Бородин [Анна Валентиновна Булычева] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
БОРОДИН
ПРЕДИСЛОВИЕ
Александр Порфирьевич Бородин не вел дневника и не оставил воспоминаний, но кажется, будто о его жизни известно всё. Уверенность в этом внушают две биографии, написанные вскоре после его смерти Владимиром Васильевичем Стасовым, воспоминания друзей, а главное, четыре тома писем композитора, изданные Сергеем Александровичем Дианиным. Мало кто так обильно фиксировал подробности домашнего быта, как это делал Бородин в частых письмах жене. Если скользить по их поверхности, картина кажется ясной. Если же сопоставлять их с другими источниками, проступают белые пятна, возникают вопросы, на которые нелегко найти ответы. Бородину повезло меньше, чем Мусоргскому. Авторские редакции «Бориса Годунова» и «Хованщины» давно восстановлены и прочно вошли в репертуар театров, но сочинения Бородина до сих пор исполняются в версиях Римского-Корсакова и Глазунова. Из предпринятых в 1930-е и 1940-е годы текстологических исследований Павла Александровича Ламма и Анатолия Никодимовича Дмитриева опубликованы лишь крохи. Из 908 страниц машинописных «Материалов к биографии Бородина» Ольги Павловны Ламм никто, кажется, не читал больше тридцати. Занимаясь восстановлением авторского текста оперы «Князь Игорь» и Второй симфонии, я не переставала удивляться, как не похож подлинный Бородин на того композитора, которого мы знаем. Никакой «сказочной» декоративности, никакой «эпической» рыхлости — всё строго, энергично, обжигающе реально. В музыке, в нотных рукописях Бородин был самим собой: не притворялся и не наговаривал на себя, как в письмах, в которых всегда отражаются две личности — автора и адресата. Увы, не все музыкальные рукописи сохранились, некоторые пропали уже после смерти Бородина. Хранившиеся в семье Дианиных его личные вещи, библиотека и часть архива не раз подвергались разорению. В 1921 году председатель дворового комитета бедноты Гросберг с женой и неким близким к ней матросом Балтфлота «экспроприировали» ценное, с их точки зрения, имущество. В недрах Выборгского рай-жилотдела сгинули портреты Бородина-юноши и его отца, посмертная маска Александра Порфирьевича и костюм, в котором он умер, наибольшая часть нот и книг, мебель, ковры, альбомы фотографий. В 1938 году, изверившись на тот момент в возможности издать биографию композитора, Сергей Дианин отдал свою рукопись на временное хранение в Государственный институт театра и музыки. Вернули ему ее… без уникальных фотографий. Следы виолончели Александра Порфирьевича затерялись еще раньше. А летом 1939 года Дианин оставил квартиру на попечение некоей Альстер. Ее родственники случайно сожгли письменный стол, а с ним часть бородинских документов. В начале войны Дианин перевез остававшиеся у него богатства в Нижний Новгород, но в 1942-м был вынужден срочно уехать в село Давыдово Владимирской области. Семейные иконы Бородина, остатки его библиотеки, фотографии родных так и пропали в Нижнем. Позднее удалось вызволить переписку, афиши и некоторое количество нот. Сундук с уцелевшей частью архива на попутном грузовике доехал до Инвалидного дома в Новой Быковке, откуда его повез в Давыдово слепой возница. По дороге запряженную быком повозку задел грузовик, сундук упал и раскрылся. Его подняли, бумаги кое-как собрали. В который раз костяк бородинского архива — потрепанный, с обгоревшими страницами — был спасен. Потерь так много, что часть белых пятен в биографии Бородина навсегда такими и останутся. Но и среди сохранившихся документов до сих пор остаются сотни неизданных, которые проливают свет на многие обстоятельства его жизни.Бородин был богато одарен. Его влекло двойное призвание — ученого и музыканта. В историю он вошел в большей степени как композитор, поскольку от химии после сорока лет стал отдаляться, в музыке же продолжался подъем. При жизни на него градом сыпались упреки, звучащие и поныне. Химики полагали, что Бородин не оправдал возлагавшихся на него надежд, увлекшись музыкой. Композитора обвиняли в дилетантизме, но достаточно познакомиться с несколькими страницами музыки его современников — настоящих дилетантов вроде Григория Андреевича Яншина или Виктора Массё, — чтобы понять всю несправедливость обвинения. Первое, что обычно сообщается при разговоре о «Князе Игоре»: автор 18 лет работал над оперой и так и не сумел ее закончить. Однако в голове Рихарда Вагнера оперные концепции могли созревать и дольше, а ведь он не писал симфоний и квартетов. Профессиональный во всех отношениях композитор Сергей Иванович Танеев более десяти лет работал над своей единственной оперой «Орестея». В целом творческое наследие Танеева не намного превышает наследие Бородина. Наследие Анатолия Константиновича Лядова количественно еще скромнее, что отнюдь не делает его фигуру незначительной. «Скажут: мало русских творений, — резал правду Александр Сергеевич Даргомыжский. — Тем лучше. Бутылка спирта бывает полезнее бочки разведенного водою вина». Как ни мало написал Бородин, до сих пор не вся его музыка издана, а в списках сочинений остаются неточности.
Ни одна деталь в этой книге не выдумана, самые невероятные подробности и реплики взяты из документов — фантазия не в силах тягаться с реальностью. Письма, цитируемые без указания адресата, написаны Александром Порфирьевичем до 1863 года — матери, после — жене. Появление новой биографии Бородина было бы невозможно без неоценимой помощи тех, кто работает с историческими материалами. Огромная благодарность хранителю Всероссийского музейного объединения музыкальной культуры им. М. И. Глинки Нине Эдуардовне Грязновой и заведующей читальным залом музея Елене Владимировне Фетисовой; заведующей Кабинетом рукописей Российского института истории искусств Галине Викторовне Копытовой; заведующему читальным залом рукописей Российского государственного архива литературы и искусства Дмитрию Викторовичу Неустроеву, доктору искусствоведения Марине Павловне Рахмановой, директору Камеш-ковского историко-краеведческого музея Светлане Борисовне Кудряшовой и экскурсоводу Музея Бородина в селе Давыдове Татьяне Константиновне Ерлыкиной; директору Центрального государственного исторического архива Санкт-Петербурга Ирине Борисовне Шелухиной и заведующей читальным залом Марии Михайловне Перекалиной; научным сотрудникам Отдела рукописей Российской национальной библиотеки Наталии Васильевне Рамазановой и Марии Геннадьевне Ивановой; ведущему научному сотруднику Государственного мемориального музыкального музея-заповедника П. И. Чайковского Полине Ефимовне Вайдман и научному сотруднику музея Татьяне Дмитриевне Потаповой; заведующей научно-исследовательским отделом рукописей Научной музыкальной библиотеки Санкт-Петербургской консерватории Тамаре Закировне Сквирской; заведующей читальным залом Научной музыкальной библиотеки Московской консерватории Наталье Николаевне Оленевой; заведующей рукописным отделом Института русской литературы РАН Татьяне Сергеевне Царьковой; заведующему архивом нотной библиотеки Большого театра России Борису Владимировичу Мукосею и всем, кто делом и советом помогал в этой работе.
Часть I
ОТ РОЖДЕНИЯ ДО БРАКА
Глава 1 КРЕПОСТНОЙ МАЛЬЧИК
Будущий химик и композитор появился на свет 31 октября (12 ноября нового стиля) 1833 года в Санкт-Петербурге, на Гагаринской улице. Родителями его были князь Лука Степанович Гедианов и мещанка Авдотья (Евдокия) Константиновна Антонова. 15 ноября ребенка записали сыном Порфирия Ионовича Бородина, дворового человека князя Гедианова, и его законной жены Татьяны Григорьевны. Мальчика крестили в Пантелеймоновской церкви, крестными родителями стали брат и сестра Авдотьи Константиновны. Лука Степанович считал себя потомком князей Имеретинских и не раз говорил об этом сыну. Согласно более поздним разысканиям композитора Дмитрия Игнатьевича Аракишвили, Гедиановы были потомками не имеретинских, а картлинских князей Гедевановых либо мегрельских князей Дадиани. Официальная родословная, однако, объявляет предком всех Гедиановых татарина Гедею, который при Иване Грозном выехал из Орды и принял крещение, получив имя Николай. В 1825–1827 годах Лука Степанович хлопотал о внесении своего герба в Общий гербовник дворянских родов Российской империи. На четырех частях щита, увенчанного княжеской короной и покрытого княжеской мантией, изображены полумесяц, выходящая из облака рука, держащая равноконечный крест, всадник в плаще с поднятым изогнутым мечом и крепостная стена с башней и воротами. Это герб мусульманского рода, на Руси перешедшего в православие. Княжеский род Гедиановых вписали в родословные книги Тверской губернии, но герб остался среди неутвержденных, ибо на Луке Степановиче род пресекался. Согласно родословной девять поколений отделяло от Гедеи его потомка, родившегося 7 октября 1773 года в Бахмуте Екатеринославской губернии — имении своего отца, отставного поручика Бахмутского гарнизонного полка Степана Антоновича Гедианова. Поручику в то время было около 60 лет. Осиротев в младенчестве, трехлетний Лука был привезен в Москву. Это не идет вразрез с «имеретинской» версией его происхождения: на Украине было немало грузинских помещиков, а в Москве до пожара 1812 года существовала Грузинская слобода. В 16 лет Лука поступил в Великолуцкий мушкетерский полк унтер-офицером и семь лет спустя вышел в отставку, как и его отец, поручиком. Поселился он в Тверской губернии, затем перебрался в Москву. В браке с ровесницей Марией Ильиничной Исаковой 26 мая 1804 года родилась его единственная дочь Александра. Сашенька по каким-то причинам воспитывалась не при родителях, а в доме княгини Софии Сергеевны Мещерской (урожденной Всеволожской). В 14 лет ее выдали замуж за 23-летнего внебрачного сына княгини — подполковника, штаб-офицера Гвардейского корпуса Николая Евгеньевича Лукаша, будущего военного губернатора Тифлисской губернии (молва упорно называла его сыном Александра I). Дав жизнь шестерым детям, Александра Лукинична умерла в Москве 23 февраля 1834 года — 29-летней. Князь Гедианов был богат. Пожалованные пращуру Ивану Степановичу за воинские заслуги в 1631 году земли под Вологдой еще в начале XVIII века были пожертвованы монастырю, но существовали и другие имения. Отставной поручик владел селами в Старицком и Бежецком уездах Тверской губернии и подмосковной деревней Старки (близ Черноголовки). Со временем он эти поместья продал, взамен купив у Разумовских подмосковное Перово с деревеньками Тетерки и Пикуново. В Саратовской губернии Гедианову принадлежали село Крутец, часть села Изнаир (Богородского) и другие земли, под Петербургом имелась дача в Лесном. По смерти Бородина стараниями критика Владимира Васильевича Стасова сведениями о его детстве поделились ближайшие родственники и знакомые. В их воспоминаниях Лука Степанович ни словом не упомянут. Однако рассказы о нем передавались в семье из уст в уста и в XX веке были записаны Сергеем Александровичем Дианиным. Тут и повесть о совместных с графом Петром Алексеевичем Разумовским кутежах в Перове, и смутные предания об участии князя в существовавшем при Александре I Российском библейском обществе (ответвлении аналогичного Британского), с которым он был связан через своих друзей Мещерских, Всеволожских и Голицыных[1]. Существует собственноручно написанное Лукой Степановичем 30 декабря 1829 года послание к эксцентричной княгине Анне Сергеевне Голицыной (сестре Софии Мещерской), основавшей в Кореизе колонию пиетистов и ходившей там в мужском платье. Из него можно заключить, что князь по просьбе хорошо знакомой ему княгини взыскивал с некоего петербуржца долг по заемному письму. Дело касалось ее торговли винами — надо полагать, крымскими. Гедианов тогда сообщил княгине, что хочет уехать из Петербурга в Москву, к семье. Как видно, этого намерения он не осуществил… Авдотья Константиновна родилась в 1809 году в Нарве в семье солдата. Ее сестра Устинья в Петербурге вышла замуж за чиновника Казенной палаты Владимира Петровича Готовцева. Их дочери будут сопровождать Бородина по жизни. Мария в детстве часто гостила у тети. На уроках танцев дети составляли пару, а когда девочка танцевала одна, мальчик играл на фортепиано. Взявшись за руки, Саша и Мари подходили к Авдотье Константиновне задать очень важный вопрос: — Можно ли нам жениться? — Можно, можно. Вот вы теперь ступайте, поиграйте, а уж потом и женитесь. Другая дочь Готовцевых, Александра (Саничка), много позже станет вести хозяйство Александра Порфирьевича. Брат Авдотьи и Устиньи Сергей служил в Петербурге помощником смотрителя Зимнего дворца по Строительной части и к 1831 году получил первый офицерский чин. Жил он в доме служителей придворного ведомства на Гагаринской, напротив дома, где квартировал Лука Степанович. Красавицу Авдотью Константиновну экс-мушкетер высмотрел на танцевальном вечере придворных служителей в 1831 или 1832 году. Вскоре она перебралась в его квартиру на втором этаже дома Булиной, где и родился Саша. Мать до конца жизни боялась за старшего сына и оберегала его как могла. 14-летнего подростка она за руку переводила через улицу. 28-летний Бородин, возвращаясь из Германии, написал ей с дороги: «Послезавтра еду! В четверг вечером буду Дома!!! Р. S. Если в четверг еще не буду, то не заключайте из этого, что я умер или что меня повесили, а просто знайте, что я замешкался или меня что-либо задержало». Что было тому причиной? Болезненность ребенка? Призрак Воспитательного дома, маячивший, пока Саша не был записан хоть крепостным, да законнорожденным? Необычно долгий срок, прошедший между рождением и крещением ребенка, заставляет подозревать несогласие родителей относительно судьбы сына. Порфирий Ионов Бородин числился «дворовым человеком Саратовской губернии Балашевского уезда сельца Новоселок», но вряд ли за ним специально посылали в Поволжье, не найдя никого подходящего по семейному положению поближе. Скорее всего, крепостной слуга неотлучно состоял при барине. Пока ребенок был совсем мал, князь высказывал намерение отдать его в ученики к сапожнику. Если бы Лука Степанович умер, не дав сыну вольную, крепостной Саша стал бы собственностью его законной вдовы, благополучно здравствовавшей княгини Гедиановой. Что ждало бы его тогда? Сколько выстрадала Авдотья Константиновна перед рождением Саши и в первые годы его жизни — один Бог ведает. Но постепенно ситуация стала меняться. Вот Лука Степанович становится крестным отцом племянников Авдотьи Константиновны. Вот крепостной Саша играет со своими племянниками Лукашами, бывшими его старше. Рано осиротевшие внуки Гедианова на всю жизнь сохранили добрые отношения с Авдотьей Константиновной. В 1860 году в Гейдельберге Бородин много общался с племянницей Елизаветой и племянником Сергеем, выпускником Школы гвардейских подпрапорщиков. Лиза расспрашивала его о матери, передавала ей «сердечные поклоны». Весной или в начале лета 1839 года Авдотья Константиновна из девицы Антоновой, мещанки, превращается в госпожу Клейнеке, супругу отставного военного врача, коллежского советника Христиана Ивановича Клейнеке. В семейном архиве сохранилось поздравление по случаю «радостных дней супружества» от некоего Петра Берга, отправленное 27 июля 1839 года из Брест-Литовска, — самодельный акростих на имя Авдотья. Старик Клейнеке умер не позднее лета 1841 года. Похоже, брак был фиктивным, с целью «изъять» Авдотью Константиновну из податного сословия и освободить ее на будущее от многих расходов и повинностей. Однако племянницы старика Клейнеке, знавшие Авдотью Константиновну с малых лет, звали ее «бабушкой»: ее доброта и заботливость распространялись на всех детей без исключения. Приблизительно в то же время госпожа Клейнеке становится домовладелицей: князь покупает ей четырехэтажный дом в Измайловском полку. В 1840 году он заказывает некоему художнику парные портреты маслом — свой и гражданской жены. Именно Авдотье Константиновне и ее сыну князь передал образок Николая Мирликийского, хранившийся в семье Гедиановых с XVI века: образок этот висел на голубой ленточке на серебряной ризе иконы Владимирской Богоматери. Какую роль в сих чудесных событиях сыграла сама Авдотья Константиновна, какую — подраставший в доме необыкновенный ребенок, судить трудно. В одном можно не сомневаться: мать как женщина энергичная и решительная сделала для обожаемого сына всё, что было в человеческих силах. Бородин прекрасно помнил отца. Взрослым иногда даже гримировался и изображал старого князя — видно, отец был большой шутник, иначе от кого бы сын унаследовал такую бездну остроумия? Помнил Бородин и дом, в котором жил ребенком, — на углу Гагаринской, Сергиевской (ныне Чайковского) и Косого переулка (ныне улица Оружейника Федорова). В двух шагах — набережная Невы, в двух кварталах — Летний сад, по пути к которому помещалось знаменитое Училище правоведения. От отца Саша унаследовал не только восточную внешность, но и характерную мимику — от старания оттопыривать нижнюю губу. Какой была его мать в молодости? Когда Авдотье Константиновне шел 62-й год, она, постаревшая и сильно хворавшая, после долгих хлопот продала свой требовавший ремонта дом портных дел мастеру Ивану Ивановичу Гольцбергу, и вот что написал Бородин жене: «Тетушку узнать нельзя. Она развеселилась, целые дни поет, играет на гитаре и приплясывает…» Лука Степанович умер 21 декабря 1843 года и был погребен в Свято-Троицкой Сергиевой Приморской пустыни, что в Стрельне. Княгиня Мария Ильинична начертала на памятнике: «Супругу моему и благодетелю». Шесть лет спустя там же похоронили одну из их внучек — Марию Николаевну Хитрово, урожденную Лукаш. Незадолго до смерти князь успел дать Саше вольную. Был у дворян такой обычай: готовясь к смерти, мириться с Богом и совестью, отпуская из рабского состояния дворовых людей. Крепостной человек, наделивший мальчика фамилией и отчеством, навсегда канул в безвестность. После смерти Александра Порфирьевича вызывали его наследников — потомки Порфирия Ионовича не объявились. А Бородин так и прожил жизнь Порфирьевичем (знакомые попроще именовали его «Порфировичем»), притягивая к себе людей с редкими отчествами. Одно время вместе с ним в Медико-хирургической академии преподавал ботаник Иван Парфентьевич Бородин. В XX веке нотные рукописи Бородина тщательно изучали Анатолий Никодимович Дмитриев и Александр Парамонович Нефедов. Бородин никогда не досадовал на свое происхождение, не жил в конфликте со всем миром, как Полежаев, и не пытался этот мир перевернуть, как Герцен. Несмотря на «дуализм» натуры, равно тянувшейся к музыке и к науке, его личность неизменно пребывала в гармонии — с первых дней он рос в любви.Глава 2 В ДОМЕ «ТЕТУШКИ»
Вскоре после смерти князя Авдотья Константиновна продала дом в Измайловском полку и купила другой, на Глазовской улице (ныне Константина Заслонова), вблизи Семеновского плаца. 35-летний Бородин в письме жене окрестил этот дом «семейным археологическим музеем» и терпеливо перечислил экспонаты: почерневшую от времени мебель красного дерева, ширмы с полинявшими вышитыми картинами, тряпочки, лоскуточки, веревочки, бумажки, заклеенную замазкой посуду и — экономку Катерину Егоровну, «возраста которой никогда нельзя было определить с точностью». Мебель, а именно два трюмо красного дерева, происходила из усадьбы Разумовских в Перове. Оттуда же на Глазовскую попали настольные часы (одни — с золоченой фигурой Амура-плотника, другие — с бронзовой фигурой нагой египтянки), настольная лампа с подставкой в виде коринфской колонны черного дерева, с барельефами на базе и старинные подсвечники. Слово «мама» вслух не произносилось. Авдотья Константиновна хотела, чтобы Саша звал ее «тетушкой». «Мамой», «матушкой» он впоследствии величал тещу, «маменьками» да «крестными» — женщин, к которым испытывал нежные чувства. Саша и «тетушка» отнюдь не жили, затворившись от мира. Дом был поставлен на барскую ногу — с управляющим, прислугой, жильцами и приживалками. Здесь знакомились, влюблялись и женились, не выходя на улицу. Даже взрослым Бородин не мог ночевать в пустой квартире. Оставался дома один — уходил к знакомым. На Глазовской он перестал быть единственным ребенком «тетушки». В 1844 году на свет появился брат Дмитрий Сергеевич Александров. Отцом его был то ли кто-то из князей Волконских, то ли один из учителей Саши. Кем бы этот человек ни был, не похоже, чтобы он принимал участие в жизни семьи. Саша и Митя всю жизнь были очень близки и не имели друг от друга секретов. Младший брат проявлял интерес к химии, помогал старшему обустраивать лабораторию в Военно-медицинской академии, одно время даже пытался наладить собственное производство краски и чернил. А еще он отличался восприимчивостью к современной музыке. Лишь отец третьего из братьев — Евгения (Ени), родившегося около 1847 года, — дал ребенку свою фамилию. Коллежский секретарь Федор Алексеевич Федоров окончил Сиротский институт в Гатчине, затем Санкт-Петербургский университет, став преподавателем немецкого языка (поступление сироты в университет говорит о незаурядных способностях!). Ему выпало сыграть более чем значительную роль в судьбе Саши. Материальных трудностей семья не испытывала. Авдотья Константиновна в качестве вдовы коллежского советника получала от казны небольшую пенсию, но главным источником дохода была сдача квартир в доме. В дополнение к этому «тетушка» давала деньги в рост по заемным письмам, иногда немалые суммы. Всё, что касалось образования обожаемого Саши, ее «сторублевого котика», шло безукоризненно. Увидев, какое впечатление на сына производит духовой оркестр на Семеновском плацу, она немедленно договорилась с флейтистом — унтер-офицером Семеновского полка — об уроках (по полтиннику в час), так что игру на флейте Бородин освоил рано и накрепко. Отпускать ребенка в казенное учебное заведение «тетушка» не хотела ни при каких обстоятельствах, да и не слишком ждали в гимназиях вольноотпущенных крепостных. О домашнем обучении Бородина рассказал, что мог, его брат Дмитрий: «Твердо знаю, что брат оставался слабым, болезненным, худеньким ребенком лет до тринадцати. Родственники даже советовали матери не очень-то учить его, полагая, что у него чахотка и что ему и без того недолго жить. Как потом довольна была мать, что не послушала увещеваний родных и продолжала образование и воспитание брата, который был чрезвычайно понятлив, способен, прилежен и отличался при занятиях замечательным терпением… Математику преподавал бывший впоследствии моим товарищем по службе Александр Андреевич Скорюхов, человек пьющий, но замечательно умный и знавший свое дело. Английскому языку обучал Ропер, человек очень добродушный, но недалекий англичанин, служивший гувернером в Коммерческом училище. Придя на урок, он каждый раз заявлял матери весьма наивно, что он вспотел, почему у него «рыже под мышками». Это изречение, кажется, только и составляло всю достопримечательность этого педагога. Чистописанию, рисованию и черчению обучал Филадельфии, бывший, кажется, учителем Первой гимназии. Это был семинарист, очень неряшливо одевавшийся, с длинными черными волосами и весьма угрюмый. Немец Порман преподавал фортепианную игру. Это был методический и терпеливый человек, не носивший ни усов, ни бороды. Преподавателем он был немудрым. По-французски и по-немецки брат говорил совершенно свободно благодаря тому обстоятельству, что в доме у нас проживала девица-немка Луизхен в качестве домоуправительницы и компаньонки матери…» Были и другие преподаватели, некто неизвестный обучал Сашу латыни. В 1846 году Федоров отправился в Царское Село навестить своего учителя физики в Сиротском институте и взял с собой Сашу. Учителя звали Роман Петрович Щиглёв, он также вел математику в Царскосельском лицее в звании адъюнкт-профессора. С одним из его сыновей, Михаилом, годом младше, Саша для первого знакомства подрался, а потом на всю жизнь подружился. Отец готовил Мишу к поступлению в лицей, но Федоров каким-то образом уговорил его поселить мальчика в доме вдовы Клейнеке и готовить в Первую гимназию (благо она находилась в пешей доступности). Больше всего мальчиков сблизила музыка — Саша сразу же поразил нового друга необыкновенными способностями. Миша уже некоторое время брал уроки фортепиано у вышеупомянутого Пормана, теперь у немца появился новый ученик. Самостоятельно мальчики переиграли в четыре руки все симфонии Бетховена и Мендельсона — до того, что выучили их наизусть. Сочинял Саша в это время тоже ансамбли: струнное трио на тему из «Роберта-дьявола» Мейербера, концерт для флейты и фортепиано, ноты которого якобы выпросил его учитель-флейтист и не вернул. В ноябре 1848 года Саша переложил для флейты, скрипки, виолончели и фортепиано увертюру к «Дон Жуану» Моцарта. Если прежде Бородин слышал, по-видимому, только военный оркестр, то Щиглёв, живя в Царском, посещал с родителями концерты оркестра Йозефа Германа в Павловском вокзале. Благодаря другу Саша стал завсегдатаем концертов Иоганна Гунгля (сменившего в Павловске Германа) — часто с вполне серьезной программой. Воскресные утренники любительского оркестра профессоров и студентов Петербургского университета под управлением Карла Шуберта друзья тоже никогда не пропускали. Самое пылкое поклонение меломанов вызывала тогда Итальянская опера: юный Цезарь Антонович Кюи тратил на нее все свои свободные средства, юный Менделеев с таким увлечением аплодировал и вызывал примадонну, что у него пошла горлом кровь. Неизвестно, когда Бородин впервые вкусил прелесть bel canto, но музыка эта его влекла: Саша пытался сочинять дуэты и трио на итальянские стихи. Сохранилась фортепианная партия рондо для некоего инструмента и фортепиано на темы из «Лукреции Борджа» Доницетти, то ли составленного, то ли переписанного юным Бородиным. Да и во взрослом возрасте он продолжал интересоваться транскрипциями и фантазиями на темы итальянских опер. По иронии судьбы из двух друзей именно Щиглёв стал профессиональным музыкантом: преподавал пение в Военно-фельдшерской школе при Военно-медицинской академии, немного сочинял, дирижировал любительскими хорами. С поиском места ему почти всякий раз помогал Бородин, а в 1887 году уже его вдова просила Стасова устроить куда-нибудь «бедного Щиглёва», и тот напоследок стал преподавателем Регентских классов Певческой капеллы. В 1897 году композитор Николай Черепнин встречал единственного человека, которому удалось подраться с Бородиным, на «беляевских пятницах»: «Неизменно сиживал с нами добрейший, необыкновенно приятный и милый старичок, Михаил Романович Щиглёв, ученик Даргомыжского…» Часто пишут, будто Бородин рос «в малокультурной среде». Однако его отчим окончил университет, в доме постоянно бывал отец Миши Щиглёва — преподаватель Царскосельского лицея, и можно не сомневаться, кто именно выбирал для мальчиков домашних учителей. Еженедельные посещения симфонических концертов, только-только ставших в Петербурге регулярными, также не есть свидетельство «малокультурности». Помимо музыки Бородин увлекался лепкой из мокрой бумаги, гальванопластикой, оборудовал дома небольшую химическую лабораторию: изготавливал фейерверки и акварельные краски, которыми сам же и рисовал. Любил ли он читать — об этом мемуаристы молчат. В его личной библиотеке была научная литература, были ноты, но беллетристики вплоть до конца 1870-х почти не имелось. Однако письма выдают его начитанность: в частности, «Мертвые души» он уже в молодости хорошо знал, а литературным русским языком владел в совершенстве. Живя в семье, Саша в то же время словно бы существовал несколько на особом положении: по желанию «тетушки» он называл своих братьев «двоюродными». Обучали детей тоже по-разному. В 1882 году Дмитрий попросил старшего брата помочь с изданием своих стихов и рассказов («Лесник Прокофий», «Акцизная служба», «Субъекты») и не удержался, чтобы не посетовать: «Как жаль, что меня мало учили! Задатки у меня кое-какие были и заглохли, так что я и не знаю хорошенько, что во мне и есть-то (т. е. что было). Всему, что я знаю, я все-таки сам выучился; а у матери мы только балбесничали; а она не обращала на нас особенного внимания…» Все это — без тени зависти. Но Бородин-то вырос с сознанием, что в него вложено больше, чем в других, и за это с него больше спросится. С годами его жизнь постепенно превращалась в сплошное возвращение долга ближним. В 1880-е годы никто из родственников и знакомых не сомневался, что «многоуважаемый и добрейший Александр Порфирович» есть всеобщий благодетель. Что знал маленький Саша о радостях и горестях матери, видел ли ее слезы, когда она осталась одна с новорожденным Митей? Наверняка Авдотья Константиновна оберегала его от излишних познаний, но что скроешь в доме, кишащем женской прислугой? Брат Еня в свое время был осведомлен о многом. Трудно сказать, какую роль сыграли впоследствии детские впечатления Саши. Можно лишь заметить, что при огромной популярности Александра Порфирьевича у прекрасного пола ничего не известно о его внебрачных детях, а сорокалетняя привычка именовать маму «тетушкой» и «вдовой Клейнеке» отнюдь не способствовала прямоте характера и стремлению называть вещи своими именами. С 1849 года Бородин больше не значился «вольноотпущенным дворовым человеком Саратовской губернии Балашевского уезда сельца Новоселок». Заботясь о его дальнейшем образовании и боясь, как бы сын не угодил в рекруты (срок службы тогда составлял 19 лет!), Авдотья Константиновна записала Сашу в 3-й гильдии купечество Новоторжского уезда Тверской губернии. Для такой операции ей потребовалось объявить о капитале не менее восьми тысяч рублей. В доме на Глазовской семья прожила до осени 1850 года. Шестнадцатилетний Бородин на отлично, за исключением Священной истории Нового Завета, сдал в Первой гимназии экзамены на аттестат зрелости. В музыке ему тоже было чем гордиться. Еще в 1849 году, когда Саше только шел шестнадцатый год, у петербургского издателя Роберта Гедрима с посвящением «тетушке» вышла его пьеса для фортепиано Adagio con moto е patetico (объявление об этом поместили «Ведомости С.-Петербургской городской полиции»). Пьеса действительно полна пафоса, каждый такт выдает серьезность намерений и хорошее знакомство с музыкой Бетховена и Вебера. С технической точки зрения в ней, если не считать проскочивших параллельных квинт, ошибок нет. По фактуре нетрудно догадаться, что юный автор сочинял за фортепиано и что у него были большие руки, с легкостью бравшие широкие аккорды. О двух других пьесах, тогда же изданных Гедримом, пророчески сказал на страницах «Северной пчелы» некто Ф-ов (если это всё тот же Федоров, у Бородина был просто исключительный отчим): «Особенного внимания, по нашему мнению, заслуживают сочинения даровитого шестнадцатилетнего композитора Александра Бородина: Fantasia per il piano sopra ип motive da J. N. Hummel[2] и этюд Le Courant[3]. Оба произведения проникнуты музыкальностью идей, изяществом отделки и прекрасным чувством юношеского сердца. Судя по этим первым опытам, можно надеяться, что имя нового композитора станет наряду с теми немногими именами, которые составляют украшение нашего музыкального репертуара. Мы тем охотнее приветствуем это юное национальное дарование, что поприще композитора начинается не польками и мазурками, а трудом положительным, обличающим в сочинении тонкий эстетический вкус и поэтическую душу. Дай бог успеха, а поприще великое, благородное… есть где разгуляться юному, свежему дарованию!»Глава 3 СТУДЕНЧЕСКИЕ ГОДЫ
Новоиспеченный 3-й гильдии купец при выборе учебного заведения, по-видимому, не имел права голоса. Митя Александров вспоминал: «Матери советовали отдать его в университет, но как раз случились там к этому времени какие-то беспорядки, и она отдумала. Знакомый один упомянул при ней, что знает инспектора Медико-хирургической академии Ильинского (давно уже скончавшегося). Мать привезла к нему брата, и Ильинский проэкзаменовал его на французском и немецком языках, по математике, истории, географии и пр.». «Ильинским» Митя поименовал прозектора кафедры нормальной анатомии и одновременно письмоводителя Конференции (Совета профессоров академии) Тимофея Степановича Иллинского. Горбатый, очень болезненный, тот всегда много и упорно работал; в 1853–1858 годах был профессором Харьковского университета, затем вернулся в академию. Умер он в 1867 году в Париже. Знакомым Иллинского-Ильинского был Федоров, но и отдать Сашу в университет, скорее всего, советовал либо Щиглёв-старший, либо все тот же Федор Алексеевич. Выпускников гимназий в академию часто принимали и без вступительных испытаний, однако Саша лишь сдал экзамены на аттестат зрелости. К тому же на медицинский факультет брали тех, кому уже исполнилось 17 лет, а он родился в октябре. Так что испытать его знания обязательно требовалось. «Проэкзаменовал на французском и немецком» — не ошибка Мити. Хотя официально лекции в академии читались на русском и на латыни, без знания немецкого учиться было затруднительно (часть профессоров не говорила по-русски). Луизхен могла гордиться своим воспитанником! А «тетушка» позаботилась представить свидетельства о крещении, происхождении, поведении и внести плату за посещение лекций. От Глазовской улицы до академии по современным меркам недалеко, но тогда расстояния оценивали иначе, а переправа через Неву по наплавному мосту всякий раз прерывалась при ледоставах, ледоходах и наводнениях. Поэтому на пять лет Сашиной учебы семья перебралась на квартиру в доме хирурга Чарного, по Бочарной улице (ныне улица Комсомола) — как раз напротив академии. При серьезной учебной нагрузке это было очень кстати. Дом «тетушка» временно оставила на попечение экономки Катерины Егоровны Бельцман и ее брата Александра Егоровича Тимофеева (крестного отца Мити). Как выяснилось позднее, делать этого не следовало. Переезд на Выборгскую сторону сопровождался происшествием, колоритно описанным в воспоминаниях Мити: «Мать… распорядилась перевезти прежде всего образ Спасителя на новую квартиру. Эту комиссию она поручила тому самому Федорову, который посоветовал отдать брата в академию. Тот, в свою очередь, сильно любя выпить, пригласил с собой за компанию Ропера (учителя английского языка). Оба они — Федоров и Ропер — сели на извозчика, взяли образ и графин водки, которою мать намеревалась угостить ломовых извозчиков на новой квартире. Дорогой Федоров и Ропер выпили эту водку, заезжали еще в погребки и порядочно нагрузились. По приезде на новую квартиру Ропер, поднимая рюмку, провозгласил тост за «великобританский народ». Федорова это возмутило, и с возгласом: «И мы не посрамим земли русской!» — он ударил англичанина кулаком по носу и разбил в кровь». Сын Еня унаследовал от отца широкую, горячую натуру… Бородин впервые в жизни надел форму и был приведен к присяге. Форма старшего брата произвела на Митю сильное впечатление. Сперва вольнослушателям полагались «семинарская серо-синего сукна шинель, черные брюки, сюртучок и фуражка с черными кантами и тремя маленькими буквами: М. X А.». Затем стало еще прекраснее: «Эта форма была заменена вскоре другой, общей для всех студентов академии: однобортным мундиром со стоячим воротником, обшитым серебряными петлицами и красными кантами и имевшим фасон фрака. Его дополняли черные брюки с красными кантами, треуголка и шпага без темляка. Поверх надевалась офицерская шинель». Академия находилась на подъеме. Президентом ее с незапамятных времен был Иван Богданович Шлегель, немец и русский патриот, неукоснительно преданный делу. Академия, подчинявшаяся Военному министерству, пользовалась некоторой автономией, имела собственную цензуру, беспошлинно выписывала из-за границы книги и учебные пособия. Конференция профессоров имела право разрешать множество вопросов, за исключением тяжб о недвижимом имуществе. Корпус зданий активно расширялся, были присоединены Второй военно-сухопутный и Морской госпитали, имелись ботанический сад и различные клиники, в 1846 году Николай Иванович Пирогов основал Анатомический институт. Увы, со смертью в 1851 году Шлегеля началось пятилетнее президентство Венцеслава Венцеславовича Пеликана, запомнившееся проверками, в форменных ли сюртуках сегодня профессора и чисто ли они выбриты, и резким ухудшением питания казеннокоштных воспитанников. Извечной «ложкой дегтя» была борьба в Конференции русской и немецкой партий. Сказывалось не только неизбежно большое число иностранцев среди профессоров, но и воспоминания о некогда существовавшем в академии Немецком отделении, специально открытом для выходцев из Курляндии, не знавших русского языка и не желавших его учить. С течением времени все смешалось: Пирогов входил в немецкую партию, в русской состояли Шлегель и легендарный анатом Венцеслав Леопольдович Грубер, который все 40 лет своей работы в Петербурге общался со студентами исключительно на смеси немецкого с латынью. В конце концов замученная им молодежь составила «груберистику» — список обычно задаваемых на экзаменах вопросов и желаемых ответов, изложенных на неподражаемом жаргоне преподавателя. Учебный год длился с 1 сентября по 1 июля. Бородин влился в огромную толпу первокурсников: только казеннокоштных поступило 250 при высоком конкурсе (сказалось закрытие Медико-хирургических академий в Москве и Вильно). Большинство традиционно составляли семинаристы, отчего нравы в общежитии царили скорее бурсацкие. Инспектор с помощниками успевали надзирать и за поведением вольнослушателей, навещая их на квартирах. Жизнь Бородина в академии началась с праздника: 16 сентября 1850 года отмечалось ее пятидесятилетие. В летнем конференц-зале происходила торжественная церемония: с подобающими случаю речами, пением хора, игрой оркестра, с целым десантом великих князей, по такому случаю избранными Конференцией в почетные члены, с представлением очерка истории академии за 50 лет, составленного профессором Прозоровым, с завтраком для почетных гостей и вечеринкой для учащихся… Затем начались трудовые будни. Бородин всерьез готовился к поприщу врача. Митя вспоминал: «Занятиям по академии брат предавался всей душой; провонял совсем трупным запахом…» Второй курс почти целиком уходил у студентов на анатомию: Грубер, за суровость и непреклонность прозванный «выборгским императором», свирепствовал. Благодаря беглому немецкому Саша хорошо успевал у «императора» и в дальнейшем остался с ним дружен. От чрезмерного усердия он однажды поранил палец и заработал трупное заражение, от которого его вылечил профессор Виктор Виллибальдович Бессер, читавший диагностику. Учеба шла отлично, по результатам экзаменов Бородин в огромном потоке переходил с курса на курс первым. На третьем году обучения произошло решающее в его жизни событие: начало занятий химией под руководством Николая Николаевича Зинина. Изначально химия преподавалась в академии строго в объеме, необходимом врачам и фармацевтам. Все изменилось, когда в 1848 году кафедру занял перешедший из Казанского университета Зинин. Молодой профессор вел кипучую научную деятельность. Синтезировав анилин, он год за годом получал всё новые органические вещества, постепенно находившие применение в промышленности. Выходя из лаборатории в аудиторию, красавец Зинин превращался в блестящего лектора, читавшего высоким тенором все химические курсы (вплоть до минералогии) и собиравшего в стенах академии сотни слушателей. Однако практических занятий для студентов еще не существовало. Пришедший к профессору с просьбой работать в лаборатории Бородин был встречен насмешками. Серьезность намерений пришлось доказывать, зато он был щедро вознагражден за свой энтузиазм — а начиналось всё на голом энтузиазме. Как писал сам Бородин в воспоминаниях о профессоре, «обстановка кафедры химии была в то время самая печальная. На химию ассигновалось в год рублей 30 с правом требовать еще столько же в течение года. Прибавим, что это были времена, когда в Петербурге нельзя было иногда найти в продаже пробирного цилиндра, когда приходилось самому делать каучуковые смычки и т. д. Лаборатория академии представляла собою две грязные, мрачные комнаты со сводами, каменным полом, несколькими столами и пустыми шкафами. За неимением тяговых шкафов перегонки, выпаривания и пр. зачастую приходилось делать во дворе, даже зимою… Но и при этих условиях у Н. Н. находились всегда охотники работать. Человек пять-шесть всегда работало, частью на собственные средства, частью на личные средства Н. Н. Так продолжалось до начала 60-х годов. Я еще студентом застал в этой лаборатории у покойного Н. Н. другого Николая Николаевича, живого, — Бекетова, который тогда занимался еще в качестве начинавшего ученого, магистранта и, за неимением посуды, работал в битых черепочках и самодельных приборах». Недаром свои знаменитые синтезы профессор в начале 1850-х годов осуществил в домашней лаборатории на Шпалерной улице. И это несмотря на то, что за годы учебы Бородина у Зинина во втором браке родилось четверо детей: старшая дочь Елизавета впоследствии вышла замуж за отцовского ученика Александра Александровича Загумени (Загуменного), младший сын Николай стал математиком, первым ректором Донского политехнического института в Новочеркасске. Бородин-студент почитал Зинина за отца. Будущий «дедушка русской химии» сформировал его научное мировоззрение. Как в свое время Николай Иванович Лобачевский в Казани привил Зинину мысль об универсальности математических методов в естественных науках, так теперь Бородин унаследовал от учителя убежденность в том, что «медицина как наука представляет только приложение естествознания к сохранению и восстановлению здоровья человека; что поэтому естественные науки, при медицинском образовании, должны играть роль первостепенных, основных предметов… что медик должен усвоить себе не столько отрывочные факты прикладногоестествознания, сколько общий строй науки, способ мышления, прием и метод исследования натуралиста… что для сознательного понятия о том, как сложилась наука, необходимо — хоть несколько — поработать самому на поприще науки и внести свою, хотя бы и небольшую, лепту в общую сокровищницу знания». Так говорил Бородин на похоронах учителя, чей широкий и вместе с тем системный подход он старался перенять. Да и сама личность профессора наложила глубокий отпечаток на личность студента. Его сердечное отношение к ученикам, постоянное внимание к работам педагогических «детей» и «внуков», даже в ущерб собственным исследованиям, заботливое пестование преемников, радение «родным человечкам» — все это Бородин «дословно» повторил в дальнейшем. С началом Крымской войны в академии, как не раз бывало в ее истории, не только пятикурсники были выпущены досрочно, но и некоторые студенты третьего и четвертого курсов отправились на фронт. Среди них был Михаил Францевич Ледерле, который уговаривал Сашу ехать с ним лекарем во флот. Авдотья Константиновна произнесла решительное «нет», Саша остался заканчивать академию. Кажется, будто жизнь Бородина в этот период сосредоточивается на маленьком пятачке на Выборгской стороне. С утра до вечера — лекции и занятия в лабораториях и клиниках, а на пятом курсе — в госпиталях. Стоит перейти через улицу — и Саша дома, в семье «тетушки». Круг друзей — студенты академии, часто заглядывающие в гости. Вольнослушатели в большинстве своем были немецкого происхождения, поэтому неформальное общение с друзьями сперва шло по-немецки, «русский элемент» в окружении Бородина стал преобладать лишь на старших курсах. Из музыки Митя упоминает танцы. Это немного странно. Петербургские немцы имели свои собственные музыкальные кружки и общества, где в сугубо мужских компаниях предавались хоровому и ансамблевому пению. В этой среде вырастали местные немецкие композиторы, о которых в Германии и слыхом не слыхивали. Бородин в молодости сполна вкусил этих развлечений. Осенью 1859 года по дороге в Германию он вместе с ботаником Ильей Григорьевичем Борщовым и двумя попутчиками-немцами девять часов ждал в Тильзите кареты до Кёнигсберга. Коротали время «очень весело: отобедали, прогулялись по городу и в заключение пели квартеты немецкие». Известно также, что студент Бородин в 1854 году «запоем» сочинял фуги для фортепиано, уходя в это занятие с головой. Может быть, к фугам его пристрастили Кнох, Вертер, Цвернер, Ландцерт, Дистфельд или кто-то другой из их студенческой компании? «Тетушка» страшно боялась, как бы Саша не связался с «дурными женщинами». Для предотвращения этой напасти и в лучших традициях барских домов явилась красивая горничная, которую Бородин звал «маменькой». Так что причин покидать Бочарную улицу не было никаких. Кроме одной, прозывавшейся Михей Щиглёв. Друзья по-прежнему всерьез увлекались камерной музыкой. Маленький Щиглёв выбрал скрипку, высокий Бородин — виолончель. Учились сначала самостоятельно. «Гораздо позднее я взял не больше десяти уроков на скрипке у скрипача Ершова, а А. П. также немного уроков на виолончели у виолончелиста Шлейко. Не упускали никакого случая поиграть трио или квартет, где бы то ни было и с кем бы то ни было. Ни непогода, ни дождь, ни слякоть — ничто нас не удерживало, и я под мышкой со скрипкой, а А. П. с виолончелью на спине часто делали концы пешком, так как денег у нас не было ни гроша, с Выборгской в Коломну и т. п.», — вспоминал Щиглёв. Вместо виолончели Бородин мог брать в путь старую подругу — флейту. Неизвестно, что за музыкальный кружок собирался в 1850-е годы в Коломне. Гораздо ближе было идти до дома Лисицына у Преображенского собора. Здесь квартировал чиновник Второго отделения col1_0 канцелярии Иван Иванович Гаврушкевич, виолончелист-любитель и один из свидетелей юности Бородина, который позднее поделился бесценными сведениями. У Гаврушкевича подавались необыкновенные пельмени, запиваемые «епископом», и собирались выдающиеся музыканты. Из профессионалов — артисты оркестра петербургской Итальянской оперы скрипач Николай Яковлевич Афанасьев (автор первого русского струнного квартета и первого русского концерта для виолончели с оркестром), скрипач Иван Христианович Пиккель — выпускник Лейпцигской консерватории, виолончелист Александр Федорович Дробиш. Из любителей — инженер, вице-директор строительного департамента Морского министерства, виолончелист и музыковед Модест Дмитриевич Резвой. Однажды музыкальный вечер затянулся на целые сутки: «тетушка» во все это время, скорее всего, глаз не сомкнула, но поделать ничего не могла, старший сын вырос и заслуживал некоторой свободы. Кажется, вылазки ради музицирования были для него единственным поводом этой свободой пользоваться. Струнников обычно собиралось так много, что предпочтение отдавали большим ансамблям — от квинтета до октета. Бородину временами перепадала партия второй виолончели. Он, «скверный Violoncello II-do», играл, по словам Гаврушкевича, «стесняясь слабым умением владеть виолончелью, но был тверд в темпе и понимал красоты и гармонические, и мелодические». Исполнялись квинтеты Боккерини, ансамбли Шпора, Нильса Гаде, Фейта, Онсло-ва, московского немца Гебеля. Композиторы не первого ряда, но тогда они почитались как авторы серьезной музыки. «Я очень часто и весьма тепло вспоминаю о Вас, уважаемый Иван Иванович, о Ваших вечерах, которые я так любил и которые были для меня серьезной и хорошей школой, как всегда бывает серьезная камерная музыка!»[4] — писал Бородин Гаврушкевичу в 1886 году. А тот, склонный воспринимать себя наставником юношества, позднее доверительно сообщал Стасову: «Я познакомился с Бородиным, когда он был еще студентом М-х академии, и уговаривал его бросить шатание с флейтою, игру песенок, а пристать ко мне в звании виолончелиста для исполнения квинтетов, которые писать потруднее, чем квартеты и увертюры для большого оркестра. Уверен, что слушание квинтетов, двойных квартетов Шпора и октетов сделало на Бородина хорошее впечатление. Без моего педагогического наставления компаньон его, скрипач Васильев[5], стал бы пьяницей разгульным, а Бородин — флейтистом для пустейшей музыки». Вот так-то! Для себя, Щиглёва и Васильева-скрипача Бородин в студенческие годы сочинил четыре трио и не менее двух сонат. Сонаты исчезли бесследно, а вот посвященные Васильеву вариации для двух скрипок и виолончели на тему городской песни «Чем тебя я огорчила» впоследствии получили известность. Кроме того, Бородин переложил для флейты, гобоя, альта и виолончели фортепианную сонату Гайдна и почти довел до завершения струнный квинтет с двумя виолончелями, однако Гаврушкевичу его не показал. Не показывал и романсов, говоря, что это «пустяки». Из «пустяков» время пощадило песню «Что ты рано, зоренька» на слова С. Соловьева, до сих пор не изданный романс «Боже милостивый, правый» и три романса для голоса, виолончели и фортепиано (в подражание шедевру Глинки «Сомнение»): «Красавица рыбачка» на слова Гейне в переводе Д. Кропоткина, «Разлюбила красна девица» на слова Виноградова и «Слушайте, подруженьки, песенку мою» на слова Е. фон Крузе. Последние три появились, когда Саша учился на четвертом курсе. Музыка «Красавицы рыбачки» выросла из на ходу сочиненного вальса: Бородин легко импровизировал танцы, но, увы, «пустячков» этих не записывал. Романс посвящен Аглаиде (по сцене — Аделаиде) Сергеевне Шашиной. Вряд ли речь идет о сердечном увлечении: Аглаиде Сергеевне к тому времени минуло 47 лет. Высокая, суровая, очень замкнутая, она была певицей контральто, ученицей Франчески Феста-Маффеи и часто выступала в дуэте с сестрой Елизаветой Сергеевной, пианисткой и композитором, чьи романсы на слова Лермонтова, особенно «Выхожу один я на дорогу», до сих пор поются. Романс двадцатилетнего студента Шашина проигнорировала. Цепкая память Гаврушкевича сохранила слова, сказанные Зининым Бородину в аудитории, то есть при свидетелях: «Г. Бородин, поменьше занимайтесь романсами; на вас я возлагаю все свои надежды, чтоб приготовить заместителя своего, а вы думаете о музыке и двух зайцах». Решение о дальнейшей судьбе ученика было принято профессором заблаговременно.Глава 4 МОЛОДОЙ ВРАЧ И МОЛОДОЙ ХИМИК
Ни химия, ни романсы не помешали Бородину сдать на отлично анатомию, физиологию, общую патологию, фармакологию, фармацию, общую и специальную терапию, хирургию, окулистику, акушерство, судебную медицину, медицинскую полицию (гигиену), экзооптические болезни (то есть ветеринарную эпидемиологию) и окончить академию «с особенным отличием». 17 марта 1856 года новоиспеченный лекарь получил похвальный лист, которым его удостоила Конференция академии в знак «нынешнего и залог будущего особенного своего к Вам внимания, твердо надеясь, что Вы ревностию к службе, прилежанием к усовершенствованию и распространению Ваших познаний и благоразумным употреблением оных на пользу общую неуклонно стараться будете оправдать доброе ее о Вас мнение». Характер молодого человека уже вполне сложился — Бородин был ярко выраженным перфекционистом. Одного-двух лучших выпускников направляли на три года в петербургские госпитали, а затем — за границу, чтобы по возвращении они преподавали в академии. Именно такая дорога открывалась перед Бородиным, но он-то хотел стать химиком. Выбор между химией и музыкой не обсуждался, выбирать предстояло между химией и медициной. Места на кафедре Зинина пока не предвиделось, и Бородин старался попасть в ординаторы. При распределении предпочтение отдавалось казеннокоштным студентам, он же был своекоштным. В романе Николая Гавриловича Чернышевского «Что делать?» (1862–1863), который сразу же был запрещен, а тираж изъят, тем не менее читали его все, под именем Дмитрия Лопухова выведен физиолог Иван Михайлович Сеченов. По крайней мере студенты Сеченова были в этом совершенно уверены. Но если вынести за скобки истребление Сеченовым лягушек — чем Лопухов не Бородин? «…Лопухов точно был такой студент, у которого голова набита книгами… и анатомическими препаратами: не набивши голову препаратами, нельзя быть профессором, а Лопухов рассчитывал на это… По денежным своим делам Лопухов принадлежал к тому очень малому меньшинству медицинских вольнослушающих, то есть не живущих на казенном содержании, студентов, которое не голодает и не холодает. Как и чем живет огромное большинство их — это богу, конечно, известно, а людям непостижимо. Но наш рассказ не хочет заниматься людьми, нуждающимися в съестном продовольствии… Лопухов положительно знал, что будет ординатором (врачом) в одном из петербургских военных госпиталей — это считается большим счастьем — и скоро получит кафедру в Академии. Практикой он не хотел заниматься. Это черта любопытная; в последние лет десять стала являться между некоторыми лучшими из медицинских студентов решимость не заниматься по окончании курса практикою, которая одна дает медику средства для достаточной жизни, и при первой возможности бросить медицину для какой-нибудь из ее вспомогательных наук — для физиологии, химии, чего-нибудь подобного… Видите ли, медицина находится теперь в таком младенчествующем состоянии, что нужно еще не лечить, а только подготовлять будущим врачам материалы для уменья лечить. И вот они, для пользы любимой науки, — они ужасные охотники бранить медицину, только посвящают все свои силы ее пользе, — они отказываются от богатства, даже от довольства, и сидят в гошпиталях, делая, видите ли, интересные для науки наблюдения, режут лягушек, вскрывают сотни трупов ежегодно и при первой возможности обзаводятся химическими лабораториями… Вот к этим-то людям принадлежали Лопухов и Кирсанов. Они должны были в том году кончить курс и объявили, что будут держать (или, как говорится в Академии: сдавать) экзамен прямо на степень доктора медицины; теперь они оба работали для докторских диссертаций и уничтожали громадное количество лягушек…» Действительно, 25 марта 1856 года по рекомендации Зинина Бородин стал сверхштатным ординатором Второго военно-сухопутного (Николаевского) госпиталя, а 3 апреля того же года — ассистентом при кафедре общей патологии и общей терапии академии, возглавляемой Николаем Федоровичем Здекауером, где «заведовал техническими упражнениями студентов». Вскоре после этого семья перебралась в дом Климовых на Большом Сампсониевском проспекте, по другую сторону от академии. В том же году кузина Бородина Мари Готовцева вышла замуж за его друга Ивана Максимовича Сорокина, в будущем профессора судебной медицины и ученого секретаря академии. Осенью она умерла в родах, и внезапно овдовевший «Макея» поселился вместе с Бородиным и его семьей. В госпитале молодому врачу доверили холерное отделение. Через десять дней службы он дополнительно принял две палаты Первого отделения с обязательством каждое утро присутствовать при перевязках в еще трех, которыми ведал Иван Михайлович Балинский, с утра до ночи занятый в психиатрическом отделении. Служба приносила неоднозначные впечатления. Раз пришлось вытаскивать кость из горла кучера чрезвычайно высокопоставленного лица. Во время операции щипцы сломались. Когда всё благополучно завершилось, кучер бухнулся молодому врачу в ноги. «Я же с трудом удержался от того, чтобы не ответить ему тем же самым, — вспоминал Бородин. — Подумайте только, что бы было, если бы я завязил обломок щипцов в горле такого пациента!» В детской памяти Мити запечатлелся другой случай: «В первый год службы брата ординатором госпиталя пришлось однажды ему, как дежурному, вытаскивать занозы из спин прогнанных сквозь строй шести крепостных человек полковника В., которого эти люди за жестокое обращение с ними, заманив в конюшню, высекли там кнутами. С братом три раза делался обморок при виде болтающихся клочьями лоскутов кожи. У двух из наказанных виднелись даже кости». Троекратные обмороки у врача, повидавшего виды в академических клиниках! Третий случай — знакомство осенью 1856 года с семнадцатилетним подпрапорщиком лейб-гвардейского Преображенского полка Модестом Петровичем Мусоргским. Композиторы, в будущем составившие гордость русской музыки, встречались то на дежурствах в госпитале, то на вечерах у его главного врача Корнилия Адриановича Попова. Бородин «фотографически» запомнил Мусоргского, «только что вылупившегося из яйца», то есть выпущенного в полк: «М. был в то время совсем мальчонком, очень изящным, точно нарисованным офицериком: мундирчик с иголочки, в обтяжку; ножки вывороченные, волоса приглажены, припомажены, ногти точно выточенные, руки выхоленные, совсем барские… Он сидел за фортепьянами и, вскидывая кокетливо ручками, играл весьма сладко, грациозно и пр. отрывки из Trovatore, Traviata и т. д.». Осенью 1856 года Мусоргский уже играл наизусть из «Трубадура» и «Травиаты» Верди, впервые поставленных в Италии в 1853-м! Значит, не только в одежде поспевал за последним писком моды. Он уже мог гордиться некоторой известностью: была напечатана его полька «Подпрапорщик». Вот только «мальчонок» еще лет шесть не подозревал, что доктор медицины Бородин тоже пишет (и печатает!) музыку… Окончательно превратившись в химика, Александр Порфирьевич так и не перестал быть врачом. Сергей Петрович Боткин свидетельствовал о его глубоком знании медицины. К Бородину постоянно обращались за врачебной помощью, он никогда не отказывал, но в сложных случаях обязательно направлял к специалистам. В последние дни жизни Авдотьи Константиновны сын дежурил у ее постели и сам вел историю болезни — по всем правилам, лишь почерк выдавал его переживания. 1 февраля 1868 года Александр Порфирьевич вступил в Общество русских врачей и в 1886-м был избран в почетные члены. В 1874 году на музыкальном вечере у Стасова пришлось оказать помощь Ивану Сергеевичу Тургеневу: писатель успел выслушать игру Антона Рубинштейна, а когда пришел черед играть Кюи и Мусоргскому, с ним как нарочно случился жестокий приступ подагры. Когда же Бородин оказывался летом в деревне, крестьяне шли к нему лечиться, и, несмотря на все возражения, женщины в благодарность несли продукты. Через полгода после окончания академии 23-летний Бородин выдержал экзамен на степень доктора медицины, которая давала право занимать должности VII класса (то есть надворного советника, в армии — подполковника) и претендовать на потомственное дворянство. Зинин по-прежнему во всем присматривал за учеником, включая его гардероб. Профессор был легок на подъем: родился в Нагорном Карабахе, учился в Саратове и Казани, научные интересы часто заставляли его путешествовать по России и за границей, добираясь до Лондона. Возможно, безвыездное житье Саши в Петербурге, под крылом «тетушки» его беспокоило. Саша действительно был тогда исключительным домоседом, как и вся его семья, не имевшая поместий, дач или близкой родни в других городах. Поездки с Федоровым в Царское Село да к Зинину на дачу, где тот наставлял студентов в ботанике и минералогии, — вот и все вылазки за город. Неудивительно, что Бородин по-прежнему оставался болезненным юношей. Николай Николаевич предпринимал всё от него зависящее для расширения кругозора ученика. Минули год и три месяца службы того сверхкомплектным ординатором — и вот Бородин командирован на четыре месяца за границу. Цель поездки — осмотр химических лабораторий и приобретение химических приборов для alma mater, но главным образом — исполнение обязанностей секретаря и переводчика придворного окулиста Ивана Ивановича Кабата, старшего врача глазного отделения Второго сухопутного госпиталя. Тот направлялся в Брюссель на Первый международный офтальмологический конгресс, а из языков знал только латынь. Таким образом, длинный список зарубежных поездок Александра Порфирьевича начинается и завершается Бельгией. Именно там через четверть века его музыка будет безоговорочно принята и безгранично любима. Кабат и Бородин проездом осмотрели Берлин, от Франкфурта спустились на пароходе по Рейну до Кёльна. Двадцатилетней разницы в возрасте совершенно не ощущалось. В Берлине вместе отделались от назойливой попутчицы, предполагаемой родственницы Бородина княгини Имеретинской, «ибо возиться с бабьем очень скучно». В Кёльне вместе «потерялись перед колоссальным мистическим зданием» собора, потом на мосту «шибко приволокнулись за двумя девчоночками, особенно Иван Иванович» (неужели Бородин и в этом случае служил переводчиком?). Из Кёльна путь лежал в Париж. Остановились в «Отель дю Лувр». И город, и отель, и кухня, и непривычное для петербуржца изобилие фруктов — всё привело Бородина в совершенный восторг. 15 августа он отправил «тетушке» подробнейшее письмо с эпиграфом из репертуара раешников: «Вот город Париж, как въедешь, угоришь». Настроение у него было превосходное. Правда, не удалось застать никого из химиков, пришлось ограничиться визитами к медицинским светилам и осмотром лаборатории Марселена Бертло, но это путешественника не слишком огорчило. Из Парижа двинулись к главной цели. Программа была составлена с размахом — конгресс в Брюсселе закончился не ранее середины сентября. 15-го числа члены оргкомитета (редколлегия журнала «Анналы офтальмологии» в полном составе) и их дамы устроили для гостей вечер у ресторатора Дюбо на улице Пютри. Молодой врач-переводчик тоже получил приглашение. На обратном пути путешественники посетили Лондон, Вену, Прагу и Лейпциг. Поездка словно окрылила Бородина, следующий год стал в научном отношении очень плодотворным. 5 марта 1858 года на заседании физико-математического разряда Санкт-Петербургской академии наук Александр Порфирьевич сделал сообщение «Исследование химического строения гидробензамида и амарина», тогда же напечатанное в издававшемся на французском языке бюллетене академии (мудрость Авдотьи Константиновны, учившей Сашу языкам, вовсю приносила плоды). 3 мая Бородин защитил диссертацию, разработав тему на стыке медицины и химии: «Об аналогии мышьяковой кислоты с фосфорною в химическом и токсикологическом отношениях». К этому времени только-только стали требовать от диссертантов оригинальных исследований взамен более или менее упорядоченного изложения существующих взглядов на предмет. Бородин и физик Петр Алексеевич Хлебников впервые в истории академии защищались на русском, а не на устрашившей бы слух древнего римлянина латыни, ради передачи современных понятий немилосердно дополненной русизмами, германизмами и галлицизмами. Активное участие в диспуте на защите принял Дмитрий Иванович Менделеев. 26 ноября Бородин снова выступил в Академии наук, на сей раз с сообщением «О действии йодистого этила на бензоиланилид», также напечатанным в бюллетене. В Медико-хирургической академии тем временем происходили перемены. Как говорили, «пеликаны улетели»: ушел в отставку президент Пеликан, следом уволился его сын Евгений, профессор судебной медицины и токсиколог, кстати, занимавшийся в лаборатории Зинина. 24 января 1857 года президентом МХА стал 42-летний Петр Алексеевич Дубовицкий. Он добился подчинения академии непосредственно военному министру, минуя всяческие департаменты, и развил кипучую деятельность. Значительно увеличилось число изучаемых дисциплин, появилось восемь новых кафедр, в том числе кафедра психиатрии Балинского и кафедра гигиены. Кабат, прежде проводивший лишь практические занятия в госпитале, наконец-то получил кафедру и клинику глазных болезней. Для студентов резко уменьшили число переводных и триместровых экзаменов, что было гуманно, но пошло во вред дисциплине. 11оявился Институт врачей, снабжавший педагогическими кадрами и саму академию, и университеты. Возобновились строительство новых зданий, ремонт госпиталей и клиник, славившихся своими «ужасами». Ближайшими помощниками Дубовицкого были вице-президент академии Иван Тимофеевич Глебов и — Зинин. Благодаря им решительный перевес в Конференции «русской партии» на некоторое время свел на нет партийную борьбу и разрешил ситуацию, когда для студентов «вражеских» кафедр систематически не находилось то трупов, то препаратов. Глебов перешел в Петербург из Московского университета, поэтому вскоре была приглашена преподавать целая плеяда тамошних выпускников — Боткин, Сеченов, Юнге. Дубовицкий наибольшее внимание уделял клиникам, Глебов и Зинин — изучению теоретических дисциплин. Зинин с 1852 по 1864 год был ученым секретарем академии и входил чуть ли не во все комиссии, бесконечно учреждаемые по любому поводу. Идею, что «нужно еще не лечить, а только подготовлять будущим врачам материалы для уменья лечить», Чернышевский, можно сказать, позаимствовал у Зинина — тот всячески отстаивал первенство естественных наук в медицинском образовании. Кафедра химии расширялась. Вернувшись из поездки с Кабатом, Бородин смог перейти к Зинину ассистентом и стал руководить практическими занятиями второкурсников. Через два года он уже руководил аналогичными занятиями в Институте врачей, читал там курс химии в приложении к физиологии и патологии и курс истории развития химических теорий. Яростно громил он дуалистическую электрохимическую теорию Йёнса Якоба Берцелиуса, устаревавшую на глазах, и страстно пропагандировал новую тогда идею Шарля Жерара о реакциях двойного разложения. Летом 1858 года Бородин отправился во второе в своей жизни путешествие, на сей раз — на север Костромской губернии, в древний Солигалич. Там издавна существовал соляной промысел, в 1821 году отданный в вечное и потомственное владение купцам-старообрядцам Кокоревым. В 1823 году взамен старых истощенных колодцев владельцы начали сверлить новый артезианский и через девять лет достигли глубины в 101 сажень. Целебную силу минеральной воды быстро оценили местные жители. В 1839 году ее испробовал на себе 22-летний Василий Александрович Кокорев, будущий нефтепромышленник и миллионер. Будучи человеком предприимчивым, он уже через два года открыл в Солигаличе небольшую водолечебницу, а в 1858-м возвел новое здание, гораздо больше прежнего, и пожелал сделать подробное химическое исследование воды. По рекомендации Зинина был выбран Бородин. Александр Порфирьевич выехал в Солигалич в мае. По железной дороге добрался до Москвы, оттуда двинулся на лошадях через Ярославль, Кострому, Галич и все лето провел на водах. Петербуржец впервые окунулся в мир старинных русских городов (хотя некоторые здания Солигалича, которые сегодня кажутся весьма старинными — например, деревянные торговые ряды с колоннадой на греческий манер, — тогда были вполне новыми). Больше внимания, нежели достопримечательностям, Бородину пришлось уделить местному обществу. Соученику Павлу Матвеевичу Ольхину он сообщил: «Я здесь живу очень хорошо, полным хозяином; окружен хорошенькими дамами, которые не оставляют меня даже в лаборатории». Но в центре внимания, конечно, был качественный и количественный анализ солигаличской воды[6]. Если погода позволяла, сезон в Солигаличе начинался 1 июня. 3 июня 1859 года, то есть в самом начале нового сезона, в литературном отделе «Московских ведомостей» вышла большая статья «Солигаличские солено-минеральные воды». Вступительную часть написал Кокорев, рассказав о здоровом климате местности, о достоинствах мяса скота, пьющего местную воду, о том, как добраться до курорта и где лучше менять лошадей. За двухмесячный курс лечения купец просил шесть рублей, но добавлял: «Для всех, обременяющихся платою, приготовление ванн производится бесплатно». Основная часть огромной статьи, вскоре отпечатанной в виде отдельной брошюры, принадлежит перу Бородина. «Солигалич лежит к северо-востоку от города Костромы, при реке Костроме. Река начинается верстах в тридцати от города и здесь еще не широка. Город расположен на ровном месте и окружен со всех сторон незначительными плоскими возвышенностями, покрытыми большею частью хвойным лесом: елью, сосною, можжевельником. К северу, по направлению дороги в Тотьму, местность делается еще более возвышенною и лесистою. Здесь местами находятся ключи пресной воды, которые, стекаясь, образуют несколько ручьев. Один из таких ручьев проходит через самый город Солигалич и впадает в р. Кострому», — неспешно начинает Бородин повествование и так же неспешно говорит о геологическом строении местности, об истории соляных промыслов и основании курорта. Далее он подробно описывает предпринятый химический анализ, не упуская ни одной реакции, и резюмирует: «Из этих анализов видно, что соли галичские воды принадлежат к соляным минеральным водам, содержащим незначительное количество сероводорода и железа, и походят по составу на старорусские, деденгские и многие другие соляные воды». Занимаясь в лаборатории, Бородин замечал, что происходит в общем зале, в буфете, в помещении для музыкантов и, конечно, в двадцати ваннах. В своей статье он не забыл рассказать обо всех лечебных процедурах, о диетах для пациентов, разобрал десять характерных примеров лечения на Солигаличском курорте, привел исчерпывающие списки показаний и противопоказаний и заключил: «Впрочем, невозможно исчислить всех частных случаев, при которых лечение водами уместно или неуместно, и при этом необходимо руководствоваться индивидуальностью каждого больного. Здесь, как и при всяким лечении, прежде всего должно иметь в виду общее состояние здоровья пациента, ибо в строгом смысле мы никогда не лечим болезни, но лечим больного». Так мыслил тогда Бородин, химик и врач, человек разносторонних интересов. Кокорев получил отличную рекламу, а Бородин — гонорар три тысячи рублей и уже четвертую научную публикацию. Курьезным образом под статьей Кокорева и Бородина редакция «Московских ведомостей» поместила объявление: «В среду, 3-го июня, по болезни г. Садовского, вместо объявленной комедии: «Недоросль», русскими придворными актерами представлено будет: «Минеральные воды», водевиль в 1-м действии…» Этот старый-престарый водевиль Эжена Скриба в 1850 году был переведен на русский язык Дмитрием Тимофеевичем Ленским (Воробьевым), что свидетельствует об актуальности курортной темы. Испробовал ли молодой доктор медицины на себе целебность вод? Неизвестно. Брал ли в Солигалич брата Митю, страдавшего золотухой? Вряд ли. Водолечебница ныне носит название «Бальнеологический санаторий имени А. П. Бородина», а уроженец Солигалича химик Николай Александрович Фигуровский стал одним из биографов нашего героя. Ранней осенью 1859 года на вечере у профессора академии Степана Алексеевича Ивановского жизнь снова свела Бородина с Мусоргским. Возмужавший «мальчонок» огорошил молодого химика заявлением, что «специально занимается музыкой, а соединить военную службу с искусством — дело мудрёное». Его выход в отставку после обязательных двух лет службы, конечно, объяснял, отчего Мусоргский, разом лишившийся и строевой подготовки, и верховой езды, начал полнеть. Само же решение Бородина озадачило, что неудивительно. У Мусоргского была служба, состоящая из одних дежурств и караулов, жалованье, далеко не покрывавшее неизбежных расходов петербургского гвардейского офицера, и дававшее некоторый доход имение. У Бородина была любимая профессия, сулившая и положение в обществе, и материальное благополучие, шедшая к разорению «тетушка», «двоюродные» братья-подростки и крепнущее чувство ответственности. Хозяева усадили их играть в четыре руки Шотландскую симфонию Мендельсона, затем Мусоргский снова огорошил знакомого, наиграв отрывки из Рейнской симфонии Роберта Шумана — совершенно нового для Бородина композитора. Скерцо самого Мусоргского, вскоре затем исполненное под управлением Антона Рубинштейна в концерте Русского музыкального общества, Александра Порфирьевича просто изумило. О своих композициях он вновь промолчал. Он вообще во многих ситуациях предпочитал хранить молчание, даже к Зинину на младших курсах долго не решался подойти. От этого периода не осталось никаких музыкальных сочинений. Продолжалось хождение с виолончелью к Гаврушкевичу и, вероятно, общение на предмет музыкальной теории с чехом Иосифом Карловичем Гунке, скрипачом, органистом, автором учебника гармонии (1852), а в недалеком будущем — и учебника композиции (1859). Гунке предпочитал говорить с учениками по-немецки, но Бородина это смутить не могло. Продолжалось посещение иных кружков и вечеров, танцы, вероятно, импровизация на фортепиано новых вальсов, полек и мазурок. Продолжалось и то, что позднее в письме жене Бородин назвал «давно прошедшим периодом моего мусикииствования, когда я посещал еще певческие упражнения, где, бывало, пелись: всякие Mia letizia, fra росо, романсы Гурилева, Варламова и Вильбоа. Вообрази, что и теперь в подобном кружке поется совершенно то же самое: те же fra росо, те же «Пловцы» Варламова, те же «Моряки» Вильбоа… Те же песни, те же нравы, та же маленькая зависть, крошечные интрижки между поющими, громадные самолюбия, торжествующие или оскорбленные! Кажется, как будто все это окаменело…». Бородин упомянул каватину Оронто из «Ломбардцев» Верди и сцену Эдгара из «Лючии ди Ламмермур» Доницетти — музыку 1830—1840-х годов. Мусоргский, игравший отрывки из «Трубадура» и «Травиаты», был на этом фоне просто авангардистом! Итак, музицирование Бородина продолжалось на старый лад, работа на нотной бумаге не велась — серьезные помыслы были всецело отданы химии. Каков был Александр Порфирьевич в то время? Веселый, обаятельный, отменный танцор — весь в «тетушку». Исключительно хорош собой, скромен, воспитан, недурной пианист, не прочь и в пении поучаствовать, обладая тенором, — одним словом, всеобщий любимец и желанный гость в любом доме. Он очень нравился женщинам, но мемуаристы в один голос утверждают, будто Александр Порфирьевич мало обращал на них внимания. Митя приводит комический случай, произошедший в Солигаличе: «Барыни преследовали его своими ухаживаниями, и однажды некоторая Б., вызвавшись довезти его до квартиры, которую он занимал, привезла его в свое имение, находившееся в нескольких верстах от Солигалича. Барыня красивая и роскошная признавалась ему по приезде, что она похитила его и что он теперь в ее руках. Затем она отправилась переодеваться и вернулась облаченной в богатый пеньюар. Появилась закуска и вино, и брат, по непривычке к нему, несколько захмелел. Когда же он улегся на постланной ему в зале постели и хозяйка явилась проведать его ночью, то нашла — увы! — спящим крепчайшим сном праведника. Наутро брат, сконфуженный, поспешил уехать из-под чересчур гостеприимного крова». Очень типичная для Бородина ситуация: он скорее холоден, чем пылок, но не протестует, не спасается бегством, а как бы нечаянно исчезает в объятиях Морфея… Если, конечно, при рассказе «тетушке» крепость сна праведника не была преувеличена.Глава 5 «ОН ИЗ ГЕРМАНИИ ТУМАННОЙ ПРИВЕЗ УЧЕНОСТИ ПЛОДЫ…»
Вечером 27 октября 1859 года из Петербурга по Петергофской дороге выехала почтовая карета. На одном из двух наружных мест помещался Бородин. «Земную жизнь пройдя до половины» (о чем никто тогда не подозревал), он был послан с высочайшего разрешения за границу на два года для усовершенствования в науках и подготовки к должности адъюнкт-профессора. В обеспечение поездки за ним сохранялось жалованье в госпитале, к которому академия добавляла еще тысячу рублей серебром. Выданный военным генерал-губернатором Петербурга паспорт предписывал местным властям «доктора Медицины Бородина… не токмо свободно и без задержания везде пропускать, но и всякое благоволение и вспоможение оказывать». Молодой человек рассчитывал за три-четыре дня достичь Кёнигсберга, откуда начиналась тогда железная дорога. Какое там! Миновав Нарву, пришлось в Эстляндии и Лифляндии прочувствовать все прелести скверного тракта, плохо подкованных лошадей и в довершение повстречать «потомка ливонских рыцарей» в лице нахального почтового чиновника, морившего проезжих голодом. Лишь в Курляндской губернии наконец покатили резво. 1 ноября Бородин был в Таурогене, на другой день — в Тильзите и через шесть дней пути прибыл в Кёнигсберг. Уже начались морозы, пошел снег. Путешественник спал, сидя снаружи кареты и укрываясь кожаной «занавеской», но не жаловался. Авдотья Константиновна позаботилась о теплой экипировке, «маменька» напекла в дорогу крендельков, ром он предусмотрительно захватил сам. Согласно полученному от Зинина напутствию за границей следовало за два года изучить методы теоретической и прикладной химии в парижских лабораториях Вюрца, Бертло и Сент-Клер Девиля и в лондонской лаборатории Аугуста Гофмана. С целью знакомства с современным приложением химии к физиологии и медицине требовалось поработать у Шерера в Вюрцбурге и у Либиха в Мюнхене. Надлежало также посещать фабрики, заводы и месторождения полезных ископаемых в Англии, Бельгии, Венгрии, Германии, Италии, Силезии, Франции и Чехии. Но прежде всего — отправиться в Гейдельберг, дабы в лаборатории Ро-борта Вильгельма Бунзена постичь газометрию. Дважды в год от Бородина ожидали отчетов. Первый же день в Гейдельберге внес в этот план сумятицу. Около полудня Бородин и его случайный попутчик ботаник Боргцов, два года проведший с научными целями в Киргизской степи и даже побывавший у киргизов в плену, а ныне чинно следовавший из Дерпта в Вюрцбург, прибыли в город. Пошли пообедать и встретили Сеченова с Менделеевым. Менделеев приехал еще весной и тоже планировал работать у Бунзена, но ни обстановка, ни оборудование ему не подошли. Он предпочел обустроить дома собственную лабораторию, куда и потащил Бородина сразу после обеда. Осмысливая новую информацию, Бородин вместе с Борщовым отправился впервые по выезде из Петербурга помыться. Что делают химик и ботаник, пока им готовят ванны? В четыре руки играют увертюру к «Жизни за царя»! Гак совпало, что хозяйка ванн заодно сдает напрокат фортепиано и фисгармонии, а Борщов — хороший музыкант и приверженец «нашего» направления, то есть фанатичный поклонник Михаила Ивановича Глинки. Логично спросить: что это за «наше» направление, какой таинственный музыкальный кружок за ним стоит, Бородин ведь еще не вошел в «Могучую кучку»?.. Искупавшись и приценившись к фортепиано, Александр Порфирьевич возвращается в гостиницу «Баденский двор». После Петербурга всё кажется неприлично дешевым, предстоящие два года командировки рисуются вечностью — начинается новая прекрасная жизнь. О пребывании Бородина за границей известно едва ли не всё. Он официально отчитывался перед академией, полуофициально — перед ее главой Дубовицким, принимавшим участие в судьбе своего будущего профессора, и совсем неофициально — перед Зининым. Обстоятельные послания отправлялись Авдотье Константиновне и по-прежнему жившему в семье Максе Сорокину, а через него, тайно, — «маменьке». Оплаченные авансом письма почта с легким сердцем теряла, посланные наложенным платежом доставляла аккуратнее. Не в пример эстляндским лошадям, события понеслись галопом. Снял комнату. Закупил на всю зиму буковых дров. Взял напрокат фисгармонию, абонировался в библиотеке на книги и ноты. Восхитился чистеньким городом («по субботам неуклюжие немки моют не только тротуары, но и улицы») и романтическими окрестностями: «С одной стороны горы (на одной из них чудные развалины замка, обросшие плющом), с другой стороны прекрасная река». Посетил концерт местного симфонического общества. От жены офтальмолога Эдуарда Юнге (урожденной Толстой) получил сборник арабских песен Сальвадор-Даниэля, который много лет спустя чуть-чуть пригодится для половецких сцен «Князя Игоря». Ужаснулся любви немцев сплетничать и нелепости местных студенческих обычаев. Побывал в суде присяжных и осмотрел тюрьму из одних одиночных камер. В немецком театре вкусил всю бессмысленность пьесы «Расточитель». В Висбадене впервые увидел рулетку, которая произвела тяжелое впечатление: показалось, будто попал в дом умалишенных. Это не метафора, это мнение выпускника Медико-хирургической академии, где имелась собственная психиатрическая клиника. Бунзен, то занимавшийся с начинающими, то погружавшийся в чистую физику и к тому же заметно терявший слух, Бородина как руководитель не привлек, однако он заглядывал в его лабораторию: изобретение спектрального анализа и открытие с его помощью цезия и рубидия не прошли мимо внимания Александра Порфирьевича. Заниматься органической химией оказалось продуктивнее в лаборатории приват-доцента Эмиля Эрленмейера, здесь Бородин принялся за способы получения новых кислот. Не прошло и месяца, как начались стремительные перемещения — столько хотелось успеть! Пришлось метнуться за материалами для работы в Дармштадт, за приборами — в Париж, в обществе Менделеева и Сеченова. В Париже Бородин наконец-то застал Бертло, который провел с ним настоящий «мастер-класс». Сеченову же это короткое (чуть больше недели) пребывание в Париже запомнилось непрерывными танцевальными вечерами, посещениями театров, бурными ужинами и маскарадом в Опере, где гений физиологии угощал балерин конфетами. Весной Бородин ездил осматривать цинковые рудники в Вислохе, неподалеку от Гейдельберга. В июле отправился проводить в Бонн жену Модеста Яковлевича Киттары — казанского студента Зинина, в котором Николай Николаевич разглядел прирожденного технолога. Позднее Киттары был специально приглашен в Москву Обществом купцов и фабрикантов, чтобы занять кафедру технологии Московского университета. Он руководил Московской практической академией промышленных наук, выпускал «Журнал Московского общества сельского хозяйства» и газету «Промышленный листок». Этого великого практика, специалиста по кожевенному делу, винокурению, товароведению, консервированию продуктов, мыловарению московские промышленники только что на руках не носили… В Бонне Бородин не сошел на берег, а поплыл дальше до самого Роттердама. Вернувшись в августе в Гейдельберг, Бородин обнаружил там Зинина, который готовился к обустройству в МХА повой лаборатории и с этой целью объезжал научные угодья немецких и французских коллег. Втроем с Менделеевым двинулись в Швейцарию (болезненность Бородина явно осталась в прошлом). Пылкий неугомонный Менделеев, любивший много ходить пешком, видел больше всех, запомнил больше всех и записал больше всех. В том числе общие для всех троих впечатления от грандиозного органа в швейцарском Фрайбурге: «Сумерки. В церкви освещен был только орган и горела одна лампада на алтаре. Среди этой романтической обстановки рождались звуки, в которых слышалось все, что никакой оркестр не может выполнить. Особенно поразительны звуки, подражающие человеческому пению». Из Швейцарии прибыли в Карлсруэ, где уроженец Петербурга, но при этом природный немец Карл Вельцин принимал у себя первый в истории Международный химический конгресс, собравший весь цвет науки —150 химиков. Это было эпохальное событие: решались фундаментальные вопросы разграничения понятий молекулы и а тома, определения атомного веса, выбор единообразной системы обозначений. Решающую роль сыграл доклад Станислао Канниццаро (Бородин тут, кажется, впервые обратил внимание на итальянскую науку). Молодой, но представительный и хорошо говоривший на всех языках русский химик оказался в своей стихии. С тех пор он с энтузиазмом относился к конгрессам, съездам, обществам, будь то научные или музыкальные. В комитет из тридцати ученых, занимавшийся формулировкой проблем, он не вошел и на сессиях, по-видимому, не выступал, но принимал участие в голосованиях. Зинин отправился домой, Бородин с Менделеевым — обратно в Гейдельберг, где пробыли всего около полутора месяцев (по-видимому, деля в целях экономии одну комнату). Затем оба направили стопы в Рим. Шел 1860 год, Италия отвоевывала независимость. Прошло всего несколько месяцев после сицилийского похода Гарибальди, давшего возможность патриоту Канниццаро наконец-то вернуться в родной Палермо после двенадцатилетнего запрета под страхом смертной казни. Естественно, австрийцы на итальянской границе тщательно проверяли всех путешественников. Менделеева и Бородина задержали и отвели в отдельную комнату, Бородину велели раздеться, что тот и сделал с несерьезным видом, да еще ногами «антраша выкинул». После обыска друзей отпустили, поезд тронулся — итальянцы вдруг кинулись за что-то благодарить русских. Выяснилось, что в том же вагоне ехал революционер, которого австрийцы проглядели,приняв за него Бородина. Из Генуи двинулись в Чивитавеккья, оттуда в Рим. В соборе Святого Петра Бородин видел папу в окружении кардиналов. В обществе Менделеева скучать не приходилось, с утра до вечера оба без отдыха осматривали церкви, музеи и усиленно посещали представления в «народных» театриках. Значит, итальянский язык уже тогда был им несколько понятен (позднее Александр Порфирьевич говорил на нем совершенно свободно). Из Рима путь Бородина вновь лежал в Париж. Там он поселился вместе с химиком Валерианом Савичем, прежде тоже работавшим у Эрленмейера. Оба вступили в Парижское химическое общество, основанное в 1858 году Шарлем Адольфом Вюрцем. 13 (25) ноября Бородин уже хвастался Менделееву, что читал в обществе «одну из моих х… на заячьем меху», то бишь делал научный доклад. Вот только денег на вступительный взнос долго не было, перевод из Петербурга запаздывал. Русские, привыкшие дома к хорошему отоплению, в Париже зимой мерзли. Бородин отделался недельным недомоганием. К большому удивлению соседа, дипломированный врач ни к каким медицинским средствам не прибегал — просто лежал на диване и ничего не ел, пока хворь не прошла. Он действительно не любил лечиться и до последних дней жизни не переменил своих привычек. Неудачник Савич упорно занимался синтезом ацетилена, который наконец осуществил чуть ли не день в день с казанцем Мясниковым, и переводил на французский свежие статьи Менделеева. В ту зиму у него началась болезнь, через два года сведшая его в могилу. Кажется, весь Петербург в ту зиму переехал в Париж. Бородин собрался было встречать Новый год у Тургенева. Историк Степан Васильевич Ешевский, собиравший во Франции материалы для диссертации о королеве франков Брунгильде, сообщал жене в Москву: «Я иду встречать… к Тургеневу вместе с М. Ал.[7], Бородиным, Пассеком и только. Назвались было другие, и это едва ли не расстроилось, но Тург. придумал сказать, что он может быть дома только в 11 часов вечера и, таким образом, дело уладилось». В итоге именно Бородин решил, что у Тургенева обязательно засидятся до утра, и не пошел к нему, а тихо-мирно направился в гости к одному из соучеников по академии, но… «Тут оказались барыни, имеющие ложу на Bal de l’Орéга, но имеющие одного только кавалера. Они пристали ко мне, чтобы я ехал. Делать нечего — я как был в сюртуке и без перчаток и поехал. Пробыл там до 5 утра». О русские барыни, они всегда умели рушить его планы! На Масленице снова пошли балы, а там пришлось наблюдать местные пережитки язычества — конкурс на самого толстого быка: «Быка, украшенного венками, гирляндами etc., etc., везут на колеснице, при нем состоят мясники, одетые жрецами; сзади колесница, наполненная огромным числом «древних богов» на французский лад; между богинями попадаются очень недурные. При появлении быка в народе подымается шум, гвалт, точно при появлении императора. Вот разница между немцами и французами: у первых «Marktezug» шумит и восторгается, а зрители, уткнув рыло в землю, глубокомысленно молчат, у французов наоборот». Тем временем Бородин оборудовал на квартире лабораторию и занялся молекулярной поляризацией. Кроме того, ходил учиться выдувать стеклянную посуду. Если в Гейдельберге он систематически посещал только курсы ботаники и минералогии, то в Париже у него глаза разбежались: слушал курсы Анри Виктора Реньо о пресловутом «теплороде», Анри Гюро де Сенармона — о физических свойствах кристаллов, день за днем метался между добрым десятком учебных заведений, анализируя манеру подачи материала профессорами. Впоследствии Бородин сделался блестящим лектором, очень ясно излагавшим предмет. Идеалом для него остался Клод Бернар, читавший в начале 1861 года курс «о крови и других жидкостях организма» так, ч то «каждая лекция врезывается в памяти слушателя, без всякого усилия со стороны последнего». Срок командировки Менделеева заканчивался, выхлопотать дополнительный (третий) год не удалось. Дмитрий Иванович собирался домой в раздумьях, соглашаться ли на место в Горы-горецком земледельческом институте, тогда еще не переведенном из Могилевской губернии в Петербург, или ехать наудачу прямо в столицу. Вот и Бородин прикинул оставшееся до возвращения в Россию время, вздохнул мечтательно об Испании и пустился в «прощальный тур». Весной 1861 года из Парижа — снова в Италию. Во Флоренции восхитился галереей Уффици и бесподобным мороженым, через Сиену с трудом добрался на фабрику в Лагони, где видел целое море борной кислоты. Не позднее 26 апреля (нового стиля) прибыл в Неаполь и оставался там как минимум до 14 мая. Хотя 12 дней он проболел желтухой, но все же успел, по-видимому, совершить восхождение на Везувий, поскольку собрал для музея академии коллекцию лав вулкана и его второй вершины — Монте-Сомма. Везувий был спокоен, следующее его извержение случилось только в 1867 году. Возможно, Бородин нанес визит в недавно открытую Обсерваторию Везувия, где уже развернулось изучение вулкана. Затем через Швейцарию он двинулся в Вюрцбург, чтобы изучать физиологическую химию у Иоганна Иосифа Шерера, но что-то пошло не так, и через две недели он уже постигал практическую кристаллографию у Германа Коппа в Гиссене. 17 марта Конференция Медико-хирургической академии по просьбе Бородина, которую тот мотивировал большим числом изучаемых дисциплин, встретившимися препятствиями и неготовностью лаборатории в Петербурге, продлила командировку на год, до августа 1862 года. Вернувшись наконец в Гейдельберг, Бородин снова обосновался у Эрленмейера и занялся действием хлоройодоформа на цинк-этил, в январе того же года полученный Менделеевым. В том же году он разработал способ получения бромзамещенных жирных кислот и открыл реакцию, сегодня известную как реакция Бородина — Хунсдиккера. 19 сентября на берегах Рейна в Шпайере (в 15 километрах от Гейдельберга) Бородин на 36-м съезде Общества немецких естествоиспытателей и врачей слушал исторический доклад Александра Михайловича Бутлерова «О химическом строении веществ», довольно прохладно встреченный немецким большинством. Тем временем в Гейдельберге учредилось «домашнее» Русское химическое общество — прообраз будущего «настоящего». В этот период своей жизни Бородину довелось в первый и единственный раз выступить в суде в роли адвоката. Однажды он с другим химиком, Петром Петровичем Алек-соевым, переправлялся через Неккар. Алексеев повздорил с лодочником и обозвал его свиньей, но, плохо зная язык, перепутал артикль. Получилась грамматически невозможная фраза: Du bist der Schwein. Лодочник рассердился и потащил обидчика к судье. Там Бородин на чистейшем немецком произнес речь, суть которой заключалась в следующем: раз у Алексеева не получилось выругаться по-немецки, то и оскорбления не было. Все это «адвокат» изложил так комично, что к концу выступления и судья, и лодочник умирали со смеху. В этом весь Бородин с его умением мирно разрешать конфликты — спокойно и с юмором! А всё же в Гейдельберге обходиться без знания немецкого языка временами было легче, чем в Медико-хирургической академии. Русская колония была многочисленной, неожиданно для себя Бородин даже обзавелся некоторой медицинской практикой. Недаром Тургенев в «Отцах и детях» (1862) именно в Гейдельберг отправил незабвенную Гвдоксию Кукшину, хваставшуюся Базарову: «— А вы занимаетесь химией? Это моя страсть. Я даже сама выдумала одну мастику. — Мастику? Вы? — Да, я. И знаете ли, с какою целью? Куклы делать, головки, чтобы не ломались. Я ведь тоже практическая. Но все это еще не готово. Нужно еще Либиха почитать. Кстати, читали вы статью Кислякова о женском труде в «Московских ведомостях»? Прочтите, пожалуйста. Ведь вас интересует женский вопрос?» Именно перед гейдельбергской русской колонией писателю пришлось затем оправдываться за свой роман, так велико было негодование. Достоевский иронизировал: Даже отхлестали мы его и за Кукшину, за эту прогрессивную вошь, которую вычесал Тургенев из русской действительности нам на показ, да еще прибавили, что он идет против эмансипации женщины». «Женский вопрос» в Гейдельберге интересовал буквально всех. Жизнь била ключом, радости сплетались с трагедиями. Многие дамы жили врозь с мужьями, некоторые даже официально. «Вольнолюбивые мечты», традиционно вывозимые юношеством из Германии, олицетворяла собой кузина Герцена Татьяна Петровна Пассек, любившая приглашать к себе молодых ученых. У нее те обычно встречали писательницу Марию Вилинскую (она же Марко Вовчок). Сеченову она сразу не понравилась, Бородин при первом знакомстве нашел ее «премилою барынею», но ни тот ни другой не знал, какие события вскоре развернутся вокруг нее. В декабре в Гейдельберге давали обед в честь Герцена. Тон задавали, естественно, поляки, и вот они почему-то объявили, что не будут сидеть за одним столом с Владиславом Олевинским — перспективным химиком-органиком (ему только что удалось синтезировать ацетон). Олевинский был человек впечатлительный и, что еще хуже, переживал несчастную любовь к Марко Вовчок. Той, однако, было не до химика: только что из-за очередного романа она рассталась с мужем. Олевинский сжег свои бумаги и отравился цианистым калием, написав в предсмертной записке, что боится правительства (якобы всех, кто был на декабрьском обеде и кто хотя бы собирался туда пойти, ожидает ссылка), так все в его голове смешалось. Основные события происходили, когда Бородина в Гейдельберге не было, но он тяжело переживал этот случай. Многие приезжали из России в злой чахотке — Бородин одного за другим потерял нескольких знакомых. Среди них была богатая, добрая и симпатичная Анна Павловна Бруггер, кормившая молодых химиков щами и кулебяками и особенно баловавшая Бородина: чинила его перчатки, завязывала галстук, даже причесывала его… От общения с «глупыми аристократами» Бородин в письмах всячески открещивался. Но вот повстречались ему племянники Лукаши, откуда-то возник то ли новый знакомый, то ли дальний родственник по линии Гедиановых — князь Николай Иванович Кудашев, большой оригинал, химик-любитель, позднее сыгравший свою маленькую роль в появлении «Князя Игоря». И еще один компрометирующий факт: Бородин стал учиться верховой езде! Чернышевский полагал, что те, у кого головы набиты книгами и препаратами, — «без эстетической жилки». В своем писательском высокомерии он плохо знал людей, преданных русской науке и создавших ее славу. Менделеева Бородин прозвал «Леонорой», потому что тот постоянно напевал тему из увертюры Бетховена. Ольхин приехал с молодой женой Софьей Карловной, певшей то алябьевского «Соловья», то Caro mio ben Томмазо Джордани. Приехал и Макея Сорокин. Музицирование обычно происходило по вечерам в пансионе приват-доцента Карла Ивановича Гофмана. Некоторое время тот преподавал в Московском университете греческую словесность, женился в Москве на русской девушке, а в Гейдельберге сумел извлечь из своего прошлого максимальную выгоду: его дом стал центром русской колонии. Александр Порфирьевич однажды спас маленького сына Гофмана, когда тому в гортань попал стеклянный шарик. Бородин с первых дней набросился на все музыкальные удовольствия города: играл на флейте, еженедельно усердствовал в квартетах и квинтетах, участвовал в живых картинах у отменно певшей «фрау доктор Кунц», играл на виолончели и на фортепиано с некой Штуцман, играл даже в оркестре — доподлинно известно, что принял участие в исполнении оратории Мендельсона «Павел». Со встреченными на танцах английскими дамами молодой ученый музицировал на двух фортепиано в восемь рук. Тут выяснилось, что учитель Ропер поделом получил от Федорова по носу — в английском Бородин оказался позорно слаб. Он снова стал сочинять музыку. Появились пьесы для фортепиано, виолончельная соната на тему Баха, еще одно трио, струнный секстет, написанный, по выражению автора, «чтобы угодить немцам». «Чтобы угодить» — ключевые слова. Попадая в новый кружок, Бородин благодаря широте музыкальной эрудиции везде умел быть в своей тарелке, не навязывая собственных пристрастий. Сеченов со времен учебы в Петербурге в Инженерном училище был заядлым италоманом — Бородин играл для него чуть не целиком «Севильского цирюльника» и вообще играл, что ни попросят, причем наизусть. Это любивший немецкую музыку Боткин пытался хождениями на симфонические концерты лечить Сеченова от пагубных пристрастий, Бородин же перед будущим великим физиологом скрывал, что в душе он серьезный музыкант. Знакомая, кажется, со всеми петербургскими и московскими химиками Авдотья Константиновна оставалась дома, держала руку на пульсе, ведала получением и отправкой сыну казенных денег. Еще не миновала первая для Александра Порфирьевича зима за границей, как коварный Сорокин взбудоражил «тетушку» заявлением: Бородин-де собирается жениться на «мадемуазель Окладнюхе». Сорокину было сделано строгое внушение в письме с эпиграфом в виде неточной цитаты из только что вышедших «Забракованных» Некрасова («трагедии с эпилогом, с национальными песнями и плясками и великолепным бенгальским огнем»), очень в духе бородинского «клозетного» юмора:Глава 6 ПЕРЕХОД ЧЕРЕЗ АЛЬПЫ
Осенью 1861 года Бородин снова уехал в Италию и последний год заграничной командировки провел в Пизе. Существуют три версии такого поворота событий. Первая изложена в официальном отчете Бородина: «В октябре в вакационное время я поехал снова в Италию и в этот раз исключительно для Канниццаро, идеи работы которого произвели громадную реформу в химии развитием молекулярной теории и установлением точного понятия о весе химической частицы. Обстоятельство совершенно непредвиденное — а именно: задержание прусскою почтою высланных мне казенных денег, — заставило меня пробыть в Пизе гораздо более, нежели я рассчитывал. Чтобы не терять времени, я начал заниматься в университетской лаборатории…» Пизанская лаборатория в отличие от немецких оказалась некоммерческой, бесплатной. Благодаря большому количеству платиновой посуды (видимо, оставшейся там от химика-органика Рафаэля Пириа) Бородин не только продолжил работу с бензилом и хлоройодоформом, но и плотно занялся фтористыми соединениями. Здесь ему удалось впервые в истории химии получить фторорганическое соединение — фтористый бензол — и найти метод получения фторангидридов карбоновых кислот. Так и остался в Италии. Вторая версия содержится в письме Менделееву от 7(19) января 1862 года: «Поехал я в Италию через Милан и Болонью, проводил в Пизу одну барыню, ехавшую туда для здоровья и заболевшую у меня на руках. Как было бросить се — я остался, истратил все деньги, что были у меня. От скуки и безденежья пошел шляться, зашел к De Luca, тот предложил к моим услугам лабораторию со всеми средствами и даром; что — думаю себе — работать можно везде, а по крайней мере времени не теряешь. Ну, и остался». Третья версия выясняется из рассказа «одной барыни»: «Тронулись на юг вдвоем: А. П. оставил на несколько дней гейдельбергскую химическую лабораторию, чтобы меня проводить и устроить в Пизе. Там встретил нас итальянский октябрь, не чета германскому: жара, комары — лето совершенное. Мне сразу стало легче дышать; на меня снова повеяло жизнью. А жизни мне тогда хотелось более чем когда-нибудь!.. Но дни бежали; быстро приближался час разлуки, первой моей разлуки с А. надолго. Нравственная пытка настала для нас обоих. На меня просто какой-то панический страх напал: остаться одной, совсем одной, без любимого существа, в чужом городе, среди чужих людей, не понимающих ни слова из моей французской речи, которою я вместе с немецким диалектом, собираясь за границу, наивно думала заменить все другие мне незнакомые европейские языки… Вот, однако, и последний день: долее уже А. нельзя было со мной оставаться. С утра справился он о часе отхода поезда, собрал все свои дорожные вещи и, чтобы уже самые последние часы не разлучаться со мной, поспешил с официальным визитом к двум известным пизанским химикам Лукка и Тассинари; избежать этого визита было невозможно; А. и то отложил его до самого крайнего срока. Я осталась одна. Жутко мне стало и больно, больно; сказать нельзя, как больно и грустно… Я бросилась на постель и не могла сдержать слез… Вдруг, ушам не верю, слышу голос возвращающегося Александра: «Катя, вообрази, что случилось! Я не еду в Гейдельберг, я буду здесь с тобой все время. Лукка и Тассинари любезнейшим образом меня приняли; лаборатория у них превосходная, светлая, удобная; они мне ее предложили в мое распоряжение; и как ведь хорошо это вышло: фтористые соединения, к которым я теперь приступаю, требуют опытов на воздухе; в Гейдельберге холодно слишком для этого; здесь же могу этим заниматься без помехи всю зиму…» Это было блаженство!..» В трех версиях совпадает только один пункт: Бородин не собирался задерживаться в Италии. С Канниццаро он, конечно, и не думал встречаться, тот угодил в отчет исключительно ради научной весомости. Де Лука и Тассинари — люди по-своему замечательные, но далекие от уровня Канниццаро и Бунзена. Профессор Себастьяно де Лука учился в Париже у Бертло. За пять лет работы в Пизанском университете он поднял уровень преподавания химии, занимался исследованиями морской и минеральной воды. Университетской лабораторией на улице Санта-Мария заведовал Паоло Тассинари, который учился фармации в Болонье и недолгое время работал в пьемонтской лаборатории Канниццаро. Теперь он готовился стать преемником де Лука, что и осуществил уже через несколько месяцев. Тассинари знаменит как пионер итальянской фотографии и еще тем, что в ноябре 1862 года делал анализы крови привезенного в Пизу Джузеппе Гарибальди, раненного и взятого австрийцами в плен у Аспромонте. Жаль, что Бородин уехал из Пизы в августе, ведь когда на празднике независимости итальянцы кричали: «Да здравствует Гарибальди!» — у него из глаз катились слезы. Да одного знакомства в Карлсруэ с пылким Канниццаро было довольно, чтобы стать в душе гарибальдийцем! На родину Бородин привез отпечатанный 29 мая 1862 года в Пизе список профессоров и студентов, погибших за возрождение (rinnovamento) Италии. Пизанский университет до сих пор гордится, что русский химик и композитор провел в городе и его окрестностях десять месяцев, занимаясь в лаборатории и сочиняя фортепианный квинтет до минор. Но по большому счету в ту осень химия впервые была принесена в жертву, и отнюдь не музыке (хотя музыка в этой истории тоже отчасти виновата). Бородин надолго выпал из круга блестящих ученых. А все потому, что 15 мая 1861 года в Гейдельберг прибыла из Москвы для климатического лечения Екатерина Сергеевна Протопопова. Ее попутчицей была миниатюрная Поликсения Киттары — та самая, которую в ее прошлый приезд в Германию Бородин провожал в Бонн. Как впоследствии узнала Екатерина Сергеевна, пока они плыли по Рейну, между ними разыгралась «одна из тех историй, которых в жизни А. П. было много и где он по обыкновению изображал из себя прекрасного Иосифа». Жену Потифара изображала, соответственно, жена Киттары (будучи старше своего мужа-технолога, она уже отметила свой сороковой день рождения). Поскольку дело происходило не в Древнем Египте, новоявленная «жена Потифара» отнюдь не заточила прекрасного юношу в темницу, а всего лишь обменялась с ним фотографиями и осталась его горячей поклонницей. По пути из Москвы она так надоела Екатерине Сергеевне рассказами, какой пресимпатичный и преинтересный человек Бородин, что та уже слышать о нем не могла. Компаньонки остановились в пансионе Гофмана. «Жене Потифара» не терпелось похвалиться талантом своей знакомой перед всей «гофмановской компанией» русских. Не ведая, что творит, она отправила небольшую группу молодежи уговаривать больную и усталую Екатерину Сергеевну спуститься в зал и что-нибудь сыграть. В разношерстной группе мемуаристами были замечены этнограф Владимир Николаевич Майнов, братья Бакст (один — физиолог, другой — профессиональный революционер), химики Лисенко и Бородин. «Что-нибудь» оказалось пьесами Шопена и Шумана. Александр Порфирьевич стоял у фортепиано, обескураженный и почти совершенно новой для него музыкой, и пианисткой. Высокая, полная, она вряд ли напомнила ему миленькую француженку мадам Риш. Дело было в другом: он, с юности избалованный вниманием, встретил женщину, которая при первом взгляде на него не только не превратилась в очередную «жену Потифара», но даже не обрадовалась его обществу. Уже речи не было о «Севильском цирюльнике». Бородин теперь старался произвести впечатление пресерьезного музыканта и гордо отрекомендовался «ярым мендельсонистом». И что же? В ответ он услышал, что Феликс Мендельсон — вчерашний день. Современная музыка — это Шопен и Шуман, мимолетно знакомый Бородину благодаря Мусоргскому. Екатерина Сергеевна занялась ежедневной «пропагандой», собрала добровольцев-струнников, и они вместе сыграли шумановский квинтет. Бородин просто «очумел» от восторга: «Знаете, матушка Катерина Сергеевна? Ведь вы мне с вашим Шуманом спать не даете; и у вас-то он какой хороший выходит». «Матушка» в его устах могло звучать почти интимно. Жизнь вновь переменилась. Как вспоминала Екатерина Сергеевна, «день его устраивался так: с пяти утра до пяти вечера — химическая лаборатория; с пяти до восьми — наши с ним прогулки по горам; с 8 или с 9 вечера и до 12 ночи — музыка в зале гофмановского пансиона». Они стали часто ездить в Баден-Баден слушать оркестр. Бородин был потрясен, обнаружив у Екатерины Сергеевны абсолютный слух, которого сам не имел. Там же, в Бадене, выдающийся скрипач Фердинанд Лауб твердил ей, что Бородин будет великим музыкантом. Большинство путешественников, однако, влекла в Баден не музыка, а рулетка. Екатерина Сергеевна бросилась играть со всей страстью. Бородин про себя ужаснулся, но не стал читать нравоучений, а сделал вид, будто ему срочно нужны деньги, и занял у дамы всю еще не проигранную наличность. В августе он сочинил скерцо для фортепиано в четыре руки — можно не сомневаться, чьи руки сыграли его первыми. «Гофмановская компания» стала посещать театр в Мангейме, где шли оперы Вагнера. Исполнялись «Летучий голландец», «Тангейзер» и «Лоэнгрин». «Массивность, яркость и блеск вагнеровской оркестровки просто ослепляли нас в чудесном исполнении Мангеймского оркестра», — вспоминала Екатерина Сергеевна. В Гейдельберге барышня Протопопова ходила на концерты и репетиции оркестра, где Александр Порфирьевич играл на виолончели. Летом 1861 года Бородин пропустил заседание химического общества — с ним творилось что-то для него нехарактерное. К) (22) августа молодые люди, гуляя в ближайших окрестностях Гейдельберга, вышли к «Волчьему источнику». Вода фонтана лилась из четырех волчьих мордочек, в бассейне плавали форели, за столиками летнего ресторана сидели немцы и пили пиво. Молодые люди признались друг другу в своих чувствах… В то же лето они в обществе четы Бутлеровых побывали в Париже. Осенью, когда Бородин вернулся с конгресса в Шпайере, Екатерине Сергеевне снова стало плохо, чахотка обострилась. Местное светило профессор Николаус Фридрайх велел срочно ехать в Пизу. Нет, Бородин не собирался оставаться в Италии. Что бы ни происходило между ними в Гейдельберге, он просто поехал проводить «барыню», как годом раньше провожал в Бонн «жену Потифара». Может быть, ему припомнилось, что прошлой весной он не поехал в близлежащий Висбаден проводить другую «барыню» в чахотке — Анну Павловну Бруггер и ее там до смерти залечили ртутью и кровопусканиями… Так что в Пизу он отправился ненадолго, «ну, и остался», мучаясь мыслью, как будет объяснять президенту Дубовицкому вопиющее отклонение от научных маршрутов. Пугливая беззащитная барыня «похитила» его — до конца дней. Диктуя незадолго до смерти воспоминания, она спокойно поведала о шокирующе неприличном путешествии девицы вдвоем с молодым человеком. До этого момента знакомые Бородиных знали иную версию событий, которую Стасов в 1887 году предложил читателям «Исторического вестника». Согласно ей Бородин на исполнении оратории в одной из немецких церквей «случайно познакомился с Катериной Сергеевной Протопоповой, русской, путешествовавшей в то время за границей… Впоследствии, когда оба воротились, скоро один за другим в Россию, и снова возобновили знакомство — они близко сошлись и вступили в брак». Через год ученик Римского-Корсакова Порфирий Алексеевич Трифонов, знавший Бородина с конца 1860-х, на страницах «Вестника Европы» добавил еще одну естественную и приличную деталь: «В одном из городов Германии Бородин случайно познакомился в концерте с Екатериной Сергеевной Протопоповой, путешествовавшей со своей матерью…» О Екатерине Сергеевне говорят то как о добром, то как о злом гении Бородина. Она была главной любовью его жизни, и она же сумела превратить эту жизнь в нечто ни с чем не сообразное. Ей адресована добрая половина из дошедших до нас его писем, но лишь потому, что половину из двадцати с лишним лет их совместной жизни Александр Порфирьевич прожил соломенным вдовцом. Бородин бывал с Екатериной Сергеевной очень счастлив — а на семнадцатом году брака написал ей: «Кто же не знает, что вечного ничего нет, всякая любовь выдыхается, из страсти переходит в привычку, дружбу, если не хуже — в охлаждение и даже ненависть. Но если начать любовь с такими мыслями, так угодишь или в Неву, или в сумасшедший дом… Брак и семья так скверно устроены, что шипов в них всегда найдется более, нежели роз, и когда я вижу вступающих в брак, мне всегда за них немного жутко. Семья и брак основаны всегда на пожертвованиях, потере свободы, бремени забот и радостного ничего особенно не представляют… Кто-нибудь из двух, муж или жена, а чаще оба, являются здесь жертвами нелепости общественного строя, вследствие того что половые наслаждения и родительские обязанности с социальной и экономической стороны обставлены самым дурацким образом». Что только не сваливают на общественный строй! Милий Алексеевич Балакирев, сообщая Стасову сведения о молодом Бородине, прибавил: «…жена Бородина Екатерина Сергеевна принимала участие в наших беседах, будучи прекрасной музыкантшей и весьма порядочной пианисткой. Ее симпатичная личность вносила особенную сердечность в наши беседы, воспоминание о которых для меня всегда будет драгоценным». Кажется, что в Екатерине Сергеевне уживались две личности. Одной молодой и восторженный Римский-Корсаков в 1870 году посвятил романс «В царство розы и вина приди». Другой не жаловавший женщин Мусоргский в 1868-м преподнес песню «Сиротка» («Барин мой миленький, барин мой добренький, сжалься над бедненьким, горьким, бездомным сироточкой!») — в качестве «маленького утешения больной женщине». Супругу «сиротки» Модест Петрович посвятил пьесу Intermezzo in modo classico, которую он определил как «дань немцам», но которая имеет явное сходство с бородинской «Песней темного леса». Вторым подарком Александру Порфирьевичу стала песня «Светская сказочка» («Козел»). Ни одно из трех посвящений дружбы композиторов не нарушило.Глава 7 ДО ВСТРЕЧИ С ГЕНИЕМ
Екатерина Сергеевна Протопопова родилась 3 января 1832 года на окраине Москвы, в Голицынской больнице, в семье штаб-лекаря Сергея Степановича Протопопова и дочери смотрителя больницы Екатерины Алексеевны, урожденной Константиновой. Сестра близкой подруги Екатерины Сергеевны Евгения Яковлевна Визард сообщает в своих воспоминаниях, будто бы Сергей Степанович был не врачом, а священником князя Сергея Михайловича Голицына, но это неверно. Поженились Протопоповы в 1831 году, а уже в 1836-м семья лишилась отца. Сергей Михайлович — директор основанной его дядей Голицынской больницы и почетный опекун Воспитательного дома — счел вдовью пенсию недостаточной. Он предоставил Екатерине Алексеевне небольшую квартиру в одном из больничных флигелей и велел выдавать продукты. Квартира сохранялась за вдовой ровно полвека, до самой ее смерти. В 1836-м семья Екатерины Алексеевны состояла из дочери, сыновей Алексея и Сергея и незамужней сестры Марьи. Попечением князя оба мальчика были приняты на казенный кошт в Александринский сиротский институт. В 1850 году институт преобразовали в кадетский корпус, младшего из братьев перевели в кадеты. Семья была очень сплоченной, мать, сестра и братья всю жизнь были нежны, заботливы и участливы друг к другу, но в общении преобладали пессимистичные тона. Они обожали называть друг друга «бедными» (в значении «несчастными»), «горькими», «горемычными». Среди любимых слов Екатерины Сергеевны были «сирота» и «сиротство». Вспоминая о своих слезах в Пизе, Екатерина Сергеевна не преувеличивала — позднее любая грубость горничной заставляла ее проплакать часа четыре кряду и так и не наплакаться. Лейтмотивом семейной переписки осталась фраза, от которой поневоле руки опускались: «а что дальше будет, не знаю». В Протопоповых Бородин обрел бедных (во всех отношениях) родственников, в кузинах и подругах Екатерины Сергеевны — множество нуждающихся в протекции писательниц, чьи опусы он честно, но всегда безуспешно пытался пристраивать в петербургские издания. Екатерина Сергеевна в детстве обучалась французскому и всем полагавшимся девушке наукам у матери, музыке — у тетки Марьи Алексеевны. К началу 1850-х годов ее музыкальные способности были уже хорошо известны в городе. Почти все ее педагоги — некто Константинов (родственник по матери?), Александр Иванович Дюбюк, Иоганн Рейнхарт — были учениками Джона Фильда. Талантливой девушке из бедной семьи пианисты охотно давали уроки бесплатно. Особенно гордилась она занятиями с гастролировавшим в 1853 году в Москве Юлиусом Шульгофом. Неподалеку от Донского монастыря и Голицынской больницы, в доме Жемочкиных на Большой Ордынке (ныне Институт Латинской Америки РАН) держала небольшой пансион Евгения Визард, жена коллежского асессора Якова Ивановича Визарда, прибывшего в Россию из Лозанны, дабы обучать молодежь математике, но переключившегося на преподавание французского и латыни. В 1850 году Яков Иванович служил надзирателем мужского отделения Московского Воспитательного дома и преподавал в тесно с ним связанном Сиротском институте. Среди его учеников был Алексей Протопопов. Приблизительно в то же время Катя Протопопова стала обучать музыке старшую дочь Визардов Леониду. Ее прекрасное владение французским языком, вероятно, следует объяснить посещением швейцарского пансиона. В том же 1850 году Иван Михайлович Сеченов поступает в Московский университет, становится близким другом старших сыновей Визарда Владимира и Дмитрия и начинает много времени проводить в семье, о которой он вспоминал: «Музыка была представлена в этом доме учительницей старшей сестры, госпожей Протопоповой, очень хорошей музыкантшей, вышедшей впоследствии замуж за А. П. Бородина…» В том же самом году среди учителей Воспитательного дома появляется человек, первый год своего младенчества проведший там в качестве воспитанника, — Аполлон Александрович Григорьев, страстный меломан, ученик Фильда. И тогда же Михаил Петрович Погодин передает научно-литературный журнал «Москвитянин» «молодой редакции», куда наряду с Григорьевым входят Александр Николаевич Островский и Тертий Иванович Филиппов. Так Екатерина Сергеевна разом оказывается в окружении медицины, литературы и музыки. Аполлон Григорьев читает вслух Некрасова и устраивает на Ордынке любительские спектакли. В «Горе от ума» Скалозуба играет Сеченов, в неосуществленной постановке «Маскарада» роль баронессы Штраль назначена Катеньке Протопоповой. В ней самоуверенный Аполлон Александрович не сомневается: «Вы — один из таких редких субъектов женского пола, которые никогда не ломаются. Тетка моя устраивает спектакль… я почти дал за Вас слово, что Вы будете участвовать. От Вас зависит — обмануть мою твердую веру или же утвердить ее». Главные роли неизменно достаются самому Григорьеву и прекрасной Леониде, в которую поэт влюблен без малейшей взаимности. «Вся молодежь, ходившая в этот дом, чувствовала, конечно, некоторую слабость к этой молодой девушке», — сознается Сеченов. Как ощущала себя в эти пять или шесть лет Екатерина Сергеевна, будучи «на вторых ролях» рядом с подругой-ученицей? Возможно, в этой, несколько нервной, обстановке она выработала самоощущение артистки — стремление всегда быть в центре внимания. Летом 1878 года она писала домашним из владимирского села Давыдова: «У меня, как всегда и везде бывало, нашелся и здесь сердечный интерес. Что делать! Не могу жить без того. Интерес этот мои милые мальчики. Я собираю их по вечерам у себя за столом. Приносится большая скамейка из бани, и они вместе с нашей Стешей и ее братьями садятся против меня. Я им читаю Некрасова, рассказываю, толкую, рисую. Глазенки детей блестят, рты раскрыты, и все они точно замерли…» Это же стремление заставило ее, больную и смертельно усталую после долгого пути, дать небольшой импровизированный концерт в гейдельбергском пансионе Гофмана. В такие моменты она бывала по-настоящему счастлива. Аполлон Григорьев иногда дарил ей эту радость — находить новых благодарных слушателей. Одним из них стал Афанасий Афанасьевич Фет, так нежно вспоминавший: «Еще до моей поездки в Париж Ап. Григорьев познакомил меня с весьма милой девушкой, музыкантшей в душе — Екатериной Сергеевной П-ой, вышедшей впоследствии замуж тоже за пианиста и композитора Бородина. В то время все увлекались Шопеном, и Екатерина Сергеевна передавала его мазурки с большим мастерством и воодушевлением. Когда я женился, Екатерина Сергеевна, полюбивши жену мою, стала часто навещать нас». Женой Фета — и подругой нашей героини — была Мария Петровна Боткина, хорошая пианистка, почитательница Бетховена. Примерно тогда был снят единственный сохранившийся дагеротип будущей жены Бородина. Более поздние снимки отсутствуют: Александр Порфирьевич почему-то предпочитал фотографироваться без супруги, сольно либо в кругу коллег. В 1856 году с замужеством Леониды Визард и отъездом молодоженов в Пензенскую губернию кружок в доме Жемочкиных распался. Сеченов вскоре окончил университет и отправился за границу. Закрылся «Москвитянин». Григорьев не в первый (и не в последний) раз оказался в ситуации под названием «возлюбленная вышла за другого». Он попрощался с Леонидой светлыми и чистыми стихами «Благословение да будет над тобою», «Будь счастлива… Забудь о том, что было» и сонетами к Титании, злую тоску излил в «Цыганской венгерке» («Две гитары, зазвенев, жалобно заныли…») — и тоже уехал за границу. Чем занималась в это время Екатерина Сергеевна? Вероятно, преподавала игру на фортепиано и французский язык, ибо педагогические навыки сохранились у нее до конца жизни. В 1854 году главными для семьи стали события, происходившие в Крыму: среди участников обороны Севастополя был Сергей Протопопов. Набожная Екатерина Алексеевна денно и нощно молилась. Дочь ее при крайне ограниченных средствах пыталась помочь солдатам. 19 мая 1856 года московской литографией Ивана Григорьевича Чуксина, отпечатавшей немало листов со сценами Крымской войны и солдатскими песнями, была выпущена ее мазурка «Венок». На обложке указано: «Издание и музыку посвящает в пользу раненых воинов под Севастополем К. С. Протопопова». Все педагоги-пианисты Екатерины Сергеевны в той или иной степени были композиторами — она научилась у них не только играть, но и чуточку сочинять. В 1857 году в Москве появился человек, легко заменивший нашей героине общество семьи Визард. Пианист Тимофей Шпаковский родился в 1829 году в селе Березовка Полтавской губернии. В одиннадцатилетнем возрасте он отправился с отцом и младшим братом-скрипачом в турне по Южной России, объехав 60 городов. Затем семья Шпаковских добралась до Лейпцига, где Тимофей полгода брал уроки у Мендельсона. Около семи лет он прожил в Вене, активно концертируя, а в 1852 году вернулся в Россию, развив не менее активную гастрольную деятельность. Екатерина Сергеевна могла познакомиться с Шпаковским в 1853 году во время его визита в Москву. Когда пианист в 1857–1858 годах давал в Первопрестольной серию концертов, молодые люди сблизились. Екатерина Сергеевна вспоминала о нем как об ученике Ференца Листа. Так это или нет, но в ее жизни Шпаковский был первым музыкантом, который целиком посвятил себя не салонной, а настоящей серьезной музыке, притом самого современного направления. Конечно, в его концертных программах находилось место для блестящих виртуозных вещей, но он играл не три сонаты Бетховена, а все до единой, включая поздние. Он же познакомил Екатерину Сергеевну с Бахом, Шопеном, Шуманом и Листом. Его исполнение было простым, изящным и трогательным, отличалось певучим и нежным тоном. А умение петь на инструменте — именно то качество, за которое больше всего хвалили Екатерину Сергеевну все ее слышавшие. Тем временем Аполлон Григорьев вновь подарил Екатерине Сергеевне возможность оказаться в центре внимания. Между 1 сентября 1857-го и 5 февраля 1859 года она получила от него 12 писем. Григорьев писал будто одержимый — из Флоренции, с виллы Сан-Панкрацио, из Сиены, из Рима, по дороге домой из Бреслау, наконец, из Петербурга. В ответ он получил… одно письмо. Екатерина Сергеевна явно не испытывала к поэту горячих чувств, да и его обманчиво личные письма более чем наполовину — литература, полная художественных преувеличений. Точнее, это его дневники — то ли эскизы, то ли послесловия к стихам. Аполлон Григорьев вдруг вернулся к давно оставленной поэзии, и в ней звучат те же чувства, те же слова, что и в письмах Екатерине Сергеевне. После смерти Григорьева она передала письма Николаю Николаевичу Страхову, и три из них сделались достоянием читающей публики. Остальные девять мало чем отличаются от этих трех — тот же бесконечный «поток сознания», изливавшийся ночами во время бессонницы, те же метания между несколькими навязчивыми идеями, те же романтические многоточия. Недаром соратник Григорьева по «Москвитянину» Борис Николаевич Алмазов перефразировал пушкинскую эпиграмму:Итак, осенью 1861 года Бородин против своей воли задержался в Италии. Была снята квартира в доме семейства Чентони. Тогда, до американских бомбардировок, старинный город был бесподобно красив. В академическом отчете Александр Порфирьевич специально подчеркнул «отсутствие всяких развлечений в Пизе». Однако они с Екатериной Сергеевной много бывали в театрах, подружились с местными музыкантами и услаждались ансамблями от сонат до квинтетов, причем в репертуаре русско-итальянского кружка значились исключительно сочинения немецких авторов — такова была тогдашняя ситуация в серьезной камерной музыке. Бородин играл на виолончели в оркестре местного театра, участвуя в исполнении опер Беллини и Доницетти. Как водилось в небольших итальянских антрепризах, постоянно работали в оркестре только концертмейстеры групп, прочие места довольно хаотично заполнялись любителями. Управлял оркестром… кларнетист. Он же на кларнете давал певцам тон в речитативах, которые оркестр вовсе пропускал. И все же это был прекрасный практический опыт для будущего оперного композитора! На большом органе Пизанского собора, в 1835 году установленном мастерской Серасси и имевшем около шестидесяти регистров, Александр Порфирьевич и Екатерина Сергеевна играли Баха, Бетховена и — «Ныне силы небесные» Бортнянского. Протекцию органистам составил профессор Меноччи, которого Бородин поверг в изумление, всего за час сочинив на его глазах фугу. Разумеется, в академическом отчете молодой ученый не упомянул о юной Джанине, дочери хозяев дома. Девушка влюбилась в него без памяти. Среди ее самых счастливых воспоминаний был детский бал-маскарад на Жирный четверг, когда все переоделись стариками, «добрая Катиччья» играла на фортепиано, а они танцевали. Прошло более пятнадцати лет, прежде чем она перестала исписывать мелким почерком листы посланий к своим Amici Russi, обмениваться фотографиями, передавать приветы и поцелуи от половины города и звать хоть разочек снова приехать в Италию (увы, из семи десятков ее писем уцелели лишь два, остальные сгорели в 1939 году). Любовь-дружба с Джаниной Чентони, протекавшая на глазах добрейшей Екатерины Сергеевны, тогда еще невесты, раз и навсегда установила порядок, в каком протекали все последующие увлечения Александра Порфирьевича: без всякого поощрения с его стороны в него влюбляется юная девушка — он «переводит ее себе в дочки». Во всяком случае, его супруга всегда представляла события именно так. В остальном жизнь в Пизе, конечно же, характеризовалась «отсутствием всяких развлечений». На Пасху отправились в уже знакомую Бородину Флоренцию — вспоминала ли Екатерина Сергеевна описания этого города в письмах Григорьева? 2 июня Бородин покончил с научными занятиями, и оба до августа уехали «на дачу» — к морю, в Виареджо. Там Caticchia, вполне перенявшая от «москвитян» интерес к фольклору, просила местных жителей рассказывать ей сказки и петь песни, а потом пела их с Александром Порфирьевичем. Вовсе не Балакирев, а Екатерина Сергеевна первой заставила его приглядеться к народному искусству! Возможно, тема, которой открывается его Второй квартет, — это наигрыш итальянских уличных музыкантов, вспомнившийся композитору 20 лет спустя. Бородин в то время работал над фортепианным квинтетом до минор. Благодаря дневнику Екатерины Сергеевны, изученному Сергеем Дианиным до того, как он бесследно пропал, точно известно: квинтет был сочинен между 22 мая и 17 июля 1862 года. По примеру Шумана Александр Порфирьевич взялся писать для фортепиано, двух скрипок, альта и виолончели, и нельзя сказать, чтобы всегда ловко и уверенно себя чувствовал. Большие певучие соло фортепиано (в ущерб струнным!) выдают постоянную мысль о Екатерине Сергеевне. Будущая супруга говорила, что этот квинтет — а lа Глинка. И правда, его музыка соткана из глинкинских оборотов, из опеваний и отыгрышей, почерпнутых в «Жизни за царя», и пребывает в кругу глинкинских гармоний. В скерцо доносятся отзвуки «Камаринской», начало финала напоминает сразу и «Славься» Глинки, и… начало Первой симфонии еще не родившегося тогда Василия Сергеевича Калинникова. Изначально заявленный до минор весьма условный, скорее квинтет написан в до мажоре, колеблющемся между ближайшими к нему, но очень далекими друг от друга до минором и ля минором. В этом солнечном до мажоре иногда каким-то чудом поблескивают зернышки будущих «Князя Игоря» и Второй симфонии. Автор немного схитрил: составил композицию всего из трех частей (анданте, скерцо, финал), пропустив положенную первую часть в сонатной форме. Сама по себе эта изначально немецкая форма трудностей для него не представляла, но сложно было облечь в нее русский, глинкинский материал — в то время это еще никому не удавалось. В результате квинтет вышел оригинален во всех отношениях. В августе Бородин собрал плоды немецкой учености в виде приборов, книг и собственных публикаций, трофеи в виде изображений Гейдельберга, Неаполя и стереоскопа с видами Рима, и отправился домой. Три года за границей пролетели несколько сумбурно, впрочем, плодотворно. В Германии, Франции и Италии молодой химик напечатал в общей сложности 12 научных работ. 20 сентября миновали пограничное Вержболово. Паспорт Бородина был просрочен на год, а в кармане не осталось даже десяти рублей на штраф, который пришлось уплатить по приезде в Петербург. Первые месяцы на родине прошли в хлопотах. Бородин представил научный отчет о затянувшейся командировке. 8 декабря он стал адъюнкт-профессором Медико-хирургической академии и начал читать курс неорганической химии (его элегантный «заграничный» вид произвел огромное впечатление на студентов). Лаборатория в академии еще не была полностью оборудована. Бородин засучил рукава и занялся заказом в Германии всего необходимого, вплоть до последних мелочей, чтобы, как хотел Зинин, каждый студент мог пройти курс практических занятий (что в полной мере осуществилось только через 12 лет). Жалованье новоиспеченного адъюнкта составляло 700 рублей 55 копеек в год — при петербургской дороговизне более чем скромно. «Сверх того меня отчислили от госпиталя, где я считался прежде ординатором (ничего не делая там) и получал 900 р. жалованья», — пожаловался адъюнкт Бутлерову. Пришлось взяться за переводы научной литературы для издательства Маврикия Осиповича Вольфа и направить стопы в находившуюся поблизости Лесную академию. Там Бородин стал читать полный курс химии, получая в год аж 1800 рублей. Александр Порфирьевич жил у «тетушки», несколько тяготясь непривычным состоянием: возвращение на родину ознаменовалось первой разлукой с Екатериной Сергеевной, отбывшей в Москву к матери. За работой скучать, конечно, не приходилось. Осенью Бородин познакомился с Сергеем Петровичем Боткиным и стал посещать его «субботы». Боткин хорошо играл на виолончели. Милий Алексеевич Балакирев специально переложил для него «виолончельный» этюд Шопена (ор. 25 № 7), а знаменитый виолончелист и один из самых исполняемых тогда композиторов Карл Юльевич Давыдов посвятил Сергею Петровичу две пьесы. Однако о музыке Бородин в доме Боткиных не заикался, пока случайно не столкнулся там с Балакиревым. Боткин в тот вечер понял, что его друг-химик в музыке — не дилетант. А вот Александр Порфирьевич этого, по-видимому, не сознавал, пока новый знакомый, уже признанный дирижер и композитор, не объявил со свойственной ему безапелляционностью: ваше настоящее дело — музыка. Через несколько дней Балакирев и Мусоргский в четыре руки играли свежеиспеченному адъюнкт-профессору отрывки из Первой симфонии Римского-Корсакова, плывшего тогда к берегам Южной Америки. Мусоргский наконец-то уяснил, что и Бородин «имеет кое-какие поползновения писать музыку», и стал упрашивать поиграть. «Мне было ужасно совестно, и я наотрез отказался» — так запомнил свое состояние Бородин. Сумбур достиг апогея. Весной хоть в чем-то наступила определенность: наконец-то вернулась из Москвы Екатерина Сергеевна. 17 апреля 1863 года Бородины венчались в домовой церкви Удельного земледельческого училища.
Часть II
ГАРМОНИЯ СФЕР
Глава 8 ОСНОВАТЕЛЬНОЕ ОБУСТРОЙСТВО
Летом 1863 года из Германии стало прибывать заказанное в огромном количестве оборудование для лаборатории, так что Бородин сидел в Петербурге почти безвыездно. Авдотья Константиновна с «ребятишками» уехала на лето в Псковскую губернию, в село Харитоново Великолуцкого уезда. Новобрачные остались дома полными хозяевами и были совершенно счастливы. Екатерина Сергеевна с энтузиазмом хлопотала, выдумывала новые блюда, отдавала распоряжения кухарке, бегала закупать провизию и, привыкшая к московским ценам, «скорбела» о страшной дороговизне Северной столицы. Друг и сосед Макея Сорокин снова женился. Заглядывал в гости Сеченов. Отвлекшись от изучения алкогольной интоксикации, он предлагал Бородину исследовать ядовитые вещества, обнаруженные им в съедобных грибах, но не встретил сочувствия — химик, защитив диссертацию по токсикологии, навсегда оставил эту область. Совместная работа двух надежд русской науки не состоялась. В отсутствие «тетушки» Александру Порфирьевичу пришлось соприкоснуться с управляющим ее домом. Ход дел его не порадовал, но не похоже, чтобы тогда или позднее он вмешивался в ситуацию. За неимением других развлечений супруги гуляли в госпитальном саду, самой дальней точкой их редких путешествий был Петергоф. Вновь возник на горизонте князь Кудашев — веселый, неугомонный, ожидающий появления на свет долгожданного наследника. Уговорились погостить у него в Павловске, да так крепко уговорились, что на адрес князя стала приходить корреспонденция для Екатерины Сергеевны. 13 октября было торжественно открыто новое здание академии — Естественно-исторический институт. Аудитории по тогдашнему обычаю соседствовали с квартирами профессоров. Полагалась квартира и директору химической лаборатории — Зинину. Однако Николай Николаевич постепенно переносил свою деятельность в Академию наук, да и семейные обстоятельства не благоприятствовали жительству на службе, на виду у коллег. Посему квартира загодя предназначалась ученику и преемнику. Чарлз Буковски (1920–1994) начинает стихотворение «Жизнь Бородина» (из книги «Сгорая в воде, утопая в пламени») строками:Глава 9 «РОМАН В ПИСЬМАХ»: НАЧАЛО
Какова была повседневная жизнь человека, из рук которого только что вышел шедевр? О первых месяцах 1866 года известно лишь, что писатель Василий Петрович Боткин поведал 26 февраля своему зятю Фету: «Ведь и музыкальные впечатления принадлежат к одному роду с поэтическими, с тою разницей, что музыкальные гораздо сильнее, глубже, хотя и неопределимее. Да, именно, оттого и сильнее. Особенно испытал я это в прошлую субботу от трех квартетов Бетховена. Это было не просто удовольствие, это было какое-то сладострастное ощущение и, как сладострастие, оно действует изнурительно. Дело в том, что всё, что играется на публичных вечерах и концертах, — меня не удовлетворяет, — вот я и решился устроить два квартетных вечера у Сережи, с тем чтобы он никого не приглашал. И действительно, слушателями были только их двое, я да Балакирев и Бородин — отличные музыканты. Для последнего квартета menu сделал я. А мне из моих знакомых даже некого было бы и пригласить. Балакирев — музыкант ex-professo, а Бородин — профессор химии и вместе отличный музикус». Василий Петрович повсюду устраивал музыкальные утра да вечера и сделал то же самое, навещая в Петербурге брата. Поздние квартеты Бетховена были предметом его обожания. О происходившем с Бородиным день за днем между 9 мая и 15 июля, напротив, известно почти все, ибо супруги прожили это время в разлуке. Так появилась первая глава их «романа в письмах». «Согласно нашему с тобою договору пишу тебе в субботу, не дождавшись еще твоего письма. Жду его завтра. В этом послании к тебе я опишу подробно житье-бытье мое без тебя…» Итак, в среду 9 мая, усадив супругу в поезд, Александр Порфирьевич вместе с Линой — Александрой Андреевной Столяревской, жившей при Екатерине Сергеевне приживалкой и готовившейся в акушерки, — переждал грозу, добрался домой на извозчике и разобрал все книги и бумаги. Лег в полночь. «Ложась спать, я все думал о тебе и так с этой мыслью и заснул». В четверг заказал себе за 40 рублей пальто, затем писал работу для Менделеева (видимо, канувшее в вечность сочинение о применении аналитической химии к медицине), пообедал зеленым супом и телячьими котлетками с горошком. После обеда навестил «тетушку», угостился чаем и апельсинами, вечером пришли в гости Кюи с женой. В квартире истребляли клопов, отчего у Лины и у горничной Дуняши разболелись головы. В пятницу упорно занимался «менделеевской» работой, пообедал перловым супом и телячьими котлетами и отправился заказывать книги для академии. В субботу с утра оппонировал на защите двух диссертаций, причем одну, совсем слабую, «вытащил чуть не за волосы», пообедал дома в обществе Макси Сорокина лапшой и бифштексом с хреном и до ночи работал в лаборатории с валериановым альдегидом. Хотелось к 1 июня покончить с делами и укатить в Москву до планировавшегося в июле вояжа в Хилово: «Без тебя здесь ужасно пусто и тихо, как-то не кричится мне, не поется, не гамится; вероятно потому, что унимать некому. Лина шьет себе шляпку и сидит тихо так, что ее тоже не слыхать. Дуняша отпросилась со двора. Вообще я себя чувствую теперь как-то гостем, а не хозяином, да и гостем-то проезжим каким-то. Вместе с этим я чувствую, что где-то теперь лето, что этим летом можно пользоваться и наслаждаться… Пойми же теперь, как я должен радоваться, зная, что ты уж начала этот летний режим, что для тебя лето в разгаре, что ты дышишь свободно полною грудью, что ты можешь бегать по саду без шляпы». Однако майские дела — переделка газа и водопровода в лаборатории, ремонт (уже!) квартиры — застряли в подвешенном состоянии. Поездка в Хилово пребывала «облеченной шинелью неизвестности». До конца мая продолжались экзамены, отчего требовалось являться, как положено, в мундире. Бородин был уже статский советник, его высокородие: «А какой я смешной в енаральской-то форме, «старичок» совсем. Ужасно старообразит этот костюм, частью сам по себе, частью потому, что мы не привыкли видеть его на молодых. Зато как я возложил на себя амуницию, от меня распускалось такое сияние во все стороны, что можно с меня писать картину преображенья, в роде Рафаелевской; сияет воротник, сияют обшлага, сияют 16 пуговиц, как звезды, сияют эполеты (убийственно!), как два солнца, сияет темляк, сияет околыш кэпи, одним словом «ваше сиятельство» — да и только». Не в чинах счастье, 32-летнему профессору-генералу уже хотелось выглядеть… чуточку помоложе. Тем временем в Москве у брата Екатерины Сергеевны Алексея родилась дочь Елена. По такому торжественному случаю переводчица с английского Мария Ивановна Ловцова презентовала новоиспеченной тете только что вышедшую книгу Чарлза Веста «Уход за больными детьми». Мнительный, склонный к хандре Алексей Сергеевич был в семье «горемычнейшим». На тот момент он имел 800 рублей долга и опасное заболевание глаза, следовательно, был отправлен к зятю в Петербург. Бородин обегал с ним офтальмологов-«глазодеев», договорился об операции. У него самого разболелись зубы, вздулся флюс. Только к 3 июня медицинские хлопоты завершились. Родственники и Лина, в присутствии Алексея превращавшаяся в «кокетиптшу несообразную», пообедали пирогом с сигом и вязигой, и Бородин начал хлопотать об отпуске. Он явно вздохнул свободнее, ибо к посланию «трем Катеринам» — теще, жене и жене шурина, для удобства именуемой в семье «Кисой», — приложил стихотворный портрет всех троих. О любимой супруге сказано с особенным вдохновением:Глава 10 КОМПОЗИТОР, ИЩУЩИЙ НЕИЗВЕСТНОСТИ: «БОГАТЫРИ»
Весь 1867 год прошел под знаком общественно значимых событий. 28 декабря в Петербурге открылся Первый съезд русских естествоиспытателей, а в полдень 3 января следующего года Бородин открыл третье и последнее заседание химической секции сообщением о производных валерианового альдегида. Вечером того же дня химическая секция единодушно «определила просить об учреждении Русского химического общества» — уже не «домашнего», как в Гейдельберге, а всероссийского. Видимо, с тех времен повелась традиция «химических обедов» вскладчину, на которые петербургские химики ежегодно собирались в последних числах декабря. Первым президентом Общества стал Зинин, устав написал Менделеев. В число отцов-основателей вошел и Бородин. Занимаясь фундаментальными работами, он уже тогда стал обращать внимание на темы практические — вероятно, по инициативе врачей академии. Среди медиков шли жаркие дискуссии о пользе и вреде опийных препаратов — Бородин напечатал в «Протоколах общества русских врачей за 1867 год» работу «Исследования бухарского опия». Вокруг Балакирева тоже происходили события отнюдь не «домашнего» значения. В январе и феврале 1867 года в Праге под его управлением прошли обе оперы Глинки — и «Жизнь за царя», и «Руслан и Людмила» (трижды!). В художественном отношении это была серьезная заявка на будущую роль русской музыки в мире. В политическом отношении балакиревская деятельность служила идее единства славянских народов трех империй — Российской, Австро-Венгерской и Османской. Идею эту Балакирев поддерживал обеими руками. Но сердцу не прикажешь, а путь к сердцу Милия Алексеевича лежал через желудок: «Я многогрешный поживаю даже премерзко, даже хуже того, только не нахожу слов для достаточного выражения… Узенько-немецкая жизнь чехов меня просто приводит в отчаяние. Я просто страдалец ежедневно и не дождусь когда можно будет удрать отсюда. Что они едят! мой бог, мой бог! Я кажется Цезарю писал, что меня кормят рыбьими ляшками с сорочьим молоком, а сегодня подали мне с торжеством кусок гуся, в коем кроме костей ничего не оказалось, так что я предположил, что сей злощасный гусь был выписан здешнею дирекциею ставить какие-нибудь гусиньи оперы, и от горести скончался естественною смертию, если таковую смерть можно назвать естественною» — вот что получил из Праги Бородин, а прежде него, стало быть, Кюи. Сперва прусско-австрийско-итальянская война задержала работу Балакирева над спектаклями. Затем костлявые гуси, польские графы, местные полонофобы и (о ужас!) сам глава чешского национального направления в музыке Бедржих Сметана — все объединились против Глинки. Милий Алексеевич фанатично вел репетиции, а у себя на квартире «на кислейшем фортоплясе» отводил душу за восточными гармониями, принимаемыми хозяйкой за «монгольские». Он тогда находился в самом начале марафонской дистанции — взялся за сочинение симфонической поэмы «Тамара», оконченной в 1882 году. Захватывающий, завораживающий ориентализм (тот же «бухарский опий», только музыкальный) служил противоядием против немецкой узости. Все коллизии разрешились благополучно. В Праге подписали мирный договор, поставивший точку в войне: растущие национальные государства — итальянское и немецкое — расширились за счет дряхлевшей империи. Балакирев приехал, одолел все препятствия, вернулся домой триумфатором и оказался выше мелких обид — принялся за увертюру на темы трех чешских песен (Мусоргский под его влиянием начал набрасывать темы для симфонической поэмы «Подибрад Чешский»), Может быть, на Балакирева повлияли миролюбивые увещевания Бородина: «Что же касается до разочарования Вашего относительно чехов, то я это предвидел и, если припомните, предсказывал Вам. Таковы все австрийские славяне. Чехи из них еще самые лучшие… У чехов германизация подействовала более на внешнюю сторону быта; в них остался чешский дух, чешские стремления. А у нас? — каждый норовит корчить француза или англичанина, раболепствовать перед судом Европы; ни малейшего проявления национальной самостоятельности, полная безразличность. Может быть, впрочем, я и пересаливаю немного: я сегодня сердит. Ну, полно!» Бородин сердит?.. Весной Балакирев пополам с Константином Николаевичем Лядовым дирижировал в Михайловском манеже концертом-монстром с участием огромнейшего хора и оркестра. 8 мая 1867 года в Петербурге торжественно открылся Первый славянский съезд. В культурной программе значились спектакль «Жизнь за царя», парадный обед в зале Дворянского собрания, на котором хор Русской оперы пел песни славянских народов, и 12 мая — Славянский концерт в городской думе под управлением Балакирева. Знамена, фестоны, гербы, а над всем этим великолепием — портрет Александра II. Звучали «Камаринская» Глинки, увертюра к опере Львова «Ундина», «Казачок» Даргомыжского, Чешская увертюра Балакирева, Сербская фантазия Римского-Корсакова, романсы Глинки, Даргомыжского, Балакирева и Римского-Корсакова, арии из «Гальки» Монюшко, а также сочинения Листа и Берлиоза на венгерские темы, тактично объявленные «словацкими». Чешская депутация поднесла Балакиреву дирижерский жезл из слоновой кости. На другой день Владимир Васильевич Стасов в «Санкт-Петербургских ведомостях» завершил восторженное описание концерта словами: «Кончим наши заметки желанием: дай бог, чтоб наши славянские гости никогда не забыли сегодняшнего концерта, дай бог, чтоб они навсегда сохранили воспоминание о том, сколько поэзии, чувства, таланта и умения есть у маленькой, но уже могучей кучки русских музыкантов». Изздравствовавших тогда русских композиторов в программе концерта были представлены Даргомыжский, Балакирев, Римский-Корсаков и Алексей Федорович Львов, что совершенно не соответствует нашим представлениям о «Могучей кучке»; да и о корявости этого определения, долгое время употреблявшегося лишь в шутку — кошмаре переводчиков, — много было сказано. Но какие могут быть претензии к переполненному впечатлениями Стасову, ночью второпях писавшему рецензию? Все претензии — к Истории, из тысяч и тысяч слов плодовитого критика выхватившей эти два, чтобы дать имя Новой русской школе. Для полноты сведений о музыкальных пиршествах 1867 года нужно добавить, что в ноябре в Россию после двадцатилетнего перерыва вновь приехал Гектор Берлиоз. Композитор, почитавшийся балакиревцами наравне с Листом, имевший давние связи с Россией (его «Фантастическая симфония» посвящена Николаю I), дал шесть концертов в Петербурге и два в Москве. Бородин-химик в тот год был на высоте. Чем был занят Бородин-музыкант? Сочинял первую в истории русскую оперетту под названием «Богатыри». Инициатором этого подвига выступил Виктор Александрович Крылов — комедиограф, переводчик, любимец столичной публики. Это он первым научил изъясняться по-русски героев Жака Оффенбаха. В 1865 году Крылов перевел «Прекрасную Елену», и весь Петербург запел строфы спартанской царицы, прекрасной дочери Леды и Зевса:Глава 11 «МОЙ ТАЛАНТЛИВЫЙ НОВЕНЬКИЙ ГЛИНКА»
В разгар работы над «Богатырями» Екатерина Сергеевна поздравила супруга с именинами стихами собственного изготовления, от души пожелав:Глава 12 «РОМАН В ПИСЬМАХ»: ВИНОВАТОЕ ПРОДОЛЖЕНИЕ
Екатерина Сергеевна первой (или второй — после Щиглёва) узнала об увлечении мужа и торжественно разрешила Анке любить Александра Порфирьевича «братски». Насколько неискренне звучало в его устах пушкинское «я вас люблю любовью брата», было ясно, по-видимому, всем троим, но все старательно делали вид, что «а может быть, еще сильней» — не о них. Менее других ложность ситуации понимала Анка, самая молодая и самая искренняя. Калинин ни о чем не догадывался. В конце лета Бородины из Маковниц приехали в Москву и поселились, как обычно, в Голицынской больнице. В разлуке Александр Порфирьевич затосковал, места себе не находил, блуждал неприкаянный по больничным коридорам, по саду… В 34 года его впервые угораздило влюбиться в женщину моложе себя. Что делать? На этот счет в 1860-е годы ходило немало теорий, но ни одна ему не подходила. Старая квартира тещи, где Екатерина Сергеевна, случалось, проводила по полгода, была самым неподходящим для нее местом в Москве. Сырость, духота, десятилетиями копившаяся по углам рухлядь, которую никто не тревожил уборкой, быстро вернули ей позабытые было в Маковницах кашель и сердечные припадки. Бородин и сам никак не мог отделаться от кашля и насморка, наконец осознал, что квартиру нужно срочно менять, и снял жене меблированную комнату в Газетном переулке, в доме некоего Римско-Корсакова. Приближалось начало семестра, однако ни любовь, ни ревность не заставили Екатерину Сергеевну отправиться с мужем. 18 сентября после тяжелого расставания Бородин уехал в Петербург один. Сборы и прощания затянулись, до вокзала он добрался уже после закрытия кассы и чудом попал на поезд, упросив начальника станции посадить его без билета. В поезде заплатил положенный штраф, в спальный вагон не попал, сел в общий, битком набитый пассажирами, и всю ночь не спал. Благо теща снабдила в дорогу отличной провизией, а попутчики попались забавные. Петербург встретил 19 сентября проливным дождем. Пришлось оставить багаж на вокзале и ехать вместо академии поближе, к Авдотье Константиновне. У нее на квартире было написано первое из восемнадцати длинных и невероятно нежных писем, в которых Александр Порфирьевич ради спокойствия супруги описывает свою жизнь чуть не по минутам, не забывая сообщить, как просыпался в три, в четыре часа утра и вспоминал ее. Екатерина Сергеевна должна была знать — все под контролем: «Видишь, моя милая, каким я сделался исправным корреспондентом и верным докладчиком обо всем, что со мною творится и деется. Похвали меня за это и поцелуй мысленно; стою того». Авдотья Константиновна за лето заметно постарела, больно много напастей приключилось кряду. Затеяла делать в доме пристройку — подрядчик надул, сбежал, дело затянулось, вместо четырех тысяч работы обошлись в семь тысяч. С братьями тоже не всё было ладно. Митя без особого энтузиазма учительствовал в Опочке Псковской губернии, Еня уже год как оставил службу из-за тяжелой болезни, Бородин даже подозревал у него чахотку. Да еще заявился из Москвы какой-то дальний родственник Екатерины Сергеевны и прожил на всем готовом недели три, пока «тетушка» не намекнула: погостил — пора и честь знать. А все же так хорошо было Александру Порфирьевичу в доме на Глазовской, что и не уезжал бы в «пустые хоромы» на Выборгской стороне, где никто не ждет, кроме кухарки Михайловны. Да делать нечего, 20 сентября встал в семь часов утра, напился с Авдотьей Константиновной чаю и отправился на вокзал выручать багаж. «Тетушка» поехала прямо в академию, приводить квартиру в жилой вид. Оказалось, лекции начались еще 16 сентября, и по поводу нового устава МХА тоже уже собирались — всё пропустил. Узнал расписание: лекции по вторникам, средам и четвергам. Разобрал библиотечные книги, чтобы отдать в переплет. Лег в полночь, «тетушка» пока осталась у него. В субботу 21 сентября встал в восемь утра, сходил в библиотеку. Зашли студент Смольский и еще дюжины полторы студентов, фармацевтов и докторантов, все по поводу научных работ. Зашли фармаколог Забелин, недовольный своей заграничной поездкой, Макея Сорокин, также недовольный заграничной поездкой, доктор медицины, приват-доцент Киевского университета Успенский, Николай Николаевич Зинин, Николай Николаевич Лодыженский и главная сенсация — Кашеварова-Руднева, о которой ее супруг говорил, будто она вся иссохла, готовясь к экзаменам. Оказалось, то была злая ирония: «Варвару Александровну так разнесло, что ни одно платье ей не годится. Положительно она вдвое толще тебя стала. Выходит, что науки питают не одних юношей, но и женщин тоже». Визиты продолжались до четырех часов дня. Вечером «сходил в баню, где провел время с великим удовольствием». Лег в полночь. 22-го числа встал в восемь часов утра, напился с «тетушкой» чаю, до двух часов занимался делами, затем «абстрык себе ногти большими ноженками» и отправился обедать на Гончарную улицу к Рудневым, в их новую роскошную квартиру из девяти комнат. Щеголял там отросшими усами. Ужинать пошел к Сорокиным, где застал профессора Богдановского с женой. У Сорокиных сидел допоздна, так тоскливо было идти домой в пустую квартиру: «Вот и выходит верна поговорка: вместе скучно, порознь тошно». В понедельник 23-го встал в семь часов утра. Только засел за работу, как пришли новый инспектор Смирнов и профессор Равич, читавший врачам и ветеринарам эпизоотологию. Побывал в канцелярии, в библиотеке, получил жалованье, отдал казенные книги в переплет — всё это не выходя из дома на улицу. Обедал на Моховой у четы Богдановских, там встретил офтальмолога Юнге, но все равно было скучно, и в девять вечера пошел домой готовиться к лекциям. В пять лет как построенном здании полным ходом шел ремонт: «В нижнем коридоре во всю длину прорыта канава для кладки труб; так как коридор не освещается, то по вечерам в ту канаву валятся люди». Вообще, кругом вершились перемены: «Твоему патриотическому сердцу без сомнения приятно будет слышать, что параллельно обрусению западного края идет и обрусение северного. Помимо того, что польский элемент в лице инспектора академии и ученого секретаря заменен русским, на Выборгской стороне пострадал и немецкий элемент: нашу немецкую булочную заменила грандиозная московская пекарня, где над дверьми вместо жиденького немецкого кренделя болтается в воздухе массивный золотой калач». Неизменны были лишь вонь из каминной, с которой «милые инженеры» только теперь начали бороться, да вонища из сортиров. Да еще скука… 24 сентября в девять утра явился Кюи «с неотступною просьбою обедать у него». Прочитав две лекции и еще поработав, Александр Порфирьевич отправился к другу на Шпалерную. Не кулинария была причиной приглашения: «Кюи познакомил меня со всеми новыми номерами Радклифа и с оркестровкою всей оперы. Одна прелесть! — Корсинька сыграл несколько нумеров из своей оперы: Псковитянка. Ну, скажу тебе, это такое благоуханье, такая молодость, свежесть, красота… я просто раскис от удовольствия. Экая громада таланта у этого человечка! И что за легкость творчества! Потом исполнил Мусоргский первый акт «Женитьбы» Гоголя, написанный прямо на текст этого писателя, без всякого изменения. Вещь необычайная по курьезности и парадоксальности, полная новизны и местами большого юмору, но в целом — ипе chose manquee — невозможная в исполнении. Кроме того, на ней лежит печать слишком спешного труда». Экспериментальная вещь Мусоргского в глазах Бородина оказалась ниже опер Корсакова и Кюи, несмотря на сердечную дружбу с Модестом Петровичем и на явное сходство натур. Людмила Ивановна Шестакова вспоминала о Мусоргском: «С первой встречи меня поразила в нем какая-то особенная деликатность и мягкость в обращении; это был человек удивительно хорошо воспитанный и выдержанный. Я его знала 15 лет и во все это время никогда не заметила, чтобы он позволил себе вспылить или забываться и сказать кому бы то ни было хотя одно неприятное слово. И не раз, на мои замечания, как он может так владеть собою, он мне отвечал: «Этим я обязан матери, она была святая женщина». Эти воспоминания можно слово в слово отнести и к Бородину. Итак, имела место традиционная встреча «Могучей кучки» после летних каникул, с показом всего, что удалось сочинить на досуге. Встреча прошла без Фима и без Балакирева. Последний входил в сложный период своей жизни, начал отдаляться от друзей и всё больше конфликтовать с коллегами. «Кюи-балакиревский» кружок к этому времени скорее можно было назвать «Даргомыжским» — молодые композиторы стали тесно общаться со старейшиной русской школы. Мусоргского и Кюи это общение заставило обратиться к декламационной манере письма, плодом чего стал опыт с «Женитьбой». Да и Бородин, не одобрявший этой тенденции, начал «Князя Игоря» в несколько схожей манере, но при доработке сцен заменил декламацию кантиленой. Возможно, для пожилого Даргомыжского это новое общение было еще более ценным. Впервые после смерти Глинки он был окружен собеседниками, не уступавшими ему талантом. До этого, если говорить о мужском обществе, рядом с ним была компания музыкальных «инвалидов» (по выражению Стасова), включая Щиглёва, которого Даргомыжский прозвал «бородой». Женское общество было многочисленнее и ярче — целый сонм дам и девиц, которых Александр Сергеевич всю жизнь безвозмездно обучал пению. В этом цветнике возросли сестры Виктора Крылова, Кюи нашел там свою половинку в лице Мальвины Рафаиловны Бамберг. Близок к тому же был Римский-Корсаков. Его суженая Наденька Пургольд не пела, но была талантливой пианисткой и такой умницей, что Даргомыжский научил ее делать фортепианные переложения оркестровой музыки. А теперь рядом с Даргомыжским оказались бала-киревцы, гениально одаренные и полные идей. И вот на склоне лет он взялся за неслыханную, абсолютно новую задачу и создал подлинный шедевр: оперу «Каменный гость» на подлинный пушкинский текст, почти целиком в декламационной манере. Что показывал 24 сентября на Шпалерной Бородин? Может быть, вот этот романс на слова из Гейне в переводе Льва Мея:Глава 13 «ВОЛКОВ БОЯТЬСЯ — В ЛЕС НЕ ХОДИТЬ»
В академии вновь наступили смутные времена. Среди профессоров возобновилась борьба «русской» и «немецкой» партий. Недовольные новым строгим инспектором студенты охладели к учебе и собирались на сходки. Или наоборот: охлаждение студентов к учебе в пользу разговоров о политике спровоцировало инспектора на строгости и привело к конфликтам. Разговоры о «женском институте» сами собой затихли. Бородин с головой ушел в работу. В декабре 1868 года он исчерпывающе перечислил темы, которыми занимался, в письме Алексееву. Из письма следует, что с полимерами валеральдегида на тот момент у него мало что получалось, хотя первая его статья на эту тему («О производных валерианового альдегида») только что вышла из печати. Параллельно он экспериментировал с неврином и протагоном — веществами, выделенными Оскаром Либрейхом из головного мозга, и затеял работу «о притягивании воды расплывающимися и гигроскопическими веществами, и выпаривании водных растворов их при различных условиях температуры и давления». Из последних опытов ничего не вышло (по крайней мере не вылилось в публикации), но круг интересов любопытен, ведь исследования головного мозга вел Сеченов, а растворами упорно занимался Менделеев. Конечно, и о свершившемся именно тогда основании Русского химического общества Бородин Алексееву сообщил, но еще больше осталось за рамками письма. В семью профессора вошла Лиза — Елизавета Гавриловна Баланёва, дочь курьера академии, жившего тут же, в подвале. Лизе было шесть лет, когда умерла ее младшая сестренка, а мать от горя сошла с ума (отец, по-видимому, умер еще раньше). Феодосия Александровна Баланёва осталась в подвале с прочей прислугой, часто наведываясь в профессорскую квартиру, а девочку Бородины взяли к себе. Первое время она жила при Екатерине Сергеевне в Москве, а потом и у Александра Порфирьевича появились новые хлопоты — новые радости. Он гордился способностями Лизы и ее школьными успехами, заботился буквально обо всем, от гардероба до уроков танцев. Иногда роль «воспитателя чужих детей» его тяготила, но в последние годы жизни, пожалуй, самыми счастливыми для него были минуты умиления способностям крошечного сына Лизы и любимого ученика — Александра Дианина. В 1868 году Бородин попробовал себя еще в одной роли — музыкального критика. Кюи, постоянно писавший для «Санкт-Петербургских ведомостей», быв занят постановкой в Мариинском театре своей оперы «Вильям Ратклиф» и попросил друга на время заменить его в газете. Бородин справился блестяще, опубликовав три большие рецензии на концерты Российского музыкального общества и Бесплатной музыкальной школы с подробным, основательным разбором исполнявшихся произведений. Поскольку среди них были танцы из «Воеводы» Чайковского, Бородин оказался в числе первых, что откликнулся в печати на дебюты Петра Ильича. Рецензии его почти неизменно доброжелательны. Лишь две вещи начинающий критик прямо-таки разругал: увертюры к «Нюрнбергским мейстерзингерам» Вагнера и к «Проданной невесте» Сметаны (в последнем случае он наверняка припомнил, что ее автор интриговал в Праге против Балакирева). Гвоздем всех отрецензированных программ для Бородина стал Те Deum Берлиоза (1855). Балакирев первым исполнил это сочинение в Петербурге в Седьмом концерте Бесплатной музыкальной школы. Помимо хора и оркестра на сцене красовался орган, специально привезенный ради такого события из дома великого князя Константина Николаевича. В кругу Балакирева из рук в руки переходили две партитуры Те Deum — печатная и более полная рукописная, которую автор подарил Публичной библиотеке. Бородин досконально проштудировал обе. Некоторые части он признал слабыми, неоригинальными, сентиментальными, но важнее, конечно, что он похвалил. Sanctus («Свят») из части Tibi omnes Angeli («К Тебе все ангелы») был отмечен за «красивый и эффектный аккомпанемент деревянных духовых» — этот оркестровый прием Бородин позднее развил в «Младе» и в Andante Второй симфонии. «Военная прелюдия», в наше время часто пропускаемая дирижерами, была признана номером «из самых оригинальных во всем сочинении». Действительно, прелюдию начинают шесть малых барабанов и двенадцать деревянных духовых (флейты, гобои, кларнеты), играющих в унисон. В этом есть что-то варварское и в то же время древнее, ветхозаветное. Слушая берлиозовские барабаны, можно вспомнить соло литавр в «Половецких плясках». Теплота и мягкость Dignare, Domine («Помоги нам, Господи») тоже запали в душу Александру Порфирьевичу. Крошечный фрагмент Dignare явно вспоминался ему вместе с «Песней об иве» из «Отелло» Джоак-кино Россини, когда он сочинял оркестровые отыгрыши, сопровождающие в «Князе Игоре» приход и уход со сцены Ярославны. Наконец, часть Judex crederis («Веруем, что Ты придешь судить нас») Бородин назвал «верхом совершенства». Ее мощная, словно бы древняя и явно ориентальная первая тема впоследствии стала одним из прообразов сцены «Дозор в половецком лагере», а вторая тема родственна теме Игоря и Ярославны. Ничего не сказал Бородин о самых первых тактах Те Deum, а ведь именно первые такты Allegro moderate — самый яркий и поразительный фрагмент этого очень неровного произведения. Тяжелые ферматы оркестра и органа, которые сменяет причудливо изгибающаяся одноголосная тема, есть не что иное, как далекий прообраз главной темы Второй симфонии Бородина. Удачно и с пользой для себя дебютировав на новом поприще, Александр Порфирьевич больше на него не возвращался. В некотором смысле повторилась история с «Богатырями». «Композитор, ищущий неизвестности» впредь не сочинял оперетт — критик, подписывавший статьи «Б.» либо «—Ъ.», впредь не выступал в печати с оценкой чужих сочинений и почти не обсуждал эту свою деятельность с друзьями. Не считая, конечно, Стасова, которого он по настоятельному совету Балакирева просил перед публикацией просматривать свои статьи (Владимир Васильевич, впрочем, никакой необходимости в этом не видел). Все в том же декабре 1868 года, когда Бородин перечислял Алексееву предметы своих занятий в лаборатории и писал первую в жизни рецензию, он впервые познал, как горек хлеб профессионального композитора. Приближалось публичное исполнение Первой симфонии, и в самый последний момент ее автор наконец-таки взялся выправлять целую бездну ошибок в оркестровых партиях. В отличие от романсов и фортепианных пьес оркестровая музыка требует очень много времени на подготовку нотного материала. Позднее Римский-Корсаков, десятилетиями проводивший ночи за этим бесконечным занятием, говорил ученикам: композитору прежде всего надо выучиться «стирать, скоблить и наклеивать». В случае с симфонией Бородина ситуация усугублялась тем, что параллельно с исправлением ошибок автор вносил в музыку серьезные изменения, вклеивал в партитуру целые листы. Вечерами, после обычных занятий в академии это особенно утомляло. К Балакиреву отправилось раздраженное письмо, в котором, помимо всего прочего, звучит обида на соратника, долго не желавшего исполнять Первую и всё это время мучившего Бородина идеями новых переделок: «Проклятая симфония моя мне надоела — смерть! Остается проверить кларнеты, гобои, фаготы. Остальное проверено, кое-что исправлено мною, кое-что должны исправить по моим указаниям копиисты. Вранья там была чортова куча! Рога 1-й и 2-й навраны были безбожно; в альтах местами переписчик въехал в виолончель, местами в скрипку. В знаках бездна вранья. Вообще, над симфонией тяготеет какой-то рок: все наши вещи шли в бесплатной школе, только моей не удалось; все шли своевременно — только моя три года ждет очереди. Ни одна не осквернена исполнением в Михайловско-дворцовом театре в компании Чечоттов — только моя. Все переписывал Гаман, только мою какой-то сукин сын. Остается только, чтобы автора закидали мочеными яблоками». Мусоргского и Римского-Корсакова подобные обиды доводили до серьезных ссор с Балакиревым — обиды Бородина ни разу в ссоры не вылились, он всегда оканчивал дело миром. А за глаза обруганный Виктор Чечотт по иронии судьбы со временем превратился в восторженного почитателя Александра Порфирьевича и даже написал о нем книгу. Премьера симфонии обошлась без закидывания мочеными яблоками. О реакции публики Бородин мельком обмолвился год спустя в письме Екатерине Сергеевне: «…помнишь, всего лучше принято было andante, а не скерцо, несмотря на то, что последнее несравненно доступнее и эффектнее». К счастью, Стасов подвиг Балакирева написать об этом событии мини-мемуары, благодаря чему до нас дошла информация из первых рук. Вот что сообщает мемуарист: «Афиша была выпущена, и начались трудные репетиции. Уже после первой из них мнение о симфонии стало у некоторых меняться, и Кологривов[14], относившийся с сердечной горячностью и к делу и ко мне, с радостью сообщил мне, что симфония начинает нравиться не только ему, но и что Ник. Ив. Заремба, тогдашний директор консерватории и теоретик, переменил о ней свое мнение и уверился в несомненной талантливости ее автора. Это меня и обрадовало и ободрило, но я все-таки не был спокоен и с тревогой на душе ожидал субботы 4 января, так как противников у этой музыки еще было много среди заурядных музыкантов по профессии, гораздо менее публики способных к восприятию чего-либо нового, выходящего из обычных рамок симфонической музыки. Много интересовался ходом этого дела и покойный А. С. Даргомыжский, бывший в то время в числе директоров Русск. Муз. общ., и также с нетерпением ожидал этого концерта, на котором он уже не мог присутствовать, будучи смертельно болен. Наконец роковой вечер настал, и я вышел на эстраду дирижировать Es-dur’ную симфонию Бородина. Первая часть прошла холодно. По окончании ее немножко похлопали и умолкли. Я испугался и поспешил начать Scherzo, которое прошло бойко и вызвало взрыв рукоплесканий. Автор был вызван, публика заставила повторить Scherzo. Остальные части также возбудили горячее сочувствие публики, и после финала автор был вызван несколько раз. Тогдашний музыкальный критик Ф. М. Толстой, ненавистник новой русской музыки, стал мне даже нахваливать финал и, видимо, был растерян от неожиданного успеха симфонии. Кологривов радовался от души и сердечно приветствовал Бородина. Умирающий Даргомыжский с нетерпением ожидал известия о том, как прошел концерт, но, к сожалению, никто из нас после концерта к нему не заехал, боясь тревожить больного поздно ночью, кроме приятеля его К. Н. Вельяминова, который, к сожалению, не мог рассказать ему обо всем подробно. Наутро уже не стало Даргомыжского, скончавшегося от аневризма около 5 ч. утра 5-го января, а потому в следующем концерте и был исполнен под моим управлением Requiem Моцарта». Бородин считал, что публика лучше всего приняла Andante — Балакирев сообщает, что на бис требовали повторить скерцо. Вопреки его собственному утверждению повторять скерцо дирижер не стал, опасаясь утомить музыкантов. Остается только гадать, что происходило на самом деле. 15 января Балакирев написал Чайковскому о «блестящем неожиданном успехе Бородина» и отправил ноты в Москву, Николаю Рубинштейну. Тот не смог быстро включить большую симфонию в уже составленную программу концертов и предложил исполнить отдельные ее части. Балакирев воспротивился и немедленно затребовал ноты обратно, ссылаясь на запланированное исполнение на Пасху. Однако на Пасху никто в Петербурге Первую симфонию не играл, и она надолго отправилась на полку. Позднее Милий Алексеевич безуспешно пытался через Юргенсона уговорить немецкое издательство «Шотт» напечатать партитуру. Критики, не готовые оценить с одного прослушивания столь масштабное и необычное сочинение, и ругали, и хвалили с оговорками. Студент Петербургской консерватории (и будущий профессор Московской) Николай Губерт не смог составить ясного впечатления ни от Первой симфонии, ни от исполненного в том же сезоне «Антара» и безапелляционно приписал вину за это авторам: «Гг. Римский-Корсаков и Бородин сделали большую ошибку, назвав свои сочинения симфониями… Симфония г. Бородина, по содержанию отдельных частей своих, до того разрознена, что с трудом переносишься от одного представления, от одного настроения к другому». В гораздо лучшем положении был Кюи, уже несколько лет досконально знавший музыку симфонии друга. Соответственно, и оценка его была иной: «От болезненных припадков паттомании[15] перехожу к трезвому, здоровому и крайне отрадному, именно к третьему концерту Русского музыкального общества, в котором были исполнены в первый раз два превосходных сочинения двух молодых русских композиторов: хор из «Псковитянки» Римского-Корсакова и симфония г. Бородина. Имя последнего никогда еще не стояло на афише, но в своей симфонии он является композитором вполне готовым, мастером своего дела… Талант Бородина прежде всего поражает своей яркостью и блеском. Он богат идеями свежими, кипучими, полными прелести… Третья часть симфонии — самая лучшая. Это бесподобнейшее andante в восточном роде. Мелодическая роскошь, богатство и полнота мысли, глубокая страстность, гармоническая новизна и изящество, чудесные краски оркестра, все это соединилось вместе, чтобы очаровать слушателя. В этом andante г. Бородин являет такую бездну тонкого вкуса, такое богатство фантазии, такое счастливое вдохновение, что оно бы украсило любую из существующих симфоний. Начало финала не хорошо. Первая тема классически-ординарна в шумановском роде, и не менее классически изложение повторяется два раза. Интерес начинается в средней части и растет, не переставая, до последних аккордов симфонии… Инструментована симфония г. Бородина очень мило. Кое-где видна неопытность, неизбежная в первом инструментальном произведении, повсюду виден талант. Инструментовка andante — верх вкуса и изящества… Симфония г. Бородина, а еще более хор г. Корсакова публике понравились. Г. Бородин был вызван два раза, г. Корсаков четыре раза, и его хор был повторен… Но возвращаюсь к главному событию концерта, именно к прекрасному и блестящему дебюту г. Бородина. Действительно прав был Даргомыжский, когда говорил неоднократно перед смертью: «Я умру спокойно, потому что вижу искусство в хороших и талантливых руках». Что касается резонанса, вызванного премьерой, вот упрямые факты: осенью Бородин получил от Русского музыкального общества «артистические» билеты на все симфонические и квартетные вечера (чего Общество мало кого удостаивало), а также просьбы о новых сочинениях. В ноябре 1870 года Петербургское собрание художников, «желая почтить… одного из даровитейших представителей современного русского искусства», прислало приглашение за № 8 на концерт в фонд памятника Глинке. Директорам Общества и Комитету Собрания вторил нотоиздатель Бессель, с которым Бородин познакомился у Кюи: он попросил разрешения напечатать романсы Александра Порфирьевича. Словом, «дебютант» занял достойное место в музыкальном мире Петербурга. Но даже если бы не все эти обстоятельства, Бородин, по-видимому, был скорее склонен верить не публике и не критике, а собственным впечатлениям от живого звучания музыки. Балакирев завершает воспоминания словами: «Но всего более доволен был автор исполнением своей симфонии, решившим его судьбу. Успех сильно подействовал на него, и тогда же он принялся за сочинение второй симфонии h-moll, чувствуя в музыке настоящее свое призвание». И правда, день премьеры Первой симфонии стал днем, когда замысел Второй пустил первые ростки. Из темы си-минорного хора встречи Ивана Грозного (из корсаковской «Псковитянки»), исполненного тогда же и повторенного на бис, впоследствии выросла побочная гема новой симфонии Бородина. Впереди ждали еще более неслыханные события. 17 февраля Менделеев завершил работу над «Опытом системы элементов, основанной на их атомном весе и химическом сходстве», и 6 марта Меншуткин на заседании Русского химического общества прочел его доклад «Соотношение свойств с атомным весом элементов». Мировая наука обогатилась Периодическим законом. Жаль, реакция Бородина на это открытие неизвестна. До нас дошли имена всех его котов и кошек, но нет сведений, оценил ли он открытие друга или сперва отнесся к нему, как большинство, с недоверием. Точно так же, читая в письмах Александра Порфирьевича о самых незначительных мелочах, мы остаемся в полном неведении, увлекался ли он в принципе новыми научными теориями, появившимися после середины 1860-х годов. А когда газеты наводнила полемика о спиритизме и даже покойный Козьма Петрович Прутков на страницах «Санкт-Петербургских ведомостей» посредством медиума возвысил свой голос с того света, осталось неизвестным, на чьей стороне был Александр Порфирьевич: Менделеева с Егоровым или Бутлерова с еще одним русским химиком, Егором Егоровичем Вагнером? Дружил-то он со всеми. Достижения Бородина в химии были скромнее менделеевских, но и ему 1869 год принес одну из самых крупных в его научной биографии удач: открытие реакции уплотнения альдегидов — альдольной конденсации. Появились его статья «О продуктах действия паров брома на серебряные соли кислот масляной и валериановой» и два сообщения: «Изокаприновая кислота, ее альдегиды и соли» и «Продукты уплотнения альдегидов». Тем временем Мусоргский завершил «Бориса Годунова», Балакирев — фортепианную фантазию «Исламей» (возможно, свое лучшее сочинение), Бородин же взялся за Вторую симфонию. В 35 лет он был всему открыт, за все брался, все успевал, не сомневаясь ни в своих силах, ни в зрелом, окрепшем мастерстве. Только опера пока оставалась недосягаемой высотой. Вероятно, под впечатлением приезда в Петербург в начале 1868 года олонецкого сказителя Трофима Григорьевича Рябинина Александр Порфирьевич увлекся былинным сюжетом и набросал план оперы в семи картинах «Василиса Микулишна». Действующих лиц предполагалось тоже семь: князь Владимир — бас, жена его княгиня Апраксия — сопрано, богатырь Данило — тенор, жена его Василиса — контральто, богатыри Илья и Алеша — бас-профундо и тенор, Тугарин — бас. Бородин мыслил себе трагедию по мотивам былины «Данило Ловчанин». Опера должна была открываться богатырской охотой и хвастовством Данилы, а продолжаться предательским заговором и подлым убийством. Шестая, предпоследняя картина представлялась сольной сценой Василисы Микулишны, получившей весть о смерти мужа, — по сути, ее Плачем. Стержнем характера героини Бородин видел непоколебимую верность: опера завершалась сценами «Свадебный поезд» и «Самоубийство». Не последнюю роль в трагедии Василисы играл введенный композитором басурманин Тугарин. Как видно, Бородину, впервые задумавшемуся об опере, виделось уже нечто близкое «Князю Игорю». А сюжет былины еще два десятка лет продолжал жить в его воображении, нет-нет да и возникая в разговорах с близкими. Анка Калинина 18 декабря 1886 года в письме Александру Порфирьевичу упомянула «сказание о том, как пасынки «Микулы Селяниновича гнали со свету белого хоробрую поляницу», то есть богатыршу. Она подразумевала себя и какой-то свой юридический казус. В ней действительно было много от верной и бесстрашной Василисы. В другой раз он увлекся «Царской невестой». Среди музыки, которую Бородин играл-импровизировал для «Царской невесты», Стасова особенно восхищал хор пирующих опричников. Возможно, позже он превратился в хор дружины Галицкого «Княжьи молодцы гуляли», музыкальная тема которого восходит к первой теме «Камаринской» Глинки («Из-за гор, гор высоких»). На Пасху 1869 года Бородин получил от Стасова сказочный подарок: сценарий оперы «Князь Игорь» (сюжет и исторические источники друзья еще раньше обсуждали между собой). В ответ Стасову отправилась записка: «Мне этот сюжет ужасно по душе. Будет ли только по силам? Не знаю. Волков бояться — в лес не ходить. Попробую».Глава 14 ЖЕЛУДЬ, ИЗ КОТОРОГО ВЫРОСЛИ ДВА ШЕДЕВРА
Незаметно подошло лето. После прошлогодних метаний ехать в Голицынскую больницу не хотелось, в Маковницы дорога была заказана. В Турово отправилась сдружившаяся с обоими Калиниными «тетушка», взяв с собой младшего сына. К счастью, был у Бородина дальний родственник, химик-любитель князь Кудашев, ныне занятый долгим бракоразводным процессом и живший то в Курске, то под Курском в имении Алябьеве, что при впадении реки Рать в реку Сейм. Для Бородина, с головой погруженного в полученные от Стасова переводы «Слова о полку Игореве», в летописи и сказания, эти названия звучали музыкой. По-семье (местность по реке Сейм) упоминается в его «Князе Игоре». 4 июня Александр Порфирьевич выехал из Петербурга к гостеприимному князю. По пути он задержался в Москве и заключил мир с Екатериной Сергеевной. 13 июня Бородин прибыл в Алябьеве и тут же отписал в Москву: «Дорога в Курск — восторг. Особенно хорошо между Тулою и Орлом: — горы; подумаешь, что едешь мимо Оденвальда или Вогезов… Курск, издали, очень живописен и лежит на горе». Зная требования жены, муж много внимания уделил климату, добавив важное: «Опасностей — никаких. Ни воров, ни разбойников». И заключил непонятно: «Провертайки мы с тобою, бедная моя, право провертайки!» Дом Кудашева, окруженный цветником, стоял на острове. Николай Иванович жил там один, слуг вызывал к себе свистком, и они ходили с берега по плотинам. Квартира в Курске (целый этаж в доме помещика Чурилова) была не менее колоритна: все вещи «сбиты в кучу: табак, белье, бумаги, револьвер, туфли, книги, стеариновые огарки, окурки папирос, цветы, объедки всякие и пр., все это — рélе-тélе[16] — покоится на столах, стульях, этажерке, постели, камине, на полу и т. д.». 15 июня Кудашев отправился по делам в Москву и заодно привез оттуда Екатерину Сергеевну. Дожидаясь, пока в Алябьеве отделают и обставят мебелью один из флигелей на берегу, супруги жили в Курске, развлекаясь прогулками в городском саду. Александр Порфирьевич впервые оказался в местах, где до наших дней сохранились непаханая степь, древние городища и половецкие каменные бабы. Может статься, ничего из этого он не увидел (некому было показать дорогу, не было свободной лошади, Екатерина Сергеевна спала до полудня, потом до вечера собиралась поехать погулять, и все заканчивалось сидением на крылечке флигеля). Может статься, безалаберный Кудашев так и не привел флигель в порядок и его гости застряли в Курске до самого августа. Но даже в худшем случае, если Бородин провел на берегах Сейма всего лишь два дня, 13 и 14 июня, он, привыкший очень рано вставать, не мог не слышать в предрассветный час птиц — тех самых, что в XII веке пели в Путивле княгине Ярославне. Прошло шесть лет, и, сочиняя Плач Ярославны, Бородин открыт его перекликанием птичьих голосов. Супруги жили в то лето мирно и без происшествий, но долго гостить у Кудашева не пришлось. 20 августа в Москве открылся Второй съезд русских естествоиспытателей. 22 августа Бородин открыт первое заседание химической секции сообщением о синтезированной им изокаприновой кислоте и ее производных — альдегиде и солях. Еще 10 августа он «прописался» (как это тогда называлось) в Москве у родственников жены Ступишиных, в Гранатном переулке. 5 сентября докладчик отбыл по месту службы и 9-го начал принимать переэкзаменовки. В тот год около половины студентов имели «хвосты», что для академии было скорее нормой, чем исключением. Жизнь потекла обычным порядком. В середине сентября переэкзаменовки постепенно сменились лекциями (по четыре дня в неделю), чтобы в ноябре учебный процесс, как водится, прервался на время ледостава. Чуть не каждое лето инженеры с целью починки труб выкапывали в нижнем коридоре академии канаву и заново перекладывали печи, растягивая это удовольствие до ноября (научно-технический прогресс принес в академию центральное отопление, до отладки которого было еще далеко). В июне неизменно начинались ремонт и переоборудование химической лаборатории, тут же замиравшие на начальной стадии и только с возвращением профессора с каникул переходившие в активную фазу. Бородин с утра до вечера распоряжался, подгонял, что-то привинчивал, что-то прилаживал и между концом октября и серединой декабря торжественно вступал во владение своими угодьями. Его стараниями лаборатория год за годом расширялась за счет соседних помещений. К концу ноября наступала «самая горячая пора: заказы, отчеты, комиссии и т. д. и т. д. Служили, служим, будем служить — вот девиз настоящего времени у нас». Не чтение лекций, не работу в лаборатории полагал Бородин службой, а единственно бумажное изобилие: «счеты, отчеты, донесения — словом все, за что получаю царское жалованье». Что ж, дела шли своим чередом, чины и награды «в воздаяние усердно-отличной службы» следовали исправно. В 1865 году надворный советник Бородин получил орден Святого Станислава II степени, в течение следующих семи лет статский советник удостоился орденов Святой Анны III степени, Святой Анны II степени с короной и Святого Владимира III степени, в 1879 году действительный статский советник был награжден орденом Святого Станислава I степени и в 1883-м — Святой Анны I степени. В промежутках между ремонтами и отчетами Александр Порфирьевич работал в лаборатории с утра до ночи — появились причины торопиться. Вернувшись осенью 1869 года в Петербург, Бородин просмотрел свежие номера «Бюллетеня Немецкого химического общества». К своему неудовольствию, он обнаружил там большую статью Кекуле «Продукты конденсации альдегидов», поступившую в Общество еще 12 июля (нового стиля). Август Кекуле был более чем серьезным конкурентом, в Боннском университете он параллельно вел несколько экспериментальных исследований и энергично занимался теоретическими вопросами, коих Бородин в принципе не касался. Вечером 3 октября было написано письмо Екатерине Сергеевне, знаменитое сообщением об игре «музикусам» «Сна Ярославны». Но автор, целый день проведший за экспериментом, начал с более важной темы: «У меня теперь весьма счастливый период лабораторной деятельности: идет все на лад. По этому самому я теперь в пассии лабораторных работ. Только чуть-чуть не случилось неприятного столкновения на химическом поле с Кекуле, который, в одной из своих работ, затронул ту область, в которой я работаю; правда, что он выходил из совершенно других начал и бил совершенно не на то, на что я, но все-таки, при дальнейшем ходе своих исследований, он легко мог напасть на те же идеи и преследовать те же цели, что и я. В предупреждение возможности столкновения, я вчера сообщил свою работу в заседании Химического общества, хотя работа была еще далеко не округлена. Все химикусы нашли ее, впрочем, крайне интересной и по фактической стороне, и по теоретическому развитию идей». Сообщение, сделанное Бородиным 2 октября, называется «Продукты уплотнения альдегидов», иначе — «О действии высокой температуры на энантол и валеральдегид». Рассказать о своей работе в Русском химическом обществе было совершенно достаточно, чтобы о ней тут же узнали в Германии. Бюллетень Немецкого химического общества наряду с собственными материалами исправно печатал обзоры заседаний обществ Парижа, Петербурга, Лондона. В номере от 25 октября вышел очередной петербургский обзор Виктора Юльевича Рихтера (для немцев — Виктора фон Рихтера) с изложением сути доклада Бородина в одном абзаце. «Столкновения» предупредить не удалось. 9 марта Александр Порфирьевич снова потревожил жившую в Москве супругу химическими проблемами: «В четверг я был у Бутлерова, откуда я прошел в Химическое общество, где узнал неприятную для меня вещь: Кекуле (в Бонне) упрекает меня в том, что я работу с валерьяновым альдегидом (которую делаю теперь) заимствовал от него (т. е. не самую работу с фактической стороны, а идею работы). Это он напечатал в Bericht’e Берлинского химич. общества. Такая выходка вынудила меня сделать тут же заявление об открытых мною фактах и показать, что я этими вопросами занимаюсь уже с 1865 года, а Кекуле наткнулся на них только в августе прошлого года. Вот она честность-то немецкая! Хотя наше Химич, общество и знало все это, но я счел нужным заявить, для того, чтобы это потом сообщено было, заведенным порядком, в Берлинское Общество». Собственно, Кекуле 21 февраля 1870 года в большой статье «О конденсации альдегида» сказал о том, что в настоящее время всё чаще одно и то же явление изучают несколько ученых, и перечислил целый ряд имен, включая Михаила Дмитриевича Львова (ученика Бутлерова). Бородина он упомянул через запятую с трудившимся на той же ниве парижанином Жозефом Рибаном. Ответ Александра Порфирьевича на заседании РХО в передаче Рихтера не содержал ничего полемического и начинался так: «Г. Бородин поделился наблюдениями над конденсацией валеральдегида…» Имя Кекуле не звучало. Бородин просто обозначил: да, он с такого-то времени работает на той же территории и пришел к таким-то результатам. Недели через три Екатерина Сергеевна прочла в письме мужа: «С Кекуле я порешил — не отвечать, а просто продолжать работу, а то он подумает, что я в самом деле испугался его заявления. Когда же работа будет кончена, я сделаю вскользь заметку и о Кекуле, мимоходом, это гораздо более с тактом». Заметки этой так и не появилось. Кекуле продолжал исследования и в течение нескольких месяцев напечатал вБюллетене еще две статьи — Бородин с середины февраля до конца апреля 1870 года вынужденно позабыл о «пассии». 25-летний великий князь Николай Максимилианович, 4-й герцог Лейхтенбергский, увлекался минералогией, уже четыре года как возглавлял Российское минералогическое общество и вот пожелал заняться химическим анализом почв и горных пород. Зинин из каких-то соображений присоветовал герцогу воспользоваться лабораторией Бородина, и началось… Ежедневно с 9.00 до 14.00 Александр Порфирьевич почти неотлучно состоял при госте, ассистировал, делал вычисления, а после подыскивал для него научную литературу. Личность герцога не вызывала неприятных эмоций: «Мы с ним очень сошлись. Это такой милый, такой симпатичный молодой человек, и притом джентльмен до конца ногтей. Как с ним ни деликатничай, как ни будь любезен — все останешься у него в долгу. При всем этом он прост и естествен в высшей степени, умница, весьма начитан и относится к науке серьезно». Но собственные исследования пришлось отложить в сторону, черпая слабое утешение в наблюдениях за коллегами: «Что смешно, так это отношение других, прочих ко мне, точно я издаю от себя запах великого князя, остающийся во мне вследствие частого посещения высокого гостя». Конкуренты тем временем не дремали. 3 мая 1872 года (нового стиля) Шарль Вюрц представил в Парижском химическом обществе огромную работу «Об оксиальдегиде (альдегидоспирте)». Рассказав, каким образом синтезировал новое вещество, он упомянул из коллег лишь Кекуле и его работу с кротональдегидом. Бородин 4 мая (старого стиля) сделал в Русском химическом обществе три сообщения: о действии натрия на валеральдегид, о действии натрия на энантол и о получении продукта уплотнения обыкновенного альдегида. Работа была им наконец «округлена». Александр Порфирьевич специально указал, что конденсацией альдегидов занимается с 1864 года и что оксиальдегиды (альдоль) получены им не позднее Вюрца и другим способом. Подробное изложение его выступлений немедленно напечатал Бюллетень Берлинского общества, а оттуда его целиком перепечатал Бюллетень Парижского общества. Тогда-то, вскоре после «столкновения» с Кекуле и в период острой конкуренции с Вюрцем, в круг близких знакомых Бородина вошел студент академии Александр Дианин. Возможно, сквозящий в его воспоминаниях об учителе глубочайший пессимизм навеян первыми впечатлениями от общения с профессором, полученными не в самое удачное время. В 1917 году, к тридцатилетию со дня смерти Бородина, Дианин писал: «Его исследования конденсации альдегидов, получение фтористого бензоила и алдола (одновременно с Вюрцем) доставили ему почетную известность за границей… Бедность лабораторной обстановки доходила до того, что при одной из работ, где требовалась азотно-серебряная соль, А. П. принужден был пожертвовать частью своего фамильного серебра. В таких условиях он, естественно, не мог конкурировать со своими заграничными коллегами, к услугам которых, кроме надлежащей лабораторной обстановки, были уже химические фабрики, между тем как А. П. в своей лаборатории готовил капля по капле необходимый для работы материал. Кончилось тем, что одну работу (об алдоле) он должен был уступить французскому химику Вюрцу… А. П. был удивительно удачлив, неудачлив же был весь наш склад, неудачлива была наша жизнь бесцветная, инертная». «Уступил» Бородин не результаты работы (о их обнародовании он как раз позаботился). Уступил он вскоре саму тему, вернувшись к занятиям нитрозоамарином. К тому времени для Александра Порфирьевича сама собой нашлась ниша, где он мог не опасаться конкуренции. На заседании Русского химического общества 1 февраля 1871 года он обнародовал результаты совместного с врачом Крыловым исследования, впервые установившего связь между холестерином и развитием атеросклероза, — открытие, увы, еще долго остававшееся невостребованным. В химической лаборатории академии постоянно вели свои эксперименты врачи. Бородин как профессиональный химик и как человек абсолютно безотказный в той или иной степени принимал участие во всех работах. Например, в 1875 году он сконструировал прибор для предпринятого учениками гигиениста Доброславина анализа различных сортов крахмала. Доброславин вообще много занимался исследованием продуктов, вероятно, Бородин не раз ему в этом способствовал. В полной мере выяснить и оценить его роль в развитии отечественной медицины невозможно. Неторопливо входил Бородин в новую для себя область научно-популярной периодики. В 1868 году он дал согласие участвовать в издании журнала «Космос» — журнал так и не начал выходить; в 1870-м вошел в редакцию затеянного Хлебниковым журнала «Знание» — и через год ее покинул. Причиной скорее всего было объявленное в мае 1871 года «Знанию» в лице ответственных редакторов-издателей Хлебникова и Бородина первое предостережение. В нем упоминались статьи «Право и жизнь», «Организация труда на Урале» и «Борьба за существование в человечестве», ставились на вид редакторам «вредное материалистическое учение» и «вредные воззрения социалистические», порицался чересчур популярный для серьезного журнала стиль изложения. Самый же важный из пунктов гласил: «В статье «Вопрос социальной психологии» заключается безусловное отрицание начала индивидуальной ответственности и вообще уголовной вменяемости, признаваемой автором статьи чудовищной несправедливостью…» Упомянутая статья представляла собой перевод с итальянского и принадлежала швейцарскому физиологу Александру Александровичу Герцену, жившему тогда во Флоренции. Ее положения были далеко не новы и широко применялись российскими адвокатами в уголовных процессах, когда обвинение виртуозно переносилось с преступника на «среду». По-видимому, два редактора-издателя обсудили предостережение и не сошлись во мнениях. Хлебников продолжил вести журнал в прежнем духе, пока его в 1877 году окончательно не закрыли «за материалистические тенденции». Бородин, изначально бывший в журнале кем-то вроде «свадебного генерала», в октябре 1871 года усиленно хлопотал в Главном управлении по делам печати о своем выходе из редакции и передаче всех полномочий другу. После этого они продолжали общаться; когда Хлебников по болезни вынужден был отойти от дел и уехать из Петербурга, он отдал другу всю свою библиотеку. Вскоре другой товарищ Бородина, Доброславин, стал выпускать журнал «Здоровье». Александр Порфирьевич способствовал ему статьями. Сам он в то время мог служить живой иллюстрацией для доброславинского журнала: рано вставал, вовремя обедал, вовремя ложился спать, много ходил пешком. Нарушали этот порядок разве что посещения концертов, но и они происходили с завидной регулярностью: несколько симфонических и камерных собраний Русского музыкального общества да несколько концертов Бесплатной музыкальной школы за сезон, редкие вылазки в оперу, раз в год — поход с каким-нибудь знакомым семейством в оперетту. О легком жанре Бородин судил профессионально, то возмущаясь примитивностью сюжета, то восхищаясь, как смешно в «Трех школах» Ивана Федоровича Деккер-Шенка «пародированы музыкальные элементы немецкий, итальянский и французский», то радуясь с видом знатока: «Есть замечательно хорошие и свеженькие голоса, с выработанным фиоритурным пением, особенно француженки». Выступления гастролеров Бородин редко чтил своим присутствием, делая исключения лишь для таких музыкантов, как любимый ученик Листа Карл Таузиг. После удаления Балакирева от управления концертами Русского музыкального общества в музыкальном Петербурге открылись военные действия. Эстафету в РМО принял Эдуард Францевич Направник. Как человек исключительной прямоты, он не скрывал: великая княгиня Елена Павловна велела «с корнем вырвать прежнее направление». Балакирев сосредоточился на Бесплатной музыкальной школе и сделал все, чтобы пять ее концертов в сезоне 1869/70 года затмили концерты конкурентов. Сопоставление программ напоминает цветаевское «Квиты: вами я объедена…»:
Часть III
«У ВСЯКОГО КОМПОЗИТОРА
СУЩЕСТВУЕТ ТОЛЬКО ОДНА
ОСНОВНАЯ МУЗЫКАЛЬНАЯ ТЕМА»
Глава 15 СТЕЗЕЮ ЛИРИКА И СИМФОНИСТА
Весна 1870 года принесла Бородину-лирику новое признание за пределами кружка: в марте Петр Иванович Юргенсон издал его романсы «Спящая княжна», «Фальшивая нота», «Отравой полны мои песни» и чуть позднее — балладу «Море». Произошло это по инициативе Балакирева, который очень торопил «птенца» и в итоге остался недоволен, что тот дал ему для пересылки в Москву так мало пьес. Александру Порфирьевичу пришлось впервые после 1849 года вспомнить, что значит для композитора печататься: как минимум требовалось изготовить чистовую копию, на что у него вечно не хватало времени. Сочиненная раньше других «Спящая княжна» вышла с посвящением самому близкому из «музыкальных друзей» — Римскому-Корсакову. Еще в 1867 году Бородин, занимаясь опереттой «Богатыри», попутно произвел на свет весьма ироничную вещь о том, как могучий богатырь… не является освободить княжну. Романс вызвал в кружке бурные споры. Мусоргский «как человек боевой» требовал убрать в конце первой строфы повторение слова «спит» — Бородин отказался и был обруган «сонным лешим». Кроме Мусоргского, кажется, никто из музыкантов не обращал особого внимания на слова (больше говорили о политическом подтексте, уподобляя княжну «спящей» России). Чуть больше внимания обращали на мелодию — настоящую колыбельную. Зато всех поразила небывалая колористическая находка: постоянное чередование больших секунд в аккомпанементе, для классической гармонии вещь абсолютно неслыханная. Композиторы ее, впрочем, скорее принимали. В первые дни 1870 года Бородин в Москве играл «Спящую княжну» Чайковскому (будущему автору прекрасного учебника гармонии). Тот, звавший балакиревцев «якобинцами», говорил, «что всё, что хорошо звучит, должно иметь теоретическое оправдание», — и действительно находил логичное объяснение бородинским секундам. А вот горячий приверженец Чайковского критик Герман Августович Ларош и четыре года спустя никак не мог переварить эти секунды, высказавшись на страницах газеты «Голос» в том смысле, что немузыкальному читателю трудно объяснить, «какая оргия диссонансов бушует в этом романсе». Бушует! Нужно совсем не слышать музыки Бородина, чтобы применить к этим ленивым секундам столь сильное выражение. Гораздо проницательнее Лароша была маленькая племянница художников Маковских Маня Смирнова. Бородин был просто очарован тем, как этот ребенок поет «Княжну» с утра до вечера «с увлечением и экспрессиею», подбирает по слуху аккомпанемент и вообще «обнаруживает замечательное эстетическое чутье»: «Вот оно молодое-то поколение, небось сразу схватывает Zukunftsmusik»[18]. Кюи, язвительный трубадур «Могучей кучки», разом рецензируя все вышедшее у Юргенсона за год («Исламея», «Садко», романсы Римского-Корсакова ор. 8), нашел для волшебного бородинского романса прекрасные слова. В 1880 году в серии статей «Музыка в России» для Revue et gazette musicale de Paris он вернулся к «Княжне»— она стала единственным из всех русских романсов, с отрывком которого он счел нужным познакомить парижан, поместив нотный пример. С посвящением самому Кюи вышла миниатюра Бородина «Отравой полны мои песни». Критик назвал эту лаконичную вещь «вдохновенной вспышкой, чрезвычайно страстной и чрезвычайно талантливой». 1 мая 1870 года «вспышка» прозвучала перед широкой публикой в концерте Анны (Алины) Поляковой-Хвостовой, годом раньше представившей широкой публике «Спящую княжну». Мусоргский, как уже говорилось, получил в подарок «Фальшивую ноту» на «текст в гейневском роде» (по верному наблюдению Кюи). То ли в бородинских строках есть что-то провоцирующее, то ли вещь чересчур миниатюрна, но Екатерина Сергеевна прислала мужу от себя и своих кузин аж три новых куплета-пародии, позднее певица Любовь Ивановна Кармалина через Балакирева тоже передала ему несколько дополнительных куплетов. А весной 1887 года Елизавета Андреевна Лавровская спела на концерте памяти Бородина «Фальшивую ноту» с прибавлением строфы неизвестного автора:Глава 16 «МЛАДА»: НОВЫЙ СЛАВЯНСКИЙ ПРОЕКТ
Лирико-симфонические заботы отступили: Вторая симфония сочинена, новые романсы напечатаны — и судьба немедленно позаботилась, чтобы Бородин-композитор не сидел без дела. В конце 1871 года Степан Александрович Гедеонов, совмещавший посты директора Эрмитажа и директора Императорских театров, затеял постановку оперно-балетной феерии «Млада». По его сценарию либретто из истории полабских славян писал вездесущий Виктор Крылов, выбор же композиторов оказался довольно неожиданным. По сообщению Стасова, «музыку для балета должен был сочинять Минкус, тогдашний автор балетной музыки для нашего театра, а музыку оперы Гедеонов через меня предложил написать четырем музыкальным приятелям: Бородину, Кюи, Мусоргскому и Римскому-Корсакову». Для Римского-Корсакова логика заказа музыки именно балакиревцам осталась непонятной, он искал сложные объяснения, пахнущие интригой окольные пути: «Откуда шел почин этого заказа, я не знаю. Предполагаю здесь влияние Лукашевича, чиновника театральной дирекции, начинавшего входить в силу при Гедеонове. Лукашевич был близок к певице Ю. Ф. Платоновой и знаменитому О. А. Петрову, последние оба пользовались симпатией Л. И. Шестаковой; таким образом устанавливалась некоторая связь между нашим кружком и директором театров. Полагаю также, что это дело не обошлось без участия В. В. Стасова». Участие Стасова неоспоримо, но выбор композиторов скорее всего сделал сам Гедеонов — быть может, не без влияния Крылова. Степан Александрович известен прежде всего как первый директор Эрмитажа. Много лет он провел в Италии, занимаясь пополнением коллекций музея, затем много лет трудился над описанием этих коллекций. Работа в театре увлекала его меньше, этот пост был скорее наследственным (его отец руководил Императорскими театрами на протяжении четверти века). К началу 1870-х, несмотря на громадную занятость по службе, главным делом его жизни стало исследование «Варяги и Русь» (1876), пафос которого — в опровержении догматов «норманнской школы». Гедеонов сосредоточился на одном из спорных моментов русской истории — призвании варягов. Две теории были для него равно неприемлемы — «как теория Шлецера о дикости, так теория г. Соловьева о младенческом состоянии Руси». «Принимая славянские племена в IX веке за разъединенные стада человекообразных существ, еще не дошедших до понятий о Боге и о княжеской власти, она [норманнская школа] вносила к ним все учреждения германо-скандинавского общества, даже самый скандинавский язык», — писал он. Заново анализируя летописные источники, читая их без «норманнской презумпции», Гедеонов в поисках родины варягов остановил выбор на западных славянских землях: «Из беспристрастных немецких историков многие сознают сравнительное превосходство славянского над германским образованием в эпоху язычества; пораженные торговым и земледельческим благосостоянием поморских славянских земель, бамбергские миссионеры сравнивали Вендскую область с обетованной землей»; «…поводом к сношениям Новгорода с Поморием было, вероятно, религиозное первенство балтийских вендов над прочими славянскими племенами; мы знаем из Гельмольда, что на поклонение идолу Радегаста в Ретре стекались ежегодно изо всех славянских земель. Еще в конце XI столетия чехи посылали тайным образом в Аркону и Ретру за языческими наставлениями и оракулами». И вот вывод историка: «Поищемъ собе князя, иже бы володелъ нами и судилъ по праву»… Судить же по словенскому праву мог очевидно только славянский князь, вскормленный на основных законах славянской гражданственности. «Советь даю вамъ, — говорит новгородский старейшина, — да поедете в Руськую землю мудрые мужи, и призовете князя отъ тамо сущихъ родовъ». Если бы не история и народное предание, историческая логика указала бы на поморских князей». Как видно, замысел «Млады» не был для 55-летнего Гедеонова случайной блажью интеллектуала. Показать древнюю славянскую цивилизацию, стертую в XII веке с лица земли, и показать ее со всем размахом, на который способны Императорские театры, было для Степана Александровича делом огромной важности, залогом того, что его будущая книга найдет заинтересованных читателей. Грандиозные Славянские концерты Балакирева, увертюры членов кружка на русские, чешские и сербские темы — всё это вряд ли прошло мимо его внимания. Именно в этом кружке он мог найти музыкантов-единомышленников, потому-то его выбор несколько отличался от выбора Пороховщикова и Николая Рубинштейна при украшении стен «Славянского базара». Зимой 1871/72 года Гедеонов как минимум один раз встречался с композиторами. На этой встрече были распределены между ними четыре действия пьесы. К концу февраля Мусоргский, Бородин и Кюи уже вовсю работали над музыкой (вероятно, также Римский-Корсаков, только что поставивший последнюю точку в «Псковитянке», и Людвиг Минкус). О чем думал сын князя Гедианова, разговаривая с потомком смоленских шляхтичей Гедеоновым? Степан Александрович, специально исследовавший западнославянскую лексику в «Слове о полку Игореве», мог оказаться интересным собеседником — если, конечно, соавторы встречались более одного раза. Сведений об этом нет: Екатерина Сергеевна жила при муже, и тот не писал писем-рапортов. Не вспомнил он ни о своей «лирико-симфонической натуре», ни о неактуальности сюжетов из «глубокой, полусказочной древности». Оперетта о князе Куруханском Густомысле провалилась, замысел оперы о князе Новгород-Северском Игоре бьи отвергнут, но со всей энергией взялся Александр Порфирьевич за 4-е действие оперы-балета о Яромире, князе Арконском. Прежде чем приступить к сочинению музыки, он запасся у Стасова исторической литературой. О храме в Ретре и о древних ритуалах Бородин прочел в «Исследованиях о языческом богослужении древних славян» Измаила Ивановича Срезневского (1848) — автора, на которого часто и уважительно ссылается Гедеонов. Музыкальная жизнь в те месяцы бурлила. Меломаны обсуждали белый парик Аделины Патти и черные глаза Полины Левицкой. В патриархальной Москве прощальный бенефис Патти дал восемь тысяч рублей сбора, певица получила 300 букетов и венков и 80 раз выходила кланяться. 16 февраля 1872 года был поставлен «Каменный гость» Даргомыжского. Впервые явилась в Петербург и произвела фурор шведское сопрано Кристина Нильсон. В апреле состоялась премьера ми-бемоль мажорной симфонии «Жизнь художника» некоего Леонида Дмитриевича Малашкина, учившегося в Берлине и через год снова атаковавшего петербуржцев (на сей раз «Триумфальной симфонией»), но отнюдь не снискавшего триумфа. Однако в безвестность Малашкин не канул — он нашел себя в духовной музыке и в романсах («Я встретил вас» поется по сию пору). 5 мая под управлением Ломакина прошел последний концерт Шереметевского хора перед его роспуском. В Мариинском театре разучивали «Псковитянку», впервые исполненную 1 января следующего года. Всё это никак не сказывалось на сочинении «Млады». Музыку порученного ему четвертого действия Бородин закончил уже к 16 апреля. Недаром Стасов говаривал: «Вы бывали в Зоологическом саду, Вы видали, как вдруг слон накладет целую гору, так что там просто хоть утони, вот так-то и Бородин всегда сочиняет. Вдруг накладет целую гору!» В своей книге о Бородине он, конечно, вспоминал о друге в совершенно ином тоне: «В это время… я очень часто виделся с ним и часто заставал его, утром, у его высокой конторки, в минуту творчества, с вдохновенным, пытающим лицом, с горящими, как огонь, глазами и с изменившейся физиономией. Особенно помню одно время: у него было легкое нездоровье, он недели две оставался дома и почти все время не отходил от фортепиано. В эти дни он сочинил всего более, все самое капитальное и изумительное для «Млады», и когда я приходил к нему, он тотчас же с необыкновенным увлечением и огнем играл мне и пел все вновь сочиненное». Так один за другим появились все восемь сцен четвертого действия: Идоложертвенный хор Радегасту, Дуэт Яромира и жреца, Явления теней, Дуэт Войславы и Яромира, Явление Морены, Разлив, буря и гибель храма, Явление Млады, Апофеоз. Большой дуэт Яромира и жреца Бородин успел даже оркестровать, чуточку вдохновившись началом пьесы Листа «Ночное шествие» (из музыки к «Фаусту» Николауса Ленау). Это действительно вдохновенная музыка, дышащая языческой древностью, — особенно Идоложертвенный хор. Парадокс в том, что прообраз темы этого хора находится в эпизоде тризны из финала Второй симфонии, сочиненного до знакомства с замыслом «Млады» и до чтения Срезневского… Гедеонов просил для феерии музыки яркой и максимально лаконичной. При сочинении «Богатырей» Александр Порфирьевич скрупулезно подсчитывал такты, привыкнув перед публикацией научных работ подсчитывать число букв в тексте. Теперь он открыл для себя новый метод: стал хронометрировать готовые сцены. Его часть «Млады» оказалась безупречна по пропорциям. Горячее участие в новом проекте кружка приняли сестры Пургольд. Дольше всех — до самого конца июля — возился с первым действием Кюи, а подгоняли сестры почему-то Бородина, дарили ему подарки «с намеком». Он отшучивался изящно, почти кокетливо. Ноты двух его дуэтов почти не покидали дома сестер, там часто их пели. Александр Павлович Молас (младший брат будущего мужа Александры Николаевны) записал: «Раз как-то хотели спеть дуэт из «Млады». Теноровую партию взялся исполнить Бородин. Александра Николаевна начала: «Я отравила Младу», — Бородин отвечает: «Serpent». Конечно, пение прекратилось, все обращаются к Александру Порфирьевичу, что это означает, а он говорит, что, взглянув на столь уважаемую даму, как Александра Николаевна, он не посмел крикнуть «змея», а по-французски все-таки не так грубо выходит. Все посмеялись, но «Младу» так и не пели в этот вечер». Рукопись этого дуэта несет на себе редакторские пометки… Мусоргского. Уже Матвей Андреевич Шишков писал декорации, уже Стасов с Николаем Александровичем Лукашевичем, учеником и другом Карла Павловича Брюллова, «сочиняли, по историческим источникам, древнеславянские костюмы, выдумывали разные фантастические полеты целого кордебалета по сцене, или колебанья русальих дев на длинных гнущихся ветвях дерев…». Музыка, кроме неизвестно кому порученной увертюры, была почти готова. В итоге проект Гедеонова оказался слишком дорогим и спектакль не был выпущен. Конспирологическая версия (спектакль о Ретре и Арконе, разрушенных германцами и датчанами, был неугоден правящей немецкой династии, тем более что наследник престола, будущий Александр III, был женат на датской принцессе) не находит подтверждения, поскольку в дальнейшем сюжет «Млады» был востребован на столичной сцене. Все к лучшему: как бы приспособленная Мусоргским для выхода Чернобога авангардная «Ночь на Лысой горе» прозвучала рядом с дансантнымиname=r19>[19] пьесками Минкуса?! Отвергнутая в 1872 году, «Млада» дала невероятно обильное музыкальное потомство. В 1879-м появился одноименный балет Минкуса, в 1890-м — опера-балет Римского-Корсакова. Помимо этого Корсаков включил кое-что в «Снегурочку», «Майскую ночь» и струнный квартет фа мажор. Мусоргский использовал свою часть музыки в опере «Сорочинская ярмарка» и марше «Взятие Карса». Кюи в 1911 году издал с некоторыми изменениями написанный им в 1872 году первый акт, но еще раньше перенес некоторые номера в оперы «Кавказский пленник» и «Анджело». Что касается Бородина, многие его темы из «Млады» вскоре по-новому проросли в «Князе Игоре». Более того, композиция 4-го действия стала «каркасом» для всей оперы: Идоложертвенный хор лег в основу Пролога, Апофеоз — в основу Заключительного хора. В наше время коллективная «Млада» реконструирована Альбрехтом Гаубом, остается ждать ее исполнения. Во время работы над оперой-балетом жизнь Бородина текла спокойно и весело. Екатерина Сергеевна жила дома и почти не выходила за порог академии, но и не скучала. 2 января 1872 года Бородины объединились с Доброславиными и устроили в соседней аудитории первый костюмированный танцевальный вечер. Вечера привлекли много молодежи. Особо отличался друг и «прелесть» Екатерины Сергеевны — артиллерист Николай Решетин, рассуждавший, что «в нынешние трудные времена одно удовольствие и остается — плясать». Едва ли не больше всех веселился на домашних балах профессор химии. Одна мысль о грядущем танцевальном вечере приводила его в преизрядное настроение. Доброславина он, например, зазывал на «общее собрание членов Общества приятных телодвижений»: «Программа занятий остается без изменения: по-прежнему занятия будут состоять в том, что мужчина, обхватив крепко стан женщины и прижав ее к себе, будет одновременно с нею производить телом ритмические движения взад и вперед, хотя и однообразные и утомляющие, но очень приятные для обоих, при том движения, которые принято производить обыкновенно по ночам и которые по преимуществу любят женщины (т. е. танцевать)». Среди забот Бородин находил время переписывать танцевальные пьесы невесть каких авторов и готовить маскарадные костюмы, наряжаясь то Меркурием, то царем Менелаем, то китайцем. Существует немало рассказов о том, как серьезные посетители заставали его за примеркой «опереточных» костюмов, гротескно смотревшихся на его полной фигуре, и осторожно пытались выяснить, не сошел ли профессор с ума. В том же 1872 году супруги в третий и последний раз оказались вместе за границей. 17 июня они через Кёнигсберг и Берлин отправились в Йену и Дрезден (там Екатерина Сергеевна купила себе какой-то необыкновенный платок). Александр Порфирьевич подготовился к поездке основательно: составил полный список химиков, работавших в университетах и лабораториях Германии и Австрии. По пути он посещал заводы и фабрики, в Берлине нанес визит в тамошнее Химическое общество, в которое заочно вступил 8 января того же года. Но главной целью путешественников был дорогой и солидный австрийский курорт Глейхенберг, где лечили болезни дыхательных путей. Увы, термальные воды Глейхенберга Екатерине Сергеевне не помогли, хуже того, в Австрии ее настиг тяжелый бронхит. Во время этой либо предыдущей поездки произошел переданный Александром Моласом эпизод, говорящий о рассеянности Александра Порфирьевича: «Однажды в Париже, идя с женой, он зашел в магазин, она же осталась ожидать его на улице. Купив, что надо, он попросил прислать покупку и назвал свой адрес. — На чье имя? — спросил продавец. — На чье имя… — Бородин растерялся. — Простите, забыл. Я сейчас спрошу у жены, она тут, около магазина. На улице он обратился к жене: — Катенька, как наша фамилия? — Что с тобой? Бородины, — напомнила она улыбнувшись. — Спасибо! — крикнул он и побежал в магазин». Молас тоже что-то запамятовал или перепутал. Нет сведений о том, чтобы в эту поездку супруги достигли Парижа, а при их совместном посещении Франции в 1861 году речь еще не могла идти о «нашей фамилии». Другая версия той же истории гласит, что при паспортном контроле на границе Александр Порфирьевич не мог вспомнить, как зовут вписанную в его паспорт жену. Та как раз вышла в дамскую комнату, а он совсем растерялся перед заподозрившим худшее чиновником. При появлении супруги Бородин вскричал: — Катя… ради Бога… как тебя зовут?! Некоторые мемуаристы связывают эти события с усиленным паспортным контролем по случаю Польского восстания 1863–1864 годов, но тогда Бородины никуда не ездили. Существует также версия с иной развязкой, в ней Александра Порфирьевича спасает некий случайно оказавшийся рядом знакомый. По возвращении из Австрии супруги 27 августа прибыли в Москву, где вкусили от прелестей «ступишизма», и 15 сентября достигли Петербурга. Небывалое дело — вместе.Глава 17 ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ НА АЛТАРЬ ЖЕНСКОГО ОБРАЗОВАНИЯ
10 октября 1872 года Бородин был утвержден преподавателем Женского курса ученых акушерок с годовым жалованьем 700 рублей. Замысел, о котором так долго говорили, воплотился в жизнь. Женщины уже не раз появлялись в стенах академии на правах вольнослушательниц. Грубер привечал трудолюбивых барышень, Сеченов еще осенью 1861 года стал руководить научными исследованиями двух дам. В 1864-м доступ им в академию был вновь запрещен, но потребность в женщинах-врачах уже сильно чувствовалась в мусульманских областях империи. Обе ученицы Сеченова решились отправиться в киргизские степи — лишь бы ради этого им разрешили учиться. «У меня не хватило тогда рассудка понять, что две молодые женщины, отправляясь в дикие степи с полуторамиллионным населением, обрекают себя на погибель без существенной пользы делу, и я подал, в желаемом ими смысле, докладную записку тогдашнему директору канцелярии военного министра (впоследствии туркестанскому губернатору) Кауфману. К счастью, на эту записку не последовало никакого ответа», — вспоминал Сеченов. Директор канцелярии оказался мудрее молодого ученого. Обе женщины завершили образование в Цюрихе. Одна из них, Мария Александровна Бокова, впоследствии стала женой Сеченова. Бородин жил в эпоху перемен. Мало кто так хорошо это сформулировал, как он сам в знаменитом письме Стасову из старинной усадьбы Соколово: «На стенах висят почерневшие портреты бывших владетелей усадьбы… Висят они, загаженные мухами, и глядят как-то хмуро, недовольно. Да и чем быть довольным-то? Вместо прежних «стриженых девок», всяких Палашек да Малашек — босоногих дворовых девчонок, корпящих за шитьем ненужных барских тряпок, — в тех же хоромах сидят теперь другие «стриженые девки», — в катковском смысле «стриженые», — сами барышни и тоже корпят, но не над тряпками, а над алгеброй, зубря к экзамену для получения степени «домашней наставницы» той самой «домашней наставницы», которую прежде даже не сажали за стол с собою. Да, tempora mutantur, времена переменчивы! И в храминах, составлявших гордость российского дворянского рода, — ютятся постояльцы, с позволения сказать, — профессора, разночинцы и даже еще хуже». Александр Порфирьевич знавал немало энтузиасток, горячо желавших жить своим трудом. В его биографиях редко упоминается имя Кашеваровой-Рудневой, а между тем они были ближайшими друзьями. Александр Порфирьевич пользовался безграничным доверием семьи Рудневых. После смерти в 1878 году Михаила Матвеевича он исполнял обязанности опекуна над его имуществом. Овдовевшая Варвара Александровна благодаря обширной частной практике в материальном отношении крепко стояла на ногах. Рудневы даже держали собственный выезд, причем Варвара Александровна сама правила лошадьми. Неприятности поджидали совсем с другой стороны. Один из отвергнутых претендентов на руку и сердце вдовы, штабс-капитан артиллерии Иван Сергеевич Поликарпов, отомстил, напечатав в «Новом времени» пасквиль о ее личной жизни («Доктор Самохвалова-Самолюбова»), Варвара Александровна не стала сидеть сложа руки: подала в суд и на автора, и на редакторов газеты. Приговор был вынесен только 27 января 1881 года. Для обидчиков дело кончилось непродолжительным тюремным заключением и штрафами. Для истицы процесс вылился в нравственное опустошение, ибо привлек к ней всеобщее внимание. Если в 1876–1877 годах в академии из-за ее нетипичных для женщины успехов и непростого характера были серьезные неприятности у Руднева, теперь буквально весь Петербург осуждал ее, многие знакомые предпочли отдалиться. Весной 1881 года Кашеварова-Руднева, ни с кем не попрощавшись, тайно уехала в Харьков. Несмотря на предосторожности, газетчики все-таки выследили ее на вокзале и разнесли весть о ее новом замужестве. Молодожены положили ехать в Валуйский уезд тогдашней Воронежской губернии и там строиться. Место было глухое: «Достаточно сказать, что место, куда я добровольно отправилась, служило прежде местом ссылки», — написала Варвара Александровна Бородину. Поскольку строительство усадьбы происходило на ее деньги, она, как женщина практичная, предпочла купить рядом с владениями мужа, близ сельца Александровка, 124 десятины отличной пахотной земли и строиться на своем участке. Но скрыться в степях не удалось, столичные газеты продолжали атаки. «Русский курьер» и «Новое время» припомнили, что в свое время она училась в Петербурге в качестве стипендиатки Оренбургского башкирского войска, однако в Оренбургском крае никогда не служила — значит, уклонялась? Когда-то Варвара Александровна уже отвечала на подобные обвинения, теперь пришлось снова писать опровержение, суть которого заключена в следующих строках: «Но видно, что недостаточно было желать и быть готовой служить за свою стипендию!!! На мои неоднократные предложения служить в Оренбургском крае я получила один ответ, что меня некуда девать и что со мной не знают, что делать». Высочайшее повеление от 14 января 1871 года о допущении женщин на службу регламентировало деятельность фельдшериц и акушерок, но ничего не говорило о женщинах — докторах медицины. Начался новый виток газетной полемики, растянувшийся на много лет. Доктор медицины жила на своем хуторе в 30 верстах от Валуек и 120 — от Харькова, хозяйничала в усадьбе, писала книгу «Гигиена женского организма», завела аптеку, лечила окрестных жителей, составляла для крестьян бумаги. Находясь вдали даже от уездных городов, она не могла отслеживать, что поделывают журналисты. Напечатано ли ее опровержение? Что еще сочинили о ней, какие еще откопали поводы ее задеть? Сообщать об этом Варвара Александровна попросила Бородина. Тот остался едва ли не единственным из петербургских друзей, который никогда ее не предавал. На эмансипированных дам с богатой биографией Александру Порфирьевичу везло. В 1866 или 1867 году порог лаборатории МХА переступила 23-летняя выпускница Смольного института Аделаида Николаевна Луканина (в девичестве Рыкачева, во втором браке Паевская, представленная Бородиным жене как «племянница мадам Рихтер, урожденная Альбини»). Около пяти лет она занималась под руководством Александра Порфирьевича и оказалась способной ученицей: «Журнал Русского химического общества» поместил ее сообщения «Окисление белка хамелеоном» (перманганатом калия) и «О действии хлористого сукцинила на бензоин», причем второе немедленно перепечатал «Бюллетень Парижского химического общества». В начале 1870 года Луканина провела две недели в Петропавловской крепости по делу кружка «Народная расправа» и благополучно вышла на свободу, но приключения ее продолжались. Из Старой Ладоги приехал Митя Александров — между молодыми людьми произошла некая романтическая история. Что касается Александра Порфирьевича, он чуточку ревновал Аделаиду Николаевну к ее «мужу-тирану» — купцу 2-й гильдии Юлию Александровичу Луканину, владельцу книжного магазина на Большой Московской, издателю весьма интеллектуальной литературы. То ли брак был, по тогдашнему обычаю эмансипированных женщин, фиктивным, то ли Аделаида Николаевна быстро оставила мужа, по в 1871 году она отправилась за дипломом в Хельсинки. Впрочем, буквально через три дня вернулась с вестью, что женщины там имеют не больше прав, чем в Петербурге. В 1872-м она отбыла в Цюрих, где именовала себя на немецкий манер Адельгейдой. Языковых барьеров для нее, знавшей французский, немецкий, английский, итальянский, испанский и сербский, не существовало. В 1876 году Луканина I выучила степень доктора медицины в Филадельфии, а уже в следующем году объявилась в Париже, бросила науки (если нс считать подработки в журнале «Здоровье») и посвятила себя литературе. Бородин, к которому Аделаида Николаевна всегда относилась тепло и даже с оттенком горячности, прислал ей рекомендательное письмо к Тургеневу. Из всех писательниц, за которых Александру Порфи-рьевичу случалось хлопотать, Луканина оказалась самой способной. В ноябре 1877 года она в Париже по черновой рукописи прочла Тургеневу рассказ «Любушка (из ночных дум старой няни)». Тут же полетели от Ивана Сергеевича письма в Петербург, и побежал Бородин, у которого Аделаида Николаевна предусмотрительно оставила чистовик, к уже предупрежденному Михаилу Матвеевичу Стасюлевичу. Он и сам был в восторге от литературных талантов своей протеже. В марте 1878 года «Любушку» напечатал «Вестник Европы». Позднее в России вышли рассказы Луканиной для детей и юношества, книга «Год в Америке. Из воспоминаний женщины-врача»; для биографической библиотеки Флорентия Федоровича Павленкова «Жизнь замечательных людей» она написала биографии Виктора Гюго и Вальтера Скотта. Но главным ее произведением оказались прекрасные воспоминания «Мое знакомство с И. С. Тургеневым». Фактически это дневник шестилетней дружбы, подробные записи каждой встречи в Париже и Буживале. На его страницах Тургенев подробно разбирает с Луканиной ее повести и рассказы «Березай», «Палата № 103», «Птичница», дает советы, как строить повествование, как вырабатывать стиль, как очищать язык от всего лишнего, и в качестве образца читает ей «Житие протопопа Аввакума». Луканина записала разговоры Ивана Сергеевича о литературе и живописи, жалобы на редакторов, изменяющих его тексты, поскольку публика покупает только журналы с понятной «тенденцией». Передала и сказанные Тургеневу Проспером Мериме слова: «Русское искусство через правду дойдет до красоты…» Она слышала, как Тургенев читает на литературных вечерах Пушкина и Салтыкова-Щедрина, а когда Полина Виардо пела «И сладко, и больно» Чайковского, Аделаида Николаевна видела его плачущим и шепчущим: «Замечательная старуха какая!» Умирающий Тургенев диктовал Луканиной письма русским адресатам. Именно ей он поручил перевести свой рассказ «Пожар на море», записанный Полиной Виардо под его диктовку по-французски. Ей же намеревался отдать для перевода рассказ «Конец» (после его смерти эту работу выполнил Дмитрий Васильевич Григорович). Несмотря на все успехи, в Париже Аделаида Николаевна часто погружалась в глубокую тоску, и летели к Александру Порфирьевичу горькие жалобы: «Строчу повести, живу со дня на день. Научные знания улетучиваются помаленьку — цели впереди не вижу никакой. В душе пусто, впереди темно и тоже пусто. Ничего-то из меня не вышло и не выйдет, а если бы вышло, то применения нет и быть не может… Дело в том, что ни в какую форму, ни под какую мерку я не подошла, ни к кому и ни к чему не пристала; ни во что не уверовала в частности и верю только в одно, в то, что истина когда-нибудь восторжествует». Так продолжалось, пока она не вышла замуж за врача-психиатра, революционера-народника Николая Ивановича Паевского, еще в 1877 или 1878 году бежавшего за границу от «Процесса 193-х». Паевский тоже пробовал себя в литературе и пользовался поддержкой Тургенева. Вскоре пара смогла вернуться на родину, и в декабре 1885 года Аделаида Николаевна предстала пред критическим взглядом профессора: «Как ее разнесло! Потолстела и, разумеется, подурнела, но все же баба приятная очень и здоровенная, несмотря на все грехи и скверное житье». Когда через десять лет и второй брак распался, госпожа Паевская стала работать в психиатрических клиниках, устраивала в Петербурге мастерские с общежитиями для девушек — все это не порывая с литературой. Жаль, не написала она ни биографии Бородина для серии Павленкова, ни воспоминаний об учителе.Четырехлетние курсы ученых акушерок поначалу открылись в качестве эксперимента. Сомнений хватало, судьбы таких «пионерок», как Кашеварова-Руднева (которой принадлежит автобиографический рассказ «Пионерка»), часто скрывали немало разбитых семей и сердец. Или вот, скажем, академик Зинин привык при встречах обнимать и целовать любимых учеников — а ну как на месте ученика окажется барышня? Все же прием был открыт, и в первый же год вместо семидесяти курсисток приняли восемьдесят девять. В следующем году правительство с новой стороны озаботилось вопросами образования, вдруг обнаружив большую русскую и преимущественно женскую колонию в Швейцарии. Как выяснилось, пока ни в Париже, ни в Лондоне, ни тем более в Германии высшие учебные заведения не допускали женщин в свои стены, Цюрихский университет широко распахнул для них двери. В 1860-е годы в Цюрихе обосновалась не только давняя подруга Екатерины Сергеевны Леонида Владыкина (Визард), дочь выходцев из Швейцарии. К началу 1870-х девять из десяти тамошних студенток были из России! «Правительственный вестник» строго указал «на разные непохвальные черты обстановки, в которой живут русские цюрихские студентки, на близкие их связи с нашими политическими эмигрантами, проживающими в Швейцарии, на распространение в их среде вредных нравственных и политических воззрений и, наконец, на положительную безнравственность некоторых сторон их жизни». Посему «правительство решилось положить конец такому положению вещей, приняв предупредительные меры, имеющие целью остановить увлечение молодых женских голов… Меры эти состоят в решении не допускать до занятий каких бы то ни было зависящих от правительства мест и дипломов тех из находящихся ныне в Цюрихе молодых девушек, которые не вернутся в Россию до 1 января 1874 года». Не вернулась Луканина, чья молодая голова в Швейцарии увлеклась анархизмом. Бородин сообщил об этом Екатерине Сергеевне, мягко говоря, недовольным тоном: «Связалась баба с каким-то господином, больным чахоточным либералом и ездила с ним в Италию… Черт знает что такое! Вздурились бабы совсем!» Он был так раздражен, что даже не подумал, о чем вспомнит его жена, прочтя о поездке в Италию с чахоточным больным… В результате въезд в Россию был для Луканиной надолго закрыт, даже вопреки хлопотам Тургенева (что, однако, не мешало ей печататься в русских журналах). А Бородин с безопасного расстояния написал в далекую Филадельфию: «Я очень ценю каждое теплое слово от Вас, потому что пора Вам знать, что Вы составляете одну из моих слабостей». В качестве компенсации запрета учебы в Цюрихе правительством предполагалось «во-первых, открыть при всех медицинских факультетах наших университетов курсы акушерского искусства для женщин, по образцу женских курсов, открытых при Императорской медико-хирургической академии, а во-вторых, учредить… высшие учебные заведения для женщин». Высшие женские курсы действительно стали появляться в русских городах, но в медицинской сфере благие намерения обернулись ничем — вся деятельность ограничилась «предупредительными», то есть запретительными мерами. Женщин-врачей по-прежнему готовили только при МХА. Зато на курсы стало поступать еще больше девушек, хорошо подготовленных и чувствующих настоящее призвание к профессии. Среди самых ярких личностей первого выпуска была Анна Николаевна Шабанова. Совсем юная смоленская дворянка, едва сдав экзамены на аттестат зрелости при Московском университете, ринулась в пучину революционной деятельности в составе Ишутинского кружка (бывшего отделения «Земли и воли»), В 1865 году одни члены кружка готовили побег с каторги, другие (или те же самые?), среди которых была и семнадцатилетняя Шабанова, начитавшись «Что делать?», открывали в Москве женские мастерские и вели агитацию среди работниц. Поскольку к «ишутинцам» принадлежал Каракозов, после его покушения на Александра II две тысячи членов кружка оказались под следствием. Анна Николаевна полгода провела в одиночке Петропавловской крепости и была выслана в родную губернию. Вскоре интересы девушки заметно изменились. Она сделала безуспешную попытку поступить в Медико-хирургическую академию, а в 1870 году стала студенткой университета в Хельсинки и прилежно занялась изучением химии (хотя в следующем году тот же университет не прельстил другую экс-узницу Петропавловки — Луканину). В 1873-м Шабанова с готовностью оставила Хельсинки и присоединилась к ученым акушеркам, поступив сразу на второй курс. Тут-то и произошло знакомство с Бородиным, вылившееся в четырнадцатилетнюю дружбу. На первое время он даже приютил девушку у себя. Слушая лекции Карла Андреевича Раухфуса, Анна Николаевна поняла: ее призвание — педиатрия. Занималась она с таким усердием, что по окончании курсов ее оставили ассистенткой, затем ординатором при Николаевском военном госпитале. Революционное прошлое не помешало. Бородин установил в лаборатории такой порядок, чтобы будущие ученые акушерки не встречались во время занятий со студентами мужского пола. Для начала он устроил особое женское отделение на девять мест (то есть для восемнадцати курсисток), потом «в виду большого числа занимающихся и крайне ревностного отношения их к делу» добавил еще шесть, так что одновременно у него могли работать до тридцати девушек. В 1873 году второкурсницы в форменных коричневых платьях с белоснежными воротничками и манжетами ежедневно с пяти до семи-восьми часов вечера занимались под его руководством качественным и количественным анализом. А дома (то есть за стенкой лаборатории) сидела и читала медицинские книги «тетушка», стриженая и в очках: «Как есть — передовая женщина!» В июне 1873 года Бородин получил благодарность военного министра за успешное преподавание женщинам и в августе во время торжественного обеда на Съезде естествоиспытателей в Казани, разогретый вином, поднял эту тему: «…сказал горячую речь, провозгласив тост за процветание специального образования женщин. Поднялся гвалт, и мне сделали шумную овацию. Все это потом, говорят, разнеслось живо по Казани. (Когда я был в театре несколько дней спустя — одна из казанских дам… прислала мне сказать через Бутлерова, что она искренно меня уважает, горячо благодарит за сочувствие женскому делу и крепко жмет руку. Я, разумеется, сейчас отвечал, что мне это очень приятно и что я желаю быть представленным этой барыне. Оказалось — очень хорошенькая, живая и образованная дама из общества)». В 1876 году состоялся первый выпуск «ученых акушерок». Эксперимент признали удачным, учебное заведение переименовали в Женские врачебные курсы при Николаевском военном госпитале, выделили государственную субсидию, срок обучения увеличили до пяти лет. В госпитале, таком знакомом Бородину, появились специальные помещения для курсисток, и он энергично занялся оборудованием новой лаборатории. Знакомиться с опытом этого уникального учреждения специально приезжали иностранцы. Должно быть, их удивляло, что в деликатном деле женского образования военное ведомство оказалось далеко впереди университетов (обстоятельство, впоследствии оказавшееся бомбой замедленного действия). Но вопреки новым веяниям Кашеварову-Рудневу, первую в России женщину — доктора медицины, все-таки не ввели в число преподавателей. Не удалось попасть в штат и Юлии Всеволодовне Лермонтовой, первой русской женщине — доктору химии. В 1874 году она блестяще защитила диссертацию в Гёттингенском университете, а по возвращении в Петербург Менделеев устроил в ее честь торжественный «химический» обед. Бородин на обеде присутствовал, но помочь Лермонтовой с устройством на курсы не смог. От начала и до конца их существования он один читал там химию, за исключением ее физиологической части. С приходом каждого нового потока учащихся нагрузка на курсах возрастала, а второй Луканиной всё не появлялось. Александр Порфирьевич обучал и выпускал женщин-врачей, но не женщин-химиков. В 1876 году революционерка Софья Севастьяновна Лаврова в красной мужской рубашке и с револьвером за поясом явилась к нему домой узнать насчет поступления на курсы, ужасно напугав Лизутку. Словом, студентки попадались разные, но Бородин никогда на них не жаловался. Курсы стали для него чуть ли не единственным «лучом света». Во всяком случае, так он представил это Кармалиной: «Множество хлопот, забот, нужной и ненужной возни, при относительно туго подвигающемся успехе дела, плохих финансовых делах кафедры и проч., далеко не располагают к хорошему настроению духа и оставляют очень мало досугов для любимых занятий. Домашние дела идут тоже не блестяще… Одно, что меня несколько хорошо настраивает, это — дела женских курсов, которые хотя и много отнимают у меня времени, но зато дают нравственное удовлетворение, совершенно отвечающее ожиданиям». Нужно сказать, Бородин вообще любил обучать женщин. Как до него Даргомыжский, он частенько брался учить музыке особ женского пола, мужчин же — никогда. Он был так увлечен воспитанием женских кадров, что, сочиняя для «Князя Игоря» сцену обморока Ярославны, вписал в ноты шутливую ремарку: «Бояре за нею ухаживают: сажают на княжеское место и пр. Суматоха; крики: Доктора! Лекаря! Фельдшера! Аптекаря! Фельдшерицу! Акушерку! Сестру милосердия!» На похоронах Бородина женщины-врачи десяти выпусков несли венок с надписью «Основателю, охранителю, поборнику женских врачебных курсов, опоре и другу учащихся…». Действительно, при всех конфликтах, коих возникало множество, он брал ситуацию в свои руки. Никто не умел так увещевать и уговаривать, как он, прирожденный адвокат и дипломат. Екатерина Сергеевна называла мужа Солнцем, теща же незадолго до смерти говорила о зяте: «Не дождусь своего Златоуста… Ах, кабы поскорее Златоуст приехал!» Бесконечно терпеливый, он неизменно защищал курсисток, которые, может быть, не всегда того стоили. Иногда приходилось составлять такого рода рапорты: «В день экзамена по фармакологии у профессора П. П. Сушинского 17 или 18 Сентября, точно не помню, я был по своим делам в Николаевском Военном Госпитале и на входной лестнице встретил хорошо знакомую мне слушательницу Э. К. Гольдштейн, вместе с сестрою ее Валицкою, также слушательницею Курсов. Г. Гольдштейн поразила меня своим болезненным и расстроенным видом. Я спросил: что с нею? — Она отвечала мне, что сейчас только была на экзамене из фармакологии, что с нею сделался там нервный припадок, так что она едва могла отвечать на вопросы профессора Сушинского, и он, видя ее в таком состоянии, не стал более экзаменовать ее, не выставил никакой отметки и велел прийти ей через несколько дней, когда она поправится здоровьем… Таких слушательниц оказалось очень много (около 15–20)». Очевидно, общее число испытавших на экзамене внезапный «нервический припадок» было более двадцати, поскольку «очень ограниченное меньшинство» их составляли семь второгодниц. Добрейший Александр Порфирьевич был на стороне учащихся и при разборе конфликта с профессором физиологии Николаем Игнатьевичем Бакстом, когда курсы даже закрывали на один день. В воспоминаниях Елены Буланиной (Протопоповой) рассказана совершенно апокрифическая история: «Бородин хлопотал о женских медицинских курсах, закрытых по царскому распоряжению уже при Александре III. Бородин, бывши профессором химии на женских курсах, добился аудиенции у царицы и просил ее распоряжения открыть курсы. Но она ответила на эту просьбу отказом, говоря, что женские курсы отнимают у страны жен и матерей, приносят только вред семье и стране. Но Бородин, все-таки, добился открытия курсов». 78-летняя писательница создала нечто почти фольклорное. Но если бы такая аудиенция имела место, Александр Порфирьевич с его-то обаянием, конечно, сумел бы уговорить царицу. Курсисток нужно было не только обучать. Иные болели, сходили с ума, многим не на что было жить в столице, но лишь некоторые получали стипендии от земств. 29 февраля 1876 года Комитет Общества для пособия лицам женского пола, обучающимся на курсах ученых акушерок при Медико-хирургической академии и на Педагогических курсах, избрал Бородина в свои члены и официально назначил казначеем. Длинное название Общества недаром настораживает. Во главе его стоял тайный советник Виктор Антонович Арцимович, бывший губернатор двух губерний, активный деятель реформ 1860-х годов, позднее — член Главной дирекции Русского музыкального общества. Арцимович имел вкус к канцелярской службе. Плохо читаемым почерком дослужившегося до высоких чинов человека он писал Бородину одну записку за другой, приглашая на воскресные заседания, разнообразные общие, частные и предварительные совещания. Тайный советник знал порядок и умел сделать так, чтобы подчиненные — пусть и по линии добровольного общества — чувствовали себя в ежовых рукавицах. Александру Порфирьевичу следовало первым делом ознакомиться с уставом Общества и финансовым отчетом за 1875 год, а также (в качестве образца) с документами Литературного фонда. Требовалось учитывать поступавшие суммы, направлять установленные доли в действительный либо в нейтрализованный капитал, ежемесячно публиковать отчет о положении Общества… Благотворительность обернулась еще одной «службой».
Глава 18 ВОЗВРАЩЕНИЕ К «КНЯЗЮ ИГОРЮ»
Новый, 1873 год Бородин встретил в отменном состоянии духа. Грипп помешал ему побывать на дне рождения Стасова, но настроения не испортил. Именинник получил записку, рисовавшую физическое состояние Александра Порфирьевича в стихах:Глава 19 СОРОК МИНУС ОДИН
Сорокалетие Бородин встречал в полугоризонтальном положении. В первых числах октября на ноге появились фурункулы. Как-то летом в Москве профессор уже запустил точно такие же и знал, к чему это может привести, но… как обычно, пренебрег лечением. Вскоре началось воспаление лимфатических сосудов, на шесть недель лишившее возможности покидать дом. Хорошо, что 2 октября, когда пришлось спасать лабораторное имущество от наводнения, Александр Порфирьевич был еще на ногах. Вскоре загрустила, запричитала на Москве Екатерина Сергеевна: «Милый мой больной! Меня очень беспокоит твоя ножка и я всей душой скорблю, что меня нет с тобой в настоящее время: иметь тебя долго при себе, говорить, читать с тобой — ведь это редко случается — а теперь ты один, я тоже одна… Как бы хотелось перелететь к тебе и сесть возле тебя и поцеловать и всячески приласкать тебя». Врачи, химики, музыканты наперебой навещали коллегу. Римский-Корсаков, недавно возглавивший духовые оркестры Морского ведомства, приносил различные духовые инструменты (дома у него был крошечный первенец Мишенька, и шуметь там не рекомендовалось). Натешившись с казенным флюгельгорном, Александр Порфирьевич вернул его другу, адресовав сопроводительное письмо Корсакову-младшему: «Милостивый государь Михаил Николаевич, Ваш папенька дал мне трубу, не совсем, а только поиграть. Теперь я в большом затруднении. Папенька Ваш просил возвратить ее поскорее, а маменька, не любящая вообще шумных игрушек, просила продержать ее подольше… Пересылаю игрушку Вам, предоставляя на Ваше усмотрение, как поступить с нею далее. При этом считаю нужным предупредить Вас: не берите игрушку в рот — она медная… Мне хорошо известно, что молодые люди Вашего возраста склонны к подобного рода увлечениям, и без всякой осторожности берут в рот все, что попадает под руку. Я сам когда-то имел эту привычку, правда, очень давно, но впоследствии совершенно отстал от нее». 24 октября Бородина навестила вся музыкальная братия: Стасов, Мусоргский, Римский-Корсаков, Кюи, Щер-бачев с примкнувшими адвокатом Дмитрием Стасовым и поэтом Арсением Голенищевым-Кутузовым. Развлекались чтением вслух статьи Лароша в газете «Голос», где говорилось, что музыка есть «искусство сочетать звуки приятным для слуха образом». («Искусство есть средство для беседы с людьми, а не цель», — напишет в «Автобиографической записке» Мусоргский.) На досуге больной без всякого восторга читал в «Отечественных записках» «Благонамеренные речи» Салтыкова-Щедрина, а вот идиллия Феокрита «Сиракузянки» пришлась по душе: «Она написана за 280 лет до рождества Христова. Что это за прелесть! Простота, естественность, сколько жизни и как все реально». По выходным приезжала из училища Лиза и читала вслух то «Недоросля», то «Как я отыскал Ливингстона» Генри Мортона Стенли, а ее приемный отец, пользуясь желанным досугом, писал партитуру Второй симфонии. Кажется, он все-таки выздоровел чуть раньше, чем успел оркестровать последние страницы финала. В знаменательный день 31 октября профессор проснулся рано и приступил к тщательному бинтованию ноги. Тут случилось главное событие дня: Митя с Катериной Егоровной внушили Александру Порфирьевичу, будто ему исполняется не 40, а только 39. Оба настаивали, что в 1850 году Саша якобы поступил в академию пятнадцати, а не шестнадцати лет. Не следовало доверять домочадцам в этом вопросе! В 1850-м Митя был еще очень мал, а унаследованная от Авдотьи Константиновны экономка, напротив, уже тогда достигла «неопределенно-зрелого» возраста, успев проявить склонность к выпивке, обману и обсчету. Теперь ей было отлично известно, что сорокалетний Бородин хотел бы отказаться от ее услуг, но слабые струны хозяйского сердца она изучила досконально. Александр Порфирьевич поверил ей с легкостью — рад был поверить. С тех пор он всюду указывал в качестве года рождения 1834-й. Новая дата успела проскочить на страницы «Русского календаря на 1873 год» Алексея Сергеевича Суворина. Издатель впервые ввел в календарь рубрику «Современники», обещая читателям: «Ученый, литератор, художник, музыкант, актер, педагог, врач, администратор, воин, земский деятель, купец, промышленник, адвокат — все они найдут место в этом отделе… Помещенные ниже биографии по большей части появляются в первый раз и на основании сведений, нами собранных». На первый раз из 36 персонажей рубрики 26 оказались художниками, скульпторами и архитекторами, а семь — композиторами. Белыми воронами смотрятся среди них Боткин, Сеченов и Алексей Толстой. Бородин фигурирует именно как композитор, который, однако, «состоит в настоящее время профессором химии». Художники как на подбор — воспитанники Академии художеств и Московского училища живописи и ваяния, Чайковский — выпускник Петербургской консерватории, Антон Рубинштейн представлен учеником немецкого теоретика Зигфрида Дена. Напротив, в биографиях всех пяти членов Новой русской школы повторяется с различными вариациями курьезная фраза: «Музыкальным образованием обязан исключительно самому себе». В случае Кюи — чуть длиннее: «Музыкальным своим образованием обязан лишь отчасти композитору Монюшко, главным же образом самому себе». И выбор имен, и установка на отрицание какой-либо педагогической преемственности выдают твердую руку Стасова. Вслед за Сувориным другие издатели, словно сговорившись, тоже стали помещать биографию Александра Порфирьевича. В разделе «Словарь современных деятелей России» «Календаря на 1874 год» Алексея Алексеевича Гатцука Бородин притулился золушкой между Буняковским и Буслаевым — крошечное жизнеописание «композитора, состоящего профессором» перепечатали с сокращениями из календаря Суворина. А вот для вышедшего в том же 1874 году очередного тома Русского энциклопедического словаря Ильи Николаевича Березина биографию Бородина написал со слов друга Кюи. Завершается она забавным утверждением: «Сочинения Б. собраны и изданы придворной певческой капеллой». Этой фразой должна была оканчиваться другая статья Кюи в том же словаре — о действительном статском советнике Дмитрии Степановиче Бортнянском. Если 32-летнему статскому советнику Бородину хотелось выглядеть помоложе, что говорить о сорокалетием. Пройдет еще два года, Александра Порфирьевича произведут в его последний классный чин — в действительные статские советники, — и он вдруг зарыдает, твердя: «Старость, старость!» Отец его на шестом десятке был полон сил — сын, чья карьера шла семимильными шагами, уже на четвертом жил с ощущением безвозвратно упущенных возможностей. В 1877 году конференция МХА изберет Бородина в академики. Его научная карьера достигнет потолка, с формальной точки зрения стремиться будет некуда, разве что получить чин тайного советника — последний, доступный ученому. Итак, сорокалетний юбилей откладывался на год. Катерина Егоровна угостила несостоявшегося юбиляра фруктами, орехами, пастилой и отбыла в гости к своему брату. Митя укладывал вещи, чтобы тоже ехать к брату: Еня Федоров добыл ему должность судебного пристава в Вильно. День прошел тихо. К вечеру жена служителя лаборатории сервировала чай и закуски. Больной хозяин в халате возлег на кушетку, уподобив себя хивинскому хану (Хивинское ханство несколько месяцев как покорилось Российской империи, так что сравнение было весьма ироничным). Гостей хан и соломенный вдовец классифицировал, призвав на помощь незабвенную оффенбаховскую «Прекрасную Елену». Всех оказалось по паре. Две «Елены» (Доброславина и Богдановская) — обе высоконравственные, обе в интересном положении, в сопровождении своих «Менелаев»-профессоров. Два «Париса» — Митя и молодой врач-гигиенист из Казани Иринарх Полихроньевич Скворцов. Круг тесный, почти семейный. Хозяин был рад: «…не пришел никто из музыкальной братии, а то и я, и другие были бы в фальшивом и неприятном положении». По понятным причинам не танцевали, зато пировали за полночь. Екатерина Сергеевна до середины ноября все не ехала из Москвы — то денег не было, то шуба из Петербурга не прибыла, то не знала, есть ли переправа на Выборгскую сторону. Неизвестно, обрадовало ли ее «омоложение» мужа. В редких сохранившихся эпистолах она ничего об этом не говорит. По злой иронии судьбы из всей ее переписки до нас дошло чуть более двух десятков посланий (часть их супруг сразу же рвал, «чтобы не попались кому», часть пропала позднее). Первое из уцелевших писем отправлено 18 сентября 1873 года 41-летней генеральшей и открывается эпиграфом из шансонетки «Песня бедной женщины»: D’autres femmes ont des plaisirs[22]. Начинает Екатерина Сергеевна с эксцентричного рассказа о том, что случилось 15 сентября на Николаевском вокзале: «Ну, слушай, как и что было с твоей бедной Червой по твоем отъезде. Проводив тебя, я очутилась в группе итальянцев, провожавших своего знакомого в Афины, Смирну и, кажется, в Ерусалим. В ожидании последнего звонка они (кажется, четверо) без умолку болтали с своим отъезжающим товарищем — и их южные лица с характерными носами, и то, что они говорили и как говорили — заняло меня, увлекло, перенесло dahin, dahiri[23] etc. Звонок прозвенел, итальянцы закричали: buona fortuna, buon viaggio![24] — Я перекрестила майчика, прошла мимо моих милых соотечественников по возрождению к новой, лучшей жизни и, проходя мимо, не утерпела… сказала: Send Signore: forse avra veduto qui due giovanne signore![25] Итальянцы чуть не прыгнули ко мне на шею, и вместо того чтобы искать молодых синьор, которых я не особенно нетерпеливо искала, принялись болтать со мной наперерыв один перед другим и проводили меня до экипажа, где несчетное число раз [изцеловали] мне все они руки. Они уговаривали не плакать и не грустить по тебе, потому что ты наверное ип buon ragazzo[26], звали в Италию, говорили, что русские bиопа gente[27] и прч.». Итальянский язык, напоминавший о самом счастливом времени в жизни, Екатерина Сергеевна старалась не забывать (в 1870 году муж по ее просьбе выслал ей итало-французский словарь). В переписке супруги обычно прибегали к этому языку для передачи особо конфиденциальной информации, кою Бородин почитал неизбежным злом: «Но так как повествовательная часть сводится всегда на сплетни, то не взыщи, если и я тебе буду передавать кое-какие сплетни». Воспитанницы Бородиных запомнили, что лет до сорока Екатерина Сергеевна сохраняла обаяние и в нее продолжали влюбляться мужчины. После она изменилась, к обычным жалобам добавились новые: «Вечером я посмотрела свой живот, который давно не видала, — и ужаснулась до такой степени, что почти не спала ночь». Даже московский анатом Зернов пришел в замешательство: нет ли тут «вечной беременности»? Двигалась она всё меньше и меньше, самочувствие не улучшалось. Тяжелое впечатление произвело на нее известие о смерти в 1873 году от астмы в Пильни — це короля Саксонии Иоганна Непомука. В те времена еще не обсуждали, полезно ли астматикам держать кошек, — у Екатерины Сергеевны их всегда было несколько. Пока Бородин праздновал «еще не юбилей», супруга его с головой погрузилась в переживания о брате Алексее: бедный Лёка запутался в хозяйстве психиатрической клиники и подал в отставку. Киса, семилетняя Лена и обожавший «дяденьку Сясеньку» маленький Сережа остались без всяких средств. Александр Порфирьевич хлопотал о месте для шурина чуть не у всех петербургских знакомых и давал у себя приют всем московским гостям, могущим быть полезным родне, а дело между тем повернулось еще хуже. Покончил с собой один из знакомых Алексею пациентов Преображенской больницы, и тот вновь слегка тронулся рассудком. Ведь предупреждал же Бородин: нельзя шурину находиться среди сумасшедших! Обстановка вокруг самого Александра Порфирьевича тоже напоминала сумасшедший дом. Катерина Егоровна, часто распекаемая за неистребимую пыль и грязь, все так же наводила в делах кухонных свою «темную экономию». Поползновения хозяев взять другую прислугу оканчивались ничем. Гражданский муж экономки Эрёма (Еремей) временами пил и дебоширил, пугая Екатерину Сергеевну, — попытки согнать его со двора ни к чему не приводили. Лишь престарелая мать горничной Дуняши доживала свои дни в профессорской квартире тихо, тревожа барина только чтобы передавать в Москву привет дочери. Оба супруга нуждались в обществе. Екатерина Сергеевна в Москве окружала себя приживалками вроде Клеопатры Исполатовской и Лины Столяревской, которые любили следовать за ней и даже без нее в Петербург, располагаясь там в профессорской квартире. Бородин по-прежнему редко отказывал. Невозможно пересчитать всех, кто когда-либо пользовался его гостеприимством. Некоторые фактически вошли в семью профессора, как приехавший осенью 1873 года доцент Казанского университета Иринарх Скворцов (Бородин познакомился с ним летом на съезде — тот читал на общем собрании делегатов доклад «Гигиена и цивилизация»), Весной следующего года Иринарх женился на Раиде Сютеевой — свояченице Ени Федорова, временно жившей у Бородиных на положении «воспитанницы». До самого отъезда Скворцовых в Казань осенью 1875 года Бородин даже в отсутствие Екатерины Сергеевны пребывал словно в кругу семьи. «Иры», как называли себя Иринарх и Ираида-Ида-Раида, окружали его всяческими заботами. При рождении их первенца профессор достойно исполнил обязанности повитухи и крестного отца. Супруги Скворцовы были музыкальны. На двух роялях профессора Иринарх играл 1-ю сонату Бетховена, Раида — 14-ю сонату. Нечто подобное играли братья Гольдштейны — начавший заниматься в лаборатории Бородина Михаил Юльевич и его брат Эдуард, пианист, выпускник Лейпцигской консерватории. 26-ю сонату Бетховена разыгрывал Александр Павлович Дианин (1851–1918), о котором нужно сказать особо. Будущий студент Бородина родился в семье священника владимирского села Давыдово Павла Афанасьевича Дианина, некоторое время учился в духовной семинарии во Владимире, но (вероятно, под влиянием старшего брата Василия) решил избрать профессию врача и в 1870 году поступил в Медико-хирургическую академию. Лекции Зинина и Бородина указали Дианину его истинное призвание. Для Александра Порфирьевича он вскоре стал больше чем учеником и другом — сыном и наследником. В 1873 году Дианин уже активно вел эксперименты, на съезде в Казани Бородин сделал сообщение о его работе «О продуктах окисления нафтолов». После этого «Шашенька» стал частным ассистентом профессора. Помощь его была необходима, поскольку как раз тогда Бородин наконец-то добился давно поставленной цели: охватить практической работой всех студентов без исключения. Трудолюбивый, несколько медлительный, хотя еще без заметной на его поздних фотографиях вальяжности, чистый душой юноша решительно выбрал химию, но пошел иным путем, нежели профессор. Бородин в свое время с блеском окончил академию и получил степень доктора медицины — Дианин отказался это делать. Он подумывал перейти в Петербургский университет, но к осени 1875 года оставил эту мысль из-за высокой платы и большого количества экзаменов. Бородину пришлось немало потрудиться, чтобы вырастить себе преемника из ученика, так и не окончившего ни одного учебного заведения. Дианин был любимцем кузины Бородина Санички Готовцевой, баловавшей его гостинцами, предметом неразделенной страсти Лины Столяревской, фаворитом Кашеваровой-Рудневой. Для Екатерины Сергеевны Шашенька тоже быстро стал родным человеком — сыграла роль его любовь к музыке. Наблюдавшая всю семью летом 1874 года помещица Елизавета Александровна Куломзина писала Бородину: «Не надумает ли Хохолок[28] обрадовать нас присылкой своего портрета с глубокими глазами, воспламеняющимися только при чудной игре на фортепиано Екатерины Сергеевны». При Шашеньке та оставляла докучную праздность. Со всей энергией, на какую была способна, она взялась учить его французскому и игре на рояле. Вскоре он уже обучал музыке экономку Лену Гусеву и даже начал сочинять. Однажды, когда Екатерина Сергеевна была за что-то на него сердита, он отправил ей музыкальную «Просьбу» и после уговаривал: «Нет, дорогая Катерина Сергеевна, я вижу, что Вы довольно небрежно отнеслись к моей Bitte, мало Вы играли ее, потому что у Вас все еще есть какой-то недочет на душе… Нет, Вы попробуйте раз 50 кряду сыграть эту самую Bitte, уверяю Вас, что тогда не только дурное, а вообще всякое расположение духа пропадет; ей-Богу так!» Их общей страстью, не разделявшейся Александром Порфирьевичем, было курение — до тридцати — сорока сигарет в день. (Конечно же, от табака была громадная польза: по его состоянию Екатерина Сергеевна определяла, сухо или сыро в помещении.) Очень скоро Дианин взвалил на себя часть забот о больной супруге профессора. Екатерина Сергеевна так часто, кстати и некстати, ставила Шашеньку в пример воспитаннице Лизе, что девочка невзлюбила его и всячески избегала. Зато когда Екатерина Сергеевна жила в Москве, Лиза и Хохолок вместе разделяли с Александром Порфирьевичем обязанность писать ей подробные послания — но это не значит, что он стал писать жене меньше или реже! От всех она требовала внимания и любви, посему все писали ей «дорогая» и «родная». Шашенька, он же Александрушка, он же Павлыч, он же Пава обладал явными литературными способностями. Он без труда заполнял несколько страниц бодрой, успокоительной болтовней ни о чем, с легкостью создавая очередное «письмо о том, как я пишу письмо». В первые годы, еще не пропитавшись флюидами «протопоповизма», он дружески побранивал госпожу Бородину за хандру и стремился поддержать ее дух: «Если бы в какое-нибудь прекрасное утро я получил от Вас письмо, в котором крупным-разкрупным шрифтом было бы написано: «Я чувствую себя в Давыдове прекрасно, аппетит у меня чудный, много гуляю; я бодра, весела и т. д.» — я бы взял это письмо, прибил бы его на стенку и все бы смотрел, да хотел смеяться. Не смеялся бы, а только хотел бы смеяться — понимаете?» Вне стен химической лаборатории работа в академии радовала Бородина всё реже. Осенью 1873 года он потерпел фиаско, не добившись утверждения Менделеева профессором физики МХА, когда из-за болезни Хлебникова кафедра оказалась вакантной. Зинин почти полностью отстранился от дел. Когда моль поела его форменный сюртук, пощадив лишь погоны, он для визита к начальству одолжил форму у любимого ученика. Шить новую явно не стоило, коли Николай Николаевич собирался совсем оставить академию, что в 1874 году и осуществил. У Бородина прибавилось забот, а вот научного общения с учителем, всегда столь плодотворного, он окончательно лишился. История с неизбранием Менделеева очень типична для тех лет. Один конфликт следовал за другим, и не всегда было понятно, где извечная борьба партий, а где — борьба всех против всех. Кажется, в истории с Ильей Ильичом Мечниковым, выдвинутым Сеченовым в профессора академии, но забаллотированным Конференцией, Бородин должен был оказаться на стороне будущего нобелевского лауреата. Но нет, он категорически встал на сторону академического большинства и не изменил своей позиции, даже когда Сеченов покинул МХА. Долго еще гуляло по аудиториям и коридорам эхо ухода знаменитого физиолога. Рекомендованный им на свое место Илья Фаддеевич Цион (впоследствии один из предполагаемых авторов «Протоколов сионских мудрецов») не был одобрен Конференцией, однако через два года, ко всеобщему неудовольствию, его кандидатуру утвердил военный министр. В октябре 1874 года Циону пришлось покинуть академию после обструкции студентов. Малорабочая обстановка в кипящей страстями Конференции вкупе с полыхавшими студенческими волнениями, из-за которых обучение будущих врачей не раз прерывалось на целые месяцы, поставили под угрозу само существование МХА. Двойственность ее положения — с одной стороны, учреждения военного, с другой — обязанного за отсутствием в Петербургском университете медицинского факультета готовить и гражданских врачей — усугубляла опасность. Дело кончилось упразднением на два года Конференции и назначением Временной комиссии, которая управляла академией почти до 1881 года и в которую Александр Порфирьевич вошел на последнем этапе. В этот сложный период полномочия ученого секретаря МХА принял сосед Бородина, к тому времени ставший его ближайшим другом, — Доброславин, умевший мирить профессоров, но не учащихся. Весной 1876 года Бородин вместе с Богдановским и Заварыкиным был в комиссии по расследованию беспорядков (студенты сорвали защиту диссертации). Комиссия поступила буквально по рецепту Герцена-сына, отрицавшего индивидуальную ответственность: «не нашла возможности указать виновных». Осенью беспорядки продолжились с новой силой. В конце 1878 года Александр Порфирьевич попал в очередную комиссию, расследовавшую, в частности, «дерзкие поступки студентов по отношению к некоторым профессорам» (подразумевалась травля другого его друга, Руднева). После горячих дебатов комиссия приняла решение в духе Деларю из толстовского стихотворения «Великодушие смягчает сердца» — разрешила курсовые сходки. Пока шли беспорядки да разбиралось дело, преподавание не велось. Не позднее 1874 года Бородин стал дирижировать хором студентов, к которому вскоре прибавились занятия с хором женщин-врачей, а позднее — и с оркестром академии. Мария Александровна Бокова вспоминала, что Бородин неровно относился к ученикам и особо благоволил к тем, которые играли у него в оркестре и вообще с ним музицировали. В свете политической ситуации усиленное поощрение профессором «художественной самодеятельности», постоянные вечерние посиделки в его квартире, где всем желающим подавались обед и ужин, приобретают дополнительное значение. Возможно, дело было не в одной любви Александра Порфирьевича к музыке. Видя студента у себя на репетиции, он мог быть спокоен: этот не устроит ему завтра на лекции политического демарша, не угодит в подозрительный кружок, и профессору не придется ночью вызволять его из полицейского участка. Научная деятельность Александра Порфирьевича теряла интенсивность. Виной тому могли быть частые недомогания, которые вроде бы не мешали музыкальным занятиям, но от работы в лаборатории отрывали. В 1874 году новых его публикаций не появилось. В 1875-м в Петербурге и Берлине вышла статья «О нитрозоамарине». Тогда же Бородин снова обратился к теме, связанной с медициной: по просьбе своего товарища по академии врача Дмитрия Ивановича Кошлакова сконструировал прибор для определения азота в моче и вплоть до 1886 года совершенствовал методику анализа. Кошлаков был в академии заметной личностью. Ученик Боткина, он в 1864 году защитил диссертацию «Исследование формы пульса посредством сфигмографа Марея» и отправился за границу завершать образование. С его возвращением в МХА началось систематическое преподавание ларингологии и болезней почек. Он активно занимался физиологической химией, а в 1883 году возглавил терапевтическую клинику академии. Поначалу студенты по каким-то причинам бойкотировали лекции Кошлакова, добиваясь его отставки (впрочем, его предшественника Эйхвальда они тоже не жаловали), но Дмитрий Иванович в отставку не ушел, а из его клиники вышло множество научных работ. В 1884 году он был одним из оппонентов при защите диссертации Иваном Петровичем Павловым. В Петербурге Кошлаков имел обширную практику, много лет консультировал Достоевского. Связывало ли Кошлакова с Бородиным что-либо кроме многолетней совместной работы? «Кто знал покойного Д. И. Кошлакова, у того навсегда останется в памяти его замечательная мягкость характера и доброта, его обширное образование и готовность всегда помочь неопытному ученику указанием и советом. Несмотря на свои обширные знания, Д. И. всегда отличался удивительной научною скромностью и простотой в обращении как со своими учениками, так вообще и с окружающими», — вспоминал о нем его ученик Александр Эдуардович Спенглер. Дмитрия Ивановича не видели на музыкальных и танцевальных вечерах Бородина, переписка их неизвестна, но именно к Кошлакову Александр Порфирьевич обратился незадолго до смерти, заподозрив нелады с сердцем. В отличие от Менделеева, Стасова и многих других знакомых Бородин ни разу еще не ездил на всемирные выставки, а в 1872 году пропустил даже Всероссийскую политехническую выставку в Москве. В 1875 году ему впервые пришлось поучаствовать в подготовке международной экспозиции. В лондонском Музее Южного Кенсингтона, впоследствии разделившемся на Музей Виктории и Альберта, Естественно-исторический музей и Музей науки, выставлялась коллекция научных приборов (Special Loan Collection of Scientific Apparatus). В комитете выставки было девять русских участников, включая анатома Грубера и химика Бейльштейна. Бородин руководил подготовкой химической коллекции МХА и среди прочего представил результаты четырех своих исследований: продуктов уплотнения валерианового альдегида; серно-кислой, азотно-кислой, хлороводородистой и щавелево-кислой солей кумарина; нитрозоамарина; определения мочевины. В феврале 1876-го, еще до открытия выставки, настигло разочарование: экспонаты академии забыли внести в первые издания каталога и не упомянули в анонсах. Это был третий и последний случай «столкновения» Бородина с зарубежными коллегами, когда он настаивал на значимости своих работ. Со следующего года тема потеряла актуальность: он больше не предпринимал исследований, результаты которых имело смысл публиковать за границей. По-прежнему Александр Порфирьевич продолжал большую часть вечеров проводить в обществе: у Шестаковой, у Стасовых, у знакомых врачей. На торжественном обеде Санкт-Петербургского собрания художников по случаю 22-летия артистической деятельности Дарьи Леоновой он был одним из ораторов. Газеты вежливо назвали событие «юбилеем» певицы. На деле повод был иным: Леонова оставляла императорскую сцену. Артистка вспоминала об этом обеде: «Вся зала и потолок были в зелени. Бюст мой также весь в зелени, кроме того, художник Богданов[29] сделал акварелью мои портреты в лучших ролях. Без конца, казалось, чествовали мои заслуги; профессора говорили речи, провозглашали тосты, и кушаньям обеденного меню даны были названия опер, петых мною». Дарья Михайловна осталась без ангажемента, на распутье: «Вдруг в голове моей блеснула новая и смелая мысль. Задумала я думушку, которая не давала мне покою ни днем, ни ночью, а именно: дай-ка возьму да объеду кругом света». И действительно объехала, маршрут ее гастролей пролег через Сибирь, Дальний Восток, Японию, США и Западную Европу. Александр Порфирьевич далеких путешествий не предпринимал, но летом обязательно вырывался из Петербурга. 26 июня 1874 года с женой, Лизой и Дуняшей он прибыл в принадлежащее капитан-лейтенанту в отставке, мировому судье Суздальского уезда Аполлону Александровичу Куломзину сельцо Губачево. Оттуда Бородины отправились в соседнее Рожново и там «пустили корни». Туда же в качестве фактически члена семьи немедленно был вызван Дианин. Компанию Бородиным составляла виновница поездки, нашедшая для них эту дачу, — владелица части владимирского села Налескино Мария Миропольская, натура, что называется, ищущая. Начинала она как пианистка, среди ее учеников был маленький Сережа Танеев. В 1871 году Миропольская, прозванная Бородиным Кривошейкой, переехала из Москвы в Петербург. Через два года она неожиданно «променяла лиру на скальпель», то есть консерваторию на медицинские курсы, и стала еще чаще обретаться в профессорской квартире. Екатерину Сергеевну в Москве мучили «вещие сны»: «Я проснулась в испуге и тоске: видела, что ты совсем увлекся Марией Александровной Миропольской — и я ничего не могу поделать». Как тут не вспомнить давно сочиненный ее мужем «Сон Ярославны»: «В страхе проснулась я, а слезы так и льются, и не могу я их унять!» В 1874 году Миропольская сделала для Александра Порфирьевича доброе дело. Благодаря ей он более двух месяцев провел во Владимирской губернии, с Елизаветой Александровной Куломзиной ездил в Суздаль поклониться Смоленской иконе Божией Матери. В сохранившихся письмах он ни слова не говорит о своих впечатлениях, но… в октябре случилось такое неожиданное для окружающих возвращение к «Князю Игорю». На Владимирской земле произошла его встреча с подлинными русскими древностями: Бородин мог видеть храмы, возведенные, когда Игорь Святославич ходил на половцев. Человеку, для которого «Сиракузянки» Феокрита были полны жизни, древние камни могли поведать о многом. В полных благодарности письмах хозяйке Бородин рисовал идиллические картины: «Я с наслажденьем вспоминаю прошлое лето, Губачево с его радушием и истинно родственной теплотой и заботливостью, Рожново с его архаическою простотою нравов, свободою, широко раскинутыми полями с волнующейся рожью, запущенным поросшим садом, моею любимою липою, где я работал и ленился одинаково с наслаждением, забывая вполне всю мелкую возню, все дрянные дрязги, которыми преисполнена жизнь»; «Домик Рожновский опять опустел, опять погрузился в зимнюю спячку, отделавшись от докучливых посетителей, нарушивших его многолетний сон. «И с тех пор в хуторке никого не живет» и даже соловей и тот не поет, а только индейский петух глупо кричит на дворе, сопровождая свою глупую подругу по опустелой усадьбе. Полкашка и Кутузка уныло глядят на балкон, откуда никто им не выкинет косточки; мухи подохли, двухвостки разбрелись, голуби на чердаке притихли… Настает осень и скоро — зима!» Из ответного письма Елизаветы Александровны выясняется, что не только липа, собаки да мухи составляли в то лето общество профессора. Все владимирские и суздальские барышни с восторгом вспоминали Александра Порфирьевича и мечтали заполучить его фотографию. Где бы ни оказывался Бородин, общество вокруг него собиралось мгновенно. Какой вечер состоялся у него на квартире 5 октября 1874 года — гостей пришло 43 человека! Угощались большими грушами и очень мягким ростбифом. Взятая на выходные из Еленинского училища Лизутка страшно гордилась нарядным белым платьем, танцевала одну кадриль с Иринархом Полихроньевичем и две — с начальником репертуара Императорских театров Лукашевичем. Тихая, пугливая Лизутка, которая ужасно боялась кричавшего на воспитанниц учителя-француза, а письма свои Екатерине Сергеевне подписывала «Ваша толстая Лиза» да «Ваша глупая Лиза», была весьма благоразумна, рассудительна и прекрасно изложила на бумаге события этого вечера. Екатерина Сергеевна жила в Москве до 2 ноября, так что на мужнином сорокалетии (по новому исчислению) отсутствовала. В ту зиму она особенно плохо себя чувствовала — настолько, что часто не могла даже читать взятый у знакомых роман Евгения Андреевича Салиаса-де-Турнемира «Пугачевцы». Следующим летом Бородин хотел вернуться или хотя бы на несколько дней вырваться на реку Уршму, «в благословенное Рожново». Этого желали все: дети Куломзиных сдружились с Лизой, прислуга — с Дуняшей. Очень ждал новой встречи с Александром Порфирьевичем молодой учитель Николай Васильевич, сын священника села Цыбеево. Он страдал от туберкулеза костей, и Бородину удалось (по-видимому, скорее морально, нежели физически) облегчить его состояние. Елизавета Александровна основательно готовилась к приезду гостей. Обнаружив, что ремонт крыльца и балкона — двух мест, где супруга Бородина проводила больше всего времени, — в стареньком рожновском домике выйдет дороговат, присмотрела удобную дачу в соседнем Головенцыно. 15 июня 1875 года Бородин прибыл в Москву, несколько дней поскитался по родственникам жены… и водворился на лето в Голицынской больнице — как во времена «Богатырей». Только теперь он был знаменит, посему администрация выделила ему пустовавшую квартиру главного врача больницы Николая Ивановича Стуковенко. В распоряжении семьи оказались 21 комната и рояль. В Голицынской, кроме купания с Дианиным в Москве-реке, развлечений было немного, зато прекрасно работалось и над статьей о нитрозоамарине, и над «Князем Игорем». Куломзиным Бородин окончательно ответил только 29 июля и объяснил отказ приехать неурядицами в академии, ее «подвешенным» состоянием и капитальным ремонтом лаборатории. Скорее всего, дело было в том, что Екатерина Сергеевна не разделяла восторгов мужа по поводу прошлогодней дачи. Куломзиной, несмотря на передаваемые приветы, она ни разу не написала. В сентябре академия, разумеется, встретила хаосом. Нижний коридор, по обыкновению, украшала канава, элемент разнообразия вносила стоявшая в квартире профессора мебель Шабановой. Зато из Самары пришла радостная весть: у шурина Сергея наконец-то появились дети, сразу две девочки. Счастливый отец пребывал в сильном замешательстве от того, сколько теперь требуется женской прислуги: «Переехав в 20-х числах Августа в город, мы очутились с одной только нянькой. Вчера только наняли горничную, кормилицу наняли дня 3 назад; кухарка только завтра поступает. Обедаем из гостиницы, а временная кухарка нанята была только стирать детское белье, готовить себе и няньке и нам носить обед». На следующий год вопрос выбора дачи оказался в руках некоего сельского учителя, знакомого Алексея Протопопова. Оказывается, учитель этот уже несколько лет развлекал Екатерину Сергеевну разговорами об особенностях летнего отдыха и хорошо изучил ее требования: дача должна быть недалеко от Москвы, вблизи железной дороги, на сухом месте. Даже гастрономические предпочтения Бородиных были таинственному Алексею Николаевичу преотлично известны. И вот он обратился к Александру Порфирьевичу с предложением снять квартиру в доме его зятя, священника Александра Яковлевича Миролюбова, только что переведенного в Старую Рузу. В конце мая 1876 года Бородин уже был в Москве, в июне семья прибыла на станцию Шелковка Смоленской железной дороги и оттуда на лошадях добралась до села. Ехали все вместе: Александр Порфирьевич, Екатерина Сергеевна, Дианин, Лиза и Ганя Литвиненко — сирота, жившая в Москве в Николаевском сиротском институте и по мере сил опекаемая Екатериной Алексеевной Протопоповой. Та знала, что сирот плохо кормят, что зимой они часто мерзнут, что «с ними очень грубо обращаются, оттого они и такие делаются сами грубые, а моя так амбициозна, что она из ласки готова все на свете делать». Старушка жалела девочку, но к себе домой не всегда могла взять даже на праздники. Ганя была, что называется, с характером. Бойкая девочка попросила добрейшего Александра Порфирьевича поиграть с ней в четыре руки (в Рузу привезли рояль Алексея Протопопова): — Но, позволь: ты ведь ничего не умеешь играть, детка. — Да нет же: смотри, я умею играть вот что. И сыграла двумя пальчиками «котлетную польку» (может быть, разговор происходил не в 1876-м, а годом раньше, но суть от этого не меняется). Как было отказать ребенку? Бородин сымпровизировал к польке аккомпанемент, вышло что-то вроде «Славянской тарантеллы» Даргомыжского, тоже сочиненной «для игры с теми, кто вовсе не умеет играть». Вскоре появилось еще несколько музыкальных шуток на ту же тему: Похоронный марш, Реквием и Мазурка. Они имели успех у петербургских «музикусов», к Бородину примкнули Кюи, Лядов и Римский-Корсаков. Весной 1878 года их опыты выросли в коллективный труд под названием «Парафразы. 24 вариации и 15 маленьких пьес на неизменяемую известную тему», уже в следующем году изданный в Петербурге у А. Битнера. Первым делом отправили ноты Ференцу Листу. Тот пришел в восторг, заявил, что «Парафразы» — превосходное сжатое руководство по гармонии, контрапункту, фуге и форме, и сочинил к польке Бородина прелюдию. С опозданием к проекту присоединился Щербачев с большой пьесой «Пестроты». Но это совершалось уже за пределами Старой Рузы. …Дом священника стоял на горе, между церковью Рождества Пресвятой Богородицы и берегом огибающей гору Москвы-реки. Всё было, как обещали хозяева: четыре комнатки, мебель, посуда. Имелись верховая лошадь, в лучшие годы возившая на себе гусар, тарантас и четыре лодки. К дому примыкало пустовавшее летом помещение сельской школы, где расположилась Дуняша. Было еще одно преимущество, специально отмеченное таинственным Алексеем Николаевичем: «Деревня с селом почти смежна. Что опять для них хорошо: оне, сколько мне помнится, любят слушать деревенские песни». Да, Екатерина Сергеевна любила слушать песни — много больше, чем ее муж. Горничная ее Дуняша Виноградова, родом с Поволжья (видимо, из-под Сызрани) была певунья. Римский-Корсаков для своего сборника «100 русских народных песен» (1876) записал с ее голоса мелодию «Звон колокол во Евлашеве селе» и долго-долго не мог передать на бумаге свободный, такой естественный, не укладывающийся в расчерченные такты ритм. Тогда же Николай Андреевич записывал песни от самой Екатерины Сергеевны и от Александра Дианина. Обе воспитанницы уехали из Старой Рузы не позднее августа. Бородин в тот год не только проигнорировал шедший в Варшаве Пятый съезд естествоиспытателей, но и задержался на даче подольше. Екатерина Сергеевна вспоминала: «Сентябрь уже наступил, и А. П. пора уже было в Петербург; я же с А. П. Дианиным еще решилась немного остаться. И вот А. П. поехал; но, обыкновенно мирная, Москва-река задержала его. Она с чего-то разлилась. К тому же поднялся сильный ветер и переехать не было возможности. А. П. постоял некоторое время на берегу. А берег в том месте крутой, и с него хорошо как-то и в то же время уныло было смотреть на разгулявшуюся реку, на эти серые, грустно прыгающие и катящиеся волны. А. П. вернулся назад и проникся двойственным чувством; ему отрадно было лишний день провести со своими, и не мог он отделаться от впечатления, рожденного только что виденной серой картиной. Он сел за фортепиано, и у него сразу, все целиком вылилось ариозо Ярославны: «Как уныло все кругом!». Коли этот речитатив из последней картины «Игоря», в котором проходит тема Хора поселян, появился на свет в Старой Рузе, значит, и прекрасный хор «Ох, не буйный ветер завывал» был уже сочинен Бородиным. Может быть, под звуки тех самых «деревенских песен». А может, он был тогда лишь начат, развившись позже, не без влияния великолепных хоровых обработок Римского-Корсакова — от «Надоели ночи» до «Татарского полона». За лето хозяева очень привязались к своим «любезнейшим жильцам» и их «любезнейшим воспитанницам». На будущее лето их ждали снова: перебрали полы и потолки, переложили печи, пристроили еще одну комнату. Но по каким-то причинам Бородины больше в Старую Рузу не ездили.Глава 20 ТАЙНА ПРОПАВШИХ РУКОПИСЕЙ
С возвращением к «Князю Игорю» Бородина настигло бедствие, которого он прежде тщательно избегал: крупные работы стали накладываться одна на другую. Он уже ничего не мог поделать, музыкальные замыслы захлестывали, мастерство позволяло браться за любые задачи. Энергия черноусого и черноглазого генерала находила новые русла. Едва появлялся «нравственный досуг», хоть немного отодвигались «мелкая возня и дрянные дрязги», он хватался за то, что удавалось теперь лучше всего. Насколько удавалось, знал давно, что бы ни говорили критики. Недаром написал жене о финале Второй симфонии: «Средняя часть вышла — бесподобная. Я сам очень доволен ею; сильная, могучая, бойкая и эффектная». К своему сорокалетию (по новому счету) Бородин получил настоящий подарок. Еженедельник «Всемирная иллюстрация» поместил статью Михаила Ивановича Сариотти «Русские композиторы. Бородин, Кюи, Мусоргский, Римский-Корсаков и Чайковский» с портретами всех пяти (статьи о Балакиреве и Антоне Рубинштейне вышли еще в 1870 году). О «юбиляре» сказано: «Говоря об этих, еще скрытых или не многим известных силах, нельзя обойти молчанием личность Александра Порфирьевича Бородина, заявившего свой талант хотя не многими, но до крайности оригинальными произведениями, из которых напечатано 7 романсов, отличающихся оригинальностью, свежестью и заставляющих сожалеть, что их так мало». В конце 1875 года у Бесселя наконец-то вышло переложение Первой симфонии. Кюи не пожалел похвал: «Симфония эта поражает своей яркой талантливостью. Темы ее превосходны, свежи, кипучи, полны прелести; развитие тем разнообразное и богатое; контрапунктическая работа сложная и чистая; ритмы новые, гармонизация самая тонкая. Если к этому добавить много силы, горячности, огня и значительную степень оригинальности, то будет понятно, что эта симфония не может не поражать своей талантливостью». К недостаткам Кюи отнес «некоторую невыдержанность стиля; общая музыка в смеси с русской, восточной и шумановской музыкой». Этот недостаток критик тут же признал извинительным, поскольку он «встречается в величайших произведениях великих мастеров (русские темы у Бетховена)». Бородин и Кюи друг друга ценили и понимали. В сентябре 1874 года исполненные на вечере у Римских-Корсаковых два акта оперы Кюи «Анджело» (с огромным успехом поставленной в 1876 году) понравились Александру Порфирьевичу гораздо больше, нежели спетый Мусоргским цикл «Без солнца». В 1874 году произошло еще кое-что: появился Второй струнный квартет Чайковского (сыгранный им петербургским коллегам), и, что было для Бородина не менее важно, квартет написал Римский-Корсаков. Тем самым исчез существовавший в балакиревском кружке негласный запрет на этот жанр. Бородин теперь уже редко играл на виолончели, но по-прежнему не пропускал квартетных собраний Русского музыкального общества и других подобных концертов. В 1873 году среди балакиревцев стал циркулировать, переходя из рук в руки, первый в истории русский квартет — «Волга» Афанасьева (1860), давнего знакомца Бородина. В феврале 1875-го всех удивил старик-теоретик Гунке, дебютировав в качестве композитора: в концерте РМО исполнили фрагмент его оратории «Потоп». Никогда не слыхавший о таком авторе Кюи ожидал увидеть на поклонах «юного, начинающего композитора, едва расправляющего свои крылья», а узрел «маститого старца», гладко и опрятно излагающего избитые музыкальные мысли. Вот и Бородин взял да удивил «музикусов». К апрелю 1875 года он «к ужасу Стасова и Модеста (Мусоргского)» набросал свой Первый квартет, оконченный в 1879-м и посвященный Надежде Николаевне Римской-Корсаковой. Нет, недаром Евгений Карлович Альбрехт (брат хлопотавшего о мужских хорах Карла Карловича) выслал ему 30 октября 1875 года отчет и устав Санкт-Петербургского общества квартетной музыки, выразив надежду, чтопрофессор «не откажет способствовать своим просвещенным содействием дальнейшему развитию и преуспеянию Общества». Бородин ни с кем не делился замыслами, но, похоже, затеял тогда целую серию сочинений: в процессе работы над Первым квартетом родились тема для Второго квартета и скерцо, по зрелом размышлении предназначенное для Третьего; среди набросков Второго квартета фигурируют темы Andante и финала для того же Третьего квартета, увы, так и не оконченного. Что было делать с таким взрывом вдохновения? «Страшно! Стыдно! Жалко! Смешно! А ведь ничего не поделаешь? Подобно Клоду Фролло в «Notre Dame de Paris», остается только написать на стене по-гречески — «fatalite» — и успокоиться», — порешил автор. Если бы он писал это кому-то из приятелей, возможно, «fatalite» предстало бы цитатой не из романа Виктора Гюго, а из оффенбаховской оперетты «Прекрасная Елена». Но Александр Порфирьевич писал даме. С Любовью Ивановной Кармалиной (в девичестве Беленицыной) он познакомился осенью 1873 года через Балакирева и Шестакову. Музыкальное образование Любови Ивановны простиралось далеко за пределы доступного большинству певиц-любительниц. В молодости она гастролировала в Италии. С ней, двадцатилетней, Глинка проходил свои романсы, привив ей верную манеру исполнения. С Даргомыжским они пели Глинке дуэт Наташи и Князя, доводя Михаила Ивановича до слез, и в четыре руки играли ему увертюру к «Русалке». Об уроках Александра Сергеевича Кармалина оставила неподражаемые воспоминания: «Даргомыжский, который очень часто бывал в доме у нас, постоянно играл со мною в 4 руки с листа, принося с собою разные сочинения классиков, и вообще все вновь выходящее, аккомпанировал мне свои сочинения и сочинения Глинки… Вообще, Даргомыжский, зная меня еще маленькой, сохранил ко мне чувство потворства, которое всегда бывает в отношении к любимым и избалованным детям. За ошибку, сделанную им, при разыгрывании с листа нот, он получал сию же минуту наказание: я его сейчас же хлопала по руке; а один раз он столько сделал ошибок, что я ему велела стать в угол. К моему удивлению, он покорно пошел и стал. Желая скрыть мое удивление, я села преважно и пречинно, взяв книгу в руки… ожидая, что будет дальше. Даргомыжский сам выжидал, что я сделаю. Как вдруг выскочит из угла, и ну скакать с дивана на кресло, на стол, на рояль, опять на диван. Он метался как угорелый, к всеобщей радости моих сестер и моей; мы пустились его ловить, притащили тесемок, шнурков, чтобы перевязать его, но это нам не удалось, потому что Александр Сергеевич был очень ловок и мы не могли от сильного смеха поймать его». Бородину Любовь Ивановна была ровесница. Он знал ее не юной девушкой, только что выпущенной из института, а женой наказного атамана Кубанского казачьего войска, в прошлом Эриванского военного губернатора Николая Николаевича Кармалина, матерью большого музыкального семейства. В Волынском Полесье она записывала песни для Даргомыжского, на Кавказе — для Балакирева, на Кубани — для Мусоргского, раскольничьи. Обосновавшись в Екатеринодаре, выписывала у Юргенсона все музыкальные новинки. Это ей в бытность ее за границей Даргомыжский написал знаменитые слова: «Хочу, чтобы звук прямо выражал слово. Хочу правды». Если не считать Луканиной, у Бородина не было другой столь интеллектуальной корреспондентки. И эта генеральша-интеллектуалка в самом начале знакомства нагрянула к Бородиным в полночь, устроив импровизированный концерт из романсов Александра Порфирьевича! Их «годичная» — поскольку послания отправлялись с периодичностью примерно раз в год — переписка скудна количеством, но ценна высказанными мыслями. Жене Александр Порфирьевич писал, бывало, каждый вечер, но второпях, падая от усталости, повторяясь и мешая важное с несущественным. За письма к Кармалиной он садился, когда ему было что сказать и возникало желание отрефлексировать поток событий. Их личное знакомство было недолгим (позже, в феврале 1876 года, Бородин, к взаимному удовольствию, познакомился с Николаем Николаевичем Кармалиным). Зато профессор вдумчиво прочел в «Русской старине» за 1875 год большую подборку писем Даргомыжского к Беленицыной-Кармалиной. Вот строки из письма Александра Сергеевича от 16 августа 1857 года: «Нынешнее лето я провел в совершенном бездействии, даже в скуке… Проектов и начатков у меня много, а когда кончу? Бог ведает!» А вот пассаж из письма Александра Порфирьевича от 19 января 1877 года, возможно, не лишенный иронии: «Всюду торопишься и никуда не поспеваешь; время летит, как локомотив на всех парах, седина прокрадывается в бороду, морщины бороздят лицо; начинаешь сотню вещей — удастся ли хоть десяток довести до конца?» Параллелизм двух отрывков тем сильнее, что они написаны с разницей в 20 лет, а Бородин был на 20 лет младше Даргомыжского. Так что Александр Порфирьевич в письмах Любови Ивановне тщательно взвешивал слова, заботился о литературной отделке и даже, в подражание Даргомыжскому, разражался нетипичными для себя эстетическими декларациями. Это ей он метафорически объяснял отпадение «Могучей кучки» от Балакирева: «Пока все были в положении яиц под наседкою (разумея под последнею Балакирева), все мы были более или менее схожи. Как скоро вылупились из яиц птенцы — обросли перьями. Перья у всех вышли по необходимости различные; а когда отросли крылья — каждый полетел, куда его тянет по натуре его». Перед Кармалиной Бородин отчитывался о ходе работы над «Князем Игорем» и ей адресовал знаменитые слова: «По-моему, в опере, как в декорации, мелкие формы, детали, мелочи не должны иметь места; все должно быть писано крупными штрихами, ясно, ярко и по возможности практично в исполнении, как голосовом, так и оркестровом. Голоса должны быть на первом плане, оркестр — на втором. Насколько мне удастся осуществить мои стремления — в этом я не судья, конечно, но по направлению опера моя будет ближе к «Руслану», чем к «Каменному гостю», за это могу поручиться». Здесь Александр Порфирьевич явно вставляет свое веское слово в полемику Кюи с неким Огарковым, который на страницах «Нового времени» резонно предостерегал русских композиторов от увлечения в опере миниатюрными формами. При всем при том нельзя сказать, чтобы Бородин не любил «Каменного гостя». Когда в марте 1870 года его исполняли дома у Пургольдов, он «упивался и наслаждался», о чем доложил жене. Летом 1875 года, в самый разгар сочинения «Князя Игоря» и увлечения квартетами, Бородин спешно доделывал переложение для фортепиано в четыре руки Второй симфонии, уже год, если не больше, как обещанное Бесселю. Осенью 1876-го это переложение появилось в продаже. В преддверии его выхода Людмила Ивановна Шестакова 19 сентября обратилась к Направнику: «Теперь я имею к Вам просьбу, и большую, а именно: мне 60 лет, долго ли придется прожить — не знаю, но очень хочется слышать Вторую симфонию Бородина, пожалуйста, устройте так, чтобы ее играли в одном из концертов Русского Музыкального общества». Эдуард Францевич относился к просьбам сестры своего кумира с неизменным вниманием. Он ответил: «Касательно 2-ой симфонии Бородина я готов удовлетворить Ваше желание; но, не имея об ее достоинствах никакого понятия, прошу прислать мне партитуру, и по возможности 4-хручное переложение для рассмотрения. После ознакомления с партитурой и соблюдения некоторых формальностей я сообщу Вам окончательный вердикт». Что было дальше, Бородин поведал Кармалиной 19 января 1877 года: «А тут еще вышел казус: Музыкальное Общество назначило играть в одном из концертов мою 2-ю симфонию; я был в деревне, ничего не знал об этом. Приезжаю — хвать! — ни первой части, ни финала у меня нет; партитура того и другого пропала. Я их куда-то засунул, искал, искал, и так и не мог найти. А Музыкальное Общество между тем требует; наступила пора переписывать партии. Что делать? Я на беду заболел: воспаление лимфатических сосудов на ноге. Делать нечего, пришлось вновь оркестровать. Вот я это в лихорадке лежу, а сам порю горячку: карандашем, лежа, строчу партитуру». Александр Порфирьевич мог не сомневаться: опубликовал Стасов после смерти Даргомыжского его письма к Кармалиной — опубликует и его, Бородина. Что написано для Любови Ивановны, написано для потомков. Здесь муза истории краснеет. Дело даже не в том, что к 19 сентября композитор уже, скорее всего, вернулся из Старой Рузы в Петербург. Дело в том, что рукописи не терялись. И первая часть, и фрагмент финала лежат себе в Публичной библиотеке, украшенные сделанными как раз осенью 1876 года авторскими пометками. Проблема была в следующем: занимаясь переложением в четыре руки, Бородин заново пересочинил целый раздел первой части, а финал у него был записан таким светлым карандашом, что для передачи дирижеру не годился. Пришлось заново срочно писать партитуры первой части и финала. С Людмилой Ивановной они разработали стратегию, придумав версию с «потерей» нот. Направнику было подарено только что отпечатанное переложение и отданы для просмотра партитуры скерцо и Andante. Едва Бородин бросился доделывать две части, как его настиг рецидив болезни, которая ровно три года назад заперла его дома, поспособствовав тогда оркестровке Второй симфонии. 28 октября он отправил Шестаковой письмо, указав в качестве адреса отправителя «Моя кровать»: «Дорогая, хорошая Людмила Ивановна, я болен лежу в постели, а тут беда: меня треплет лихорадка, а я порю горячку — оркеструю те части 2-й симфонии, которые затерялись; вдруг — о ужас! — ищу партитуры скерцо и анданте — ни того, ни другого нет. Все перерыли, нигде не нашли. Я так и порешил, что над симфонией тяготеет какой-то фатум (только не «фатум» Чайковского), что так ей на роду написано «теряться». Но что мне делать тогда? вновь все оркестровать? когда же я поспею? Я было хотел уже изобразить на лице уныние, как вдруг является — дай бог ему сто лет жизни — вечный мой благодетель Бах и сообщает, что ноты у Вас на рояли, завернуты в афишу. Отцы! вот благодать-то! А я всем уже повадился рассказывать мною неумышленно сочиненную небылицу о том, как я взял этот сверток, положил в карман, уходя от Вас; как зашел в колбасную Парфенова, купил колбасу, положил туда же; купил горчицу — положил туда же; купил десяток яблоков, положил туда же; купил два лимона — положил туда же (каков карман-то должен быть? совсем поповский!); как все принес в целости, а партитуру обронил или позабыл. И таково мне жалостно становилось, при мысли, что может быть теперь именно Парфенов (да еще не сам, а мальчишка его) завертывает в нее колбасы да сосиски, да еще может быть не свежие… Родная, пришлите партитурки с моим посланным А. П. Дианиным, сыном моим, если не по плоти то по духу. Сам без ноги, а ручку Вам целую». Итак, 28 октября можно считать днем, когда Шестаковой был получен положительный вердикт Направника. Иначе откуда бы у нее на рояле оказалась партитура двух средних частей симфонии, да еще завернутая в афишу? Там ее, на радостях позабытую автором, и обнаружил «Бах» (Владимир Стасов). Итак, авантюра увенчалась полным успехом. Найти переписчика, скопировавшего полную партитуру начисто и выписавшего из нее оркестровые партии, помог Римский-Корсаков. Можно было вздохнуть с облегчением — и отправить Кармалиной версию «для потомков». Потомки поверили. Три года симфония пролежала дома у автора, исподволь питая растущего «Князя Игоря» — множество музыкальных идей из нее по-новому развиты в опере. 26 февраля 1877 года она впервые прозвучала в оркестровом исполнении. Критик Михаил Михайлович Иванов, которого принято числить среди врагов «Могучей кучки», отозвался о симфонии тепло, его семнадцатилетний тезка Михаил Михайлович Ипполитов-Иванов (не критик) был в восторге, как и вся молодежь на хорах зала Дворянского собрания. Константин Петрович Галлер, некоторое время учившийся в Петербургской консерватории по классу флейты, почему-то не смог обнаружить в первой части сонатной формы, об остальных же частях отозвался вполне положительно. И он, и Кюи высказались в духе: «слишком много нот». Кюи, который всегда выделял в концертных программах сочинения друга и понимал их лучше, чем кто-либо из критиков, теперь на первой странице «Санкт-Петербургских ведомостей» сделал Бородину на редкость много упреков: «Вторая симфония г. Бородина с большими достоинствами, но и со значительными недостатками… Все темы симфонии прелестны и разнообразны: в них есть сила, свежесть, оригинальность, увлечение; словом, разве только можно что-либо сказать против их краткости, мешающей им быть первоклассными. Гармонизации тоже замечательны по своей новизне, красивости, силе. Словом, материал симфонии великолепен, но в его разработке мы встречаемся со значительными недостатками… Во-первых, форма недостаточно тщательно обработана: встречается с несоразмерностью частей (в первом Allegro — длинная педаль, слишком рано наступившая после короткой средней части); встречается со слишком явно прилаженными друг к другу кусочками, недостаточно органично вытекающими один из другого (финал). Во-вторых, автор злоупотребляет своей способностью к оригинальным гармонизациям и ритмам; они нагромождены страшно, уху отдохнуть негде, и эта сплошная, почти звуковая, бизарность[30] производит тяжелое и несколько смутное впечатление. Возьмите отдельно каждый из этих гармонических и ритмических эффектов и вы будете в восторге, до такой степени они хороши и новы; но, вследствие излишнего обилия, ухо не в состоянии воспринимать и усвоить себе эту новизну и странность ощущения, точно так же как глаз теряется среди пестроты слишком ярких красок… В-третьих, симфония инструментована звучно и колоритно, но нервно, с слишком частою переменою тембров инструментов, и тяжеловесно, особенно скерцо, что помешало придать ему более быстрый темп, необходимый для надлежащего эффекта… Andante очень красиво и поэтично; можно только возражать против слишком частых перемен ритма, до такой степени неожиданно капризных, что как только вы перестаете смотреть на палочку дирижера, многое в нем становится непонятным. Финал — жив, боек, несколько дикого варварского характера; в нем именно чувствуется особенное нагромождение гармонических бизарностей. В сумме, по материалу, Вторая симфония г-на Бородина — первоклассна и обличает у автора сильнейший талант; по обработке, по употреблению этого материала — во многом неудовлетворительна; при удачной переработке легко может стать капитальным произведением». Никогда еще Бородин не вырывался так далеко вперед «к новым берегам», не создавал ничего столь мощного, оригинального и вместе с тем строго продуманного, структурно совершенного. И вот ближайшие друзья устами Кюи призвали его к умеренности и завели разговоры о «переработке»… Реакцию публики мемуаристы оценили в диапазоне от «очень холодно» до «форменный скандал, напоминающий кошачий концерт». «На днях… в зале Дворянского собрания, в концерте Русского музыкального общества: была ошикана, целою значительною фракциею публики, 2-я симфония г. Бородина, одно из самых могучих и капитальных музыкальных созданий нашего века», — свидетельствовал Стасов. По окончании концерта кружок отправился к Корсаковым, чтобы ругать «провалившего» симфонию Направника. (Николай Андреевич только что, 25 января, исполнил в концерте Бесплатной музыкальной школы Первую симфонию Бородина и не мог хотя бы про себя не сравнивать два исполнения.) Но был ли Эдуард Францевич — исключительно добросовестный человек, профессионал высочайшего класса — виноват в провале? Нет, он сделал все, что мог. Не его вина, что Русское музыкальное общество тогда позволяло проводить лишь по две репетиции, перед самым концертом. Нельзя с нуля так быстро разучить столь сложное и абсолютно незнакомое оркестру произведение, особенно если у вас в программе еще три других. Помимо всего прочего, в симфонии постоянно меняется тактовый размер. Восемь лет спустя Ганс фон Бюлов, репетируя в Петербурге Первую симфонию Бородина, долго бился над небольшим эпизодом в переменном размере (хотя у него было не две, а три репетиции и музыканты уже играли эту симфонию с Ауэром). Сколь медленные темпы пришлось брать Эдуарду Францевичу и как часто оркестранты тем не менее ошибались? Бородин и Направник никогда этого не обсуждали. Все предварительные переговоры шли через Шестакову, на репетициях общение за нехваткой времени было минимальным. И после два музыканта остались друг другу чужими. Вероятно, Направник полагал, что Бородин, как и весь кружок, винит в провале именно его. В 1890 году он отказался от «Князя Игоря», поручив постановку второму дирижеру. Незадолго до смерти на вопрос невестки о причине отказа Эдуард Францевич лаконично ответил: «Ошибся». Может, и с двух репетиций премьера сошла бы благополучно, если бы речь шла не о Петербургском отделении РМО. Невоспитанность столичной публики и ее недоброжелательность по отношению к отечественным композиторам (за исключением тройки: Антон Рубинштейн — Чайковский — Карл Давыдов) не подлежат сомнению. Концерт завершала «Ночь в Мадриде» Глинки. Еще не начали ее играть, как публика стала шуметь и расходиться и продолжала покидать зал во время исполнения. Что было делать? Стасов ответил так: «Мне кажется, надо только бодро идти вперед и делать свое дело — все остальное придет само собою, потихоньку и понемножку». Мудрая Людмила Ивановна продиктовала своей воспитаннице Леночке Афанасьевой провидческие строки: «Вчера я порывалась из концерта к Корсакам и ежели не поехала, то единственно боясь стеснить их; ведь вчера был наш общий праздник, и мне хотелось искренно обнять Вас и поздравить с будущей участью Вашей симфонии, верьте мне, что ей предстоит стоять на той высоте, как «Руслан», ежели было иное дурно исполнено, ежели наша ослообразная публика не сочувственно отнеслась в ней, это все ничего не значит; все-таки хорошо, что она была исполнена, и во всяком случае она не замедлит пробить себе дорогу; сохраните это письмо и через 10-ть лет прочтите его, и Вы увидите, что я была права».
Часть IV
ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ
Глава 21 В ГОСТЯХ У ЛИСТА
Неурядицы с премьерой симфонии скоро отступили на второй план. Разворачивавшиеся на Балканах события в апреле 1877 года вынудили Россию объявить войну Турции. Все внимание теперь было приковано к Плевне, Шипке и Карсу. Маленький Сережа Протопопов точил игрушечную саблю и готовился идти «на турку» добровольцем. На Балканы отбыли ветераны прежней кампании Пирогов и Боткин. Двое из пяти братьев Дианиных отправились на фронт. Выпускник медицинского факультета Московского университета Василий Дианин оказался в румынской Александрии, оканчивавший МХА Федор — в Болгарии. Служивший на Кавказе ученик Боткина и один из любимых учеников Бородина Шоноров оперировал раненых в лагере Мусун. Александр Порфирьевич пристально следил за ходом кампании, о которой знал не только из газет. В это же время он сочинил для хора академии песню «Вперед, друзья». Всё вместе вкупе с ускоренным выпуском в академии не способствовало занятиям композицией. Научная деятельность в это время, кажется, тоже не слишком занимала Бородина, по-настоящему интересовали лишь работы учеников. Заботясь о положении Александра Дианина, Бородин решил, что наилучшим выходом для того будет получить степень доктора философии в одном из немецких университетов. Этой цели он и посвятил первую часть лета. 12 июня Екатерина Сергеевна в обществе курсистки Маши Исполатовской, дочери ее московских друзей, отправилась в Москву, а на следующий день Александр Порфирьевич отбыл за границу. Его новый паспорт уже не являл собой, как в прежние времена, огромный лист гербовой бумаги с печатью и всеми титулами государя императора. Теперь это была книжечка в темно-зеленом коленкоре, с печатью петербургского градоначальника. Книжечка объявляла кому следует: «Действительный Статский Советник Ординарный Профессор Медико-Хирургической Академии Александр Порфирьевич Бородин командируется за границу», — и более ничего, ни слова об «ученых целях». С Бородиным ехали два молодых соискателя: Дианин и Михаил Юльевич (Юрьевич) Гольдштейн. Если у первого были проблемы чисто академического свойства, второй в свободное время посещал в Петербурге не только музыкальные кружки. 6 мая он был арестован по делу «Общества друзей» (отделения «Земли и воли»), но почти сразу выпущен под особый надзор. В этом свете понятна удивившая Бородина эмоциональность его родственников при проводах: «Куда девались и философия, и радикализм, Гольдштейнов так развезло, что я и не ожидал». Отъезд за границу под крылом профессора напоминал бегство. По дороге опытный путешественник предавался наблюдениям за впервые оказавшимися в Германии «мальчиками» — интересно было видеть со стороны их непосредственную реакцию. Очень смешило, что суетливый Михаил Юльевич от лавины впечатлений как-то «сократился»; «Александрушка», напротив, почти сразу повел себя так, будто уже много лет прожил за границей. Вот только к горам-«чудищам» долго не мог привыкнуть. В старинном университетском городке Йене остановились в отеле, расположенном между домами Гёте и Шиллера, и накинулись на немецкие газеты. Бородина особенно порадовало, что немцы, у которых не было резона искажать истину, пишут об успехах русской армии. Со своими спутниками он ходил гулять в горы и на правах бывшего профессора Лесной академии даже посетил студенческую пирушку в местном Земледельческом институте. Вдали от петербургских забот, в местах, где всё напоминало о молодости, Александр Порфирьевич и сам словно помолодел, хотя странно, непривычно было оказаться за границей без Екатерины Сергеевны. Если верить воспоминаниям Гольдштейна, все трое поровну делили между собой хозяйственные заботы, вместе ходили закупать провизию. Бородина местные лавочники прозвали der Dicke («Толстяк»), Получение телеграммы гросс-герцога Саксонского на имя его превосходительства генерала Бородина произвело в городке переполох: «Все смотрели нам вслед и не могли понять, как это такая важная особа несет в руках свертки с колбасой…» Получить степень в Гейдельберге или Гёттингене было бы почетнее, но Бородин выбрал для питомцев тихую Йену. «Мальчиков» он поручил заботам своего одногодка, профессора химии Антона Гойтера. Екатерине Сергеевне было сообщено: «Он нашел работы птенцов более нежели удовлетворяющими условиям диссертаций, показал мне кучу диссертаций, сделанных в Йенской лаборатории. С удовольствием могу сказать, что все они в подметки не годятся диссертации Павлыча и большей частью куда слабее диссертации Гольдштейна». Хозяйственный Павлыч, едва переехав из гостиницы в снятую квартиру, устроился основательно и нанял себе учителя разговорного немецкого. Даже накануне защиты ему снилось, будто предстоит экзамен пр немецкому языку. Вообще после отъезда профессора из Йены «вдруг сделалось ужасно скверно. Так скверно, как будто я, например, плавал на пузырях и пробках, и вдруг из-под меня исчезли и пузыри, и пробки, и я должен сам держаться на воде». Впрочем, Александрушка не скучал, даже наблюдал однажды студенческую дуэль. 5 декабря (по новому стилю) он успешно защитил работу «Об окислении фенолов» и стал доктором философии. По железной дороге от Йены до Веймара — не дольше, чем от Петербурга до Царского Села. С тех пор как в Веймаре поселился неофициальный глава Новой школы Лист, город стал местом паломничества музыкантов. О петербургских композиторах Лист был неплохо осведомлен. В 1873 году кружок поздравлял его с пятидесятилетием музыкальной деятельности. Муза истории требует не забывать, что летом 1876 года Кюи в качестве музыкального критика «Санкт-Петербургских ведомостей» ездил в Байройт и дважды прослушал вагнеровское «Кольцо нибелунга». По дороге он специально заезжал в Веймар, чтобы застать маэстро в домашней обстановке, о чем подробно доложил читателям «Ведомостей» в очерке «День у Листа». Его статьи о «Нибелунгах» в высшей степени обстоятельны и добросовестны (вплоть до открывшихся глазу военного инженера конструктивных особенностей театра), но главным в путешествии Кюи все же оказалась не тетралогия. Заключительный очерк о вагнеровском фестивале Цезарь Антонович завершил словами… о вновь встреченном им в Байройте Листе: «Глядя на его добрую, полную жизни старость, вспоминая длинный артистический, им пройденный путь, нельзя не быть растроганным, нельзя от знакомства с ним не вынести неизгладимого, отрадного впечатления, возвышающего и облагораживающего человечество». Александр Порфирьевич не мог не читать этих статей, ведь Кюи донес до петербуржцев похвалы Листа его Первой симфонии. И вот 1 июля (старого стиля) 1877 года Бородин направился по стопам друга и соратника. Цезарь Антонович заверял читателей: «Лист в Веймаре совершенный патриарх: все его знают, все любят, все уважают. Квартиру его мне указал какой-то 9-летний мальчик». На поверку всё вышло иначе. Никто в целом городе не мог сказать Бородину, в какой стороне дом маэстро! Долго он блуждал и расспрашивал, пока какой-то длинный неуклюжий немец не сказал: — Вот тут напротив живет, кажется, какой-то доктор Лист. До приемных часов «какого-то доктора» оставалось еще немало времени, и Бородин отправился бродить по Веймару. Для него город Лукаса Кранаха, Шиллера, Гердера и Виланда выглядел музеем под открытым небом. К назначенному часу он вернулся в сомнениях, тот ли это доктор Лист, который ему нужен. Но не успел отдать визитную карточку, «как вдруг перед носом, точно из земли, выросла в прихожей — длинная фигура, в длинном черном сюртуке, с длинным носом, длинными седыми волосами. «Вы сочинили прекрасную симфонию! Добро пожаловать! Я — в восторге, всего два дня тому назад я играл ее у великого герцога, который ею очарован» — сильная рука его крепко сжала мою руку и усадила на диван». Лист словно ждал Александра Порфирьевича, чтобы пролить бальзам на его душу. Речь шла о Первой симфонии. Бородин вставил, что сам сознает многие недостатки, что его упрекали за слишком частые модуляции… Лист перебил: — Боже сохрани, ничего не трогайте! У вас громадный и оригинальный талант, не слушайте никого! С этого момента реальность наконец совместилась с описанием Цезаря Антоновича. Камердинер Листа Спиридон Лазаревич Кнежевич, черногорец по национальности (Александр Порфирьевич общался с ним по-итальянски), с момента вступления России в войну с Турцией еще горячее относился к русским. Любимой ученицей маэстро по-прежнему пребывала 23-летняя теперь уже Вера Викторовна Тиманова, часто слышавшая от своего педагога: «Мадемуазель Вера! Разрешите восточный вопрос вашим методом!» Сие означало, что сейчас прозвучит «Исламей» Балакирева. Разговор шел то по-французски, то по-немецки, Лист говорил быстро, громко и увлеченно — о «Садко» Римского-Корсакова, о трио Направника. Бородин был в высшей степени приятным собеседником, но в Веймаре он встретил собеседника еще более приятного: — Вы знаете Германию? Здесь пишут много; я тону в море музыки, которою меня заваливают, но боже, до чего это все плоско! Ни одной живой мысли! У вас же течет живая струя; рано или поздно (вернее, что поздно) она пробьет себе дорогу и у нас. Он не преувеличил. По сообщению журнала «Всемирная иллюстрация», только за первую четверть 1878 года в Германии, Австрии и немецких кантонах Швейцарии явились новые музыкальные сочинения общим числом 1034. На другой день Лист давал концерт в готической церкви Святого Михаила в Йене. Помимо духовных произведений была исполнена его транскрипция Траурного марша из Второй сонаты Шопена: виолончелист и органист играли по нотам, сам Лист импровизировал за фортепиано. На Бородина еще на утренней репетиции пьеса произвела колоссальное впечатление эффектом колокольного звона. Может быть, под впечатлением от этого концерта возникла одна из немногих музыкальных шуток, записанных Бородиным: Реквием для тенора, мужского хора, фортепиано и органа на тему «котлетной польки». В сборнике коллективных «Парафраз» Реквиему придан вид фортепианной пьесы. В оригинале он протяженнее и имеет вид партитуры, которую предписано исполнять «в темпе польки» при участии «хора монахов». На домашних концертах монахов могли с успехом заменять студенты-медики, одно время Бородин намеревался прибавить к «монахам» также и женский хор. Бесконечно комбинируя голоса в тройном контрапункте, не посмеивался ли Бородин над сочинявшим десятки фуг новоиспеченным профессором Николаем Андреевичем Римским-Корсаковым? В довершение всего в основу полифонической композиции положена тема, открывающая… Реквием Моцарта! Пройдет два десятка лет, и Римский-Корсаков введет эту же тему в свою оперу «Моцарт и Сальери». Между репетицией и концертом Бородин в окружении стайки юных учениц Листа поедал на улице вишни. Потом, смущаясь дорожным платьем (другого с собой в Германию взять не догадался!) и нечищеными сапогами, обедал с маэстро в кругу его друзей. А вечером с интересом наблюдал, как все приехавшие на концерт из Веймара никак не могли поместиться в поезде и для них долго-долго прицепляли дополнительный вагон. От музыки, общества и сыпавшихся на всех языках комплиментов Бородин был как в чаду и всё ездил в свой «Венусберг», разумея под взятым из вагнеровского «Тангейзера» топонимом Веймар, к «Седой Венере», разумея Листа. Как и Кюи годом раньше, он был допущен в святая святых — присутствовал на занятиях Листа с учениками и ученицами (учениц на одного ученика обычно приходилось около семи). Александр Порфирьевич явно вспоминал иные времена и иных педагогов, когда писал жене: «Он не сердился, не горячился; ученики не обижались… Во всех своих замечаниях он был при всей фамильярности в высшей степени деликатен, мягок и щадил самолюбие учеников». Отрадно было видеть старика-учителя среди обожавших его питомцев и особенно питомиц, ведь роль «старого учителя» в кругу восторженного юношества Бородин давно уж примерял на себя. Особенно приятно было замечать, как выделяет Лист из толпы молодежи соотечественницу Тиманову. Он и сам с ней сдружился и восхищался ее игрой. Тиманова вместе с контральто Анной Ланков специально устроила для его «мальчиков» домашний концерт. Екатерину Сергеевну муж тщетно заверял: из двух соискателей больше «раскисал» Гольдштейн, и то от певицы, — она всё равно бомбардировала Дианина посланиями ревнующей пианистки. Не менее приятной была дружба с жившей в Веймаре баронессой Мейендорф (урожденной княжной Горчаковой), которую Бородин прозвал «мое провидение в Веймаре». В ее доме Лист никогда не отказывался играть и импровизировать. Здесь смущенный Бородин впервые исполнил с ним в четыре руки свою Первую симфонию, а баронесса изображала публику. Его в два голоса журили, что до сих пор не издана оркестровая партитура, и требовали спеть что-нибудь из романсов, но он страшно стеснялся, ничего не пел и только сыграл женский хор из «Князя Игоря» — «Улетай на крыльях ветра». А после побежал телеграфировать Бесселю, чтобы тот прислал Листу переложение Второй симфонии и все романсы. Отправляясь в Германию, он не захватил с собой никаких нот! Бессель выказал чудеса оперативности. В очередной приезд Лист встретил Бородина словами «Мы вчера играли Вашу вторую симфонию! Она — превосходна!» — и поцеловал кончики своих пальцев. Бородин учтиво спросил его о замечаниях и советах, и тут Лист разразился тирадой, как всегда, сопровождаемой энергичными жестами: — Не меняйте ничего! Оставьте ее такою, какова она есть; она построена совершенно логично. Вообще я могу дать вам единственный совет: следуйте по вашему пути, никого не слушайте. Вы во всем всегда логичны, изобретательны и совершенно оригинальны. Вспомните, что Бетховен никогда не сделался бы тем, чем он был, если бы слушал всё, что ему говорили; вспоминайте басню Лафонтена: «Мельник, сын его и осёл». Работайте по вашему методу, не слушайте никого! Вот мой совет, раз вы желаете его от меня получить! Симфонию вновь играли в четыре руки, сменяя друг друга за фортепиано, автор, хозяин и его ученик Юлиуш Зарембский. Быстрый финал мэтр сыграл «шельмецки» и вновь излил бальзам на душу Александра Порфирьевича: — Говорят, что нет ничего нового под луною, а ведь вот это — совершенно ново! Ни у кого вы не найдете этого! «Морская царевна» тоже произвела в Веймаре фурор, а после Зарембский сыграл Бородину свою Большую фантазию для фортепиано с оркестром (которую впоследствии уничтожил) и советовался с ним относительно инструментовки. Одним словом, в Веймаре Бородина любили и баловали. Карл Александр, великий герцог Саксен-Веймар-Эйзенахский, в 1877 году сокративший свой титул до великого герцога Саксонского, тоже проявил к нему интерес. По материнской линии Карл Александр приходился внуком Павлу I, а женат был на двоюродной сестре, также внучке Павла. Герцог не раз бывал в Петербурге, но, судя по отзыву Бородина, его русский язык был далеко не так хорош, как об этом пишут историки. О художественных интересах Карла Александра говорит хотя бы тот факт, что он основал в Веймаре музей Гёте. Некогда его дед Карл Август пригласил поэта ко двору. Гёте прожил в Веймаре почти 60 лет и со временем стал местной достопримечательностью, все путешественники считали своим долгом посетить его в специальные приемные часы. При Карле Александре точно такую же роль в городе стал играть Лист. Зная Первую симфонию Бородина по фортепианному исполнению Листа, герцог пожелал познакомиться с ее автором. Они вместе провели целый вечер у баронессы Мейендорф, слушали в интерпретации Листа и Зарембского Вторую симфонию. Герцог расспрашивал о «Князе Игоре» — Бородин сыграл несколько хоров, петь сольные номера и играть танцы не решился. В довершение всего герцог спросил Листа, можно ли устроить в Веймаре оркестровое исполнение Первой симфонии. На прощание Лист подарил Бородину свою фотографию. Александр Порфирьевич попросил еще автограф, и тут вышло затруднение: фотографий хозяина в доме имелось предостаточно, но в груде нотной бумаги ничего подходящего не нашлось. Тогда Лист записал последние такты «Данте-симфонии» — тот из двух вариантов финала, который тогда еще не был напечатан, — и вручил Бородину. Необыкновенно длинные письма к Екатерине Сергеевне подробно описывают успехи «мальчиков», красоты природы, причуды климата и капризы торговли, но больше всего страниц в них все-таки посвящено Листу. Письма так обстоятельны и так хорошо изложены, что в следующем году Бородин составил из них для Стасова статью «Мои воспоминания о Листе», позднее изданную под названием «Лист у себя дома в Веймаре». Редчайший случай: Екатерина Сергеевна, в чьем пантеоне великих людей Лист (надо полагать, еще благодаря Шпаковскому) занимал одно из первых мест, помогала мужу в работе не только советом, но и делом. Первые страницы переписал перед отъездом на Балканы Федор Дианин, затем за дело взялась она, а Бородин при ее участии придал тексту окончательный вид. Екатерина Сергеевна сообщала Александрушке: «Саша дописывает Листиаду и советуется и спрашивает меня во всех своих затруднениях. Он зачеркивает, убавляет, прибавляет то соли, то перцу, то меду в свою рукопись — все по моему усмотрению и вкусу. Не скрою, что такая вера в мой вкус и чувство меры — очень лестна мне». Тон изложения стал спокойнее, непосредственный восторг потрясенного, ошарашенного путешественника скрылся за бородинским остроумием. Появилось несколько новых подробностей, но исчезли слова Листа о чужих советах и басне Лафонтена: пощадил Александр Порфирьевич своих обидчивых друзей. После Йены города замелькали один за другим: Марбург, где умерла воспетая Листом святая Елизавета, Бонн, Аахен, Гейдельберг, Страсбург, Мюнхен, Берлин — везде у Бородина были дела и друзья. При подъезде к Гейдельбергу — его земле обетованной, его Мекке, Медине и Иерусалиму — замелькали городки, где в 1861 году они с Екатериной Сергеевной не раз бывали вместе: Бинген-на-Рейне, Бенсхайм, Хеппенхайм. «Я был до того возбужден, до того взволнован, что не заметил даже, как настал вечер (5 часов); только позже гораздо я вспомнил, что с утра, с 6 часов, я ничего не ел и не пил (несмотря на нестерпимый жар). Я пожирал глазами каждую горку, дорожку, каждый домик, деревеньку — все мне сразу напомнило счастливые времена. Подъезжая к Гейдельбергу, я спрятал лицо в окно, чтобы скрыть набегавшие слезы, и крепко сжал ручку зонтика, чтобы не разреветься, как ребенок. Я с замиранием сердца караулил тот садик, что выходил на железную дорогу от Гофмана; садик, где я тебя видел на другой день после Вольфсбрунна. Помнишь? Укараулил таки!! Узнал его сразу!! Почуял его!!» Нет во всей истории русской музыки другого такого письма, какое отправил Бородин жене 18 (30) июля 1877 года! Как и 19 лет тому назад, он остановился в «Баденском дворе» — и уж тут, в номере, разрыдался. За обедом в гостинице сел на то же место, где сидел в прошлый приезд. Город был полон воспоминаний: ни одна улица, ни один дом, ни единое дерево не изгладились из памяти, прошедших лет как не бывало. Профессор «трогал стены домов рукою, прикасался к ручке двери знакомых подъездов; словом, вел себя, как человек не совсем в своем уме». По берегу Неккара проложили железную дорогу, но вода «Волчьего источника» все так же лилась из четырех волчьих морд, и так же плавали в фонтане форели. Бородин сел у самой воды. Девушка лет пятнадцати обратилась к нему с приветливой улыбкой: — Насилу-то опять собрались к нам! Что давно не были? Но нет, это ему только так подумалось. На самом деле немочка, которой в 1861 году еще и на свете не было, спросила: — Желаете пива или чего-нибудь еще? Он отправился разыскивать старых знакомых. Как это не раз бывало с ним, сполна наделенным воображением, воспоминания о счастье стали важнее, реальнее самой реальности. Чем больше лет отделяло его от самого счастливого дня жизни и чем больше верст — от виновницы этого счастья, тем, парадоксальным образом, сильнее становились чувства Александра Порфирьевича: «Никогда еще я так далеко не уезжал от тебя и, кажется, никогда ты мне не была так близка, как теперь». На обратном пути Бородин навестил в Вильно — братьев, в Москве — тещу и направился в Давыдово, где с 24 июня ждала его Екатерина Сергеевна.Глава 22 В ПОИСКАХ РОДОВОГО ГНЕЗДА
Выехав из Москвы поездом, Александр Порфирьевич миновал Владимир и вышел на станции Боголюбово. Там за полтора рубля был нанят плетеный тарантас. От железной дороги поднялись в гору, миновав Боголюбский монастырь, в ансамбль которого входит сохранившаяся до наших дней часть дворца князя Андрея Боголюбского (1158). По Владимирке (она же Сибирский путь) направились в сторону Нижнего Новгорода и вскоре свернули к Давыдову. Было это 5 августа 1877 года. Сколько бы Александрушка Дианин ни рассказывал профессору о своем родном селе, вряд ли тот был достаточно подготовлен к открывшейся перед ним картине. С Давыдовом тогда еще не успели окончательно слиться Филяндино, Аксенцево, Новское и растворившаяся среди них Скучили-ха, и все равно село было немаленьким. Некогда эти земли принадлежали Владимирскому Богородице-Рождественскому монастырю, но при Петре III село Давыдово стало «экономическим», оброк и барщину сменила подушная подать. А места-то благодатные! Поля, леса, изобилие дичи, особенно птицы, богатые рыбой озера Вальковской поймы: Свято, Красное, Войхро, Войхра, Войхрыч, Нижнее Вышихро… Не говоря о близости дороги на Нижегородскую ярмарку. Сегодня в Давыдове удивляют крестьянские избы на кирпичном цоколе и старинные кирпичные здания. При Бородине село не выглядело настолько богатым, каким оно стало к началу XX века, но в центре его уже стояла пятиглавая Преображенская церковь, выстроенная в 1840-е годы заботами Павла Афанасьевича Дианина, и уже высилась колокольня, позднее доведенная до высоты 77 метров. Бородину всё здесь пришлось по сердцу: чудесная природа, крестьяне, уже более ста лет не знавшие крепостного права, дианинская семья, из которой тогда были в Давыдове Павел Афанасьевич и его младшие сыновья Федор и Николай. Охота и рыбалка не влекли, но погулять по лесу, меряя обхватами старые сосны, и, конечно, пособирать грибы он любил. Екатерина Сергеевна, против обыкновения, тоже была «ужасно довольна» местом. Даже ручей вблизи дома (приток Крапивки) ее, страшившуюся сырости, не смутил. Здесь супругам предстояло три года кряду проводить лето — ни к одному из своих деревенских пристанищ они еще так не привязывались. Александр Порфирьевич, выросший под крылом энергичной матери, не был по натуре человеком, основательно обустраивавшим родовое гнездо. Ему вполне хватало забот о химической лаборатории. Возможно, постоянство в привязанностях и заставило бы его обзавестись собственным домом, но Екатерина Сергеевна обычно быстро разочаровывалась — не было на свете такой волшебной местности, где бы самочувствие рано или поздно не начинало доставлять ей огорчения. К тому же в 1880-е годы наконец прояснилось несходство вкусов: муж любил деревню, жена — ближние дачи. Все же Давыдово стало для Бородина больше, чем просто очередным местом отдыха. В завещанном Сергеем Александровичем Дианиным доме здесь в 1980 году открылся единственный в мире музей Бородина. В Давыдово Александр Порфирьевич приехал в прекрасном творческом настроении, отдохнувший, полный сил. После встречи с Листом он верил в себя как никогда. Химия была забыта до осеннего семестра, если не считать чтения научных журналов. Из Москвы прибыл рояль Алексея Протопопова, и Бородин немедленно приступил к усердному «служению Аполлону» — засел за Первый квартет, оконченный в Давыдове летом 1879 года. Рояль Алексея плохо перенес путешествие, поэтому следующим летом, 30 июня 1878 года, Бородин специально поехал из Давыдова в Москву и внес 25 рублей задатка за подержанное фортепиано московского мастера Леопольда Штюрцваге, выбранное им в магазине А. Кампе за прочность конструкции. 8 июля Александрушка привез немцу оставшиеся 75 рублей и договорился о доставке. Фортепиано понравилось, он нашел, что некий владимирский сорокарублевый инструмент относится к московскому сторублевому, как беккеровский рояль к шрёдеровскому. Рояли этих конкурировавших петербургских фирм с недавних пор соседствовали в профессорской квартире. Весной 1877 года Бородин купил у Шрёдера большой концертный рояль палисандрового дерева, новейшейамериканской системы, диапазоном в семь октав (№ 6701). Это чудо Карл Иванович уступил ему за 700 рублей. Рояль Беккера был приобретен гораздо раньше. Сторублевый инструмент торжественно привезли в Давыдово 16 июля, не без помощи еще двух братьев Дианиных — Федора и служившего на железной дороге Михаила. За этим фортепиано Бородин немедленно сочинил какой-то красивый романс, к которому не было подходящих слов. Настраивал фортепиано он без посторонней помощи. Сочинял Бородин по-прежнему за инструментом, а чтобы записать музыку, переходил в роскошный рабочий кабинет «с громадным зеленым ковром, уставленным великолепными деревьями, с высоким голубым сводом вместо потолка». В Давыдове семимильными шагами двинулась вперед работа над «Князем Игорем». Летом 1878 года для картины у князя Володимера Галицкого были сочинены «Княжая песня» и заключительный хор. От хора Стасов был в неописуемом восторге: «Бородин сочинил такой chef d’oeuvre a la Борис Годунов». Уезжая в Петербург, Александр Порфирьевич оставил в Давыдове и фортепиано, и эскизы «Князя Игоря» — продолжать такую серьезную работу во время учебного года он не надеялся. Строго говоря, ничего исключительного в этом не было, многие активно работавшие композиторы сочиняли главным образом летом — лишь бы оно не было «заедено». Летом 1879 года появились песня Галицкого, его дуэт с Ярославной, сцена Ярославны с девушками и финал этой картины (начиная с боярского хора «Мужайся, княгиня»). Сцены так логично, так крепко сами собой сложились в единое целое, что Бородин не мог не похвастаться Стасову: «Вон оно как сочиняется, органически-то, либретто!» Тогда же пришлось ему из Давыдова отражать по почте первую интервенцию Римского-Корсакова, который по собственному почину взялся «приводить в порядок» клавир «Игоря», улучшая и украшая музыку по своему разумению, при живом-то авторе! Между сценой Ярославны с боярами и нападением половцев Бородин вместо стасовского рассказа купцов о пленении Игоря поставил сцену бунта дружины Галицкого. Познакомившись с ней осенью, Мусоргский расцеловал Александра Порфирьевича! Действительно, в ней есть сходство со сценой под Кромами из «Бориса Годунова». Впоследствии Римский-Корсаков мудро исключил этот бунт из оперы, чтобы из-за него цензура одним махом не запретила все произведение. В последнее давыдовское лето Бородин торопился с работой — как чувствовал, что никогда больше не будет у него возможности так долго и так успешно заниматься «Князем Игорем» и что плодотворные каникулы рано закончатся. В 1877 году Бородины покинули Владимирскую губернию 16 сентября. В следующем году отъезд состоялся в первые дни осени: по опыту стало ясно, что сентябрь на Вальковщине слишком суров для Екатерины Сергеевны. А в 1879-м в академии раздался призыв к порядку, лекции велено было начать 1 сентября, посему пришлось отбыть 25 августа. Описание путешествий, ежегодно совершаемых супругами Бородиными из города в деревню и обратно, могло бы составить целую главу в какой-нибудь «Истории быта русской интеллигенции в XIX столетии». Вот лишь небольшие выдержки из письма^ отправленного Бородиным Дианину и Гольдштейну в Иену 17 сентября 1877 года, на другой день после отъезда с дачи: «Нечего делать — «взвились», несмотря на анафемски-ненастную погоду, и отправились вчера «налегке», с багажом в 7 пудов 34 ф., не считая всяких плэдов, зонтиков, мешков, мешочков, корзинки с живыми карасями в мокрой крапиве, узла с репою, узла с огурцами, бочонка с солеными рыжичками, груздочками, волжаночками, банки с отварными маслятами и ореховыми грибочками, корзинки с пирогами, вареными вкрутую яичками, жаренными в сметане карасиками, вареною курочкою, хлебом, солью, сахаром, чаем; с калеными орехами в одном кармане и полштофом водки «двойной очистки» в другом («профессорской» — как я ее прозвал, в отличие от той, которую употребляют в Давыдове «народные учителя» и вообще менее обеспеченные представители русской интеллигенции). В дополнение ко всему целая коллекция подушечек, платочков, платков; — ужас!.. А все-таки это только «налегке» уехали, ибо многое множество вещей — конторку, керосиновую кухню с принадлежностями, лампы, чайнички, кофейники, миски, тарелки, ножи, ложки и другую посуду всякую, летнее платье, летнюю обувь, сенники, драпировки, всякие — макароны, перцы, цикории, горчицы, крепкие бульоны и пр. и пр., равно как и весь арсенал лекарств — все оставили в Давыдове милому папану Вашему в залог того, что приедем к нему и на будущий год… Далее на попечение папана остались 7 пудов кушетки с приложением в известном Вам колоссальном ящике, классический сундучина наш и ящик с самоваром (для Николая), электрическою, т. е. гальваническою батареею и большою керосиновою лампою… Вот как ездят русские культурные люди у себя дома, в отечестве!.. Широко распахнулись тесовые ворота, запруженные учащеюся молодежью Давыдова (очевидно радикального оттенка, ибо она была в красных русских рубашках, штаны в сапоги; словом, как наши радикалы-студенты). Устинья бесцеремонно крикнула на учащуюся молодежь «цово стоите-то здесь!» (должно быть она принадлежит к представителям «охранительного» элемента в Давыдове). Молодежь расступилась, и культурный поезд тронулся». Инвентарный список совершенно не вяжется с Давыдовским образом жизни Александра Порфирьевича, который с наслаждением переодевался в крестьянскую рубаху и пахнущие дегтем сапоги, при необходимости спокойно спал на полу — и находил в этом высшую степень свободы от «службы». Как человек полный и небогатый гардеробом, он чрезвычайно удобно чувствовал себя в подштанниках, заправленных прямо в сапоги (в таком виде они внешне не отличались от летних брюк). Фрачная пара извлекалась, когда Бородин шел к обедне или когда в селе встречали крестный ход с Боголюбской иконой Божией Матери, шедший из Боголюбского монастыря в Ковров. К своему генеральству Бородин относился до того спокойно, что иногда подписывал письма «Генераша-замараша». Оказавшись не в дворянской усадьбе, как бывало раньше, а среди работящей семьи священника, он с удовольствием помогал в уборке сена и другой подобной деятельности. Большинство местных обитателей не подозревали о его чине и между собой звали безотказно лечившего их генерала «толстым фершалом». В 1879 году Бородин сперва приехал в деревню только с воспитанницами: Екатерина Сергеевна задержалась в Петербурге, затем в Москве у матери. Муж сообщал ей: «Мы жили и живем тут ведь попросту; по выражению Тургенева, совсем опростились». Опрощение по-толстовски для русской интеллигенции еще было делом будущего, но Тургенев уже успел написать о нем в романе «Новь» (1877), а Бородин успел роман прочитать. Он был бесконечно далек от того, чтобы бросаться претворять в жизнь чьи-то идеи. Просто для сына Авдотьи Константиновны само собой разумелось: коли все дианинские работники заняты в поле, ничего страшного не случится, если профессор и его воспитанницы сами уберут постели, вытрут пыль и подметут пол. Об этом деревенском житье Римский-Корсаков много лет спустя рассказал в «Летописи» весьма причудливо, как он смутно помнил по рассказам друга: «Уже несколько лет подряд Бородины уезжали на дачу в среднюю Россию, кажется, преимущественно в Тульскую губернию. Жили они на даче странно. Нанимали ее обыкновенно заочно. Большей частью дача состояла из просторной крестьянской избы. Вещей с собой они брали мало. Плиты не было, готовили в русской печке. По-видимому, житье их бывало пренеудобное, в тесноте, со всевозможными лишениями. Вечно хворавшая Екатерина Сергеевна почему-то ходила на даче все лето босиком. Но главным неудобством такого житья-бытья было отсутствие фортепиано. Свободное летнее время протекало для Бородина если не совсем бесплодно, то, во всяком случае, мало плодотворно… Так-то странно складывалась жизнь для Бородина, а между тем чего бы, кажется, лучше для работы, как не его положение вдвоем с женой, и с женой, которая любила его, понимала и ценила его громадный талант». Если супруга Александра Порфирьевича и правда ходила босиком, она могла подражать в этом «опростелой» Марианне Синецкой из тургеневской «Нови». В остальном в присутствии Екатерины Сергеевны семья вела более привычный образ жизни. Спать ложились с рассветом, перед этим основательно закусив в обществе самовара. В июле 1878 года Бородины и Дианины распевали хором очередное пародийное сочинение, музыка которого не сохранилась, — «Песню о стороже села Давыдова Василии Поченом, крестьянина того же села Ионы Дмитриева Акилова собаке Морозке и приезжих господах»:Глава 23 ЗИМНИЕ ХЛОПОТЫ
Облик Бородина в конце 1870-х годов лучше всего запечатлен, наверное, в воспоминаниях Порфирия Алексеевича Трифонова: «По внешности Бородин не производил впечатления энергичного человека. Он был более чем среднего роста, плотного телосложения; его лицо, довольно полное, с замечательно здоровым, свежим румянцем, было несколько восточного типа; небольшие темно-карие глаза с мягким, каким-то ласкающим взглядом, придавали особую прелесть его физиономии; походка, все движения, так же как и разговор, не отличались оживленностью, скорее были медленны и спокойны. Во всей его фигуре и в обращении было много благородства, достоинства и вместе с тем простоты; с первого же раза он производил впечатление человека искреннего и сердечного. Всегда спокойный, ровный, он, казалось, никогда не волновался, ко всему относился с необыкновенным благодушием, в каждой личности, во всяком факте он старался находить хорошие или оправдательные стороны, даже там, где их, по-видимому, совсем не могло быть, что иногда давало повод заподозрить его в пассивности, в индифферентизме или по крайней мере в крайнем оптимизме». В поисках же наиболее точной характеристики личности Бородина лучше всего обратиться к очерку Кюи «День у Листа». Многие его строки должны были эхом отзываться в душе Александра Порфирьевича: «Лист мученик своей любезности, воспитанности, снисходительности и добродушия. С утра до ночи он завален письмами и посещениями, и никому нет отказа, доступ к нему совершенно свободен, всех он принимает, со всеми вежлив. Самое мучительное для него, как он говорил, это корреспонденция, по ее обширности… Далее мучат его не-прерывающиеся посещения… Правда, некоторых из своих посетителей Лист принимает стоя, но все же принимает, со всеми любезен, всякому найдет сказать что-либо приятное. В этом отношении благодушие Листа заходит слишком далеко. Кроме обязанностей к другим у всякого из нас есть еще обязанности и относительно самого себя. Последними Лист почти совершенно жертвует. Ему некогда работать; только встав очень рано, часов около пяти, он имел часа три свободных и спокойных». «На… уроках проявляется его необыкновенная доброта, чисто ангельское отношение, снисходительность (никогда, впрочем, не доходящая до незаслуженного энергического одобрения; энергически он одобряет только то, что того действительно стоит). Сделав… замечание, он сейчас старается загладить это впечатление одобрением. Одну ученицу он потреплет по плечу, другую обнимет, третью поцелует в лоб, и все это отечески… Нужно тоже видеть, как ученицы его обожают». «Главное — почти постоянное выражение безмятежного добродушия. Только изредка, очень изредка, несколько насмешливо сверкнет взгляд и на губах мелькнет сарказм, а то его добродушию нет пределов». Так обрисовал Кюи воплощенный идеал художника и человека. Может быть, образ «мученика своей любезности», к которому Бородин естественным образом приближался, под влиянием слов Кюи стал для него осознанной целью? Во всяком случае, слова Цезаря Антоновича подтверждали правильность избранного пути. Что до сарказма, он мелькает в письмах Бородина очень и очень часто. Генерал, хормейстер, дирижер по-прежнему был всё время занят. 1 января 1877 года теща сокрушалась в письме своей тоже сокрушавшейся дочери: «Что же это такое, что твои мущины, а главное Матуска[31] все так работают, что и праздника и отдыха нет им? Понимаю, как тяжело и жаль смотреть на них!» Число лекций и лабораторных занятий в академии не уменьшалось, на Женских курсах — только увеличивалось, а вот научная работа всё сокращалась. В 1860-е годы Бородин публиковался главным образом в химических журналах Германии и Франции, затем его рупором стало Русское химическое общество. Доктор Лермонтова дважды в год исправно отправляла обзоры заседаний РХО в парижский «Бюллетень», но после 1876 года Бородин фигурирует в них лишь один раз: в 1879 году, в связи с докладом о работе Голубева. Того самого Порфирия Григорьевича Голубева, будущего доктора медицины и библиотекаря академии, а пока усердного лаборанта, чей призрак являлся воображению профессора под конец лета вместе с мыслями о неуклонном приближении учебного года. Прочие сообщения Бородина об исследованиях учеников и коллег Юлия Всеволодовна не сочла достойными внимания. Референты же «Бюллетеня Немецкого химического общества» после 1876 года совсем о Бородине позабыли. В лаборатории он тоже стал «мучеником своей любезности», бескорыстно опекая работавших там врачей и фармакологов. Имя Бородина продолжало появляться на журнальных страницах лишь благодаря Доброславину. После Зинина не было в академии человека, с которым Александр Порфирьевич был бы до такой степени накоротке. Будучи слабого здоровья, Доброславин всё успевал и ничего не страшился, регулярно выезжая то в действующую армию, то в районы эпидемий. Летом 1879 года ученый секретарь академии взвалил на себя еще и работу инспектора при Главном тюремном управлении, радуясь «этому первому союзу теории с практикой, первому призыву нашей администрации к ее делам профессора гигиены». Он мечтал ввести в тюрьмах полную медицинскую статистику — и сделал это. Эпидемия тифа заставила двух друзей в апреле 1878 года напечатать совместную статью «О дезинфекции и дезинфекционных средствах» в выпускаемом Доброславиным журнале «Здоровье». Там же Александр Порфирьевич в 1883 году поместил еще одну, сугубо прикладную работу: «Народный чай (плитки Пономарева)». С учетом домашних обстоятельств проблема дезинфекции занимала Бородина всё серьезнее. Для Екатерины Сергеевны главнейшими обитателями профессорской квартиры оставались приблудившиеся коты и кошки, числом от четырех до шести. Они всюду лазили, везде гадили, истребили домашние цветы, но эти художества прощались милым созданиям. «Семейная картина: сидим за чаем; у меня на руках Воровочка, у Федора — Красота; у Лизы — Дедка; у Липы — Священный Кот; и все это сложилось само собою; сами привали коты! А Длиннинький все в казармах и лаборатории — с Михеем [Варвариным]» — такую идиллию изобразил Бородин 16 октября 1877 года в письме жене. Он по-прежнему хлопотал о присоединении к своей квартире большой аудитории, в которой устраивались танцевальные вечера, но кафедра фармакологии держалась. В академии по-прежнему до самого октября (по старому стилю) не топили и не вставляли зимних рам. Снова подумывал Бородин поселить жену в Царском или в Гатчине, а она, как и прежде, пыталась вызвать его в Москву посреди семестра. Он, как и прежде, порывался ехать, да отдумывал: «Тебе нельзя ехать в твоем состоянии немедленно; оставаться при тебе и ждать тебя тоже не могу. Ну, и не поехал». Шесть дней в неделю Александр Порфирьевич преподавал, по воскресеньям заседал в Комитете Общества пособия слушательницам курсов. Федор Дианин отправился в армию, Лиза училась, появлялась дома только на выходных. Ни одной молодой пары, которую можно было бы поселить у себя и жить при чужой семье, рядом не было. От одиночества в ту осень спасла Александра Порфирьевича милая, сердечная Липочка, младшая сестра Маши Исполатовской. Просыпаясь по утрам, профессор первым делом открывал фортепиано и ровно полминуты играл. Олимпиада просыпалась и накрывала на стол к завтраку. Бородин не мог ею нахвалиться: «Она хорошая и добрая девочка. Во мне просто души не чает, предупредительно нежна, ласкова донельзя, заботится обо всех мелочах моего туалета и ужасно счастлива, что живет у нас». Особенно радовало Александра Порфирьевича, что под его влиянием Липа «перестала дурить» (то бишь увлекаться революционными идеями) и решила поступать на медицинские курсы. Его вообще радовало, когда юношество загоралось не идеями, а серьезными профессиональными занятиями. Кто-то из домочадцев собирал и переплетал старые статьи Чернышевского из «Современника», сам же Александр Порфирьевич предпочитал знакомить друзей с реальным случаем из жизни одной интеллигентной семьи, где под влиянием романа «Что делать?» осуществили мирную уступку изменившей жены другом мужу. Излагал он это преуморительно. Как многие молодые девушки в его окружении, Липа была одно время влюблена в профессора, а летом 1879 года вышла замуж за врача Николая Яковлевича Пясковского, брата жены Василия Дианина. За Николая Дианина в 1878 году вышла Любочка — Любовь Николаевна Захарова, дочь соседей Екатерины Алексеевны Протопоповой (тоже слушательница курсов, тоже жившая у Бородиных, только в 1876 году). Очутившись среди такого числа влюбленных и предвкушая исполнение обязанностей крестного, Александр Порфирьевич взялся за новые сцены «Князя Игоря» — каватину юного княжича Владимира Игоревича и его дуэт с Кончаковной. В первой половине 1878 года Митя Александров женился на слушательнице Бестужевских курсов Александре Александровне, урожденной Александровой. Он переехал к ней в Ригу и устроился секретарем управляющего почтовой частью, доводившегося жене каким-то родственником. Бородин был рад за брата и доволен его выбором, хоть новая родственница и не сочувствовала «нашей» музыке. Уже в сентябре деверь направил невестку к Стасову за нужными ей материалами по русской истории. В 1887–1888 годах Александрова перевела либретто «Князя Игоря» на немецкий язык. Увы, супруги прожили вместе меньше года и расстались, Митя исправно высылал жене 40 рублей в месяц и вообще продолжал о ней заботиться. Брат, с детства слабый здоровьем, но наделенный гусарским темпераментом, всегда был готов повеселить общество разговорами о «стрекозеттах», «попрыгеттах», «ясновидеттах» и прочих «привлекаллах». Но после разрыва с женой и вынужденного расставания с некоей «хранимой в казацком сердце» Антуанеттой коллежскому асессору, кавалеру ордена Святого Станислава 3-й степени Дмитрию Сергеевичу Александрову всё виделось в мрачном свете. Из виленских знакомых лучше других были офицеры-артиллеристы, да и то: «…большая и из них часть ничего не делает, ничего не читает и играет в карты и на биллиарде… Некоторые специально занялись возней с девками (эти ни во что уж обыкновенно не играют). Все-таки они лучшие люди уже потому, что более подходят под народный уровень; более, так сказать, — граждане. Жаль, что один из них несколько дней тому назад застрелился». Доля судебного пристава радовала еще меньше. Старший брат был единственным человеком, кому Митя мог излить душу: «Ты пишешь, чтобы вести покойную жизнь и пр. Это невозможно при нашей службе. Бессонные ночи приходится зачастую проводить в дорогах в непроглядные мглистые ночи, под дождем; а к утру платье замерзает. Ведь у нас есть такие трущобы в Виленском, Свенцянском, Ошмянском и Дисненском уезде, что версту едешь — час. Дорога — в два аршина, покрытая сплошь крупным булыжником на скатах гор и, — болотистая в низях, заваленных кое-где хворостом. На дорогах лежат иногда целые деревья. Поедешь на сутки, а прошляешься 3–4. Жуть и жидовская грязная корчма — рай. Приедешь усталый, разбитый, голодный и мокрый на место, да прямо за работу. Иной раз в сутки-то заснешь часа 2–3; а то и того не приходится. К этому всему прибавь литовского крестьянина-подлеца, да жида-адвоката, которому только можно найти товарища разве между палачами, да и то не сыщешь. Просишь ночью указать из хаты дорогу и, если по-польски не говоришь, то без нагайки не скоро покажут. Есть не дают и за деньги, особенно шляхта. Ксендзы, эти истинные дьяволы католического мира, толкуют им на проповедях сопротивление властям, хотя бы даже им был известен чиновник своею честностью. Приедешь к шляхтичу; а бабье за перегородкой: «чи видали пса чарнёго? вот пшиехал! Hex его я’сный пёранс повш’исткем спаде!» Это — прием, да так, чтобы ты слышал; а придраться-то не к чему». Хуже всего было, что титулярный советник Евгений Федоров забросил службу и кутил по всему Вильно, бил посуду, стекла и городовых. Митя измучился всякий раз вызволять брата из участка: «К сожалению, надо прийти к заключению, что этот человек неисправим и никуда уже более не годится, кроме какой-нибудь партизанской шайки в военное время. Там бы еще пожалуй он, с своим бешеным нравом, мог бы сломя голову налетать на неприятеля». Дело завершилось растратой до 5500 рублей казенных денег. До суда не дошло, Еню пожалели ради его огромной семьи. Сумму на покрытие растраты выдал Бородин, причем Еня на обратном пути из Петербурга умудрился 630 рублей из нее порастерять. 550 рублей внес за него Митя — и сам очутился в долгах: «Вся цель жизни моей, это — добыть денег. Я всецело поглощен теперь этим. Бессонные ночи, езда, грязь, снег, ужасные дороги и люди, все это переносится для того, чтобы добыть как можно больше денег и денег. На прошлой неделе провалился три раза в реку, идя по льду в холодном пальто, так как в шубе легче утонуть, запутавшись ногами в полах ее. Я еще, слава Создателю, себя не узнаю, так я сделался крепок и здоров». В профессорской квартире продолжала свои художества Катерина Егоровна: «…по-прежнему услужлива, неряха, всеми правдами и неправдами тащит деньги и врет без милосердия. Летом попивала изрядно, потихоньку продала Саничкин комод и Любочкину кровать, что ли, зачислив вырученные деньги в бессрочную ссуду». Расстаться с экономкой Бородин все еще был не в силах (это произошло через несколько лет). Но взял-таки новую кухарку Екатерину Петровну Морелиус и поручил закупать провизию кузине Саничке Готовцевой. Саничкина собака-крысоловка Жуляша не внесла разлада в общество бородинских котов. В пучине быта, в хаосе радостей и неприятностей всё больше надежд приносила музыка. Осенью 1877 года из Парижа пришло письмо от Тургенева: Полина Виардо с дочерью играли Вторую симфонию в четыре руки и пропагандировали ее в своем салоне. Из Парижа подоспела и существенная поддержка Балакиреву — заказ от издателя Луи Брандюса на фортепианное переложение «Гарольда в Италии» Берлиоза. В апреле следующего года президент Всеобщего немецкого музыкального союза Карл Ридель через Бесселя разыскал Бородина по срочному делу. Выпускник Лейпцигской консерватории, композитор и дирижер Ридель начинал как хормейстер. Основав в Лейпциге Певческий союз, он в 1859 году вошел в историю как человек, который первым целиком исполнил Мессу Баха. Увлечение старинной немецкой музыкой привело Риделя к изданию в начале 1870-х годов сочинений Генриха Шютца (1585–1672), но к этому времени он уже был сторонником Новой школы. В 1869 году он возглавил основанный Листом Всеобщий немецкий музыкальный союз, в 1871-м — Лейпцигское отделение Вагнеровского общества. Программы ежегодных съездов союза во многом составлялись по рекомендациям Листа, который отнюдь не забыл о своем намерении услышать Первую симфонию Бородина в оркестровом звучании. И вот Карл Ридель попросил у Бородина партитуру и партии, чтобы в июне сыграть симфонию на съезде в Эрфурте. Ноты все еще не были изданы, потрепанная, местами разорванная партитура имелась в единственном экземпляре. Комплект оркестровых голосов тоже был единственным — весь исчирканный, с недостаточным числом партий струнных инструментов. Кое-как приведя ноты в порядок, Бородин отправил их в Лейпциг на адрес магазина Кристиана Фридриха Канта, издателя Листа. Но что-то помешало скорому исполнению, а тут Балакирев вспомнил о симфонии «птенца» и стал настаивать, чтобы Бородин срочно выписал ноты обратно. Пришлось выписать. К началу 1879 года — года, в котором профессора Санкт-Петербургской консерватории получили классные чины, то есть сравнялись в правах с чиновниками на государственной службе, — акции Бородина-музыканта котировались невысоко. Надежда Филаретовна фон Мекк 12 декабря 1877 года писала Чайковскому: «А у нас-то, в России, как подвинулось искусство за последнее время! Хотя, правда, у многих наших новаторов ум за разум зашел, но все-таки, значит, ум работает. Вот я из наших композиторов никак не могу оценить Римского-Корсакова; по-моему, у него-то жизни нет… Я в его музыке слышу человека, конечно, сведущего, но в высшей степени самолюбивого и без сердца. Просветите меня, Петр Ильич, относительно его. У Бородина, мне кажется, и не было большого ума, и тот за разум заехал. Кюи способный, но развращенный музыкант, а Мусоргский, — ну, тот уж совсем отпетый. А вот я люблю Направника, очень люблю Рубинштейна (Антона) и обожаю Вас, мой милый друг». 24 декабря Чайковский ответил «своему бесценному другу» из Сан-Ремо: «Бородин — пятидесятилетний профессор химии в Медицинской академии. Опять-таки талант, и даже сильный, но погибший вследствие недостатка сведений, вследствие слепого фатума, приведшего его к кафедре химии вместо музыкальной живой деятельности. Зато у него меньше вкуса, чем у Кюи, и техника до того слабая, что ни одной строки он не может написать без чужой помощи». Автор «Биографического лексикона русских композиторов и музыкальных деятелей» (1879) Александр Иванович Рубец посвятил Бородину одну из самых коротких статей, очевидно, держа в уме слова «дилетант» и «слабая техника». Между тем уже в августе этого года был завершен Первый квартет. Работу над ним Бородин не афишировал и, похоже, мало что в процессе играл «музикусам». Часть из них по-прежнему воспринимала поворот к столь академичному жанру как предательство идеалов, только Кюи, работавший над своим Первым квартетом с 1877 по 1890 год, проявил искреннюю заинтересованность. Так что если композитор и получал от кого-то советы, то разве от Екатерины Сергеевны. Квартет вышел изумительным — вдохновенный, оригинальный и гармоничный. В основу темы первого Allegro Бородин положил мелодический оборот из разработки шестой части квартета Бетховена ор. 130 и радовался, что почти никто не замечал этой цитаты. Ее и правда мудрено заметить, ведь это всего лишь небольшой фрагмент мелодической фигурации, не по-бетховенски пластичной. При издании квартета Бородин указал на обложке, что толчок сочинению дала некая тема Бетховена, но коварно умолчал, какая именно. Цитировать в камерной музыке немецких классиков ему было не впервой, в его активе имелись переложение для квартета сонаты Гайдна и сочинение виолончельной сонаты на тему Баха. Квартет, особенно его вторая часть, звучит очень по-русски — без всякой нарочитости. Скерцо замечательно нежнейшими флажолетами в трио. Побочную тему финала Бородин написал в ритме одного из своих любимых танцев — мазурки. Посвящение квартета Надежде Николаевне Римской-Корсаковой может быть связано с тогдашним увлечением четы Корсаковых музыкальной классикой, что поставило их в оппозицию Стасову и Мусоргскому. А может быть, и выражением благодарности за развернувшуюся именно в 1879 году бурную деятельность Николая Андреевича по пропаганде бородинской музыки. 16 января в концерте Бесплатной музыкальной школы друг молодости Александра Порфирьевича, солист Русской оперы Васильев впервые спел арию Кончака. 20 февраля, и тоже в концерте БМШ, Римский-Корсаков исполнил Вторую симфонию, внеся в партитуру великое множество изменений (следы которых Бородин потом старательно удалял из нот). Через неделю в следующем концерте Школы прозвучали Хор и пляски половцев и Заключительный хор «Князя Игоря». 9 апреля в концерте Филармонического общества в Москве в исполнении солиста Большого театра Антона Ивановича Барцала впервые явилась широкой публике каватина Владимира Игоревича. Всё это составляло разительный контраст с предыдущим сезоном, когда петербуржцы могли слышать разве только романсы Бородина в проходивших в Петербургской консерватории Музыкальных собраниях членов вспомогательной кассы музыкальных художников. Теперь же Александру Порфирьевичу ничего не оставалось, как срочно завершать оркестровку всех упомянутых сцен. Прослушивание своей музыки в живом звучании хора и оркестра воодушевило его на успешную работу над «Князем Игорем» летом 1879 года. 13 ноября в очередном концерте БМШ Феодосия Никитична Белинская впервые спела Плач Ярославны и сцену Ярославны с девушками, а бас Федор Игнатьевич Стравинский — песню Володимера Галицкого. Играл оркестр Мариинского театра, за дирижерским пультом вновь стоял Римский-Корсаков. Автора вызывали после каждого номера, песню Галицкого повторили на бис. Сцены из «Князя Игоря» отыскали путь к сердцу исполнителей. Уже 26 декабря 1879 года Стравинский повторил песню Галицкого на ежегодном концерте артистов Русской оперы в Мариинском театре, под управлением Направника. Бородин в тот день с десяти до двенадцати часов находился на четвертом заседании химической секции Шестого съезда русских естествоиспытателей и врачей — последнего, в котором ему довелось участвовать. В пять часов вечера началось второе общее собрание съезда. Александр Порфирьевич прослушал речи Климента Аркадьевича Тимирязева о физиологическом значении хлорофилла, Менделеева — о необходимости описания естественных и экономических условий отдаленных краев страны, Доброславина — об отношении гигиены к естествознанию и объявление Николая Александровича Меншуткина о начале издания «Научного листка успехов естествознания». Живи Бородин в современном ритме, он бы забежал между заседаниями в Мариинский театр и выразил благодарность певцу и дирижеру — концерт Русской оперы начинался в час дня, Стравинский пел в первом отделении. Минуло пять лет после триумфального съезда в Казани. За это время Бородин будто стушевался, из «композитора, ищущего неизвестности», превратился в ищущего неизвестности химика. Реформы в академии, одной из причин имевшие частые студенческие волнения, временно оставили его без кафедры, упраздненной и восстановленной только два года спустя. Профессор числился лишь заведующим лабораторией, но по-прежнему был завален делами: по своей несказанной доброте попадал во всевозможные комиссии и чаще других выступал оппонентом при защите диссертаций. Буквально накануне съезда он вынес тяжелые баталии из-за резкого выступления профессора общей терапии и диагностики Эдуарда Эдуардовича Эйхвальда против диссертации лекаря Варфоломеева «О количественном определении сурьминистой кислоты на трупах животных после подкожного введения рвотного камня». Эйхвальд с его любознательностью и скептическим умом частенько устраивал на защитах демарши, делая вылазки в области, далекие от его специальности, причем выступал ловко, уверенно и никогда не признавал своих ошибок. Полемизировать с ним было тяжко. На Шестом съезде Бородин не председательствовал назаседаниях химической секции, не выступал с речами ни на одном из трех общих собраний, безвозмездно освещаемых электричеством стараниями ученика Кюи по Инженерному училищу Павла Николаевича Яблочкова, — он скромно трудился в Комиссии по приему гостей. Может быть, активнее наш герой проявил себя на обедах по подписке в гостинице Демута 20 и 30 декабря, но субботним вечером 22-го в кружке женщин-врачей у Анны Николаевны Шабановой в Озерках он явно получил много больше лестного внимания. Только в субботу 29-го, в последний день работы химической секции, когда вместо обычных пяти-семи сообщений было зачитано пятнадцать, Бородин вышел из тени. Вместе с Менделеевым, Бутлеровым, Алексеевым, Мен-шуткиным и другими учеными он принял участие в споре по поводу идеи Николая Николаевича Бекетова «о возможности взаимной связи посредством одноатомных элементов». От имени своего лаборанта Голубева Бородин рассказал о динитропроизводных дезоксибензоина, от имени Дианина — о смеси хлорной извести и фенола. История этого последнего сообщения весьма характерна. Профессор Медико-хирургической академии хирург Павел Петрович Пелехин, будучи под Плевной, обратил внимание, что при перевязке гнилостных ран смесь растворов хлорной извести и фенола действует эффективнее, нежели каждое из этих средств порознь. Однако Пелехин знал, что в смеси оба раствора взаимно разлагаются, и попросил Дианина выяснить химическую сторону явления. Дианин установил, что при реакции образуется трихлорфенол с незначительными примесями дихлорфенола и, предположительно, монохлорфенола и что трихлорфенол, как он сформулировал, «задерживает брожение несравненно сильнее фенола». Доклад вызвал редко вспыхивавшие на том съезде прения — высказались Бекетов, Густавсон и Марковников. К сожалению, рядом не случилось барышни-стенографистки, и мы вряд ли узнаем, предвидел ли кто-нибудь, какое применение получит впоследствии трихлорфенол в инсектицидах и гербицидах. Пелехин поставил проблему, Дианин ее разрешил, роль Бородина «облечена шинелью неизвестности».Глава 24 ГОД СИМФОНИЧЕСКИХ ТРИУМФОВ
1880 год начался с разнообразных забот: композиторских, капельмейстерских, эпистолярных. Среди занятий Бородина в академии все большее место занимали репетиции двух любительских хоров, мужского и женского, и оркестра. Как истинный сын своей матери, которая могла петь-плясать целыми днями, Бородин любил, чтобы вокруг звучала музыка, и устраивал это при малейшей возможности. Детские воспоминания о концертах университетского оркестра и гейдельбергский опыт привели к мысли основать собственный коллектив. К 1880 году оркестр академии начал доставлять ему некоторые поводы для гордости. В самом конце января Бородин продирижировал очередным «домашним» концертом. В программе значились Глюк, Моцарт, Шуберт, Глинка и в качестве «современного» композитора — Роберт Фолькман (1815–1883). Очевидно, богатый опыт Римского-Корсакова в Бесплатной музыкальной школе и собственный здравый смысл убедили Бородина, что любительские коллективы лучше воспитывать на классическом репертуаре. Конечно, некоторых инструментов недоставало, на концертах приходилось усиливать полсотни дилетантов тремя-четырьмя профессионалами. За гонорар в три рубля приглашались гобоисты, фаготисты, контрабасисты. На январский концерт Александр Порфирьевич пригласил Щиглёва и Анатолия Лядова. Лядов тогда дирижировал бывшим оркестром Немецкого клуба, перебравшимся в гостиницу Демута и составившим костяк Санкт-Петербургского кружка любителей музыки. Щиглёв руководил там же хором. В те самые дни Щиглюша предложил Музыкальной комиссии Кружка любителей принять в свой круг его друга Бородина. Неожиданно горячо воспротивился Лядов, сказав целую речь о том, что профессор слишком добр, что он будет все одобрять да хвалить и что его снисходительность, «граничащая чуть ли не с атрофией чувства справедливости», помешает Комиссии принимать верные решения. С Лядовым никто не согласился, и Бородин стал ходить на заседания Комиссии. В кружке его прозвали «химия в мундире». Лядов, который против музыки Бородина ничего не имел, разучил с любителями Заключительный хор из «Князя Игоря». Два года не доходили у Александра Порфирьевича руки написать в Париж Луканиной, и вот наконец он отправил письмо, но забыл прибавить в конце фразу «по обычаю целую вас». Дочитав письмо, передовая, эмансипированная доктор медицины Луканина… расплакалась и ответила профессору целой исповедью: «Да ведь я писала Вам письма не чернилами, а слезами, — я умоляла Вас хоть строчку прислать мне. Я думала невесть что: сердитесь-то Вы на меня, и наговорили Вам что про меня, и я не знаю, чего я не думала… Браните меня, сердитесь на меня, не пишите с досады, с чего хотите, но только не потому, что «не писалось», что в той частичке Вашей души, которая принадлежала мне, осталась пустота. Знаете, смешно говорить такие вещи, а у меня есть три таких любви: я так любила свою мать, тетку Надежду Антоновну, да Вас… Так, как я Вас люблю, любят хороших старших братьев. Я потому говорю про брата, про мать, про тетку, что Вы мне «родной», понимаете ли всю задушевность русского слова «родной»… Скажите мне, отчего Ваше письмо такое странное, точно не Вы его писали или точно Вы переменились?» Бурная переписка продолжалась до конца весны. Александр Порфирьевич успокоил Аделаиду Николаевну словами о коллекциях и каталогах и в нескольких строках набросал портрет себя, 46-летнего: «Переменился ли я в других отношениях? — да; во многих; или, пожалуй, и нет, не во многих. Разумеется, неумолимое время, накладывающее свою тяжелую руку на все, наложило ее и на меня. Борода и усы седеют понемногу; жизненного опыта прибывает, а волос с головы убывает. Правда, я как человек живой по натуре и рассеянный по тому же, — как-то не замечаю в себе перемены. Слава богу здоров, бодр, деятелен, впечатлителен и вынослив по-прежнему; могу и проплясать целую ночь, и проработать не разгибаясь целые сутки и не обедать». Да, Бородин был бодр и доволен собой: он только что, забывая о сне и обеде, закончил свой последний симфонический шедевр — картину «В Средней Азии». О том, как это случилось, рассказал в «Летописи» Римский-Корсаков: «Весною 1879 года появились в Петербурге две личности — некто Татищев и Корвин-Крюковский. Они приезжали ко мне, к Бородину, Мусоргскому, Лядову, Направнику и некоторым другим композиторам со следующим предложением. В 1880 году предстояло 25-летие царствования государя Александра Николаевича. По этому случаю ими было написано большое сценическое представление, состоявшее из диалога Гения России и Истории, сопровождаемого живыми картинами, долженствовавшими изображать различные моменты царствования. На предполагавшееся торжественное представление Татищев и Корвин-Крюковский исходатайствовали разрешение у кого следует и к нам обратились с предложением написать музыку для оркестра, соответствующую содержанию живых картин. Надо сознаться, что личности этих господ, проживавших до этого времени в Париже, казались несколько странными; разговором и обращением напоминали они Бобчинского и Добчинского. Диалог Гения России и Истории был значительно велеречив. Тем не менее моменты для живых картин выбраны были удачно и благодарно для музыки, и мы дали согласие написать оную». Велеречивые представления с аллегорическими фигурами вроде Гения России украшали еще царствование Александра I. Вероятно, на образцы того времени и опирался Татищев, сочиняя свою «поэму». Личности заказчиков гораздо любопытнее, чем следует из корсаковской характеристики. Сергей Спиридонович Татищев (1846–1906) учился в Сорбонне и 12 лет отдал дипломатической карьере. В 1877 году он отправился в армию добровольцем. Между 1878 и 1881 годами, когда он стал чиновником особых поручений при министре внутренних дел, в его карьере зияет белое пятно. Чем он занимался тогда, догадаться нетрудно, поскольку в 1882 году вышла его «История социально-революционного движения в России, 1861–1881» — аналитическая работа, основанная на материалах архивов Третьего отделения. Впоследствии Сергей Спиридонович действовал как драматург и особенно как историк царствований Николая I, Александра II, русской дипломатии и, конечно, рода Татищевых. Друг его Петр Васильевич Корвин-Круковский (1844–1899) происходил из семьи торопецких и великолукских помещиков, соседей и знакомцев Мусоргских. В первой половине XIX века Крюковские стали называться Круковскими, а в 1858 году «узаконили» фамильную легенду о происхождении от короля Венгрии Матьяша I Корвина и стали Корвин-Круковскими. К этой семье принадлежала Софья Ковалевская. Петр Васильевич начал службу в Министерстве внутренних дел, но после скандальной женитьбы на французской актрисе уехал в Париж и посвятил себя драматургии, журналистике и переводам. Его литературная карьера была вполне успешна и органично сочеталась с должностью секретного сотрудника Департамента полиции. После убийства Александра II Корвин-Круковский возглавил тайную антитеррористическую организацию — Священную дружину. Таким образом, двое «несколько странных» господ были антиподами тех идеальных революционеров без страха и упрека, которых рисовала в своих повестях Луканина, и того вполне реального чахоточного либерала, с которым она сбежала в Италию. Даты в корсаковской «Летописи» часто бывают неточны. Судя по всеобщей спешке на заключительном этапе, «две личности» предстали перед петербургскими музыкантами не весной 1879 года, а гораздо позже. Живых картин было задумано до пятнадцати, к работе привлечены художник-баталист и скульптор Михаил Осипович Микешин, маринист Лев Феликсович Лагорио, жанрист и исторический живописец Валерий Иванович Якоби и участник последней Турецкой кампании миниатюрист Петр Петрович Соколов. Композиторских же имен в этой истории насчитывается четырнадцать. Тайный советник Николай Иванович Бахметев некогда служил в гусарах и в гвардии, а к описываемым временам уже почти 20 лет как возглавлял Императорскую певческую капеллу, поддерживая звучание хора на высочайшем уровне. Для спектакля он написал хор на слова Татищева «Молитва русского 19-го февраля». Вслед за Бородиным по алфавиту идет критик и композитор Константин Петрович Галлер, в молодости служивший в гусарах и кирасирах. Далее следует директор Петербургской консерватории, великолепный виолончелист, очень востребованный композитор и дирижер Карл Юльевич Давыдов. Молодой дирижер Музыкально-драматического кружка любителей, первый исполнитель в Петербурге «Евгения Онегина» Чайковского и «Кузнеца Вакулы» Соловьева Карл Карлович Зике сочинил для торжественного представления музыкальную картину «Черное море». Вклад критика и композитора Михаила Михайловича Иванова, увы, не оставил следа в истории музыки. Кюи написал Торжественный марш ор. 18, позднее изданный с посвящением генерал-инспектору стрелковых батальонов герцогу Георгу Августу Мекленбург-Стрелицкому. Лядов, так часто порицаемый Римским-Корсаковым за леность, взял тему «Кавказ» и не сочинил ничего. Мусоргский извлек на свет Марш князей из «Млады», трио которого во времена оны было сочинено на тему Корсакова. Модест Петрович заменил его новым, на курдскую тему, — и 3 февраля 1880 года представил отличный марш «Взятие Карса». Направник написал Торжественный марш ор. 33. Римский-Корсаков оркестровал свой хор «Слава» на тему подблюдной песни (1879). Антон Рубинштейн, возможно, тогда сочинил пьесу, которая в 1882 году прозвучала на Всероссийской художественно-промышленной выставке в Москве как симфоническая картина «Россия». Учившийся до перехода в консерваторию в Медико-хирургической академии, но нимало не симпатизировавший Бородину Николай Феопемптович Соловьев, вероятно, предъявил оркестровую фантазию на тему бурлацкой песни «Эй, ухнем!», в 1882-м также прозвучавшую на выставке. Позже всех заказ получил Чайковский. В самом конце января 1880 года в Риме его настигло письмо Давыдова. Карл Юльевич очень торопился, судя по тому, как фразы у него цепляются друг за друга повторяющимися словами: «Эти картины соединены будут соединительным текстом (в лицах Гения и Истории России), текст этот приуготовляет зрителей к следующей картине. Картины эти будут сопровождаться соответствующей музыкой…» Давыдов всё разложил по полочкам: «Ваше имя необходимо (после будет издан альбом с картинами и музыкой). Каждый из вышеназванных авторов взял одну картину; так как времени немного, а долго совещаться между Петербургом и Римом нельзя, то я прямо препровождаю Вам содержание этой картины, которая от Вас ждет музыкальной иллюстрации… При той легкости, с которою Вы пишете, я надеюсь, что Ваша партитура будет в Петербурге ранее многих здешних композиторов». Предложенная Чайковскому программа была следующей: «Картина 10. Черногория. Момент получения в Черногории известия сб объявлении войны Турции со стороны России (главарь[32] читает черногорцам манифест). Музыки от 5 до 7 минут». Чайковский выполнил заказ за четыре дня. За окном бушевал безумный римский карнавал, Петра Ильича раздражавший. Композитор только что закончил «Итальянское каприччио» и Второй фортепианный концерт. Он был доволен, но и опустошен этими работами, небольшой перерыв в занятиях ему бы не повредил. Чайковский с ходу предложил Давыдову свой сочиненный еще в 1876 году Сербско-русский («Славянский») марш, но сам тут же забраковал идею и заверил Карла Юльевича: «Поручение Ваше исполню, и в срок»… Тема не вдохновляла. В отличие от Бородина Петр Ильич, по-видимому, не был знаком с черногорским лакеем Листа и не наблюдал его восхищения «Белым царем». Надежде Филаретовне фон Мекк он пожаловался: «Подозреваю, что все выбрали то, что им больше нравится, а мне прислали то, чего не захотели другие. Но сноситься с Петербургом некогда, и я энергично принялся за дело». Четыре дня композитор не отходил от письменного стола. В последний день карнавала, когда «сумасшествие и беснование» римской толпы достигло апогея, он отнес партитуру на почту и посетовал в письме брату Анатолию: «Само собой разумеется, что ничего, кроме самого пакостного шума и треска, я не мог выдумать». Хаос карнавала захлестнул и римскую почту: отосланная Чайковским партитура навсегда канула в небытие. Жаль, любопытно было бы сравнить эту пьесу с законченной в начале ноября того же 1880 года увертюрой «1812 год» (впервые сыгранной всё на той же выставке). Композитор написал о ней Надежде Филаретовне: «Увертюра будет очень громка, шумна, но я писал ее без теплого чувства любви, и поэтому художественных достоинств в ней, вероятно, не будет». Удивительным анахронизмом звучит в ней гимн «Боже, Царя храни!», введенный Чайковским по примеру Триумфальной увертюры (1855) его учителя Антона Рубинштейна. В 1812 году этого гимна еще не существовало — а вот в «черногорской» картине он был бы вполне уместен. Идея «Бобчинского и Добчинского» была богатой. Русским композиторам разных направлений, многие из которых пробовали себя в роли критиков и крепко бились друг с другом в газетных баталиях, предстояло настоящее творческое соревнование. Представление было назначено на 19 февраля — увы, повторилась история с коллективной «Младой». Римский-Корсаков изложил события так: «…гг. Татищев и Корвин-Крюковский (которого Лядов, непамятливый на мудреные фамилии, шутя называл обыкновенно Раздери-Рукава) куда-то скрылись, и вопрос о приготовлении к постановке изобретенного ими представления затих». На самом деле причиной отмены спектакля была трагедия 5 февраля, когда заложенная Халтуриным в Зимнем дворце бомба убила одиннадцать солдат, героев недавней войны, и ранила еще пятьдесят шесть. Продолжалась охота революционеров на Александра II, царя-освободителя. Ходили слухи, что 19-го студенты взорвут весь Петербург. Газеты выражали надежду, что спектакль состоится позже, в дни Великого поста, или же вся музыка прозвучит в Дворянском собрании. Часть пьес позднее действительно там прозвучала, а хор Римского-Корсакова впервые спели в Кружке любителей музыки. К концу года было ясно, что в творческом соревновании, пусть заочном и урезанном, с большим отрывом победил Бородин. 6 февраля умер Николай Николаевич Зинин. 9 февраля на его похоронах студенты несли венок со словами, пять лет назад произнесенными Бородиным в Казани: «Дедушке русской химии». Александр Порфирьевич в речи об учителе сосредоточился на мысли о созданной Зининым «семье русских химиков». Для него сообщество учителя и учеников было настоящей, самой надежной семьей. Теперь настала пора отдать учителю долг. Бородин погрузился в хлопоты по сбору денег на памятник, вместе с Бутлеровым в марте — апреле написал для «Журнала Русского физико-химического общества» биографию Зинина, занимался учреждением премии его имени. Забыть о музыке не дали друзья. Дарья Леонова назначила на 8 апреля в зале Кононова на Большой Морской (бывшем зале Купеческого общества, в котором в свое время часто дирижировал Балакирев) большой концерт из одних новинок русских композиторов. Еще в конце января, когда Бородин усиленно готовился к концерту с оркестром академии, Дарья Михайловна стала его теребить — мягко, почтительно, но очень настойчиво: «Хотя прошлый год я и безуспешно и просила, и молила дорогого и глубокоуважаемого Александра Порфирьевича дать мне что-нибудь от безгранично полюбившегося мне «Игоря», но я все-таки позволяю себе возобновить эту сердечную просьбу на нынешний раз… Много, очень много я слышала вкусного о «Половецком марше». Марш был давно сочинен и вовсю разыгрывался «музикусами» в четыре руки, однако требовалось завершить оркестровку. К 12 февраля Леонова поняла, насколько поглощают Бородина хлопоты, связанные со смертью Зинина, и уже знала об отмене живых картин. Потому стала просить о любой из двух восточных пьес, заодно зазывая в гости на кулебяку собственного изготовления. Слава кулебяк певицы-путешественницы гремела от Петербурга до Ханькоу и Хоккайдо. 8 апреля концерт Леоновой открылся увертюрой к «Псковитянке». Впервые прозвучали отрывки из «Хованщины» Мусоргского и «Марии Тюдор» Павла Ивановича Бларамберга, давнего ученика Балакирева. Играл оркестр Русской оперы под управлением Римского-Корсакова. В ансамбле с Мусоргским, лучшим в то время петербургским аккомпаниатором, Леонова спела романсы Балакирева, Корсакова и свое собственное «Письмо после бала». В таком достойном соседстве предстала первым слушателям музыкальная картина «В Средней Азии». Программа ее была напечатана в следующем виде: «В Среднеазиатской пустыне впервые раздается напев мирной русской песни. Слышится приближающийся топот коней и верблюдов, слышатся заунывные звуки восточного напева. По необозримой степи проходит туземный караван, охраняемый русским войском. Доверчиво и безбоязненно совершит он свой длинный путь под охраною грозной боевой силы победителей. Караван уходит все дальше и дальше. Мирные напевы побежденных и победителей сливаются в одну гармонию, отголоски которой долго слышатся в степи и наконец замирают вдали». Известный своим миролюбием Бородин воплотил программу без приличных торжественному поводу «пакостного шума и треска». Ключевым в программе стало для него слово «гармония», а свойственный его натуре перфекционизм явился во всем блеске. Картина «В Средней Азии» знаменует вершину бородинского оркестрового мастерства. Симфоническая картина написана нежными, почти импрессионистскими красками, музыка ее рождается словно из воздуха и в конце истаивает. Композитор буквально следует программе, два напева действительно сливаются и на кульминации звучат одновременно. Этого не получилось бы, если бы Бородин заимствовал темы из русского и среднеазиатского фольклора. Технологию сочинения он позднее раскрыл молодому инженеру-электрику Михаилу Михайловичу Курбанову, заходившему поиграть в четыре руки с Екатериной Сергеевной музыкальные новинки: «А секрет-то прост: раньше, чем я сочинил эту картину, мной были придуманы две темы: русская и восточная, которые были подогнаны между собой в двойном контрапункте; а затем уже я развил все аксессуары этой картины». Словом, тут не было ничего общего с некогда устроенной Бородиным одновременной игрой двух шарманок. Сочетание двух тем очень понравилось Балакиреву и заинтересовало полифониста Танеева. Публике симфоническая картина тоже пришлась по душе. Осенью она прозвучала под управлением Направника в концерте РМО и с тех пор стала репертуарной. Стасов радовался, только жалел, что пьеса так коротка (ведь автор должен был придерживаться хронометража «живых картин»). Недружественных критиков сочинение вещи к 25-летию царствования не удерживало от презрительных отзывов. А все же благонамеренная «Всемирная иллюстрация», после смерти Сариотти долго третировавшая Бородина, выделила «В Средней Азии» из всей программы концерта Леоновой и постаралась объяснить ее «значительный успех»: «Успех этот был вполне заслуженный: кроме красивой и легко запоминающейся темы, сочинение г. Бородина очень удобопонятное, с закругленной и ясной музыкальной формой и хорошо инструментованное». Неизменно враждебный Соловьев в «Санкт-Петербургских ведомостях» похвалил пьесу на свой лад: «Музыка довольно миленькая и составляет утешительный контраст с мазней из оперы «Игорь» г. Бородина, которой публика угощалась в концертах Бесплатной школы». Стасов называл пьесу «Туркестан», Корсаков — «Среднеазиатская пустыня и караван», фигурировало также название «Покоренная Средняя Азия», за границей прижились другие: «В степях Центральной Азии», «Степной эскиз» и совсем неофициальное — «Верблюды» (поскольку в начале пьесы сымитирован их топот). Уже в 1882 году гамбургский издатель Даниэль Ратер, имевший отделение в Петербурге, выпустил в свет партитуру, фортепианное переложение и оркестровые голоса. Сочинение это Бородин посвятил Листу. Как сложилась для него среда 8 апреля, день первого выхода в свет самой популярной при его жизни пьесы? Распорядок дня несколько шокирует. Сперва вся музыкальная братия собралась в квартире у Римского-Корсакова, которому вечером предстояло дирижировать большой программой. Лодыженский сыграл два своих новых романса и новую же сцену для тенора. Затем Надежда Николаевна много играла Шумана, из только что напечатанных у Юргенсона неизвестных, посмертно изданных вещей. Вероятно, она играла их не по одному разу, потому что слушатели как следует распробовали пьесы, особенно Presto соль минор. Через несколько дней Стасов поделился с братом Дмитрием: «Эта вещь до того нас доехала, что после чудесного концерта Леоновой (с наполовину залой пустой — что значит великолепная программа!) около 12 ч. ночи пошли с Бородиным к Римлянам и все-таки заставили Надежду еще два раза сыграть нам эту необыкновенную штуку». В ту ночь отнюдь не скучавшая дома Екатерина Сергеевна лишала своего мужа положенных часов сна — напротив, это он вместе со Стасовым нарушал покой жены друга, матери уже троих маленьких детей. У Бородина весной 1880 года имелись стимулы посвящать музыке и дни, и ночи. Через Кюи он получил из Биографического института в Лейпциге анкету: музыковед Гуго Риман намеревался включить статью о нем в свой впоследствии знаменитый «Музыкальный словарь» (1882). Перечисляя в ответе свои должности, Бородин упомянул даже такую, как товарищ председателя Биологической секции Гигиенического общества. А в конце марта пришло новое письмо от Карла Риделя. Тот снова просил ноты Первой симфонии, снова торопил, снова просил побольше копий струнных партий. К счастью, Балакирев, который так настаивал, чтобы Бородин выписал ноты обратно из-за границы, за два года так и не нашел времени забрать их у автора. После фальстарта 1878 года Первая симфония наконец-то прозвучала в Германии. 20 мая (нового стиля) Венделин Вейссгеймер (или Вайсхаймер) исполнил ее на XVII съезде Всеобщего немецкого музыкального союза в Баден-Бадене. 19 мая съезд открылся оперой Вейссгеймера «Мартин-бочар и его подмастерья». 20-го состоялся Первый большой оркестровый концерт. В программе были «Императорский марш» Вагнера, Баллада для оркестра Тауберта, виолончельный концерт Эмиля Хартмана, увертюра «Торквато Тассо» Шульца-Шверина, Концертштюк для скрипки с оркестром Сен-Санса, баллада Вейссгеймера «Невеста льва», симфония Бородина и в заключение — вступление и хор из оратории Листа «Христос». Засим последовали еще один большой оркестровый вечер, концерт духовной музыки и два камерных утренника. На последних тоже звучала русская музыка: альтовая соната и песни Антона Рубинштейна и две фортепианные пьесы Чайковского. Успех Первой симфонии был триумфальным. Бородин получил о нем письменные известия — от Риделя и Листа, устные — от ездившего в Баден-Баден Карла Давыдова, печатные — из рук Евгения Альбрехта. Статья известного ваг-нериста Рихарда Поля в основанной еще Шуманом «Новой Лейпцигской музыкальной газете» должна была особенно порадовать Александра Порфирьевича: «Больше всего среди новых инструментальных произведений наш интерес возбуждает симфония А. Бородина из Санкт-Петербурга (№ 2, Es-dur). То, что Лист ее так тепло рекомендовал, уже заставляло ожидать ее с нетерпением; проблема симфонии сделалась теперь такой острой, что каждое новое жизнеспособное явление в этой области заслуживает пристального внимания и живого участия. Нашим знатокам Бородин в Германии еще совсем неизвестен, его симфония еще в рукописи. Ввести ее в обиход в Германии — неоспоримая заслуга нашего Союза. Бородин — один из тех редких людей, кто в новой симфонии действительно имеет, что нам сказать, что еще не было сказано, и он принадлежит к тем еще более редким, кто, следуя за Берлиозом, не перебарщивает как-либо в этой слабости к опасному образцу. Тематически очень остроумно изложена первая часть (Adagio es-moll, Allegro moderate Es-dur), в которой ощущается дух Бетховена… Поистине гениальна вторая часть, Скерцо. Здесь живет типичный берлиозовский юмор: пьеса очаровывает переменными размерами (7/4, 5/4, 3/4) от начала до конца; здесь действительно можно найти нечто новое, что одновременно является и хорошим. Andante стоит не на равной высоте, в своем широком развитии оно в целом не очень возбуждает чувства, но оно тем не менее интересно, поскольку в нем снова чувствуется дух Берлиоза. Самая слабая часть — последняя, хотя в ней много воодушевления и с точки зрения формы она самая закругленная, в некотором смысле даже самая эффектная — но также и самая знакомая. Здесь композитор выпадает из стиля — и становится почти туманистом». Критик перепутал номер симфонии, но верно отметил стилистический перелом в финале. Развив свою давнюю идею о причинах такого разностилья, Поль пророчески заметил о симфонии: «…она — достойное похвалы исключительное явление, которое мы еще долго с этих пор будем слушать». И завершил рецензию похвалой дирижеру: «Исполнение этого произведения — истинная заслуга капельмейстера Вайсхаймера. Не только в том, что он некороткую и непростую, местами даже рискованную симфонию так мастерски разучил, что она предстала под виртуозным управлением, но и что он сделал в партитуре первой части превосходные купюры, которые мы теперь хотим, чтобы композитор сохранил. Даже и теперь первая часть — самая длинная и, кроме того, содержит некоторые гармонически очень рискованные места, устранение которых определенно пойдет на пользу. Прием, который симфония встретила, был очень одобрительным, а после Скерцо таким длительно горячим, что его повторение было бы оправданным, когда бы продолжительность программы концерта это позволяла». «Превосходных купюр» Бородин не принял. Принять их значило бы идти в ногу со временем, он же прокладывал дорогу, не оглядываясь на советчиков. Балакирев тоже протестовал, в сердцах назвав баден-баденский подрезанный вариант симфонии «обглоданным чудищем». В оркестре съезда играли музыканты со всей Германии, слушатели съехались из разных городов, «Новую Лейпцигскую музыкальную газету» читали во всем мире — весть о новой прекрасной симфонии разнеслась быстро. В сентябре из Нью-Йорка пришла просьба о нотах от Леопольда Дамроша, но Бородин не рискнул отправить за океан единственный, к тому же изрядно потрепанный экземпляр. Прав был Стасов, требовавший скорее издавать обе симфонии, в особенности его любимую Вторую — «львицу». Самым фантастическим из последствий баденской премьеры стала для Бородина реакция Балакирева: «Только получил он мою эпистолу — является к нам сам, собственною особой, сияющий, радостный, теплый, поздравил меня с успехом и сообщил, что он уже слышал об этом от Анненкова у Пыпина. Нужно заметить, что Балакирев не был у нас лет девять. На этот раз он держал себя, как будто он был у нас всего два дня тому назад. Как водится, он засел за фортепьяно, наиграл кучу хороших вещей и — о ужас! — пропустил свой обычный час ухода! Ушел чуть не в 12 часов». Как видно, Балакирев не сидел дома затворником, а вращался в литературных кругах, но по музицированию с прежними друзьями вконец истосковался. Уже через. день он пришел с грудой нот и уселся играть с такой милой, такой симпатичной ему Екатериной Сергеевной в четыре руки скандинавскую музыку (одну из двух симфоний Юхана Свендсена и некие танцы Грига «Вальпургиева ночь» — наверное, имелась в виду пьеса «В пещере горного короля»). Так продолжалось до самого отъезда супругов в деревню. Возможно, Бородин тогда ненадолго отлучался из города: академия командировала его и профессора-гинеколога Кронида Федоровича Славянского в Москву на открытие памятника Пушкину. Ложкой дегтя стал переезд в конце апреля в Петербург брата Ени. Отныне поддержка его многочисленной семьи из временной обязанности Александра Порфирьевича превратилась в постоянную. Морального удовлетворения она ему не доставляла, ибо на корень зла — поведение брата — повлиять он был бессилен. Пасхальную неделю омрачило посланное из Вильно вослед Ене письмо другого брата. Митя, Митюха, Митряй писал: «В Страстную Субботу я не знал куда деваться от скуки, привыкнув проводить этот день в семье. Пошел к заутрени в собор, куда собирается все чиновное. Пришел рано, в мундире, как следует и в моем единственном ордене. Полиция начала выгонять всех бедно одетых людей. Меня покоробило. Пришло несколько военных и гражданских генералов. Я стал позади. Приехал председатель. Подозвали меня и сделали замечание: «Вы стоите впереди генералов. Это уже совершенно невозможно!» Я бросил свою свечку об пол и вышел вон… Я очень здоров, хотя и отморозил себе обе руки». К концу учебного года Бородин чувствовал себя усталым сверх меры и с нетерпением ждал лета. Уезжая в августе из Давыдова, он снова оставил там фортепиано и даже летнюю одежду, но к весне планы семьи почему-то поменялись. В академии Александру Порфирьевичу выписали отпускной билет «в Киевскую и другие губернии» — он думал погостить у Марьи Антоновны Гусевой в имении Раевских в селе Бирки Чигиринского уезда. Однако и этот план не осуществился: Лина Столяревская уговорила Екатерину Сергеевну ехать на Волгу в имение Соколово, принадлежавшее ее знакомым Хомутовым. 19 июня Бородин выехал из Петербурга с Лизой, Леной и 23-летним служителем Николаем Александровым. По железной дороге добрались до Рыбинска, а там сели на пароход и плыли целые сутки, пока за восемь верст до Кинешмы их не приняли на борт две лодки Хомутовых. Слегка запущенный, но обширный дом, заросший, но все еще роскошный сад, лодки, лошади, сёдла разнообразных видов — всё было к услугам дачников. Дважды в день купались в Волге. Лена хозяйничала на кухне, готовила восхитительную стерляжью уху. Хозяйка Елена Федоровна оказывала всяческое внимание, как и все обитавшие в усадьбе дамы и барышни, общим числом семь. Бородин был в восторге, изливая его в письмах Стасову, Марье Гусевой, Мите. Митя и резюмировал их содержание лучше всех: «Экая у вас благодать-то, как ты пишешь! И бабьё и Волга и пр.». Через неделю приехали Екатерина Сергеевна, Столяревская, Дианин и 43- или 44-летняя Дуняша, на которой Николай недавно женился по страстной любви и очень страдал, когда Екатерина Сергеевна и ее горничная жили врозь с мужьями. Дианин, доставив дам, отбыл в Давыдово за вещами, а в Соколово начались метания. Самочувствие Екатерины Сергеевны от поездки на пароходе и от близости Волги резко ухудшилось. Домочадцы хотели срочно отправить ее с Лизой и Дуняшей в Давыдово, Хомутова предложила уехать чуть дальше от реки в имение ее сестры Ольги… В итоге с места никто не двинулся. К середине июля Шашенька доставил давыдовское фортепиано, и Александр Порфирьевич засел за женский хор «Ты помилуй нас, не во гнев тебе…» и за продолжение сцены бунта Галицкого. Бурное настроение этой сцены гармонировало с окружающей обстановкой. Среди живших у Хомутовых барышень была молодая, веселая и очень музыкальная гувернантка Елизавета Викторовна Ногес-де-Рюитор. Вопреки фамилии — не из Парижа, а из Курска, совсем не знавшая или не очень хорошо знавшая французский. Симпатия вспыхнула мгновенно и, увы, не укрылась от глаз бдительной хозяйки. Когда через Столяревскую до Елены Федоровны дошли слухи о недовольстве дачников, та в оправдание написала Александру Порфирьевичу: «Считая Вас за умного и деликатного человека, я не могу предположить, что Вы меня обвиняете в том, о чем я даже и не думала и на что не имела никакого права, а именно: будто я за Вами следила, подглядывала и тому подобные вещи, о которых лучше умолчать… мне бы очень хотелось узнать, из чего можно было это заключить? Уж не из того ли, что я становилась на сундук, но ведь я это делала для того, чтоб узнать, в своей ли Вы комнате, и потом уже входила… Что же касается до моей антипатии к Елизавете Викторовне, то ведь это дело вкуса, и мы могли с ней не сойтись и иметь свои счеты…» Вопреки комичным обстоятельствам чувства были нешуточными. Осенью Елизавета Викторовна получила от Бородина его фотографию и приглашение на премьеру Первого квартета. К премьере она не успела, но в январе 1881 года приезжала в Петербург повидаться. Вскоре Александр Порфирьевич получил от нее из Москвы такие строки: «Сейчас только получила твое письмо, моя радость; ты пишешь, что тебе было грустно после моего отъезда, — но что делать — я буду жить надеждой на лето. Не буду описывать тебе то чувство, с каким я оставляла тебя, скажу только одно, что до сих пор не могу придти в себя совершенно, не могу даже не только читать, но даже вышивать твоей рубашечки, положительно все из рук валится, сегодня мне особенно нездоровилось, так, что я почти не вставала с постели, а завтра пойду на студенческий бал, может быть будет лучше… Простите мне, моя радость, что я капризничала и злилась последние часы перед отъездом, меня злили не твои слова, а всё и все — каждый прохожий, каждый нищий казался мне таким счастливым в сравнении со мною; все они оставались в Петербурге, может быть, не имея даже там никакой привязанности, а я должна была уезжать и оставлять все, все то что только есть самого дорогого у меня на свете и что дороже мне моей собственной жизни — и до этого никому не было дела… Сколько раз на улице мне хотелось броситься к тебе и зарыдать, но я и этого не смела делать, и меня еще более начинало все злить… Пиши же мне поскорей, мой дорогой дитёнок, да побольше о себе». Летом они сговорились встретиться в Курске, где Бородин всегда мог остановиться у Кудашева или Чуриловых, но планы неожиданно изменились. Елизавета Викторовна взяла место гувернантки в Ростове-на-Дону, и в ответ на очередное его письмо — как обычно, «короткое и сухое», — полетело в Петербург очаровательное послание: «С каким нетерпением, дорогой Александр Порфирьевич, я ждала от Вас письма, чтобы по душе поговорить с Вами, уже сколько времени, как я была лишена этого удовольствия. Дело в том, что, откровенно говоря, мне надоела уже отчасти кочевая жизнь и хотелось бы лучше оседлой, дома же жить скучно, следовательно один исход — выйти замуж, но Вам ведь известно, что я люблю… и замужество по любви для меня — немыслимо, а самое лучшее за первого встречного, который уже представился. Нужно Вам сказать, что я живу у купца, вдовца, имеющего одного 8-летнего сына, и вот этот-то купец влюбился в меня по уши в тот самый момент, когда я первый раз переступила порог его квартиры. Развит он мало, образован еще менее, пожалуй еще менее, чем я, если это только возможно. — Торговли у него никакой нет, он служит только агентом четырех обществ, а именно: в пароходстве «Дружина», «Волга», потом еще у Рогозина, минеральное масло, и у Шаповалова; содержание он получает хорошее, 8 тысяч, а года через три будет получать 15 тысяч». Кажется, Бородин вздохнул с облегчением, да и посмеялся: оказывается, в Ростове, где он отродясь не бывал, общество судачило о его романе с… Дарьей Леоновой. Переписка его с новой знакомой продолжалась. Елизавета Викторовна — теперь Закурдаева — была абсолютно счастлива. Через четыре года у нее было уже трое прелестных детей. Раньше всех уехали из Соколова Лиза и Шашенька: Лиза собралась поступать на Педагогические курсы. Тем летом молодые люди стали женихом и невестой. Бородина помолвка радовала, Екатерину Сергеевну — раздражала. До такой степени раздражала, что в конце сентября Бородин разразился нехарактерной для себя огромной отповедью: «И в Писании сказано: оставит человек отца своего и матерь свою и прилепится к жене своей и будет два плоть в едину… Прости, но у тебя какое-то соревнование с Лизуткой и какой-то зуб против Павлыча; ты хочешь, чтобы он отдавал тебе столько же внимания, интереса и пр., сколько Лизутке. Да разве это возможно? Разве можно претендовать на это?.. Признаюсь откровенно, я ужасно не люблю, когда ты начинаешь «жить своим внутренним миром» — это значит, что ты сидишь на кровати, бессовестно много куришь и думаешь всякие мерзости или о себе, или о других, ставишь себе разные «нравственные мушки» или собираешься ставить их другим. В конце концов ты расстроишь себя, начинаешь хандрить, пилить Павлыча или Дуняшу… Терпеть этого не могу». 12 сентября в качестве «первого взмаха крыльев для поднятия себя с целью перелета на зиму» было отослано из Соколова в Давыдово фортепиано. 16-го Бородин отправил в Москву Екатерину Сергеевну с Дуняшей и вызвавшейся проводить их милой Елизаветой Викторовной. Сам он 19-го отбыл на пароходе «Отважный», имея в кармане последние 12 рублей, и те занятые у Хомутовых. Неспокойное лето принесло слишком мало музыкальных плодов. Ученик Бородина, врач и баритон-любитель Владимир Никанорович Ильинский, недавно сочетавшийся узами брака, мечтал стать отцом сына по имени Игорь и гадал, который из Игорей явится на свет раньше. В 1880 году родился Игорь Владимирович Ильинский — появление бородинского «Игоря» снова откладывалось. Осень традиционно встретила холодом в квартире, сыростью и гриппом. Доброславин уехал в Киев для борьбы с эпидемией сыпного тифа, и Бородин временно взял на себя обязанности ученого секретаря академии. Постепенно начались занятия, шла подготовка к концертам Кружка любителей музыки и к «семейному» вечеру в пользу слушательниц Женских врачебных курсов, прошедшему 12 ноября в переполненном зале Кононова. Пела Веревкина, играл скрипач Галкин, Бородин дирижировал хором курсисток и был шесть или семь раз вызван на поклоны. Вопреки страшной тесноте танцы продолжались до трех часов ночи. Еще в сентябре Римский-Корсаков сыграл свою до того сберегавшуюся в тайне «Снегурочку» Балакиреву, Стасову и Бородину. В полной мере ее тогда оценил только один из всех троих — Бородин. А 4 ноября Мусоргский целиком играл у Тертия Филиппова «Хованщину». Собралось довольно большое общество, были Балакирев, Кюи, но не было Римского-Корсакова. На автора так и накинулись с требованиями сокращений и переделок — для Мусоргского нападки давних и новых друзей стали катастрофой. Нс было в живых Авдотьи Константиновны, чтобы обнять и расцеловать его, как в день, когда он играл у Бородина «Бориса Годунова». Александр Порфирьевич скорее всего присутствовал, но ругал он, ободрял или молчал, скрыто завесой тайны. У них с Мусоргским («родных братцев», по выражению Стасова) была загадочная дружба. Очень доверительная — Бородин чуть не первым осознал серьезность проблем Мусоргского с алкоголем, — явно отразившаяся в музыке, но совершенно не запечатлевшаяся в переписке. Только воспоминания Варвары Комаровой (Стасовой) свидетельствуют о том, как часто Мусоргский и Бородин играли то в четыре, то в три руки (первый играл, второй подыгрывал отдельные голоса) и как неподражаемо пел Модест Петрович арию Кончака. Пока коллеги клевали «Хованщину», Бородин-композитор получил два предложения из Москвы: Николай Григорьевич Рубинштейн и Петр Иванович Юргенсон обратились к нему с просьбой написать оркестровую пьесу для назначенной на лето 1881 года Всероссийской выставки. Бородин предложил небольшой концертный марш на приволжские темы — замысел явно возник у него под влиянием свежих впечатлений от поездки в Соколово. Увы, марш не был сочинен, тема Волги прозвучала на Выставке в фантазии Соловьева «Эй, ухнем!». Александр Порфирьевич, таким образом, ничего не сделал для художественной части Выставки, но для промышленной пришлось потрудиться: на службе его ожидаемо выбрали в комиссию по подготовке экспонатов от академии. Рубинштейн также попросил у Бородина ноты Второй симфонии: Николай Григорьевич познакомился с ней по переложению в четыре руки и решил исполнить в концерте Московского отделения РМО. Это последнее предложение застало врасплох: после недавнего исполнения в концерте БМШ ноты были испещрены корсаковскими поправками, к тому же партитура не была переплетена. Прошел целый месяц, пока Александр Порфирьевич со всеми подобающими извинениями смог отправить нотный материал в Москву — и немедленно засел за проверку полученных от переписчика партий Первого квартета, с которыми тоже запаздывал. Свободного времени совсем не было: в конце ноября пришлось улаживать конфликт курсисток с профессором Бакстом, 3 декабря нельзя было отказаться от приглашения на раут в честь пятидесятилетия принца Ольденбургского, а 6 декабря Бородин дирижировал хором академии на концерте в пользу недостаточных студентов. В зале гостиницы Демута яблоку негде было упасть, Дарья Леонова дважды спела «Блоху» Мусоргского, генерал-хормейстер тоже насладился бурным успехом. Покончив со всем этим,Бородин 15 декабря уехал в Москву и нежданно-негаданно свалился на голову обрадованной теще. Профессора Московской консерватории встретили его превосходно. Дни до отказа заполнились: консерваторский концерт, продолжавшийся до самой ночи, музыкально-драматический вечер, репетиции симфонии, исполнение Литургии Чайковского хором Петра Ионовича Сахарова, обед у главы кафедры истории и теории церковного пения Дмитрия Васильевича Разумовского, обед у Танеева, завтраку Рубинштейна… 20 декабря Второй симфонией открылось Восьмое собрание Московского отделения РМО. Репетиции шли с 17-го, а перед тем Рубинштейн дома проиграл симфонию автора, сверяя темпы и оттенки. Исполнение вышло неидеальным, но достойным, а московская публика благоволила к отечественным композиторам. Бородин выходил кланяться, его внушительная фигура в генеральском мундире произвела большое впечатление. После концерта целая группа дам позади него говорила: — Это он, это он! Бородин! Пойдемте за ним, посмотрим, куда он пойдет! То был еще не триумф Второй симфонии, но все-таки успех. В зале был студент Московской консерватории Сергей Михайлович Ляпунов. Впечатление, произведенное на него симфонией Бородина, было таким глубоким, что через несколько лет он переехал в Петербург и вошел в число учеников Балакирева. Только 24 декабря Александр Порфирьевич вернулся из гостеприимной Москвы. Почему-то в тот год обычная предновогодняя «служба», состоявшая в писании отчетов, мало его отвлекала. Первое, что он сделал по приезде, — узнал время генеральной репетиции Первого квартета, за который с осени уже конкурировали музыканты. Хлопотало Общество квартетной музыки в лице Евгения Альбрехта, просил ноты первый скрипач квартета Московского отделения РМО Иван Войцехович Гржимали. Победили молодые музыканты «Русского квартета» во главе с 24-летним Николаем Владимировичем Галкиным. Приглашение на генеральную репетицию Галкин заключил словами: «Мы все от Вашего квартета в восторге». Премьера состоялась 30 декабря. Музыканты начали, сбились и без паузы начали снова, немало озадачив публику странностью музыкальной мысли. Флажолеты в скерцо сошли не совсем благополучно. Все же произведение вышло в свет, а вскоре прекрасное исполнение квартетом РМО упрочило его репутацию. Солист его величества Леопольд Ауэр, первая скрипка квартета, запомнил, каков был Александр Порфирьевич на репетициях дома у Давыдова: «живой, любезный и чрезвычайно подвижный во время исполнения его квартетов». Критик Михаил Иванов, которого почему-то обвиняют в плохом отношении к Бородину, после первого прослушивания назвал квартет «маленькой симфонией». Заинтересовался издатель Ратер, выплатил 100 рублей гонорара, но тянул с выпуском до самого 1884 года, когда Первый квартет уже играли во многих странах. Для исполнения в Париже Бородин — уникальный для него случай — даже озаботился перепиской второго экземпляра нот! 30 декабря, принимая поздравления после несколько смазанной, но в целом удачной премьеры, он уже не сомневался: Второй квартет нужно срочно заканчивать. Последний день 1880 года ознаменовался исполнением в концерте РМО арии Кончака. Пел Федор Стравинский. Был успех, автора вызывали. Так и прошли весь ноябрь и весь декабрь — чуть не ежедневно случались события, волновавшие Александра Порфирьевича то радостно, то горько. Дважды с интервалом в несколько дней громом среди ясного неба настигали Бородина последствия смерти Зинина. 11 ноября Менделеев баллотировался в Академию наук на место покойного Николая Николаевича — и не был выбран! В последовавшем за этим протесте Бородин принял личное участие как член Русского физико-химического общества и заочное — как член биологического отделения основанного Доброславиным и Здекауером Общества охранения народного здравия, действительным членом коего состоял с 27 ноября 1877 года. А за несколько дней до баллотировки Менделеева Александр Порфирьевич, ни о чем не подозревая, распечатал адресованное «Александру Парфентьевичу» письмо от некоей Марьи Михайловны Матвеевой — и с изумлением узнал, что у покойного учителя была третья (тайная) семья и подрастает одиннадцатилетняя дочь Маничка. После смерти Зинина мать и ребенок остались без средств. Не откладывая, Бородин посетил Марью Михайловну и в доказательство происхождения дочки получил связку писем Николая Николаевича. Дело было деликатным, объявлять обычным порядком благотворительную подписку не следовало. Александр Порфирьевич поговорил с Бутлеровым, вдвоем они связались с соучениками и собрали для семьи некоторую сумму. Марья Михайловна была певицей-любительницей. Бородин ввел ее в Кружок любителей музыки, познакомил с Кюи, да и сам продолжал поддерживать общение. Письма Зинина так и остались у него. Ошарашивающее открытие вкупе с летним приключением в Соколове произвели тектонические сдвиги в сознании Александра Порфирьевича. В те дни в Петербурге оказалась Калинина. Виделись ли они? Несомненно, поскольку 4 декабря Анка написала четвертое и последнее стихотворение цикла «Песни разбитой любви»:
Часть V
ПО ТЕЧЕНИЮ?
Глава 25 ГОД КАТАСТРОФ И СВЕРШЕНИЙ
Новый год Бородин встретил в бодром настроении. 3 января поздравил с днем рождения Екатерину Сергеевну, а в воскресенье 11-го собрал у себя коллег по академии, университетских профессоров, чуть ли не всех Стасовых и других знакомых. Его ученик, молодой врач Николай Орестович Лихонин, всерьез занимался гипнозом, готовил к печати книгу «Гипнотизм и краткая его история» и предложил Александру Порфирьевичу устроить сеанс опытов. Профессор откликнулся с энтузиазмом, и Лихонин в назначенный час явился в большую фармакологическую аудиторию с двумя племянниками, прямо-таки сказочно восприимчивыми. По воспоминаниям Варвары Стасовой, племянник-юнкер «лежал как доска, едва опираясь головой и концами ног на два далеко расставленных стула, словно был сам из дерева, с ужасом бегал по эстраде, когда ему кричали «лев» или «волк на вас бежит», его кололи булавками, давали есть бумагу вместо конфет, и он с удовольствием ее жевал». Опыты с вызвавшимися из публики двумя курсистками тоже прошли успешно, только перед гимназисткой Варенькой Стасовой гипнотизер оказался бессилен. Вечер закончился в одиннадцатом часу. Варенька поехала с отцом на танцевальный вечер, до четырех часов утра отплясывала вальсы и мазурки, вернулась домой и заснула как убитая. Назавтра в гимназии ей предстояло сперва давать уроки приготовишкам, затем слушать дидактику и историю русской критики. Вернувшись домой из гимназии, она с изумлением увидела Александра Порфирьевича. Удостоверившись, что с ней всё в порядке, тот несказанно обрадовался, поскольку с обеими курсистками творилось неладное: «У одной из них отнялись не то руки, не то ноги, дома обе не могли долго заснуть, а заснув, истерически кричали и плакали во сне, вообще нервы совершенно у них расстроились». Все-таки вескими оказались резоны Щербачева («Флакончика»), упрашивавшего Вареньку не подвергаться гипнозу и тщетно взывавшего к разуму ее матери Поликсены Степановны: — Мадам, ради Бога, не разрешайте этого, я вас умоляю, я вас умоляю! После декабрьских исполнений своей музыки Бородин пребывал в творческом настроении. Весной предстоял очередной юбилей Леоновой — тридцатилетие творческой деятельности. Может быть, припомнив, как два года назад сопрано де Карс пела в концерте РМО одну из «Персидских песен» Антона Рубинштейна и «Арабскую мелодию» («Прощание аравитянки») Жоржа Бизе, он к середине января произвел на свет очень необычное для себя сочинение. Никогда не писавший на чужие темы (лишь иногда использовавший краткие фрагменты), он вдруг взял песню из хорошо известной музыкантам его круга книги Александра Филипповича Христиановича «Исторический очерк арабской музыки» (1863), гармонизовал ее и перевел слова на русский язык. Так родилась «Арабская мелодия» («Не беги от меня…») — второй после трио «Чем тебя я огорчила» случай обработки Бородиным народной песни. Толи Александр Порфирьевич решил, что неудобно дать к концерту вместо оригинального сочинения обработку (все-таки чужие темы он привык развивать юмористически, в пародийных импровизациях), то ли засомневался в возможностях Дарьи Михайловны воплощать страстные любовные признания, то ли просто не был доволен результатом, но ЗО-го или 31 января он прибежал к Стасову в Публичную библиотеку и взял три поэтических сборника: Мея, Кольцова и Некрасова. По рассеянности профессора Кольцов так и остался у Стасова на столе. Видно, не суждено было Бородину сочинять на стихи этого поэта. Пришлось выбирать между давно ценимым Меем и горячо любимым Екатериной Сергеевной Некрасовым. У Некрасова-то и нашлись строки, мимо которых Бородин пройти не смог:Глава 26 МИРНЫЕ ТРУДЫ НА БЛАГО ОБЩЕСТВА
Пройдя перевыборы в академии, Бородин мог в следующие пять лет не беспокоиться о перспективах для себя «царской службы». 15 мая 1883 года он получил орден Анны 1-й степени. Из-за недобора студентов учебная нагрузка не увеличивалась, но и к собственно химическим исследованиям профессор не возвращался, лишь продолжал ранее начатые по просьбам врачей работы вроде анализа плиточного чая. На очередной съезд русских испытателей и врачей, прошедший в Одессе в августе 1883 года, Бородин не поехал, но 10 мая 1884 года выступил в Обществе русских врачей с сообщением «Об отношении перекиси водорода к низшим организмам и значении водного раствора озонирующих масел для дезинфекции». В нашем веке исследование применения озонирующих (точнее, озонированных) масел для терапии и дезинфекции снова стало перспективным направлением. Бородин занимался этим в собственной квартире. Во время летних отлучек ответственной за эксперимент становилась Саничка Готовцева, исправно славшая отчеты: «Озонород из кабинета принесли и половину масла слили в прежнюю бутыль, только воды не прибавляли, потому что в обеих бутылях озонород зеленоватый, а не молочного цвета, а молочного только тот, который и прежде стоял у Вас в квартире, если нужно, то нальем воды в него, только напишите…» Деятельность Бородина в Русском химическом обществе, к тому времени ставшем физико-химическим, постепенно перестает прослеживаться. Последнее свое сообщение там профессор сделал 1 ноября 1884 года, рассказав о работе экс-пианистки Марии Миропольской «О присутствии следов ртути в продажной серной кислоте». Однако XIX век был поистине веком самых разных обществ, и они вкупе с многочисленными комиссиями занимали в жизни Бородина все больше места. В Комиссии по организации подписки на сооружение бюста Зинина он энергично собирал средства на памятник учителю: «Стыдно будет, если русские люди, несущие свою лепту на памятник Либиху, Велеру, Клоду Бернару, остались бы глухи к призыву сделать то же покойному Н. Н. Зинину». Бюст заказали протеже Стасова — молодому скульптору Илье Яковлевичу Гинцбургу. Упоминание Юстуса фон Либиха объясняется легко: после смерти в 1873 году немецкого химика Бородин вошел в Комитет для сбора добровольных пожертвований на его памятник и посещал заседания оного комитета в доме Вольного экономического общества. Как видно, они ему запомнились. 16 октября 1883 года Бородин был делегатом академии на юбилее Общества русских врачей, где наряду с бывшим военным министром Милютиным его выбрали в почетные члены. 17 октября следующего года в составе Совета Общества охранения народного здравия Бородин ездил представляться 24-летнему великому князю Павлу Александровичу, по чьей-то тонкой иронии совмещавшему должность почетного председателя этого Общества с покровительством коннозаводским организациям. Князь наговорил Бородину любезностей и сообщил, что любит и поет его музыку. В академии к разнообразным обязанностям вроде многолетней работы в Хозяйственном комитете, членства в Академическом суде, в Комиссии по пересмотру проекта положения и штата академии, Комиссии для разработки инструкции для институтских врачей, комиссиях по обсуждению научных трудов и заслуг кандидатов на замещение кафедр сравнительной анатомии, зоологии, минералогии, физики, ботаники и т. п. добавилось чрезвычайно хлопотное председательство в Комиссии по аптечной трате. Кроме того, 20 мая 1884 года Бородин вошел в Военно-медицинский ученый комитет при Военном министерстве и в Комиссию по снабжению армии дезинфекционными средствами. Александр Порфирьевич от такого рода деятельности никогда не отказывался, как никогда не отказывался от нее его покойный учитель. Не остался Бородин в стороне и при учреждении 25 октября 1882 года Общества лечебниц для хронически больных детей, среди основательниц которого была одна из его любимых учениц — Шабанова. Анна Николаевна при жизни профессора не успела еще ни сделаться феминисткой, ни стать вице-председателем «Всеобщего женского союза во имя мира», ни созвать Первый Всероссийский женский съезд. Пока что ее энергию всецело поглощали педиатрия и борьба за права женщин-врачей. Новое общество ждал стремительный успех: уже в 1883 году была открыта лечебница для хронически больных детей в Гатчине, а в 1885-м другая — в Петербурге, в Дегтярном переулке. Один из первых импульсов делу сообщил Бородин. В ноябре 1882 года он дирижировал устроенным Шабановой благотворительным концертом, на котором Анна Николаевна торжественно преподнесла ему дирижерскую палочку. Ее жест явно отсылал к историческому факту: 9 апреля 1853 года на концерте в пользу Общества посещения бедных, программа которого была целиком составлена из произведений Даргомыжского, Александр Сергеевич получил украшенный драгоценными камнями дирижерский жезл из рук Полины Виардо. Воодушевленный автор с новыми силами взялся за окончание оперы «Русалка». Шабанова не была Полиной Виардо, и ее скромный дар украшали лишь две полоски серебра и надпись: «А. П. Бородину от Совета Общества лечебниц для хронически больных детей». Но, может быть, Анна Николаевна надеялась, что эта палочка волшебным образом поможет скорейшему окончанию «Князя Игоря»? Об «Игоре» Бородин по-прежнему думал и даже подыскивал потенциальных исполнителей. Как-то, музицируя дома с друзьями, он вскочил и побежал в комнату Екатерины Сергеевны с криком: — Эврика, эврика! — В чем дело? — спросила супруга. — Нашел, нашел! — Да что нашел? — Ярославну нашел! Вожделенной Ярославной оказалась Варвара Михайловна Зарудная, будущая жена Ипполитова-Иванова. В январе 1882 года друг молодости Владимир Иванович Васильев праздновал свое 25-летие в Русской опере. 27 ноября 1883 года Бородин во главе женщин-врачей и курсисток встречал на Варшавском вокзале прах Тургенева, образовав одну из 280 депутаций, прошедших за гробом от вокзала до Волкова кладбища. 5 декабря того же года умер старик Гунке, некогда консультировавший молодого врача и химика в сфере музыкальной композиции. Хоронили его все музыканты Петербурга. В 1884 году Бородин вместе с Римским-Корсаковым и Антоном Рубинштейном подписал адрес Василию Васильевичу Самойлову к пятидесятилетию его творческой деятельности — значит, скорее всего, был на юбилейном вечере, где старый актер читал монолог из «Ришелье» Эдварда Бульвер-Литтона. Такого рода «общественных мероприятий» у Александра Порфирьевича выдавалось не многим меньше, чем у пушкинского Онегина. Музыкальная деятельность действительного тайного советника все расширялась в своей практической части. 3 декабря 1885 года в «Новостях и биржевой газете» вышла музыкальная рецензия… Скабичевского. Кто уговорил Александра Михайловича забрести на Выборгскую сторону, дабы изменить призванию литературного критика, неизвестно, но по образности слога его статья — просто шедевр: «В воскресенье, 1-го декабря, состоялся в актовой зале Императорской военно-медицинской академии бесплатный музыкальный вечер оркестра и хора студентов означенной академии. Признаться сказать, с некоторым предубеждением шли мы на этот концерт. Нам казалось, что там за Невою, на Выборгской стороне свили себе гнездо такие науки, от которых изящные искусства должны обегать за версту… особенно же такое нежное искусство, как музыка! Ее ли, казалось бы, место в залах, в которых ежедневно льется кровь, раздаются душераздирающие крики и суровые мужи жестокой науки в больших передниках с засученными рукавами, с ножами и пилами в руках закаляют свои нервы при виде мук, не уступающих порою адским. И каково же было наше удивление, когда оказалось вдруг, что искусства не только мирно уживаются в приюте человеческих скорбей, но, напротив того, как нельзя более процветают. Начать с того, что академический оркестр из любителей, профессоров и студентов академии (из 50 человек), под управлением профессора Бородина, не более как в два года своего существования достиг таких успехов, что годился бы для какого угодно из наших театров. Г. Бородин положительно талантливый капельмейстер и дирижер. Довольно сказать, что такие трудные и серьезные вещи, как увертюра из оперы «Руслан и Людмила» Глинки, отрывки из сюиты «Арлезианка» Бизе, увертюра из оперы «Аталия» Мендельсона и свадебный марш из оперы «Сон в летнюю ночь» его же, — были исполнены оркестром с редким согласием и безукоризненностью. Что касается до студенческого хора, то участие его в концерте было так, к сожалению, незначительно (он участвовал лишь в одной пьесе, именно серенаде Дютша, где он подпевал г. Гулевичу), что мы ничего не можем сказать о нем положительного… Вообще, весь ансамбль концерта был так неожиданно и так замечательно хорош, что слушатели выразили участникам концерта единодушный и общий восторг. Только и слышно было во всех концах зала: «Кто бы мог этого ожидать?». Литературному критику извинительно поименовать ораторию Мендельсона и его же музыку к драматической пьесе операми и не знать, когда был основан оркестр академии. Зато Скабичевский, находясь вне музыкальных «партий» столицы, не постеснялся ощутить «единодушный восторг» и передать его в газетных столбцах. Пестуемый Бородиным оркестр и правда делал успехи. 11 декабря 1885 года его участники достойно влились в состав оркестра Петербургского университета, чтобы на концерте в пользу недостаточных студентов исполнить под управлением Дютша «В Средней Азии». Балакиревский кружок, собиравшийся теперь то вокруг Римского-Корсакова, то вокруг братьев Стасовых, чтил память первого из ушедших — Мусоргского. Благодаря серьезным вкладам Римского-Корсакова и Глазунова удалось собрать деньги на памятник. Архитектор Иван Семенович Богомолов и уже упоминавшийся скульптор Гинцбург отказались от гонораров. 27 ноября 1885 года, в день первого исполнения «Жизни за царя» Глинки, памятник был открыт. Хор Александро-Невской лавры под управлением Федора Григорьевича Львовского пел безвозмездно. Стасов раздавал свою брошюру «Памяти Мусоргского». Четверо здравствовавших участников «Могучей кучки» дернули за тесемки чехла… Художественное решение памятника Бородину понравилось. Удивительно, но лишь трое из близко знавших Модеста Петровича да еще какой-то затесавшийся репортер откликнулись на просьбу Стасова сказать несколько слов в память композитора. Поликсена Стасова напомнила о девизе Мусоргского «К новым берегам!», Надежда Римская-Корсакова — о его поэтической, привлекательной натуре, безотказный Бородин — о значении друга в Новой русской школе и о сферах, в которых тот превзошел всех своих товарищей. Мусоргского теперь исполняли в России все чаще, публика все теплее принимала его музыку, часто требуя повторения на бис, даже тон рецензий менялся. Все это Бородина удивляло и радовало. Он и сам с приходом 1880-х стал расставаться с неизвестностью. Настоящей широкой популярности помогли бы многочисленные романсы, фортепианные пьесы и сочинения для солистов-виртуозов с оркестром, чего он предъявить не мог, но и без того лед тронулся. 1881 год завершился уже традиционным исполнением Стравинским арии Кончака и песни Галицкого в ежегодном концерте артистов Русской оперы в Мариинском театре. 22 января 1882 года Дарья Леонова спела на своем концерте вожделенную каватину Кончаковны и песню «У людей-то в дому», после чего Бородин зачитал артистке поздравительный адрес от профессоров Военно-медицинской академии. Римскому-Корсакову Кончаковна так понравилась, что он, буквально живший тогда в театре в связи с постановкой «Снегурочки», познакомил с ней ведущих солисток. В феврале 1882 года Балакирев провел свой первый после огромного перерыва концерт Бесплатной музыкальной школы (по этому случаю Тертий Филиппов тайно просил Бородина устроить приветственную телеграмму от Листа). 17 марта был второй концерт БМШ. Ученик Леоновой Лаврентий Донской спел каватину Владимира Игоревича… и за глаза удостоился от Шестаковой эпитета «дубина». В Мариинском театре круг почитателей Бородина усилиями Стравинского расширился. 26 декабря 1882 года на концерте артистов Русской оперы эстафету (и ноты) приняла из рук Федора Игнатьевича Анна Александровна Бичурина. Песню «У людей-то в дому» она исполнила прекрасно — композитор несколько раз выходил кланяться. Единственный существовавший комплект партий Первого квартета все время был на руках, не успевая достигать всех желающих. Москвичи оспаривали его у сенатора и виолончелиста-любителя Александра Николаевича Маркевича, желавшего играть эту вещь в Квартетном обществе. Когда квартеты Бородина звучали в концертах РМО, ему исправно перечисляли по 50 рублей — не так мало, учитывая, что гонорар от издателя составил всего лишь сотню. 3 февраля 1883 года Балакирев вновь исполнил в концерте Бесплатной музыкальной школы Первую симфонию, разумеется, намудрив с новыми переделками. Главная интрига вечера крылась в посещении его августейшим покровителем БМШ Александром III. Милий Алексеевич только что стал управляющим Придворной певческой капеллой. Это позволило ему добиться аудиенции у государя и пригласить его на концерт. Балакирев специально подчеркнул, что будет исполняться Первая симфония Бородина, и наверняка упомянул о ее успехе в Германии. Ответ государя был лаконичен: — Буду непременно. Настало 3 февраля. В восемь часов вечера в зале Дворянского собрания раздались звуки балакиревской Увертюры на три русские темы. Затем 22-летнему пианисту Николаю Степановичу Лаврову предстояло играть Второй концерт Листа. Он уже готовился выйти на сцену, когда прибыл Александр III с супругой. После шумной встречи их императорских величеств вечер продолжился. Согласно программе последовали упомянутый фортепианный концерт, пять отрывков из оратории Листа «Христос» и напоследок — симфония Бородина. Император уехал задолго до начала симфонии, передав дирижеру благодарность и вежливо объяснив скорый отъезд «несколько плохим» самочувствием императрицы. После концерта Балакирев созвал к себе друзей и угостил их ужином — с водкой. Ни до, ни после этого вечера никто не видел Милия Алексеевича пьющим водку. Среди рецензий на симфонию Бородина на сей раз преобладали положительные, Михаил Иванов похвалил ее аж в двух газетах. 7 марта в следующем концерте БМШ пели Заключительный хор из «Князя Игоря» — публика заставила повторить на бис его и только его. Сочинения Бородина загодя включили в концертную программу коронации, а тут подоспело еще одно почетное предложение. С 3 по 6 мая 1883 года (нового стиля) в Лейпциге проходил юбилейный, XX съезд Всеобщего немецкого музыкального союза. Немцы поставили планку высоко. Программы двух концертов духовной музыки, двух симфонических и двух камерных на сей раз были максимально очищены от графоманских композиций, под которые старик Лист имел обыкновение засыпать, сладко посапывая. Концерты были бы целиком немецкими, если бы не загадочная «соната для оркестра» умершего в 1612 году венецианца Джованни Габриели, не квартет Римского-Корсакова и не Первая симфония Бородина. В третий раз счастливый автор отправил Карлу Риделю ноты. Партитура уже была отпечатана Бесселем, но партии еще не поспели. Бородин попросил у Балакирева старые рукописные, а тот возьми да и выставь условие: мол, партии являются собственностью БМШ и будут выданы автору, если он внесет в ноты все новые поправки, придуманные им, Балакиревым. Так и сыграли Первую симфонию в Лейпциге — с купюрами Вейссгеймера (пожелание немецкой стороны) и с поправками Милия Алексеевича. Бородину пришлось уступить. Зато симфония явилась более чем в достойном окружении. 4 мая Артур Никиш открыл ею первый симфонический вечер, программа которого включала скрипичный концерт Иоганнеса Брамса, мужской хор Петера Корнелиуса, Первый фортепианный концерт Листа, увертюру «Фауст» и отрывки из «Парсифаля» Вагнера. Несмотря на такое соседство, «Новая Лейпцигская музыкальная газета» назвала симфонию Бородина «гвоздем программы», и хотя три года назад уже печатала ее разбор, теперь отдала ей больше строк, нежели концертам Брамса и Листа. Некоторые непривычные ритмы и детали оркестровки все еще чуть-чуть царапали уши критиков — даже самых радикальных, высоко несущих знамя Листа и Вагнера. Бородина они снова объявили последователем Берлиоза, а чудной побочной теме первой части на сей раз посвятили что-то вроде небольшого стихотворения в прозе, заключив: «Корсаков и Бородин решительно самобытнее, чем Рубинштейн, и потому заслуживают еще более всеобъемлющего внимания». В 1885 году на XXII съезде в Карлсруэ исполнялись Первый квартет Бородина и пьесы Кюи для скрипки с оркестром, затем фаворитом съездов стал Чайковский. Лист еще раз сослужил Бородину службу, 10 декабря 1883 года поставив симфоническую картину «В Средней Азии» в программу Третьего академического концерта в Йене. Пьесу уже знали за границей. С тех пор как появились в продаже ее ноты, музыкальную картину Бородина сыграли в Осло (Христиания), в немецком городке Бриге (ныне польский Бжег) и в Мангейме. В Йене она прозвучала рядом с Третьей симфонией Августа Клугхардта. На том же концерте Концертштюк Вебера, фортепианные пьесы Листа и ван Штукена играл двадцатилетний Александр Зилоти. А меньше чем через неделю Эдуард Штраус (сын одного Иоганна Штрауса и младший брат другого) после непростых для специалиста по вальсам и полькам репетиций исполнил «Среднюю Азию» в Вене. Публика заставила его бисировать, сыновья дирижера выписали себе переложение в четыре руки. Так заботливо взращенная Листом зарубежная известность Бородина-симфониста вырвалась за пределы Музыкального союза. 14 января 1884 года Леопольд Ауэр, взявший на себя управление концертами Русского музыкального общества, «обновил» наконец-то изданные Бесселем оркестровые голоса Первой симфонии. 27 февраля на концерте БМШ звучала «Средняя Азия», и ее повторили по требованию публики. В Париже после выхода в 1881–1882 годах книг Октава Фуке о русской музыке имена Глинки и его последователей тоже стали звучать все чаще. В марте 1884 года Лоран де Рийе прочел в Сорбонне перед двумя тысячами слушателей публичную лекцию о русской музыке, в том числе и о Бородине. В октябре «Средняя Азия» украсила программу концерта Шарля Ламуре, в которую входили увертюра «Фиделио» Бетховена, «Шотландская» симфония Мендельсона, Первый концерт Листа, струнная серенада Теодора Гуви и вступление к третьему акту «Лоэнгрина» Вагнера. Об этом концерте написали все парижские газеты, причем львиную долю отпущенных им строк рецензенты потратили на русскую новинку. Критик журнала «Менестрель» как истый парижанин больше пекся о блеске остроумия, чем о точности инициалов, и перепутал фагот с валторной: «Номер носит несколько расплывчатое название — «Эскиз степей Центральной Азии». Речь не идет, как можно подумать, об акварели Верещагина или о поэтическом описании Элима Мещерского, но об инструментальной симфонии, подписанной: Е. Бородин. Что доказывает: 1) что музыкант может вдохновиться несколькими верстами покрытой песком местности; 2) что война, объявленная Э. Гансликом описательному искусству, не привела к желаемым результатам. Сочинение, нас занимающее, основано на двух темах, предлагаемых сперва кларнетом, во второй раз — фаготом, а затем повторяемых всем оркестром, сплавленным старинным способом, но всегда интересно. Все затихает на фоне долго тянущихся квинт, и слышны только прихрамывающие pizzicati контрабасов, довольно точно передающие неторопливый шаг верблюдов. Этот эскиз, приятно исполненный, кажется, понравился. Многие люди вокруг нас приходили в восторг от точности «местного колорита». Чтобы судить об этом, нужно провести некоторое время вблизи Аральского моря, а поскольку это не наш случай, мы вынуждены избегать этого пункта в своей критике». Строго говоря, Бородин тоже не посещал берегов Арала… Снова сыграли «Среднюю Азию» в Москве — и снова повторили короткую пьесу на бис. Отзыв Семена Николаевича Кругликова в «Современных известиях» был так хорош, что Николай Дианин переписал его из газеты и послал брату для передачи композитору: «Прелестная и изящная картинка Бородина не новость в Москве, мне не раз уже приходилось писать о ней и всегда в одинаковой степени любоваться ее вкусной гармонией, колоритной и мастерской оркестровкой, красотой тем, как русской, так и восточной, их удивительно ловким, классически чистым соединением. Слушал в тот раз Бородинскую «Азию» и, как и прежде, удивлялся яркой талантливости автора, позволившей ему, несмотря на малую практику (Бородин пишет очень редко), выработать такую свободную, легкую и непринужденную технику». 21 октября Александр Порфирьевич в письме жене разразился тирадой, пятью годами раньше звучавшей бы совершенно фантастически: «На днях исполняли в Вервье, в Бельгии, мою 1-ю симфонию; ее же скоро будут играть в Льеже. В Париже будут играть мой А-dur’ный квартет; Фор, кажется, будет петь мое «Море»; пойдут нумера из «Игоря». Здесь Веревкина будет петь, в концерте Музыкального Общества, мою «Кончаковну» с оркестром[34]… Университетский оркестр будет играть мою «Среднюю Азию». Бичурина взяла с меня слово, что я напишу ей что-нибудь к оперному концерту. Веревкина в своем концерте будет петь моего «Таракана». Главач в Павловске играл мою «Среднюю Азию» и хотел играть 1-ю симфонию, но не состоялось это по случайному обстоятельству». А сколько было исполнений, не попавших в анналы истории! Неужели не пела романсов Александра Порфирьевича в своих поездках по России Мина Карловна Бларамберг? Некогда юная Мина Врангель под его руководством премудрости химии постигала на Женских курсах, но в 1874 году решила посвятить себя музыке, уехала в Брюссель учиться у Луизы Эритт Виардо (дочери знаменитой певицы) и в довершение всего вышла замуж за композитора. Если не считать новых романсов, с изданиями дело неторопливо, но двигалось. С вычиткой партитуры Первой симфонии помог Римский-Корсаков. Оркестровые партии Бородин пытался выправить сам, потратил на это весь свой 50-й (он думал, что 49-й) день рождения — и понял, что все равно не успеет. Так и отправил Бесселю недочитанные партии, за которые тотчас взялся молодой дирижер Георгий Антонович (Оттонович) Дютш, в 1876 году вместе с Лядовым выгнанный из Петербургской консерватории за непосещение занятий, но осознавший и исправившийся. Летом 1884 года тот же Дютш помог с корректурами партий Первого квартета. Симфоническая картина «В Средней Азии» вышла в свет еще раньше, а в начале 1885 года Бессель выпустил «Трех Игорей», то есть три мужские арии из «Князя Игоря» (арию Кончака, песню Галицкого и каватину Владимира Игоревича) — с французскими словами. В это время Бородин-музыкант, можно сказать, «достиг высшей власти». В феврале 1882 года он стал членом-посетителем Петербургского отделения РМО, 2 марта 1883 года был произведен в кандидаты в Дирекцию и 27 ноября единогласно избран одним из шести директоров. Список Дирекции возглавлял князь Вячеслав Николаевич Тенишев — знаменитый основатель Тенишевского училища, виолончелист-любитель. За ним шел барон Владимир Борисович (Адольф Антон Владимир) Фредерикс, кавалерист и будущий министр двора, затем барон Гинцбург, директор Императорских театров Иван Александрович Всеволожский и пятым номером — действительный статский советник Бородин. Всемирно известный, но нечиновный Карл Юльевич Давыдов, в котором Чайковский находил «счастливое сочетание артистических свойств, ставящих его во главе всех существующих виолончелистов», замыкал список. Некогда среди основателей РМО был Дмитрий Стасов, в Дирекцию одно время входил Даргомыжский, но по логике партийной борьбы организация, располагавшаяся в здании Министерства внутренних дел, в общем и целом была для «музикусов» вражеской, «немецкой». Александр Порфирьевич угодил в дипломатически сложную ситуацию: «Мои музыкальные друзья на меня дуются, за то что я пошел в дирекцию. Но что же мне делать? Отказаться — значило бы явно протестовать против вступления Давыдова в директора консерватории! Это была бы манифестация с моей стороны и манифестация грубая и бестолковая. Я в счетах и препирательствах между Давыдовым и Иогансеном, между Константином Николаевичем — Великим князем и Константином Николаевичем Вельяминовым с братией не участвовал. Если Давыдов не русский человек для музыки, то и Иогансен тоже. Первый зато артист, по крайней мере, а последний тупица, ограниченная и серая личность и еще менее сочувствующая русской музыке, которой даже не знает». Давыдов руководил Петербургской консерваторией с 1876 года. С ним у Бородина давно установились уважительные, если не сердечные, отношения — виолончелист участвовал в концертах в пользу Женских курсов. Теоретик Юлиус Иогансен (в России — Юлий Иванович) с 1871 года был в консерватории инспектором, а вскоре после смерти Давыдова стал директором. Виолончелист-любитель Константин Николаевич Романов (тот самый, который на 15 минут заглянул на концерт БМШ послушать «Садко» Римского-Корсакова) председательствовал в РМО с 1873 года. В 1881 году его помощником сделался другой виолончелист-любитель — безупречно вышколенный, в высшей степени дипломатичный чиновник Маркевич, в 1888 году ставший сенатором и сменивший написание фамилии на «Маркович». Андрей Николаевич музыкой Бородина, особенно квартетной, интересовался — Константин Николаевич ее не любил, как не любил опер Мусоргского. Иное дело долгое время работавший в Дирекции и даже возглавлявший ее генерал-лейтенант, «усердный певец» Константин Николаевич Вельяминов! Будучи шестью годами старше Бородина, тот дружил с Даргомыжским, пел басовые партии в его «Каменном госте» и в «Женитьбе» Мусоргского. Именно Вельяминов вечером 4 января 1869 года принес умирающему Даргомыжскому известия о премьере Первой симфонии Бородина. На первый взгляд, если в РМО и преобладала в 1883 году какая-либо партия, это была «партия виолончели». Что же кроется за словами Бородина о «манифестации» и «препирательствах»? Предыстория такова. 28 мая 1882 года Давыдов ушел в годичный отпуск по болезни. В его отсутствие консерваторией руководил Иогансен или, вернее, Дирекция распоряжалась в консерватории при участии Иогансена, взяв курс на экономию средств. Не прошло и года, как Дирекция пришла к заключению, что Иогансен гораздо предпочтительнее Давыдова. Когда срок отпуска истек, августейший председатель РМО Константин Николаевич высказался в том смысле, что Давыдову пора вернуться. Но директора имели свое мнение и 8 июля 1883 года в письме виолончелисту это мнение высказали: «Дирекция считает своим долгом просить Вас вступить в управление Консерваторией. Оставаясь, однако, при убеждении, что Дирекция, в настоящем составе, не солидарна с Вами во взглядах на ведение дел Консерватории». Письмо подписали Вельяминов, Андроник Михайлович Климченко (чиновник, бывший предшественником Иогансена на посту инспектора) и юрист, впоследствии сенатор Август Антонович Герке. Давыдов ответил недвусмысленно: «Оставаясь вполне скромен, я тем не менее не считаю для себя авторитетом мнение Дирекции, не состоящей из музыкантов-специалистов, и не могу принять на себя ответственность по ведению дел музыкального образования при подобном разногласии». 2 августа Дирекция собралась на экстренное заседание. Заслушали заявление Маркевича: «Его Императорское Высочество Августейший Председатель Общества в письме Дирекции Отделения к К. Ю. Давыдову от 8 Июля усмотрел как бы неудовольствие со стороны Дирекции против распоряжения Его Императорского Высочества о приглашении К. Ю. Давыдова вступить в должность Директора Консерватории и желал бы иметь возможность выслушать более обстоятельное объяснение мотивов, послуживших поводом к письму Дирекции от 8 Июля, и вообще причин, почему Дирекция не желает, чтобы К. Ю. Давыдов вступил в должность Директора Консерватории…» Маркевичу внимали трое подписавших злополучное письмо и — кандидат Бородин. Затем все пятеро составили безукоризненно дипломатичное обращение к Его Императорскому Высочеству с просьбой об аудиенции, состоявшейся в ближайшие дни в Павловске. Дирекция РМО давно привечала Бородина, с 1869 года присылая ему приглашения на все концерты. На протяжении многих лет его обязательно приглашали на выпускные акты не только Петербургский университет, но и основанная РМО консерватория. Может быть, избрание весной кандидатом в Дирекцию — простое совпадение, но не исключено, что на Александра Порфирьевича, имея в виду назревающий конфликт, рассчитывали как на известного дипломата и миротворца. При таких-то обстоятельствах осенью 1883 года Давыдов вернулся в консерваторию, а состав Петербургской дирекции РМО полностью обновился. С частью новой Дирекции Бородина связывали дружеские отношения. Безупречная вежливость Маркевича и сам факт признания за профессором химии музыкальных заслуг приятно контрастировали с привычной грубостью журналистов, называвших его «дилетантом», «талантом ядовитым и карикатурно настроенным», писавших об «упорном впихивании» его симфоний в программы концертов и порой доводивших его до мысли совсем отказаться от публичных исполнений своей музыки. Петербургская дирекция собиралась часто, чуть не еженедельно. Вечером 2 декабря 1884 года Бородин впервые встретился у Маркевича со всеми директорами. Обстановка царила неформальная и приподнятая. Давыдов, узнав, что Бородин еще не слышал в его исполнении сонаты Шопена, тут же послал домой за нотами и сыграл сонату специально для Александра Порфирьевича. Его партнером по ансамблю — и главным музыкальным «угощением» — был приехавший в Россию на гастроли ученик Листа Эжен д’Альбер. 5 ноября Бородин уже ходил на его концерт, теперь игра молодого человека вновь привела его в восторг: «Д’Альбер играл много и чудесно; большей частью Шопена и Рубинштейна. Это чорт знает что за дьяволенок! Маленький, с ребячьими, широкими и короткими руками, ребячьим личиком (несмотря на 19 лет[35]!) — играет черт знает как хорошо; совсем Лист! Гут же показал изумительные tour de force[36] по части музыкальности. Представь себе, ему положили неизвестную ему партитуру секстета Давыдова, и он сразу: a livre oluert[37] сыграл ее в настоящем темпе и духе, со всеми оттенками и экспрессиями. Да это еще что! Представь себе, что он сразу в настоящем темпе блестяще сыграл обе мои симфонии по 4-ручной печатной аранжировке и точно так же пьесу Христиановича по довольно дрянной 4-ручной рукописи. Этого я не видал даже у Листа. И любопытно смотреть, как у него бегают при этом глаза, перескакивая с одной страницы на другую с 1-то на 2-do[38] и обратно. Я ни за что бы не поверил этому, если бы сам не видал. Д’Альбер сказал мне, впрочем, что он слышал мою 1-ю симфонию, ибо играл в том же концерте в Лейпциге, где шла моя симфония. Он очень милый и простой малый. Звал меня приехать нынешний год в Веймар, где будет Musikfest». Сколько же часов «маленький дьяволенок» провел за роялем, если две симфонии, секстет и пьеса составили меньшую часть вечера, а сочинения Шопена и Рубинштейна — большую?! Помимо директоров и кандидатов Маркевич пригласил моднейшего тогда художника — Юлия Юльевича Клевера. В альбоме последнего гости расписались, Бородин изобразил два такта темы Первой симфонии и добавил: «С дружескими воспоминаниями о наслаждении для ушей у нашего высокочтимого вице-председателя». Надпись сделана но-немецки — в тот вечер общались на этом языке. Жаль, сугубый пейзажист Клевер не оставил зарисовок. Два дня спустя Бородин облачился в мундир и поехал в Мраморный дворец представляться августейшему председателю. Встречи с Константином Николаевичем были нечастыми. Для Бородина такого рода связи были ценны возможностью похлопотать за Женские курсы. Говорил ли он об этом с Константином Николаевичем? Если и говорил, результата разговор принести не мог. При своем брате Александре II князь был влиятелен: в 1867 году ему после многолетних усилий удалось даже добиться ликвидации Российско-американской компании (одним из главных акционеров которой был Сергей Николаевич Даргомыжский, отец композитора) и продажи Аляски. Крайне неудачное управление Царством Польским в качестве наместника не ослабило его позиций, но всё изменилось после убийства Александра II. Политические причины усугубились личными: Константин Николаевич давно ушел из семьи, вступил в гражданский брак и произвел на свет целую стайку детей, получивших фамилию Князевы, — Александр III тяжело переживал уход из семьи своего отца. Так что с 1881 года великий князь пребывал в опале, тем более что прежде всякий раз после беспорядков поднимались слухи о руке Константина Николаевича, который всякий раз — по странному совпадению — накануне уезжал из столицы. «Роман» Александра Порфирьевича с Обществом закончился в ноябре 1885 года. Бородин не распространялся о причинах ухода из Дирекции, жене лишь написал, что ушел «очень хорошо» — без ссор, скандалов и лишних разговоров, как и подобало столь деликатному человеку. Всю осень он пропускал заседания Дирекции. Обсуждения переговоров Общества с Бюловом, заявления Гольдштейна об участии в концертах, просьбы Кюи исполнить фантазию Шарля Гуно на тему русского гимна его не заинтересовали. Лишь 21 ноября он появился в РМО — а 24-го на общем собрании был избран новый состав Дирекции. Бородин остался действительным членом Общества. Через год его в этом качестве заменил Бессель.Внешне всё — и затухание интереса к химии, и растущее признание музыки — благоприятствовало новому расцвету композиторской активности. Но расцвет не наступал. Забеспокоился окончательно оживший Балакирев. 15 апреля 1882 года он отправил Бородину трогательное письмо: «Имеется сестра милосердия, бывшая на войне, опытная в ухаживании за больными, симпатичная с виду и отлично аттестуемая знающими ее, желающая поступить для ухода за больной за очень скромное вознаграждение (10 р. в месяц). Не пожелаете ли воспользоваться этим случаем устроить хороший уход за дорогой Екатериной Сергеевной и освободить себя для большего занятия оперой, которую следует же наконец окончить. — Жду Вашего ответа и мысленно целую Вас многажды». Накануне Екатерину Сергеевну видели с мужем в Мариинском театре на «Снегурочке» Римского-Корсакова. Если письмо Балакирева находится в какой-то связи с впечатлениями бывших на спектакле общих знакомых, это тревожный знак. Екатерина Сергеевна фотографировалась весной 1881 года и,по-видимому, в 1885-м, но снимки не сохранились. Варвара Комарова вспоминала: «Екатерину Сергеевну знала лишь по концертам Бесплатной школы; в детстве мы ее почему-то принимали за «купчиху»; она была бледная, вялая, расплывшаяся женщина, очень добрая и приветливая; я тогда не воображала, что она отличная музыкантша». Ее дядя 7 июля 1882 года был куда менее деликатен, делясь наболевшим со своей невесткой Поликсеной Степановной: «Например, вчера — в «Зоологическом саду», и кто бы вы думали вдруг вчера там ко мне подходит, в соломенной широкополой шляпе? Сам наш Порфирьич, который вот и до сих пор не поспел выбраться из Петербурга. Вообразите, как много, значит, он до зимы насочиняет в своей опере!!! Черт его знает, что такое ему мешает уехать до сих пор; а может быть, и деньги? Не знаю. И какой смешной: я сидел в середине скамейки с одним знакомым студентом и преспокойно наслаждался любезными своими клоунами, да еще полеты разные, престрашные над зияющей пропастью снизу, — и вдруг Порфирьич протесняется ко мне, расталкивает и устраивает кое-как место около и не сам тут садится, а для моего истинного удовольствия приводит и сажает свою жену — толстую и скучную копну… с прескучным и надоедливым разговором. Вы можете представить себе, как мне было это лестно и восхитительно!! А сам ушел куда-то в другие места». С Бородиными пришла тогда в Зоологический сад целая компания домочадцев. Екатерина Сергеевна Стасову на ухо наобещала, «что примет все меры в Туле, чтобы никто ему не мешал и не развлекал». Но ни до какой «Тулы» (то бишь Житовки Тульской губернии) Александр Порфирьевич в то лето даже не доехал… Через год разъяренный Владимир Васильевич в письме брату поименовал генеральшу Бородину «периной». Злость Стасова имела одну-единственную причину: его друг перестал сочинять музыку. И сделал это в самый неподходящий момент, когда ему бы работать и за себя, и за «родного братца» — Мусоргского. В 1882 году появилось маленькое скерцо для квартета в редком размере 5/8, вообще-то сочиненное еще для Первого квартета, но тогда забракованное (напечатано оно было посмертно в сборнике «Пятницы», основательно переделанное Глазуновым). В самом конце 1884 года Бородин уважил просьбу Бичуриной — до чего же везло ему на контральто — и сочинил на слова Алексея Константиновича Толстого неподражаемо комичную песню «Спесь». Между этими датами прикидывались новые переделки «Сна Ярославны», главным образом сводившиеся к дальнейшим сокращениям, да приводился в порядок Пролог «Князя Игоря», тяжело шедший. Стасов во всем винил Екатерину Сергеевну — как будто десять лет назад, когда Бородин сочинял много и быстро, она требовала меньше забот! Музыкальных заказов, подобных «Богатырям» и «Младе», Бородин в тот период не получал, просьбы исполнителей касались лишь миниатюр (разумеется, неоплачиваемых). Вторая симфония после среднего успеха в Москве в 1880 году лежала никому не интересная. Скорейшего завершения «Игоря» желали друзья — но не театры. По окончании партитуры Бородин мог твердо рассчитывать на несколько лет непростых хлопот о постановке. Причин браться за крупные вещи не было. Добрейшая Людмила Ивановна Шестакова на новый 1883 год подарила «новенькому Глинке» большой фотографический портрет своего гениального брата. Благодаря за подарок, наследник гения признался, цитируя кого-то из общих знакомых: «С оперой у меня — «один страм». 14 февраля подлила масла в огонь Анка Калинина, засыпав «милого D-dur’ного[39] генерала» вопросами: «Что делает Игорь? Растет ли он, как подобает богатырю, не по дням, а по часам, или Ярославна все еще омывает рукав в Каяле-реке и ждет к себе своего ненаглядного ладу. А он нейдет, жестокий, злой, нехороший, на зов своей русской музы. Здоров ли отец этого Игоря?.. Не сердитесь на то, что я Вас беспокою (впрочем, ведь Вы не умеете сердиться)». Портрет и зов оказали действие: 4 августа 1883 года Анка забрала у Стасова для Бородина Киевскую летопись (часть Ипатьевского списка, повествующую о походе Игоря Святославича) и второй том «Истории государства Российского» Карамзина. Всю осень профессор — совсем как Лист — вставал в пять, самое позднее в шесть утра и служил своей русской музе. 21 ноября в его квартиру нагрянули Корсаковы, Лядов, Глазунов, Стасов с Гинцбургом, Доброславины, несколько Лодыженских, один из Блуменфельдов, Василий Дианин с женой и малолетним сыном Владимиром (будущим учеником Римского-Корсакова, которого Бородин чуточку баловал, собирая для него почтовые марки) и участники Кружка любителей музыки — певцы Ильинский, Субботин и Тринитатский со своими поющими и непоющими половинами. Половину из перечисленных Александр Порфирьевич ожидал увидеть, половину — нет. Событие это иногда называют «прослушиванием Пролога «Князя Игоря» с участием Субботиной и Тринитатского». Из письма автора Екатерине Сергеевне следует, что это неверно: «Разумеется, общество не совсем подходящее; музыкальная братия наша пришла слушать мой пролог; барыни — слушать Ильинского, Тринитатский и Субботина — петь. Удовлетворить всех было мудрено вполне, но кажется вышли мы с честью из затруднительного положения». То есть любители пели свой обычный репертуар, а для «музикусов» Бородин самолично сыграл Пролог. Как он в те годы выглядел за фортепиано, известно из воспоминаний Марии Васильевны Доброславиной: «Как сейчас вижу я его за фортепиано; его немного сутуловатую фигуру и полные руки, которые как-то неуклюже двигались по клавишам. Играя, он всегда немного посапывал, и глаза у него делались какие-то неопределенные и загадочные». А вот что в тот вечер услышали гости, каким явился в авторском исполнении Пролог «Игоря» — великая тайна. Новые эпизоды для середины Пролога дошли до нас лишь в виде набросков, но Бородин-то мог играть свою музыку вообще без всяких нот. Сцену затмения Римский-Корсаков еще при его жизни скомпоновал из музыки «Явления теней» для «Млады», а вот маленький квартет Ярославны, князя Игоря, Владимира Игоревича и Галицкого по своему стилю от начала до конца скорее корсаковский, чем бородинский, и никаких авторских набросков для него не сохранилось. При исполнении присутствовал Алексей Протопопов. Вместе с новой партией пилюль для болящих он увез с собой в Москву свежие впечатления от Пролога, где поведал о них сестре, а она — никому. Не таит загадок только меню. Леночка была на высоте и умудрилась накормить всех нагрянувших, подав огромный ростбиф. Теперь на очереди была увертюра. Мысль о ней витала в воздухе, в сентябре 1884 года Глазунов и Дютш умоляли Бородина дать ее для концертов Русского музыкального общества. Дать было нечего. В октябре Бородин жаловался Екатерине Сергеевне: «Меня одолели музыканты и певцы… Корсинька стонет. Глазунов стонет. Людма стонет. Наконец и мне не остается ничего больше как стонать. А тут «дела» одолевают вконец; просто времени нет. Беда, да и только!» В начале следующего года Николай Андреевич Римский-Корсаков «с разрешения Бородина» взялся редактировать путивльские картины «Игоря». Летом 1879-го он уже пытался «улучшать» картину у Галицкого, натолкнувшись на деликатные, но недвусмысленные возражения автора. В 1880-е отношение Александра Порфирьевича к вмешательствам в его музыку не изменилось. Ипполитов-Иванов вспоминал: «Несмотря на… спешку, каждое сочинение его было удивительно продуманно и, насколько помню, за очень небольшими исключениями, немногие из них подвергались впоследствии поправкам или каким-либо коренным исправлениям. Все, что сочинялось за этот период Александром Порфирьевичем, конечно, с восторгом принималось нашим кружком, но ведь мы, музыканты, не можем не дать доброго, по нашему мнению, совета в ряде случаев. — «А вот здесь, А. П., хорошо бы вместо D-dur’a, взять B-dur». И замечаешь, как А. П. начинает нетерпеливо двигаться на стуле и усиленно сопеть; это было явным признаком, что совет не будет принят, и разговор деликатно модулировался в другую область. Такие неосторожные советы всегда производили обратный эффект. Чуткий и осторожный в обращении с людьми, А. П. и к себе требовал такого же деликатного отношения». А вот что запомнилось Кюи: «Приведу одну его любопытную черту: когда он показывал свои сочинения и его товарищи по искусству находили в них какие-нибудь недостатки, он их отстаивал с большой энергией, но делал это так добродушно, что этот род самозащиты ничуть не казался странным». Странно, что Николай Андреевич так рано стал вмешиваться в работу Бородина, ведь в конце 1870-х он должен был бы сконцентрироваться на неоконченных вещах совсем другого композитора. Когда в феврале 1875 года умер некогда подававший надежды Гуссаковский, Кюи завершил некролог словами: «Н. А. Римский-Корсаков мне говорил о своей готовности взять на себя редакцию сочинений Гуссаковско-го. Хорошо было бы, чтоб все, у кого имеются эти сочинения, доставили их Римскому-Корсакову, чтоб он осуществил их издание, чтоб блестящие зачатки композиторского таланта Гуссаковского не заглохли и не погибли, как погиб его талант, чтобы хоть этому делу не помешали русское равнодушие и апатия». Сочинения Аполлона Селиверстовича имелись, в частности, у Балакирева, но вопреки неоднократным напоминаниям Николай Андреевич их так и не забрал. Видимо, по зрелом размышлении он трезво оценил качество материала. А вот опера Бородина еще при живом авторе стала превращаться в оперу Римского-Корсакова, интимность в общении с незавершенным сочинением начала уходить, и стало не всегда возможно различать: что намеревался предпринять дальше сам Александр Порфирьевич, а что — Николай Андреевич. В жизни Бородина не было периодов, когда его не одолевали бы заботы. Он всегда был в трудах — и всегда много времени проводил в общении с людьми. Его любимый ученик Дианин в статье «Памяти Александра Порфирьевича Бородина. По поводу 30-летия со дня кончины» резюмировал: «Нередко приходится читать и слышать довольно распространенное мнение, что если бы Бородин посвятил себя всецело науке или музыке, он сделал бы больше — в этом нельзя согласиться. Наука и музыка — эти две сферы творческой работы Бородина — были в нем так разграничены, как будто бы в его личности слилось два человека. Когда уставал и переставал работать один, начинал работать другой. Если бы речь шла о технической работе, которая при данной скорости пропорциональна количеству затраченного времени, такое мнение было бы вполне справедливо. Но в данном случае речь идет о научном [и] художественном творчестве, у которого свои законы. В точных науках, к которым принадлежит и химия, чтобы сделать что-нибудь крупное, недостаточно поставить себе тему, но и выносить ее в себе, пока путем совершенно неизвестных нам доселе процессов бессознательного мышления задача не выльется в совершенно определенную форму. То же самое имеет место и при художественном творчестве. Сколько раз бывало, что во время летних каникул, будучи совершенно свободен, А. П. долгое время ничего не делал по части музыки, и наоборот, бывали дни и недели, когда музыка буквально сочилась из него». И в 1860-е, и в 1870-е годы оба уживавшихся в Бородине творческих человека работали не покладая рук — в 1880-е оба часто и надолго затихали. В 1884-м Екатерина Сергеевна с плачем и слезами жаловалась Стасову: — Ворочается, бывало, ночью, когда писал вначале «Игоря». Целые долгие ночи не мог спать и только твердил мне, ворочаясь и не спя: «Не могу, не могу больше! Ничто больше не идет!» «Игорь» был начат, когда Екатерина Сергеевна жила с мужем врозь, так что она явно имела в виду не 1869-й и не 1870-й. Порфирий Алексеевич Трифонов относит этот эпизод к 1884 году. Сам Александр Порфирьевич сказал однажды Дианину: — Собственно, у всякого композитора существует только одна основная музыкальная тема, и всё его творчество представляет собою ряд вариаций на эту тему. Неужели его тема себя исчерпала, новые берега больше не манили? Неужели прав был Скабичевский, сказавший в статье «Г. Щедрин как современный гениальный писатель»: «Это уже всем приевшаяся старая истина, что российский писатель если не исчерпывается весь в своем первом произведении, если переживает молодость, то кое-как еще развивается в своем таланте до сорокалетнего, много сорокапятилетнего возраста, а затем к пятидесяти годам начинается быстрое, неудержимое падение таланта, оскудение творчества, отупение и постыдно-малодушное поползновение поклониться вновь тому, что в молодости сожигал, и начать сожигать, чему поклонялся»?
Глава 27 ОБ УСЛОВИЯХ ТРУДА
Три года кряду музы хранили молчание. Как поется в глинкинском «Прощании с Петербургом» на стихи Нестора Кукольника:Глава 28 ЯВЛЕНИЕ МЕЦЕНАТА
Для второй половины XIX века меценат — фигура довольно экзотическая. Поддержку искусства в то время часто брали на себя благотворительные общества и общества любителей, собиравшие, добровольные пожертвования. В особо удачных случаях эта деятельность подкреплялась государственной субсидией. Исключения случались редко: меценатом Рихарда Вагнера был погибший в 1886 году король Баварии Людвиг II, Петра Ильича Чайковского поддерживала Надежда Филаретовна фон Мекк. Бородин с его прочным положением профессора Военно-медицинской академии и репутацией всеобщего благодетеля, казалось, менее, чем кто-либо, мог привлечь к своей особе внимание потенциального мецената, но… 27 ноября 1884 года «ре-мажорный генерал» неожиданно получил Глинкинскую премию за Первую симфонию — тысячу рублей. Тогда же Балакирев, Чайковский и Римский-Корсаков получили за симфонические сочинения по 500 рублей, Кюи и Лядов за камерные вещи — соответственно 300 и 200 рублей. Бородин был явным фаворитом неизвестного благотворителя, таинственным образом доставившего конверты с премиями в Публичную библиотеку Стасову. В 1885 году список премированных сочинений возглавила его Вторая симфония, в 1886-м награды удостоился Первый квартет, в 1887-м (посмертно) — Второй квартет, «В Средней Азии» и Третья симфония, и все три тысячи рублей премиального фонда пошли на памятник композитору. Источником золотого дождя был лесопромышленник Митрофан Петрович Беляев. Они с Бородиным познакомились в 1882 году и быстро сблизились. Почти ровесники (Беляев на два с небольшим года моложе), оба родились и получили образование в Петербурге. Оба с детства без акцента говорили по-немецки. Оба рано почувствовали призвание к музыке, но двинулись разными стезями. Когда семнадцатилетний купец 3-й гильдии Бородин с увлечением готовился к поприщу врача, пятнадцатилетний выпускник Реформатского немецкого училища купец 1-й гильдии Беляев стал приказчиком у своего отца. По семейному преданию, Петр Авраамович предлагал старшему сыну избрать путь музыканта — тог отказался. Петр Авраамович быстро шел в гору. Большой лесопильный завод в карельской Унице, от которого сохранились только развалины, не остался единственным основанным им предприятием. Были еще кирпичный завод в Петербурге, несколько доходных домов, а поскольку лес в огромной степени шел на экспорт, появилось собственное «Невское пароходство». Пока подрастали младшие братья Григорий, Сергей и Яков, Митрофан энергично занимался главным семейным делом. В 1866 году он с двоюродным братом Николаем Павловичем Беляевым открыл в Кемском уезде паровой лесопильный завод. По делам фирмы приходилось часто ездить за границу, где у него имелись родственники (среди компаньонов позднее оказался английский подданный Альфред Петрович Беляев). И Бородин, и Беляев в юности пристрастились к струнным инструментам. Выдающихся успехов не добились, но страстно предавались музицированию. Беляев учился игре на скрипке. Дело не заладилось, и его инструментом стал альт, которому дилетант был по-настоящему предан. С четырнадцати лет он участвовал в квартетных вечерах в Реформатском училище, играл в оркестре Немецкого клуба под управлением старика Людвига Маурера. Оркестр постепенно трансформировался в будущий Кружок любителей музыки, где дирижировал Лядов и куда в один прекрасный день устроился Щиглёв. Тут уж знакомства с Бородиным было не избежать. Вскоре альтист Беляев обнаружил себя за пультом оркестра Военно-медицинской академии повинующимся дирижерской палочке Александра Порфирьевича. Еще больше, нежели в оркестре, русский немец Митрофан Петрович любил «пилить» на альте в квартете. Этим занятием он услаждался, пребывая по делам в Архангельске, а жизнь в столице доставляла еще больше возможностей. В 1880 году умер восьмидесятилетний Петр Авраамович. Фирма «Петр Беляев с сыновьями» превратилась в товарищество на паях «Петра Беляева наследники». Братья разделились, в 1882 году Митрофан Петрович окончательно водворился в доме на Николаевской (ныне улица Марата). Тут-то и начались знаменитые беляевские «пятницы». Свои приемные дни, пятницы (вроде понедельников Шестаковой и четвергов Стасовых), хозяин сумел превратить в нечто из ряда вон выходящее. Посетителей собиралось множество. Сперва извлекались инструменты. В коллекции Митрофана Петровича были три скрипки, два альта и две виолончели (все это богатство вкупе с целым шкафом нот и полуторамиллионным капиталом впоследствии было завещано Союзу камерной музыки). За один вечер проигрывалось с листа не менее трех квартетов: один — венских классиков, один — из современных иностранных и один — русский. Затем наступал черед ансамблей большего состава, от квинтетов до октетов, после чего следовали, как выражался Римский-Корсаков, «богатырский пир и богатырская попойка». Ужин всегда был на высоте, что не всегда было можно сказать о музыкальном исполнении. Глазунов, направляясь к Беляеву в первый раз, припозднился. Когда он поднимался по лестнице, музицирование любителей уже началось и звуки достигли ушей юноши. Долго стоял он на ступеньках, не в силах одолеть приступ хохота. Очевидно, квартетные вечера у его родителей, на которые Елена Павловна Глазунова, заботливая мать юного гения, случалось, зазывала и Бородина, проходили на более высоком уровне. Римский-Корсаков и Глазунов «пятниц» обычно не пропускали (умеренного в питии Николая Андреевича несколько беспокоила неумеренность молоденького коллеги). Еженедельно приходили Лядов и другие корсаковские ученики — Николай Соколов, Язеп Витол, братья Блуменфельды. Посещали Беляева и гастролировавшие в Петербурге зарубежные звезды, и любители вроде Александра Дианина. Стасов появлялся редко, Бородин, напротив, довольно часто. Случалось, он — совсем как в молодости — брал в руки виолончель и участвовал в ансамбле: здесь можно было не стыдиться слабой техники. Перед ужином и во время оного квартетистов сменяли другие исполнители. Таланты Феликса Блуменфельда были уже хорошо знакомы Бородину: в семействе Молас девятнадцатилетнего пианиста в шутку называли «сыном», демонстрировали на домашних музыкальных вечерах и брали с собой, отправляясь в гости. Как бы ни был страшен почерк композитора, Феликс с ходу разбирал любые каракули и играл только что написанное произведение сразу «начисто». Таланты его старшего брата Сигизмунда у Беляева раскрылись с новой стороны: задрапировавшись во что-нибудь, тот пел сильным фальцетом, пародируя оперных примадонн и доводя слушателей до истерики. Соколов, закутавшись в шаль Марьи Андреевны, безмолвной жены хозяина, составлял с Блуменфельдом дуэты. А то импровизировал рассказы, которые назывались всегда одинаково: «Сон Щиглёва». Как ни протестовал добрейший Михаил Романович, приходилось выслушивать невероятные истории, например о том, как его нос сбежал и превратился в ихтиозавра. Поддержка мецената должна бы подталкивать к новым свершениям. Но тут История предпочла повернуть вспять. Ради одной из первых «пятниц» 1882 года Бородин откопал ноты своего квинтета двадцатилетней давности, каковой и был сыгран любителями. «Поползновение поклониться вновь тому, что в молодости сожигал, и начать сожигать, чему поклонялся» в следующем году получило продолжение: Щиглёв переложил раннее, тоже добалакиревское трио Бородина для камерного оркестра и ввел его в репертуар Кружка любителей музыки (он и позднее продолжал находить и перекладывать юношеские сочинения друга). Шагом вперед с некоторой натяжкой можно считать ре-мажорное скерцо, извлеченное Бородиным из эскизов Первого квартета, — задорное, отлично звучащее. Вокруг Беляева забили фонтаны квартетной литературы. Всё только что сочиненное исполнялось, партии безукоризненно переписывал старательный Георгий Карлович Шольц. Но где же шедевры, где знаковые для эпохи сочинения, открывающие перед струнным квартетом новые пути? Их нет. Всякий писавший для Беляева должен был помнить: его пьесы будут играть любители, не из самых искусных. Композитор молодой и желавший понравиться меценату заведомо настраивал себя на «неокучкистский» стиль. С годами выработался и стандарт качества: «не ниже среднего номера беляевского каталога». Какие уж тут прорывы «к новым берегам»… История предпочла похоронить все созданное с серьезными намерениями, сохранив жизнь нескольким «пустякам на случай», откровенно сочиненным для развлечения. Из расцветавших на «пятницах» цветов лучшими и неувядаемыми оказались музыкальные шутки. Именины мецената 23 ноября всегда праздновались торжественно: с лакеями во фраках, с обедом от ресторатора, с рассадкой и речами по старшинству, но с обязательным преобладанием тостов Глазунова. В 1886 году родилась традиция подносить имениннику коллективное музыкальное сочинение. Самый первый опыт был и самым удачным: Римский-Корсаков, Лядов, Бородин и Глазунов, явно вдохновившись опытом собственных «Парафраз» на тему «котлетной польки», воздвигли струнный квартет в четырех частях, зашифровав в нотах фамилию «Беляев»: B — la — f (си-бемоль — ля — фа). Третья часть квартета, нетленная «Испанская серенада» Бородина, — вне конкуренции. Это один из тех редких случаев, когда Александр Порфирьевич соблаговолил перенести на бумагу очередную музыкальную шутку. Три инструмента аккомпанируют, альтист (в лице Беляева), несколько разнообразя ритмические фигуры, без конца пилит три звука: b — la — fb — la — fb — la — f… В следующем году последовал коллективный квартет «Именины», а за ним и другие подобные проекты, в которых Бородин уже не мог принимать участия. Не раз игрались на «пятницах» оба бородинских квартета. Единственный экземпляр непопулярного при жизни автора Второго, по-видимому, годами вообще не покидал беляевской квартиры. Незадолго до смерти Бородина Сигизмунд Блуменфельд сделал «очень милое» переложение этого квартета для фортепиано в четыре руки, которое исполнял в дуэте с братом. Беляев все-таки больше любил Первый квартет. В 1903 году на самой последней «пятнице» Александр Николаевич Антипов (художник, оформлявший беляевские издания) предложил начать вечер с Первого квартета Бородина. Умирающий Митрофан Петрович горячо его поддержал. Помогая многим, Беляев страстно увлекся двумя композиторами из молодого поколения и среди толпы посредственностей выбрал действительно могучие таланты. Оба были тезками Бородина. Александр Николаевич Скрябин появился на беляевском горизонте уже после смерти Александра Порфирьевича. Александр Константинович Глазунов в качестве ученика Балакирева и Корсакова впервые предстал пред очи Бородина 2 января 1882 года, хотя у Николая Андреевича занимался давно, еще с 1879 года (Стасов долго принимал его за младшего брата Надежды Николаевны). Саша Глазунов рос вундеркиндом. На шестнадцатом году он — ученик Второго реального училища — под руководством двух наставников уже писал свою Первую симфонию. Стасов на ветхозаветный манер окрестил «юного богатыря» Самсоном, семнадцатилетнему юноше стали поручать просматривать корректуры посмертных изданий Мусоргского, выходивших в редакции Римского-Корсакова. С Бородиным их разделяла разница в 32 года. А что сближало? Воспоминания Глазунова о Бородине на удивление бедны и смотрятся воспроизведением чужих рассказов. В самом начале знакомства Саша был младше бородинских студентов, и Александрович Порфирьевич относился к нему явно не как к взрослому, именуя «наш милый Самсон», «наш Wunderkind», «наш даровитый мальчонок». С матерью «мальчонка» у профессора сложились дружеские отношения, которые обе стороны старались поддерживать. Когда Беляев играл в оркестре Бородина на альте, Саша вносил свою лепту в качестве тромбониста. Среди его первых романсов есть миниатюра «Песни мои ядовиты» на слова Гейне в переводе Добролюбова — то же самое стихотворение, только в другом переводе Бородин давно положил на музыку под названием «Отравой полны мои песни». Возможно, опыт Глазунова был попыткой творческого соревнования, для Стасова же он стал поводом поддразнивать Бородина. «Мальчонок» немного подрос. В 1885–1886 годах его новые сочинения удостоились сдержанно-положительных отзывов Александра Порфирьевича: симфоническая поэма «Стенька Разин» — «очень хорошая вещь и превосходно инструментованная», Andante для оркестра (видимо, из «Характеристической сюиты» ор. 9) — «очень поэтичное», «Религиозная идиллия» (надо полагать, «Идиллия» ор. 14 № 1) — «вещица очень милая». С глазу на глаз Бородин сказал «мальчонку», что «Стенька» написан несколько риторично, правильно и формально. Но, в общем-то, было приятно, что поэма на тему бурлацкой песни «Эй, ухнем!», однако с литературной программой, взятой из совсем другой песни («Выплывала легка лодочка»), посвящена ему, Бородину. В 1886 году он очень нахваливал Глазунова бельгийцам. Не в пример мужу Екатерина Сергеевна с первого знакомства отнеслась к юному дарованию со всей свойственной ей пылкостью. В декабре 1882 года в Петербурге был Танеев. Зайдя однажды к Бородину, он не застал его дома, зато застал Екатерину Сергеевну и не мог не поделиться впечатлениями с другом, тоже композитором, — Антонием Степановичем Аренским: «Когда я был у Бородина и разговаривал с его женою, я услыхал от нее несколько отзывов о Глазунове, давших мне понятие о том, как смотрят в кружке Бородина, Кюи и пр. на этого молодого человека. Я узнал, во-первых, что Глазунов есть гений, что его творения носят на себе печать совершенства, что он владеет, как никто, композиторской техникой, что форма его сочинений безукоризненна, что он «классик» и пр. «Если бы Бетховен был жив до сих пор, — говорила г-жа Бородина, — то он пал бы на колени перед Глазуновым». Потрясенный Танеев отправился к Римскому-Корсакову проверять полученные сведения. Николай Андреевич добавил к портрету «классика» небольшой штрих: «Он сделался каким-то профессором, смотрит на сочинения других авторов и многое находит не так, говоря, что следовало бы то или другое место написать иначе». Танееву в тот момент было 26 лет, Аренскому — 21 год, Глазунову — 17 лет. «Милый Самсон» происходил из семьи книготорговцев и книгоиздателей Глазуновых, купцов 2-й гильдии, владельцев нескольких домов в Петербурге. В знаменательном 1882 году его отец Константин Ильич по случаю столетия фирмы получил потомственное дворянство. Среди русских композиторов нужно еще поискать другого, столь же хорошо обеспеченного! Муза истории в недоумении пожимает плечами: почему именно «Самсон» — а не, скажем, действительно нуждавшийся его ровесник Василий Сергеевич Калинников — стал главным любимцем бездетного мецената?[41]Не иначе по иронии судьбы. Весной 1883 года Беляев запасся у Бородина советами и рекомендательными письмами и по стопам Александра Порфирьевича направился в Лейпциг на съезд Музыкального союза. Его целью было устроить исполнение в Германии Первой симфонии Глазунова. На будущий год симфонию сыграли на съезде в Веймаре. В 1884 году 48-летний Митрофан Петрович остался в семейной фирме пайщиком, передав управление брату Сергею, бывшему на 11 лет его младше. Его деловая активность искала и нашла себе новое применение. После концерта БМШ 27 февраля 1884 года Балакирев попросил Беляева о материальной поддержке школы — тот резко отказал. А ровно через месяц, 27 марта, словно в пику Милию Алексеевичу сделал подарок его молоденькому ученику: очень по-купечески ангажировал оркестр Мариинского театра в полном составе на закрытую «репетицию» сочинений Глазунова. Большой программой дирижировали Римский-Корсаков и Дютш. Из этой идеи выросла другая: 23 ноября 1885 года Беляев сам себе сделал подарок к именинам — открыл в зале Дворянского собрания цикл Общедоступных Русских симфонических концертов. Программа была грандиозной: сочинения Балакирева, Бларамберга, Кюи, Лядова, Римского-Корсакова, Рубинштейна, Чайковского, Щербачева, новые симфонические вещи Глазунова и среди всего этого великолепия — Вторая симфония Бородина. Довольный автор написал Екатерине Сергеевне в Москву, что симфонию его «исполнял Дютш в симфоническом концерте, который задумал М. П. Беляев задать на свои деньги, чтобы послушать вещи Глазунова… Симфония прошла хорошо и принята была хорошо. Вызывали меня, разумеется… Весь концерт очень походил на концерты Бесплатной школы: публика та же, восторженный прием, вызовы авторов, и — публики мало!» Кюи за восемь лет свыкся с «бизарностями» Второй симфонии и теперь оценил их с новой стороны: «Нигде индивидуальность Бородина не проявляется так рельефно, как в этой симфонии; нигде его талант не является столь гибким, разнообразным, его мысли столь самобытными, сильными, глубокими. Во Второй симфонии Бородина преобладает сила, сила жесткая, одно слово, несокрушимая, стихийная. Симфония проникнута народностью, но народностью отдаленных времен; в симфонии чувствуется Русь, но Русь первобытная, языческая… Сила эта не облечена в стройные, спокойные формы западной гармонизации, она проявляется с редкой и резкой самобытностью как в самих темах, так и в их контрапунктной, гармонической и даже оркестровой обработке. Эта резкость мысли и выражения, не смягченная, но в то же время и не обесцвеченная западными условно выработанными формами, может многих шокировать, но всех она должна поражать своим смелым и оригинальным могуществом». Непопулярность у публики навсегда осталась главной проблемой предприятия. Рекламой Беляев принципиально не занимался. Несмотря на убыточность Русских симфонических концертов, он не только их не прекратил, но через несколько лет добавил к ним Русские камерные. Одновременно меценат затеял еще одно дело, даже более грандиозное. Молодой Франц Шефер работал в Лейпциге у Даниэля Ратера. В 1884 году он неожиданно получил от Беляева предложение, от которого не смог отказаться. Сперва Шефер устроил издание в Лейпциге глазуновской Увертюры на греческие темы. Затем из Петербурга прибыли еще кое-какие рукописи, которые нужно было готовить к гравировке и отдавать в печать. Вскоре Шефер официально возглавил зарегистрированное 2 июля 1885 года издательство Беляева. Существует мнение, что Митрофан Петрович предпочел Лейпциг Петербургу ради лучшей законодательной защиты авторских прав. Маловероятно, чтобы это было главной причиной, скорее дело в другом. Лейпциг давно пользовался репутацией столицы нотопечатания, здесь имелись специалисты издательского дела, граверы высокой квалификации, к услугам заказчиков была работавшая с Ратером нотная типография Карла Готлиба Рёдера. Беляев был весьма платежеспособным заказчиком. Прижимистый с карельскими рабочими, он платил Шеферу и Рёдеру куда щедрее других клиентов. Каталог издательства рос как на дрожжах. К 1895 году он включал 850 сочинений, к 1904-му — почти три тысячи. Со стороны могло показаться, будто бывший лесопромышленник ведет новый серьезный бизнес, да и Митрофан Петрович, будто оправдываясь перед самим собой, говорил о покупке прав на музыкальные сочинения как о вложении средств. Выпуская в свет «Князя Игоря», он произнес знаменитые слова: «Я купил бриллиант, а разве кому известно, за какую цену я сумею его продать?» Продавались ноты по демпинговым ценам, которые Беляев неуклонно снижал. Только в 1923 году, через 20 лет после смерти мецената, Шефер удвоил цены, ибо поступление денег из России на покрытие дефицита давно прекратилось. Конечно, Беляев с самого начала понимал, что слова о вложении средств, пусть даже высокорискованном, — лишь слова. В 1886 году он объяснил Язепу Витолу смысл своей деятельности совершенно иным образом: «В Германии, Англии, во Франции — во всех западных государствах есть подоходный налог; в России он еще не введен. Желая платить свою дань родине, я выбираю ту форму, которая мне более всего симпатична». Менее всего симпатична деятельность Беляева оказалась его русским коллегам. Бессель и Юргенсон были едины в своем отношении к конкуренту. Оба начинали с нуля, создали — один в Петербурге, другой в Москве — издательства, организовывали печатание нот. Особенно много сделал для этой отрасли Юргенсон, позднее оборудовавший в Москве по последнему слову техники электропечатню. И вдруг откуда ни возьмись появляется выскочка-«барин», раньше только и знавший, что гнать карельский лес в Англию, и давай сорить деньгами, сбивая цены на ноты и одновременно повышая планку композиторских гонораров! Что, впрочем, не означало, что русские композиторы покинули прежних издателей и в полном составе переметнулись к Беляеву. Например, Римский-Корсаков продолжал сотрудничать и с Бесселем. Бородин лишь единожды успел приобщиться к беляевским гонорарам. Покупка в марте 1886 года прав на издание неоконченного еще «Князя Игоря» за фантастическую сумму в три тысячи рублей, к которой Беляев вскоре предложил добавить еще пятьсот для перевода либретто на французский и немецкий, наделала шуму в России и за границей. Сумма действительно была велика, но и прецедент имелся: ровно столько запросил за право постановки «Каменного гостя» зять и наследник Даргомыжского. Даже если Бородину была выплачена вся сумма целиком (как утверждал Лавров), а не только полторы тысячи рублей аванса (как припоминал Глазунов), меценат не переплатил — «Князь Игорь» действительно оказался «бриллиантом». Творец этого бриллианта наконец-то обрел весомый стимул закончить оперу.Глава 29 БЕЛЬГИЙСКИЕ КАНИКУЛЫ
Четыре года Бородин не ездил за границу. На июнь — июль 1885 года он запланировал большую поездку, «чтобы немножко проветриться», как сказано в письме Карлу Риделю. Но в июне выехать не удалось: Бородин тяжело заболел. Бывший врач холерного отделения, скорее всего, быстро поставил себе диагноз и принял меры, поскольку болезнь удалось остановить на стадии средней тяжести (холерины). Все же обезвоживание было сильным и сопровождалось сердечными припадками, а возможно, и судорогами. Лежать и лечиться профессор не любил. Он чем-то занимался в лаборатории, когда его настиг сильнейший припадок… К счастью, рядом оказался врач Василий Дианин, который буквально спас его введением физиологического раствора. 2 июля Александр Порфирьевич получил заграничный паспорт. В двадцатых числах Екатерина Сергеевна уехала в Москву и поселилась в Раменском на даче Орловского. Отъезд оказался последним — в Петербург она больше не вернулась. Бородин несколько дней тщетно ждал весточки: как добралась, как устроилась? Супруга не спешила его успокоить, остаток лета с каждым днем убывал. Так и не дождавшись письма, Александр Порфирьевич 27 июля (старого стиля) отбыл в Германию. Провожала Лена, чьими стараниями вещи были уложены заранее и как следует. На вокзал прибыли вовремя. В дорогу Александр Порфирьевич взял править корректуры «Маленькой сюиты» и скерцо для фортепиано, печатавшихся у Бесселя, — и столкнулся в вагоне с издателем, ехавшим в Сиверскую на свою дачу. Болезнь сильно изменила Бородина внешне: он похудел, отпустил седую бородку. Было неладно с сердцем. Уезжая, он запечатал все финансовые документы и процентные бумаги в конверт и приложил записку с просьбой в случае его смерти передать конверт Екатерине Сергеевне. С момента пересечения границы события понеслись непредсказуемо и бестолково. Путь лежал через Берлин и Лейпциг. Выехав много позже, чем собирался, Бородин не застал там почти никого из знакомых, с Риделем и его семейством удалось повидаться лишь на обратном пути. Хуже всего было то, что в обоих университетах настали каникулы, профессора разъехались и научная часть поездки пошла под откос. Зато в Веймаре Бородин провел два дня в обществе Листа. Тот вставал ни свет ни заря и по просьбе одной своей подруги перекладывал для фортепиано соль-минорную тарантеллу Кюи. В остальном всё было по-прежнему: несказанная доброта, безбрежное терпение, бесконечные посетители, толпы учеников, вечера у баронессы Мейендорф (Горчаковой), где по корректурам сыграли новые фортепианные пьесы Бородина и горячо их одобрили. Веру Тиманову в качестве восходящей звезды сменил в окружении маэстро Александр Зилоти. С ним-то Бородин и отправился в Льеж, куда прибыл 17 августа (нового стиля). В Бельгию Александр Порфирьевич ездил ровно 28 лет назад на Конгресс офтальмологов. Теперь его влекли Всемирная выставка в Антверпене и ее музыкальная программа. Бородин был уверен, что опоздал на Международный музыкальный конгресс, назначенный на 8—11 августа, где должны были обсуждаться проблемы строя, нотации, национального стиля в искусстве, а также авторских прав. Только сев в поезд в Петербурге, он узнал от Бесселя, что конгресс перенесен на конец сентября — на слишком позднее для него время. Почему он направился не на Антверпенскую выставку, где скоро должны были начаться концерты, а в Льеж? Cherchez la femme…Подругой Листа, для которой тот аранжировал пьесу Кюи, была 48-летняя графиня Луиза де Мерси-Аржанто. Отец ее Альфонс де Рике был младшим сыном 16-го князя де Шимэ. Красавица парижанка Луиза в 1860 году вышла замуж за своего ровесника графа Эжена де Мерси-Аржанто. Молодой граф был богат, наряду с прочими земными благами унаследовал от славных предков дом в Париже и замок Аржанто под Льежем. Единственная дочь супругов Розали родилась в 1862 году, а через несколько лет графиня ворвалась в политическую историю в качестве последнего увлечения Наполеона III. Ее мемуары (неясной аутентичности) вышли в свет в 1926 году под названием «Последняя любовь императора». Тогда же Луиза навсегда обеспечила себе место в истории музыки. В 1861 году новоиспеченная графиня де Мерси-Ар-жанто посещала в Париже репетиции «Тангейзера» Вагнера, одной из ее подруг была дочь Листа Бландина Оливье. Луиза была неплохой пианисткой, сочиняла романсы и фортепианные пьесы. В 1866 году она познакомилась с Листом. Их дружба, отмеченная интенсивной перепиской и несколькими визитами маэстро в Аржанто, продолжалась ровно два десятилетия. Графиня прозвала друга «снегирем». «В искусствах графиня живет современной жизнью, верует в прогресс, ищет прогресса, движения вперед. Между тем, современная французская и немецкая музыка не могла ее вполне удовлетворить; средняя талантливость композиторов и повторяющиеся их условные формулы мелодические и гармонические оставляли ее холодной», — писал Цезарь Кюи. Лист сумел внушить графине интерес к современной русской музыке. Первым сочинением, с которым она познакомилась, волею судьбы стали «Народные танцы» Направника, подогревшие интерес графини. Некий музыкант в России, к которому она обратилась за дальнейшими сведениями, ответил, что, к сожалению, за исключением Рубинштейна и Чайковского, русских композиторов не имеется. Но не так легко было остановить Луизу де Мерси-Аржанто. 10 октября 1883 года она узнала о существовании на свете композитора Бородина. Впечатления этого дня она запечатлела в стихах:
…Вот к кому он теперь направлялся. В Льеже отыскал Жадуля и вместе с ним поехал в Аржанто. Графиня встретила гостей на станции и повезла в замок. Кабриолетом она правила самолично, не хуже Кашеваровой-Рудневой. Бородин не зря называл ее в письмах «своей доброй феей». Место и правда было сказочное: высокая скала, внизу поросшие плющом развалины старинного замка, наверху новый замок, весьма изящный, кругом очень ухоженный парк. Замок буквально ломился от обилия картин, статуй, ваз, ковров, фарфора и старинного оружия. Вышколенные слуги содержали дом в идеальном порядке, хозяйка бы и пылинки не потерпела. Дочь Розали недавно превратилась в герцогиню д’Аваре и жила отдельно. Граф де Мерси-Аржанто помещался в верхнем этаже, дважды в день во фраке и белом галстуке выходил к столу и снова исчезал. В роскоши и довольстве, под стать мечтам князя Галицкого, Александр Порфирьевич прожил неделю: вкусно ел, сладко пил, наслаждался обществом поклонников и поклонниц. Все его хвалили — кто искренне, кто подлаживаясь под вкусы хозяйки дома. Все наперебой пели-играли его музыку и просили у автора советов. Многие зазывали в гости. Жадуль выучил «свое» скерцо наизусть, женское общество было в восторге от «Маленькой сюиты». Сколько лет Бородин, будучи мужем пианистки, не писал фортепианной музыки — никто не мог на него воздействовать! Но бешеный натиск графини д’Аржанто, ее постоянные письма о «запертом шкафе, ключ от которого есть только у него» (разумея талант и новые замыслы) заставили в рождественские каникулы между делом браться за перо. Внимая советам Екатерины Сергеевны, слушавшей его игру из соседней комнаты, он припомнил кое-что из давних импровизаций, из игранного на танцевальных вечерах, которые всегда так любил. («Старые оскребушки», — ворчал Римский-Корсаков, Стасов тоже выражал недовольство.) Вторая мазурка вышла похожей на Второй квартет, Ноктюрн — на каватину Владимира Игоревича. В январе 1885 года пьес было четыре, к концу июня их набралось семь (холерина не помешала работе). Родился заголовок в духе Кюи: «Маленькая сюита» — полное отсутствие времени на крупные замыслы на шестом десятке превратило Бородина в миниатюриста. Родилась и программа, которую Sacha записал по-французски для прекрасной графини, только что выдавшей замуж дочь: «История любви молодой девушки» № 1. В монастыре. Под сводами Собора думают только о Боге. № 2. Интермеццо. Грезят об обществе. № 3. Мазурка. Думают только о танце. № 4. Мазурка. Думают о танце и о танцоре. № 5. Мечты. Думают только о танцоре. № 6. Серенада. Грезят о песне любви. № 7. Ноктюрн. Убаюканы счастьем быть любимой. Может быть, Александру Порфирьевичу кстати вспомнилась некогда переписанная им для бала полька-мазурка Михаила Адамовича Завадского Le rêve d’une jeune fills («Грезы девушки»). В Аржанто появилась на свет еще одна миниатюра — последний сочиненный Бородиным романс «Чудный сад, темный парк, восхитительный замок» («Септен»), Скрывшийся за инициалами «G. С.» поэт воспел имение и его хозяйку, а композитор написал музыку, разительно не похожую на его последние песни — «Спесь», «У людей-то в дому». На сей раз у Бородина вышло нечто в духе его собственных романсов двадцатилетней давности, прямых предвестников импрессионизма. Теперь, когда этот стиль обретал права во французской музыке, «Спящая княжна», «Морская царевна» и «Море» внезапно стали ужасно популярны в Бельгии, и автор «Септена»… просто последовал новой бельгийской моде. 24 августа Sacha внезапно исчез по-английски: оставил хозяйке письмо и уехал в Антверпен. Несколько дней он осматривал Всемирную выставку, которую нашел интересной, но хуже московской. В концертах из-за болезни директора Антверпенской консерватории Петера Бенуа было затишье, Бородин только побывал на концерте хора из пятисот мальчиков. В Аржанто скучали — а он уже ехал в Париж, где ждали дела и молодой льежский скрипач Мартен Пьер Марсик, протеже графини. Тот получил от патронессы важное поручение и успел прислать Александру Порфирьевичу в Антверпен трогательное письмо: «Париж удивительно большой. Вы здесь потеряетесь». Марсик и представить себе не мог, что этот русский изучил столицу Франции, когда он, Марсик, был десятилетним мальчиком. И он пока еще не бывал в Петербурге, чтобы трезво судить об «удивительно больших» городах. Молодой человек сопровождал Бородина в Париже, будто заботливая нянька, — как велела ему графиня. В Париже повторилось то же, что в Берлине и Лейпциге: химики разъехались на каникулы, не было даже Аделаиды Луканиной. По просьбе Листа Бородин разыскал и отправил в Веймар редкое издание «Системы позитивной политики» Огюста Конта, походил по театрам, свел личное знакомство с уже известными ему по переписке Сен-Сансом и Луи Альбером Бурго-Дюкудре — композитором, фольклористом, историком музыки. Последний презентовал ему свои «Бретонские песни» и посвященную Агрономическому обществу в Нанте маленькую оперу «Заговор цветов». Больше делать за границей было нечего, только заехать на денек в Льеж, забрать оставленный там чемодан и попытаться на обратном пути через Германию хоть как-то выполнить научную программу командировки. 6 сентября он еще был в Париже, когда вдруг посыпались письма из Бельгии. Его уже несколько дней разыскивали: почему-то все были уверены, что он гостит в Спа на вилле семейства Ноблэ «Ласточкино гнездо». Президент Ассоциации артистов-музыкантов Арман Шодуар сообщал о концерте русской музыки 9 сентября, программа которого включала «Среднюю Азию», и просил Бородина дирижировать. Президент Антверпенского музыкального общества Отто Менцель сообщал, что после уже прошедших концертов итальянской, французской и немецкой музыки предполагается 19 сентября устроить на Выставке Славянский концерт. Общество располагало оркестром более чем из ста музыкантов. Поскольку в качестве главной приманки в программе значилась Первая симфония Бородина, Менцель, разумеется, предлагал автору дирижировать концертом. Дирижер и композитор Гюстав Леон Юберти писал, что собирается 11 сентября исполнить в Антверпене Вторую симфонию. 20 лет назад в Бельгии Александр Сергеевич Даргомыжский удостоился настоящего успеха и почти добился постановки там одной из своих опер. Александр Порфирьевич теперь, будто нарочно, повторял путь соотечественника. Утром 7 сентября Бородин вернулся в Бельгию. Дирижировать он наотрез отказался — не хватало уверенности. 19 сентября его Первую симфонию прекрасно исполнил Теодор Раду, добавив к программе «Спящую княжну». Гюстав Юберти отложил свой концерт до 16 сентября, как следует отрепетировал программу и добился со Второй симфонией, «Морем» и «Морской царевной» настоящего успеха. Амбициозный музыкант не мог позволить себе провал, ведь он в свои 42 года, будучи отцом трех очаровательных и очень музыкальных дочерей, все еще не имел солидного поста. (Только в декабре 1886 года он смог с гордостью сообщить Бородину, что преподает гармонию в Королевской консерватории Брюсселя.) Концерт на Антверпенской выставке был для него шансом подняться в музыкальном мире ступенькой выше. Так после трех неудачных и полуудачных исполнений на родине Вторая симфония была, можно сказать, реабилитирована. Бородин и Юберти подружились, Александр Порфирьевич прожил несколько дней в кругу семьи дирижера, произведя неотразимое впечатление на ее женскую часть. К 16 сентября в Антверпен приехала графиня де Мерси-Аржанто. Она «сияла от восторга при виде торжества русской музыки, проводницею которой она была в Бельгии; это премилая, способная прелесть, во всех отношениях, и вообще женщина крайне замечательная по разносторонним достоинствам и талантам. Не будь ей уже под 50 лет, ей-ей, можно бы врезаться в нее по уши», — доложил Александр Порфирьевич жене. «Льстец и обольститель» был не по уши, но увлечен. Какая-то искра проскочила между ними в Аржанто, отчего они перешли на «ты» и часть их дальнейшей переписки стала конспиративной. Из Бельгии Бородин увез целый альбом видов замка, акварель работы графини, множество ее фортепианных пьес и наиприятнейшие воспоминания. Вслед ему полетели стихи и еженедельно — не менее двух тешащих тщеславие писем. Однако новое знакомство отнюдь не занимало всех его мыслей. В Раменском томилась Екатерина Сергеевна, страдая от бедности обстановки. Лена и Ганя воевали с новой горничной Настей, уволенной из больницы сиделкой, взятой на место недавно умершей Дуняши. Барыня-генеральша от их ссор дошла до нервических припадков. Тем временем в Петербурге вдовый слуга Николай женился на другой ее горничной — Грушеньке. Обо всех домашних событиях Бородин узнал осенью, ибо Екатерина Сергеевна запуталась в беспорядочных маршрутах мужа, не знала, в какие города ему писать, и предпочла не писать вовсе. Куда больше знал он в Аржанто о владелице другого замка — chateau de Babna, или по-английски Womenshold. В деревне Бабня Тверской губернии обосновалась Анка Калинина, снова подписывавшаяся девичьей фамилией Лодыженская, его экс-пташка, его Суета (Vanity, Vanité), по выражению модного когда-то Эмиля де Жирардена: «Женщина, которую мы любим, — религия; женщина, которая любит нас, — суета». Следовало бы перевести — «тщеславие», но Анна Николаевна с Александром Порфирьевичем специально подобрали слово женского рода. Теперь Суета храбро хозяйничала в имении, сеяла овес и лен, кормила коров, лично снимала сливки и ездила продавать масло. Ее любимица — самая крупная, упитанная корова — напоминала ей изображения египетской Исиды. Уже два или три года, как их с Бородиным переписка раздвоилась. В профессорскую квартиру шли написанные по-русски почерком гимназистки письма «многоуважаемому и добрейшему Александру Порфирьевичу» — до востребования летели нумерованные послания «моему дорогому сокровищу», «моей бесценной фортрессе» (крепости): по-русски, по-французски с немецкими вкраплениями, а при сильнейших опасениях, что заглянет чужой, — по-английски. Суета теперь была больше чем «суетой» по Жирардену и сама поверила «в несколько холодную и рассудительную любовь» Александра Порфирьевича. Едва придя в себя после холерины, Бородин отправил Суете стихи, из-за границы слал ей письмо за письмом. Ее поразило сравнение с блестящей графиней: «Я забыла, что по рождению и воспитанию я принадлежу хотя и не к самым густым, но все же к сливкам демократической русской noblesse[42]. Я даже не вспомнила о той вычурной дворянской грамоте, которую на днях торжественно преподнес мне наш предводитель дворянства, заявив с важностью, что «понеже брак не есть преступление, он не лишает меня моего столбового дворянства»… Но, подумав, я пришла к следующему результату. Я, даже теперь, огрубев от жизни в Бабне, пожалуй могла бы подобно гр. Аржанто меценатствовать, принимать у себя разных звезд, faire salon[43], словом:
Глава 30 «ПЕНСИИ НЕ ХВАТИТ НА ВСЕХ И ВСЯ, А МУЗЫКОЙ ХЛЕБА НЕ ДОБУДЕШЬ…»
Пока Бородин в приподнятом настроении ходил на ре-11етиции Бюлова и предвкушал вторую бельгийскую поездку, Екатерина Сергеевна воспрянула духом и начала новую жизнь. В Лефортове ей некогда было скучать. Доктор Успенский играл на скрипке — она ему аккомпанировала и на правах более сведущей в музыке давала немало полезных советов. Появился стимул восстанавливать форму с помощью взятого напрокат фортепиано: «Я играю на все 11 р. в месяц и чувствую, как руки развертываются». Поблизости жил еще один скрипач, Яша Орловский, чьих маленьких дочек Екатерина Сергеевна взялась обучать «французской болтовне». В Голицынской больнице изредка случались танцевальные вечера — во Втором кадетском корпусе музыкальная жизнь, можно сказать, била ключом. Теперь Екатерине Сергеевне было чем ответить на сообщения о триумфах «загулявшего» по заграницам мужа: «На днях у нас был музыкальный вечер. Я играла твое Scherzo, и мои француженки, тотчас по окончании его, при всех взяли каждая по руке и поцеловали их не раз. Никак не ожидала такого пассажа! За ужином, очень веселым и шумным, до трех раз пили мое здоровье: за женщину — хорошего человека, за артистку, и за нуждающуюся преимущественно в здоровье. При этом и мужчины и барыни (обе француженки) целовали мои руки». Сестры-француженки были соседками Екатерины Сергеевны и быстро стали ее подругами. Маргарита-Юдифь была замужем за воспитателем Второго кадетского корпуса штабс-капитаном Владимиром Александровичем Ракинтом. Заботы о двух маленьких дочках не мешали ей всерьез заниматься музыкой. Она была прекрасной пианисткой, легко читала с листа. Под влиянием Екатерины Сергеевны увлеклась русской школой, прослушала в Большом театре «Жизнь за царя», «Руслана и Людмилу» — «и чуть с ума не сошла». Талант Юдифи не остался незамеченным в семье директора корпуса Федора Константиновича Альбедиля, ведь его дочь Анна тоже была пианисткой, ученицей Танеева. Анна Федоровна давно приметила необычайно одаренного кадета Александра Скрябина и способствовала его выступлениям на корпусных концертах. В домашних же концертах 24-летняя дочь директора любила играть в четыре руки с Юдифью Ракинт. В таком соседстве генеральша Бородина отнюдь не тушевалась и не думала уступать молодым пианисткам первенство в артистическом соревновании: «Твое Scherzo так трудно, что Альбедиль и Юдифь сказали, что им его ни в жисть не сыграть. А я его играю и иногда недурно». 25-летняя младшая сестра, незамужняя Дельфина Маэн, была скрипачкой и певицей. Мечталось ей петь в театре, хотя бы в хоре, но она еще не овладела русским языком, да и Юдифь не упускала случая сделать сестре внушение о нецеломудренном образе жизни хористок. Приходилось зимой с утра до вечера бегать по урокам, а летом ради тех же 40 рублей в месяц отбывать в деревню в качестве гувернантки какого-нибудь семейства. Нельзя сказать, чтобы такая жизнь ей нравилась, и она пыталась устроиться в Музыкально-драматическое училище. Екатерина Сергеевна обучала Дельфину русскому языку. Таково было ближайшее, повседневное музыкальное окружение супруги Бородина в Лефортове. Но ее общение было гораздо шире. Заглядывал критик Кругликов. Танеев по просьбе Бородина снабжал Екатерину Сергеевну и ее новых подруг билетами на концерты РМО и даже на шедшие в ту зиму с необыкновенным ажиотажем Исторические концерты Антона Рубинштейна. В Большом театре она слушала «Снегурочку» Римского-Корсакова и «Сен-Мара» Гуно, а вот на спектакли легкого жанра принципиально не ездила — экономила деньги. Совестно было тратить на себя так много, когда старуха-мать и племянники-подростки нуждались в помощи. В чем Екатерина Сергеевна могла себе не отказывать, так это в нотах, которые теперь стали нужны повсечасно. Юргенсон по просьбе Чайковского снабжал ее всеми московскими новинками, муж снабжал петербургскими, а когда забывал… О, как укоряла она его за то, что не сообщил, что Бессель в «Музыкальном обозрении» печатает пьесы из «Маленькой сюиты»: «For shame, дорогой мой, право! Ведь кому сказать так стыдно, и перед Кругликовым стыдно, точно я тут лишняя, или не при мне писано, как говорится…» Да и сама газета никуда не годится! В плотном московском окружении Екатерина Сергеевна если и не встала в оппозицию «Могучей кучке», то проявила склонность покритиковать партию своего мужа: «Ну, а ваше Музыкальное Обозрение сделало на меня предурное впечатление: журнал этот может и должен оттолкнуть от вас, клики Кюи, всё, что располагало примкнуть к вам, как даровитым людям, выносимым общим течением наверх, вопреки преднамеренному молчанию о вас в отечественной прессе. Без помощи расплывчатых хвалебных рецензий вас больше и больше искали, понимали, играли. В том, что о вас не кричали, а все-таки вы выдвигались quand тêте[47] — сказывалась сила — а эти гимны друг другу смешны и досадны… Читала я на днях в Русском Вестнике статью Лароша: о новой опере молодой русской школы, т. е. о Снегурочке. Статья в высшей степени остроумная, и просто умная. В ней говорится много дельного, поучительного, есть и яд, но вкакой изящной форме!.. Достань Русский Вестник Октябрь и прочти там статью Лароша. Ты ее прочтешь с наслаждением. Между прочим он говорит, что девизом молодой русской школы можно было бы взять: причуда и вычура». Инцидент с «Маленькой сюитой» уладился миром, Екатерина Сергеевна получила экземпляр нот с дарственной надписью: «Милой, дорогой Кате моей от меня». А вот касательно рецензий муж с ней решительно не согласился! Вряд ли статья о «Снегурочке» — в высшей степени «партийная», высокомерная, в которой предмет рассмотрения теряется за раздутым «я» критика, — могла доставить ему хоть каплю наслаждения. И ядовитыми рецензиями, и разговорами о «клике Кюи» Бородин был сыт по горло, с тех пор когда Ларош 18 января 1874 года напечатал издевательский отзыв о его романсах, резюмировав: «Наряду с болезненными и уродливыми причудами, которыми усыпаны его сочинения, у него иногда мелькают красивые, полнозвучные и даже богатые гармонии; очень может быть, что тенденция, влекущая его от прекрасного к безобразному, противоречит его врожденному инстинкту и составляет не более как плод пресыщения, соединенного с недостаточным художественным образованием». Посему Александр Порфирьевич немедленно парировал выпад жены: «Если хочешь знать правду о музыкальных делах, то у нас в России найдешь ее только в Музыкальном Обозрении. Остальные органы или умалчивают, или бессовестно врут и врут притом сознательно, из подлости». В письмах из Бельгии Бородин не уставал подчеркивать: тамошние хвалебные рецензии в разы хвалебнее тех, что помещает газета Бесселя. Привезенные им с собой вырезки предназначались главным образом для увещевания супруги. При переезде ее на другую квартиру они сгинули. Зато сохранились рецензии Кюи в «Санкт-Петербургских ведомостях» 1860-хи 1870-х годов — не менее хвалебные, чем его новые рецензии в «Музыкальном обозрении». Странно, что супруга Бородина о них запамятовала. Итак, письма Екатерины Сергеевны стали на удивление бодры. Здесь, в Москве, она жила среди всеобщего внимания — всем нужна, всем полезна. Она была рада, что «загулявший», «закутившийся» муж счастлив, и не сетовала, что навестивший ее перед самым Новым годом Дианин пробыл недолго: «Павлыч едет домой 31-го в 9 часов утра. Мне совестно удерживать его: там без него так скучают». В Петербурге-то скучали, а сам Павлыч в Москве отнюдь не скучал: «Мои француженки у нас беспрестанно, и порядком вскружили ему голову, т. е. замотали его. В Рождество мы с ним у них обедали. Оне ждут тебя как Мессию, это их выражение. Обе оне очень талантливые. Юдифь поразила Павлыча, разыгравши в 1-й раз некоторые номера из твоей фортепианной сюиты так толково, как будто давно поняла смысл их». Подмеченное Екатериной Сергеевной имело далеко идущие последствия… Со здоровьем между тем было неладно: развивалась водянка, к маю принявшая угрожающие размеры. Но приехавший в феврале на Масленицу Александр Порфирьевич тогда не обратил на это внимания. Несколько дней пролетели в болтовне и музицировании с новыми знакомыми — премилыми француженками. Вновь Екатерина Сергеевна поделилась с мужем далеко идущими наблюдениями: «Юдифь находит, что тебе Дельфина больше нравится». Он, конечно, отшутился. Та часть Масленой недели, которую Бородин провел не в Москве, тоже прошла весело и ознаменовалась костюмированным балом, устроенным заодно с Доброславиным и Сушинским. В конце февраля наконец-то удалось вытащить в Петербург Анку Калинину — раньше никак не выходило из-за его отъездов и ее забот о хозяйстве в Баб-не и о четырнадцатилетием Коле, помещенном в Москве в частную гимназию Франца Ивановича Креймана. Александр Порфирьевич утешал: долг прежде всего. Суета очень боялась, как бы не прознали о ее романе сестры и братья. Она собиралась прибыть в столицу на манер подпольщицы — в синих очках, с повязанной щекой — и остановиться в гостинице под именем Софии фон Шульц. Еле-еле он ее отговорил. Наконец наступило долгожданное andante amoroso — не такое страстное, как почти 20 лет назад, но радостное и спокойное. Бабье лето, — резюмировала Суета. А вдруг это начало охлаждения? «Боже мой, да я не хочу этого, я хочу любить тебя, хочу, потому что это одно есть жизнь и счастье, а остальное серо и бесцветно. Может быть я уже так устала страдать и томиться, и все по вас, неблагодарный человек, что не способна любить… Нет, все это вздор! Люблю, люблю как в 22 года, только не хочу больше мучиться. Ведь так лучше, милый мой, лучше? Лучше ли?.. Только не обманывай; разлюбишь, полюбишь другую — не жалей, не береги, скажи прямо. Это было бы ужасно, оскорбительно, если бы ты из жалости ко мне стал ломать себя». Как он умел «ломать себя» — прятаться, выдумывать оправдания, — она прекрасно знала. Наступала весна. Только-только Александр Порфирьевич написал жене знаменитые, но не вполне искренние слова: «Пенсии не хватит на всех и вся, а музыкой хлеба не добудешь», как объявился Беляев с предложением трех тысяч за «Князя Игоря». Вновь поманила надежда сделаться наконец композитором по профессии. На Женских врачебных курсах доучивались последние студентки (каким-то чудом Николай Александрович Ярошенко сумел еще в это время завершить свою серию изображений учащихся девушек, запечатлев анатома Грубера среди курсисток). Петербургские газеты судачили об упадке преподавания химии в Военно-медицинской академии, а Бородин думал… о чем он только не думал. Об отчетах, комиссиях и диссертациях. Об интересных концертах, часть которых приходилось скрепя сердце пропускать из-за занятости в академии. О заседаниях Окружного суда, куда его вызвали в качестве присяжного заседателя. О наладившихся домашних музыкальных вечерах с участием старых друзей-музикусов и новых друзей-дилетантов из Кружка любителей. О посещении Танеева, приехавшего играть Концертную фантазию для фортепиано с оркестром Чайковского. О том, что давно обещал разослать свои фотографии бельгийским друзьям, включая жен всех членов льежского «Общества поощрения», а художнице и граверу Ольге Акимовне Кочетовой обещал для некоего иллюстрированного издания автобиографию. Следовало написать ее самому, чтобы не вышло, как в составленном Львом Федоровичем Змеевым первом выпуске словаря «Русские врачи-писатели». Библиотекарь Московского общества русских врачей Змеев, полагаясь на сугубо официальные документы, указал годом рождения Бородина 1833-й, объявил профессора сыном петербургского купца, но не мог не отметить, что его герой — «известный музыкальный композитор». Изучив все опубликованные биографии героя, Лев Федорович извлек из них самое, на его взгляд веское и почетное свидетельство композиторской известности Бородина: «Его музыкальные сочинения изданы Санкт-Петербургской певческой капеллой»… Дианины и Доброславины катались на коньках на катке Фельдшерской школы. Маленький Боря Дианин уже чистенько пел и ужасно полюбил играть «в 4 руки» то с отцом, то с «папой Кокиньким» (то бишь с Александром Порфирьевичем). Предметом его обожания сделалась басовая педаль пьесы «В монастыре» из «Маленькой сюиты» — «колокола папы Кокинького». Кюи хвалил ребенка за абсолютный слух. С Ганей Бородин распевал дуэт Владимира Игоревича и Кончаковны, с профессорами консерватории беседовал о ее успехах. На своем первом академическом концерте Ганя исполнила арию из «Русалки» Даргомыжского. Она неважно себя чувствовала и ужасно волновалась — тем более что в пяти шагах перед ней сидел великий князь Константин Николаевич и в упор разглядывал выступавших. Но поскольку рядом с князем сидели Давыдов и специально пришедший поддержать девочку Александр Порфирьевич, было не так страшно. Вскоре Бородин выхлопотал для Ганюшки стипендию Даргомыжского, некогда учрежденную Петербургским собранием художников на остатки от средств, собранных на постановку «Каменного гостя». Само собой, на Пасху нужно было вырваться к Екатерине Сергеевне. У нее теперь всегда было много интересных новостей для мужа. Она посещала все достойные внимания концерты, следила за газетами, разузнала, что в Киеве 27 марта вместо назначенной симфонии Чайковского сыграли Первую симфонию Александра Порфирьевича. Молодой гипнотизер Осип Ильич Фельдман производил фурор в Первопрестольной. Слепые прозревали, страдавшие от галлюцинаций забывали о недуге; Лев Толстой взялся за комедию «Плоды просвещения». Екатерина Сергеевна мечтала, чтобы Фельдман внушил ей не страдать одышкой. А весна вступала в свои права, и ее поэтическая натура, за долгие годы совместной жизни впитавшая специфический юмор мужа, откликалась на перемены в природе: «У нас — известно всем, здесь, в Красных Казармах, величайший московский клоак, куда свозят сотню лет отовсюду нечистоты. Это в поле. С другой стороны — Яуза, куда отведены все водосточные трубы, вонь и зараза кругом! Все ездят закрывши нос. Здание наше старое, промозглое, насквозь инфектицированное, в квартире — ни одной тяги, у самого хозяина — все форточки забиты гвоздями, заклеены бумагой. Сортиры далеко посылают свое злоухание — и все-таки это благодать против Питера!!..В Питере весна — гибель мне, а здесь, даже грязная, вонючая весна как-то особенно весело шевелит нервы… А впереди, по словам старожил здешних, ожидает нас наводнение, и мы будем разобщены с остальным миром. В прошлом году у нас под окнами утонула баба! Вода разливается с полей и недели на 2 покрывает окрестность. Из 4-го во 2-й корпус ездят на извозчиках, и то лошадь по колено в воде — а погулять негде и думать! А солнышко так живительно смотрит в окно!» «Дня три мы среди целого озера воды. Это были целые потоки, которые несли, крутили, выворачивали все, что находилось у них на пути. Весело было смотреть на это преддверие весны. Теперь все стекло, высохло и начало зеленеть по пригоркам». «Что это, сон или явь, спрашиваю я себя часто: вот уже более недели стоят жары, да заправские — днем до 25°, вечером 14–12 тепла. Тополи лопнули от удовольствия, и из раскрытых почек льется аромат, да такой, что и сортирная вонь преклонилась перед ним до земли, и только с закатом солнца приподнимается и шлет свой протест. Не тут-то было! Тополи втрое сильнее напрягают свои благовонные силы. Только в первую пору молодости и надежды возможна такая самоуверенность и такой размах — а они теперь молоды, сильны, так сочны еще недавно покрытые снегом и охваченные морозом их тонкие ветки». «Березы ждут», по чудесному выражению Фета, но в чаще леса едва заметна какая-то бледная зелень… Птицы так и трещат, поднимают такую невообразимую суетню: весело смотреть на них! Оне такие счастливые, довольные. Великопостные колокола протяжно и тоже по-весеннему гудят: они знают, что скоро праздник, которого нет веселей, и они будут весело и бойко звонить и всем говорить о радости. А люди-то как рады теплу и празднику! И они, вроде птиц, суетятся, хлопочут, покупают, готовят радость другим. Да, вот это весна, о которой я уже и забыла в Питере и которую знала только в молодости». К концу марта закончились лекции и начались первые экзамены. 5 апреля конференция академии благополучно переизбрала Бородина, давно состоявшего в звании академика и без пяти минут тайного советника, на должность профессора химии еще на пять лет. Прослужил он уже тридцать: «30 лет службы! Ведь это чорт знает что такое! — Теперь мне надобно будет облечься во фрак и белый галстух, надеть звезду и объехать с визитом всех моих товарищей и поблагодарить за выбор на 2-е пятилетие». Второе пятилетие по уставу академии было последним возможным сверх установленных двадцати пяти лет выслуги. В 1891 году 58-летнему Бородину предстояло отправиться на пенсию и целиком посвятить себя творчеству. Почему он, вроде бы желая досуга для музыки, так упорно оттягивал этот момент, почему писал Екатерине Сергеевне, будто «пенсии не хватит на всех и вся»? Профессора, прослужившие 25 лет, получали пенсию в размере жалованья. Истинными причинами стремиться служить как можно дольше могли быть неуверенность, что преемником будет избран именно Дианин, нежелание оставлять свои два хора и оркестр, в корне менять образ жизни, переехав со служебной квартиры… куда? К Екатерине Сергеевне в Москву, лишаясь большинства друзей и вечно окружавшей его молодежи, или?.. В любом случае пришлось бы покончить с неопределенно-полусвободным состоянием соломенного вдовца — при Дианиных жильца и дать ответ на вопрос, по другому поводу заданный Лено: где он и с кем? После успешного переизбрания Александр Порфирьевич выступил оппонентом на защите очередной диссертации и к середине апреля прибыл в весеннюю Москву. Нынче не нужно было терзаться выбором дачи, следовало лишь съездить в Раменское, снять на лето одобренный Екатериной Сергеевной дом, закупить мебель и посуду. Все это Александр Порфирьевич и проделал. Свободное время он проводил в Лефортове. Приходил Кругликов — начинались беседы о музыке, приходил Орловский — начиналась сама музыка. По настоянию жены Бородин тряхнул стариной и взялся за виолончель. Втроем играли трио Мендельсона и еще трио Рейсигера, чья скромная особа увековечена в одной из статей Вагнера: «Мой покойный коллега по дрезденскому оркестру Готлиб Рейсигер — композитор, плетущийся в хвосте Вебера, — однажды горько жаловался мне, что совсем та же мелодия, которая в «Капулетти и Монтекки» Беллини всегда захватывает публику, в его «Адели де Фуа» не производит совершенно никакого действия». Две француженки по-прежнему не оставляли надолго свою старшую подругу. Пробыв у жены чуть больше недели, Бородин вернулся в Петербург — и тут же был вызван телеграммой обратно. Тяжело занемогла теща. Не ждала она действенной помощи ни от дочери, ни от сыновей — только зять мог ее спасти. Александр Порфирьевич действительно помог, да еще успел уладить в Москве какие-то дела академии. К середине мая Екатерина Алексеевна пошла на поправку, он вернулся в Петербург принимать экзамены, а для помощи жене и теще прислал Ганю. Екатерина Сергеевна блаженствовала в Лефортово. Успенский уехал за границу, она одна хозяйничала в холостяцкой квартире и за первую половину мая совершенно ее преобразила: обновила мебель, привела в порядок все обивки и драпировки. Пора было перебираться в Раменское и ждать приезда на лето Александра Порфирьевича. Он обещал долго в Петербурге не задерживаться: не терпелось завершить проданного «на корню» «Игоря», хотелось отдохнуть после служебных хлопот, да и с Суетой уже условился о встрече в Москве… Как водится, Екатерина Сергеевна все откладывала переезд на дачу. Ее супруг не видел в этом ничего необычного, да и к долгому отсутствию писем из Москвы было не привыкать. В последних числах мая Дианины всей семьей двинулись во Владимир и по дороге навестили Рыбушу. Они нашли ее в таком состоянии, что Павлыч посадил Лизу с Борей и нянькой Аришей на поезд, а сам остался. Приглашенный им врач военного госпиталя в Лефортово Илья Алексеевич За-боровский нашел общую водянку, отек левого легкого, отек мозговых оболочек, гипертрофию сердца и поручил больную заботам своего ассистента Павла Федоровича Петермана — по совпадению одному из любимых учеников Бородина. В дополнение к горничной Насте Дианин нанял сиделку и еще одну служанку. И все равно первые четверо суток он совсем не спал и неотлучно был при Екатерине Сергеевне. 2 июня Павлыч, уже сам еле живой, написал обо всем Бородину и заключил: «Голубчик Александр Порфирьевич, звать, я думаю, Вас не нужно. Будьте уверены в одном, что если что-нибудь и случится, то отнюдь не от недостатка внимания, заботы и ухода со стороны окружающих». Тот приехал 4 июня и застал жену при смерти. Она была очень спокойна и радовалась, что умрет на его руках. Ракинты отложили отъезд на дачу в Коломну, дождались Александра Порфирьевича и предложили ему перенести больную в их квартиру, более сухую и светлую. 5 июня Екатерина Сергеевна исповедалась и причастилась, на другой день началась агония — так думали все бывшие рядом медики. Но на утро 8 июня она очнулась и сама сказала о себе: новорожденная. Еще на один год она вернулась к жизни. Началось более размеренное существование. Бородин и Дианин с помощью сиделки выхаживали больную. По ночам они дежурили по очереди, так что раз в двое суток каждый мог выспаться. Ждали, когда Екатерина Сергеевна окрепнет настолько, чтобы можно было везти ее в Раменское. Александр Порфирьевич ободрился духом, велел Лене скорее делать в петербургской квартире уборку и ехать к нему со всеми необходимыми вещами, включая, «пожалуй, моего Игоря, которого береги, как самого Роднушу». С началом лета полетели письма с музыкальными новостями от Риделя, Мерси-Аржанто, Жориссена, юной Жюльетты. Графиня умоляла хоть чуточку сочинять, несмотря ни на что, и очень ждала в гости — хоть на несколько дней. В ответ он лишь сообщал о своих домашних обстоятельствах, других новостей не было. Из Будапешта пришло приглашение на 11-й фестиваль Венгерского национального хорового союза. Основанный в 1867 году, едва Австрия превратилась в Австро-Венгрию, Союз раз в два года проводил серию концертов огромного сводного хора с участием оркестра. По-видимому, в 1886 году в Будапеште собирались петь хоры из «Князя Игоря». Это приглашение оказалось последним приветом от Листа, который до последних дней продолжал всюду пропагандировать русскую музыку. 31 июля (нового стиля) Лист скончался в Байройте. Супруги перебрались в Раменское, где ждало старое доброе фортепиано Штюрцваге, но Александр Порфирьевич еще долго был не в состоянии взяться за столь желанную работу над «Князем Игорем». Трижды в день он купался в Борисоглебском озере и всё не мог смыть нравственной усталости, чтобы тоже сказать о себе, в духовном, а не в телесном смысле: новорожденный. С Суетой они в июне разминулись. Когда дела позволили ей приехать в Москву, он еще не мог отойти от Екатерины Сергеевны. Памятником невстречи остались ее стихи, написанные по-французски, но звучащие совсем по-тютчевски. О его идее погостить в Бабне тоже пришлось забыть, château de Babna достигали лишь письма, фотографии и разнообразные гостинцы. Коле Калинину мать по всякому поводу ставила Александра Порфирьевича в пример. Будущий военный врач прекрасно к нему относился, но матери всегда отвечал резонно: «Это надо быть им, чтобы действовать так». А еще Суета немного ревновала Александра Порфирьевича к Парижанке — не к обеим, к одной. Дельфины во время июньских перипетий не было в Лефортове, она еще 18 мая уехала гувернанткой в усадьбу Образцово. Дом напомнил ей швейцарское шале, усадебный парк был больше похож на лес, «ривьера» Клязьмы и усыпанный цветами луг понравились с первого взгляда. Семьи Кисель-Загорянских и Ляпиных препоручили ее заботам восемь прелестных детей, каждому из которых нужно было каждодневно давать урок фортепиано. Дети мгновенно привязались к гувернантке, родители в ней души не чаяли, называли ее своей птичкой-жаворонком. Кисель-Загорянскому-старшему Дельфина аккомпанировала на фортепиано, когда он играл на флейте. Но как много все они едят! Четыре раза в день!!! Нет-нет, столько есть она не может, зато вина пьет вдоволь, потому что старший из детей, пятнадцатилетний мальчик, считает своим долгом за ней ухаживать и за обедом все время ей подливает. Дельфина забавлялась, поддразнивала его, прозвала Львенком. Это был Николай Николаевич Кисель-Загорянский, будущий рязанский губернатор, умерший в Стамбуле в 1950-е годы. Бородин получал из Образцова забавные письма, украшенные неумелыми рисунками и подписанные Дельфиной, Фифиной, Дюймовочкой. Болтовня девушки очень кстати развлекала его, изо дня в день занятого уходом за больной и приготовлением лекарств. То в Фифину влюблялся доктор, приходивший осмотреть ее вывихнутую ногу. То она порывалась обсудить с «дорогим другом» прочитанные романы: «Нана» Золя, «Человек, который смеется» Гюго, «Парижские тайны» Эжена Сю. То хотелось ей музыкально просветить своих хозяев, знакомя их с романсами Бородина, но хозяева русских романсов не желали, а просили парижанку спеть им из «Герцогини Герольштейнской» Оффенбаха. Голос Дюймовочки очень хвалили — скрипку пришлось спрятать подальше, мадам Загорянская находила ее звуки ушераздирающими. А в дождливые дни девушка стала вышивать накидку на кресло, в котором ее «дорогой друг» сидит, когда сочиняет музыку. Конечно, о таких сюрпризах не сообщают заранее, но она, Дельфина, как он знает, — натура исключительно оригинальная. Увы, оригинальная натура не подозревала: ее «дорогой друг» не сочиняет в кресле за столом, он сперва играет на рояле, а потом пишет за конторкой. Весь июль Екатерина Сергеевна была очень слаба и не вставала с постели. Бородин оставлял ее, только чтобы дойти до озера. В августе ей стало лучше, она начала немного ходить с палочкой. О курении, к счастью, речь больше не заходила. 16 августа Бородин съездил ненадолго в Москву, навестил тещу. Рядом с Голицынской больницей, в доме княгини Шаховской на Большой Калужской улице (ныне Ленинский проспект) он снял для жены квартиру. 18 августа вернулась из Образцова Дельфина, и они тайно встретились в княжеском парке в Раменском. После этого свидания Александр Порфирьевич из «дорогого друга» превратился в «моего кота», «цыпленочка», «моего большого волка» и даже в «большого крыса», а Дельфина стала «маленькой сумасбродкой». У «сумасбродки» всё было продумано и разложено по полочкам, на всё имелось свое мнение. Мадам Дианина? Свежа, как роза. Лена? Страшна, как семь смертных грехов, непонятно, как это «дорогой друг» с его-то хорошим вкусом может постоянно терпеть ее рядом с собой. Ганя? Мила, но диковата. Ученые? О, она просто обожает ученых и ни за что не выйдет замуж за невежду. Последний роман Бородина разительно отличался от всех предыдущих. Еще никто из увлекавшихся им девушек не имел столь серьезных намерений. Дельфина, жившая при замужней сестре и с утра до вечера бегавшая по урокам, страстно желала устроить свою судьбу. Целую зиму она ежедневно наблюдала Екатерину Сергеевну и могла не сомневаться: скоро ее мужу понадобится новая жена. На исходе зимы она впервые лицезрела этого мужа, стареющего генерала, столь милого и легкого в общении, столь галантного с дамами, а что до разницы почти в тридцать лет… Юдифь вот вышла за ровесника и не может позволить себе даже съездить на лето в родной Париж. И потом, ее дорогой Sacha пишет такую прекрасную музыку! Она плачет всякий раз, когда слышит отрывки из «Игоря». Начиная с Джанины Чентони влюбленные в Бородина девушки считались его «дочками» и старательно разыгрывали эту роль, выводя «официальные», то есть адресованные на квартиру профессора, письма полудетским почерком и в соответствующем стиле. Случалось, не знакомые друг с другом героини его романов по переписке изображали на бумаге слово в слово одно и то же. В тайных же посланиях роли распределялись ровно наоборот: там фигурировали «дитёнок» и «нянюшки». Только благодаря Дельфине Александр Порфирьевич на 53-м году из «дитёнка» превратился в «папочку». Она так мечтала о надежном защитнике! На эту роль Бородин прекрасно подходил, только совсем не умел писать любовные письма, по крайней мере по-французски. Зачитываясь Золя и Мопассаном, Дельфина перестала бояться огласки. Другие просили Александра Порфирьевича писать на адреса третьих лиц, жечь или рвать их письма (которые он по рассеянности или из тщеславия хранил) — Фифина была не из таких. Что за беда, если мадам Бородина узнает о любви француженки к ее мужу. От кого-то из них двоих она знала, что их отношения давно стали дружескими, — так неужели Sacha должен жить совсем без любви? Мадам должна бы радоваться, что он не ходит по публичным домам, а завел любовницу. Словом, всё у Дельфины складывалось логично… только она совсем не знала Александра Порфирьевича. С 1860-х годов в моде были разводы, гражданские браки, взаимные «уступки» жен и мужей, но Бородин никогда модой не прельщался. Оскорбить Екатерину Сергеевну официальной связью было для него немыслимо, этого не позволяли ему деликатность и всегдашнее стремление избегать открытых конфликтов, в любых ситуациях хранить status quo. Суета, подолгу не получая от него писем, зря тревожилась, будто Бородин решил с ней порвать. Он-то писал ей постоянно, да почта в Тверской губернии теряла корреспонденцию чаще, чем доставляла. А когда Давыдов, влюбившись в одну из студенток консерватории, внезапно ушел в отставку и уехал в Лейпциг с твердым намерением добиться развода с женой и вступить в новый брак, в письмах Александра Порфирьевича в Москву теплые уважительные слова о Карле Юльевиче как музыканте и человеке стали причудливо соседствовать с совсем иными: о эскападе «втюрившегося» директора, который «под наплывом любовной тоски и веяния весны натворил невообразимой ерунды». В качестве прелюдии шла фраза о «собаках и кошках, которые страдают любовною тоскою и заняты жертвоприношениями Киприде». Девизом Александра Порфирьевича всегда было «торопиться не спеша» — избегать резких перемен. Что ж, сумасбродка-француженка согласилась ждать. Может быть, его холодноватые письма заставили ее обратить внимание на черты, подмеченные Шестаковой: «Александр Порфирьевич Бородин, по мягкости характера и по деликатности, имел много общего с Мусоргским, но в нем не было его живости и энергии; он ко всему относился спокойнее и сдержаннее». А может, Дельфина начала понимать, как мало значили для него ветреные гувернантки. Лето 1886 года закончилось прежде установленного природой срока. Едва к середине августа Бородин начал приходить в состояние духа, пригодное для сочинения музыки, как его теще стало совсем худо и супруги спешно вернулись с дачи. Екатерина Алексеевна умерла 6 сентября. На похоронах произошел трагикомический случай: перепутались две траурные процессии. Поминки тоже прошли бестолково, с недоразумениями и неурядицами. После этого Бородин прожил в Москве еще месяц. В Петербурге плакала о доброй старушке Ганя: до того, как она вошла в семью Бородиных, удочерившая ее Екатерина Алексеевна была ей единственным родным человеком. Дельфина восприняла весть рассудительно: лучше умереть, чем так страдать. Лафонтен утверждал:Эпилог «КАК ВСЕГДА НАЗНАЧАЛ ЭТО, ПРИ ЖИЗНИ, САМ БОРОДИН…»
В аудитории постепенно собрались все жившие в зданиях академии. Последним пришел терапевт Вячеслав Авксентьевич Манассеин, наклонился, послушал сердце, махнул рукой и сказал: «Поднимите же его». Далее все пошло, как было заведено в академии. Три дня бальзамированное тело Бородина лежало в химической аудитории и студенты дежурили по четверо. На панихиды приходили не только профессора и учащиеся. Были ректор университета Иван Ефимович Андреевский, ректор консерватории Антон Григорьевич Рубинштейн и все бывшие тогда в Петербурге женщины-врачи. 19 февраля шел густой мокрый снег. После отпевания в церкви Военно-медицинской академии профессора, студенты и не желавшие отставать от мужчин курсистки понесли гроб; шествие в несколько тысяч человек заняло почти всю ширину Литейного и Невского проспектов. Хоры студентов и женщин-врачей пели, сменяя друг друга. Были венки Бородину-химику — от Конференции академии, от женщин-врачей десяти выпусков, от Высших женских курсов, от женщин-врачей сестер Исполатовских. Но больше было венков Бородину-музыканту — от Петербургского и Московского отделений Русского музыкального общества, от хора и оркестра академии, от студенческого оркестра Петербургского университета и Бесплатной музыкальной школы, от Общества камерной музыки и Кружка любителей, от графини де Мерси-Аржанто и анонимного «поклонника-издателя». Похоронили Бородина рядом с Мусоргским. Профессора Сушинский и Доброславин, врач Варвара Алексеевна Кусакова говорили о его бесконечной доброте, о его трудах на благо людей. «Если на жизнь смотреть как на ряд серьезных задач, обязательных для выполнения, то наш покойный друг ни одну из задач жизни не оставил неудовлетворенною, — сказал Доброславин и закончил свою речь словами Евангелия: — «Нет больше той любви, аще кто положит душу свою за други своя». Весть о смерти Александра Порфирьевича быстро облетела Россию и Западную Европу. Появились некрологи Стасова (с дополнением Дианина) и Иванова. Кюи поместил большие статьи в «Санкт-Петербургских ведомостях», «Неделе» и по меньшей мере в трех французских и бельгийских изданиях. В «Новом музыкальном журнале» в Лейпциге вышел некролог, подписанный Вильгельмом Бесселем (скорее всего, родственником петербургского издателя, если не им самим). Кто бы ни был автор, он нашел прекрасные слова для Бородина и его музыки — «могучей, несокрушимой, первозданной». Никогда прежде не упоминавшая о русском химике и композиторе венская «Новая свободная пресса» особо отметила, что в молодости он почитал Мендельсона, но затем обратился к национальному направлению. Тело Бородина еще лежало в химической аудитории, когда в его квартире развернулась лихорадочная деятельность. Вероятно, Дианин был тем человеком, кто еще ночью дал знать о смерти профессора Стасову. Слово Римскому-Корсакову: «Рано утром, в необычный час, 16 февраля 1887 года я был удивлен приходом ко мне В. В. Стасова. Владимир Васильевич был сам не свой. «Знаете ли что, — сказал он взволнованно, — Бородин скончался…» Не стану говорить, как меня и всех близких ему поразила эта неожиданная смерть. Немедленно возникла мысль: что делать с неоконченной оперой «Князь Игорь» и прочими неизданными и неоконченными сочинениями? Вместе со Стасовым я тотчас поехал на квартиру покойного и забрал к себе все его музыкальные рукописи». В опустевшую конторку Лиза положила малиновую рубаху и синие шаровары. Владимир Васильевич не мог забыть, как после смерти Даргомыжского жадный законный наследник надолго закрыл «Каменному гостю» путь на сцену. Но недаром братья Стасовы окончили Училище правоведения. Чтобы ситуация не повторилась, в дни смертельной болезни бездетного Мусоргского устроили передачу его рукописей в дар Тертию Филиппову — будущему душеприказчику. Рукописи заранее были перевезены на квартиру Римского-Корсакова, и вскоре ноты стали печататься у Бесселя. Смерть Бородина наступила внезапно, и никто не мог поручиться, что Екатерина Сергеевна, единственная прямая наследница, переживет известие о смерти мужа. Стасов не знал, кого больше опасаться — гипотетических потомков Порфирия Бородина или родственников со стороны Протопоповых. Посему нотные рукописи были изъяты и вывезены. В тот же день 16 февраля мировой судья 14-го участка вынес постановление об охранении движимого имущества, оставшегося после смерти действительного статского советника Бородина (недвижимого имущества не имелось). На другой день после похорон судебный пристав С. Федоров явился в академию с исполнительным листом. В квартире, населенной самыми разными людьми, ни один из которых не доводился Бородину родственником, Федоров сумел отыскать из принадлежавшего профессору два старых письменных стола, расчетный лист на получение пенсии, расчетную книжку Санкт-Петербургского Учетного и ссудного банка, в которой значилось капитала 6418 рублей 23 копейки, да еще два векселя действительного статского советника Доброславина по 350 рублей каждый. Друг и сосед Бородина был, по-видимому, единственным из его должников, кто в силу щепетильности выдавал векселя. Прочим долгам, сумма которых достигала пяти тысяч, Александр Порфирьевич вел точнейший счет, но — сугубо неофициальный. Где были в это время его братья, долго служившие в качестве судебных приставов? Это не имело значения: по документам они не значились Бородину родственниками. Душеприказчиками стали Дианин и Доброславин. У Павлыча Митя попросил одну из семейных икон, Еня — портрет матери. Балакирев тоже попросил самое для себя дорогое — партитуру Девятой симфонии Бетховена. Римский-Корсаков продолжает: «После похорон Александра Порфирьевича на кладбище Невского монастыря я вместе с Глазуновым разобрал все рукописи, и мы порешили докончить, наинструментовать, привести в порядок все оставшееся после А. П. и приготовить все к изданию, приступить к которому решил М. П. Беляев». Что за операцией стоял именно Беляев, окончательно выясняется из еще одного документа. 25 августа пристав Федоров был вновь вызван в академию и со слов профессора Дианина, уже избранного преемником учителя, составил опись нотных манускриптов. В нее вошли неоконченная Третья симфония ценою в 300 рублей, романсы «Для берегов отчизны дальной», «Спесь» и «Восточный романс» («Арабская мелодия», 100 рублей), «оркестровый нумер» под названием «У людей-то в дому» (100 рублей), Второй квартет (200 рублей). Первым пунктом значились некие «Неизданные музыкальные произведения в рукописях» (3000 рублей). Надо полагать, под этим названием скрывался «Князь Игорь». Опера была куплена Беляевым «на корню», однако права на издание не были толком оформлены: Митрофану Петровичу впоследствии пришлось еще заплатить Бесселю за уже изданные им три арии. Когда же он попытался купить у Юргенсона права на романсы, то потерпел фиаско. Петр Иванович написал тогда Чайковскому: «Не знаю, писал ли я тебе, что Беляев пожелал приобрести романсы Бородина у меня?.. Ах, анафема! Воображает, что так богат, что мелкую сошку сманить нетрудно! Ах, материн сын! Я ему за 4 романса — 5000 р.! Ответа не было»… Закончив диктовать приставу, Дианин заявил, «что другого какого имущества или капитала не имеется, а равно и ценностей». Содержание описи поразительно совпадает со списком сочинений Бородина, вскоре изданных Беляевым. В ней нет Второй симфонии, права на которую принадлежали Бесселю, нет и ранних произведений, печатать которые Митрофан Петрович не собирался (хотя они оказались у него дома и были обнаружены после его смерти). Зато включена Третья симфония, рукописи которой не существовало в природе, пока… Пока 2 апреля Глазунов не поставил последнюю точку в партитуре первой части, а 14 мая — в партитуре скерцо. Беляев лично помог молодому композитору оформить титульный лист. Римский-Корсаков в изданной после его смерти «Летописи» сказал как есть: «Я… забрал к себе все его музыкальные рукописи». Стасов к первой годовщине со дня смерти Александра Порфирьевича в статье «Поминки по Бородине» нарисовал иную версию событий: «Через немного недель после смерти Бородина Н. А. Римский-Корсаков, взявший на себя обязанность рассмотреть и привести в порядок, для возможности всеобщего пользования, все то, что осталось недоконченного и неизданного между музыкальными творениями его покойного друга, созвал в квартиру покойного ближайших товарищей его по музыкальному делу, его ближайших друзей и почитателей: здесь молчаливым свидетелем и как бы председателем собрания был сам Бородин, в лице портрета, поставленного на стол рядом с грудами рукописных нот, о которых должна была пойти речь. Самым капитальным, но, к сожалению, не вполне доконченным созданием являлась тут опера «Князь Игорь» на сюжет, взятый из «Слова о полку Игоревом». Рассмотрели либретто, приготовленное самим автором, рассмотрели музыку, как уже вполне законченную, так и оставшуюся в набросках и черновых эскизах. Потом рассмотрели прочие сочинения Бородина, еще неопубликованные или недоделанные: некоторые части 3-й симфонии, струнный квартет, романсы. После этого Н. А. Римский-Корсаков подробно изложил свой план действия, который не мог не быть одобрен всеми присутствовавшими… Римский-Корсаков теперь уже в третий раз приступил к этому высокому и трогательному делу: заканчиванию, для публичного исполнения и всеобщего пользования, музыкальных творений крупных русских композиторов после их внезапной смерти; однажды он кончил и поставил на сцену «Каменного гостя» Даргомыжского, другой раз — «Хованщину» Мусоргского; теперь очередь пришла и для «Игоря» Бородина. Нельзя было уже вперед не быть глубоко уверенным, что такой высокий художник, как Римский-Корсаков, исполнит свое дело с таким священным почтением к памяти усопшего композитора, с таким мастерством и великолепным результатом, как этого не в состоянии был бы исполнить ни один из всех его сотоварищей, какие у нас есть налицо. Собрание радостно утвердило все его предположения — и вот теперь дело уже доведено до конца… Вся эта громадная масса музыкальных сочинений Бородина напечатана в великолепном и необыкновенно изящном виде М. П. Беляевым, приобретшим право собственности на все самое главное еще при жизни Бородина, от него самого, а на остальное — после его смерти…» Вот как складно выходит: рукописи спокойно лежат в квартире покойного, права «на все самое главное» куплены Беляевым у автора, автографы частей Третьей симфонии налицо — и дела вершатся коллегиально, гласно, с почтением к памяти усопшего. На похоронах Бородина многие просили Римского-Корсакова поскорее дать концерт из произведений покойного друга. Обращений было так много, что 22 февраля Николай Андреевич ответил открытым письмом в «Новом времени»: «Вполне разделяя эту мысль, я, однако, не нахожу возможным исполнить ее в настоящую минуту, так как необходимо разобрать оставшийся после Бородина материал, многое привести в порядок и наинструментовать, что осталось неинструментованным». Концерт он обещал устроить осенью. Уже 23 февраля 1887 года Рубинштейн заменил в программе очередного концерта РМО симфонию Антона Аренского Первой симфонией Бородина. Елизавета Андреевна Лавровская, за две недели до смерти композитора певшая в концерте Общества его «Спящую княжну», исполнила в память о нем «юргенсоновскую» четверку романсов. В тот же день в Петербургской консерватории служили панихиду, пел хор Александра Андреевича Архангельского. 6 марта Первая симфония впервые прозвучала в Москве, в концерте РМО под управлением Макса Эрдмансдёрфера. 10 марта Балакирев как ни в чем не бывало включил в программу концерта БМШ «Половецкие пляски» — и более из Бородина ничего. А 5 апреля Александра Порфирьевича поминали в Льеже. Прозвучали симфоническая картина «В Средней Азии» и Andante из Второй симфонии, Жюльетта Фольвиль сыграла «Маленькую сюиту». Друзья Бородина, как было обещано, собрали жатву осенью того же 1887 года, во время очередной серии Русских симфонических концертов. 24 октября под управлением Римского-Корсакова прозвучали Вторая и Третья симфонии, «В Средней Азии», увертюра к «Князю Игорю» и Половецкий марш, а также пять романсов. По сути, это был «творческий отчет» Корсакова и Глазунова: Вторая симфония и марш были ими к тому времени переоркестрованы и частично пересочинены, Третья симфония и увертюра представляли собой фантазии Глазунова на бородинские темы. В последующих концертах серии прозвучала так называемая «Пляска половецких девушек» из «Князя Игоря» в очень вольной обработке Римского-Корсакова и Ноктюрн из Второго квартета в его же аранжировке для скрипки с оркестром. Такие вот «поминки по Бородине». Дианин через несколько дней после похорон отправился в Москву, на Калужскую. На пюпитре фортепиано с января пылился забытый Бородиным нотный листок с записью главной темы Третьей симфонии. Привезенное Александрушкой известие было для Екатерины Сергеевны тяжелым ударом; посетивший ее на девятый день Кругликов вспоминал: «Ужасные впечатления пришлось вынести». 4 апреля она писала в Петербург: «У меня еще новое страдание, след 15 февраля: сильная боль в ноге и руке левой. Боль мускульная». Но в целом Екатерина Сергеевна пришла в себя, стала ходить в церковь, ездить за пасхальными подарками родным — написанное мелким аккуратным почерком письмо «милому Павлычу» вполне бодрое. А вот 6 апреля она послала Дианиным письмо тоскливое: «Я уверена, что живи Саша, отправил бы его ко мне непременно в подобном случае. Это наверное. Он не дал бы мне сразу почувствовать сиротство и всю тяжесть тоски. Все, все думали, что Павлыч непременно приедет в таком особенном случае, и странно качали головами, узнав, что он не приедет». Павлыч вскоре приехал, ибо Стасов неистовствовал: нужно, чтобы Дианина скорее утвердили душеприказчиком, а еще лучше — наследником вдовы. По просьбе Стасова Екатерина Сергеевна составила хронологический список сочинений своего мужа, собрала и передала письма Александра Порфирьевича, которые всегда бережно хранила. 9 мая ее навестили Кругликов и Глазунов. Александр Константинович играл первую часть Третьей симфонии, а она настаивала: ведь и Andante было, было сочинено! В июне ее перевезли в Раменское на дачу Дмитрия Воротилина, и там она продиктовала Кругликову воспоминания о муже. Семен Николаевич тогда же записал ее слова: «Всё мне здесь напоминает его… так и вижу его всюду… Бывало, в прошлом году ходит он здесь в садике, ухаживает за мной, подает лекарства… Я его вижу, действительно вижу… Ведь это он приходит ко мне каждую ночь, лекарства мне подает… Он зовет меня слушать симфонию… Теперь он вместе с Листом пишет симфонию «Бог»… Я скоро слушать ее буду…» 28 июня Екатерина Сергеевна умерла на руках у Дианина. Похоронили ее в Раменском, на приходском кладбище села Новотроицкое. Еще в апрельском номере «Исторического вестника» вышла подробная биография Бородина, написанная Стасовым. Дианин постарался раздать и разослать ее всем, кто был близок Александру Порфирьевичу. В Москве Юдифь Ракинт, читая, плакала, а после снова и снова играла обе симфонии. Суета со слезами благодарила Дианина за посылку: «С тех пор как разразился этот страшный удар, похитивший у нас наше самое дорогое и бесценное сокровище — только с этой минуты почувствовала я, как вы все, и Вы, и Лиза, и Боря, и Леночка, и Александра Владимировна, словом, все те, которых Он так любил, мне близки и милы». Анна Николаевна понимала, что самой одинокой теперь остается бедная и некрасивая Лена Гусева, над которой в доме так часто подтрунивали. Она предложила стать для девушки старшей сестрой — если той «когда-нибудь нужна будет родная семья». Безгласная унтер-офицерская дочь Лена Гусева почти десять лет была Александру Порфирьевичу самой надежной и преданной подругой и помощницей. Что она пережила за эти годы и в ночь рокового бала, никто никогда не узнает, но именно Лено — единственная вероятная кандидатура на авторство загадочной записки из архива Бородина: «Дорогой Сашоночек, не причисляй меня к числу тех дам, которым ты так щедро и без моего ведома раздаешь деньги. Когда же я дождусь того времени, когда ты будешь жить со мной по-человечески, как с равной тебе, а не как с твоей экономкой или бонной твоего сына? Верно никогда этого не будет… Ну, Бог с тобой, не сумела угодить тебе ни в чем и должна как-нибудь доживать как Бог послал. Образумься, мой милый Саша, неужели я меньше люблю, жалею тебя, чем другие, которым нужны только твои деньги, а перестанешь давать, то и не вспомнят об тебе». Лены не было среди тех, кто по просьбе Стасова трудился над воспоминаниями, собрать же Владимир Васильевич успел удивительно много и быстро. Он словно пытался успеть наперегонки со временем, ибо на его глазах все рушилось и рассыпалось. В 1888 году служебная квартира профессора химии превратилась в помещение кафедры. Дианин с семьей переехал в другое здание, окружавшая Бородина почти полжизни обстановка перестала существовать. Один за другим уходили из жизни близкие ему люди. В 1887 году не стало генерала Вельяминова, Николая Бороздина, с которым Бородин импровизировал у Стасовых музыкальные шутки, и Эдуарда Гольдштейна. В 1888 году умерли профессор Богдановский, Карл Ридель и консультировавший Александра Порфирьевича по поводу половецких песен этнограф Май-нов, покончила с собой ученица Бородина Подвысоцкая. В 1889 году скончались Боткин, Карл Давыдов и Доброславин. За год до смерти Алексей Петрович успел еще послужить Репину моделью для портрета Бородина, поскольку фигурой очень напоминал друга. Стасов тогда забрасывал художника идеями: «Бородин стоит у конторки, опершись на нее левым локтем и немного наклонившись влево весь, в правой руке — перо, на конторке нотная бумага». Как известно, Репин предпочел бытовому интерьеру классическую архитектуру зала Дворянского собрания. Портрет экспонировался на 17-й Передвижной выставке, а после… оказался никому не нужен. После нескольких просьб художника Беляев выкупил его и подарил Русскому музею. Луиза де Мерси-Аржанто умерла в Петербурге на квартире Кюи в 1890 году, тогда же ушли из жизни старик Грубер, помнивший Бородина студентом, и 36-летний Владимир Ильинский. В 1891-м пневмония унесла Бореньку Дианина, не стало профессора Кошлакова. Уехавший еще в 1887-м в Астрахань надворный советник Дмитрий Сергеевич Александров скончался в 1892 году в должности попечителя улусного управления Калмыцкий базар… Как-то за долгим вечерним чаем у Бородина зашел разговор с Курбановым. Инженер сказал, что на «Князе Игоре» театр всегда будет переполнен. Александр Порфирьевич живо отозвался: — Нет, я представляю совсем другое, а именно совершенную пустоту зрительного зала, и только там, где-то в райке, немного сидящего народа, так что оно будет выходить очень правдиво в третьем действии, когда поднимется занавес и Ярославна запоет «Как уныло все кругом». — Нет, я убежден в будущем колоссальном успехе «Игоря» у публики, и ваш юмористический пессимизм никоим образом не будет иметь места, вам даже за «Игоря» будет воздвигнут памятник!.. — Совершенно верно, памятник будет поставлен, но этот памятник будет таков: соберут отовсюду решительно все экземпляры моих сочинений, сложат их в груду, зальют цементом и наложат на верхушку этой горы здоровенный гранитный монолит. Вот каков будет памятник!.. Памятник был воздвигнут раньше, чем удалось довести до сцены «Князя Игоря», — уже ко второй годовщине со дня смерти Бородина. Его авторами стали скульптор Гинцбург, совсем недавно работавший над памятником Мусоргскому, и архитектор Иван Павлович Ропет. Мусоргский и Глинка были увековечены в камне и металле только в 1885 году. Для памятника Бородину благодаря фондам Беляева деньги были собраны быстрее, а художественное решение после предыдущих опытов представлялось очевидным. Идея его принадлежит Стасову: «Памятник изображает золотую музыкальную страницу, оставленную Бородиным в нашей истории. На этой странице написаны, по золотому мозаичному фону, мозаикой же, несколько главных тем из главнейших музыкальных созданий Бородина… Над этой музыкой — цветная изящная заставка, как в древних русских рукописях… Впереди своей золотой страницы является на монументе сам Бородин, представленный бронзовым бюстом. Под бюстом русские музыкальные инструменты, гусли и гудок: оба они представлены в музыке Бородина, гусли — в финале 2-й симфонии, гудок — в опере «Князь Игорь». До 1930-х годов памятник окружала кованая решетка, украшенная тремя венками: из химических формул, музыкальных тем и ветвей лавра. Это был памятник «композитору, который состоит также профессором химии». После утраты решетки он превратился в памятник одному только композитору. Александр Дианин, как мог, напоминал о вкладе Бородина в науку, но за Владимиром Васильевичем было не угнаться. К открытию памятника была отпечатана книга Стасова о Бородине, в которую вошли биография и часть писем. Графиня де Мерси-Аржанто тоже хотела написать книгу, как написала она книгу о Кюи. Смерть помешала ей это сделать. По ее завещанию французскую книгу о Бородине издал Альфред Абет, переведя текст Стасова и сделав некоторые добавления. Свой скромный памятник старшему другу постарался воздвигнуть инженер Михаил Курбанов, сочинив элегию для струнного квартета «Воспоминания об Александре Бородине». В ней звучит тема Сна Ярославны. 23 октября 1890 года состоялась долгожданная премьера «Князя Игоря». Живое звучание мгновенно выявило несоответствие бородинской музыки и глазуновских вставок, большая часть последних ушла в купюры. А вот корсаковские переработки музыки Бородина и торопливые вмешательства в драматургию оперы никуда не исчезли и доставили «Игорю» репутацию сочинения рыхлого и недраматичного. В подражание «Руслану и Людмиле» с его идущими подряд двумя действиями в сказочных краях (у Наины и у Черномора) здесь подряд идут два действия в половецком лагере, невыносимо тормозя ход событий. Словно в подражание изданному Бесселем сборнику арий из «Игоря», в первом из половецких действий подряд идут три мужские арии, не оставляя драматизму ни малейшего шанса. Из двух парных номеров на текст «Слова о полку Игореве» — монолога «Зачем не пал я на поле брани» и Плача Ярославны — уцелел только Плач. Упреки за диспропорции и несоответствия между тем предъявлялись и продолжают предъявляться Бородину, который так много времени потратил, выверяя пропорции и выявляя внутренние связи в произведении. Собственно, это и было целью подавляющего числа авторских переработок отдельных сцен. Опера завершалась Римским-Корсаковым и Глазуновым в огромной спешке. Работа над ней сопровождалась знамениями: летом 1887 года Николай Андреевич в деревне Нелай наблюдал солнечное затмение. К императорской сцене «Князь Игорь» шел, преодолевая сопротивление, но после первой постановки признание его только росло. Федор Игнатьевич Стравинский, когда-то пробивший дорогу на сцену арии Кончака и песне Галицкого и так мечтавший о заглавной партии, был великолепен в характерной роли гудочника Скулы. В его семье подрастал сын Игорь — будущий композитор. В 1898 году Мариинский театр специально исполнил «Князя Игоря» в честь столетия Военно-медицинской академии. К этому моменту авторские проценты со сборов составили внушительную сумму, которая в качестве выморочного капитала должна была по закону поступить в распоряжение ВМА. Однако вмешался Стасов. По его мнению, было бы лучше передать эти деньги Петербургской консерватории для стипендий студентам-композиторам. Неожиданно против выступил Балакирев, справедливо напомнивший, что в свое время консерваторские профессора отвергли Первую симфонию Бородина, и заявивший, что консерватория «плодит новых Направников». Стасову все же удалось через Тертия Филиппова добиться желаемого распоряжения Николая II, и в 1900 году «добытые музыкой» 50 тысяч рублей поступили в распоряжение консерватории. Музыка вновь одержала верх над химией и медициной. По иронии судьбы, никто в семье такого радетеля женского образования, как Александр Порфирьевич, не пополнил рядов образованных женщин-тружениц. Ганя благодаря стипендии в 1890 году благополучно окончила консерваторию, спев на выпускном концерте арию из «Пророка» Мейербера. После этого никто не слышал певицы Агапии Литвиненко, на жизнь она зарабатывала службой в ломбарде. Ни Лиза, ни Лена не завершили образования. Одна посвятила себя семье, другая доживала жизнь в качестве экономки Дианиных. Скоро в семье появились девочки-воспитанницы, а в 1888 году у Лизы и Павлыча родился сын Сергей — будущий автор лучшей книги о Бородине. Некогда Александр Порфирьевич написал Стасову: «Я терпеть не могу дуализма — ни в виде дуалистической теории в химии, ни в биологических учениях, ни в философии и психологии, ни в Австрийской империи. А на беду у меня — как нечистых животных в Ноевом ковчеге, — всего по паре: два хана — Кончак и Кзак; два Владимира — Галицкий и Путивльский; две любящие женщины: Ярославна и Кончаковна; два дурака — Скула и Брошка; два брата: Игорь и Всеволод, две любви, два оскорбления княжеского достоинства; два пленных князя; две победивших рати у Половцев». Бородин дуализма не терпел, однако гармонично сочетал в себе химика и музыканта. Он прожил жизнь, избегая принимать решения, всё происходило словно само собой, «и он не умел сказать: нет». Но вопреки — или благодаря этому Бородин не зарыл в землю ни один из дарованных ему талантов.ОСНОВНЫЕ ДАТЫ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА А. П. БОРОДИНА
1833, 31 октября (ст. ст.) — в Санкт-Петербурге у князя Луки Степановича Гедианова и мещанки Авдотьи Константиновны Антоновой родился сын. 15 ноября — ребенок крещен как законный сын крепостного Порфирия Ионовича Бородина и получил имяАлександр. 1839 — Авдотья Константиновна выходит замуж за Христиана Ивановича Клейнеке. 1841 — умирает X. И. Клейнеке; Гедианов покупает для Авдотьи Константиновны дом в Петербурге. 1843, 21 декабря — смерть Л. С. Гедианова. 1844 — родился брат Бородина Дмитрий. 1846 — в дом Авдотьи Константиновны переезжает Миша Щиглёв. 1847 — первые музыкальные сочинения; родился брат Бородина Евгений. 1849 — выход из печати фортепианных пьес Adagio con moto е patetico, Fantasia per il piano sopra an motive da J. N. Hummel и Le Courant. 3 ноября — Бородин записан в Новоторжское 3-й гильдии купечество. 1850 — Бородин сдает экзамены на аттестат зрелости и поступает в Медико-хирургическую академию; семья переезжает на Выборгскую сторону. 1852 — начало работы в химической лаборатории Н. Н. Зинина. 1853–1854 — сочинение первых романсов и многочисленных фуг. 1856, март — Бородин оканчивает Медико-хирургическую академию «с особенным отличием» и становится сверхштатным ординатором Второго военно-сухопутного госпиталя. 3 апреля — назначен ассистентом при кафедре общей патологии и общей терапии академии. Осень — сдает экзамен на степень доктора медицины; знакомство с Мусоргским. 1857, июнь — сентябрь — поездка в Брюссель на Первый Международный офтальмологический конгресс. 1858, 3 мая — защита диссертации «Об аналогии мышьяковой кислоты с фосфорною в химическом и токсикологическом отношениях». Май — август — поездка в Солигалич для химического анализа минеральных вод. 1859, 27 октября — отъезд за границу «для усовершенствования в науках». 1860, 3–5 сентября — присутствует на Первом Международном химическом конгрессе в Карлсруэ. Ноябрь — вступает в Химическое общество в Париже. 1861, 17 марта — Конференция МХА по просьбе Бородина продлевает его зарубежную командировку на год. 15 мая — знакомство с Е. С. Протопоповой. Сентябрь — присутствует на 36-м съезде Общества немецких естествоиспытателей и врачей в Шпайере. Октябрь — отъезд с Е. С. Протопоповой в Пизу. 1862, 22 мая — 17 июля — сочинение фортепианного квинтета до минор. 20 сентября — возвращение в Россию. Октябрь — декабрь — знакомство с С. П. Боткиным; утверждение адъюнкт-профессором МХА и профессором Лесной академии; знакомство с Балакиревым; начало работы над Первой симфонией. 1863, 17 апреля — брак с Е. С. Протопоповой. 1864, март — утвержден ординарным профессором МХА. Сентябрь — поездка в Хилово Псковской губернии для химического анализа минеральных вод. 1865, 26 мая — 1 сентября — путешествие с женой по Германии и Австрии; окончание Первой симфонии. 1867, лето — работа над опереттой «Богатыри». 6 ноября — премьера «Богатырей» на сцене Большого театра в Москве. 28 декабря — в Петербурге открывается Первый съезд русских естествоиспытателей и врачей. 1868, 3 января — открывает заседание химической секции съезда сообщением о производных валерианового альдегида; химическая секция принимает решение учредить Русское химическое общество. 24 февраля — исполнение Первой симфонии под управлением Балакирева на закрытой репетиции РМО в Михайловском дворце. Весна (?) — Бородины берут на воспитание Лизу Баланёву. 11 декабря — 1869, 20 марта — публикация музыкально-критических статей Бородина в «Санкт-Петербургских ведомостях». 1869, 4 января — премьера Первой симфонии в концерте РМО под управлением Балакирева; замысел Второй симфонии. 18 апреля — В. В. Стасов присылает Бородину сценарий «Князя Игоря». 20–30 августа — Бородин участвует во Втором съезде русских естествоиспытателей в Москве. Сентябрь — сочинение «Сна Ярославны». Сентябрь — 1870, март — заочная полемика с Ф.-А. Кекуле о научном приоритете. 1870, февраль — отказ от сочинения «Князя Игоря». Март — П. И. Юргенсон издает романсы «Спящая княжна», «Фальшивая нота», «Отравой полны мои песни». Май — Е. Т. Маковская завершает портрет Бородина. Ноябрь — Бородин входит в редакцию журнала «Знание». 1871, ноябрь — окончание сочинения Второй симфонии. 1872, 16 апреля — окончание 4-го действия коллективной «Млады». Май — публикация работы об оксиальдегиде (альдоле) одновременно с Ш. Вюрцем. 17 июня — 27 августа — путешествие с женой по Германии и Австрии. 10 октября — Бородин утвержден преподавателем Женского курса ученых акушерок. 1873, 23 июля — смерть А. К. Клейнеке. 20–30 августа — Бородин участвует в Четвертом съезде русских естествоиспытателей в Казани. Октябрь — декабрь — завершение оркестровки Второй симфонии; В. В. Бессель издает романсы «Песня темного леса», «Морская царевна», «Из слез моих»; в «Русском календаре на 1873 год» (А. С. Суворина) выходит первая биографическая заметка о Бородине. 1874, 15 октября — Бородин объявляет Стасову о возвращении к «Князю Игорю». 1875 — начало работы над Первым квартетом; Бессель издает переложение Первой симфонии в четыре руки. 1876, 29 февраля — Бородин утвержден казначеем Общества для пособия лицам женского пола. 23 марта — хор «Солнцу красному слава» впервые исполнен в концерте БМШ. 1 апреля — результаты четырех работ Бородина экспонируются на выставке коллекции научных приборов Музея Южного Кенсингтона (Лондон). Осень — Бессель издает переложение Второй симфонии в четыре руки. 1877, 26 февраля — премьера Второй симфонии в концерте РМО под управлением Э. Ф. Направника. 19 марта — Конференция МХА избирает Бородина академиком. 13 июня — начало августа — поездка в Германию с А. П. Дианиным и М. Ю. Гольдштейном, знакомство с Ф. Листом. 5 августа — первый приезд Бородина в Давыдово. 1878, июнь — июль — составление «Моих воспоминаний о Листе». 1879, 16 января, 9 апреля, 13 ноября — исполнение сцен из «Князя Игоря» под управлением Римского-Корсакова. Август — сентябрь — окончание Первого квартета. 20–30 декабря — Бородин участвует в Шестом съезде русских естествоиспытателей. 1880, январь — концерт Бородина с оркестром МХА, сочинение симфонической картины «В Средней Азии», избрание председателем Музыкальной комиссии Санкт-Петербургского кружка любителей музыки. 6 февраля — смерть Н. Н. Зинина. 8 апреля — первое исполнение «В Средней Азии» в концерте Д. М. Леоновой под управлением Римского-Корсакова. 20 мая (н. ст.) — исполнение Первой симфонии под управлением Венделина Вейссгеймера на XVII съезде Всеобщего немецкого музыкального союза в Баден-Бадене. 30 декабря — первое исполнение Первого квартета в концерте РМО. 1881, январь — обработка «Арабской мелодии». Февраль — сочинение песни в сопровождении оркестра «У людей-то в дому». 16 марта — смерть Мусоргского. 26 мая — 7 июля — поездка в Германию, новая встреча с Листом. 1 июня — свадьба Александра Дианина и Елизаветы Баланё-вой. Август — окончание Второго квартета. Ноябрь — декабрь — сочинение элегии «Для берегов отчизны дальной». 1882, 26 января — первое исполнение Второго квартета в концерте РМО. Весна — родился Борис Дианин. Осень — окончание приема на Женские врачебные курсы; Бессель издает партитуру Первой симфонии. 1883, 21 ноября — Бородин исполняет для друзей Пролог к «Князю Игорю». 27 ноября — Бородин избран в Дирекцию Петербургского отделения РМО. 1884, июнь — начало переписки с графиней де Мерси-Аржанто. Осень — сочинение песни «Спесь». 27 ноября — Первая симфония удостоена Глинкинской премии. 1885, январь — Ганя Литвиненко поступает в Петербургскую консерваторию. 7, 21 января, 29 февраля — три русских концерта в Льеже под управлением Теодора Жадуля. Июнь — окончание «Маленькой сюиты». 27 июля — 14 сентября — поездка в Германию, Бельгию и Францию; сочинение «Септена». 16 сентября (н. ст.) — исполнение Второй симфонии в Антверпене под управлением Гюстава Юберти. 23 ноября — первый Русский симфонический концерт в зале Дворянского собрания. 1 декабря — открытый концерт оркестра ВМА под управлением Бородина. 21 декабря — 1886, 16 января — поездка с Кюи в Бельгию. 1886, май — август — тяжелая болезнь Е. С. Бородиной. 31 июля (н. ст.) — смерть Листа. 5 августа — смерть А. М. Бутлерова. 6 сентября — смерть Е. А. Протопоповой. Осень — сочинение хора «Дозор в половецком лагере», последней завершенной сцены «Князя Игоря»; работа над Третьей симфонией. 23 ноября — первое исполнение на именинах Беляева квартета В— la— f 1887, февраль — сочинение финала Третьей симфонии. 15 февраля — смерть Бородина.ЛИТЕРАТУРА
Письма, воспоминания
Письма А. П. Бородина: Вып. I (1857–1871) /Предисл., примем. С. А. Дианина. М.: Музгиз, 1928. Письма А. П. Бородина: Вып. II (1872–1877) /Ред., коммент., примем. С. А. Дианина. М.: Музгиз, 1936. Письма А. П. Бородина: Вып. III (1878–1882) / Примем. С. А. Дианина. М.; Л.: Музгиз, 1949. Письма А. П. Бородина: Вып. IV (1883–1887) / Примем. С. А. Дианина. М.; Л.: Музгиз, 1950. Бородин А. П. Новые письма / Публ. В. А. Киселева, В. Е. Сибирского, А. Н. Сохора //Музыкальное наследство. М.: Музыка, 1970. Т. III. Грибанова А. П. Неизвестное письмо А. П. Бородина // Музыкальная академия. 2007. № 3. Сундквист Л. Два неизвестных письма А. П. Бородина // Петербургский музыкальный архив. СПб.: Изд-во Политехнического университета, 2012. Вып. 10. Вспоминания об А. П. Бородине /Публ. Г. М. Валькович-Гнесиной, В. А. Киселева, А. Н. Сохора // Музыкальное наследство. М.: Музыка, 1970. Т. III. А. П. Бородин в воспоминаниях современников /Сост. А. П. Зорина. М.: Музыка, 1985.Монографии и сборники
На русском языке Головинский Г. Л. Камерные ансамбли Бородина. М.: Музыка, 1972. «Давыдовым я доволен донельзя»: Александр Порфирьевич Бородин и семья Дианиных / Авт. и сост. С. Б. Кудряшова, С. С. Харитонов. Владимир: Транзит-ИКС, 2013. Дианин С. А. Александр Порфирьевич Бородин и его музыка / Сост. А. В. Булычева, С. Б. Кудряшова. Камешково, 2016. Дианин С. А. Бородин: Жизнеописание, материалы и документы. М.: Музгиз, 1960. Ильин М., Сегал Е. Александр Порфирьевич Бородин. М.: Молодая гвардия, 1953. Кюи Ц. А. Избранные статьи. Л.: Музгиз, 1952. Памяти Митрофана Петровича Беляева: Сборник очерков, статей и воспоминаний. Париж: Издание Попечительского Совета для поощрения русских композиторов и музыкантов, 1929. Римский-Корсаков Н. А. Летопись моей музыкальной жизни // Полное собрание сочинений: Литературные произведения и переписка. М.: Музгиз, 1955. Т. I. Coxop А. Н. Александр Порфирьевич Бородин: Жизнь, деятельность, музыкальное творчество. Л.: Музыка, 1965. Стасов В. В. Александр Порфирьевич Бородин: Его жизнь, переписка и музыкальные статьи. 1834–1887 /Издание С. Суворина. СПб., 1889. Фигуровский Н. А., Соловьев Ю. И. Александр Порфирьевич Бородин. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1950.
На иностранных языках col1_0 Borodin: The Composer and His Music. London: William Reeves, 1927. Alexander Borodin: Sein Leben, seine Musik, seine Schriften. Berlin: Ernst Kuhn, 1992. Bobeth M. Borodin und seine Oper «Furst Igor»: Geschichte, Analyse, Konsequenzen. Munich: E. Katzbichler, 1982. Bronne C. La comtesse de Mercy-Argenteau et la musique rasse, avec des lettres inedites de Liszt, Borodine, Cesar Cui, et six illustrations. Paris: Librairie des Champs Elysees, 1935. Dianin S. A. Borodin. London, New York: Oxford University Press, 1963. Figurovskii N. A. and Solov’ev Yu. I. Aleksandr Porfir’evich Borodin: A Chemist’s Biography. Berlin, Heidelberg, New York: SpringerVerlag, 1988. Gaub A. Die kollektive Ballett-Oper «Mlada»: ein Werk von Kjui, Musorgskij, Rimskij-Korsakov, Borodin und Minkus. Berlin: Ernst Kuhn, 1998. Gaub A. and UnseldM. Ein Furst, zwei Prinzessinnenund vier Spieler: Anmerkungen zum Werk Aleksandr Borodins. Berlin: Ernst Kuhn, 1994. HabetsA. Alexandre Borodine. Paris: Fischbacher, 1893. Vijvers W. G. Alexander Borodin: Composer, Scientist, Educator. Amsterdam: The American Book Center, 2013.
Статьи
На русском языке Булычева А. В. «Князь Игорь» А. П. Бородина и Н. А. Римского-Корсакова // Opera musicologica, 2010. № 4. Дианин А. П. Бородин: Биографический очерк и воспоминания // Журнал Русского физико-химического общества. 1888. Т. XX. Вып. 4. Дмитриев А. Н. Рукописи А. П. Бородина (фрагменты книги) // Дмитриев А. Н. Исследования, статьи, наблюдения. Л.: Советский композитор, 1989. Дмитриев А. Н. «Слово о полку Игореве» в опере Бородина «Князь Игорь» // Культурное наследие Древней Руси. М.: Наука, 1976. Ламм П, А., Попов С. С. «Богатыри» // Советская музыка. 1934. № 1. Ламм П. А. К подлинному тексту «Князя Игоря» // Советская музыка. 1983. № 12. Левашев Е. М. Бородин // История русской музыки. М.: Музыка, 1994. Т. 7. Ч. 1. Мартынова С. С. К истории создания и постановки первой русской оперетты // Бородин А. П. Богатыри: Клавир. М.: Дека-ВС, 2004. Стасов В. В. Редакция «Князя Игоря» Бородина // Русская музыкальная газета. 1896. № 2. Трифонов П. А. Александр Порфирьевич Бородин: Биографический очерк // Вестник Европы. 1888. № 10, 11. Яковлев В. В. Жизнь музыки Бородина // Яковлев В. В. Избранные труды о музыке. М.: Советский композитор, 1971. Т. 2.
На иностранных языках Gautier J.-A. Comment les decouvertes du chimiste Kekule empecherent Borodine de terminer le «Prince Igor» // Revue d’Histoire de la Pharmacie, 1970. No. 20 (204). Gordin M. D. The Weekday Chemist: The Training of Aleksandr Borodin // A Master of Science History. New York: Springer, 2012. Lloyd-Jones D. Borodin in Heidelberg // The Musical Quarterly, 1960. No. 46 (4).
Последние комментарии
22 часов 41 минут назад
1 день 7 часов назад
1 день 13 часов назад
1 день 15 часов назад
1 день 20 часов назад
1 день 20 часов назад