О чем не рассказал Победоносец (СИ) [Течение западных ветров] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

========== Милостыня фарисея ==========


— Под меня копают!

Это любимая фраза моего отца. Я ее с детства слышал. Ну, сейчас я, конечно, еще не совсем взрослый… короче, фразу эту помню лет с четырех. Тогда я понимал ее буквально и принимался искать лопату, но лопата стояла там, где ей и положено, в домике садовника, а туда не всегда пускали, чтобы я не набрался от садовника дурного. А чего в нем было дурного? Разве что руки всегда грязные, он постоянно пересаживал цветы или поливал их, и бормотал себе под нос всякие интересные вещи: «Куда черт не сможет, туда бабу пошлет», «Где два поляка, там правды три» и еще «Ох, богатые паны, на троих одни штаны».

Думаю, отец поговорки и не одобрял. И грязные руки тоже. Будь его воля, он бы весь мир заставил молчать, ходить по струночке и каждую минуту мыть руки. А мама его всегда слушалась и все за ним повторяла. А при этой его фразочке: «Под меня копают!» тоже начинала нервничать вместе с ним.

«Копают» могло означать всякое. То на каком-то приеме ему показалось, что его обошли, то ему подготовили доклад, а в докладе были неверные сведения, то его не наградили орденом, а он рассчитывал… С орденами вообще ерунда. Раньше ордена давали за подвиги. А теперь за выслугу лет. Ну какая же это награда за выслугу лет и чего из-за нее расстраиваться? Ну не дали за пять лет службы, дадут за десять.

Только в этот раз он слишком громко и часто кричал:

— Под меня копают! Копают, понимаешь ты это, Вера!

Но вообще я и к этому привык. Тем более, меня посадили играть на пианино. Вот зачем в наше время человеку уметь играть на пианино, если он этого не хочет? Только попробуй скажи, сразу крик начинается: «Общее развитие, высокая культура!» Для общего развития я бы лучше кремневый пистолет сам попробовал собрать. Но, конечно, дома никто не позволит, потому что это опасно и может случиться несчастье, а под отца и так копают.

К тому, что под него копают, я привык. Я не привык к тому, что мама, вместо того, чтобы ответить: «Успокойся, все будет хорошо, Север», плакала и повторяла:

— Но что же мне делать? Ты же все знал! Что же мне делать!

— Раструбят! — кричал отец. — Раззвонят! Ты же знаешь, какой у меня департамент! Нам придется идти у них на поводу, я не могу позволить себе скандала, Вера!

Я не выдержал, бросил пианино и пошел прятаться за дверь. У нас в коридоре, если встать в темном закрутке, слышно очень многое из того, что говорится в комнатах. Сверху наверняка замаскировано вентиляционное окно. Дом наш очень старый, я когда-то воображал, что его построили во времена величия Речи Посполитой, и что рыцари прошлого через тайные лазы узнавали секреты врагов… Потом я поделился этими мыслями с дедом. Он очень смеялся и сказал, что дом наш, конечно, старый, но ему точно много меньше тысячи лет. Что в настолько древних домах просто не живут, из них делают музеи. Дед у меня замечательный. Он даже смеётся необидно. А ведь он прикован к инвалидной коляске после аварии. Если бы отца…да, я знаю, что так думать нехорошо. Так вот, если бы отец был прикован к постели, мы бы все взвыли. Мы и так воем. Если плохо ему, то плохо всем! Только дед как-то умеет его укрощать, просто сдвинет брови, скажет вопросительно: «Север?» и отец сразу перестает бушевать и объясняет деду чуть ли не плаксивым тоном, что под него копают…

В тот раз они меня не заметили. Не обратили внимания даже на то, что я перестал играть. Отец так и кричал на маму, что им придется пойти на поводу у кого-то, а мама плакала и винила себя. Непонятно только, в чем.

Конечно, что же случилось, не стоило у них и спрашивать. Отец считает, что «детям» вообще ничего говорить нельзя, мама его во всем поддерживает, я же говорю. Детям! Ну ладно, Катержинке («Каська» они говорить не разрешают). Ей четвертый год. А мне тринадцать в апреле. Раньше в этом возрасте надевали латы, скакали на врага, совершали подвиги! А мне до сих пор кинжал, переделанный из кухонного ножа, припоминают.

Нет, дед меня понимает больше. И бывать у него интереснее. Мне повезло — в тот день меня к деду отправили. И не повезло — отправили с шофером. Будто бы я сам не мог дойти или на велосипеде доехать. Тем более, добираться всего ничего.

У деда бывать я люблю. Там никто не трясется над порядком, можно залезть на чердак. На крышу нельзя, вот тогда дед сразу говорит: «Внук, видишь, где я сижу? Хочешь тоже в коляску со мной за компанию?» Говорит примерно таким тоном, как с отцом. «Внук» — это самое строгое его обращение, он никогда не ругается. В отличие от отца.

Ну и в столовой у него тяжёлые дубовые кресла, а не жёсткие стулья, в них можно сидеть удобно, а после обеда ещё посидеть, и поболтать, и даже развалиться, и из-за стола никто не гонит. И сейфы. Три сейфа в разных комнатах, я был уверен, что там драгоценности, как в книгах про пиратов. Нет, пиратов я уже давно не люблю. Целый год. Перерос. И у деда в сейфах не деньги — как он сам говорит, это просто бумаги. Я однажды спросил:

— Ценные?

Он приподнял брови и ответил:

— Информацией.

Ну так вот, меня шофер повез к деду, а Катержинку вручили няне. Она тоже просилась к деду, но ее, слава Божьей матери, не послушали. Нет, я ее люблю, но она мелкая и мешает…

Когда я приехал, дед разговаривал по телефону в приемной. Когда-то он работал дома и приемная была ему необходима. Телефон у него только там. Он зажал слуховую трубку между ухом и плечом и махнул мне рукой, чтобы я проходил дальше. Разговор я услышал мельком:

— Знаешь, Север, в твоём доме свободно уместится половина Варшавы, с этой стороны я вообще не знаю, чего ты опасаешься…

Я не стал задерживаться, подслушивать ведь нехорошо и недостойно, сел в столовой в одно из этих замечательных удобных кресел и стал ждать. Рядом лежало письмо, стояла чернильница с ручкой. Видно, дед торопился и не убрал его. Я это письмо к себе и не продвигал, так, попробовал разобрать верхние строки, глядя под углом. Кое-что получилось.

…по свидетельству очевидцев, с истцом вдруг сделался припадок, близкий к эпилептическому, немного придя в себя, он набросился на адвоката и начал душить его с криком: «Убийца, убийца». С большим трудом обезумевшего истца оторвали от жертвы его ярости и поместили в психиатрическую больницу. Адвокат никаких пояснений дать не мог, с безумцем ранее знаком не был и ничего не знал о его мотивах. Заметка, как видишь, совсем короткая и бестолковая, сохранилась газета скверно, ведь выпущена она была в 1938 году. Тем не менее, я уверен, что это наш случай и ещё одно свидетельство, потому что в ней приводилось имя адвоката — Эрнст Кальтенбруннер…

Почерк у деда каллиграфический. Мне бы такой. Я пытался разобрать ещё что-то, но тут надо было уж очень сильно наклониться в сторону письма, я так и сделал, но тут вошла горничная и заахала:

— А разве молодой пан не знает, что нельзя читать чужие записи?

У нас дома отец бы обрушился на горничную, если б она вздумала сделать мне замечание. Дед считает по-другому:

— У Божены большой жизненный опыт, во многих вещах она разбирается получше нас с тобой, слушай ее и не обижайся, она тебе добра желает.

Вот почему-то от деда это действительно не обидно звучит. От отца выслушивать визгливые крики: «Я тебе добра желаю!», когда он при этом отправляет в угол стоять на коленках, — неприятно. Уж лучше бы он молчал.

Дед не наказывает, но может так посмотреть или сказать: «Я в тебе разочарован»… И в тот момент я как раз услышал скрип его коляски. Я шарахнулся от письма и умоляюще посмотрел на Божену. Она меня не выдала, молодец! Просто убрала чернильницу и стала стелить на стол скатерть, письмо отдала деду. Он отъехал к сейфу и спрятал письмо.

За чаем мы поговорили, как всегда: сперва на обычные темы о том, что скоро осень и школа, и что родители планируют сделать из меня дипломата, а я против. Потому что эта профессия сейчас потеряла смысл, страны максимум могут вяло переругиваться. Вести переговоры в таких условиях совершенно неинтересно, все равно, что жвачку жевать. Раньше, возможно, от посольской миссии что-то зависело, теперь не зависит ничего.

Дед как-то поскучнел, обернулся на сейф и сказал:

— Не всегда такая интересная жизнь к добру. Знаешь, и соломенный мир лучше железной драки. Но ты прав, человек сам выбирает свой путь. Только вот кем ты себя видишь в будущем?

Беда в том, что в будущем я себя вижу слишком много, кем. Больше всего хотелось бы путешествовать. Но и изобретать бы что-то хотелось, и исследовать, и… Короче, слишком много желаний, я же говорю. Так что с этой неприятной темы мы соскочили, я только лишний раз убедился, что он на моей стороне. Только бы он жил ещё долго-долго. До моего совершеннолетия…но оно наступает только в двадцать один год. Это Британия прогнула под себя Соединённые Штаты. Так говорит дед. Не совсем пойму, в чем она прогнула — разве что в том, что совершеннолетие не в восемнадцать, и некоторыми названиями.

Потом я спросил, что там такое у отца и почему под него копают. Дед немного задумался и сказал:

— Я полагал, они сами тебе рассказали. Ну тогда понимаешь, дома у вас скоро будет новый член семьи.

Взрослые иногда любят говорить загадками. Кто? Бабушка приедет, мамина мама? Отец не очень любит, когда она приезжает, и не скрывает этого. Бабушка не из нашего круга, как он однажды выразился. Мама, получается, тоже была, но она молода и красива, а это многое извиняет. Так тоже говорит отец. Он не знает, что я это слышал, они все не знают, сколько я слышу. Даже дед.

Нет, конечно, про бабушку он бы так не сказал. Хорошо, если в доме наконец заведут собаку. У нас нет даже сторожевых, потому что от них грязь и они много едят.

— Какой член семьи?

— Девочка, — нехотя ответил дед.

Девочка! Ещё одна сестра, меньше Катержинки. Это неплохо, но… Играть с ней мне не дадут, когда она вырастет, я буду взрослым, так что ни о каком родстве душ речь не идёт. Катержинка и то для меня слишком мала. У меня, наверное, физиономия вытянулась. Притворяться-то я не умею. Начал высказывать деду все свои соображения, а он засмеялся:

— Да нет, что ты, она большая и даже старше тебя. Не намного, на пару лет. Родители ничего тебе не говорили?

— Нет. Только папа сказал, что под него копают, но ты же знаешь, он всегда это говорит.

— Ну, в общем… — дед задумался. — Знаешь, лучше будет, если тебе все расскажут родители. А сейчас хочешь, спустимся в сад?

И мы спустились. Сад у него отличный, не то что у нас. Наш красивее, может быть, но какой-то он весь освоенный. Ни одного неухоженного клочка. Везде цветы с одинаковыми интервалами между ними, подстриженные кустарники, посыпанные дорожки. По ним идёшь и боишься. Я уже и не хожу. По ним летать надо. Только около нашего загородного дома есть нормальный лес, но ехать туда далековато.

Сад у деда — это Америка доколумбовой эпохи. Там есть все. И деревья, растущие как они сами хотят, и камни, не альпийская горка, а просто глыбы, напоминающие скальные останцы. Их выворотили из земли, да так и оставили. За травой, конечно, в основном ухаживают, но без фанатизма, а цветы есть все, и садовые, и полевые. В таком саду действительно можно играть во что угодно и мечтать, что ты — кто-то из героев Жюль Верна, например… Столько времени прошло, а лучше его книг все равно нет. На такие темы никто не пишет. У моего деда есть знакомый писатель, его даже называли лучшим поэтом современности, но он и прозу пишет. Только исключительно какую-то нудоту про любовь. Я однажды набрался смелости и спросил его, почему он не пишет про настоящие приключения и открытия, а он посмотрел на меня сверху вниз и ответил:

— Потому что это никому не интересно.

Я бы поспорил, что это интересно мне, но он уже отвернулся и стал беседовать с дедом.

Это давно было. Теперь я, конечно, не стал бы унижаться. Этот поэт был из тех взрослых, что воспринимают детей как помеху.

В тот день прогулки не получилось. Я думал, что может подвигнуть моего отца взять в семью ребенка. Чудеса! Да он кошку взять не разрешает, потому что кошка много ест. Ага! Огромный дом с прислугой, садом, каминами, автомобилями… И нас объест кошка.

И вот теперь он готов приютить целого человека, ведь какова бы ни была эта девочка, она явно ест побольше кошки!

Я долго над этим вопросом думал и в конце концов решил. Отец ведь глава департамента по образованию. Он хотел себе какую-нибудь более серьезную должность, но пока выходит только эта — следствие того, что под него копают. Видимо, он хочет взять девочку-сироту, чтобы показать, как он старательно работает. И тогда он получит нужную ему должность. Вот только бы потом он не выставил эту сироту, добившись желаемого, потому что он это может!

Я подумал об этом и забыл. Мысленно посочувствовал сироте, но ведь ей наверняка и так плохо в приюте или как там эти ужасные вещи называются… Отец иногда говорит, что там ужасные условия и мне надо ценить те, в которых я живу. Я и ценю. Правда, иногда очень хочется сбежать из дома, но маму жалко.

Дед приехал к нам через пару дней и сказал, что погостит. Я обрадовался, да все обрадовались. Даже садовник, хотя у нас в доме не оборудованы пандусы и только один грузовой неудобный лифт, поэтому именно садовник помогает деду перемещаться по лестнице. Он и помог, приговаривая:

— Хорош и хлеб с солью, когда по доброй воле!

Я хотел помочь, но меня отправили в комнаты — приготовиться мерить гимназическую форму, а то скоро придет портной… Но я не успел уйти, зазвенел колокольчик, соединённый с воротами. Я думал, это портной и остался ждать на лестнице, поднявшись только на полпролета.

Горничная впустила незнакомую женщину и девочку примерно моего возраста. Матерь Божья, это была просто самая рыжая девочка в мире! Стояла и испуганно оглядывалась, такая тощая, с обклеенным всякими картинками дорожным чемоданчиком. Да, такая девочка съест ненамного больше кошки!

Она посмотрела на меня своими огромными глазищами, не скажу даже, какой у них был цвет, а ресницы были такие же рыжие, как ее волосы. Говорят про белёсые ресницы, что они как бы присыпаны мукой, так вот, у нее они были присыпаны будто цветочной пыльцой. Может, она была и старше меня, но незаметно. И точно непохожа на юных пани из гимназии.

Тут и мама вышла из бокового коридора. Горничной сказала что-то сквозь зубы, та метнулась прочь и вернулась со шваброй. Встала, держась за палку, готовая протереть пол, едва прихожая освободится.

Наверное, они обе боятся отца. Он слишком любит порядок.

Женщина, что привела девочку, заговорила с мамой, показывала ей какие-то бумаги. Наверное, это была служащая из приюта или откуда там девочку привезли. Счастливая она, их там вряд ли заставляют над пианино часами чахнуть. А где же она учиться будет?

Мама с женщиной поговорила, а та все косилась на швабру в руках горничной. И потом быстро засобиралась уходить. Меня они не замечали. Но тут со второго этажа раздался голос деда:

— Сударыня, могу я вас попросить на минуточку?

Он выехал на своей коляске на площадку и остановился там! Женщина посмотрела на него. Она только что так торопилась уходить, но сразу просветлела лицом и с готовностью стала подниматься вверх. Даже про горничную забыла, которая так и стояла со шваброй, словно с ружьём наизготовку.

Мама огорчённо вскрикнула:

— Пан Пётр!

Наверное, хотела попенять деду, что он позвал эту женщину наверх, но не осмелилась продолжить. Ему она не возражает. Зато заметила меня и рассердилась:

— Что ты тут делаешь?

— Жду портного!

— Иди немедленно наверх и жди в своей комнате!

Я поднялся на площадку второго этажа. Правда, пошёл не в свою комнату, а остановился в коридоре. Дед разговаривал с той женщиной, нарочно я ничего не подслушивал, просто в коридоре хорошо слышно.

— …хорошая девочка, — говорил незнакомый женский голос. — Все, знаете, для других, когда с ней разговаривают, она не сразу отвечает. Но она не тупая, нет, она просто боится ответить быстро и обидеть вас. В смысле, не вас, ну, вы поняли, пан. А непосредственная какая, если видит что-то, не может сдержать восторга, сразу радуется: утки, заяц, лесочек красивый, понимаете? Фантазирует немного, как все дети. Были мы недавно с группой в Жешуве, это Подкарпатье. Побывали в Старом городе, потом дети гуляли в парке, а она цветов нарвала и несёт куда-то. Я у нее спрашиваю, куда, а она изумлённо так отвечает: так вот же, памятник солдату, неужели вы не видите памятник и надпись? Солдат Ян, надо ему букет положить. И тут озирается вокруг и спрашивает удивлённо, где памятник.

— Странная фантазия! — в коридоре голоса искажались эхом, но мне показалось, что дед и впрямь взволнован. — Больше такого не было?

— Не было, не волнуйтесь, пан! — стала убеждать его женщина. — Один раз девочке в голову взбрело так поиграть. Она девочка добрая, с удовольствием с младшими возится, ваша дочь…

— Моя невестка.

— Простите, пан. Ваша невестка непременно ее полюбит.

И тут голос у нее поменялся и она начала отказываться:

— Нет-нет, простите, пан. И ваша дочь…невестка, простите, спрашивала…вы мне ничего не должны, за мою работу платит государство. Не обижайте меня.

— Сударыня, — очень мягко сказал дед. — Сударыня, у вас же есть дети, просто купите им что-нибудь от нашей девочки. Скажите, что сегодня одна девочка обрела семью, и пусть они за нее порадуются.

— Ну, если так, пан… Благодарю!

Деньги он ей дал, понял я. Всё-таки люди, которые побогаче, любят благодетельстовать других. Будь я беден, никогда бы не принял деньги просто так, это же ужасно унизительно.

В свою комнату я успел спрятаться, и эта женщина прошла мимо закрытой двери. Почти сразу снова зазвенел колокольчик и я спустился по лестнице, думая, что это портной.

Но это был отец. Он пришел не один, с какими-то двумя незнакомцами, которые выглядели не так, как его коллеги из департамента. На них были куртки, береты, удобные широкие брюки, у одного переносной фотоаппарат — я бы тоже такой хотел. И наверное, у меня бы такой был. Просто на вопрос, зачем он мне нужен, я ляпнул, что хотел бы снимать не одноклассников и родных, а природу, делать всякие редкие снимки. Отец надулся и сказал, что это недостойное увлечение. Так у меня фотоаппарата и нет.

И тут — надо же! — отец махнул мне рукой, подзывая вниз. Вообще он не любит, когда к нему приходят, а мы, дети, «путаемся под ногами». Хотя это смешно. Даже трёхлетняя Катержинка уже не путается.

— Марек! Как удачно, что ты тут! Быстро спускайся. Вера, пусть принесут Катержинку! Марженка, примите чемодан у юной пани, спрячьте его куда-нибудь с глаз долой! Ну, господа, подождите буквально одну минуту.

Началась небольшая суматоха. Няня прибежала по звонку колокольчика и принесла испуганную, капризничающую Катержинку. Отец размахивал руками и руководил:

— Быстро, все сюда! Марек, встань впереди! Вера, возьми Катержинку! Вот так, а ты иди сюда, — это он новенькой девочке. Так и не назвал ее никак, имени у нее нет, что ли? И как ее звать? Она рыжая, как гриб лисичка…

— Ну, пожалуйста, фотографируйте! И не задерживайте нас, малышка хочет спать! Так хорошо?

Мы впятером сгрудились у нижней ступеньки лестницы. Мама держала на руках Катержинку и ни слова ни сказала, что ей тяжело, отец так покровительственно обнял за плечи Лисичку. Я-то был рядом и видел — он ее не коснулся, будто она была заразная, держал руку на весу. Фотограф отошёл к дверям, его товарищ ожесточенно строчил в блокноте.

— Улыбнулись! — скомандовал отец. Фотограф отставил свой аппарат:

— Минуточку, пусть юный пан присядет на ступеньку, он высокий… Вот теперь хорошо! Улыбнитесь все! Всё, пожалуйста, и вы, юная пани… И малышка!

Катержинка надулась. Мама с приклеенной улыбкой шептала ей что-то. Отец растянул уголки губ, но его челюстью можно было слона пришибить. Лисичка вымученно улыбалась.

Фотограф сделал пальцами левой руки у себя над головой рожки. Катержинка засмеялась.

— Отлично!

Аппарат щёлкнул, всех ослепила вспышка. Фотограф попросил всех оставаться на местах и сделал ещё снимок. Началась новая небольшая суматоха. Товарищ фотографа пытался подойти ближе к отцу:

— Пара вопросов, позвольте!

Отец подхватил на руки Катержинку и выставил ее вперёд, словно щит:

— Завтра! Дети устали!

Гости ушли чуть медленнее, чем могли, оглядывались, будто ожидая, что им скажут ещё что-то. Отец поставил Катержинку на пол:

— Беги к няне!

Вытащил из кармана платок. Утер лоб. Посмотрел по сторонам, не глядя в сторону Лисички. Она сразу оказалась какой-то невероятно потерянной и смотрела так, будто боялась, что теперь, после общего фото, ее выставят вон. Но мама шепнула что-то горничной, та подскочила к девочке и повела ее в боковой коридор, в комнаты прислуги. Отец снова утер лоб и сказал:

— Такие дела. За глупость иногда приходится расплачиваться сильнее, чем за подлость.

Это он здорово сказал, я даже решил запомнить, хоть и не понял, к чему. И тут наконец пришел портной.

Ещё несколько дней на журнальном столике не появлялись свежие газеты. Но смысл этого я понял только на Рождество.


========== Будьте как дети ==========


Ночь прошла, как обычно — то есть, может, что и было, но я спал, как убитый, и даже не слышал, как отец уходил на службу и говорил ли он, что под него копают. Утром я поглядел на часы и подскочил. Коридор мыла горничная — как всегда. Коридор у нас моется каждую свободную минуту. Я поздоровался и сказал:

— Могли бы вы меня разбудить!

— Да поспали бы вы подольше, — возразила она, — в гимназию вам ещё не сегодня. Пользуйтесь, пока можно!

Можно-то можно, но времени на сон жалко! Спустился в столовую и остановился на пороге — за столом в дальнем углу из-за кресла торчала рыжая макушка. Совсем забыл!

— Ты чего в угол забилась? — спросил я и сел рядом. Ну надо же мне помочь родителям, раз они решили сделать доброе дело, взять в семью ребенка… Я могу взять на себя разговоры, с уроками помогать, что там ещё в семье делают?

— Тебя как зовут?

— Гедвика. А тебя Марек. Я знаю. У нас в интернате тоже был Марек.

Вот как это она знает, как меня зовут, а я про нее не знал?

— Только по фамилии, — быстро добавила она.

— Как это?

— Так… А у тебя какая фамилия?

Однако и она не все знает, даже странно.

— Северин.

— Красиво, — она вздохнула немного завистливо.

— Может. У отца особенно красиво, Север Северин. Только он недоволен.

— А какую бы он хотел фамилию?

— Не знаю. Радзивилл, наверное.

Мы с ней переглянулись и вдруг начали смеяться, бывает такое, когда ловишь смешинку и никак не можешь успокоиться.

— А у меня фамилия не такая красивая, — она всё ещё смеялась. — Покорна.

— Нормально, и имя хорошее. А я тебя Лисичкой звал.

Захлопала ресницами. Рыжие-прерыжие, как вообще такие получаются?

— Это когда?

— Раньше, вчера.

Тут я заметил, что перед ней тарелка. А на тарелке какая-то сухая заветренная колбаса и крутые яйца. И галеты, такие походные галеты, мне дед рассказывал, что в юности любил путешествовать, ходил в горные походы и брал с собой сухой паёк, ну вот, перед Гедвикой лежал такой сухой паёк.

— Это чего?

Утром у нас завтрак обычный — омлет там, драники, ветчина… У всех, в том числе и у прислуги. Отец говорит, что сытая прислуга меньше ворует (в то, что не ворует совсем, он поверить не может). И кто-то будет отдельно отваривать яйца и покупать колбасу для приемной девочки — только не в нашем доме!

— Это чего, Гедвика?

— Это из интерната. Мне дали с собой.

— А!

Была бы у нас кошка, можно было бы ее покормить. Или собака.

— А у вас собака была?

Собаку нам тоже нельзя, даже сторожевую. Зато сигнализациями все обвешано.

— Да, есть! — она смеяться перестала, зато улыбалась во весь рот. — Заграй. Он в будке живёт, его все любят и все подкармливают, а я с ним не попрощалась…

Улыбка у нее погасла мгновенно, но не до конца, будто она все равно была готова улыбнуться в любой момент.

— Большой Заграй?

— О, большой! — она показала ладошкой на уровне чуть выше стола. — У нас висела табличка про злую собаку, но он совсем не злой, он и причесывать себя позволял, и ел, что дают, если видел, что ему несут угощение, он тогда хвостом вилял сильно-сильно, если по ногам попадет, даже больно!

Я ей немного позавидовал, вот честно. Потому что играл только с чужими собаками, ну ещё когда жил у родных за городом, но это было четыре года назад и не считается.

— Да, жаль, что он далеко.

— Он бы всё это съел, — Гедвика показала на свою тарелку, а выражение ее лица ясно говорило, что она это точно есть не хочет.

— Давай оставим для него?

— Как? Далеко же нести.

— Не знаю. В пращу и закинем прямо ему в миску.

Я сделал вид, что замахиваюсь, и она снова рассмеялась. Наши девицы смеются не так — либо злорадно, если у кого-то что-то не получилось, либо жеманно хихикают. А у нее был искренний и добрый смех, будто я страх как удачно пошутил.

Тут и мама вошла. С Катержинкой и с горничной.

— О, да вы тут смеётесь? Все хорошо, познакомились?

Гедвика с готовностью кивнула. Она и так улыбалась, а тут прямо расцвела. У меня мама очень красивая, люди к ней тянутся, и Гедвика тоже, это хорошо.

— Да! Марек хороший!

Тьфу.

Мама оглядела стол и скомандовала:

— Валери, сюда кофе, пожалуйста… Яйца и колбасу уберите в холодильник до обеда. Чашки расставьте по кругу, потом можно приглашать.

Мы с Гедвикой переглянулись, не понимая, кого приглашать. Она перевела взгляд на маму и восторженно вздохнула:

— У вас такой красивый халат!

— Это пеньюар, — мама поправила Гедвику, но было заметно, что комплимент ей понравился, она оглянулась на зеркало на стене и улыбнулась. — И у Катержинки такой же.

Катержинка сидела в высоком кресле и болтала ногами. У нее был такой же розовый с голубым халатик со множеством лент и драпировок. Обычно ее за завтраком так не наряжают, значит, точно кто-то придет!

Гедвика тоже была одета не как вчера. Что-то на ней было знакомое, я посмотрел и сообразил — одно из маминых домашних платьев, только перешитое. Выглядело оно красиво, но я же помню, мама сама жаловалась, что материя колючая. Она не выбросила его только потому, что у нас дома ничего не выкидывают.

Горничная разлила кофе. Она только сливочник и сахарницу ещё не принесла, не поместились на поднос, и ушла за ними на кухню. Гедвика посмотрела на маму просящими глазами.

— Извините, пожалуйста, а можно… пить?

Как назло, в столовой не было ни кувшина с напитками, ни воды, только этот темный жаркий кофейник, как вулкан небольшой на столе. Мама налила кофе в чашку, от одного вида во рту горько.

— На, выпей.

Она взяла эту чашку с горьким только что сваренным кофе, поднесла ко рту, глотнула — ну понятно, какое у нее стало выражение. Некоторые вроде как любят черный кофе, значит, она нет. Мама не знала, получается. Конечно, откуда ей знать.

Горничная сунулась в дверь, позвала маму, та пошла за ней. А Гедвика так и сидела, глядя на свою чашку с черной горечью.

— Вот балда! — я быстро схватил тонкую фарфоровую ручку и вылил кофе в цветочный горшок. Он стоит на подоконнике, такой важный, крутобокий, земля в нем черная, рыхлая — незаметно. В нем растет пеларгония, против нее я ничего не имею, красивый цветочек, ну тут уж… Да ничего ей с одной чашки не сделается!

Гедвика смотрела на это вытаращенными глазами. Веснушки стали почти черными, потому что она даже побледнела.

— Ты что! Она же живая! И она любит сухость!

— Откуда ты знаешь? — мне не то, чтобы обидно стало, нет… Но я же выручил ее, чтоб ей не допивать этот дурацкий кофе!

— У нас такая стояла в интернате. У окошка в коридоре, только не пурпурная, а почти белая… стой!

Это она закричала на Катержинку. Пока мама вышла и мы заболтались, этой мелочи надоело сидеть смирно и она потянулась к кофейнику. Гедвика еле успела ее подхватить и посадить себе на колени.

— Глупенькая, ты же обжечься могла!

Катержинка обожает новых людей, потому что у них волосы. Разные, черные, светлые, длинные и короткие, кудрявые и прямые, как мимо такого богатства пройти. Маму за ее локоны она не таскает, видимо, привыкла. Няня обезопасилась чепцом. Зато к прочей прислуге Катержинка тянется и кричит:

— Дай!

От волос Гедвики Катержинка пришла в совершенный восторг: сперва замерла, глядя восхищенными глазами, а потом запустила руки в эту огненно-рыжую шевелюру.

Тут и мама вернулась, и не одна — с горничной, подносом, сливочником, сахарницей, няней и вчерашним фотографом:

— Вот, пожалуйста, несколько снимков можете сделать. Как видите, дети чудесно поладили…

Я удивился, узнав, что с кем-то поладил, а Катержинка не удивилась. Она посмотрела на фотоаппарат, который сегодня был ближе к ней, чем вчера, но волосы-то были ещё ближе!

— Тогда, пожалуйста, сядьте вот так, рядом, с одной стороны стола… вот так, замечательно!

Мы снова всей компанией позировали фотографу. Хуже всего пришлось Гедвике — в ее волосы вцепилась Катержинка. Лучше всего Валери — она только на одном снимке расставляла чашки.

— Дети проголодались, — улыбнулась мать, когда фотограф щёлкнул свои аппаратом в шестой или седьмой раз. — Я бы всё-таки попросила… сейчас прошло так мало времени… Как-нибудь в другой раз!

Фотограф рассыпался в извинениях и благодарностях. Мама и Валери, наступая на него, как Ян Собеский на турок, потихоньку вытеснили из столовой.

— Вот теперь можно налить нормальный кофе! — я обернулся к Гедвике и разозлился, честное слово — Каська у нее уже буквально волосы выдирала, а эта растяпа держала ее на коленях и улыбалась сквозь слезы.

— Ты с ума сошла? Это же больно! Она же рада стараться, она тебя вообще лысой оставит! — я разжал Каськины пальцы не без труда, если что-то хочет, то вцепляется в это намертво.

Каська осталась без добычи и захныкала.

— Не ругай ее, — стала заступаться Гедвика. — Она же маленькая!

— Ничего себе маленькая, ей четвертый год!

— А когда ей три исполнилось?

— В августе.

Она уставилась на меня в недоумении.

— Сейчас же август!

— Ну да.

— Так ей только три! Ты к ней строг. Это неправильно, — она стала подбрасывать Каську на коленях. — Вот мы едем-едем на лошадке…

— Не будешь строгим — она на голову сядет.

— Я не знаю, — сказала она неуверенно. — У нас в интернате таких маленьких не было.

— А какие были?

— С семи лет, со школьного возраста.

Я не удержался и спросил:

— А вас там били?

Она в изумлении уставилась на меня:

— Ты что!

— То есть нет?

— Нет, конечно!

Значит, про это врали?

— А вас там кормили?

Она захлопала глазами. Кажется, она не поверит, что я в гимназии учусь…

— Конечно, кормили. А то бы я умерла давно.

— Я не о том. Кормили только хлебом и водой?

— Нет, конечно! — она от возмущения подбросила Катержинку слишком высоко и та засмеялась. — Всем кормили. И суп был, и салат, и шницель с картошкой или рисом, и трубочки…

Гедвика перечисляла кушанья с таким удовольствием, что даже зажмурилась. Катержинка посмотрела нее внимательно и тоже зажмурилась, подражалка.

— А в карцер запирали?

Гедвика уставилась на меня так, будто решала, не опасно ли сидеть со мной в одной комнате.

— С чего ты это все взял?

— Так… Говорили.

— Никто нас не бил, ты что, если бы меня кто ударил, мой папа бы от него мокрое место оставил.

— Так у тебя папа есть?

— Да, — она опять обрадовалась, заулыбалась. — Он замечательный. Только он болен, серьезно болен сейчас, поэтому я попала в интернат, а потом сюда.

Мне захотелось сказать ей что-то утешительное:

— Ну… не грусти. Поправится твой папа.

Она тряхнула своими рыжими волосами, и зря, Катержинка собралась запустить в них ручки, но я был начеку:

— В кресло садись и ничего не трогай!

— Я тоже надеюсь, что он поправится, — вздохнула Гедвика, пересаживая Катержинку в большое кресло. — А она… она очень красивая, правда? — и шепотом добавила: — Как звезда.

— Кто?

— Мама.

— Моя мама? Ну да.

Она правда красивая, просто в комнате от нее светлее становится — вошла, подхватила с кресла Катержинку:

— Она тут не шалила? У меня сегодня просто сумасшедшее утро. Звонили из ателье, потом…

Появилась Валери с подносом. Мама усадила Каську за стол и повязала ей нагрудник.

— Гедвика, а ты будь хорошей девочкой, иди за Валери, она… ну, в общем, займись чем-нибудь. Потом нужно записать тебя в школу. Ты же в девятом классе?

Ничего себе, ей сколько лет? На целых три года старше меня?

— В восьмом, — с готовностью ответила Гедвика. Я перевел дух на одну треть.

— А ещё нас там музыке учили, я немножко умею играть на пианино, — продолжала она.

Вот дурочка! Если бы я попал в другой дом, и там не знали, что я умею играть на пианино, я бы под пытками не признался! Заставят же!

— И песенку подобрать могу, любую!

Может, это и хорошо, что она об этом сказала, может, нас бы по очереди заставляли бренчать на этой ерунде? Но мама нахмурилась:

— К пианино нельзя подходить и трогать его, оно стоит дорого, можно расстроить звук.

Да. Похоже, мне так одному за всех и отдуваться. Но Гедвика, похоже, огорчилась. И ресницы свои рыжие опустила, и губы у нее слегка дрожали — не так, как у Катержинки, когда она собирается зареветь, а как у человека, который не хочет, чтобы посторонние догадались, что он плачет. Ну разве можно хотеть на пианино играть и из-за него расстраиваться!

Тут Валери взяла ее за руку и увела, а другая горничная принесла завтрак. Каська уже хныкать начала — не от голода, по утрам у нее аппетита обычно нет, а от скуки.

Я так тоже с утра есть не хочу. Как правило. Сегодня все как-то особенно вкусно пахло, особенно жареная ветчина.

— Сегодня мы втроём, — весело сказала мама, накладывая Катержинке омлет, — отцу в департамент нужно было к восьми, а вашему дедушке позвонили с утра, он решил вернуться домой, тоже уехал пораньше…

Да, у деда до сих пор дела. Иногда мне немного жаль, что это так, хотелось бы, чтобы он сегодня сидел с нами за завтраком, шутил и рассказывал разные истории…

Тут я вдруг сообразил — Гедвика! Ее никто не собирался кормить завтраком. Поэтому и лежал перед ней этот несъедобный паёк из интерната, привезенный ею вчера. Отец скуп, я знаю, но мама-то добрая! Неужели она так его боится, он же не будет считать яйца и кусочки ветчины. Сказать ей, чтобы позвала Гедвику назад? Но мать расстроится, это же отец взял девочку из детдома, чтобы заслужить место на своей работе, а он не любит, когда лезут в его дела.

Это так бы он собаку согласился взять и голодом бы ее морил?

— Марек, почему ты не ешь нормально? — мама посмотрела на меня с упрёком, а Катержинка — с превосходством. Перед ней уже стояла пустая тарелка.

Я свою отодвинул.

— Извини, мама. Что-то совершенно нет аппетита.

Аппетит у меня был, прямо волчий или чертовский, как говорит дед. Под ложечкой сосало. Только я вспоминал этот сиротский завтрак из галет и заветренной колбасы, и мне кусок в горло не лез.

— Ты заболел? — она приподнялась, дотронулась до моего лба и села на место. — Это было бы некстати, в гимназию уже скоро.

Я заверил, что честно не заболел, просто нет аппетита, и ушел в комнату. Когда-то, лет пять назад, я собирался сбежать из дома. Недалеко, конечно, сбежать, дойти до гор, посмотреть там на гномов и вернуться. Не побежал — во-первых, было жаль маму, а во-вторых и в-главных, у меня под кроватью нашли запас сухарей и предотвратили побег. Даже жаль, что сейчас я уже слишком взрослый, чтобы сухари запасать. Хотя конфеты же у меня были!

Пошуровал в ящиках стола и нашел. Они были надёжно запрятаны за чертежными инструментами, чертить я не очень люблю, зато в готовальне можно поместить много чего, а в папку с листами положить журнал или дневник… нет, дневник я не веду — некогда. Под папкой-то и лежали конфеты. Мне их бабушка, мамина мама, подарила ещё на окончание пятого класса, в начале лета, и подмигнула — конфеты были с ликёром. Мама бы сказала, что мне рано, поэтому я их и спрятал. Одну попробовал, конечно, она мне не слишком понравилась. Но теперь, когда хотелось есть…

После пяти конфет я сказал себе — хватит, заначил остаток по карманам и пошел пройтись по дому.

Гедвики нигде не было, ни в столовой, ни в гостиной, ни в одной из комнат. Спрашивать горничных я не стал. Я и не ищу никого, так, подумалось, что она голодная… Но мама собиралась записать ее в школу, может, она туда и поехала и взяла Гедвику с собой?

Няня с Катержинкой гуляли в саду, мама уехала в город. Мы вообще тоже в городе находимся, просто это квартал частных домов, он обособлен от других. Тут, как говорят родители, приличная публика. На улице между заборами можно гулять совершенно спокойно, только скучно. Тут ты всегда на виду, вот он тротуар, вот дорога, по которой иногда проезжают автомобили, и дома все известны. Рядом с нами высокий сплошной забор, за которым всегда захлёбывается лаем злющий пёс. Чуть дальше узорчатая решетка, и за ней такой же идеально ухоженный сад, как и наш, в нем белые скульптуры, на мой взгляд, довольно нелепые. Потом дом, в котором живут братья Каминские, они ребята славные, годом старше меня, и у них в гостях многое можно, не требуется по струночке ходить. А через прутья решетки высовывается львиный зев с фиолетовыми цветами, похожими на перевёрнутые колпачки. Стручки с семенами скоро созреют, их сожмешь — и они взрываются под пальцами.

Но братья сейчас были в Греции, даже на занятия собирались выйти только через неделю. Короче, на улице была зелёная тоска, и я повернул к дому. И тут мне попался ещё один наш сосед, мой одноклассник Юлек, или, как мы его зовём, Юлька-коммерсант. Он из семьи крупного промышленника и хватка у него соответствующая — постоянно у него появляются всякие уникальные вещи, и он их обменивает или продает. В младших классах это были значки или монеты, сейчас Юлька-коммерсант стал промышленником не хуже своего родителя. Я ему сказал «привет», он мне кивнул, почти совсем мимо прошел и произнес негромко:

— Есть «Паттерсон».

Я остановился, подумав, что ослышался:

— Чего есть?

— Кольт. «Паттерсон». Девятнадцатого века, — когда Юлька-коммерсант знает, что заинтересовал, он информацию выдает коротко, как досье. Не уговаривает, не хвалит свой товар, до этого он не опускается.

— Настоящий?

— А какой же?

— Откуда он у тебя?

— Ты кольт хочешь или знать, откуда он? Там больше нет.

— Кольт хочу, конечно.

«Паттерсон»! Старинный, красивый, тяжёлый! Это же за счастье: подержать, посмотреть, разобрать и собрать обратно. Взвесить его в руке, прицелиться, помечтать о тех настоящих временах, когда его сделали. Когда мир был полон опасностей…

Я опомнился:

— Сколько ты за него хочешь? Или что?

Юлька поправил галстук. В гимназию нам только послезавтра, но галстук он носил всегда. Даже в жару.

— Вот ты, Марек, говорил про кольты, — начал он издалека и туманно. Значит, дорого он оценил свой «Паттерсон».

— Когда?

— Когда в мае книгу приносил в класс, и пан Новак у тебя ее отобрать грозился.

Цену набивает, коммерсант!

— Ну да, говорил, — согласился я. — И что?

— И ты тогда говорил, что за старинный кольт тебе ничего не жалко. Говорил же?

— Допустим.

— Тогда сколько тебе не жалко?

— А сколько ты хочешь?

Он назвал сумму, от которой у меня глаза на лоб полезли, да там и остались.

— Юлька, ты с ума сошел? У меня столько нет.

Он опять галстук поправил и сказал так снисходительно:

— Ну да, старик твой скуповат. А что ж ты тогда говорил, что тебе ничего не жаль за кольт?

— Ты же понимаешь, что это такое выражение? — я в уме подсчитывал, где взять денег. Копилку я растряс на ту самую книгу. Карманные мне выдавали, дед настоял, да и отец считал, что «мужчина должен уметь обращаться с деньгами». И даже, наверное, не такие маленькие были этикарманные, только копить ту сумму, которую Юлька хочет за кольт, надо несколько лет.

— Сколько ты ждать будешь?

— Не слишком долго, сам понимаешь. Ценная вещь. И редкая.

— Хочешь сказать, еще покупатели есть? — усмехнулся я. У нас в гимназии я один чокнутый в плане оружия, это Юлька прекрасно знает. Он в ответ высокомерно хмыкнул, но мы оба поняли — конкурентов у меня нет.

— Посмотреть можно?

— Ты скажи, берешь или нет. А просто смотреть зачем? Буду знать, что деньги ищешь, тогда покажу.

— Вдруг подделка.

— Не подделка. Не хочешь, буду искать, кому сбыть.

— Буду брать, — я поневоле заволновался, хотя и знал, что Юльке интереса показывать нельзя. — Но сейчас пока таких денег нет.

— За сколько соберёшь? — спросил он деловито.

За сколько! Если собирать из карманных, проще дождаться, пока я стану взрослым. Сейчас заработать никак, сам Юлька хвалился, что у него работает двоюродная сестра, у которой свое модное ателье в пятнадцать лет. Только все знают, что у Юлькиного дядьки несколько фабрик по производству тканей, а будь это не так, не было бы у той сестры никакого ателье. И продать кому-то свои вещи я не сумею, нет у меня коммерческой жилки, как у Юльки. Но на Рождество мне обычно деньги дарят, в любом случае, можно будет поторговаться.

— До Рождества подождёшь?

Теперь он поразился:

— Сколько? Да ты с ума сошел? Ты ещё год бы попросил срок!

А что я сделаю, ближе крупных праздников просто нет!

— Так я попросил не год и даже не полгода!

— Ненамного меньше, — проворчал Юлька-коммерсант. — А что у тебя есть, что бы ты мог поменять?

— Ничего особенного. Я ж не девчонка, побрякушки иметь. Это сестра у меня в куклы играет.

— И спортивного ничего, например?

— Отец все наизусть знает.

Он почесал в затылке.

— Ну, мой тоже, допустим. Но он сам меня хвалит, если я что-то удачно меняю.

Мы ещё немного потолковали (наверное, это называется «договариваться о цене»), и в конце концов решили, что он зайдет ко мне на днях, и мы посмотрим, вдруг у меня отыщется что-то ценное, чего дома не хватятся. А если нет, то подождем до зимы, все равно за такие деньги Юлька любителя на кольт не найдет. Я хотел позвать его в гости сейчас, но он хлопнул себя по лбу и сказал, что к нему придет учитель, заниматься накануне учебного года. Юлька в классе первый ученик, и трясется, чтобы, не дай Божья Матерь, не опуститься с этого уровня. Я вспомнил, что ко мне тоже придет учитель, не ради уровня, а потому что так положено, настроение у меня слегка испортилось, я попрощался с Юлькой и побрел домой. Да и есть снова захотелось, как, наверное, антилопе в Африке во время засухи, когда трава высохла на многие километры.

Погода была не похожа на африканскую — так, один из последних летних деньков, в тени даже прохладно, а вот на солнце посреди улицы стало жарко. По пути мне встретился наш садовник, он катил тачку с разным хламом, вроде вчера только вывозил и сегодня опять набралось. Мусор он вез на свалку далеко за кварталом, иногда его вывозили оттуда, а иногда прямо там и сжигали, тогда горничные закрывали наглухо все форточки, а отец шипел: ” И это называется привелигированное жилье!»

Садовник и летом не расставался с потрёпанной ватной курткой, так что ему явно было жарко. Я предложил помощь, но он отказался:

— Лучше свой черный хлеб, чем калач взаймы. Ступайте домой, вас там наставник уже дожидается.

Я припустил к нашим воротам. По дороге меня снова облаял из-за огромного забора злющий соседский пёс. Наверное, ему тоже было скучно. С ним же не играли и не ласкали его, как Заграя, про которого рассказывала интернатская девочка.

Эх! Кормили нормально, не били, не запирали, собаку держали, ребят полно, ну и почему она там не осталась?


========== Хлебы и рыбы ==========


Разбудили меня рано. Очень рано. А сон, как назло, снился какой-то необыкновенно интересный, я стремился снова ускользнуть в него, чтобы запомнить все до мельчайших деталей, но меня тормошили за плечо:

- Просыпайтесь, пан Марек! Нехорошо заставлять отца ждать!

И я сразу проснулся от этих слов и расстроился, потому что забыл сон.

- Воскресенье, - буркнул я недовольно, увидел черный костюм на вешалке и сразу вспомнил.

Отец ждал внизу. Мне кажется, он и не ложится в такие дни. В руках у него были свежие белые цветы, на этот раз - розы. Он терпеливо ждал, пока я спущусь, разделил свою охапку на два букета и протянул мне один:

- Осторожно, не уколись.

На улице было холодно. Я поежился от свежего и прозрачного утреннего воздуха. У отца покраснело от холода лицо, он чуть вжал голову в плечи, но букет свой держал двумя руками.

- Сейчас в машине согреешься, - сказал он.

День был и правда очень зябкий для сентября. Я перестал чувствовать холод, только когда мы выехали к мосту. Шофер сосредоточенно молчал. Над Вислой стояла лёгкая дымка тумана - совсем невесомая, такая же стылая и прозрачная, как и это утро. Река поблескивала, как стальное полотно, будто и не текла никуда, будто не вода это была, а лёд. Варшава тоже замерла. Она ещё не проснулась, но такие большие города не умеют быть сонными, они умеют быть вымершими. Казалось, что люди за окнами не дремлют в кроватях и не собираются на воскресную службу, а просто все куда-то делись…

У ворот кладбища мы вышли. Было все так же холодно, хотя солнце и поднялось повыше. Небо выглядело светлым-светлым, хоть и безоблачным. В такие ясные осенние дни оно бывает ярким, даже не голубым, а синим. Отец закашлялся, изо рта у него шел пар. Он не нашел шляпу и даже не поднял воротник. Я сделал было попытку стянуть шапку, но он заметил и поморщился:

- Марек, переохладишься и заболеешь. Не надо. Это мой крест.

Мы прошли в ворота на самое большое и старое кладбище Варшавы - Повонзки. Аллеи между могильными рядами здесь почти такие же широкие, как улицы, и надгробия тоже немаленькие. На какой-нибудь некрополь посмотришь, а он размером чуть не с одноэтажный дом. Поэтому, а ещё из-за могил знаменитостей, здесь часто бывают туристы, но в холодное воскресное утро мы тут брели одни. Шли по главной аллее, потом свернули, впереди протянулась боковая дорожка - очень длинная, исчезающая в тумане, и не такая ухоженная, между брусчаткой то здесь, то там торчали пучки травы. В другое время отец бы обязательно разворчался по этому поводу, но он просто шел вперёд, прижимая к груди цветы и ничего не замечая.

Было очень тихо. Иногда наверху, в кронах деревьев, кричали птицы - большие, черные. Грачи или галки, я никогда в них не разбирался и путал их между собой. Здесь тумана было больше, чем на открытом пространстве, будто его удерживали ограды или кусты и деревья. Мрачное и печальное место? Да. И я бы на кладбище сам ни за что не пошел, а друзья бы страшно удивились, увидев меня тут. Как же так, сказали бы они, Марек, ты же в городе лавки с похоронными принадлежностями десятой дорогой обходишь! А тут идёшь чинно и благородно со своим стариком, ты же все на него дуешься…

- Ну вот, - отец толкнул калитку и я спохватился, - пришли…

Белая ограда скрывала две могилы. На одной стоял обелиск с изображением распятия, другую украшал ангел, распахнувший крылья, словно он готовился улететь в небо, туда, где кричат грачи.

- Ну вот, - снова выдохнул отец, - преклоняя одно колено. - Двадцать лет, Анна…

Анна - это имя его первой жены. Она умерла от родов, и их дочка тоже умерла, прожив всего один день. Ее успели только окрестить. Раз в год отец обязательно бывает у них на могиле, в остальное время платит сторожу за присмотр. Раньше, пока дед мог ходить, они посещали кладбище вместе, но вот уже четвертый год отец ходит сюда со мной. Как он мне объяснил:

- Это была твоя старшая сестра, Марек, больше кровных родных у нее нет. Твою бабушку и прочих родных мы можем помянуть в День всех святых, а у Анны родных не было, она рано осиротела. Меня не станет - только ты будешь помнить, что были они на свете, Анна и Златушка.

Он и сегодня повторил мне это. И всё ещё стоя на коленях, прямо в чистых брюках на холодных камнях, начал читать молитву:

- Вечный покой даруй им, Господи, и да сияет им свет вечный…

У него в такие моменты другое лицо. Мне кажется, он вообще становится другим человеком, и это так редко бывает - в праздники иногда, в особо мирные дни… И поэтому я охотно езжу с ним на кладбище. Именно в эти поездки у меня нормальный отец, такой, как у братьев Каминских, например. Не сыплющий постоянно замечаниями, не выглядывающий недовольно, к чему бы придраться. С ним можно говорить, правда, очень увлекаться тоже не стоит - однажды я признался в том, что испортил клумбу, а через день он мне её припомнил.

В День всех святых отец обычный - мы ездим всей семьёй на центральное городское кладбище, и там отец следит, чтобы все было идеально, чтобы одежда ни у кого не помялась, а лица были скорбны, и чтобы никто не дал повод под него копать. Он отдает распоряжения, суетится, раскланивается со знакомыми и вручает нам с Катержинкой по мелкой монете, чтобы мы подали их нищим.

- Из глубины взываю к Тебе, Господи, услышь голос мой…

Жаль, что эта Анна умерла, если он с ней был другим. Правда, тогда он не женился бы на маме, и не было бы ни меня, ни Катержинки.

А все же иногда мне хочется, чтобы не было таких дней. Чтобы он всегда был обычным - недовольным, занудным. Потому что видеть, что он может быть нормальным человеком, и знать, что вечером он станет прежним, тяжело. Потому что, когда он злится на меня, а я в ответ на него, я вспоминаю эти наши поездки и чувствую себя виноватым.

- Взрослая уже была бы, - это он говорил про свою дочь, про неизвестную мне Златушку. - Могла бы уже замуж выйти, представляешь, Марек? Вот…

Он коснулся мраморного крыла ангела. Белые глаза с намеченными зрачками смотрели равнодушно. Холодная гладкая фигура казалась вылепленной из снега. И мне, как всегда в такие моменты, стало пронзительно его жаль. Мраморная скульптура не утешит и человека не заменит.

Мы постояли ещё немного. Туман стал гуще, птичьи крики вверху - пронзительнее.

- Пора, пожалуй, - сказал отец.

Мы пошли обратно. Он, как всегда, хотел посетить церковь Карло Борромео, а я спросил, можно ли мне посмотреть могилу Яна Килинского, я и сам до нее доберусь. Сегодня он был совсем в настроении, кивнул, потом спохватился:

- Не заблудишься?

- Нет! - я уже несся к аллее, где стоял его кенотаф. Заблужусь! Да могилу Килинского я с закрытыми глазами найду! Камень с надписью “Не мир, но меч”, барельеф со сражающимися воинами, плиту, на которой высечены даты и события Варшавской заутрени. А между брусчаткой пробивается трава. За историческими памятниками на кладбище ухаживают так себе, потому что за это платит муниципалитет и делает это тоже так себе.

И камень пожелтел, и буквы выглядят стертыми. У меня возникла мысль ходить сюда почаще и за эти ходки привести могилу в порядок, но разве дома поймут, если я буду мотаться в Повонзки? Мне скажут: “Не выдумывай”. Да и вообще… я представил объем работы и решил, что герой Варшавской заутрени уже тысячу лет лежит где-то там и ещё полежит. Так что ограничился тем, что вырвал несколько особенно наглых пучков травы и кинул на дорожку.

Повыше ограды, на ветке дерева, сел ворон, посмотрел, наклонив голову, и каркнул, словно расхохотался. А сверху кричали галки, там, на огромной высоте, в самых кронах сосен, между небом и землёй.

Под их крики я постоял ещё немного, рассматривая плиту, а потом пошел к церкви. Людей все не было. Туман становился реже, но все равно казалось, что город где-то далеко, может быть, вообще остался в прошлом. Не опоздал ли я? Может, отец уже ждёт и злится.


Он не злился, он только вышел из двери все с тем же печальным и мечтательным выражением на лице.

- Все же служба теперь не та, - сказал он. - Раньше в церквях молились по-настоящему. Сейчас люди скептики и циники, а в церкви все сделано для их удобства, чтобы хоть какие-то прихожане были… И все забыли, что к Господу мы становимся ближе только через страдания…

К нему сунулся нищий, единственный нищий здесь. Старик, хромой и в фантастических лохмотьях, вряд ли он так ходил по городу, наверняка это у него была такая одежда, чтобы подавали больше. Только лохмотья не помогли бы ему, сунься он к отцу в другой день. Но сейчас тот, не глядя, высыпал ему в подставленную драную шляпу весь кошелек.

Пока мы шли к выходу, я думал, что, наверное, есть люди, которые родились по ошибке не в своем времени. Вот говорят же иногда на уроках истории про какого-нибудь изобретателя, что он опередил свое время. А может, не опередил, а где-то там напутали и отправили его в средневековье, а он должен был родиться позже? И тогда есть те, кто живёт себе поживает в наше время, а на самом деле принадлежит другому.

Я про себя всегда знал, что родился не тогда. Ни белых пятен на Земле, ни путешествий, ни открытий. Все тихо и тухло, как застрявшая вода в пруду. Да на спортсменов, которые ходят в Татры, смотрят как на дураков - и охота им по горам лазить, хотя Татры высотой тьфу, в них разбиться невозможно… Если бы можно было выбирать, я бы точно выбрал век пятнадцатый или даже раньше. Даже просто из-за красоты. Как здорово выглядела шеренга римских легионеров, например! Или наши крылатые гусары! А нынешние полицейские? Разве в них хоть что-то красивое есть? Идёт человечек в мундире, сам тощий или даже пузатый, на брюхе нечищеная бляшка, и всей доблести, что усы.

Так и отец, наверное, родился не в свое время. Ему бы тоже в средневековье, в католическую Испанию или Италию, бороться с инакомыслием, жить по строгим-престрогим правилам, вот тогда он был бы доволен…

Этими своими мыслями я, как говорится, накаркал все дальнейшее. Уже у автомобиля у отца исчезла из глаз печаль, а лицо опять стало раздраженное. Когда я плюхнулся на сиденье, он посмотрел так, будто у него заболели сразу все зубы.

- А ноги вытирать тебя учили? Машину сам не чистишь, потому ценить не умеешь, - сказал он. Да, конечно! Я по дороге пару раз оступился и прошел просто по земле. Теперь считается, что у меня грязные подошвы. Да, быстро с ним сегодня произошла обратная метаморфоза…

“Метаморфозы” - это книга Овидия. У нас стоит в библиотеке, сейчас она мне уже не так интересна, потому что слишком похожа на сказку. Вроде взрослый человек был этот Овидий, а писал про чудеса. Хотя время было такое, потом люди в его возрасте уже становились серьезными. Какой-нибудь восемнадцатый век однозначно лучше первого, потому что огнестрельное оружие уже появилось…

И я опять начал мечтать о кольте. Юлька мне только один раз показал, все было так, как я и представлял - тугой курок и гладкая деревянная рукоятка. Если бы у отца так быстро не испортилось настроение, можно было бы сказать ему, что мне не хватило карманных. Но сейчас… Я покосился на его профиль, на сжатые в нитку губы - нет, бесполезно. А про кольт и вовсе заикаться нельзя, его же удар хватит.

Мы ехали по Варшаве. Столица просыпалась, туман почти рассеялся и стало значительно теплее. Осенью мы иногда проводим выходные за городом, но для этого нужна погода получше.

Отец, будто подслушав мои мысли, заявил:

- В ту субботу после обеда поедем в Кобилку.

Я молча кивнул. Раз уж он сделал мне замечание из-за обуви, лучше ничего не говорить. Но он все равно покосился раздражённо:

- Ты сегодня словно воды в рот набрал.

Я не ответил, только плечами пожал. Вспомнилось, как четыре года назад я целое лето жил в Закопане, у родных бабушки. Отец тогда считался больным и “поправлял нервы”. Вот в Закопан я бы сбежал с удовольствием.

Он посмотрел на меня с подозрением, словно мысли подслушал. И дальше до дома никто из нас не произнес ни слова.


У дверей отца ждал посыльный, он с лёгким поклоном передал телеграмму.

- Вам звонили, пан министр. Вас не было. Вот, просили срочно.

Отец прочитал текст, сразу стал собранным и деловым:

- Надо ехать! Марек, иди в дом, передай матери, что к обеду меня не будет.

Он сел обратно в машину. Я посмотрел ему вслед, дождался, пока автомобиль скроется за поворотом и тогда уже открыл дверь.

Нет, я честно был рад обеду без отца. Обычно он следит за манерами: не так ложку, вилку клади аккуратно, приборами не стучи, когда станешь дипломатом, ты тоже будешь еду руками хватать? И попробуй ему ответить, что дипломатом я не буду ни за какие коврижки.

В последние недели он переключился на Гедвику.

Сначала, когда он стал делать мне меньше замечаний, я было обрадовался. И горничные вздохнули свободней: отец обязательно придирался к сервировке. Но потом я заметил, что он буквально наблюдает за бедняжкой Лисичкой.

Может быть, он это делал и не нарочно, но всякий раз, стоило ей звякнуть ложкой об тарелку, он поднимал голову и провожал ложку глазами. А когда Гедвика отправляла ложку в рот, он сглатывал сам - честное слово, у него шея вытягивалась как у гуся, а кадык поднимался и падал. На выбритой коже это особенно заметно.

Конечно, она тоже это видела и начинала нервничать. Да и попробуй не нервничать, когда так откровенно считают куски у тебя во рту. Она роняла ложку, начинала кашлять, пыталась делать глотки поменьше или, наоборот, есть быстрее. А он злился в своей обычной манере:

- Вас что же, воспитатели есть не учили? Или ты пропустила этот урок?

Бедняжка давилась едой и в конце концов бросала ложку. Мама нервничала, комкала салфетки, подхватывала Катержинку и уводила ее, или сидела с каменным лицом, иногда тоже срывалась:

- Но что же мне делать? Скажи, что мне тогда делать?

Пару раз отец подскочил и убежал в свой кабинет, рявкнул, чтобы ему подали есть туда. Иногда командовал Валери:

- Примите у барышни тарелку, она уже сыта.

Спорить с ним было бесполезно. В первый раз, когда он хлопнул дверью и оставил нас в столовой, я попробовал заикнуться маме:

- Но он же на нее смотрит. Она и нервничает.

Гедвика посмотрела на меня с благодарностью, а мама сказала срывающимся голосом:

- Ах, Марек, не спорь с отцом, ты ведь ни за что не платишь в этом доме…

И расплакалась, закрыла лицо руками, запричитала:

- Разве я кому что сделала? Господи! Разве я кому что сделала?

После этого неудивительно, что мы все только радовались, когда отца не было на воскресных обедах. И в этот раз все должно было пройти нормально, без цирка. Хотя кому цирк, а кому издевательство…

Я подумал про цирк, и сразу вспомнил деда, который говорил:

- Я в цирк не ходил и тебе, Марек, не советую. Потому что это на самом деле замаскированная вивисекция. Знаешь, как издеваются над животными, чтобы они выполняли трюки? Поэтому я не поддерживал это жестокое мероприятие ни единой монеткой. И надеюсь на тебя.

У нас с классом как раз был запланирован поход в цирк на конец сентября. Благородно ли дома сказать об этом, взять деньги на билет, а потом заявить классному наставнику о своих принципах? А деньги отложить на кольт? И поступил бы так Ян Килинский?

Но у Яна Килинского просто не могло быть ни кольта, ни походов в цирк с классом, а ещё наставник непременно сообщил бы отцу о моем отказе, так что я решил, что это неблагородно, и вообще не надо торопиться, тихая вода рвет берега, как говорит наш садовник. Лучше я буду копить медленнее, но наверняка. Тем более, после обеда Юлька-коммерсант обещал навестить меня и поглядеть, нет ли у нас в доме чего в уплату за кольт. Я знал, что нет, и сказал ему об этом, но он все равно собирался зайти.

До обеда я делал уроки, нам с начала учебного года грозили задавать разные творческие задания, потому что образованный человек, мол, должен чувствовать красоту и быть гармоничной личностью. Кое-кто из моих одноклассников даже заранее приуныл, потому что к красоте можно придираться до бесконечности и снизить оценку на балл. Ну а я заранее пугаться не люблю, да и балл этот важен не для меня, а для отца, так что пусть снижают.

Обед прошёл нормально. Никто не наблюдал за другими, не смотрел, ровно ли лежат салфетки и не считал куски. Гедвика, по-моему, уже освоилась. Скучновато ей тут, наверное, но девочек у нас тут нет, подружек ей можно завести в школе. Ее отдали не в женскую гимназию, а в обычную школу, по утрам мы выезжаем вместе, потом шофер ее высаживает, ей остаётся пройти ещё один квартал. Гимназия напротив моей, как сказал отец, слишком для нее сложная. И добавил, когда думал, что его слышит только мать:

- Это же лабильность, совершенная лабильность, я не удивлюсь, если там какой-то отягощенный диагноз. С директором я поговорю.

А вот что такое лабильность - надо посмотреть в словаре. И как это люди такие мудреные и ненужные слова запоминают? Мама тогда вся красными пятнами покрылась и ничего не сказала. Наверное, она тоже не поняла.

Под конец обеда пришел Юлька-коммерсант. Валери привела его в столовую, он сел на углу, такой весь на все пуговицы застегнутый, с аккуратной прической, даже щеки от свежего воздуха не раскраснелись. Вежливо поздоровался и от еды отказался, хотя мама и порывалась его угостить. Мама, отчаявшись заставить его что-то съесть, попросила Валери принести ещё одну чашку чая и приступила к расспросам: как мама? Как папа? Как здоровье бабушки?

Всю его родню перечислила. Юлька сидел на стуле необыкновенно прямо и вежливо отвечал:

- Все хорошо, пани Вера, благодарю. И здоровье хорошо. Автомобиль да, новый. О нет, об этом вы с родителями поговорите, я никуда не езжу, у нас столько уроков… Я с вами совершенно согласен, пани Вера, наша первоочередная задача - достойно учиться.

Мама сияла и радостно кивала головой. У Юльки талант производить на чужих родителей хорошее впечатление. Когда он уходит, мама всегда закатывает глаза и восторженно ахает: “Какое воспитание! Я так рада, что вы дружите, Марек, Юлиус из очень приличной семьи!”

А если соседи или чужие родители смотрят на меня, они будто мысленно говорят: ага, это тот самый Марек, который чуть не устроил пожар на пустыре (и вовсе не устроил), и у которого змей улетел и застрял на крыше у председателя финансовой палаты (так ветер унес), и который на улице хохочет, как ненормальный.

Юлька так минут десять побеседовал, рассказал про гимназию, и куда они ездили с семьей, выразил надежду, что скоро установится хорошая теплая погода. Он бы и ещё какую светскую тему обсудил, но я потащил его в свою комнату, чтобы без помех поговорить о кольте.

Как раз на “Паттерсоне” дар красноречия у него пропал.

- Ну что он?

- А что? Лежит. Дома у меня. Я такую вещь таскать туда-сюда не буду, сам понимаешь.

- А твои не найдут?

- Нет.

- Слушай, а какого хоть он года, ты представляешь?

- Ну примерно представляю, конец девятнадцатого века.

- А вдруг из него стреляли в Гражданскую войну в США? Вдруг его кто великий в руках держал? Шерман там или Борегар?

Юлька зевнул.

- Мы их не проходили ещё.

- Вот то-то, что не проходили, - мне вдруг стало обидно, что для Юльки этот кольт просто предмет торга. - Держать у себя они его могли, но в войну вряд ли использовали. Ничего ты, Юлька, не знаешь!

- А что я знать должен? Это чем-то поможет? - возразил он резонно. - Лучше давай, показывай, что у тебя на обмен.

Следующие полчаса мы изучали мой письменный стол. Безрезультатно - никаких сокровищ я там не держал, а если бы у меня были невероятно старые часы или что-то в этом роде, Юльке-коммерсанту об этом давно было бы известно. Не умею я тайны хранить.

Он пересмотрел все и остался недоволен.

- Одно барахло у тебя, - сказал он с кислой физиономией. - Карты какие-то, книги старые, но они же никому не нужны.

- Что уж есть, Юлька. Я предупреждал.

- Ну а из нового?

- Я же тебе говорю, мой отец все наперечет знает!

Он ещё больше скис. Наверное, ему нужны были деньги, он рассчитывал взять у меня что-то в уплату за кольт и продать. Я порадовался за ход своих мыслей, но недолго считал себя Шерлоком Холмсом. Юлька заявил:

- Не верю я просто, что ты даже к Рождеству соберёшь.

- Соберу! - горячо завил я. Не хотелось даже думать, что я могу ошибаться.

Мы начали пересматривать все прочее, что могло пригодиться. Спортивное снаряжение Юлька сразу забраковал, шахматы у меня были самые обычные, нарды тоже, интерес у него вызвали только абсолютно новые ракетки для большого тенниса, но тут я замотал головой:

- Юлька, ты что, отец про них прекрасно помнит.

- Жаль. А то алюминиевых я не видел нигде.

- Из алюминия у Жюль Верна снаряд делали на Луну летать, видно, тогда весь и извели, - я попробовал пошутить, но Юлька не понял. Он и книгу у меня видел, только не заинтересовался. Книги его интересуют исключительно церковные - потому что они могут быть очень даже старинными и редкими. Он их и взрослым людям как-то ухитряется загнать. Не знаю, где он берет свой товар и покупателей, на такие вопросы он делает таинственное лицо и ничего не отвечает.

- Нудный все же у тебя старик, - вздохнул он. - Мой, когда я что-то вымениваю, только спрашивает - удачно?

- А кольт он бы понял?

- Нет, - серьезно сказал Юлька, - кольт он бы точно не понял. Кольт и я не понимаю. От него пользы нет. Все равно нам пока оружием пользоваться нельзя. Вот что тебе в нем вообще?

- Да не поймёшь ты, Юлька, - я щёлкнул пальцами, ища слова, чтобы выразить все, что чувствовал. - Вот он такой старый и видел Дикий запад, индейцев, погони, перестрелки…

- Он не мог видеть, - резонно заметил Юлька, - у него глаз нет.

- Ай, Юлька, ты прекрасно понимаешь, о чем я. Потом на пароходе плыл сюда, в Европу, может быть, сразу после Катастрофы, в обратную эмиграцию. Видел целые века. Может, его держали в руках великие люди.

- Все равно, - Юлька пожал плечами. - Ну держали, и что? Да, погоди! У тебя же дед дружит с этим поэтом, Грабецом? Ну который роман года написал, как его, “Искушение Антихриста”. И Нобеля за него получил, кстати, знаешь, сколько это сейчас денег?

- Ну да. То есть нет. То есть Грабеца знаю, сколько денег - не знаю.

- Автограф можешь добыть? - деловито спросил Юлька.

- Не знаю, - я мог бы, наверное, только Арсен Грабец был тот самый писатель, что меня отбрил в ответ на просьбу писать о приключениях.

- Попроси! - сказал Юлька. - Пусть книжку подпишет, хочешь, я принесу, а лучше, если у него своя будет, ему же часть тиража просто так должны давать.

- Зачем тебе? Чего ты вдруг стихи полюбил?

Он пренебрежительно махнул рукой:

- Да не я! Одна из Веросиных подруг.

Веросей звали его старшую сестру. Но я все равно ничего не понимал.

- И что? Она сама не может взять автограф? Он нормальный дядька, я сам видел, к нему на улице подходили и просили, он подписывал.

- Вообще, конечно, может, - объяснил Юлька. - Но она такая, скромная. Издали посмотрит, повздыхает, и всё. Она даже на его чтения ходила, но не рискнула сунуться с букетом.

- А! - догадался я. - И она заплатит тебе за автограф?

- Не она, - Юлька скорчил гримасу. - Один тип со старших классов, ты его не знаешь, он не здесь живёт, в Мокотуве. Такой длинный. Махачек. В шляпе ходит все время.

- Ну видел я Махачека, и что? Он тоже любит поэзию?

- Не поэзию, а эту… Она его домина де корде{?}[дама сердца (искаженный латинский)]. Сохнет он по ней, понял?

- А-а-а…

- Ну вот. Я этого Грабеца только издали видел, мне он может автографа и не дать. А Махачек сам к нему не догадается подойти. Он за автограф заплатит - тебе меньше за кольт собирать.

- А ты уверен, что эта подруга будет встречаться с Махачеком из-за автографа?

- Какая разница, главное, чтоб он автограф купил!

Наконец, до меня дошла вся сложноватая многоходовка.

- Юлька, как-то это некрасиво…

- Нормально. Разве мы кому плохо сделаем? Наоборот, всем хорошо. Ну что, добудешь автограф?

Я засомневался. Скорей всего, автограф не принесет пользы долговязому Махачеку в шляпе. Но это у Юльки с ним дело, а не у меня. Ну и я могу до Рождества не застать у деда Грабеца, так что чего заранее переживать.

- Я попробую. Но я не уверен, что я с ним столкнусь.

- Столкнешься непременно! - Юлька глянул на часы и подскочил. - Ой, мне пора.

Может, не так уж ему было пора, просто он не видел смысла больше у меня оставаться, а мне тоже не сильно хотелось его удерживать. Я проводил Юльку и вернулся в дом. Настроение у меня и так было не очень, а теперь окончательно испортилось, я не мог понять, почему, и злился. Неужели я становлюсь похожим на отца?

Даже о кольте не получалось мечтать. Но это было к лучшему, я уже надоел своими рассказами всем друзьям, и братьям Каминским тоже, в последний раз старший из них сказал: “Ты, Марек, просто помешался на этом кольте”. Какой-то я невезучий… Все же у Юльки талант из всего извлекать выгоду. У писателя Грабеца - сочинять стихи. А у меня талант влипать в неприятности.

Мама с Катержинкой собрались и отправились на прогулку. Из окна они были похожи на два ярких цветка с одинаковыми лепестками. Большой цветок посадил в коляску маленький и покатил к воротам. Наверное, они шли к кому-то в гости, у кого тоже дети в возрасте Катержинки, если бы собирались в город, дождались бы отца с машиной. Нет, я всё-таки Шерлок Холмс…

Потом в гостиной раздался телефонный звонок, ответила горничная. Я из коридора услышал, как она объясняет, что госпожа ушла гулять с малышкой, а господин ещё не вернулся из министерства, но вот молодого пана она с удовольствием позовет.

Звонил дед. Я обрадовался, мы поболтали о том, о сем - я его не видел с начала учебного года, потому что он неважно себя чувствовал и нас не навещал, а мне родители не разрешают мотаться туда-сюда по будням. Уроки, ответственность, элитная гимназия! Хотя я эти уроки успеваю за час-полтора, а что-то можно вообще не учить.

В конце, когда мы поговорили и про гимназию, и про кладбище, и про Катержинку, он спросил:

- Марек, а как Гедвика? Обживается? Не обижаешь ты ее?

Я возмутился, конечно:

- Дедушка, ну что ты! Разве я когда-нибудь девочек обижал?

- Освоилась она? Как у нее в школе, подружки есть?

- Ну, точно я не знаю, есть какие-то, наверное…

- А родители как к ней? Отец?

Я растерялся, не сразу сообразил, что делать. Потому что правильно было бы сказать про зоркий взгляд в ее тарелку, про падающий отцовский кадык, про скандал чуть не в каждый обед. Ну и про то, что к чужой девочке родители относятся не очень. Но рассказать об этом за спиной нехорошо, это ябедничество получается, даже отца нехорошо выдавать, а про маму и и говорить нечего. В телефонном разговоре получилась пауза, пусть короткая, но дед понял, а я тоже сообразил, что ему все ясно. Вот этим своим молчанием я родителей уже подставил. И опять не знал, что сказать, только глядел на обе трубки.

- Вот что, Марек, - донёсся голос деда из слуховой. - Завтра я собираюсь вас навестить. Мне вроде как получше стало, врач разрешил поездки, так что я у вас побуду несколько дней, сам на все погляжу, пообщаемся нормально. Договорились?

- Ага!

Мы попрощались, я положил трубки в гнезда и пошел по дому. Просто так. Гедвики нигде не было видно, я даже не знаю, какая у нее комната. Все это время мы встречались только за столом. Не в детской же ее поселили, и не в родительской спальне, и не в гостиной, не в столовой, и не в кабинете, и не в библиотеке, и не в приемной, и…

Я спустился на первый этаж и шел мимо кухни, когда заметил внутри ярко-рыжее пятно.

Пахло оттуда, как всегда, всякими вкусными вещами - выпечкой, ванилью, мочеными яблоками. Кухня у нас пестрая - сюда же гости не ходят, и шкафчики покупали разные, - но очень чистая, пол блестел, кухарка Марта скользила по нему, как кок на корабле по свежевымытой палубе. А за столом с края стояла тарелка, а перед ней сидела Гедвика. Она повернула голову и посмотрела на меня растерянно, чуть ли не со страхом.

- Приятного аппетита! - пробормотал я, отступая к дверям. Тут наша кухарка уперла руки в боки и воинственно вскинула подбородок:

- Вот что я вам скажу, пан Марек. Я тут сорок лет работаю, с тех пор, как мне шестнадцать стукнуло и я сюда пришла девчонкой на побегушках. Батюшка ваш тогда в вашем возрасте был, и при его отце, при господине Петре, слышите? - так вот, при господине Петре никогда не было, чтоб кого-то голодом морили. Взяли ребенка, так уж не мучайте и не гоните от стола, когда она и поесть-то не успела. Можете говорить, кому хотите, а только это все не по совести! Остатки для поросят сдавать, когда в доме люди голодные остались…

- Да я не скажу! - возмутился я. Она чуть смягчилась:

- Ну вы не скажете, а батюшка ваш как узнает, крик будет стоять до небес! Только мне что, я старуха, мне много не надо! Уйду, и пусть говорят, что пан старуху из дому выгнал, ему это, что ножом по сердцу.

Я заверил, что никому не скажу, и выскочил вон. Вот как! Толстая Марта, которая и книг не читала, и не мечтала ни о чем, заметила неладное и нашла, как поправить положение. А я нет.

Вечер прошел совершенно сумбурно, отец вернулся очень поздно, ужинали мы без него. Мать беспокоилась, Гедвика, кажется, тоже, я старался ни на кого не смотреть. Завтра опять начнется крик, что под отца копают, ну ничего, приедет дед, с ним будет легче и спокойнее.


Только утром, когда я собирался в гимназию, позвонили из Пражского госпиталя, и сообщили, что господин Пётр Северин поступил к ним ночью с тяжёлым сердечным приступом.

Отец уронил газету, горничная Валери принесла успокоительные капли, Гедвика, которой тоже надо было в школу, готова была где-то спрятаться. Мать повела себя спокойнее всех. Она решительно скомандовала:

- Дети, быстро в машину, и пусть шофер скорее возвращается. И не грусти, Марек, - это она сказала уже мне, - он пожилой человек, в его возрасте такое случается… Господи, никто не следит за порядком в этом доме!

На полу лежала оброненная отцом свежая газета. Ее всегда приносили в семь утра. В глаза бросился заголовок: “Коррупционный скандал в правительстве. Главе министерства науки предъявлено обвинение”.


Комментарий к Хлебы и рыбы

Могила Яна Килинского выглядит не так, как в описании, верно только то, что тела там нет - из-за многочисленных разорения кладбища место точного захоронения неизвестно. По мотивам событий Варшавской заутрени пан Жулавский писал вторую часть своего произведения.

Кобилки - район в пригороде Варшавы.

Искушение сатаны - произведение самого Жулавского. На русский не переводилось. А жаль.


========== Смоковница с горькими листьями ==========


Сборы в Кобилку всегда похожи на домашний конец света. Всегда в последний момент отец выясняет, не забыли ли дома чего важного, перечисляет это важное, пока не дойдет до пункта, на котором мама виновато ахает.

— Ну вот… Я говорил! — трагическим тоном замечает отец.

— Нет, Север, ты не говорил, я такого не помню! Хотя, может быть…

На поиски бегут горничные, Катержинка начинает хныкать, шофер сообщает, что машина не заводится, отец выскакивает на улицу, смотрит на небо и восклицает тем же трагическим тоном:

— Дождь! Будет дождь! — даже если в небе ни облачка.

А в самом загородном доме ещё хуже. Там и дом, и сад небольшие, отец не в кабинете, а везде прохаживается, мы все постоянно у него на виду, он и следит. Ходить по дорожкам! С участка не отлучаться! Лучше всего сидеть в кресле или летом на площадке в шезлонге и ничего не делать. И это ещё добраться туда надо, а в машине действуют те же правила — во время движения нельзя есть, пить (даже Катержинке), говорить и просить остановить машину.

Сегодня мы собирались почти спокойно. Горничную никто не гонял за забытыми лекарствами или перчатками, на небе не было ни облачка, и вообще — потеплело. Шофер вывел из гаража шестиместный «Бугатти», потом няня привела Катержинку и Гедвику. Можно было ехать.

— Моя папка с документами! — вдруг возопил отец. — Ты мне не напомнила, Вера!

— Но, дорогой, — мама занервничала. — Ты же не предупредил, что будешь работать!

— Я не могу бездельничать, — гордо заявил отец. — Тем более, когда в любой момент может случиться несчастье…

Это он про деда. Я разозлился, увы, молча, с отцом спорить трудновато, ты ему слово — он тебе десять. А врач, между прочим, сказал, что у деда хорошие шансы и светлая голова в его возрасте, это очень важно. И что он ещё поборется. Поэтому мы сегодня и поехали, что опасность вроде как миновала. У деда в больнице дежурят две сиделки, слишком часто навещать его все равно не разрешают, от Кобилки до госпиталя расстояние такое же, как от нашего дома до того же самого госпиталя, и родители решили, что «нужно использовать последние теплые деньки».

За папкой побежала многострадальная Валери. Я хотел сам пойти, но отец поморщился:

— Ты не найдешь.

В ожидании папки Гедвика тихонько придвинулась к «Бугатти», посмотрелась в его блестящий бок и восторженно вздохнула:

— У нас и такая машина есть?

Отец скривился и раздражённо сказал:

— Да, у нас, мы пахали…

Гедвика посмотрела на него испуганно и отошла. Я-то понял, мы эту басню во втором классе читали или в третьем, и учительница объясняла, что так говорят о людях, которые присваивают себе чужие заслуги. Я это помню. А она такую басню проходила или нет? Надеюсь, не проходила и не поняла, потому что отец просто хотел ее обидеть.

— Куда, на отдых? — окликнули нас из-за ограды. Это был пан Анджей, отец братьев Каминских, ректор университета и вроде как родительский друг. То есть он ходил в гости к нам, мы ходили к нему, и они с отцом часто разговаривали о своем. Вот и сейчас Каминский поздоровался со всеми, спросил, «как здоровье батюшки», а потом начал:

— Север, вы позволите на пару слов?

Отец нервно оглянулся, кивнул и пошел к воротам, навстречу Каминскому. Они говорили тихо, хотя обрывки фраз все равно можно было разобрать:

-… вот по поводу тех денег, что шли в федеральное казначейство…

— …его я бы никогда…

— …да говорю же вам, Север, его я бы никогда не подозревал, это ошибка!

— Это выяснится, выяснится. Понимаю ваши чувства, но тут только следствие разберётся. Я ничего не сделаю, под меня тоже копают!

— Я уверен, что на ваше министерство и тени подозрений…

— Благодарю, — перебил его отец. — О, вот и мои бумаги. Мы можем ехать!

Все подошли ближе к машине, Каминский пожелал нам счастливого пути, со мной попрощался за руку, похвалил Катержинку:

— Она похожа на вас, Вера, будет такая же ослепительная красавица! Я гляжу, у вас ещё одна юная барышня? Настоящая златовласка! Волосы, словно солнце! Счастливого отдыха, привет старому пану Петру!

Я заметил, как родители переглянулись.

— Все, садимся, а то до вечера провозимся! — заторопил отец. Я обречённо вздохнул. Катержинка посмотрела на меня и шумно втянула воздух. Конечно, она только подражает, но в нашей машине-тюрьме ей тоже ездить не нравится.


Загородный дом хорош, когда он чем-то отличается от городского. Наш особо не отличался. Да, он был белый, а не бежевый, одноэтажный, с большой верандой, в саду имелась беседка, и везде, куда ни сунься, рос шиповник. В качестве ограды. Вот захочешь с одной дорожки на другую перейти, через шиповник же продираться не будешь?

А ещё летняя кухня и бассейн. Только сейчас, в октябре, они просто для красоты.

У меня здесь одна, своя небольшая тайна. Только я о ней подумал, как услышал крик матери:

— Куда же ты, Господи!

Обрушилась она на Гедвику. Бедняжка Лисичка сошла с дорожки, по краям была не трава, а дёрн, и она решила, что по нему можно ходить.

Отец возвел глаза к небу. Катержинка захныкала. Мама беспомощно оглянулась на меня:

— Марек, расскажи ей правила, будь добр! Папе нужен покой, а я не могу, я занята…

Ладно! Я даже тайной готов пожертвовать, не думаю, что Гедвика выдаст.

— Пошли! — я махнул ей рукой и она засеменила позади меня по дорожке.

Мы завернули за дом, обогнули одну шиповниковую стену, другую. Гедвика не спрашивала, куда ее ведут, молча брела по колючему лабиринту. Может быть, она и меня побаивалась?

В дальнем углу сада мы вышли к забору. Тут он был не решетчатый, а деревянный, но высокий и с колючей проволокой поверху.

У Гедвики расширились глаза, когда я отодвинул в сторону одну широкую толстую доску:

— А разве так можно?

Я просто вылез наружу. Нельзя, конечно, но что толку об этом говорить, они напридумывают разных правил, а ты мучайся.

— Разве можно?

Она шла за мной по тропинке. Сразу за оградойкустарники, не шиповник, но тоже можно руки наколоть, зато потом — раздолье!

Она пробиралась позади, ойкала — видно, наткнулась на острые ветви.

— Аккуратнее надо, эх ты, голова!

Заросли кончились, мы вышли на открытое место. Слева дорога вела в гору, справа — вниз, к озеру. К пляжу надо тащиться в обход, а мы спускались к противоположной стороне озера, дикой и необустроенной, ни скамеек, ни топчанов. И хорошо! Просто отлично! Сверху, издали, озеро маленькое, зато подойдешь к нему, и оно кажется большим и настоящим.

— Туда идём!

Гедвика похлопала своими рыжими-прерыжими ресницами:

— А можно? Сердиться не будут?

— Да пусть! Как будто этот буйвол хоть когда-то не сердится!

— Какой буйвол?

И глаза у нее такие непонимающие, как будто это не к ней он вечно придирается!

— Да отец…

— Отец? Марек, но ведь про родителей так нельзя!

Гедвика это настолько поучительно сказала, что я неожиданно для себя расхохотался. Она посмотрела слегка обиженно, но потом у нее тоже включилась улыбка, именно включилась, как бывает, когда лампочка моргает-моргает и наконец загорается. А у Гедвики сперва дернулся уголок рта, потом губы растянулись в улыбке, и она тоже засмеялась.

— Бежим!

И мы понеслись вниз под гору к озеру. Бежали, хохоча и не глядя под ноги, я один раз упал и катился дальше кубарем, бог уж с ней, с одеждой, все равно влетит!

У озера склон стал совсем пологим, мы затормозили, она тоже шлёпнулась на траву — негустую, но все равно мягкую.

— Ох, — вздохнула Гедвика и снова рассмеялась, — как же мы бежали! Я даже забыла, что мне нельзя…

— Что, падать? У тебя немаркая одежда, отряхнуться можно, — я вдруг сообразил, где видел эту ткань. Точно! У отца раньше были такие клетчатые брюки.

— Нет, бегать.

Я уставился на нее в изумлении.

— Чего?

— У меня порок сердца.

Я подскочил:

— То есть как?

— Обыкновенно, — она слегка пожала плечами.

— Как обыкновенно? Ничего в этом обыкновенного нет! У одного моего одноклассника старшая сестра с пороком сердца, она только лежит, ездит в кресле, как мой дедушка, и капли принимает. А ей двадцать лет.

— Да, мне тоже говорили быть осторожнее. Но меня в интернате берегли, а я, знаешь, тоже хотела со всеми бегать и веселиться. Нянечка отвернется, а я тихонько выскользну и к остальным.

— И что?

— Ругались, конечно.

— Нет, я не о том. Какие-нибудь последствия были? Сердце болело, например. Или усталость.

— Да, усталость, — она легко и даже радостно согласилась. — Но я редко так бегаю.

— Тогда и не бегай. Давай отдыхать.

Гедвика кивнула и принялась крутить головой, с восхищением оглядывая все вокруг. Я вспоминал все, что знал о пороке сердца. Перетруждаться нельзя, а ещё вроде под носом синеет… но у нее синевы нет, просто она очень бледная, особенно по контрасту с веснушками. И совсем не похожа на рыхлую, важную, полную сестру моего одноклассника.

— Здесь хорошо, — вздохнула она, глядя на озеро и небольшую рощу рядом. — Очень хорошо. Слушай, а что такое «пахали»?

— Это? Это когда землю рыхлят, ну, плугом или специальной машиной…

Мне не удалось притвориться, что я не понимаю. Она проглядела на меня укоризненно.

— Я знаю, что такое пахать. Я спрашиваю, почему твой папа так сказал.

— Да не обращай на него внимания! — вырвалось у меня. Так всегда взрослые говорят, когда на что-то жалуешься. Но это не действует, просто сам привыкаешь давать такие советы.

— Я не могу не обращать, — грустно ответила Гедвика. — Он когда смотрит, я вижу, что он недоволен.

— Так он всегда недоволен. Думаешь, он мной доволен, или хоть кем-нибудь? К Каське не придирается, потому что она ещё маленькая. Ему надо, чтобы все сидели на своих местах и не дышали. Тогда он доволен будет. Я однажды целое лето жил у родных, это так здорово было, правда, по маме скучал.

Она внимательно смотрела и так же внимательно слушала.

— Тогда отец болел, что-то у него врач нашел, какое-то расстройство… Они поехали его лечить, на Средиземное море, знаешь? Каська была совсем маленькой, ее взяли с собой. А меня отправили в Закопан. Меня дедушка обещал забрать к себе, а потом так подмигнул, и мы поехали к родственникам моей бабушки. Папиной мамы. Она умерла уже, а там у нее родной брат. Мой двоюродный дед, он очень хороший.

Не знаю, чего я с ней так разоткровенничался. Наверное, потому что ей было интересно, и она не делала такое выражение лица, когда понятно, что тебя слушают лишь из вежливости.

— Не скучно было?

— Нет! Это было лучшее лето, хоть потом мама и охала, что это просто деревенский дом. А он не просто деревенский, это старая усадьба, там чего только нет, на чердаке мы сделали штаб…

— Мы — это с кем?

— С моим кузеном, то есть он мой троюродный брат. Его зовут Яцек, он страшно умный. То есть очень. Он даже книги не читает, у него справочники и учебники для высшей школы, он их читает, как я обычные. А ещё там просто раздолье — и читать можно, где хочешь, а не за столом, и гулять где угодно, и речка там настоящая, и поле. Мы все змеев пускали. Яцек их усовершенствовал.

— Как это?

— Рейки деревянные к ним приклеивал, узлы перевязывал. Ты что, никогда змеев не пускала?

— Никогда, — она огорчённо покачала головой. — Я сначала даже подумала, ты про змеев говоришь, которые с чешуей.

— О, значит, ты много пропустила! Надо купить змея и запустить его хотя бы здесь. Это так здорово! Мы вместе их запускали, Яцек узлы завязывает, я со змеем бегу.

— Это так хорошо, когда у тебя есть брат! — Гедвика сияюще улыбнулась. Совсем как мама.

— Яцек-то? Ну да, хорошо.

— А змея когда можно будет запустить? Скоро?

— Эм, не знаю, — ох, не вовремя я расхвастался. Родители мне сейчас точно змея не купят, по их мнению, это глупости. Из карманных купить? А кольт? Я и так из графика выбился, собрал меньше, чем рассчитывал. — Сейчас уже осень, октябрь, я боюсь, мы сюда больше не поедем… Давай весной! Весной хорошо, ветер, солнце! Только ты смотреть будешь, не бежать, раз тебе нельзя. Хорошо?

— Хорошо, — она легко согласилась.

— А сейчас мы не быстро идём?

— Нет, мне хорошо.

Конечно, хорошо — папаши рядом нет. Вокруг простор, сбоку роща, впереди — озеро и мостки. Понестись бы к ним вприпрыжку, да через пять дощечек — раз-раз, и озеро за спиной. Но рядом Гедвика, а ей бегать нельзя… Вот когда Йозеф Каминский сломал ногу, его брат Стефан не соглашался играть ни в футбол, ни в теннис.

Но невозможно же просто идти чинно и спокойно, когда никто над душой не стоит. Я не выдержал и запел «Первую бригаду»:

Легион — судьба солдата,

Наша гордость с давних пор,

Это сила и отвага,

Это жертвенный костёр.

— Красиво! — одобрила Гедвика.

— Это очень старая песня, ее пели в Европейскую войну. Меня дед научил. Он ее раньше часто пел про себя.

— Я имею в виду, ты красиво поешь. Мы в интернате тоже старые песни пели… Только они такие, для девочек.

Она откинула волосы назад и запела высоким голосом. Даже, наверное, слишком высоким, я подумал было, что она дурачится:

На дубу высоком

Жёлудь уродился,

Повенчаться милый

Обещал, да скрылся!

Но даже таким тонким голосом она довела песню до конца и ни разу не сфальшивила. Сама повеселела, порозовела, веснушки перестали казаться черными. И ни в какой порок сердца мне сейчас не верилось. Может, она что-то не так поняла? Больные обычно какие — вялые, кислые, ноют и говорят только о своих болезнях, а она же совершенно нормально себя ведёт.

— Хорошая песня? Эту у нас девочки чаще всего пели.

Разве девочки что-то стоящее могут петь! Но я сказал:

— Да, хорошо, — чтобы ее не огорчать. — Только грустно.

— Я не знаю, все народные песни почему-то грустные. А моя любимая знаешь, какая? Мы ее пели на Рождество.

Она снова тряхнула головой, откидывая волосы, хотя теперь они в лицо не лезли, и затянула на полтона ниже, чем в прошлый раз, звучно и печально:

В сырую темную ночь бродил человек без сил,

И никто не хотел ему помочь, как бы он ни просил.

— Очень уж она мрачная.

— Да, мрачная. Но я не люблю веселые песни. Когда я их пою, мне кажется, что надо мной посмеиваются. А ещё… — она совсем погрустнела, — ещё у меня папа болен… тоже… Только его ни на какое море никто не повезет. Он в больнице. В Творках.

— В Творках?

— Ну да. А что?

— Ну э-э… — она что, не знает, что в Творках психиатрическая больница?

— У него нервы не в порядке, — строго сказала Гедвика. — Он не сумасшедший, у него просто не в порядке нервы. И все.

— Да-да. Я понимаю.

Она опять оттаяла, осторожно улыбнулась.

— Он хороший, правда. Он меня навещал, пока был более-менее здоров. Он бы меня забрал, только у него работа трудная… а воспитатели мне говорили — частичная ответственность, что-то такое. Но он каждый месяц приходил, и мы гуляли! Даже в кафе ходили.

— Почему — даже? Это ведь самое обычное дело, кафе.

— Это тебе, — вздохнула она, — а у него не было свободных денег…

— А-а, понятно.

— Я бы хотела ему написать. Или поехать навестить. Только у меня марок нет, и денег на билет тоже. У меня даже конверта нет.

— Ну, конверт я тебе найду. И марку найду. Будешь делать уроки и напишешь, только и всего.

Теперь я уже совсем ничего не понимал. Может, поэтому отец так и придирается к Гедвике, что у нее такой папа? Но зачем он вообще её брал из интерната?

Мы подошли к озеру. Издали трава казалась зелёной, вблизи видны стали все проплешины и выгоревшие места, зато вода была чистой-чистой, все дно видно, до последней песчинки. У противоположного берега расположилась стая уток. Они сидели неподвижно, чуть покачиваясь на воде. Гедвика ахнула, будто видела подобное в первый раз:

— О, какие!

— Они тут могут быть до ноября. Могли бы и зиму просидеть, если бы их кормили. Им улететь легко. Знаешь, я бы тоже хотел улететь.

— Почему?

— От папаши…

Впервые сегодня я его так назвал. Обычно я даже мысленно говорю «отец». Это Юлька-коммерсант своего отца называет стариком или папашей. Как-то получилось, что с появлением Гедвики он стал ещё неприятней. И мысли у меня возникали уже, не чтобы мне убежать из дома, а чтобы он куда-то делся. Нехорошие мысли, прямо скажем, вот я и назвал его папашей, уже второй раз за сегодня, будто это не я говорю, а кто-то другой. Кто-то, уж точно злей меня.

А ещё у меня настроение слегка испортилось, потому что дома начнется выяснение отношений. Когда бежишь или катишься с горки, о плохом думать не успеваешь, но мы так чинно и благородно шли, что поневоле в голове крутилось всякое.

— У всех настроение портится, когда он рядом, у всех. И у мамы тоже. И ведь знаешь, что обидно? Он может быть нормальным. Он просто не хочет… пошли по мосткам?

Летом, когда тут купаются дачники, мостки скользкие. Сейчас они были совершенно сухие, бежевого цвета, словно и не из дерева. Гедвика наступала на бревна поначалу с опаской, убедилась, что они неподвижны, и успокоилась.

— Здесь красиво, лучше, чем в том доме.

— Свободнее, — поправил я.

— Да. Мы сюда часто ездим?

— Летом часто, только летом тут и несвободно, народу полно. Обязательно кому-нибудь на глаза попадешься и визг поднимут. Тут лучше всего ранней весной и поздней осенью.

— Я испугалась, ты тоже скажешь «мы пахали». Ну, когда я сказала, что мы часто сюда ездим.

— Что? — я чуть на брёвнах не поскользнулся. — С чего ты решила так?

— Так езжу же не я, а вы. А ты сейчас похож… на своего папу. Такая же ухмылка.

— Это потому, что я говорил, что тут полно народу, — проворчал я обиженно. — Похож, тоже мне.

— Ну прости! — она схватила меня за руку. — Я подумала, что и вправду похвастались, я же сюда ещё не ездила.

— Да хватит за все извиняться! Знаешь, что? Я деда попрошу, может, он снова устроит каникулы в Закопане? Тебе и мне. Каська же маленькая ещё. Только бы он скорее поправился.

Она кивнула. Лицо у нее стало серьезным, но было понятно — она верит в выздоровление деда. Мать обычно скороговоркой произносила: «Конечно, мы надеемся на лучшее, но на все воля Божья», а папаша шипел, что вот он-то — самый большой страдалец на земле, потому что, во-первых, под него копают, а во-вторых, у него умирает отец.

Мы обогнули озеро. На сегодня, пожалуй, было достаточно, скоро нас начали бы искать и обнаружили, что мы не в саду за домом, а удрали. Сегодня нам везло. По дороге нам встретились только два-три человека, которые не обратили на нас внимания — слишком уж вдохновенно они щурились на последнем октябрьском солнце.

Калитка была приоткрыта. Я решил рискнуть и не огибать дом, мы прошли через главный вход, как все нормальные люди. И нам очень повезло, потому что нас никто не заметил, только через минуту на крыльцо вышла мама и возмутилась:

— Где вы были?

— На заднем дворе, — заявил я, скрестив за спиной пальцы и мысленно добавив: «Сначала».

— Я отправила Валери искать Гедвику, она звала, там никого не было! Папа отдыхает на веранде, а я только уложила Катержинку. Так где вы были?

— Я же говорю, на заднем дворе. Там столько этого шиповника, что из-за него ничего не видно и не слышно!

— Ну ладно, — протянула она с сомнением. — Гедвика, будь хорошей девочкой, иди в дом, там тебя Валери ждет… Марек, а тебе что?

Я подождал, пока Гедвика поднимется на крыльцо и зашептал:

— Мам, мне тебе сказать нужно. У Гедвики порок сердца. Ты не знала, да? Ей надо беречься.

— Порок? — спросила она. — Это же не заразно? В ее медицинской карточке про это должно быть. Я посмотрю.

— Да конечно, не заразно! Это как у Лиды Новак. Только Лида почти не двигается, а Гедвике разве можно столько ходить?

— Ах, Марек, зачем ты это у меня спрашиваешь! — сказала мама с упрёком. — Я ведь не врач, я ничего в этом не понимаю. Я посмотрю карту. Подожди тут.

Она тоже ушла в дом. Я остался пока на лужайке. Вокруг было тихо, ну очень — только безветренной осенью бывает так. Листья не шуршат и не падают, трава засохла и съежилась. Главное, нет людей.

В небе высоко показалась стая, какие птицы, не понять. Я много книг читал, в которых говорилось, как можно определить летящих птиц по характеру полета, но так и не научился в этом разбираться. Увы. Сколько их пролетит? Если четное количество, дед скоро поправится, а если нечётное, все равно поправится.

Я насчитал двенадцать птиц, когда меня позвали к обеду. Накрыли не на веранде, хотя погода и позволяла. Но в загородном доме столовая выглядела как-то веселей, с яркими обоями, на столе стояла ваза, а в ней букет из осенних листьев, рыжих, как волосы Гедвики…

А вот волос у нее и не было. Ее постригли под мальчика. Да, не налысо, и даже челка осталась, но те кудри, которые с утра похвалил пан Каминский, безжалостно обкорнали. Гедвика сидела, уткнувшись глазами в скатерть.

— Так хорошо, правда? — радостно сказала мать, кивая на стриженую голову Гедвики. — Гораздо опрятнее!

— Волосы в еду не падают, — поддержал отец. — Действительно, скромно и аккуратно.

Гедвика бросила на меня быстрый взгляд и хотела было отвернуться. Я еле успел показать большой палец — мол, отличная прическа. Только пусть не расстраивается. Волосы отрастут. Но ведь моя мама не сама же это придумала? Ведь она наверняка пошла на поводу у отца?

Комментарий к Смоковница с горькими листьями

Песня Первая бригада стала популярна в 14 году. Песенки Гедвики попадались мне в рассказах польской писательницы начала прошлого века, кажется, Марии Родзевич.


========== Кто потеряет душу свою ==========


Уроки на понедельник я стараюсь делать в субботу. Всё-таки здорово проснуться утром, когда впереди свободный день, так что чего жвачку жевать? Хотя, конечно, бывает, когда не все удается закончить в один вечер. Вот и в то воскресенье я прохаживался по коридору, потому что накануне наша преподавательница литературы, пани Мария (мы ее звали «кровавая Мэри», а какой у нее был характер при таком прозвище, догадаться нетрудно), заявила:

— По-настоящему просвещённый человек должен владеть всеми видами искусства! — и в качестве задания велела написать простенькое стихотворение о Варшаве. Ну там на три, на два четверостишия. Не больше. Можно на одно, но оценка будет снижена на балл. Можно, конечно, и эссе в прозе, если учащийся считает себя совсем уже бездарным и непросвещенным человеком. Мы переглянулись с вытянутыми лицами, но считать себя бездарями добровольно не захотели.

Только признавай-не признавай, а стихи не вырисовывались. Никакие.

Интересно, как наши будут выходить из положения? Юлька-коммерсант в раздевалке подмигнул и шепотом сказал, что у него дома много стихов забытых или не особо известных поэтов, так что за небольшую мзду он, так уж и быть, мы же все знаем его доброту… а кровавая Мэри ничего не заподозрит. Я отказался сразу. Пани Мария знает по литературе абсолютно все. Она, похоже, родилась с хрестоматией в зубах. А ещё в очках и с указкой. Ну и даже если она не вспомнит этих поэтов, я собираю деньги на кольт. Даже не покупаю мороженое вместе со всеми. Да и что в нем, в этом мороженом, сахар один… и ягоды, и ваниль, и шоколад… ладно, будет у меня «Паттерсон», тогда оторвусь!

Я пытался сочинить стих ещё с вечера, но дело не пошло, и пришлось отложить его на утро. Только утром точно так же ничего не придумывалось. Я уже десять минут сидел, глядя на пустой лист бумаги, и в голове у меня было так же пусто. Взяться за эссе? Конечно, ещё рано, около девяти утра, но два или три часа потерять на эту ерунду? Обидно! А тройку получать нельзя, отец из-за этого скандала в министерстве злющий, может и карманных лишить, и тогда как же кольт выкуплю?

Я решил пройтись по дому и на первом этаже увидел окно с задернутой занавеской, из-под которой торчали ноги. Там сидела Гедвика.

— Ты чего прячешься?

— Я не прячусь, — у неё появилось на секунду испуганное выражение, но пропало. Она увидела, что это всего лишь я. — Я уроки делаю.

— А-а. А почему тут?

— Потому что лампочка перегорела.

— Какая лампочка?

— В моем чулане.

— В каком чулане?!

После ее объяснений я забыл и про стихи, и про кровавую Мэри, и даже про кольт. Я до сих пор не знал, какое место ей отвели в доме, как-никак, целых три этажа, думал, она живёт в одной из гостевых комнат. А ей выделили маленькую кладовую на первом этаже, даже без окон. Вот почему я почти не видел ее в доме, она безвылазно сидела в этой каморке. Да лучше бы ее с кухаркой поселили, что ли!

— Там свет есть. А вчера он перегорел. Вечером, — она это так спокойно объясняла, что я возмутился. Ну нельзя же быть такой овцой! Меня бы кто в комнатушку без окон загнал, я бы ух!

— А что ж не вкрутили? Запасная лампочка есть, я поставлю.

— Валери сказала, что сначала надо спросить у хозяина, а она не смеет его тревожить, у него был трудный день.

— Что за чушь! Сиди тут!

Я пошел прямо к садовнику и попросил лампочку у него. У него есть запас, это я точно знаю. Вернулся назад, продемонстрировал добычу Гедвике, залез на табуретку и вкрутил лампочку в патрон.

— Все просто, как дважды два!

— Спасибо. Я теперь задачу там дорешаю, — она слегка вздохнула. — Только она у меня не получается.

— Не выдумывай! Знаешь, что? Пошли в мою комнату, у меня стол большой, сядем и решим твою задачу!

— А можно? А папа твой сердиться не будет?

— А он не узнает! — к этому вопросу я был готов. — Никто не узнает, он в министерстве до вечера, а мама поехала освежить гардероб.

— Как освежить?

— Ой, да по магазинам. Скоро же Рождество. Раньше вечера никто не вернётся, отец не узнает и бубнить не будет. Пошли.

Она засеменила по коридору со своими тетрадками под мышкой, такая худенькая и вроде как ростом стала ниже меня — может, это я ее обогнал за три месяца? Волосы у нее уже немного отросли и топорщились в разные стороны, но это выглядело не смешно, а очень симпатично. Она была похожа на одуванчик. И чего я ее овцой обозвал?

— И правда, какой большой стол!

Она примостилась сбоку, разложила свои тетрадки с книжками так, чтобы они занимали как можно меньше места и начала грызть ручку.

— Не грызи, балда! Как будто от этого быстрее решится задача.

— А что мне делать, — она опять виновато вздохнула. — Я так и так не знаю, как решать.

— Покажи.

Задача была простая, по геометрии. Правда, за восьмой класс, но у меня такой учебник лежал давно и я его прорешал даже без наставника.

— Это же на равенство треугольников, вот гляди сюда, эта сторона равна этой, потому что…

Она слушала внимательно, только глазами часто хлопала:

— Откуда ты это знаешь, Марек, ты же только в шестом классе!

— Да она же простая!

— Вы в гимназии уже проходите это, да?

— Нет, не проходим, я сам решал, это же просто.

Она подняла брови:

— Неужели?

Наверное, она решила, что я хвастаюсь.

— Да у нас так многих в классе родители заставляют… Ну, чтоб оценки были хорошие. Заранее. Ты говори — поняла решение? Тогда пиши ответ. Мне вот хуже, мне надо стихи сочинять.

— Неужели вас учат? Писать стихи?

— Да нет, не учат. Как этому можно научить? Просто у нас такая училка… Можно в прозе написать сочинение, но она будет придираться.

— А к стихам не будет?

— Будет. Вот я и сижу и пытаюсь написать про Варшаву. Хоть четыре строки.

Она задумалась и неуверенно сказала:

— Я могу помочь. У меня иногда что-то сочиняется, но под музыку. Пойдем в гостиную, наиграешь на пианино, а я спою. Только у меня простенькое получится…

— Плевать! — обрадовался я. — Пошли!

— Подожди, — сказала Гедвика все тем же неуверенным тоном. — Есть одно стихотворение… Его здесь никто не знает. Это не мое, мне так не сочинить. Просто мне снится сон. Девочка, темная комната, холодно, страшно. Страха и холода не видно, но я про них знаю. Окна затянуты чем-то. А девочка пишет около свечки, я могу заглянуть ей за плечо и увидеть, что она пишет. У нее руки худые, как будто одни косточки остались.

Сильно долго она говорила про какую-то девочку.

— Так что за стихотворение? — спросил я нетерпеливо.

-. Я же и говорю, — она строго посмотрела на меня. — Это ее стихи. Но она в моем сне, значит, твоя учительница про нее не знает. Где можно записать?

Я подвинул к ней листок и сам сунулся смотреть через плечо, как она, аккуратно окунув ручку в чернильницу, выводит первые строки:


Ночь крыла над тобой распростерла,

Мгла опутала крыши и кроны,

Захлестнулись ветра вокруг горла

И пожарищ взметнулись короны.


— Вот это да! — я не удержался. — Сама сочинила?

— Нет. Не мешай. Я глаза закрываю и вижу его, этот стих. А так не помню.


Разразилась гроза над тобою

И в зрачках тлеют искры кроваво,

Но возвысилась ты над разбоем,

Претерпевшая муки Варшава!


Бомбы падали с дьявольским визгом…


Она остановила скрип пера по бумаге и спросила:

— Что такое бомбы?

— Не знаешь? Ну ты даёшь, это в горных работах используют, а ещё в войну, давно.

— А-а, так это было давно. У нас в интернате книг про войну не было. Что-нибудь такое, незлое мы читали. Про животных. Ладно, не мешай мне.

Какая женская последовательность — сама же меня спросила и сама же велела не мешать!

Она быстро дописала стихи до последних строк. Я прочитал:


Слышу колокол скорби суровой

И к тебе припадаю, Варшава!


Она действительно здорово сочинила, только это никуда не годилось.

— Знаешь, это очень красиво, вот прямо как настоящий поэт. Только учительница наша ни за что не поверит, что это я писал.

— Но она же не сможет доказать, что это не твое?

— Не сможет, но все же… — я потянул к себе лист. — Я попробую сам.

— И я попробую. Давай только ты наиграешь мотив, как я просила!

И мы собрались в гостиную, но по пути я сообразил, что ближе и лучше зайти в комнату Катержинки, где стоит детское пианино. Там нас никто не увидит, а в гостиной горничные заметят и донесут, мне-то ничего, вот Гедвике попадет. Перед отцом за нее заступаться бесполезно, а мама вздыхает и стонет, что ей нет покоя в этом доме.

Катержинкино пианино звучало, на мой слух, не хуже обычного, для наших целей годилось точно. Гедвика одним пальцем настучала какую-то простенькую мелодию и пропела:


Как Варшава хороша,

От нее поет душа!

Вот и осень наступила,

Листья падают, шурша!


Не замёрзла ты пока,

Висла, славная река,

Висла вьется, словно лента,

Широка и глубока.


— Здорово! — обрадовался я. — Вот это подойдёт!

Она остановила меня:

— Не мешай!

Через пятнадцать минут все восемь куплетов были переписаны на чистовик. Просто камень с души упал. Я ещё подумал, что Юлька, будь у него талант Гедвики, точно бы на нем нажился. И те необыкновенно красивые стихи про ночь она ведь тоже сама написала, наверняка, просто боится, что ей не поверят, вот и придумала сказку…

— Ну вот и все, пойдем, пока малышка не вернулась, — сказала Гедвика, опуская крышку пианино.

— Она не вернётся, они с мамой надолго поехали. Через месяц Рождество, мама хотела и Каське наряды купить.

— Рождество-о, — протянула Гедвика и заметно погрустнела. — Сейчас в интернате к представлению готовятся, репетиции идут. Я всегда пела. А ещё мы друг другу мелкие подарочки делали, открытки подписывали.

— Так за чем же дело стало, подпиши и отправь.

— У меня нет открыток, — виновато сказала она. — И марок нет.

— Да это ерунда, пошли опять в мою комнату, ты открытки подпишешь, я в гимназию их с собой возьму, марки наклею и кину в ящик. Пошли, а то нашла, из-за чего расстраиваться!

Открытки лежали в ящике стола. Их было немного, штук пять, три действительно рождественские, две просто нарядные, с цветами. Гедвика выводила текст, от усердия высунув язык. Словно маленькая.

— Это Саше, — приговаривала она, — жалко, карамельки нельзя послать, она их любит. Это Гите, у нее знаешь, какие ресницы длинные и чёрные, и волосы тоже черные, красивые.

— У тебя тоже красивые.

Она слегка вздохнула, коснувшись своей отрастающей прически.

— Это Марысе, она сказку про гномов очень любит, всегда перечитывает, а это — Пржимеку.

— Это кто ещё такой?

— Пржимек — это Пржимек, — сказала она снисходительно, мол, кто же этого не знает. — Я боюсь, письмо его не застанет. У нас тех, кому исполнилось шестнадцать, переводили в трудовые школы, а ему шестнадцать лет в октябре было.

Целых шестнадцать!

— Ты не подумай ничего такого, он просто друг.

Лицу вдруг стало жарко. Наверное, последнее осеннее солнце слишком сильно светило через стекло.

— Да ничего я не думаю…

Она особенно тщательно выводила буквы на последней открытке. Снова высунула язык и стала похожа на рыжего котенка, который думает, мыть ему шкурку, или уже достаточно.

— А это нашей учительнице, она очень добрая, когда я уезжала в августе, она за меня радовалась и плакала… Матерь Божья!

— Что такое, кляксу, что ли, посадила?

— Нет, — Гедвика в отчаянии смотрела на открытки. — Папа! Понимаешь, их больше нет, а я не написала папе!

— Ты так заорала, будто враги напали, да купим мы открытку! Собирайся и пошли! Или даже… — я глянул на часы. Было только десять. — Знаешь, что? Хочешь, мы в Творки сгоняем?

Она вся встрепенулась:

— Как в Творки?

— Так, туда час на поезде. Туда час, оттуда час, до вокзала полчаса. К трем мы вернёмся, это самое позднее.

Гедвика ахнула от радости, но тут же взгляд у нее потух.

— Так билеты на поезд… Сколько это может стоить?

— Ерунда. Я провезу. Сейчас сядем на автобус, доедем до Средместья, а там уже и станция.

До Рождества ещё больше месяца, соберу я на кольт! Зато Гедвика папу своего увидит, я помню, что в Закопане скучал по родителям, даже по отцу, хотя там было действительно здорово.

— А ругаться на нас не будут?

— Да никто и не заметит, что нас не было! Я скажу, что был у Каминских или на пустыре. Короче, хочешь поехать к своему папе, одевайся. И не бойся.

Мы собрались в рекордно короткие сроки, стоял очень теплый ноябрь, можно было не кутаться. Вышли просто через парадное, я помню правило из шпионских книжек — чем больше прячешься, тем больше вероятность, что тебя заметят. А видел нас только садовник. Он укрывал на зиму теплицы и помахал нам издали рукой. Гедвика забеспокоилась.

— Он нормальный дядька, не ябеда, пошли!

Мы вышли за ворота. Пока мимо тянулись заборы и ограды, а улицы между ними были пустыми, Гедвика не нервничала, но как только наш квартал закончился, она стала оглядываться и одергивать на себе пальто.

— А я нормально выгляжу?

— Но ты же ходишь в нем в школу!

— Да, хожу, но девочки говорят — а чего у тебя карманы под мышками. Оно мало.

До этого я как-то не обращал внимание, во что она одета, а сейчас заметил, что да, пальто ей узковато. И брюки заканчиваются чуть не на лодыжках.

— А туфли велики немного, поэтому я так быстро, как ты, идти не могу. Я ей говорила, а она сказала: ерунда, не успеешь оглянуться, как у тебя нога вырастет, не покупать же сейчас.

Я вытащил из кармана носовой платок, разорвал пополам и дал ей. Дома скажу — потерял.

— Засунь в носок, ногам удобней будет. Она это…

— Мама.

Моя мама. Впервые я почувствовал досаду — ну неужели она так отца боится, что ничего не может купить без его одобрения? Катержинку наверняка нарядит. Они всегда из магазинов просто тюки всего привозят. Неужели пара вещей для Гедвики им помешала бы?

— Зато она мне отдала свой берет, — обрадовалась Гедвика. — Он такой красивый и мягкий. Она его раньше носила. Я думаю…

Она осеклась и замолчала.

— Что?

— Неважно. Не обращай внимания.

Берет действительно был красивый, белый, с помпоном, мама его надевала давно, когда была совсем молоденькой. Я вспомнил, как она рассматривала свои старые фото и сказала, что блондинкам белое не идёт. А рыжим — идёт!

Открытки я опустил в почтовый ящик, голубой, со светлой выступающей крышкой.

— Смотри, — обрадовалась Гедвика, — он тоже в берете!

— И правда. Теперь давай, надо спешить.

Как хорошо, что снег ещё не выпал! По снегу мы не могли бы так бежать. Только гравий из-под ног летел. Мы домчались до остановки, никого не встретив. Нам везло, автобус подошёл почти сразу. Только внутри я перевел дух, и сразу сообразил, что произошло страшное. Мы бежали! Гедвика бежала! С ее сердцем!

— Ты как себя чувствуешь, нормально?

— Да, — дышала она всё-таки часто. Но мы же неслись, словно удирали от погони.

— И не болит? Ничего? Не задыхаешься?

— Нет, все хорошо… Ой, погляди, мост!

Я поглядел — мост и мост. Красивый, но что уж в нем такого необыкновенного? А Гедвика радовалась, как ребенок.

— Посмотри, как река блестит! А какая она тут широкая! О, а вот вдали ещё мост, это его брат!

Люди начали оборачиваться на нас и улыбаться. Гедвика смутилась, но восхищаться не перестала, только теперь она это делала шепотом.

— Берег какой! О, а сколько домов, и все такие яркие, как игрушечки!

Даже Катержинка при виде новой куклы так не ликовала. И поневоле хотелось радоваться за Гедвику. Один автобусный билет — и столько впечатлений!

Мы доехали до Средместья и вышли. Гедвика продолжала восхищаться:

— Домики какие! Яркие, словно яблоки!

— Хм…

Домики были с красными, желтыми и оранжевыми крышами. Действительно, похоже…

— Ты что же, в Средместье не была?

— Была на экскурсии, — сказала она, рассматривая ближайший столб. — Давно. Ой, смотри, афиша цирка!

У афиши, такой же яркой, как крыши домов, ветер загнул уголок. На оставшейся части виднелась надпись: «Воздушная фея, уникальный полет под куполом» и ещё что-то. Ниже афиша обещала дрессированных медведей и собачек.

— Но у нас времени нет, — вздохнула Гедвика прежде, чем я сам про это вспомнил. Вспомнил я и про то, что у нас нет лишних денег, из-за поездки я и так могу не собрать нужную сумму к Рождеству.

— Да, а ещё мой дед говорит, что цирк это издевательство над животными, поэтому туда не стоит ходить, — она уже шла дальше, я мог ее и не убеждать.

— Да, я понимаю… А где станция?

— Я туда тебя и веду.

Конечно, мы могли сесть на поезд ещё на нашем берегу реки, но очень уж я люблю Средместье. Там можно зажмуриться или смотреть поверх автомобилей и представлять, что ты в прошлом. В старой чудесной эпохе, когда были и подвиги, и приключения, и каждый день не похож на другой…

Мы обошли театр — так, посмотреть. Всё-таки он красивый. С лотка продавали мороженое, и я, только заметив взгляд Гедвики, взял два. Все равно уже из графика выбился, все равно Юльку просить об отсрочке, так хоть не зря! Нам дали большую картонную тарелку, на ней две большущие вафельные хрустящие трубочки и горка разноцветных холодных снежков.

— Ты какое любишь? Тут два шарика ванильного, два шоколадного, два…

— Я все люблю.

Мороженое мы поделили по-братски, разложили шарики в сладко пахнувшие и липкие рожки поровну. Кончилось оно невероятно быстро, а уж с учётом того, что это мое последнее мороженое до Рождества… Ну да ладно, месяц пролетит быстро!

Мы вытерли руки носовым платком Гедвики, свой-то я порвал, и пошли дальше по улице. Дома тут были разные, и яркие, новые, и старые, солидные. В первых этажах находились магазинчики. Мы бежали мимо пестрых витрин, и наши отражения в стеклах тоже бежали. У книжного магазина Гедвика вдруг остановилась.

— Что? — но я уже тоже его увидел. Он был раскрашен под ската, огромный, только что не с нас ростом. Яркий, как все в этот день. Голубой, как небо. Вокруг него закрутился хвост с кисточками. Бумажный змей.

— У тебя такой был? — спросила она. — В Закопане?

— Нет, мы там сами делали, — я уже увидел цену на этого змея. Не слишком много, наверняка потому, что сейчас ноябрь и не сезон. Я даже взял с собой такую сумму на всякий случай, но тратить я ее не собирался…

— Пойдем, — Гедвика взяла меня за руку. — Уже скоро зима. Пускать его негде.

— Да…

Действительно, мы сейчас могли бы добежать до парка, но там не развернется. Возле нашего дома? На пустыре? А успеем ли, это летняя забава…

— Пойдем?

У нее в голосе чувствовалась нотка сожаления. Я отодвинул ее руку:

— Подожди тут минуточку…

Когда я вышел из магазина вместе со змеем (стеклянная дверь чуть не прищемила ему хвост), Гедвика одновременно счастливо смеялась и укоризненно качала головой.

— Что ж теперь мы будем делать? Его негде запускать.

— Ждать весны, змей уже есть. И он будет ждать вместе с нами.

Только вот где? Эх, я даже не подумал, как спрятать свою покупку дома, чтобы отец не бухтел. Я поддался импульсу, как говорит наш учитель математики (он ещё физику ведёт у старших классов). А, ладно, придумаю что-нибудь!

От змея пахло клеем и ещё чем-то резким и свежим — так пахнут новые книги. Я задумался вслух, пустят ли нас с ним в поезд, а Гедвика успокоила, что в поездах ещё и не то провозят. Мы совсем уже было собрались бежать на станцию, и тут Гедвика остановилась, как вкопанная. На лице у нее появилось такое же выражение, как при виде змея в витрине.

— Что такое?

— Вон там, — выдохнула она, глядя мимо меня и дурацки улыбаясь. — Ты погляди, кто там стоит! Это же писатель! Арсен Грабец!

Я поглядел. Великий литератор остановился у фонарного столба неподалеку от нас и искал что-то в записной книжке. Он с виду ничем не отличался от обычного человека, и внешность у него довольно неказистая, я даже удивился что Гедвика его узнала. Лысеющий дяденька с небольшой светлой бородкой, среднего роста, и не сказать, чтобы атлет.

— Он такие стихи пишет! — восторженно продолжала Гедвика. — У нас у Хельки, она из старшей группы, есть томик его стихов, ей родные передали… Там про любовь, понимаешь?

Я-то понимал. Больше великий писатель ничего и не сочиняет. Но теперь… Удачно я его встретил, однако!

— Подожди ещё минутку, — скомандовал я и нырнул обратно в книжный магазин.

Продавщица посмотрела на меня странно, но мне было плевать. Я попросил самую небольшую по размеру (чтобы нести было удобно, у меня ж ещё змей!) книгу стихов Грабеца и выскочил на улицу.

Гедвика тоже посмотрела на меня странно, особенно, когда я прошел мимо нее прямо к великому литератору. К счастью, он так и стоял, уткнувшись в свой блокнот. Я подошёл поближе и поздоровался погромче. Писатели — народ рассеянный, с ними надо по существу, это все знают.

Он оторвался от своих записей.

— А, внук пана Петра, — сказал он приветливо. — Матфей, Лука, Иоанн… Марк, точно — Марек. Как дедушкино здоровье?

— Спасибо, лучше. Он под наблюдением, но врачи говорят, что Рождество он наверняка встретит дома.

— О, замечательные новости. Передавай ему привет, — он со мной говорил, почти не видя и не слыша меня, как всегда взрослые говорят с детьми.

— Пан Арсен, знаете, я спешу…

— Так я тебя не задерживаю, — сказал он по-прежнему приветливо.

— Вы подпишите книжку, пожалуйста, — я сунул ему томик стихов правой рукой, левой перехватил змея — эх, неудобно, лучше б Гедвике отдал.

Он посмотрел на обложку чуть менее равнодушно, чем на меня и с недоумением прочитал заголовок:

— «Эрот и Психея»… Это взрослые стихи, Марек, неужели ты читал?

— Это не мне. Это одному человеку, она очень вас уважает…

Он перевел взгляд с обложки на меня. Может быть, надо было ему соврать, хоть я и ненавижу это делать?

— Для змея не поздно ли? — спросил Грабец, рассматривая мою покупку.

— Это заранее, на весну.

Он улыбнулся, взял у меня книжку, раскрыл ее и начал писать своим карандашом что-то на первой странице. Писал он довольно долго для автографа, а я боялся спугнуть удачу. Только бы мое имя не упомянул, а то как Махачек не примет у Юльки-коммерсанта такой автограф?

— Вот, держи, — сказал Грабец, возвращая мне закрытую книжку. — Дедушке привет… а впрочем, я сам его непременно навещу на неделе. Посещения же разрешены? Вот и славно. Всего хорошего!

Он пошел прочь, а я перевернул страницу и увидел написанные аккуратным убористым почерком стихи, целых двенадцать строк! Над ухом раздался вздох. Гедвика! Это она подошла так незаметно.

— Как ты… вот так свободно с ним говорил!

— А что он, не человек, что ли?

Но она меня не слушала:

— Ты посмотри, посмотри, что он написал! Это же специально… это он про тебя?

Я вчитался, наконец, в строки:


Голубая с белым крыша

Треплет волосы ребёнку,

Что бежит, себя не слыша,

За душой своей вдогонку.


Мир взрослеет. Очень скоро

Этот бег вдохнет в кого-то

Суть простейшего прибора

Для бескрыльного полета.


Кто-то в длинном и широком,

В белой пене, в небе низком

О несбыточно далёком

Улыбнется, как о близком.


Ребёнку! Ну спасибо, пан Арсен!

— Это же стихи, это же он вот так взял и сочинил, — прошептала Гедвика с восторгом. — А ты дома будешь хранить? Можно мне иногда смотреть?

Я сам не знаю, что на меня нашло, она так смотрела на эту книжку, будто ее сам господь во славе своей на небесах подписал, и волосы обрезанные топорщились из-под берета… На один миг мелькнул передо мной призрак кольта —оправленная в дерево рукоять, тяжёлая сталь ствола, черное дуло, — мелькнул призрак и тут же исчез. И я сказал:

— Да бери! Бери совсем! Я для тебя и просил автограф!

Она взяла книжку, как берут величайшую драгоценность, и все так же шепотом сказала:

— Спасибо! Марек, ты как сорок тысяч братьев… Это тоже один известный поэт написал, только я не помню, какой!

Зато я помнил, это из «Гамлета», только там нудного много… Ладно! Обойдется без автографа Юлька! И неизвестно ещё, заплатил бы за него долговязый Махачек! Подумаешь, домина, у меня, может, тоже своя домина есть.

— Ладно, пойдем быстрее, начитаешься ещё, мы же собирались к твоему папе!

На станцию мы успели вовремя, электричка как раз подходила, до чего же нам сегодня везло! Когда мы заняли места, я совсем успокоился. Было только начало двенадцатого. Мы успеем вернуться рано.

За стеклом на платформе стояли люди, в том числе парочка, которая показалась мне странно знакомой. То есть, лица девушки я не разглядел, она смотрела на своего спутника — высокого тощего парня в длинном пальто и шляпе… Махачек! Долговязый влюбленный, Юлькин коммерческий проект! А кто с ним, подруга Вероси или другая девушка, уже неважно! Важно, что он и так завоевал взаимность. Без автографа.

— Ты чего смеёшься? — удивлённо спросила Гедвика.

— Ничего, ты слушай объявления, как бы нам свою станцию не пропустить. Все хорошо. Нам везёт.

Знал бы я тогда, что на этом наше везение и закончится…

Комментарий к Кто потеряет душу свою

Стихи, которые вспоминает Гедвика, принадлежат Терезе Богуславской, девочке, жившей в оккупированной Польше, участнице Сопротивления. Ее, больную туберкулёзом, допрашивали и избивали в гестапо, это ускорило ее смерть. Но до 45 года она дожила.

Стихи Грабеца написал Максим Орлов, белорусский поэт. Он мне в свое время написал стихи для Листьев (В восемь лет за солнце улететь…), Про эти я у него не спрашивала, но он как Грабец - мужик хороший, думаю, скандалить не будет. )))

Поезда со станции Средместье идут на юг Варшавы, а Творки вроде как на востоке. Но мир альтернативный.


========== Горе вам… ==========


Вообще, поездка в подземном метро — тоскливей некуда. Ничего за окном, кроме стен, лучше всего сразу закрыть глаза и мечтать. Только меня в поездках всегда клонит в сон, приходится щипать себя, чтобы не проспать остановку. Но это когда едешь один. С друзьями проще, кто-то да разбудит.

Гедвика же поглядывала в окно и улыбалась. Вот чему? Мелькающим темным стенам, что ли?

— Гедвика, тебе не скучно? Долго ехать, я понимаю.

Улыбка у нее даже лучше, чем у мамы. Мама при этом всегда будто в зеркало смотрится и проверяет, не портит ли ее выражение лица, а Гедвика об этом не заботится.

— Нет. Мы же ездили раньше на экскурсии, иногда далеко. Чтобы не скучать, придумывали всякие истории. Знаешь? Меня часто просили что-то рассказать, говорили, у меня получается, как в книжках, девочки, конечно, мальчишки же всегда над сказками смеются.

— Я не смеюсь! — горячо заверил я.

— Правда?

— Правда. Валяй, какие там у тебя сказки.

— Ну, если ты не будешь смеяться… Я эту историю придумала последней, девчонкам не успела рассказать. А теперь я же их не скоро увижу. Только сядь поближе, я буду тихо говорить, чтобы никто не слышал.

Рядом с нами было не так много пассажиров, один солидный дяденька просматривал газету, пожилая дама перебирала четки, напротив расположилась компания молодых людей в шляпах, как у долговязого Махачека. Они болтали между собой и на нас не смотрели. Все же я придвинулся к Гедвике поближе. От ее белого берета слегка пахло мамиными духами. Змея я поднял повыше, чтобы он ограждал нас от остальных пассажиров.

— Давно-давно, а может быть, и недавно, жил в далёком месте один несчастливый народ.

— Почему несчастливый?

— Потому что сказка такая. Было у них все, как у всех, богатые обижали бедных, сильные — слабых, бедные завидовали богатым, а слабые потихонечку мстили сильным. И жили они порознь, и не хотели объединиться, чтобы вместе сделать что-то хорошее. Словом, все как у всех. А ещё была у них беда, какой больше ни у кого нет. Рядом на горе жил злой тролль, и он требовал с людей дань, и, когда они не могли ее заплатить, жестоко карал. Люди ждали, пока явится издалека отважный рыцарь и спасет их от тролля. Так было предсказано давно-давно. Только шли годы, а рыцаря не было.

Пожилой дяденька отложил свою газету и сладко зевнул, прикрыв рот ладонью. И мне тоже сразу захотелось спать, правду говорят, зевота заразна! Лишь бы Гедвика не заметила, а то обидится, что я сам просил ее рассказать историю, а теперь зеваю.

— …и вот однажды через те края проходил один путешественник, весельчак и бродяга, он искал приключений и вовсе ничего не знал о предсказании. Он очень удивился, когда жители встретили его радостными криками и приветствовали, как своего избавителя, выслушал их и подумал: почему бы нет? Почему бы ему не сразиться со злым троллем?

Дяденька с газетой опять зевнул. Я не сообразил отвернуться.

— А ещё он увидел принцессу…

— Какую принцессу?

— Ну как какую, в любой сказке должна быть принцесса, это же сказка для девочек. Он увидел принцессу, а тролль хотел, чтобы красивых девушек приносили ему в жертву, и рыцарь решил спасти ее и весь народ.

— Угу…

Мы отражались в темном стекле. Белый берет Гедвики, словно одуванчик. От гула и стука колес меня клонило в сон. Змея бы не уронить!

— Народ ликовал, рыцаря чествовали, как спасителя, а тролля приковали к стене в подземелье. Но люди хотели получить сокровища тролля, и сказали рыцарю вести их в горы.

— Ага…

Кажется, я что-то пропустил. Я честно пытался слушать, но глаза закрывались. Хорошо, Гедвика смотрела куда-то вдаль, а не на меня.

— Это был долгий и трудный поход. Горы были неприступны, высоки и опасны…

Громкий механический голос объявил остановку, пока не нашу, но я дернулся и проснулся. Зевающий дяденька сложил свою газету и поспешил к выходу.

Гедвика замолчала. Она заговорила снова, когда поезд тронулся.

— Вот такими неблагодарными оказались люди. Рыцарь уже и сам жалел, что взялся им помогать, но он не хотел ещё покидать их, он надеялся изменить их жизнь. Сделать их добрее и лучше.

Колеса убаюкивающе стучали. Я попробовал ущипнуть себя, чтобы не дремать, но на мне было пальто из прочного твида.

— …и тогда люди взбунтовались. Они шипели, злились и проклинали рыцаря, они говорили, что до него счастливо жили в своем уютном мире, и им не нужны ни новые законы, ни новое знание, а он возмутил их спокойствие, и за то они теперь должны его убить. Рыцарь был силен, но врагов много, очень много, и они навалились на него толпой.

— Толпой нечестно!

— Да. Но кто сказал, что они были честными? Может быть, он и одолел бы их, но тут из замка выбежала принцесса и вонзила кинжал ему в сердце.

Тут я окончательно проснулся.

— Э-э, почему?

— Ну как же ты не понял! — с упрёком сказала Гедвика. — Она же была заколдована злым троллем.

Да уж. Я точно пропустил добрую половину сказки.

— Ну, тогда понятно. Слушай, у тебя какая-то очень грустная сказка получилась.

— Да, — вздохнула она. — Наши девочки тоже так говорили, но все равно просили придумывать. Эта и правда безнадёжная. Но можно же рассказывать дальше. Например, что у принцессы и рыцаря остался сын, и даже тролль привязался к нему. Потому что совсем не любят детей только те, у кого вообще нет сердца. Так наша нянечка в интернате говорила. Она ещё говорила: сердиться я на вас сержусь, но не простить не могу.

— А у тролля сердце было?

— Ну он же живой, значит, было…

Объявили нашу остановку. Здесь выходило много людей, я беспокоился, что змей помнется, но все обошлось.

— А мы найдем больницу? — на станции уже Гедвика забеспокоилась.

— Да ерунда! Спросим у кого-нибудь.

Первый прохожий замялся и ответить не смог, зато второй вытянул палец (вот было бы шуму, если бы я сделал так на глазах у отца) в нужном направлении и пошел по своим делам, не дожидаясь благодарностей.

— Ох, — обрадовалась Гедвика. — Ты молодец. Я боюсь у прохожих дорогу спрашивать. Вдруг обругает или спросит — зачем тебе?

— Спросит — не ударит. Пошли.

До больничного комплекса ещё было идти и идти. Солнце спряталось, стало прохладно и как-то мрачно. Змей при такой погоде не к месту. И стрелка на часах уже шустро перебежала за полдень. Ладно, успеем!

Место, конечно, было очень славное само по себе. Дома старые, кирпичные, все такие солидные и основательные, вокруг них деревья, тоже старые, высокие, кругом аллейки — словом, тихий и красивый сад. Не знал бы, что это психиатрическая больница, ни за что бы не догадался.

По дорожкам бродили пациенты. То есть, с виду это были нормальные люди, на нас они не набросились, передвигались на ногах, а не на руках, ничего про себя не бормотали, волосы на голове не рвали. Значит, они уже выздоравливали. Только из-за набежавших облаков казалось, что здесь мрачно. У калитки сидел сторож, он на нас слегка покосился, но ничего не сказал. Видно, приемный час ещё не кончился.

Мы чинно прошлись по дорожке, пристроившись в хвост пациенту — с виду совершенно нормальному человеку, который гулял, заложив руки за спину. Я хотел уже расспросить его, где тут что устроено, но Гедвика испугалась.

— А откуда ему знать, Марек? Он всё-таки больной.

— Но его же не заперли. Ладно, может, вернёмся и у сторожа спросим?

— А вдруг он нас выгонит? Скажет, подите прочь?

— Эх ты, трусиха. Ну давай вон в то здание зайдём и спросим? У папы твоего какая болезнь?

— Нервы не в порядке, я же говорила, — голос у нее стал строгий, а в глазах исчезла тревога.

— Тогда нам надо отделение неврозов, пойдем, спросим.

Я зашагал к ближайшему зданию, она за мной. Сначала она шла рядом, но когда вход оказался совсем близко, занервничала.

— Погоди… Дай, я соберусь. Мне страшно. Здесь как-то мрачно и печально.

— Да брось. Обычная больница.

— Нет. Чувствуется, что не обычная. Вдруг они скажут что-то плохое.

— Да что плохое они могут сказать? Ну, выгонят.

— Не знаю, — сказала она беспомощно. — Просто мне так кажется.

— Ладно, держи змея, чтобы меня с ним не загребли, как психа, — я хотел ее развеселить, но она посмотрела ещё более испуганно. — Фамилия у твоего папы как? Как у тебя, да? Ну и не бойся, жди меня здесь, на скамеечке. Я быстро спрошу и выйду к тебе. У нас времени не так много.

Был уже почти час, в больницах обычно это обеденное время, во всяком случае, такой порядок в госпитале, где лежал дед. Стоило поторопиться, а то нас в самом деле не пустят и предложат ждать вечерней прогулки.

Снаружи дом был облицован красным кирпичом и, вообще, красив — с башней, с длинными фасадами, он напоминал скорее церковь, чем лечебницу для психов. Не для психов, для невротиков, напомнил я себе. Не надо обижать Гедвику.

Я ожидал, что толстая тяжёлая дверь заскрипит, но она раскрылась беззвучно и мягко. Сначала я попал в вестибюль, красивый, со стенами, выложенными мозаикой, но слишком пёстрый. А вот коридор был светлый, не мрачный и не печальный, разве совсем немного, зачем Гедвика паниковала…

Я чуть окошко дежурного не пропустил, а оно было на входе, из него выглядывал аккуратный старичок, подстриженный и с белым воротничком. Он-то хотя бы нормальный?

— Тебе, мальчик, чего? — заговорил старичок, пока я вспоминал фамилию Гедвики, она у меня, как назло, из головы вылетела. — Для посещений осталось десять минут.

— Мне… — я замялся, но тут же вспомнил. — Покорный. С такой фамилией пациент у вас есть?

— Нет, не лежит у нас Покорный, я всех знаю, ты ему кто? — старичок все же втянулся в свое окошечко и нагнулся так, что видна была только розовая макушка посредине седины. Видимо, смотрел журнал пациентов.

— Лежит, точно лежит, с августа он у вас, это папа…

Старичок вдруг подхватился и пошел куда-то вглубь своей каморки, я только его спину видел через стекло, а потом услышал голос:

— Послушай, Покорный это тот, кто сразу после прибытия… да?

У кого он спрашивал, я разглядеть не мог, слишком маленькое было окошечко, да и обзор старичок загораживал, даром, что щуплый.

— А что, его кто-то спрашивает? — донёсся до меня негромкий, но пронзительный женский голос. И это она ещё далеко была, а если бы рядом, так и оглохнуть можно.

— Вроде как сын.

— Да нет, вы не расслышали, у Покорного не было сына, когда он повесился, мы сообщили бывшей жене.

— Тише ты, — зашипел старичок. — Ну, не сын, ну, племянник…

— Дайте-ка я сама посмотрю, — обладательница пронзительного голоса, судя по звукам шагов, направилась к окошечку. Я не стал ее дожидаться и выскочил в вестибюль. Мне что-то кричали вслед, но догонять не пошли.

Я остановился у стены, покрытой мозаикой. Вот как! Вот почему ее папа не давал о себе знать. И ей не сказали, почему? Может, мои родители не хотели ее огорчать… мама не хотела огорчать, а отец не счёл нужным. Но сказать надо. Это честно. Человек должен знать правду. Я бы предпочел знать, как же иначе?

Только сердце! У нее сердце, как же я забыл! Нельзя ей говорить, ни в коем случае нельзя. Надо ее сначала подготовить… Но она же меня ждёт! И эти могут за мной выйти и посмотреть.

Так и не определившись, что же я скажу Гедвике, я выскочил на улицу. Вроде и больница была чистенькая, а насколько легче стало дышать! Будто тесный шарф размотал.

Гедвика ждала меня, но смотрела не на дверь, а перед собой, причем с ужасом в глазах. Но там был просто газон!

— Тут такое дело, — начал я, она вздрогнула и перевела взгляд на меня. — Понимаешь, сказали, детям справки не дают. И тебе не дадут. Ты же несовершеннолетняя. Вот. И без взрослых нельзя видеться. И ещё уже конец прогулки. Они обедать будут. Чувствуешь, съедобным пахнет?

Пахло и правда едой, не то тушёной капустой, не то ещё чем-то больничным и унылым. Гедвика смотрела на меня. Глаза у нее потухли. Но, похоже, она мне всё-таки поверила.

— Жаль, — выдохнула она. — Ты не огорчайся. Я так и думала.

— Это ты не расстраивайся. Мы пытались. Только сейчас ехать надо, тогда мы вернёмся домой к трем часам и не заметит никто. А я попрошу дедушку, когда он поправится. Ты не представляешь, какой у меня замечательный дед. Если его попросить что-то хорошее сделать, он луну с неба достанет. Он или позвонит, или человека найдет, который бы с нами сюда сходил. Пойдем?

Назад мы шли куда менее весело, хоть и быстро. Змей тоже поник и норовил волочиться по дороге. Поезда пришлось ждать дольше. Солнце ушло за облака. Разговор не клеился.

— Подожди немного, совсем немного, — пробовал я ее уговаривать. — Дед поправится, он всё решит.

Впервые в жизни мне приходилось врать, да ещё симпатичной девочке. Она кивнула, но незаметно, чтобы это ее утешило. Поезд все не шел. Змей мешал, как черт знает что. Я ещё вспомнил про кольт и про то, сколько сегодня потратил, и разозлился. Про кольт могу думать, когда вон какая беда! Что со мной не так?

— А о чем ты думала, пока я туда ходил? О папе?

— Да, сначала. И про то, что ты смелый. Не боишься взрослых.

— Да ладно! — всё-таки похвала и кошке приятна, как говорит наш садовник. У меня щекам опять стало горячо. — Чего их бояться?

— А потом, — сказала она, сделав глубокий вздох, — потом мне показался каменный столб. Такой толстый, и к нему были привязаны каменные мертвые дети.

— Что-что? Фантазии у тебя!

— Да. Иногда бывают. Я же говорила. Но это просто камень был. А внизу там было написано: «Если я забуду об этом, пусть Бог забудет про меня».

Надпись мне понравилась. Наверное, она ее сама придумала, а про видения просто так говорит.

— Знаешь, ты могла бы сказки писать, когда вырастешь. Ну, как Мария Конопницкая.

— Да? Спасибо! — она не улыбнулась, но лицо у нее просветлело. — Я бы тогда папу забрала к себе. Как я не подумала, что детей к нему не пустят.

— Пустят, подожди месяц. Ты же уже три месяца у нас прожила и ничего про него не знала. Месяц подожди. Идёт?

Она кивнула. Конечно, через месяц ей тоже нельзя будет знать. Вот так вот сразу. Надо будет ее подготовить как-то… как к такому готовят? В книгах про всякие потрясения говорится «как громом поразило». Меня не громом поразило, конечно, но это и не мой папа был. А ей и так несладко живётся. Ничего, я деду объясню, он поможет. А когда Гедвика попадет в Закопан, ей там будет хорошо, и все это перенести ей будет легче. Ну, или не в Закопан. Короче, только бы дед скорее поправился, он поможет, непременно, иначе отец ее со свету сживет.

Обратный путь казался длиннее. Гедвика ничего не рассказывала, я и не просил. Меня снова клонило в сон, но, стоило задремать, вагон потряхивало и я просыпался. А ещё жутко хотелось есть, хотя мы и перебили аппетит мороженым.

До дома мы добрались только к половине четвертого. Начал накрапывать дождь, я поднял воротник и пожалел, что не взял шапку. Гедвика прихрамывала — натерла ногу, и носок не помог. Друг с другом мы не разговаривали. Недалеко от нашего забора мы остановились, во дворе машины не было, но все равно, осторожность — начало любой конспирации.

— Гедвика, ты вот что. Ты иди вперёд и в свою комнату. Или на кухню к Марте, если там больше никого. А я подойду позже. Скажу, что был у Каминских. Ты тоже что-нибудь придумай, ну, что у подружки была, например. А то мало ли, он начнет придираться.

— Я скажу, что одноклассница случайно забрала мой учебник, — у нее был совершенно спокойный голос и ясные глаза. Она ни о чем не догадалась, и замечательно.

— Вот, видишь! Тебя и учить не надо.

Она пошла вперёд, чуть прихрамывая, я замедлил шаг и посмотрел на небо. Дождь шел. Змей потяжелел. Ещё чуть-чуть, и он совсем размокнет. Пришлось идти следом за Гедвикой и быстро проскользнуть в домик садовника. Это была крохотная клетушка, годная только для житья в теплое время года, зимой он ночевал в специальной пристройке, а в этой клетушке хранил инструменты и горшки с некоторыми цветами. И сейчас, когда он высунулся из двери, у него в руках был горшок.

— Молодой пан? Чего вам? Вы вон как промокли, идите скорее в дом!

— Дядя Богдан, — попросил я, — можно, я у вас свою покупку оставлю? Я ее потом заберу. Не хочу, чтобы родители видели сейчас, это сюрприз. До весны.

— Да пожалуйста, хоть до самой весны оставляйте, — согласился он. — Да зайдите, не мокните, у меня и обёртка есть, упакуем сейчас и на антресоль спрячем. Тут хоть и холодно, но сухо. Подержите цветок.

Он сунул мне в руки горшок с черной землёй, из которого торчала сухая палка, зашуршал хрустящей коричневой бумагой.

— Вот и все. Давайте теперь зимолюбку. Она мороза не боится, мы ее туточки спрячем. Что вы невеселы?

Ну вот, и он заметил.

— Да нет, вам показалось. Слушайте, а как можно человеку что-то очень плохое сказать? Ну, как его подготовить?

— А никак, — усы у него слегка покривились. Должно быть, он улыбнулся, только глаза были грустные. — У каждого своя ноша, как вам совесть позволит, так и скажете. Бегите домой, пани, кажется, вернулась давно, как бы она за вас не беспокоилась.

Мама вправду была дома. Она спускалась со второго этажа, когда я вошёл. Увидела меня и ахнула:

— Марек, где ты был? И почему ты весь мокрый?

— Я не мокрый, я только чуть-чуть попал под дождь, я у Каминских играл в шахматы, а что? Разве уже поздно?

— Конечно, поздно. Четвертый час. Ты хотя бы у них пообедал? Я надеюсь, пообедал, через час вернётся папа и будет полдник, а ты же знаешь, он не любит, когда мы садимся за стол не все вместе.

Я так и не успел вставить слово «нет». Ну и хорошо, а то стала бы допытываться, почему я не пообедал, отец Каминский очень радушный хозяин, к нему в дом невозможно зайти на минуту и не оказаться усаженным за стол. Ладно, дотерплю до полдника, хоть и считается, что сладкие пироги — не еда, по-моему, это глупости, вполне даже еда!

— Ну все, я пойду к себе… Ты что, хочешь ещё что-то сказать?

Конечно, я хотел сказать, что у Гедвики умер папа. Но у матери было нетерпеливое лицо. Сейчас говорить ничего не стоит. Потом.

— Нет, ничего, от дедушки не звонили? Скоро он поправится?

— Я звонила сама, ничего нового, не переживай… Ему не хуже, это главное, скоро врач разрешит, его сразу и выпишут. Ну, беги.

Она провела рукой мне по волосам, будто я маленький. И головой трясти в ответ не захотелось. Нет, я всё-таки счастливый. У меня мама есть. И отец живой, да, занудный, да, вредный, но живой. У него работа нервная, может, когда он выйдет в отставку, он перестанет ко всем придираться.

Я ушел к себе, переоделся, собрал учебники на завтра, сел и задумался. Вот так воскресенье почти прошло. Последнее воскресенье осени. И вот такая вещь выяснилась.

Хотя надо было догадаться, ведь папа у Гедвики давно был нездоров, раз она жила в интернате. А ещё он был женат, наверное, это мачеха ее и сдала, кто же ещё. Мамы у нее наверняка давно нет в живых.

Надо пойти и посмотреть, как она. Или я ей за сегодня надоел? Ещё и встречи с папой не добился, то есть, это она так думает. Ладно, скоро увидимся за столом… Хотя там атмосфера и скверная. Не то, что в Закопане.

Странно, что в Закопане мы, дети, могли сбежать из дома на целый день, носиться по кустарникам и лужайкам, и есть при этом не хотелось совершенно, а сейчас у меня живот к спине присох. Может, потому, что там было слишком много впечатлений. Мы воображали себя индейцами и следили за чем придется, даже за рыжим котом, который тоже исчезал из дома на весь день. Над ним летели сороки и стрекотали так, будто поймали медведя, а кот с независимым видом крался в кустах.

Потом бабушка (ну, мне она была не бабушка, а сестра моей родной бабушки, которая уже умерла), ругала кота и вычесывала у него из шерсти репейник. А потом пришла соседка и тоже ругала кота: ее кошка принесла четырех котят и наотрез отказалась их кормить.

— Теперь топить придется! А все он, враг рыжий!

Кот старательно намывал свой пушистый воротник и помалкивал. Мы с двоюродным братом Яцеком переглянулись и рванули на поиски, перевернули весь пригород, но нашли хозяев с кормящей кошкой, которые разрешили подложить ей котят. Кошка немного пошипела, а потом приняла подкидышей. Я думал, она шипела, потому что они рыжие, а она серая, но Яцек сказал, что кошки цвета не различают, им главное — запах. Яцек ходячая энциклопедия, по-моему, его учителя не понимают, зачем он вообще ходит в школу.

Тут меня позвали к столу. Я за своими воспоминаниями не заметил, что отец уже вернулся. Обычно он довольно громко разговаривает на лестнице, но может и молчать — если он в настроении или, наоборот, очень сильно не в настроении…

По его виду сразу стало понятно, что верно последнее.

Мы расселись по местам, стараясь соблюдать тишину. Но где вы видели абсолютную тишину, в могиле только что, и то там, наверное, слышно, как трава растет. Отец болезненно морщился, когда кто-то (не я) сдвинул стул, когда звякнула чашка, даже когда дождь вдруг пошел сильнее и застучал в окно крупными каплями.

На полдник была королевская мазурка. Это — вещь, даже у сытого человека от одного запаха слюнки потекут. Она пахла теплым сдобным тестом, на срезе виднелась оранжевая полоса из кураги, а сверху все было залито лимонным желе, вот даже на языке стало кисло. От чайника шел горячий пар. Жить можно, а папаша… что папаша. Он все равно три раза в неделю злой.

Куски разложили, чай разлили. Отец свирепо сверкал глазами, но пока не происходило ничего, что могло бы заставить его сорваться. Катержина недавно научилась обращаться с ножом и вилкой (молодец!), она лихо отрезала маленькие кусочки и отправляла их в рот. У отца даже разгладилась морщина между бровями, все же Каська — его любимица. Но тут она совершила промах — взяла чашку двумя руками — и он опять нахмурился.

У меня звякнула ложка, как на грех. Отец перестал жевать. Мама виновато вздохнула. Мы и так представляли, что он сейчас начнет говорить.

— Я пашу, как вол, целую неделю, не имею ни единого выходного. Заслужил я хоть один вечер покоя в собственном доме?

Он резко отодвинул свое блюдо, так, что стол дрогнул. И тут раздался звон. Гедвика выронила чашку. Отец поднялся во весь рост. Бедняжка Гедвика хотела нырнуть под стол за осколками, но отец смотрел так, словно хотел взглядом пригвоздить ее к стулу.

— Конечно, вещи, которые достались даром, можно не беречь, — прошипел он. — Которые заработали другие. У меня ни минуты отдыха, а…

— Под меня копают! — вдруг взвизгнула Катержинка.

Воцарилась испуганная тишина. Только за окном стонал ветер и капли били по стеклу.

— Так, — ледяным тоном сказал отец. — Я и не ждал благодарности, не тот уровень. Но учить всяким гадостям моего ребёнка… После того, как я, можно сказать, вытащил из грязи… Предоставил кров над головой… Кормил, поил, туфли эти полтораста злотых стоили, между прочим…

Я вспомнил, как отец в начале лета возмущался, что жалованье министра составляет всего восемьсот тысяч. Гедвика совсем сжалась, если бы можно было превратиться в жидкость и стечь вниз со стула, она бы так и сделала. А отец стоял над ней, больше ничего не говорил, только в горле у него клокотало. С места вскочила мать, всхлипывая, бросилась к ним, схватила Гедвику за руку и дернула так, что бедняжка упала на коленки.

— Гадкая, дрянная девчонка, — голос у матери срывался, наверное, от страха, да, она боится отца, мы все его боимся, но нельзя же так!

— Гадкая, гадкая, неблагодарная, проси, проси немедленно прощения, ты хоть понимаешь, что ты натворила, я так и знала, неблагодарная, зачем ты вообще родилась!

Громко заревела Катержинка. Валери попыталась взять ее на руки и унести, но она отбивалась ручками и орала, а она уже довольно крупная, прошли те времена, когда ее легко было поднять со стула!

Тут я вышел из ступора, просто не ожидал всего этого, слишком уж было все дико и несправедливо.

— Но ее же никто не учил! Он же сам! Она ж сама!

— Марек, молчи, мне нет покоя в этом доме! — закричала мать со слезами.

— Папа, Каська научилась от тебя! — я уже не думал, что он меня услышит, но он услышал. Круто повернулся ко мне:

— Что? Что ты сказал?

— Ты сам! Ты сам всё время так говоришь! Она просто за тобой повторяет!

Он смотрел на меня так, будто готов был ударить, на шее, под подбородком, у него дрожала вена. Так у лягушки дрожит горло. И ещё я в эти несколько секунд подумал, что мы в росте почти сравнялись, раньше у меня перед глазами оказывался воротник рубашки и галстук.

Отец вдруг снова повернулся и быстро вышел, не сказав ни слова.

— Север, Север, — закричала вслед мама, но за ним не побежала, упала в кресло и залилась слезами. Катержинка тихонько подошла к ней и уткнулась в колени. Гедвика так и сидела на полу, не решаясь встать.

— Мама, — начал я. — Ну Каська ведь от папы научилась, ну смешно представить, что от Гедвики, она ее почти не видит…

Мама подняла заплаканное лицо. Одной рукой она привлекла к себе Катержинку, другой достала из кармана платочек и стала вытирать покрасневшие глаза.

— Ну что ты говоришь, Марек… Катержинка, дочка, ведь это тебя подучили? Ведь так?

Каська посмотрела на нее и кивнула.

— Вот видишь, — мать качнула головой с упрёком. — Пойдем, малышка, пойдем к папе. Марек, иди, пожалуйста, в свою комнату. Нет никакого покоя в этом доме!

Она подняла Катержинку на руки. Та, всхлипывая, обняла мамину шею. Они прошли мимо Гедвики, которая все ещё стояла на коленях на полу.

Валери, до сих пор наблюдавшая за скандалом с равнодушным лицом, наклонилась и потянула Гедвику за локоть.

— Вставайте, барышня, ступайте к себе. Нехорошо здесь сидеть и нехорошо с вашей стороны учить маленькую таким словам. Ещё убирать за вами осколки. Ни малейшей благодарности у вас.

Гедвика покорно встала. Я сделал ещё одну попытку вмешаться.

— Валери, послушайте, но…

Гедвика повернула ко мне голову.

— Не надо, Марек, — сказала она громко и одними губами выдохнула: — спасибо…

В глазах что-то защипало… Теперь столовая была пуста. Мне оставалось только тоже уйти.

И лишь у себя в комнате я вспомнил, что мазурки успел съесть всего ничего.


К ужину я не вышел, сказал, что неважно себя чувствую и не голоден. Хотя живот уже прилип к позвоночнику, да что там, пробил его и вылез со спины, так я себя чувствовал. Я ожидал, что придет отец и потребует объяснений, но его вообще было не видно и не слышно. Вместо него пришла мама.

— Марек, так ты все же заболел? Зачем сегодня так легко оделся… Я бы не хотела, чтобы ты сейчас пропускал гимназию, но если температура, нужен врач.

Она приложила ладонь к моему лбу.

— Я не пропущу, завтра буду здоров. Мам! Ну послушай меня теперь, насчёт Гедвики, мне ты веришь?

Она страдальчески закатила глаза.

— Ох, Марек, не начинай, прояви хоть чуть сострадания, мне и так нет ни минуты покоя… Никто же её не наказал. Всё, ложись пораньше спать, завтра, если будет температура, сразу говори!

Она вышла из комнаты, только запах духов остался. Мне было и жалко её, и досадно. Ну как можно так бояться отца! Хорошо, что старая Марта его не боится. Она потом непременно покормит Гедвику, может, и мне потом пробраться на кухню?

Весь остаток вечера я пытался читать. Только ни одна из книг у меня не пошла. Я вспомнил, что рядом с отцовским кабинетом библиотека, а в ней «Отверженные», хотел потихоньку пройти и перечитать про Козетту, но остановился. Уже взялся за ручку двери и остановился. Это, получается, я свою маму сравниваю с тёткой Тенардье? С отвратительной злобной уродиной — мою красивую добрую маму? И отец, он, конечно, мерзко себя повел, но он не негодяй-трактирщик.

Тут я вспомнил про томик Грабеца. Надо хоть полюбопытствовать, что там у него за «взрослые стихи». Хотя стихи не очень люблю, заучиваю легко, а специально читать нет. Но за что-то же ему Нобеля дали? И ахают все — прекрасно, гениально, талант. Даже Гедвика.

Стихи Грабеца не сильно отличались от всего, что нам давали в гимназии. Рифмы на месте, размер на месте. Смысл… ну, наверное, какой-то был. А где-то я даже рифмы не нашел, но именно эти строчки почему-то понравились.


И всё-таки неправы слёзы!

Я вижу Солнце. Это значит:

Стеною времени,

Пространства

И зла с тобою разлученный,


Я адресат твоей улыбки,

Когда бы ты ни родилась.


Это было непонятно, но красиво. Не буду я Юльке говорить, что видел Махачека, просто объясню, что дед ещё не выздоровел и Грабец его не навещал. Тем более, это правда будет. А сборник сейчас отдам Гедвике, все ей радость.

Я уже начал спускаться по лестнице, но там, несмотря на поздний час, была мама:

— Ты это куда? Ты это зачем? Ты же болен, позвонил бы, все, что надо, тебе принесут.

Я сказал, что мне уже лучше, и спасся бегством, пока она не заметила у меня в руках книгу.


Ночью я внезапно проснулся от странной мысли. А что, если Гедвика — внебрачная дочка моего отца? Если этот ее папа ей не папа, а отчим, тем более, у него что-то психическое, а она нормальная? Это бы много чего объясняло! И почему ему пришлось ее забрать. И почему мама ее не любит, это неправильно, но я как-то слышал, она говорила, что всякая птица защищает свое гнездо от чужих.

И даже объясняет, почему отец на неё злится, он такой поборник закона и порядка, а она ему напоминает, что он сам нарушил порядок… Взрослые думают, что дети в тринадцать лет ничего не знают, а я много чего знаю, между прочим.

Только мне не хотелось, чтобы она была моей сестрой. Как сестра — другое дело.

Нет, вряд ли это так. Отец так любил свою умершую жену Анну и Златушку, неужели он не полюбил бы новую дочку? И потом, Гедвика рыжая. На отца не похожа, вот совершенно. Нет-нет, я на него наговариваю. То есть надумываю. Даже стыдно. Просто он взял сиротку, потому что по работе занимается детскими домами…

И я благополучно заснул обратно, а утром проспал — меня никто не разбудил, так распорядилась мама, решив, что я всё-таки заболел. Гедвика уже ушла в школу. И получается, зря мы с ней вчера стихи сочиняли…

В ожидании врача я сел у журнального столика. В газете боковая колонка была посвящена назначениям, про отца скупо указали, что он остался на своем посту и повышения не получил.

Комментарий к Горе вам…

https://stihi.ru/2017/11/27/12156

Стихи Максима Орлова (Белоруса)


========== Прежде, чем пропоет петух ==========


За окном кружились первые снежинки. Зима пришла, хоть и с запозданием, и Рождество с каждым днём было все ближе. А мне с каждым днём становилось все яснее, что нужную сумму на кольт собрать не удастся. Перерасход у меня случился всего один лишь раз, во время нашей поездки в Творки. Только обычно мне и дед добавлял к карманным («На что собираешь, Марек? Ну, это твое дело»), а он все это время болел. Я уже почти решился попросить у отца, но он эти три недели был злющий-презлющий. Не стоило дразнить судьбу. Он бы допытался про кольт, и что бы тогда было, я и представить не могу.

И теперь мне предстоял неприятный разговор с Юлькой, с любым другим одноклассником это было бы в тысячу раз проще, потому что другой просто откажет, пусть даже нагрубит. Юлька же — о! Юлька умел мотать нервы не хуже взрослого. Когда он слышал, что нужной суммы на руках нет, он вздыхал, смотрел мимо, замолкал надолго, а потом начинал всячески намекать, что у него были покупатели получше, только он им отказал ради тебя, дурака необязательного. И ты ему обещаешь, объясняешь, предлагаешь взрослое умное слово «компромисс», а он продолжает смотреть мимо тебя и рассуждать вслух, сколько он потерял, понадеявшись. Сколько бы он уже выручил, если бы с самого начала заключил сделку с другим покупателем. Я несколько раз был в таком положении, когда два года назад собирал марки. Эх, и ерундой я тогда занимался…

Вообще, ничего не поделаешь, придется просить у Юльки отсрочку. А ещё надо подумать, что подарить Гедвике. Дома у нас считалось, что дети (то есть я, Каська же не в счёт) должны дарить подарки, сделанные своими руками. Хорошо, что давным-давно, в Закопане, меня научили резать и выжигать по дереву. Поэтому Каське я заготовил собачку — деревянную, гладенькую, отполированную, маме вырезал лебедя на дощечке, как на озере, особенно с шеей пришлось повозиться. Отцу — проще, ему я купил самую простую деревянную кружку и выжег на ней слова: «Ещё Польша не погибла». Да, не оригинально. Но пойдет. Все равно он всем недоволен, так всегда перед праздниками. Мама бегает за ним и предлагает:

— Может быть, ты просто устал, Север, как насчёт того санатория в Штеттине? Ты мог бы взять отпуск после Рождества и подлечиться!

— Ты же знаешь, я не люблю немцев, Вера, — морщится отец, и мать виновато замолкает.

А для Гедвики я вырезал кошечку. Маленькую и гладенькую, чуть-чуть подчернил ей мордочку и хвост, как сиамским. Только мне казалось, что этого подарка недостаточно. Отец говорит ещё, что подарок должен пригодиться, он иногда очень правильно рассуждает. У родителей и Катержинки и так есть все. А у Гедвики одежда не по размеру и папа умер. Да, она не знает про папу. Это значения не имеет…

Только мы с ней и не говорили почти все это время. На дачу мы больше не ездили, Катержинка в начале зимы захворала, и родители все выходные проводили дома. Мы виделись только за столом и утром, когда шофер отвозил ее в школу, а меня в гимназию. Так не поговоришь.

На улице все падал снег. Я оделся, думал сходить к Каминским и поиграть в снежки. А вдруг Гедвика внизу, вдруг она выйдет со мной, братья Каминские нормальные, они к ней хорошо отнесутся. Есть, конечно, у нас в классе кое-кто, кто давно не получал по морде. Не хотел бы по морде, не спрашивал бы ехидно: «А что это за рыжая оборванка у вас поселилась, Марек?» Я тогда смолчал, потому что маму жалко, она, как ей сообщают, что я подрался, несколько дней ходит сама не своя. Как будто я один дерусь, ведь не сам же с собой, верно? Но в следующий раз точно не сдержусь, и плевать мне, у кого папаша в юстиции.


Снега было мало, для игры недостаточно. На дорожках он почти сразу таял, на газонах облеплял траву и кусты. Я попробовал скатать снежок, у меня получился мокрый комок с истончившимися краями. Он исчезал на глазах. Послышалось пыхтенье — это садовник тащил на себе скамейку.

— Дайте я вам помогу, дядя Богдан!

Он сразу согласился, видно, скамейка и впрямь была неподъемная.

— Дай вам бог здоровьичка, пан Марек! Она ещё мокрая, тяжёлая такая стала. Облезла вся от дождей и морозов. Вот у меня в хатке пока постоит, я ее отполирую и подкрашу.

Мы втащили скамейку в домик. Тут тоже было прохладно, но хоть не мокро. Змея я перенес отсюда давно и спрятал в комнате. У стен стояли горшки, некоторые — прикрытые колпаками. Пахло землёй, сухой травой и мелом.

— Ну, идите с Богом, пан, спасибо вам!

— Дядя Богдан, — попросил я. — А можно, я ещё немного вам помогу краску сдирать? Или просто тут посижу?

— Да разве ж я вас гоню! Суконка у меня одна, я сам отполирую, а так сидите, сколько хотите, только господа не хватятся ли?

— Я недолго… Дядя Богдан, а вы же молодой были? Вы какие подарки дарили девушкам?

Он, не глядя на меня, вынул из шкафчика у стены черную тряпочку и положил ее на спинку скамейки. Проверил пальцем облупившуюся краску и не спеша заговорил, обращаясь будто не ко мне:

— Да уж, трудно теперь поверить, что старый Богдан был молодым. Был. Я тогда вашего возраста был, может, чуть старше. И глаза у меня тогда были зоркие, и стан прямой, и кудри льняные. И нравилась мне одна девочка… да нет, лучше сказать — паненка. Под окнами ее прохаживался за забором да вздыхал. Скажете, рано мне было?

Я горячо заверил:

— Думаю, в самый раз!

— Ну вот, — продолжал садовник, натирая доску суконкой. — Она из хорошей семьи была, мне не чета. Хотя и у меня матушка в сельской школе детей учила и очень огорчалась, что я к наукам не тянусь. Зато книги разные мне давала читать, особо сказка запомнилась про кузнеца. Как он для красавицы добыл сапожки у самой королевы, черта не побоявшись, и она его полюбила. Не за сапожки — за храбрость. Мне тогда, дурню, в голову втемяшилось, что неплохо бы клад найти. Потому что для той паненки я мог разве что нарвать цветов полевых. За садовые — уже хворостиной бы получил. И вообще, с кладом жизнь сразу стала бы интереснее, верно?

Я кивнул. Клад — это и впрямь неплохо.

— Бабка по отцу рассказывала мне, — дядя Богдан отложил суконку. — Отец у меня был человек худой, работать не любил, зато любил бутылку. Шептались, что за грехи матери, моей бабки, и что была она ведьма… Хотя дурости, верно, будь она ведьмой, разве не наколдовала бы себе и сыну счастье и здоровье? Так вот, она мне говорила про клад.

— Да! — обрадовался я. — Цветок папоротника!

— Цветок папоротника летом ищут, — возразил он. — А там дело было весной. Да и не было у нас папоротников почти. Клад, говорила мне бабка, открывается на Пасху. Только надо, чтобы совпала наша и ваша Пасха, а такое бывает не всегда. Тот год как раз такой был. Три ночи подряд надо было ходить на реку, выбрав место, где слышен колокольный звон от двух церквей. Первая ночь — на Великую пятницу. В полночь встанет над водой человек, лицом жидкий да дурной, волосы кудрявые, на шее петля. В руке у него осиновая ветвь, да такая, что кожу до костей прожигает. Поднимет он ветвь над головой и смотрит вокруг. А навстречу ему идет старик седой, одет богато, в руке держит за чуб голову отрубленную. А с другой стороны его за руку держит красавица, волосы черные распущенные, лицо как снег бело, а в глазах будто гвоздями поковыряли — две черные дыры. И скажет кудрявый человек: долго жду тебя, Иване. А старик ответит: что с того, что ты меня ждёшь, на земле я жил хорошо и богато, и с красавицей поцелуется, а губы у обоих будут в крови.

Я чуть со стульчика не свалился. Нет, я не верю, конечно, но это же интересно!

— И что?

— Ничего пока, предупреждала бабка. Надо прятаться и не говорить ни слова, не то налетят на тебя мертвецы и разорвут на части.

Старый Богдан замолчал. Посмотрел на суконку в руках, на хлопья краски, вытащил из шкафчика скребок.

— Следующая ночь, — неспешно заговорил он, — будет на Великую субботу. Надо прийти на то же место и слушать. В полночь на реке раздастся плеск, будто плывет сотня плотов, и послышится жалобный голос.Будет голос тот плакать и причитать: горе мне, беда, о, беда, попал я в немилостивые руки. Тут тоже молчать надо, ни слова не говорить. Это плывут старые боги, деревянные боги, в них веровали, пока не пришел Господь единый. Подашь голос, схватят тебя идолы и разорвут, чтобы выпить твою кровь. Ну а третья ночь — главная. Перед самой полуночью пойдет по земле женщина со свечой, сама вся в покрывало закутана, и будет всюду заглядывать — под кусты, под деревья, под крутой берег речной. Тогда не бойся, дождись, пока послышится полуночный звон из обеих церквей, и кричи смело: Тот, Кого ты ищешь, на небесах! Женщина обернется, и свеча в ее руках вспыхнет ярко, осветит всю землю. Тут ты и увидишь клад. Только пользовать его нужно на доброе дело, иначе быть беде.

— И вы?.. Не томите, дядя Богдан! Пошли за кладом?

— Пошел, — кивнул он. — Не то, чтобы мне мертвецов видеть хотелось, да не пожарить яичницу, не разбив яиц. Ночью дождался, пока мои уснули, и потихоньку за дверь. Выбежал за село, дальше шагом пошел. Трусил ужасно. Ещё и ночь темная, ни луны, ни звёзд. Пришел на Днепр. С нашего берега видно костёл, на том берегу уже не наша земля, и православная церковь стоит, с куполами. Сел ждать. И знаете, ничего. Полночь минула — только птица кричит где-то, и дождь накрапывает. Под утро я уже хоть какому завалящему мертвецу был бы рад, чтобы не зря всю ночь трястись и мёрзнуть. Но нет, не было никого. Мне бы тогда подумать и на следующую ночь не ходить, но я снова пошел, да все без толку. После третьей ночи к бабке сунулся, стал ее упрекать. А она ни в какую, я, говорит, все правильно тебе передала, это ты что-то не так сделал. Клады, говорит, не каждому показываются.

Он медленно водил скребком по скамейке. Толку от этого не было никакого.

— Вот так богатства я не нашел, а без этого что мне было соваться к той паненке. Так я жил следующие три года, только бродил изредка у господского дома. Она иногда в саду с книжкой сидела. Увижу издали — уже радость. А как-то раз, на исходе третьего года, наткнулся на ее отца, тот ехал с охоты с другом, другим паном. И давай ругаться на меня: что ты тут, бездельник, ищешь. А я смелости набрался и говорю: я не бездельник, я как раз хотел работу у вас попросить. Отец ее говорит: нет у меня работы. А друг его: мне как раз помощник садовника нужен, пойдешь? Я возьми да и скажи: пойду! И верно, как бы я отказался?

Он облокотился на спинку скамейки.

— Так что вот, пан Марек, так я и садовником стал, и всю жизнь им проработал. Матушка моя горевала, она надеялась, что я стану учителем, как она. А мне, честно, от цифр спать хотелось, а вот цветы и впрямь оказались мне по душе. Они все разные, каждый свое любит… Каждому — свое, и цветку, и человеку.

— А та девочка? — спросил я осторожно.

— Больше не видел я ее, да оно и к лучшему оказалось. Да и католичка она была, как ни крути, вера другая. Говорили, за ровню вышла, правда, счастлива не была. Каждому свое…

— Понятно.

— Каждому — свое, — задумчиво повторил дядя Богдан. — Вы меня вон как слушали, а почему? А потому, что ребята вашего возраста любят тайны да приключения. Но не все, конечно (я вспомнил Юльку-коммерсанта и решил, что дядя Богдан прав). Так вот, о подарках. Барышни — они, знаете, разные бывают. И мечтают каждая о своем. Так что, если вы действительно хотите по душе сделать подарок, думайте не о том, как вы его будете вручать, а том, что бы ей хотелось. Или куда она его денет потом. Богатому, знаете, черт детей качает, а бедному из колыбели выбрасывает. Если это вашего круга барышня, она спокойно и цветы, и конфеты домой принесет, ее ещё и похвалят. А если сиротка без своего угла, то забранят. Не положено, знаете, сироткам что-то хорошее в жизни иметь. Так что сначала думайте. А ещё лучше будет, если вы сначала барышню спросите, чего бы ей хотелось. Может, мечта у человека досыта поесть или чтобы ноги не мерзли. Скажете, сюрприза не будет? И неприятностей у нее не будет. Поэтому лучше не гадайте.

— Ну… наверное, вы правы, — я подумал, что Валери непременно сунется в каморку Гедвики. Она же ей даже лампочку не давала.

— Да, о гадании, — он заглянул в шкафчик. — Бабка моя хоть и не ведьма, а кое-что мне оставила. Есть у меня заветная колода карт, я, правда, давно ее не доставал. А по молодости приятели просили — раскинь нам карты, Богдан, ты верно гадаешь. Вот, — он перетасовал колоду. — Тяните три карты наугад.

Я вытащил первую. Садовник посмотрел и одобрил:

— Десятка треф, дальняя дорога, а вторая? Десятка бубей, это тоже хорошо, победы да удача. Тяните третью.

Третьей я вытащил туз пик. Садовник взял у меня колоду и убрал ее обратно в шкафчик.

— Карты — это, знаете, просто карты. Когда правду скажут, а когда и соврут. Бегите теперь, а то без движения холодно тут. И спасибо, что помогли старику со скамейкой.

Снег на улице так и таял в руках и под ногами. Я прошел по дорожке, почти не замечая холода. Вот какая жизнь была у дяди Богдана, жаль его. Но, с другой стороны, что же он не поборолся за свое счастье? Если та девушка любила мечтать за книжкой и не была счастлива с богатым, может, она и не посмотрела бы, что дядя Богдан простой садовник? Тем более, не такой уж и простой, у него действительно не сад, а загляденье. Ладно, раз в снежки не поиграешь, лучше вернуться домой.

По лестнице навстречу мне спускалась целая процессия — мама, Катержинка, Гедвика и Валери, которая несла какое-то темное шерстяное одеяло. Она встряхнула его, и я увидел, что это охотничья куртка, я ее даже узнал — давным-давно в ней фотографировался отец. Он был снят на карточке вместе с университетскими друзьями, значит, уже тридцать лет назад. И он там был молодой, весёлый, с блестящими глазами и искренней улыбкой, ещё бы, ведь тогда он не потерял Анну и Златушку… И эта куртка сохранилась, а теперь они ее несли, куда и зачем?

— Чистая шерсть! — довольно громко сказала мама, поворачиваясь к Гедвике. — Сейчас в швейной снимем с тебя мерку, будет у тебя на зиму красивое и теплое пальто.

Гедвика при этих словах чуть вздрогнула. Я не вздрогнул, но вспомнил ее осеннее пальто, которое было ей безбожно мало. А ещё вспомнил слова дяди Богдана, про мечту.

Скорей бы дед поправился!


Был последний день перед праздниками. Гимназию украсили елочными игрушками и ветками. Повсюду продавались пряники, облатки и шоколадные ангелочки, и меня с утра уже несколько раз угостили. Даже в нашем квартале было многолюдно, бродили коробейники со всякой всячиной, гуляли соседи, которых в обычное время пинками из дому не выгонишь, прохаживался между домами ксендз Моравецкий из ближайшего костела. Его зазывали, угощали и охотно с ним беседовали. Отец и тот повеселел, забыл, что не получил повышения, и ездил на работу теперь в основном по приятным делам — поздравлял с Рождеством разные учебные заведения. Старый Богдан нарядил ёлку, которая стояла в саду напротив веранды. Так сделали, чтобы не покупать каждый год новую. А вот Катержинку наряжали в новое платье каждый день, она замирала перед любой блестящей поверхностью, крутилась и радостно пищала:

— Я — фея!

В гимназии учителя были добрее обычного, даже Кровавая Мэри к нам не придиралась. Во время уроков все поглядывали на часы — и ученики, и преподаватели. Отвечая предмет, можно было нести полную чушь и не бояться получить плохую оценку. Всё-таки ожидание праздника много лучше самого праздника! Он проходит слишком быстро, ты потом только глазами хлопаешь — как, и все? Но потом ведь ждут каникулы, снег уже выпал нормальный, будут и снежки, и крепость нормальную построим на участке братьев Каминских… все же здорово, что у них нормальный отец. Ему, наверное, можно и кольт показать. Было бы. Если бы я смог накопить.

Последним уроком у нас была география, у меня по ней всегда стоит высший балл, поэтому я не слушал учителя и размышлял про злополучный «Паттерсон». Про тяжёлую рукоять, блестящий ствол и прочее. И ещё… про что? Как я его прятать буду, по дому ведь с ним не походишь? Как я его буду украдкой со двора выносить? И если поехать с кольтом в Закопан, по кому там стрелять, по кошкам? Да ну… Тем более, что стрелять нечем. Здорово было бы поиграть в ковбоев, мои родные лошадей не держали, но по соседству конюшня есть.

Жалко, что Гедвике я так и не рассказал про кольт. Просто к слову не пришлось, а она бы поняла. Что он очень старый, что он — настоящая история, что он видел потрясающе интересные времена и великие сражения. Она бы поняла. Может, и сказку бы подходящую сочинила.

А география тянулась и тянулась, я на часы поглядывал, но стрелка словно клеем была намазана и двигалась еле-еле. А потом урок внезапно кончился. Географ начал произносить какое-то напутствие, но увидел, как мы схватились за портфели, и махнул рукой:

— С Рождеством, ребята!

В гардеробной ко мне подошёл Юлька. То есть не подошёл, а нарочно долго одевался, и я тоже долго одевался, а он как бы случайно шажок за шажочком двигался в мою сторону и так оказался рядом. Шмыгнул носом и негромко спросил:

— Так что с «Паттерсоном», Марек?

— Половина суммы.

— Ты в уме?

— Абсолютно. А что?

— Ты так спокойно говоришь.

— Так что мне, волосы на себе рвать?

Он посмотрел на меня так, будто видел в первый раз.

— Что, ты не хотел разве кольт, ты же весной все уши прожужжал!

— Хотел. Я тебе говорил, у меня дед болен. Я рассчитывал, что он мне деньги на Рождество подарит, он всегда так делал.

— У тебя было четыре месяца! — сказал он с досадой. — Четыре, понимаешь, Марек? И ты сам такой срок попросил. Мог бы как-то ускориться.

— Как ускориться, банк ограбить?

— Придумал бы, если бы хотел. Если бы я знал, что ты такой легкомысленный, давно бы этот кольт продал. Мне знаешь, чего стоило его достать? И знаешь, сколько мне за него давали?

Наши одноклассники уже почти все разбежались, только поодаль толстый Гонза пыхтел, застегивая пальто. Я обвел глазами гардеробную. Где те мифические люди, которые столько обещали за кольт?

— Нет, не знаю.

— Уж побольше, чем я тебе назначил! — сказал он с досадой. — Я могу подождать конца каникул, но смотри, вдруг мне предложат больше за это время? Дружба дружбой, а коммерция — коммерцией.

За окном ворона села на ветку, ветка закачалась, с нее посыпался снег. Я глядел на этот снег, и моя мечта о кольте рассыпалась вместе с ним.

— А знаешь, Юлька, раз тебе больше предлагают, не надо ждать конца каникул. Ну не смог я. Не собрал. И к концу каникул что особенного изменится, отец мне строго раз в неделю карманные даёт. Ты продавай этот кольт.

И мне от этих сказанных слов стало вдруг легко-легко. Точно камень с души упал. Ворона за окном беззвучно открыла рот — видно, каркнула, но это было не слышно, — распахнула крылья и улетела.

Юлька тоже раскрыл рот и посмотрел на меня.

— Что?

— Сам говоришь, другие покупатели больше дают. Так ты продавай. Не надо меня ждать.

— То есть как? — закричал он. — Ты чего, Марек, ты в уме? Ты сколько носился с этим кольтом!

— Носился, а накопить не могу. Ну и зачем я тебя подставлять буду? Ты за него больше выручить можешь, так продавай.

Юлька надулся и покраснел.

— Так не поступают! Я на тебя рассчитывал! Ты меня подвёл!

Он долго ещё кричал что-то мне вслед, потому что я слушать не стал и пошел к выходу. Толстый Гонза наконец справился со своими пуговицами, догнал меня в коридоре и одобрительно сказал:

— Правильно ты его!

Я толкнул его в бок, он меня, так, толкаясь, мы дошли до выходной двери. Швейцар нам замечания не сделал, только улыбнулся и сказал:

— Счастливого Рождества!

Мы вышли, я перепрыгнул через перила, а Гонза спустился со ступенек. Шел снег, но мороза не было, так, около ноля. Не сговариваясь, мы слепили по снежку и запустили друг в друга, он попал, а я нет, потому что кидал мимо. Потом Гонза сказал:

— Ну, пока! С Рождеством!

Ему хорошо, он рядом с гимназией живёт. Я помахал ему и пошел к машине. А по дороге думал, что Юлька-то просто говорил про дружбу, а на деле он мне не друг, и это хорошо. Потому что думать, что человек тебе друг, и обнаружить, что это не так, очень гадко, наверное.

Дома не было пока никого, Гедвики тоже, она из школы возвращается пешком, у нее уроки заканчиваются немного раньше, но идти дольше. Сегодня снег, по улицам идти тяжело, а ещё повсюду горят витрины, она могла заглядеться. Только ей не на что купить даже шоколадного ангелочка, денег-то у нее нет. Но мы можем гулять на каникулах и угощаться всякой всячиной, родители наверняка ездить в гости будут, а я уж извернусь как-нибудь, чтобы остаться дома. И на каток мы с ней сможем сходить, точно! Быстро ездить с ее сердцем нельзя, так что мы осторожно… А на прокат коньков для нее у меня теперь денег хватит, совершенно точно хватит!

Пока я об этом думал, раздался звонок. Я схватил трубку, надеясь, что это из больницы по поводу выписки деда. Но это был Анджей из параллельного класса, он на соседней улице живёт, и он спрашивал, не приду ли я к нему на вечеринку, а то у него, оказывается, родители уехали, и дом в их со старшим братом распоряжении. Я отказался сразу. Он предложил мне подумать и намекнул, что приходить можно с барышней.

— Где я тебе возьму барышню, — проворчал я, думая про Гедвику. Может, она и согласилась бы, она ни на каких праздниках не была вот уже четыре месяца. Хотя нет, она скромная, пугливая. — Да и зачем?

— Что ты, Марек, как ребенок, — сказал он с досадой. — А танцевать?

Танцевать! Меня даже слегка в жар бросило. Нет, я не умею, играть на пианино меня учили, а танцевать нет, слава Матери Божьей, я только прыгать могу и на ноги кому-нибудь наступлю.

— Не-не, я не могу сейчас, ой, слушай, пока, мои пришли!

Я бросил трубки и пошел на лестницу, ведущую на первый этаж. На танцы меня первый раз звали. У Гедвики в ее интернате, наверное, были вечеринки, причем веселые, надо ее расспросить… А что бы я сейчас с кольтом делал? Прятал? И доставал изредка, он все же довольно объемный.

И все равно камень с души упал, что я отказался от кольта, а то все высчитывал, нервничал, по ночам ворочался. Ещё один камень — тайна Гедвики, про папу. Но тут уже ничего не поделаешь…

И все же немного жаль, что нет у меня этого «Паттерсона»… Я посмотрел в зеркало, прищурился, вытянул руку, будто целюсь. И тут зазвенел колокольчик. Валери меня опередила: выплыла из боковой двери и рванула ко входу. Пришла мама. Она была в черном пальто с меховым воротником и невероятно пышной шляпе — ездила на представление. Катержинка чинно вошла, держась за мамину руку. У нее тоже была шляпка и меховая шубка, она этим страшно гордилась и потому вела себя хорошо.

— Это было восхитительно, невероятно, — повторяла мама счастливым голосом, пока Валери принимала у нее пальто, а няня забирала Катержинку. — Марек, ты не любишь цирк, а зря. Ты не представляешь, кто там был… какие у тебя оценки, кстати? Так вот, во время представления появился Серато! Гениальный музыкант, никто и не думал, что он в Варшаве… Какая-то девчонка-гимнастка не смогла прыгнуть, чуть не испортила представление. И тут появился он! Ему дали скрипку, он стоял возле нашего ряда, этот гениальный человек — и так близко!

Серато я видел в газетах — ничего такой, на индейца похож. Его ещё называли вторым Паганини. Я скрипку не очень уважаю, поэтому особенно известным музыкантом не восхищался, а мама все не могла успокоиться:

— Подумать только, великий человек! И просто так, без объявления концерта! И он улыбался, да-да, улыбался, когда глядел на нас…

Катержинка с важным видом сняла шляпку. Неудивительно, что этот гений улыбался, я тоже ей улыбнулся — такая она была смешная и хорошенькая.

Робко звякнул колокольчик. Вошла Гедвика, стряхивая снег с шапки, видно, ветер дул ей в лицо, у нее и челку, и воротник, и даже ресницы запорошило белым. Пальто у нее совсем промокло и стало тяжёлым, она его снимала с видимым усилием. Ох, как же в таком ходить на каток?

— Господи, ну куда ты его вешаешь, ты что, не видишь, что с него течет вода! — голос у мамы стал резким. — Когда ты уже научишься беречь вещи. Неси на кухню, пусть Марта повесит в тепле… ну вот, у тебя и следы мокрые, это совершенно невыносимо! Неужели трудно разуться сразу, а не тащить грязь в коридор. Иди к себе. Обед будет позже. Марек, а ты не голоден?

Я сказал, что нет, а Гедвика, понурясь, пошла в сторону кухни. На вытянутых руках она несла свое мокрое пальто.

— Марек, куда ты? Пойдем, покажешь мне оценки, — сказала мама прежним голосом, глядя в зеркало и поправляя прическу. — А завтра тебя ждёт сюрприз, нет, не спрашивай, какой, а то это не будет сюрпризом.

За обедом отца не было, он задержался на празднование в министерстве, так что все прошло без скандалов. Гедвика сидела, не поднимая головы от тарелки. Впрочем, она все последние недели так сидела. Мама была все ещё счастлива после посещения цирка и ни о чем больше не могла говорить. Катержинка вертелась, а потом начала хныкать — устала. А потом в дверь снова позвонили, это пришла соседка, мать братьев Каминских, и мама скорее повела ее наверх, чтобы там без помех рассказать о судьбоносной встрече с Серато.

Я подождал, пока в коридоре все стихло, спрятал в карман ту самую деревянную фигурку кошки и пошел вниз. Слава Матери Божьей, мне не попалась на пути эта гнида Валери.

Гедвика сидела в своей каморке за столом. Он был совсем маленький, у нее локти свисали вниз, на нем еле тетрадка помещалась, на этом столе.

— Привет.

— Привет, — ответила она, закрывая тетрадку рукой. И больше ничего не сказала, ни о чем не спросила. Смотрела немигающими прозрачными глазами, будто ждала, когда я уйду.

— Чего пишешь? Уроки же кончились.

— Ничего, — она не убрала руку.

— А я тебя с Рождеством поздравить хотел, — я положил фигурку кошки на стол и чуть ее подтолкнул. Взгляд у Гедвики немного потеплел.

— Спасибо…

Она на секунду убрала руку от тетрадки, я увидел, что она не писала ничего, а рисовала — что-то странное, горящий дом, девушка, лежащая вниз лицом, а на спине у нее огромная звезда, — мрачные рисунки, чего она вдруг?

— Только мне нечего подарить тебе в ответ. У меня ничего нет.

— Да мне не надо ничего. Слушай, ты на коньках кататься умеешь?

— Мне не разрешали нагрузки.

— Ясно… Ты на маму мою обиделась, да? Ты поэтому такая?

Она закрыла тетрадь.

— Обижаться? За что? Она холодная, как Полярная звезда.

Тут уже я подскочил.

— Погоди, но она просто сделала замечание, а так она добрая, просто…

— Добрая — к тебе и Катержинке. Красивая? Так у нее денег сколько.

— Но подожди! Ты же пойми, не все могут так сразу полюбить чужого ребенка.

Она выпрямилась и опять посмотрела на меня прозрачными строгими глазами:

— Ты что сказал?

— Я сказал? А что я сказал? Ну просто не все могут полюбить чужого ребенка, постороннего…

— Уходи, пожалуйста. Уходи.

— Подожди, ты не так меня поняла, я…

— Просто уйди.

И я оказался за дверью, и сам не понял, как. На кухне старая Марта чем-то гремела, сверху доносились возбужденные голоса — это мама и пани Каминская что-то обсуждали. Я стоял посреди коридора и смотрел в пустоту. Вот так вот! На что же она обиделась?

Опять вспомнился кольт, жаль, конечно, что греха таить. А, ладно! Не в ногах же мне было у Юльки валяться, вымаливая отсрочку. Но почему Гедвика вдруг обиделась, что изменилось?

Я подождал, но в ее каморке было тихо, будто она там сидела и не шевелилась. Мне ничего не оставалось делать, только пойти к себе. Вот Анджей, тот самый, что мне на вечеринку звал, говорит — если женщина обиделась, надо дать ей побыть одной, а он в этом что-то соображает, ему уже четырнадцать лет, и он с девочкой в театр ходил.


========== Тайная вечеря ==========


Я проснулся от того, что мне на голову упал сугроб. Причем перед этим мне снилось лето, деревня, — наверное, Закопан, — и мы там были с Гедвикой, и в четыре руки гладили кошку, которая вырастила чужих котят, а над нами свисали ветки сирени, и вдруг эти ветки превратились в зимние, и с них посыпался снег. Я подскочил, протирая глаза. Надо мной стоял Стефан Каминский и улыбался до ушей.

— Вставай, соня! Уже завтрак давно прошел, мы играем в снежки!

Я подскочил и начал собирать остатки снега, чтобы кинуть в него:

— Ах ты…

Собирать оказалось нечего, это спросонья мне показалось, что там целый сугроб.

— Давай, Марек, спускайся, мы тебя во дворе ждём! Рождество же! Время сюрпризов!

Я быстро умылся, оделся и сбежал вниз по ступенькам. Дверь в большой зал была закрыта и изнутри завешена бархатной синей тканью. Там выход в зал и зимний сад, его ночью разукрасили. Нам с Катержинкой до времени не показывают.

— Завтрак, Марек! — крикнула мама из столовой, но я ответил:

— Потом!

Сегодня особенный день, можно разок и правила нарушить!

Во дворе и вправду ждал сюрприз, да какой! В снежки играли не только братья, но и пан Каминский, а ещё мой отец! Он кидал их не слишком ловко, но от летящих в него комьев увертывался замечательно, а на лице у него не было привычного кислого выражения, от которого молоку впору свернуться в простоквашу.

— Папа?

Он мне радостно кивнул и швырнул снежок. Я в долгу не остался, сгреб снег под ногами, но кинул все же не в него, а в Стефана Каминского.

Мы играли несколько минут, сначала я бросал снежки с опаской, потом увлекся. Старый Богдан вышел из домика и наблюдал за нами с улыбкой. И из дома тоже кто-то подсматривал, на первом этаже дрогнула занавеска.

— Ох, устал, — заявил наконец пан Каминский, и игра остановилась. То есть мы со Стефаном ещё кидались снежками, а Йозеф сказал:

— Давайте к нам?

Пан Каминский согласился:

— Давайте! Север, и вы бы зашли!

— Нет, я никак, — и отец стал говорить пану Каминскому что-то вполголоса, а тот кивал:

— О, ну это вы молодец, и праздник, я понимаю… Мы уже все подготовили с детьми, они все же почти выросли.

— Да, а малышка, вы не представляете, — оживился отец, — это гениальный ребенок, она и стихи разучила. Так что я домой. Марек, и ты не задерживайся.

Я пообещал прийти быстро, и мы отправились к Каминским. Только в окно все равно кто-то наблюдал — на первом этаже снова дрогнула занавеска.


Ёлка у близнецов была роскошная — темная, как бархат, разлапистая, пушистая. Она стояла посреди зала, уже украшенная, окна были задернуты синей с золотом тканью. Ёлка таинственно мерцала украшениями в полумраке. На макушке у нее была просто огромная блестящая звезда, шишки тоже покрыты сверкающей тканью, из веток внизу близнецы сложили пещерку — вертеп. Им разрешают делать это самим. Нам с Катержинкой ёлку готовят взрослые, и вертеп, и наряжают. Ёлка ведь у нас не внутри, а снаружи дома, а на нее выходят окна зимнего сада. Зато не надо каждый год приобретать новую. Отец периодически говорит:

— Она ещё твоим детям послужит, Марек!

Честно говоря, я этому рад, особенно после того, как мне давно-давно прочитали сказку Андерсена, тоже про ёлку. Я ее и братьям Каминским рассказывал, но они не поняли, Стефан тут же забыл, а Йозеф стал объяснять:

— Марек, так их в питомнике для этого и выращивают, это их предназначение.

А Гедвика наверняка обрадуется тому, что ёлку не надо рубить. Хотя вряд ли ей удастся от души веселиться дома, там же отец… Конечно, под праздник он в хорошем настроении, но все же. У Каминских и свободнее, и хохочут всегда от души, надо привести ее к ним.

Тут мать близнецов позвала всех на поздний завтрак или ранний обед, сама она это называет «ланч», потому что какая-то ее прабабушка имела отношение к Виндзорам и она ужасно этим гордится — в смысле, пани Каминская, а не прабабушка, та давно умерла. Мой дед тоже интересуется нашей родословной, у него большой альбом с разными записями о наших предках, вот только герцогов среди них нет.

Мы ели горячие бутерброды с ветчиной и разными разностями, братья веселились, намекали своему отцу, что они знают про подарки. Пан Каминский загадочно улыбался. Потом я взглянул на часы и спохватился: уже пробил полдень, вот тебе и раз, только что же утро было! Впрочем, это я поздно проснулся.

Я встал и начал прощаться, пан Каминский очень огорчился, что я не хочу съесть чего-нибудь еще, но в меня бы просто больше ничего не поместилось.

— Ну, Марек, завтра непременно ждём вас! Можно и сегодня после полуночи, если решите, с удовольствием!

— Ну, в полночь вряд ли, отец говорит, это семейный праздник… А можно, я не один приду?

Пан Каминский засмеялся:

— Хоть всю Варшаву с собой приводи!

Я выскочил на улицу. Где-то детские голоса распевали рождественские гимны. Снег не падал, но небо покрылось тучами. Жаль, жаль! Значит, первую звезду увидеть будет трудновато. Ну ничего, значит, праздник начнется по часам, а завтра я позову Гедвику к Каминским, пусть посмотрит, как люди веселятся по-настоящему. Пан Каминский всегда рассказывает их семейную легенду, про деда, который пугал внуков, переодеваясь в чудище, и вот однажды в дом явилось настоящее чудище и унесло всех, кроме младшего брата, который и стал основателем их рода. Лет семь назад мы это слушали и визжали от ужаса, а сейчас, конечно, хохочем и не верим. Но Гедвике вдруг понравится? Она любит сказки.

Я пришел домой, ещё в дверях стал стряхивать снег с шапки и тут уронил ее. У лестницы стояла дедова коляска! Его тяжёлая коляска, на которой он ездил по улице, в доме передвигался на облегченной. Ура! Его выписали, и Рождество он будет встречать с нами!

Я взлетел по лестнице в несколько прыжков. По пути мне никто не попался, ни родители, ни горничные, поэтому я не ожидал, что у деда будут посторонние. Точнее, один посторонний, писатель Арсен Грабец собственной персоной. Он стоял, облокотившись на стол, спиной ко мне (неудобная поза, странный народ эти поэты, честное слово), и меня не заметил. Если бы и дед меня не увидел, я бы просто ушел и подождал, но он обрадовался:

— Марек!

Грабец обернулся и тоже кивнул:

— Доброго дня… Ваш внук вырос, пан Петр, давненько я его не видел.

— Всего месяц, — подсказал я, но они не услышали. Так оно всегда и бывает!

— Я попозже подойду?

— Останься, Марек, — дед добродушно махнул рукой, — мы ни о чем таком секретном не говорим.

— И мне пора, просто я не мог не зайти и не повидаться… — Грабец продолжил прерванную беседу. — Завтра я уже буду в Траванкоре. Я птица вольная, лечу, куда сам захочу.

— Не жарковато ли вам будет, дружище?

— В самый раз. Знаете, хоть это и нищая, бедная страна, англичане тысячу лет не дают ей развиться из колонии, а вот люди там настоящие. Простые, спокойные, не пресыщенные цивилизацией и нашим обществом… У них все впереди. Во всяком случае, мне так кажется.

— Ну, мой молодой друг, вы к нашему обществу несправедливы, — сказал дед тоном, каким взрослые хотят закончить разговор, но не знают, как.

— Мне тридцать три года. Сами знаете, какой это возраст. Пора бы уже и сделать что-то для бессмертия, да разве у нас это возможно! Мир — огромный зверь, который отрастил жирное брюхо и доволен. Ах, если бы я мог пробудить людей от сытой спячки!

Дед выпрямился в кресле.

— Арсен, дружище, вы очень молоды, потому и принадлежите к породе ястребов. Доживёте до моего возраста, станете голубем, как и я. Ничего не сделали для бессмертия? Полно, вы уже оставили людям вашу гениальную поэзию. Спячка, вы говорите? О, поверьте, спячка спасает от многого! Если бы вам дали выбирать — сытая спячка или страшная война, на которой погибли бы миллионы?

— Пф-ф! — фыркнул Грабец. — Война это пугалка из прошлого… Мы уже просто не способны ни на какие активные действия.

— Так если миллионы людей остались в живых, разве это плохо?

— Хорошо! — согласился Грабец. — Просто отлично! Для этих людей и их родственников. Но не для всего человечества, которое много лет живёт в гнилой канаве. А быстрая река лучше затхлой стоячей воды, пусть на ней встречаются пороги и стремнины! Нам не нужно тягучее и медленное время, нам нужно время, ломкое, как сталь, с черными обожженными губами, время, которое даст почувствовать вкус к жизни. Сытая и спокойная жизнь не предел. Вы скажете, что я пустой мечтатель, и мне нужно то, чего нет на свете? Нет, не мне — нам всем! Нам нужны великие цели! Знаете, как сказал кто-то из известных людей: целься в Луну! Даже если промахнешься, все равно окажешься среди звёзд!

Он так энергично махнул рукой, будто впрямь метил куда-то в небо. Я сел в кресло и приготовился слушать дальше. Он ничего, этот Грабец, теперь я не уйду, даже если меня начнут прогонять!

Однако великий поэт выдохся. Он посмотрел на часы и забыл, что собирался целиться в Луну.

— Простите, пан Петр, зашёл просто пожелать вам доброго здоровья и заболтался. Счастливого Рождества! Напишу вам из жаркой Индии, а вы забудьте мою болтовню, вы сами знаете, такой я человек — долго молчать не умею. Простите, что много времени у вас отнял!

— Вовсе нет, — запротестовал дед, они начали обмениваться напоследок всякими любезностями, и я уже решил, что Грабец ещё полчаса точно не уйдет. Но он все же попрощался, пожал деду руку и вышел.

— Заболтал он меня, — улыбнулся дед. — Молодой, увлекающийся… Что так смотришь, Марек, не рад?

Он не поменялся внешне за эти месяцы, я-то был уверен, что из больницы люди выходят непременно худыми и бледными, хотя глупости какие, с чего бы, уход там очень хороший! Только глаза у деда были очень грустные. Бедняга, намучался там в одиночестве!

— Рад, ужасно рад! И ты сразу к нам? И врач разрешил?

— Мне, Марек, врач уже мало чего может или не может разрешить. Да и праздников с семьёй, наверное, не так много осталось. Я просил твоих родителей, чтобы они тебе не говорили, мой приезд мог сорваться… А ты из гостей, да?

— От соседей, это не считается, но если б я знал, я бы и к ним не пошел.

— Ну, ещё только середина дня, до вечера много времени! Как вы тут жили? Дома все хорошо?

Я замялся. Может, потому, что именно сегодня отец был нормальным, весёлым и добрым, и скандалов последний месяц не было. Действительно, ещё полно времени, можно потом рассказать про Гедвику, тем более, что прямо сейчас в Закопан мы все равно не поедем.

— Нормально жили. Как всегда. Дед, а я змея купил, он большущий, его летом запускать можно будет. А папа сегодня в снежки играл, представляешь!

Тут и отец появился, лёгок на помине.

— О, Марек, ты уже тут? Ушел этот… господин Грабец? — у него в голосе чувствовалось неудовольствие. Похоже, господина Грабеца он сильно не любит.

— Ушел. Ты мог бы не оставлять нас одних, Север, мы не обсуждали никаких тайн.

— Этого требуют правила приличия… Ушел, ну и хорошо. Да и шумиха вокруг его стихов слишком раздута, я считаю… Марек, тебе пора обедать.

Отправил меня прочь, я ведь только что очень даже плотно перекусил у Каминских. Ну что же, с дедом мы ещё поговорим на праздниках.

В коридоре никого не было, и все же чувствовалась суета в доме: внизу кто-то перекрикивался, пахло всякими блюдами, так аппетитно, что голова кружилась, я даже решил, что можно ещё сходить пообедать. Дверь в залу была закрыта и задернута тяжёлой бархатной материей. Там елка, праздник! Юлька в последнем сочинении написал, что праздник всегда за дверью и надо уметь открывать эту дверь и впускать его в душу. Кровавой Мэри это понравилось, она даже вслух в классе Юлькино сочинение зачитывала. Хотя, мне кажется, он это где-то слизал…

По лестнице, перешагивая через две ступеньки и держась за перила, карабкалась Катержинка в ночной рубашке.

— Ты это куда?

Она посмотрела на меня, как на врага, и попыталась проскочить мимо. Пришлось поймать ее за руку, она упиралась всеми силами. Странно, что крик не подняла, хотя чего странного, если бы кто прибежал на крик, он бы тоже ее поймал.

— Пусти! Я смотрела внизу в окно, хотела посмотреть, где Гвяздор, — сердито зашептала она.

Гвяздор! Точно! Я-то большой, чтоб в него верить, а Катержинка в прошлом году была слишком мала, чтобы его искать.

— Он позже придет, ночью. Когда стемнеет.

— Уже темнеет! — она ткнула пальцем в окно. Там и вправду нависла туча, сизая и мохнатая. Наверное, будет снегопад.

— Но это не ночь. Это просто ненастье. Ты что, на часы не смотрела, я же тебя учил. Когда маленькая стрелка будет на шести, значит, вечер. Пошли.

Я потянул ее за руку, но она упиралась.

— Катя, пошли. А если бы ты с лестницы упала? Няне попадет!

— Пусть попадёт! — она нахмурились и топнула ножкой.

— Пошли-пошли. Ещё чего не хватало.

С трудом я утянул Катержинку в ее комнату. Она волочила ноги и хныкала, потом нарочно зацепилась за порог и стукнула по двери. У ее кроватки в кресле мирно дремала няня, при нашем появлении бедняжка подскочила и схватилась за сердце.

— Матерь божья! А я сплю!

— Да ничего, — сказал я, передавая ей Катержинку. — Наверное, рано встали?

— Шести не было, как малышка проснулась. Праздник, подарки…

— Да, подарки, — Катержинка опять собралась капризничать. — Не буду спать! Хочу одеваться!

— Да, давайте одеваться, и поздно уже для дневного сна! Спасибо вам, пан Марек, вы только это… пожалуйста…

Она покраснела, как рак, и я поспешно заверил:

— Что вы! Я никому не скажу!

— Спасибо, я в вас и не сомневалась. Больно день хлопотливый, и малышка с утра ждёт подарков. Все их ждут.

Я вышел и решил поискать Гедвику. С этой всей суматохой я даже не спросил, что ей подарить, а ведь дядя Богдан прав — подарок должен быть такой, чтобы она могла им пользоваться. И надо ей сказать, что дед поправился, и Закопан, считай, решенное дело, а завтра мы пойдем к братьям Каминским на весь день, у них здорово и весело!

Внизу суетились горничные. Я хотел мимо них прошмыгнуть незаметно, но не тут-то было. То одна, то другая выбегала из кухни с важным видом. Пришлось временно вернуться в вестибюль. Тут меня увидел отец.

— А, Марек, вот ты где! — будто я прятался. — Пойдем со мной, кое-что подготовим.

И мы пошли мимо кухни (я заглянул внутрь, надеясь увидеть Гедвику, но там был такой шум и тарарам, конечно, Марта не рискнёт ее угощать), в самое дальнее крыло, поднялись по боковой лестнице, где я никогда не ходил, и очутились перед маленькой дверцей.

— Вот! — торжественно сказал отец и достал ключ.

Я не сразу понял, где мы очутились, а потом сообразил — зал, святая святых. Сразу в полумраке трудно было что-то разглядеть — окна завешены темным бархатом, по стенам висели таинственно поблескивающие звёзды и мишура, а посередине стояла удивительная пирамида — елка. Так пышно она была украшена, что и ветвей из-под игрушек не видать.

— Папа, а наша ёлка снаружи?

— Снаружи это снаружи, а внутри это внутри. Пусть будет в виде исключения. А что такое?

— Нет, это здорово, только мне жаль, что ее срубили.

Сегодня решительно был день чудес. Я только пожалел, что так сказал, вдруг отец обидится и надуется, а он кивнул мне:

— Мне тоже жаль, но ведь ее уже срубили. А знаешь, что? Мы можем отрезать у нее ветку, поставить в воду, а когда она даст корни, высадить. Наша ёлка во дворе выросла именно так.

— Папа!

— Не кричи так! Осталось развесить фонарики. Бери стремянку, вот она, под ветками. А я их тебе подавать буду.

Ух ты! И не говорите, что украшения и фонарики — это для маленьких детей! Я быстро забрался на раскладную лесенку и очутился не под потолком, но вровень с верхними ветвями. Звезда на макушке была рядом. А когда-то и я, как маленькая Каська, верил в Гвяздора…

— Держи!

Мы быстро развесили гирлянды на ёлке и от ёлки — к стенам. Теперь у нас был самый рождественский зал на свете: в центре стояла наряженная лесная красавица, а другая ёлка, куда более скромно украшенная, заглядывала в окно.

— Когда-то я тоже так развешивал фонарики со своим отцом, — у него и голос сегодня был приятный, без лающих или визгливых ноток. — И мне казалось, что это лучшее занятие в мире. А тебе оно как?

Я, в принципе, мог назвать ещё с десяток увлекательных дел, но сразу сказал:

— Да, пап. Это лучшее занятие в мире.

Мы пощелкали выключателем, чтобы полюбоваться, что у нас получилось, поглядели, как комната переливается и мерцает, а потом снова выключили свет, чтобы снаружи никто не подсматривал. Ну и худо бы пришлось тому, кто снаружи — по стеклу лупил мокрый снег.

— А подарки?

— Подарки в срок, — отец подмигнул. — А раскладывать их будет мама, как всегда, кроме… Ну, потом увидишь. Моя покойная мать, твоя бабушка, всегда говорила, что о подарках хлопочет хозяйка дома.

Мы вполне мирно закрыли дверь, прошли по коридору и начали спускаться вниз, и все это время я думал о подарках, потому что они важная часть праздника, как ни крути… Нет, не самая важная, главное ёлка, украшения, ожидание первой звезды, и у всех хорошее настроение, даже у папы.

Маму мы встретили на лестнице. Она несла кучу свертков (подарки? Они, родимые!), за ней шествовала Валери тоже со свертками, потом ещё одна горничная, а последней шла Гедвика, они нагрузили и ее.

— Марек, ты где был? — возмутилась мама. — Ты не обедал.

— Молодой хозяин украшал зал к празднику, — сказал отец торжественным тоном. Может, это была и не слишком удачная шутка, но я все равно посмеялся.

— Хорошо, — мама даже не улыбнулась, много у неё сегодня хлопот. — Поешь на кухне, пожалуйста, а то везде переполох…

— Я у Каминских уже завтракал, в меня больше ничего не влезет.

— Ох, ну смотри, до вечера далеко ещё… Господи, ну как ты держишь!

Это мама обращалась к Гедвике. Ей, бедняжке, вручили несколько завернутых коробочек, и она пыталась их разместить в руках поудобнее, что-то прижимала локтем, что-то подбородком.

— Валери, возьмите свёрток у барышни, она сейчас все уронит…

— Мам, давай, я вам помогу? — но она в ответ качнула головой.

— Марек, иди к себе, не мешай, столько ещё дел… Ой, что это было, не звонок?

Но это ветер свистел за окном. Мама вздохнула разочарованно:

— Вот, парикмахер запаздывает, при такой-то погоде. Нет никакого покоя в этом доме!

И они пошли наверх, отец — на кухню, а я подумал-подумал и направился к деду, пока про меня все забыли. В столовой звенели посудой — ставили приборы для вечерней трапезы. Каминские на Рождество переносят столы в большое помещение, к ёлке. У нас почти нет мужчин-слуг, поэтому мы обедаем, как обычно, а потом идём праздновать в зал. Только однажды там и ели, два года назад, когда у отца был юбилей и на званый вечер пригласили много важных гостей из министерства. Тогда там было все обставлено по-парадному, меня и не пустили толком ничего посмотреть, где-то в середине приема разрешили зайти в зал и поздороваться (как будто я хотел). Запомнились столы, белые скатерти, блюда и букеты цветов, а люди были гораздо менее интересны — лысые дяденьки во фраках. Они жевали, говорили между собой, на меня почти не обратили внимания, только отец, потирая руки, сказал:

— Вот, господа, мой наследник.

Они жевать перестали, уставились на меня, а потом снова задвигали челюстями. Потом, уже после приема, отец заявил:

— Привыкай! Ты ведь будешь дипломатом, это лучший выбор для тебя, и такие приемы нужно посещать постоянно.

Вот тогда я и решил, что лучше умереть, чем быть дипломатом.


Дед был один. Он разложил на столе альбомы с фотографиями, какими-то бумагами, газетными вырезками и изучал их.

— Ну что ты? — спросил он, не поворачиваясь. — Ждёшь праздник?

— Я не очень, больше Катя. Я для праздника уже взрослый.

Дед не улыбнулся. Он всё-таки молодец.

— Такой уж день суматошный. И в моем детстве так было, дружок, и в твоём. Все быстрей и веселей, когда сам готовишься, а не когда ждёшь. Помню, Северу в твоём возрасте я всегда предлагал развешивать гирлянды.

— А, так это ты ему напомнил?

Вот так, я думал, что отец сам сообразил, обычно он брюзжал, что украшение дома — обязанность прислуги, а он и так работает, как вол, а дети должны учиться. Но ладно! Какая разница, почему он не ворчал недовольно, а нормально готовился к празднику.

— Напомнил про что?

— Про гирлянды… А что ты смотришь? А, родословную!

Дед говорил, что составлением родословной увлекался с юности, когда был студентом, выискивал с товарищами дальних родственников каких-то там королей, а потом переключился на собственных предков. И у него получилось составитьочень даже длинное фамильное древо, я, если честно, не совсем понимаю, зачем, но держу свои мысли при себе. Пару раз сказал вслух, дед возмутился:

— Марек, человек, который не знает историю, отрывается от корней. Вот тебе интересны всякие полководцы прошлого, а собственная семья нет? Неужели у тебя никогда не возникало вопроса, кем был, что делал твоей прямой предок много лет назад? Эти люди ушли в прошлое, но они определяют, как мы живём сейчас. Это даже неграмотные рыбаки с южных островов понимают — многие из них знают свою родословную в подробностях до пятидесяти-шестидесяти поколений, вплоть до случаев из жизни! А у них даже письменности нет.

Я заглянул в альбом. Сверху лежал пожелтевший от времени, с виду очень ветхий газетный снимок человека в военной форме с невероятно грустными глазами. Вот даже тусклая краска и скверная печать не мешала увидеть, какими они были грустными. А то я бы этим снимком не заинтересовался, ну лежит и лежит.

— Это тоже предок?

— Очень дальний, — сказал дед, аккуратно расправляя страницу. — Мне это фото принес в госпиталь старый друг. Жил в двадцатом веке. Немец, Фридрих Браун, несостоявшийся космический путешественник.

Я ушам своим не поверил.

— Какой-какой? Космический?

— Это авантюра была, — сказал дед, слегка поморщившись. — Некий шотландский астроном высчитал, что на той стороне Луны возможна жизнь, увлек своей идеей несколько таких же безумцев, создал снаряд, на котором можно было улететь, но нельзя вернуться… Браун вовремя передумал, судя по его воспоминаниям, его заставило сделать это немецкое правительство. Впрочем, иначе мы бы с тобой тут не разговаривали.

— А остальные? Улетели?

— Улетели, — дед теперь говорил с явной неохотой. — Но они погибли, глупо и безумно. Вроде как один из этих чудаков сумел отправить с Луны свой дневник, но я думаю, это чья-то шутка или подделка.

— А если не подделка? Дедушка! А если не подделка, ты что, и об этом молчат?

— Марек, я сам такой был, как ты… Просто подожди, вырастешь — поймёшь. У нас на земле слишком много хлопот, чтобы смотреть в небо и думать, выжил там кто-то или нет. Эти люди были не первые и не последние. Кто на дно океана спускался, кто на воздушном шаре на полюс летал, и все гибли бесславно, только вызвали вокруг себя ажиотаж и принесли огромное горе родным. По мне, так это невероятно глупо и безрассудно, рисковать зря единственной жизнью, божьим даром, хотя я не очень хороший католик… вот, кстати, гимн поют.

За окном вдали очень смутно слышалось пение. Видно, несмотря на скверную погоду, народ все же вышел колядовать. Наверное, я бы и сам сбежал болтаться на улицу вместе с братьями Каминскими, если бы не…

— Дедушка, ты же теперь у нас поживешь, да? Врач разрешил?

Он улыбнулся.

— Я уже врача могу и не слушать… Праздники буду у вас. В моем возрасте хочется как можно больше времени проводить со своими близкими. Как вы тут вообще живёте? Чем осенью занимался?

Да уж, ловко он перевел тему с космического путешествия. Я подумал и рассказал про кольт. Была не была, деду можно, он на мозг капать не будет и упрекать потом тоже не будет.

Он меня выслушал, не возмущаясь, ни слова не сказал, что это дикое увлечение, только в конце одобрительно заметил:

— Молодец!

— Ты думаешь, я правильно сделал, что отказался от кольта?

— Ну, этого я не знаю. Правильно сделал, что не стал унижаться и выпрашивать дополнительный срок. А кольт — ну что ж, мечта. Можно сказать, бесполезная, но я, например, люблю старинные книги. Знаешь, что? Если я буду жив летом…

— Будешь!

— …Так вот, мы тогда поедем в Закопан. Попросишь своего двоюродного дядьку, отца Яцека, пусть он тебя свозит в старинную оружейную. Там люди увлечённые, собирают латы, щиты, старые ружья, иногда сценки разыгрывают. Так было лет десять назад, сейчас — не знаю. Рад?

— Конечно. Дедушка, а можно сделать, чтобы Гедвика тоже туда поехала?

У деда глаза сразу помрачнели.

— Что, несладко ей тут? Придираются?

Ох, в гимназии я никогда стукачом не был, а тут, получается… Но не врать же.

Я сглотнул и сказал:

— Да, обижают и придираются. Отец недоволен, что она много ест. Одежда у нее плохая. Если она и не виновата, могут отругать.

— Понятно. Значит, не смог он стать для нее отцом.

— Да, ещё. У нее родной папа умер. Ей пока нельзя говорить.

Дед посмотрел на меня с изумлением:

— Ты откуда знаешь?

— Мы в Творки ездили…

— Вот это вы путешественники! — он покачал головой.

— А ты будешь сердиться?

— Да нет, что уж там, дело прошлое… Просто всякое могло случиться.

— Ну не случилось же. Дедушка, а как ее подготовить?

— Вот что. Я же тут, — он положил свою руку на мою. Ладонь у него сухая и холодная, но мне сразу стало теплей. — Я сам погляжу, что и как. Раз Северу жаль денег на девочку, а Вера не может ее защитить, то ей будет лучше в другом месте.

— В Закопане!

— Возможно, — согласился он. — Не будем пока загадывать, Марек.

Тут постучала эта гадюка Валери и елейным голосом пропела:

— Молодого пана госпожа ищет!

Дед кивнул, чтобы я шел, я и отправился обедать или полдничать — не знаю, как это называлось. Катержинка уже прилипла к окну, хотя метель не утихла. Еду мне принесла кухарка Марта, бормоча:

— Карп, карп! Как хотите, но на Рождество положен суп из живого карпа! Только пан Север каждый год твердит, что в его доме вивисекции не будет, а разве селёдка это еда?

Может, она хотела найти в моем лице поддержку, а может, бормотала просто так. Скорее всего, второе. Суп из рыбы я не люблю. Карп костлявый. И вообще я согласен с отцом — принести в дом живых рыб, они ещё какое-то время в тазу плавать будут, Катержинка будет к ним лезть, а потом хлоп, и их почистят заживо, отрежут голову и сварят суп. Нет уж. Я у Каминских насмотрелся…

Всё-таки он ничего, отец, раз ему жаль карпов. А Гедвику не жаль.

А ведь она сейчас единственный человек, которому можно рассказать про космического предка. Она поймет и отнесётся серьезно. И вообще, у меня столько новостей — про деда, про Закопан, куда она поедет. Да, я буду без нее скучать… Но я непременно приеду летом. Не смотреть же тут, как ее едой попрекают и одевают в старые перешитые вещи.

Я вышел из столовой. В доме все ещё царил тарарам. Горничные шустро носились по лестнице вверх и вниз. Няня снимала Катержинку с очередного подоконника.

А внизу слышался голос матери, она сердито выговаривала кому-то… похоже, что Гедвике:

— Неужели ты даже причесаться не можешь? Что у тебя за колтун в волосах? Господи Иисусе, эта девчонка невыносима, она может испортить лучшие минуты…

Вот уж действительно, господи Иисусе. Мама ведь добрая, ну почему она так боится отца, он сегодня в хорошем настроении, на себя не похож, он к Гедвике придираться не будет!

Тут Катержинка заверещала, что видела в разрыве туч звезду, а няня попыталась ей возразить:

— Ещё рано!

— Нет! Я видела! Видела, видела, видела! Не рано! Сейчас придет Гвяздор!

Снизу поднималась мама, Катержинка с воплем кинулась к ней:

— Мама! Звезда! Первая звезда! Пора!

— Маленькая моя, только шестой час… — мамины слова были прерваны звонком в дверь. Катержинка заверещала:

— Гвяздор!

Мама тоже вскрикнула:

— Парикмахер! Наконец-то! Марек, иди переоденься. И малышку тоже можно нарядить, дети измучились, надо начинать, наверное…

Я ушел в свою комнату и там уже сообразил, что я идиот. Я ничего не приготовил для деда. Все эти вырезанные фигурки и поклейки из бумаги ему не были интересны никогда, он так и говорил, что не собирается вымучивать внимание. Но раз я отказался от кольта, я мог бы ему купить старую книгу или древнюю монетку. Или марку.

Ага, и мне пришлось бы опять унижаться перед Юлькой, а я же поклялся дела с ним не иметь. Ладно, я честно признаюсь, что подарка у меня нет, а за каникулы обойду в Варшаве все лавки, я уже и один могу ходить.

Или с Гедвикой, если она захочет, конечно. Потому что её пальто не годится для катка, а в прокат что-то лёгкое и удобное взять нельзя. Ничего, старая Варшава тоже хороша, если по ней гулять. Она бы могла смотреть на старинные дома и сочинять свои сказки…

Слышно было, что все собирались в столовой, и я пошел к деду, по пути размышляя, что же подарят мне самому. Все же плохо это, когда у тебя есть все, а то, что ты хочешь, для тебя недоступно. И это даже не кольт…

У деда был старик Анджей (дед называл его своим денщиком, хотя по правилам он считался лакеем, конечно). Анджей ему всегда помогает пересаживаться с коляски на кровать, в машину, переодеваться, бриться, и сейчас готовил его к праздничному вечеру. Удивительно услужливый и незаметный человек! Я даже не помню, какой у него голос. А ведь слово «денщик» имеет отношение к военным, похоже, дед в юности тоже был ястребом!

— Дедушка, ты готов? Можно, я тебя отвезу?

В принципе, коляска у него самодвижущаяся, но летом мы уже так гуляли по саду — я вез коляску, и мы разговаривали. Мама назвала это «возвращением старого долга» — мол, меня тоже когда-то в коляске катали. Я думаю, это глупости, просто хорошо идти рядом с дедом и говорить о таких вещах, в которых приятели ничего не понимают.

В столовой собрались все. Отец стоял в центре, под большими часами, на груди у него красовались две многолучевых звезды с алыми ленточками. Точно! Ему дали второй орден! Вот почему он в настроении. Мама остановилась рядом, я вспомнил, что обычно про них говорят — красивая пара, и мысленно согласился, что это так. Хотя отец и старый уже, ему за пятьдесят…

Зато мама была похожа на принцессу, вот как в сказке, когда красавице сшили платье, похожее на звёздную ночь, а она сказала: «Лейся свет впереди, тьма стелись позади»… э-э-э, не слишком хорошо я помню эту сказку… Но платье было необыкновенное, темно-синее, сияющее, словно Млечный путь, а волосы — похожи на золотое облако. Даже Катержинка к маме не кинулась, а почтительно рассматривала издали. Может, она ещё и боялась помять свой пышный белый наряд. Катержинка была в нем как фея, только палочки не хватало. А у меня был просто сюртучок, который я мечтал снять и никогда больше не носить такую дурацкую одежду… Но где же Гедвика? Наверное, на ней опять перешитое платье?

Отец произнес речь. Такую же, как произносил каждый год — что наступил новый праздник, что мы достигли успехов, что он любит свою семью и домочадцев. Я всегда слушал это вполуха, а сейчас тем более. Отец раздал всем облатки, мы с ним сразу поделились кусочками, потом я обменялся с мамой.

— Марек, Марек! — заверещала Катержинка. Она свою облатку уже ополовинила, я отщипнул кусочек и подошёл к деду. Потом нашел старого Богдана, стоявшего в углу, спохватился было:

— Ох, дядя Богдан, а вам ваша вера позволяет?

— Да бог с вами, — улыбнулся он. — Просто милый обычай… Спасибо, что уважили старика. Дай вам боже всего!

Я увернулся от Валери (она с приветливым лицом пропела: «Поздравляю, молодой пан!») и поменялся кусочком облатки со старой Мартой.

Началась торжественная трапеза. Гедвики нигде не было видно. Что такое? Может, она заболела?

— Мам?

— Марек, потом, — она подняла бокал. С тонкого запястья свисала золотая цепочка.

— А подарки? — звонко спросила Катержинка.

— Потерпи, детка! Марек, что ты вертишься?

— Я не верчусь, — сказал я и обжёгся грибным супом. Место деда было довольно далеко от меня, рядом с отцом. Они беседовали вполголоса. Что ж, они ведь тоже родные, им есть о чем поговорить.

Гедвики не было. Наказали ее, что ли? Сегодня, когда у меня весь день с утра нормальный папа?

— А подарки?

— Катя, потерпи.

Всё-таки плохо быть самому себе не хозяином — наши слуги не могут пойти и отмечать Рождество, пока не отпразднуем мы. А я не могу встать из-за стола и пойти по своим делам. И тарелку просто так отставить нехорошо. Хотя Марта права, селёдка в сметане — гадость…

А если бы я тогда пошел на вечеринку и Гедвику пригласил? Хотя приятели бы потом дразнились: мол, влюбился. И не влюбился я. Просто Гедвика хорошая. Но она бы не пошла. Она на меня обиделась, а за что, так и не сказала. Но сегодня же праздник! И у меня хорошие новости.

— А подарки? — спросила Катержинка, перемазавшись сметаной.

— Ох, придется идти к ёлке, — смеясь, сказал отец. — Сделаем перерыв. Возьми салфетку, Катя.

Я пошел со всеми, только не вверх, а вниз. Кажется, дед меня окликнул, но рядом с ним стоял верный и незаметный Анджей, да и вообще, не бросят же его?

Каморка рядом с кухней была пуста. Тускло светила та самая, мной вкрученная лампочка. Узкая кровать заправлена аккуратно, без складок, на столе все в порядке. На полу только пара комнатных туфелек, это почему?

В дверях стояла Валери и неприятно улыбалась.

— Что вы ищете, пан? — спросила она таким же гадким голосом, как и ее улыбка. Я не ответил, кинулся к гардеробной. Надо было заглянуть на кухню, но не хотелось подставлять Марту.

В гардеробной висело пальто, то самое, перешитое из отцовской куртки. Ну хорошо, значит, она в доме. Не раздетая же она ушла и не в лёгкой осенней куртке…

Открылась входная дверь, впустив холодный сырой воздух. На пороге стоял старый Богдан с еловыми ветками в руках.

— Вы? — удивился он. — Чего не наверху? Мне сказали, можно ещё немного зал подукрасить…

— Дядя Богдан, а вы не видели, чтоб из дома девочка выходила? Такая, рыжая, с меня ростом, которая здесь живёт, ну Гедвика?

Он задумался.

— Знаете, я нарочно не слежу… Но да, выходил кто-то, только она или нет, не знаю. Может, и час назад, может, и два.

Я выскочил на крыльцо.

— Гедвика!

Снег бил в лицо, мокрый и противный. Ветер свистел. Больше не ответил никто.

— Ну, пошла жара в хату, — укоризненно сказал старый Богдан, выходя следом. — Оденьтесь хотя бы, пан!

В голове сразу все сложилось, пока я натягивал пальто, не попадая в рукава. Конечно, ее нет на кухне, и вообще в доме, и искать не стоит, конечно, она ушла, странно, что только сейчас. И я бы ушел на ее месте…

Старый Богдан сразу направился к калитке.

— Вы куда? Зачем?

— Следы искать! — он поднял воротник повыше. — Они будут только там, если будут!

— Почему?

— Потому что, — он взял меня за руку и указал под ноги. — Здесь, под стеной, ветер не дул с семи часов. Я заметил, когда он переменился. Привычка.

Он наклонился низко и воскликнул:

— Вот!

По снегу протянулась цепочка следов, снег все равно её частично занёс, но контуры различить можно было — отпечатки узких ног, для ребенка размер слишком большой, для взрослого — слишком маленький.

— Она?

— Я же говорю вам, не знаю. Слышал, что вроде дверь входная открывалась, а потом выходил кто-то, но когда — из головы вылетело. Вот ветер я приметил. Он до семи часов дул вдоль улицы, а после семи — как раз в стену со стороны сада. Значит, тогда она и ушла, а то б мы следов не видели.

— Что же вы не посмотрели! Она же без пальто ушла, она же замёрзнет…

— Если б я знал! Ушла, да… Бедному всегда ветер в глаза. Может, она знала, куда идти?

Я не стал его слушать и ничего ему говорить. А ведь его я тоже зря обидел, он за ней и не следил, это я знал, что ей плохо.

Лестница под ногами мокрая и скользкая, и это всего лишь с моих ботинок снег. Какую песню она пела совсем недавно?

В сырую темную ночь блуждал человек без сил,

И никто не хотел ему помочь, как бы он ни просил.

— Гедвика пропала!

Они все обернулись: у отца было привычное недовольное выражение, у деда — обеспокоенное, Катержинка прижимала к себе роскошную куклу и вообще меня не заметила. А мама… У нее на лице тоже было раздражение. Она ещё улыбалась, поправляя украшение на голове (кажется, новое, значит, это и был подарок), но глаза уже были совсем стеклянными.

— Марек, где ты бегаешь? И в каком ты виде!

— Гедвика пропала, ее нигде нет. Она ушла, совсем, на улицу, там же снег, мама!

Теперь она и улыбаться перестала. А отец побледнел. Ему это сулило неприятности.

— Как ушла? — закричал он. — А если она замёрзнет, это же подсудное дело!

— Марек, а чего ты не смотришь, что тебе подарили? — запищала Катержинка. Она одна ничего не поняла.

— Давно? — спросил дед.

— После семи, там следы остались!

— Да никуда она не ушла! — лицо у матери покрылось красными пятнами. — Сидит и хнычет где-то, это невыносимая девчонка, она нарочно хотела испортить лучшие минуты!

— А кто ушел, праздник ушел? — спросила Катержинка. Отец позвонил в колокольчик у стены:

— Искать надо! Пусть Богдан идёт на поиски, быстро!

— В доме где-то, — кричала мать, — в доме! Она не дура, она себе на уме, она спряталась, чтобы позлить нас!

Позади меня послышались тяжёлые шаги. Это был садовник, он почти бегом поднялся по лестнице и теперь часто дышал.

— Богдан, — срывающимся голосом приказал отец, — идите срочно, ищите барышню! Кого-то надо вам на помощь…

— Север, — очень тихо и четко сказал дед. — Север, срочно звони в полицию. Чем раньше, тем лучше. Что вы с ребенком сделали, что она у вас и полгода не выдержала?

— Да ничего такого мы с ней не делали… Богдан, идите!

— Погоди, Богдан, погоди, дружище. Север, ты понимаешь, что это серьезно? Что вы ей, подарок скверный подарили, что ли?

Садовник пожал плечами и остался на месте.

— А что, ей подарок надо было? — сорвалась мать. — Сапоги ей купили, они стоили триста, куртку перешили ей на пальто, все равно она то кашляла, то чихала, какой ей ещё подарок, другая благодарна бы была, а эта спрашивала… а я ей это все прямо и сказала… ой!

Она сообразила и замолчала. Лицо у нее опять пошло красными пятнами.

— Мама, — спросил я, — то есть вы ей вообще ничего не приготовили?

Дед сухо и коротко рассмеялся:

— Я гляжу, вы и вправду ей ничего не сделали. Абсолютно ничего.

Отец вытащил платок и вытер лоб.

— Ну, Вера… Ты же всегда этим распоряжалась, что-нибудь уж можно было девочке купить.

— Так мне идти на поиски? — уточнил старый Богдан. Дед поднял руку:

— Нет. Надо звонить в соответствующие организации, срочно.

— Не в полицию! — завопил отец. — Только не в полицию, не в полицию, под меня и так копают!

— Папа! — закричал я. — Она же замёрзнет там, а ты… Все, я сам пойду искать!

— Рехнулся? — отец швырнул платок на пол. «Как Отелло», — мелькнуло у меня в голове. — Совсем рехнулся, куда ты пойдешь, или ты влюбился? В твои годы не об этом думать надо! Тем более, в собственную сестру!

— Как?

В зале стало тихо. Очень.

— Вы что ж? — заговорил дед, и лицо у него потемнело. — Вы что же, ничего не сказали? Вы на что рассчитывали? Что ребенок будет как бродяжка под лестницей жить?

— Да так как-то, — пробормотала мать, пряча глаза. — Не пришлось к слову.

— Не пришлось к слову! — возмущённо повторил дед. Тут я быстро выпалил, пока у меня голос срываться не начал:

— А я знаю, все знаю, Гедвика — дочка папы. Я сам догадался…

— Что? — прошипел отец. У него был оскорбленный вид. — Что? Моя… дочь? Да ты понимаешь, что ты говоришь?

Дед перевел взгляд с отца на меня.

— Нет, — сказал он. — Нет, Марек. Не Севера. Веры…


========== Пустая гробница ==========


— То есть? — я перевел взгляд с отца на мать. — Как? Ма… — и слово застряло у меня в горле, переломившись пополам.

Мать вскинула голову и быстро заговорила:

— А что нам было делать? Что нам было делать? Ей в феврале пятнадцать лет, ее должны были переводить в юношеское подразделение, по закону в таких случаях сперва обращаются к родителям, если они есть… А тут ещё и этот негодяй вздумал повеситься… Если бы мы ее не забрали, поднялась бы шумиха, и так журналисты разнюхали!

Она всхлипнула и смолкла.

— Вера, — дед сказал это негромко, но отчетливо. — Мальчик тебя не о том спрашивает. Как она вообще оказалась в интернате? Что вы испугались шумихи, и так понятно.

— Я молодая была, — мать снова всхлипнула. — Школу едва окончить успела. Этот негодяй хорошо умел говорить, они все умеют, это болезнь, я теперь знаю!

— Что такое негодяй? — звонко спросила Катержинка. Она тёрла глазки.

Мать опомнилась, махнула рукой:

— Кто-нибудь, уведите девочку. Ей пора спать.

— Я сам, — спохватился отец. — Пойдем, детка.

Он вывел Катержинку, не глядя ни на кого, но я догадался — он не хотел слушать, о чем мы сейчас будем говорить.

— Я тоже пойду, попробую поискать, пока след свежий, — сказал старый Богдан.

— И я, я с вами, дядя Богдан!

— Марек, сиди! — рявкнул дед. — Помнишь, что я тебе про походы говорил? От неопытного участника больше вреда, чем пользы. Ты хочешь, чтобы и тебя искать пришлось?

Богдан вышел. В зале стало разом и пусто, и тихо. Только на улице кто-то пел, радостно и звонко:


Пастухи пришли в Вифлеем…


— Мам?

Наверное, она и не собиралась ничего больше рассказывать, и я не должен был ничего спрашивать, но так хотелось услышать что-то, что ее обелило бы. Что она не хотела, что ребенка у нее украли или подменили.

— Мам? Так ты замуж вышла и что?

— А что мне было с того замужа? — закричала она. — Дом ветхий, денег никаких, ещё и ребенок… куда ребенка? Я домой вернулась, а там мать сказала: делать что-либо поздно, поэтому оставишь в роддоме, усыновят. А сама не делай больше глупостей.

— То есть просто потому, что денег не хватало?

— Ты-то много знаешь о деньгах! — она вытащила платок и аккуратно, слишком аккуратно поднесла его к глазам. — Ты ни в чем не знаешь отказа, Марек. У тебя с рождения было все. Это благодаря мне! Я правильно выбрала тебе отца.

— Но Гедвика тоже твой ребенок!

— Мой ребенок! Не только мой, от ее так называемого папаши и гроша нельзя было получить! Это он во всем виноват, и усыновить ее он не дал, толкался там в интернате, обещал, что сейчас не может, а как она подрастет, так и заберёт ее! А потом он начал в больницу ложиться каждые полгода, кто бы отдал ему ребенка!

— Мама, то есть, если бы у меня был папа не министр образования, а бедный человек, ты бы меня не любила?

— Что за чепуху ты говоришь, Марек!

Она забыла про все хорошие манеры и громко высморкалась в платок.

— Она вся в него. Вся в него. Наверное, и ненормальная тоже. Такая же неблагодарная. Ничего, кроме добра, она от нас не видела. Так ей ничего впрок не пошло. И хоть бы раз она была благодарна! Хоть бы раз! Ходила кислая… Кормили ее вместе со всеми! Одевали красиво, не в казённые обноски.

— В перешитое…

— А во что же ее одевать надо было? — мать чуть не подпрыгнула на стуле от возмущения. — Ты ни за что не платишь в этом доме, Марек! За все платил твой отец! А все, что куплено для нее, приходилось отрывать от вас!

— Вера, так не брали бы ребенка, — устало сказал дед. — Не трепали бы нервы девочке. Она вам что, собачка? Да и собачек нельзя в дом брать, а потом пинать постоянно. Ведь девочка тебя любила, это видно было. И тянулась к тебе.

— Любила! Она ничего не оценила, жертвы не оценила.

— Мам, — это будто не я говорил. И напротив меня будто не мама сидела. Не моя красивая добрая мама. — Мам, так в Закопане кошка, обычная кошка, взяла чужого котенка.

— При чем тут кошка? Ну при чем тут кошка? — она на меня рассердилась. Она правда не поняла.

Вошёл отец. Он выглядел усталым и постаревшим.

— Девочку укладывает няня. Что Богдан?

— Не приходил…

Это сказал дед. Мать всхлипнула и пробормотала что-то про испорченные лучшие минуты.

— Вера, и ты иди спать. Поздно, — приказал отец.

Меня он отсылать не стал. Мать растерянно поглядела на нас.

— Нет, как это… Куда я пойду? Куда?

Дед сделал Анджею знак, тот подвёз его к телефону.

— Не в полицию! — протестующие вскрикнул отец, но уже как-то слабо и негромко, будто сам примирился с необходимостью. Дед тоже сделал ему знак, дождался ответа телефонистки и быстро назвал чье-то имя, быстро и неразборчиво, но там его поняли.

— Томаш, — заговорил он через минуту, — да, я, да, поздравляю, спасибо… Тут вот что. Пропала девочка. Из дома ушла. Четырнадцать-пятнадцать лет, рыжая, волосы короткие. Рост немного выше пяти футов. Худенькая. Предположительно легко одета. Во что?

Он отставил трубки и вопросительно посмотрел на нас.

— У нее осеннее пальто в клетку, — сказал я. — На ногах туфли осенние, совсем маленькие следы. Берет белый, хотя нет, она его оставила. Скорей всего.

Мать выслушала про берет спокойно. Она опять ничего не поняла.

— Район? Воля. Могла ли уехать? Есть ли деньги?

Он опять посмотрел на нас. Я замотал головой:

— Не было. Ей марки купить не на что было.

— А зачем ей были деньги? — резким голосом спросила мать. — У нее и так все было.

— Не было, слышишь, Томаш? — произнёс дед в трубку. — Куда могла? Возможно, на Крохмальную, в интернат. Нет, я не уверен. Да, можно и пешком пойти.

— Были у нее деньги, — раздался голос сзади. Это была кухарка Марта. — Простите, пан, моя вина. Я гляжу, что она понурая, ну, думаю, праздник, радость, небось, подружки то ангела шоколадного купят, то коврижку, а она ничего. Две недели назад дала ей несколько крон. И позавчера тоже. Возьми, говорю, праздник ведь. Если она их отложила, на электричку хватит.

— Сколько всего? — спросил дед.

— Сперва сорок, потом пятьдесят. Простите, пан.

— Я не вас виню… Девяносто крон, Томаш. Куда можно уехать на девяносто крон? В любом направлении?

— В Творки! — меня осенило. — В Творки! Только ей же туда нельзя! Она же не знает, что у нее папа умер!

— А ты, ты откуда знаешь? — подскочила мать. — Мой сын к маргиналам таскается, я знала, я подозревала, что она будет плохо влиять на детей!

— Тихо! — рявкнул дед. Отец же молчал. И ни разу не сказал, что под него копают.

Дед закончил разговор, опустил трубки в гнезда. Повернулся к нам.

— Будут искать. Я сказал, чтоб звонили сюда.

— Шумиха начнется, — мрачно произнёс отец. — Хоть бы нашли скорей. На улице холодно, как в могиле.

— Я не в полицию звонил, Север. Мой старый товарищ. Одно время вместе заседали в Тайном совете. Да и успокойся уже, кто там про тебя говорить будет. Сейчас коррупционный скандал обсуждали, завтра что-то ещё подоспеет.

Послышались шаги, по лестнице поднимался старый Богдан. Он был один.

— Ну? — это отец спросил, я и так понял, что он никого не нашел. У него тогда были бы другое лицо и походка.

— Нет нигде. След дальше по улице обрывается, снегом заметает. До автобусной остановки дошел, сказали, уходил автобус с час назад, а садилась она или нет, не приметили.

— Иди, Богдан, грейся, — сказал дед. — У тебя вон волосы все в снегу. Спасибо тебе, братец. Найдут ее.

Богдан с шумом спустился по лестнице. Мы сидели в зале молча. Дед думал о своем, замкнулся, смотрел куда-то вдаль. Отец опустил лицо в сложенные руки. Мать оглядывалась по сторонам, сперва пыталась шипеть на меня, чтобы я шел спать, но я не пошел, и она отстала. Ёлка, блестящая и нарядная, была совершенно лишней, будто ее принесли на похороны. Но Гедвика же не замёрзнет? Но этого же быть не может?

В сырую темную ночь бродил человек без сил,

И никто не хотел ему помочь, как бы он ни просил…

Мать встала и прошлась по залу.

— Спина болит…

Не получила ответа, села. Проворчала сквозь зубы:

— Вот так, просто так, отравила праздник. Что ей не хватало?

Дед хотел что-то сказать, но просто махнул рукой и отвернулся.

Тишину разорвал телефонный звонок. Дед сидел рядом, он и взял трубки.

— Алло! Да, соединяйте! Ну что, Томаш? Нашлась? Замечательные новости!

Мы выдохнули, все, даже мать. Снизу кто-то вскрикнул:

— Хвала господу богу! — видно, Марта подслушивала у лестницы.

— Где, говоришь? На вокзале? То есть она уже уезжала оттуда? Гм, это хуже. Что? Денег не было? Ну, это понятно. Значит, в больнице она уже побывала.

Я невольно вздрогнул. Значит, она знает. И что ее папа умер, и что я ее обманул.

— Где сейчас? — продолжал дед. — Как она сказала, из интерната сбежала на праздник? Ну… молодец девочка.

Отец облегчённо вздохнул.

— И там согласны… Да, я понимаю. Тем более, после твоего звонка. Уже везут, значит. Да, так будет лучше всего, спасибо, Томаш, я отблагодарю. С Рождеством!

Он отвернулся от телефона

— Нашлась пропажа. В интернат поедет, сама захотела. Ее согласны там принять. Хорошо, что ее прежде полиция не нашла, они бы ее в участок отправили. Сюда вот не знаю, захочет ли она возвращаться.

— Ах, она захочет? — возмутилась мать. — Да примем ли мы ее, неблагодарную… Отравила праздник.

Отец медленно поднялся. Он выглядел потерянным.

— Так нам ехать ли за ней, — сказал он вслух, ни к кому не обращаясь, просто рассуждал.

— Вам не стоит. Я поеду сам.

— Дедушка, я с тобой!

— За этой неблагодарной? — возмутилась мать, но дед остановил ее.

— Все, хватит. Я сам решу этот вопрос, а то вы уже нарешали. Завтра с утра поедем. Нет, Марек, сейчас никак, я машину по такому снегу вести не смогу, да и Анджея надо поберечь…

Отец так ничего и не сказал. На него это было не похоже.


Под утро мне снилось, что это у меня умер отец, только во сне это был какой-то другой человек, незнакомый, и мать причитает, как же дорого обходятся дети и что теперь скажет ее новый муж. А потом я проснулся, и даже не сразу вспомнил, что случилось. Подумал, что надо бежать к Каминским, утро Рождества ведь, у них сейчас весело. А как сел на кровати, так и сразу все сообразил. Наскоро умылся и рванул к деду. Я уже боялся, что он без меня уехал, но он ждал.

Завтракал я в одиночестве. В Рождество, не в будни — вообще немыслимое дело. Хотя мне, конечно, так было только лучше. Непонятно, о чем мы с родителями могли бы сейчас говорить.

Я примерно знал, как они познакомились, у матери даже фотография имеется. Когда она заканчивала последний курс, отец посетил мероприятие в училище, там ее и заметил — она же красивая. Да и он тоже, он и сейчас ничего, а тогда ему и сорока не было, это тоже очень много, но меньше, чем пятьдесят…

Я сообразил, что стучу ложкой по пустой уже тарелке. Задумался! И о чем! Я и так знаю про своих родителей, я не знал только, что у меня, оказывается, родная сестра, и мать добровольно от нее отказалась, а отец это принял.

Мы уже выходили, я выходил, а деда на коляске вывозил Анджей, когда мать спустилась в вестибюль.

— За этой неблагодарной? — сказала она так зло, как будто плюнула. — И ты, Марек, ты тоже не ценишь… И вам это зачем, пан Петр. Вам бы поберечь себя.

— Вера, — дед ответил спокойным тоном, будто говорил о погоде. — Мы потом поедем ко мне в Жолибож, Марек у меня погостит, каникулы же, верно?

— Вы слышите, пан Петр? Вам бы поберечь себя, она все равно не ценила ничего, что мы для нее сделали!

— Счастливого Рождества, Вера, — так же невозмутимо заявил дед. Дверца машины закрылась.

Отец так и не показался. Это было странно. Очень.


Город ещё дремал после вчерашнего праздника, только на центральных улицах чистили снег. Ехали мы поэтому не так быстро, можно было спокойно рассматривать нарядные дома, украшенные ветки на деревьях вдоль дороги, конфетти на снегу. Где-то люди уже выходили, слышался смех, на перекрестке из распахнутых окон раздавалась рождественская песня (пластинка, наверное), рядом женщина в собольей шубке держала на руках девочку — маленькую, как Катержинка. Они сыпали зерна в кормушку.

Мы с дедом не говорили, и это было странно. Я не знал, как начать разговор, слишком о многом мне хотелось спросить. А он, выходит, тоже не знал.

Хоть мы и не быстро ехали, дорога много времени не заняла, интернат находился по эту же сторону реки. Машина остановилась перед воротами, которые долго открывал заспанный сторож. Широкое крыльцо было уже расчищено, но из-за деда мы заезжали через боковой ход, и сторож с лопатой шел перед нами, как ледокол. Здесь уже не спали. Между бумажными снежинками на окнах выглядывали любопытные детские рожицы.

Здесь тоже все было украшено. В основном самодельными игрушками, яркими, аляпистыми, или рисунками.

К нам почти сразу вышла директриса — строгая пани, в темном платье с белым воротничком, в руках классные журналы, будто праздника у нее и не было. Она поздоровалась и быстро заговорила:

— Нам уже звонила мать… Клянусь, это не мы ее настроили. Она сказала, что она проявляла неблагодарность и к дому не привыкла, и она не хочет, чтобы та возвращалась, и…

— Погодите, не торопитесь. Кто она? Кто проявлял неблагодарность?

— Девочка. А назад ее брать не хочет мать. Простите, не то, чтобы не хочет, она не уверена, что та снова не убежит. Она говорит, что с ней хорошо обращались, и совершенно не понимает…

— С девочкой все в порядке? Позовите ее, пожалуйста.

— Она здорова, хотя замёрзла и устала, мы ее не настраивали, хотя мать говорит… Простите, пан, с вами мальчик, это не наш!

— Это мой внук, брат вашей воспитанницы. Позовите девочку.

— Простите, пан.

Она вышла бесшумно и тихо, а наши учительницы всегда стучат каблуками. И вскоре вернулась не одна. Впереди нее шла Гедвика, одетая в серое бумазейное платье. Оно было ей впору — наконец-то.

— Вот девочка. Поздоровайся, — велела директриса. — Ну!

Гедвика чуть качнула головой, что можно было расценить и как «да», и как «нет», и как «отстаньте». Здороваться она не стала.

— Ну что же ты, — укоризненно возвела брови вверх директриса. — Простите, пан, она ещё не совсем пришла в себя, к тому же испытала потрясение, у нее, бедняжки, отец скончался… Ну же, Гедвика, веди себя прилично!

Моя сестра, знакомая мне уже четыре месяца, но сейчас такая чужая, посмотрела сквозь нас взрослым насмешливым взглядом.

— Здравствуй, детка, — дед, скрипнув колесами, выехал вперёд. — Как ты тут, не простыла? Послушай, я понимаю, что ты не хочешь возвращаться к матери и отчиму. Но у меня к тебе предложение. Я дедушка Марека, давай мы сейчас все вместе поедем ко мне домой?

Она опять со странной полуулыбкой посмотрела мимо нас и слегка качнула головой.

— Гедвика, привет, — я протянул руку. Она свои спрятала за спину. — Слушай, это мой дедушка, я тебе рассказывал. Ну, ты в первый день видела. Он классный. Помнишь, я тебе говорил про Закопан? Ну вот, мои родители тебя туда отдадут и перекрестятся, а там тебя примут, ты не представляешь, какая бабушка Кристина добрая.

И опять это лёгкое качание головы и улыбка, полная… презрения?

— Гедвика, я понимаю. Ты на моих обиделась. Но я честно не знал, что ты мамина дочь и моя сестра. И я не знал, что она тебя заставила сортировать подарки, а тебе ничего дарить не собиралась. Вчера просто с утра все так закрутилось…

— Ты знал, что умер мой папа?

Ее голос прозвучал строго, как у той самой директрисы. Я сглотнул.

— Знал. Но сама подумай, как бы я тебе сказал? У тебя же сердце…

— У меня и вчера было сердце.

На это я сказать ничего не мог. Молчание повисло в воздухе, такое же тяжёлое и неприятное, как у нас дома, когда отец не в духе.

— А если ты знал про моего папу, значит, мог знать и про то, что я вам не чужая. Была. Так что я останусь здесь. Мы тут все чужие. Все ничьи. Все одинаковые. А у тебя родители, сестрёнка, свой настоящий дом. Возвращайся.

— Гедвика, — я вспомнил, как при мне рассуждали про поведение дипломатов, и постарался говорить спокойно и убедительно. — Я правда не знал. И подумай ещё раз про Закопан. Мы же вместе мечтали! Подумай! Ты там не будешь чужая!

У нее в глазах мелькнула тень сомнения, но на последних словах она крепко сжала губы и опять покачала головой.

— Нет. Я больше никому не верю. Никому. Я сирота. У меня никого нет. Так проще. А взрослым не верю совсем. Они все курвы.

За такое слово у меня дома бы стоял крик до небес, и в школе мы его произносили хихикая и оборачиваясь, а она сказала спокойно, с недрогнувшим лицом.

— Гедвика! — огорчённо воскликнула директриса, о которой мы все ухитрились забыть. — Как ты выражается! Ты будешь наказана, неудивительно, что твои родители…

Гедвика, не слушая, продолжала:

— И отец мой меня предал. Он ни о ком не думал, когда это сделал. Он не думал, что я останусь одна, значит, я буду одна. Уезжай домой, Марек, — она повернулась к деду: — И вы. Вы простите, но я больше ни с кем из взрослых не буду разговаривать. Я уже решила.

— Ещё многое может измениться, — мягко заметил дед. Она покачала головой и больше не отвечала ни ему, ни мне, ни директрисе. Та причитала и возмущалась, в конце концов всплеснула руками:

— Простите, пан! Вот такая она, я и не ожидала, что она так себя поведет! Она была самая спокойная, самая послушная… Всегда радостно шла на контакт, я уж и не знаю, что с ней сталось. Неудивительно, что мать не хочет ее забирать, я же говорю…

— А мать звонила сюда?

— Звонила, пан, незадолго до вашего приезда. Она сказала, что девочка совершенно не привыкла к семье, не обнаружила привязанности ни к кому из родных. Смысла в ее дальнейшем пребывании в семье нет…

— Вы бы хоть не при девочке это говорили, — укоризненно заметил дед. В ответ виновато вздохнули:

— Простите, пан… Но она и сама не рвется к родителям.

Гедвика с равнодушным видом смотрела в стену.


По дороге домой дед долго молчал, а потом заявил:

— Иногда человеку надо дать остыть, гнев плохой советчик. Она передумает, непременно.

Но она не передумала.


Мы приезжали в интернат ещё несколько раз в течение каникул. Результат был тот же — Гедвика говорить отказывалась. Директриса ругала ее, уговаривала — все напрасно. С ребятами из интерната она общалась, хоть и меньше, чем прежде, а с учителями нет. Под конец директриса твердым голосом заявила, что если Гедвика свое поведение не изменит, ее придется перевести в психиатрическую лечебницу. Дед поморщился:

— Вы её так пугаете? Это лишнее.

— Не пугаю. Ей через месяц пятнадцать, ее надо переводить в соответствующее возрасту заведение. Если она не будет говорить, куда ее определит комиссия?

— Это тоже лишнее, — снова поморщился дед. — Знаете, я больше не на службе, но связи остались, я договорюсь.

А мне с каждым днём становилось все понятней: домой я не хочу. Не хочу. Я просто не знаю, как мне теперь разговаривать с отцом и матерью, будто ничего не случилось, рассказывать про успехи в школе и объяснять, почему я не хочу учиться на дипломата.

Мы с дедом это почти и не обсуждали, но к концу каникул вместе решили — до конца учебного года я буду жить у деда в доме, а потом мы уедем в Закопан. Если Гедвика согласится, она тоже туда поедет. Если же нет… Я все равно не вернусь домой.


Родители приехали через две недели. И оба именно делали вид, что абсолютно ничего не произошло. Мне и раньше случалось подолгу гостить у деда, правда, тогда мы каждый день говорили по телефону. А сейчас они ограничились заверениями со стороны деда, что все со мной в порядке, и вот — приехали. Отец в деловом костюме (он по-другому никогда и не одевался), мать тоже в строгом, но нарядном бархатном платье. Руки она прятала в новую соболью муфту. Она и начала разговор.

— Ну, Марек, ты отдохнул, а в понедельник тебе в гимназию, и так все каникулы дополнительно не занимался, устроил себе праздник так праздник. Как бы ты не съехал по важным предметам. Скучно, наверное, было, дома друзья за тобой заходили несколько раз. Мог бы на каток сходить, ну, до понедельника успеешь, собирайся.

— Спасибо, у меня тут есть коньки. Я как раз хотел попросить привезти учебники и форму. Чтоб новые не покупать.

Отец чуть вздрогнул, но промолчал. Я почему-то вспомнил последний день, когда мы с ним посещали кладбище.

— Ну, Марек, пошутили и хватит, — громко сказала мать, не поймёшь, каким тоном, то ли смеющимся, то ли чрезмерно строгим. — Хватит тебе дутьсянеизвестно из-за чего. Она сама выбрала свой путь. А ты не глупи, не нужно портить репутацию твоему отцу. Дома тебя заждались. Катержинка каждый день спрашивает, где Марек.

Тут у меня действительно заныло сердце. Маленькая сестрёнка ни при чем.

Все же я покачал головой:

— Нет. Я тоже выбрал.

— Ты с ума сошел? — закричала мать, комкая в руках свою чудесную муфту и безжалостно сминая мех. — Ты понимаешь сам, что делаешь? Ты меня обвиняешь, что я бросила эту, а сам, сам! От семьи отказываешься, предаешь нас! Где ты жить собираешься?

— С дедушкой.

— С дедушкой! — она задохнулась. — Тоже мне, сиротка Марыся.

— Вера, — негромко сказал дед. Она опомнилась:

— Простите, пан Петр. Но в вашем возрасте… Да, в вашем возрасте… Он будет вас утомлять, он громкий мальчик.

— Марек может жить в Закопане, у сестры моей покойной жены. О деньгах даже не говорите, я их поддерживал и буду…

— Да что же это! — вскричала она, отбрасывая муфту. — Вы не понимаете! Вы ему потакаете! А это неправильно!

— Да, я его понимаю. Я не могу сказать, что я его во всем поддерживаю, но понимаю. Любой человек ищет, где ему лучше.

— Да разве ему дома плохо! — возмутилась она. — Разве плохо! У него есть все! Абсолютно! А он не ценит это!

Она выпрямилась, разрумянившись — нарядная, красивая, только глаза пустые, рыбьи… как я этого раньше не замечал?

— Значит, чего-то главного не хватает, — заметил дед.

— А чего ему может не хватать? Север, ну скажи же! — возмущённо воскликнула она. — Скажи, чтобы Марек не дурил… Место ребенка рядом с родителями!

Отец посмотрел на нас. У него опять было лицо, как на кладбище, мне показалось, что он сейчас скажет что-то, чего мы от него не ожидаем, но он опустил голову и пробормотал:

— Ребенок не живёт дома, как это будет выглядеть?

— Никак не будет. Скажешь, что твой отец уже очень стар, хочет напоследок как можно больше времени проводить с любимым внуком. Преемственность поколений… А ты человек занятой, не можешь же ты сидеть с умирающим стариком и держать его за руку.

— Да, но Закопан…

— Разве дом твоей матери это так плохо?

— Гимназия, — слабо возразил отец. — Там достойный уровень подготовки.

— В Закопане отличная школа. Ученики оттуда поступают и в Оксфорд, и в Сорбонну. Я про местные университеты не говорю. Все зависит от самого человека.

Отец закашлялся:

— Ему к кх-конфирмации… в апреле.

— Можно подумать, все церкви мира стоят в Варшаве, — пожал плечами дед.

Наступило молчание. Наконец, мать спрятала руки в муфту и встала — спокойная, красивая, преисполненная холодного негодования.

— Ну хорошо же… Смотри, Марек, наш дом всегда открыт для тебя, раз уж тебе так угодно играть в обиженного, и тебя в этом поддерживают… Но помни, господь все видит и когда-нибудь ответит…

— Вера, ты матушку свою пожилую с праздником поздравила? — с невинным видом поинтересовался дед.

Она вскинулась:

— Да, а что? Позвонила, подарок отправила, что-то ещё?

— Нет, ничего, — сказал дед, но я вспомнил… кто же это говорил, или слуги шептались, что жена хозяина отвадила свою мать от дома потому, что стеснялась ее, бедной и простоватой, а не чтобы угодить мужу…

Наверное, мать тоже об этом подумала. Она взяла отца под руку:

— Хорошо, мы идём. Катержинка слишком долго дома только с няней. Мне пора к ней.

Отец смотрел на нас. Мне опять показалось, что сейчас он найдет какие-то особые, нужные слова, но он пробормотал:

— Ну, если тебе угодно быть таким упрямым…

Обернулся только у входа:

— Когда меня не станет, не забывай — ты знаешь. Анну и Златушку.

Я чуть не сказал, что так и быть, вернусь домой, но они уже вышли. Мы остались вдвоем. Дед проехался на своей коляске по комнате туда-сюда и задумчиво сказал:

— С любой проблемой нужно время. Что ты? Передумал?

— Нет… Дедушка, а почему ты говорил, что скоро умрёшь?

— Ну это я так, так, — поспешно сказал дед, — просто ты же в любом случае помнишь, что мне восемьдесят.

— Отец тоже… Не кричал, как обычно.

— Не знаю, Марек, — он смотрел в окно. Как и в рождественскую ночь, там валил снег. — Чужая душа потёмки. Я думаю, до сих пор он считал, что его любят… Ладно, вырастешь — поймёшь.


Дед пережил отца. Никто не ожидал этого, отец вообще, хоть за свое здоровье вечно трясся, крайне редко болел. И вот неожиданно у него оторвался тромб, и врачи только развели руками — бывает. Иной раз у совсем молодых и здоровых людей бывает.

Так оно и вышло, что последние четыре года детства я провел не дома, и это были бы счастливейшие годы, если бы… Да нет, они и были счастливыми. Стал бы кто на моем месте беспокоить старую рану, которая болит, только когда ее трогаешь? Нет? Вот и я нет. Родные Яцека между нами различий не делали, да и мне они тоже были родными, только через бабушку, не напрямую. Об этом я помнил.

Мои собственные родители звонили строго раз в две недели. Мне кажется, мать быстро поняла, что без меня дома стало спокойнее. Я был неудобным сыном. Она ждала, что я сломаюсь и начну проситься обратно, а я не ломался (врать не буду — не знаю, как бы я повел себя в худших условиях).

Отец сильно сдал. Он вел себя тише, меньше причитал из-за малейшего неудобства — впрочем, теперь я его видел редко. И все время мне казалось, что он скажет что-то необычное для себя, что-то, что я от него жду. Но он говорил об обычных, ожидаемых вещах — достойно ли я себя веду, какие суммы надо перечислять на мое содержание (бабушка Кристина громко возмущалась: ” Не вздумай, Север!»). Он одобрял то, что мы всей семьёй каждый год ездили в Ниццу, а вот о том, что я пропадал в кузнице и сам себе сделал пистолет по старым чертежам, ему знать не стоило. Когда я заканчивал школу, отец стал звонить чаще и все настойчивей говорить про Академию международных отношений. Я упирался, как мог, предчувствуя очередной конфликт. Его не случилось. В мае, перед экзаменами, мне позвонила плачущая мать, сообщила, что у отца оторвался тромб, и что случилось это из-за меня, а из-за кого ж еще.

На похоронах я впервые за несколько лет увидел родной дом и удивился, каким же все стало маленьким, да нет, это я вырос… Старый Богдан был мне теперь по плечо. Катержинка вытянулась, изменилась до неузнаваемости — и настороженно смотрела прозрачными голубыми глазами на меня, предателя. К гробу подходить она боялась, и я сидел там всю ночь в одиночестве. Иногда, когда свечи слишком мерцали, мне снова казалось, что у мертвого выражение лица человека, который хочет сказать что-то важное…

Не изменилась мать. Это была все та же молодая красивая пани, в черном шелковом платье и с кружевной траурной вуалью. Ей шло. Ей все шло. Она ужасно разозлилась, узнав, что отец завещал деду быть моим опекуном до совершеннолетия, но оспаривать ничего не стала, понимала, что это бессмысленно. Напоследок она ещё раз обвинила меня, что это я убил отца недостойным поведением, на этом мы и распрощались. Я написал ей уже из университета, что поступил учиться на журналиста, но ответа не получил.

Деда смерть единственного сына подкосила. Он перестал выезжать из дома. Со мной он был прежним, со старыми друзьями общаться перестал, отговариваясь здоровьем. Но он продержался ещё два года. Врачи удивлялись. Дед отшучивался известной фразой из «Макбета» и старым анекдотом — если больной хочет жить, то медицина бессильна.

Я закончил второй курс, когда получил телеграмму, что дед все же при смерти. Я успел с ним попрощаться, он протянул ещё сутки после моего приезда, хотя почти не говорил. Только незадолго до смерти вдруг почувствовал прилив сил и позвал меня:

— Не вини себя ни в чем, Марк, и не думай… Если кто и виноват, то она. Завещание я написал на тебя. Катя унаследует семейное золото. А ты — сам… Да, ещё. У меня сейф, ты знаешь. Набери код, цитата из Экклезиаста: «In multa sapienta». Там сверху лежат два дневника, один обычный, рукописный, другой в виде распечатанных фотографий. Это нашего предка, помнишь, я тебе говорил — Фридрих Браун. Возьми их, а то явятся после моей смерти да наложат лапу, а это я достал сам. Остальное не трогай, Марк, это тайна не моя и не твоя. Кто умножает знания, умножает скорбь.

Через полчаса он перестал дышать.


Да, я открыл сейф и забрал дневники, что меня удивило, так это то, что прочие бумаги лежали не тщательно запакованными, а в беспорядке, где-то даже можно было разобрать слова… но я обещал не читать и не читал. Наутро я уехал хлопотать насчёт похорон, хотелось все сделать самому. Вечером меня встретил пустой сейф, а рядом расстроенный Анджей с трясущимися руками:

— Простите, пан. Как вы ушли, прибыли господа, документы показали, я и не разобрал, какие… Не мог не пускать. Они все увезли, но больше ничего не трогали.

Я заверил старика, что он все сделал правильно.


Гедвику за эти годы я пытался навещать, но она отказывалась встречаться. Она окончила курсы дошкольного образования и вернулась в интернат на Крохмальной воспитательницей. Когда у меня появилось право распоряжать своими деньгами, я предлагал ей оплатить образование, но она отказалась — она сирота, а от сына моих родителей ей ничего не надо. Если мне так уж охота потратиться, я могу пожертвовать деньги интернату, здание нуждается в ремонте. Перевод я сделал.

Заканчивалось первое лето после смерти деда, когда мне позвонили из полиции и сообщили, что младшая воспитательница Покорна умерла. Она заразилась скарлатиной от кого-то из малышей, и ее сердце не выдержало. Она жила в казённой комнате, но кое-какие личные вещи у нее остались, а в качестве родственника она указала меня, так буду я вещи забирать? А с похоронами помогать не надо, там положена кремация.

От нее остались альбомы с рисунками и несколько книг — почти все по педагогике, но был там и томик Грабеца, такой же, как тот, что мы купили много лет назад. Почему она решила передать это мне? В знак примирения? Или же она хотела напоследок причинить боль, ведь она все же была дочь нашей матери? Этого я уже не узнаю.


Прах я развеял на кладбище. Я езжу туда каждый год, с матерью не сталкиваюсь никогда, да она и сама не хочет поддерживать отношения. Я неудобный сын. Иногда, когда есть свободное время (а у репортера-путешественника его не так много), перечитываю дневники, оставшиеся в наследство, и смотрю в небо. Если хоть часть написанного там правда, то… Но пока что на Земле достаточно мест, где можно побывать. Просто здесь слишком много могил и ещё одна, которой нет. Которую я ношу в сердце и, вспоминая ее, даю обет — никогда не пройти мимо ни одной несправедливости и не любить ни одной женщины.

И когда я забуду об этом, пускай небо забудет меня.