Вега — звезда утренняя [Николай Тихонович Коноплин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Вега — звезда утренняя

МУЗЫКАНТ

Протяжно и звонко пропели ворота, раскрываясь настежь. И этот звук отозвался в сердце Никиты радостной дрожью. Мучительная зевота, донимавшая его все время, мгновенно исчезла. Он стал коленями на мягкое пахучее сено и, вытягивая шею, глянул в распахнувшийся серый прямоугольник. Светло-зеленый купол неба на глазах становился пустынным. Лишь одна звезда, большая, яркая и прозрачная, как дождевая капля, дрожала на самом краю его и никак не хотела гаснуть. Широкая проселочная дорога, шедшая чуть в стороне от бригадного стана, неясно белела в предутреннем рассеянном свете. По обе стороны ее тянулись темные дома. Нигде не было видно ни огонька, только от электрических фонарей падали на землю круглые желтые пятна.

— Никита, а Никита, трогай, да не дреми, сынок! — закричал от ворот отец. В сыром утреннем воздухе его голос казался глухим.

Никита торопливо поправил съехавший на лоб картуз, дернул вожжами и причмокнул. Рослый гнедой мерин Пегаш нагнул голову и, словно пробуя силы, резко дернул вперед. Потом тяжело и покорно вздохнул и неторопливо потянул груженный битой птицей, мукой и яблоками воз к воротам. На Никиту пахнуло острым конским потом. Сзади Никита слышал шумное дыхание молодой кобылки Барыни. Это следом ехал с таким же возом дед Сашок: невысокий, щуплый, с бородкой клинышком и очками на мясистом носу. Никита знал, что внешность деда часто вводила в заблуждение многих. Когда дед Сашок сидел в правлении, приезжие из района принимали его за бухгалтера и обращались к нему со своими нуждами. А хитрый дед, глубокомысленно сверкая очками, сначала выуживал у них все новости, а потом говорил:

— А ведь ты, малый, не туда адресуешься…

— То есть как? — недоумевал приезжий.

— А так… Бухгалтер-то вон он — в уголочке сидит, заприметил? А я, малый, колхозник обыкновенный, по кличке Александр Никифорович Смурый… Но, между прочим, яблоки у меня в саду первейшие — мичуринских сортов. Вечерком наведайтесь — довольны останетесь.

Многие наведывались и, действительно, оставались довольны.

Больше всего дед Сашок не любил молчать. Казалось, слова так и распирали его, заставляя беспокойно шевелить губами даже в минуты раздумья. И сейчас Никита слышал, как дед Сашок шуршал соломой, бурчал что-то, а потом громко спросил:

— Никита, а Никита… ты баян-то взял, не забыл? А то на базаре покупателей завлекать бы им знатно…

— А я и не думаю завлекать. Я серьезную музыку люблю, — буркнул Никита обиженно.

У ворот на телегу прыгнул отец. Он был коренаст, русоволос, и на широкоскулом лице его удобно разместились такие же голубые глаза, как у Никиты. От сапог его сильно пахло дегтем. Отец взял вожжи, дернул, и Пегаш, почувствовав руку настоящего хозяина, пошел быстрей. Никита оглянулся, чтобы узнать, движутся ли остальные подводы, и увидел, как по белой, словно осыпанной сахаром траве, следом за их возом протянулись темные прямые полосы.

Когда проезжали мимо электрического фонаря, отец покосился на желтую лампочку и сказал:

— Ох, беда с этим Константином, никак он в себе хозяйской жилки не выработает. Это прямо надо сказать. Ишь, светло уже, а он все жжет, спит, что ли? Вот я его на собрании приструню. Ты мне напомни, Никита, как будем назад ехать…

— Ладно, — сказал Никита и вздохнул. Ему было жалко электрика Константина, молодого ладного парня с русым чубом. Несмотря на свои двадцать лет, Константин любил возиться с подростками, одногодками Никиты. Он рассказывал им о работе турбины, давал смотреть вольтметр и вообще был нужным человеком. А вот теперь отношения могли испортиться… Никита знал: отец, Сергей Данилович, — человек строгий, горячий и на собраниях выступает так хлестко, что сразу вгоняет в краску своих противников. Бедный Константин, как это его угораздило не вовремя заснуть?

Телега с грохотом въехала на мост. Никита слышал, как бьются волны о деревянные сваи, но самой воды не видел — река вся курилась белым паром. Громко вскрикнула у берега потревоженная лягушка, ей отозвалась другая, и все смолкло.

Никита сидел на возу, свесив ноги в новых хромовых сапожках. Их ему подарил отец ко дню рождения. Никита исправно чистил сапоги по три раза на день. И сейчас, по мере того как телега двигалась вперед, в голенищах сначала отразились перила моста, потом одна за другой все придорожные ветлы. Синюю суконную курточку Никита расстегнул, так как уже потеплело, а фуражку сдвинул на самую макушку, и теперь его круглощекое, крутолобое лицо овевал ветер. Обычно же Никита старался надвигать фуражку как можно глубже, потому что у электрика Константина была скверная привычка — если Никита несколько раз переспрашивал его о чем-либо, он звонко щелкал его в лоб и говорил: «Ну, започемукал! Лоб вон какой здоровый, а все никак не поймешь…»

Голубые задумчивые глаза Никиты быстро схватывали все. Вот вдали за изгибом реки показалось здание гидроэлектростанции. Оно словно плыло в тумане, и лампочка в вышине казалась звездой, чудом зацепившейся за крышу. На другом берегу попыхивал синим дымком локомобиль насосной станции. А когда пересекли речную пойму и поднялись на крутой левый берег, Никита увидел, как над дальним полем поднялось вверх множество водяных фонтанчиков. На фоне разгорающейся зари они казались розовыми.

На взгорье широко и вольно разгуливал ветер. Он доносил до слуха Никиты то стеклянный звон речных волн, то шепот пшеницы, то резкие крики ворон на придорожных ветлах. Эти звуки волновали Никиту, и сердце билось сильно, властно, а в ушах, все нарастая, пели два голоса — реки и степи — и постепенно сплетались в едва ощутимую мелодию. Никиту тянуло взять баян и наиграть, что слышалось. Он уж было протянул руку к футляру, но вспомнил слова деда Сашка о завлекательной музыке, и ему расхотелось играть. Тогда Никита лег на спину и стал смотреть в небо, покусывая соломинку.

Сегодня Никита первый раз в жизни вместе с отцом отправлялся на ярмарку. Сергей Данилович ехал потому, что правление поручило ему продать на базаре муку и яблоки, а Никита попал на подводу совершенно неожиданно. Случилось это так: ветхое пианино колхозной музыкальной школы, пережившее в свое время все неудобства эвакуации, пришло в конце концов в негодность. Тогда решили приобрести новое. Тут же подвернулся удобный момент — в город на ярмарку отправлялся обоз с продуктами, на обратном пути он мог захватить пианино. Все складывалось прекрасно, но тут вдруг заболел учитель музыки Серафим Федорович — невысокий, чистенький и суетливый старик с черными усами и совершенно седой головой. Стали поговаривать о том, что покупку придется отложить, и Никита загоревал — занятия музыкой могли прерваться на неопределенное время. Но в последний вечер перед тем, как обозу выехать в город, в дом к Никите пришел Серафим Федорович. Никита очень удивился, когда учитель музыки сказал:

— А я пришел к тебе, Никита… Да, да — именно к тебе. И по очень серьезному делу, мой милый…

Вечер стоял тихий и теплый, а Серафим Федорович был в теплом пальто, и горло его было укутано серым шарфом. Никита с жалостью смотрел в лицо учителя. Оно было бледным, на нем отчетливо выделялись черные усы.

— Дело в том, Никита, что я решил поручить тебе выбрать пианино, — говорил Серафим Федорович, покашливая и вытирая со лба пот, — я знаю твои силы, мой милый… Ты вполне справишься.

— Ой, страшно, Серафим Федорович! — ужаснулся Никита. — Лучше пусть кто-нибудь другой.

— Кто же? — спросил учитель и строго поднял на Никиту усталые, в красных жилках глаза.

— Не знаю…

— Тогда поверь мне. Я-то уж знаю своих способных учеников. Придвигайся, поговорим о деле.

Это значило, что Серафим Федорович решил окончательно и отговаривать его не было никакой возможности. Никита вытер выступивший на лбу пот, покорно вздохнул и, подперев ладонями подбородок, стал слушать наставления учителя.

Потом пришел отец и увел Серафима Федоровича в горницу. Из-за неплотно прикрытой двери доносились их приглушенные голоса. В ушах Никиты они сливались в глухие звуки: бу-бу-бу. Затрещали половицы под грузными шагами, и Никита услышал то удаляющийся, то приближающийся голос отца:

— Честное слово — странно. Это прямо надо сказать. Посылать подростка с таким важным поручением. Не нашлось никого повзрослее, что ли?

— В музыке главное — талант, а не возраст, мой милый. Вы бы послушали, как он играет «Времена года» Чайковского, — отвечал Серафим Федорович. — Я отлично знаю вашего сына и потому доверяю ему покупку со спокойной душой. Документы же оформите вы сами.

— Но ведь он не может понимать всей ответственности поручения и легко может ошибиться, — возражал отец.

— Нет, он понимает ответственность поручения, — отвечал Серафим Федорович, — и он не может ошибиться…

Словом, все это кончилось тем, что сегодня на рассвете отец разбудил Никиту и сказал ему, еще не опомнившемуся от снов:

— Вставай, покупатель, пора…

Девятилетний Никита и гордился поручением и страшился его: вдруг он выберет пианино, а отцу не понравится. Ему ведь так трудно угодить!

Никита повернулся на бок и посмотрел на отца. Тот сидел, свесив ноги через край повозки. Тугой воротник гимнастерки плотно охватывал загорелую шею. Лицо, освещенное розовым светом восхода, было задумчиво. Наверное, опять вчера ночью мать уговаривала его согласиться на предложение из района — идти работать заготовителем в райпотребсоюз. А отец сердился и говорил, что карьера торговца его не прельщает и что ему и колхозным бригадиром неплохо. Несколько раз такие разговоры случались при Никите, и он уже заметил, что после них мать целый день ворчит, раздраженно хлопает дверями и лицо у нее становится некрасивым. Отец же больше помалкивал, и Никита вполне одобрял его поведение. Он по собственному опыту знал, что в минуты гнева мать лучше не трогать — кроме неприятностей, это ничего не принесет…

Телега ехала покачиваясь. Никита лежал на спине и смотрел вверх. Ему казалось, что земля сейчас где-то далеко от него, а небо совсем близко. Оно голубело над самой головой, и чудилось — протянешь руку и коснешься купола. Ранними утрами небо над степью все покрыто белесым налетом и имеет хмурый вид. Но стоит загореться востоку, и вот уже легкая розовая зыбь трогает словно застывшие на горизонте еще со вчерашнего вечера легкие облака. В вышине прокатывается одна, другая волна света… И земля тоже просыпается. Целый хор голосов встречает восход. Неутомимо звенят в траве кузнечики, отрывисто перекликиваются перепела, свистят тушканчики. Все оживает, поет, все земное истосковалось по свету и теплу и жадно тянется к солнцу.

Никита слушал, смотрел, как разливается в вышине розовый свет. И была у неба такая притягивающая красота, так ощущалась его беспредельность, что у Никиты закружилась голова. Он закрыл глаза, полежал, подумал и перевернулся вниз лицом. Тотчас же левый бок сильно укололо. Никита полез в боковой карман и достал оттуда целую коллекцию гаек и болтов — подарок электрика Константина. Он смотрел на них и думал, как удивится сегодня Константин, когда ему скажут, куда и зачем поехал Никита.

Несмотря на разницу в летах, у них была давняя дружба. Никите нравилось бывать на электростанции, слушать согласный шум машин, неторопливый говор Константина или, присев над торопливо бегущей водой, думать. А Константину, видимо, был необходим такой внимательный слушатель: он рассказывал Никите о своих изобретениях, показывал разные занимательные модели и посылал его попросить дома то досточку, то гвоздей. Отец давал, а мать говорила, что эти вещи самим в хозяйстве пригодятся, и отказывала, сердито поджав губы. Никита сообщал ее ответ Константину, и тот, качая русым чубом, говорил:

— Эх, какая у тебя матка… Практичности в ней больно много…

Три года тому назад дружба Никиты и Константина чуть было не дала трещину. Это случилось после того, как Никита начал ходить в музыкальную школу. Константин стал меньше посвящать его в свои проекты, и временами Никита ощущал на себе его долгий, изучающий взгляд. Константин смотрел на него с грустью, как на человека, окончательно потерянного для электротехники. Потом он, видимо, примирился с тем, что случилось, и все пошло по-прежнему. Но Никита жил теперь больше музыкой: мелодии окружали его, он дышал ими как воздухом. Ночами ему долго не давал спать шелест посеребренных луной листьев сада, днем тревожили песни работающих в поле девчат. У него в шкапчике было уже немало исписанных нотных тетрадей. Но знали о них немногие. Никита был самолюбив и застенчив и не показывал их…

— Ну вот и Дон показался! — сказал отец громко и хлопнул вожжой по боку Пегаша. — А ну, дорогой, ходи веселей!..

Никита поднял голову и увидел далеко впереди высокие горы. На лобастых склонах их словно выпал снег — это выступил мел из-под смытого дождями чернозема. У подножия гор плескалась розовая река. На ее середине виднелась черная движущаяся точка — паром. «Ух, широк!» — подумал Никита, замирая.

Воз покачнулся, с шорохом осела солома, и сухая спина деда Сашка замаячила рядом с широкой отцовской.

— А ну, одолжи огоньку, Данилыч, — сказал дед Сашок и громко зевнул. — Скучно в извозе быть, не уважаю я этого дела, аж вздремнул с досады…

Сухо чиркнула спичка, дед Сашок зашлепал губами, и над головой появился целый клуб дыма. Никите представилось, что этот дым поднимается от коричневой дедовой лысины, и ему стало весело. А дед Сашок сказал:

— Ну, теперь-то дело быстрей пойдет, Дон-батюшка показался. Эх, и мощная же река! Недаром столько песен про нее сложено. Как это? — Он помолчал и заговорил напевно: — «Как ты, батюшка, славный тихий Дон! Ты кормилец наш, Дон Иванович, про тебя бежит слава добрая…»

— «…Слава добрая, речь хорошая», — подхватил отец.

Никита лежал и слушал, как дед Сашок и отец пели песню. Широкая, плавная, она неслась над степью, такая же естественная и необходимая здесь, как эти далекие горы, река, небо. Никита не дышал и не шевелился. Он не заметил, как подъехали к реке. Только когда под колесами зашуршал речной песок и лошади стали, Никита очнулся. Он соскочил с воза и побежал к Дону. Следом легко шагал дед Сашок. Паром только причалил к противоположному берегу. Из кучи телег вырвалась голубая легковая машина и, поднимая белую пыль, промчалась по дороге вдоль берега и скрылась за горой.

— Кажись, райкомовская… Не иначе сам Нестеров. Тот любит спозаранку по колхозам летать, — сказал дед Сашок.

— А кто это Нестеров? — спросил Никита.

— Секретарь партийный, ба-альшой умница. Ты, малый, о нем у батьки спроси, они на собраниях ручкаются запросто, коммунисты оба…

О том, что его отец коммунист, Никита знал давно, а вот что с ним запросто здоровается сам секретарь райкома, — узнал только сейчас. И ему стало радостно за отца и захотелось узнать побольше о Нестерове. «Интересно, какой он есть, Нестеров?» — подумал Никита.

Он стоял на мокром песке. Две большие меловые глыбы виднелись недалеко от него в зеленой воде. Волны с хлюпаньем бились о них. Солнечные пятна, увеличенные водой, рябили песчаное дно. Если нагнуться и посмотреть вниз, видны лохматые водоросли, приросшие к глыбам. Водяные струи расчесывали их, словно волосы. Из-под них медленно выплыл серый тупорылый голавль и закачался в зеленом фантастическом свете. Его круглый глаз, не мигая, смотрел вверх. Вот на воду упала тень Никиты, и голавль, как серая стрела, метнулся в сторону и мгновенно исчез.

Никита снял сапог и попробовал ногой воду. Она была холодная. Он постоял, подумал — купаться не хотелось — и медленно побрел к возам. Здесь появился новый человек — широкоплечий мужчина с бритой головой и добрыми серыми глазами, одетый в полосатую пижаму. В одной руке он держал удочки, в другой — свернутую цигарку. Отец зажег спичку, поднес ее в вытянутой руке рыбаку. И Никите бросилось в глаза, до чего руки отца и рыбака схожи: большие, в мозолях, с несгибающимися пальцами.

— Слесарь? — коротко спросил отец, мотнув русоволосой головой в сторону рыбака.

— Угу… с Сельмаша, — ответил тот, вдыхая дым, — порыбалить в отпуск приехал в ваши края…

Они постояли, помолчали, приглядываясь друг к другу. Рядом с невысоким бритоголовым рыбаком отец казался великаном. Осторожно, словно боясь сломать, отец взял удочки, осмотрел их своим придирчивым взглядом и отдал обратно. Под стрижеными усами блеснули в улыбке зубы: добрые удочки!

— Ты кем же в колхозе? — спросил бритоголовый, обращаясь к отцу так, словно они были знакомы давным-давно.

— В полеводстве занят… бригадиром, — сказал отец.

— Ну? Вот здорово! — почему-то обрадовался бритоголовый. — Это я с тобой потолкую. Как с урожаем дела?

— Хлеба хорошие…

— Так, так, а то мы в городе беспокоимся — не присушило ли суховеем. А ну, скажи, как наши сортировки ведут себя у вас?

— Неплохо… не обижаемся, — сказал отец, — давайте побольше.

— Да мы стараемся…

— Ну, а изъяны некоторые в машинах имеются, — продолжал отец, — это прямо надо сказать.

— А ну, а ну… — поощрил бритоголовый.

Отец вынул из кармана блокнот и стал что-то рисовать, поясняя вполголоса. Бритоголовый с загоревшимися глазами заглядывал ему через плечо. Никита стоял с безразличным выражением лица, но на самом деле его страшно интересовало, что там рисует отец, и он жадно прислушивался. Подошел дед Сашок и тоже стал слушать, строго сверкая очками на солнце. Потом откашлялся и сказал деловито:

— Извиняюсь, конечно, но у меня тоже кое-какие замечания имеются…

Бритоголовый рассеянно оглянулся на него:

— Вы с точки зрения бухгалтерии?.. Минуточку…

Он взял из рук отца бумажку, посмотрел и довольно гмыкнул. Дед Сашок сердито блеснул очками на бритоголового, собираясь что-то сказать, но тут подошел паром, и надо было спешить грузиться.

У парома ржали лошади, кричали люди, толстый паромщик деловито командовал: «Вправо, вправо заводи жеребчика… Эй, чернявый, куда лезешь — не видишь, чья очередь?!» Никита стоял на покачивающемся пароме, крепко уцепившись руками за перила. Ленивые волны разбивались о понтоны, обдавая сапоги блестящими брызгами. Белый пар поднимался от воды, и казалось, что река, подожженная солнцем, кипит. Отец снял фуражку и помахал ею стоявшему на берегу бритоголовому. Никита тоже помахал. А дед Сашок отвернулся и сказал:

— А ну его… Много из себя понимает…

На что отец ответил:

— А ты не маскируйся. Коли колхозник, так и будь им. Ясно?

Из-за мыса показался пароход. Он плыл медленно и важно. Звук ударов колес о воду звонко разносился над рекой. За пароходом тянулись баржи. На одной из них приоткрылся брезент и была видна золотистая россыпь пшеницы. Отец и дед Сашок внимательно смотрели на баржу, и Никиту поразило строгое и значительное выражение их глаз. Но тут же он догадался, в чем дело: наверное, они думали, что это плывет в Москву та самая пшеница, что сдавал их колхоз. Никита также сделал серьезное лицо, чтобы знали, что он тоже имеет отношение к делу: совсем недавно он водил свое звено в поле на сбор колосьев.

Пароход прошел, но волны долго еще хлюпали в борта парома. Когда хотели отчаливать, подъехала еще подвода. Никита сразу обратил внимание на одного из сидевших в ней — черноволосого, узкогубого, с дерзким взглядом мужчину. Он спрыгнул с телеги, ввел лошадь на паром, и сразу здесь стало шумно от его гудящего голоса. Увидев черноволосого, отец нахмурился и отвернулся.

— Ох, не люблю молодца! — сказал он деду Сашку. А черноволосый уже стоял перед отцом и, лихо подбоченясь, так, что было видно — ему все нипочем, говорил:

— Доброго утра, Сергей Данилыч! Что, колхозные излишки едешь городскому жителю продавать?

— Здорово, Семочкин, — сказал отец хмуро, — опять на базар? Когда ты работаешь, скажи на милость?

— Работа не медведь, в лес не убежит. В колхозе и без меня народу уйма, — ответил Семочкин и подмигнул черным глазом Никите: — Верно, пацан?.. Вот, везу продавать продукцию собственного хозяйства. Да и у соседей подкупил… Ты почем будешь яблоки отдавать?

— А тебе зачем? Все равно цену будешь ломить… Спекулянт ты, это прямо надо сказать…

— Ха, святой выискался! — воскликнул Семочкин. — А поди-ка ты знаешь куда? — и он громко выругался, отходя.

— Ругайся, не ругайся — прихлопнем мы твою лавочку, — сказал отец спокойно. А Никита с чувством возмущения смотрел Семочкину вслед, и ему хотелось сказать бессовестному дядьке что-нибудь обидное. Но слов не находилось. Тогда Никита повернулся к Семочкину спиной и ни разу не глянул в его сторону.

От Дона к городу вел прямой, гладко укатанный грейдер. Лошади пошли быстрее, и вскоре Никита увидел на горизонте белые башни элеватора, дома и деревья. Все это словно вырастало из-под земли. На первой же улице, у здания закусочной, где на вывеске была нарисована пивная кружка с пеной, похожей на облако, и багровый рак, дед Сашок остановил лошадь и оглянулся на отца. Сергей Данилыч покачал укоризненно головой, но тоже остановил лошадь. Втроем они вошли в пропитанный винным запахом зал. Здесь стояли выровненные словно по линейке столики. Солнце желтыми бликами падало на белые скатерти. За буфетной стойкой дремал толстый буфетчик в белом колпаке. Услышав скрип двери, он открыл глаза и машинальным жестом отряхнул белым полотенцем стойку.

— Ну-ка, Влас Власыч, сообрази нам кружку пива, двести грамм горькой и конфет мальчонке, — деловито сказал дед Сашок, присаживаясь к столику.

Буфетчик быстро принес все заказанное и остановился возле столика.

— Как делишки? — спросил он, зевая.

— Ничего делишки, — ответил дед Сашок и быстро опрокинул содержимое стакана в рот. — Ух и крепка… зелье!.. Ты, Никита, на меня не смотри, я старик, ты бери пример с батьки — капли человек в рот не берет… одобряю. — Дед Сашок вытер ладонью рот, подумал и сказал: — А ну, сообрази, Влас Власыч, еще сто грамм… ревматизм мучает…

Отец медленно тянул пиво, искоса поглядывая на деда Сашка.

— Как торговля, Влас Власыч? — спросил он у толстого буфетчика.

— Да плоховато, Сергей Данилыч. И прямо скажу — через нового секретаря, через Нестерова. Ведь что получается? В прошлом-то году в эту пору почитай совещание за совещанием следовало в районе: то обмен передовым опытом, то итоги уборочной подводили. Народу перебывало у нас уйма! Хорошо торговали. Одной водки было выпито сколько! А Нестеров приехал, и сразу никаких совещаний, сам в колхозах сидит и других туда тянет. Откуда же взяться выручке? — Влас Власыч вздохнул и спросил в свою очередь: — Ну, а ты как, Сергей Данилыч, решил? Идешь к нам в заготовители?

— Нет, не с руки мне это, — ответил отец, — скучное ваше дело…

Никита оглядел однообразные столики, унылые селедки, лежащие под стеклянными колпаками буфета, зеленые бутылки и нашел, что действительно все это довольно скучно.

— А насчет выручки не беспокойся, — сказал отец, поднимаясь со стула и натягивая кепку, — домолотим хлеб — выручка больше прошлогодней будет. Это прямо надо сказать…

Вот и базар. Едва подводы въехали на широкую площадь, отец усадил Никиту на воз повыше и сказал:

— Ты посиди, сынок, а я пойду цены посмотрю. От воза не отходи, — и скрылся в толпе. А на Никиту обвалом налетел разноголосый гул: кричали продавцы кваса, ржали лошади, гудели грузовики, искусно пробиваясь между повозками. В глазах у Никиты зарябило от красок — вот пламенем горят помидоры, выложенные высокой кучей; вьются пчелы над разбитым арбузом, а его собратья лежат рядом, зеленые, тугие, ожидая покупателей; словно выпавший снег, голубеет в чашках творог. Вон продавец высунулся из палатки, накинул на плечи молодайке цветную шаль и кричит: «Ну, пропали теперь все ребята на селе, красота-то, красота-то какая!..» А молодайка, поджав губы, говорит: «Да мне бы что потоньше… крепдешиновых косынок не имеется?»

Базар цвел, шумел, перекликался разными голосами. Огромные богатства лежали перед глазами, но люди не удивлялись им, потому что русская земля богата и обильна и, что бы ни подарила она, все кажется малым, когда представишь, что еще таится в ней и что она может дать, если приложить к ней руки.

Подошел отец и стал молча развязывать воз. Лицо у него было тревожное. Он подозвал деда Сашка и сказал тихо:

— Что-то маловато возов, Александр Никифорович, замечаешь? Или в других местах с урожаем неважно?.. Сейчас только спекулянтам и наживаться. Цены-то какие, а? — он кивнул вбок от себя.

Никита посмотрел в ту же сторону и увидел встреченного утром тонкогубого неприятного мужика — Семочкина. Подбоченясь, тот стоял на возу и бойко покрикивал:

— А ну, подходите, не теряйте времени… Яблоки первый сорт, рубль килограмм…

Давнишнее неприязненное чувство зашевелилось в душе у Никиты. Он отвернулся и нахмурился. В голове его рождались вопросы: откуда берутся такие неприятные люди? И почему терпят их взрослые? Он думал, а базар все шумел, суетился. Отец опять соскочил с воза и ушел разведывать цены. Вернулся веселый и молча снял картонную табличку с ценой, что лежала на мешках с яблоками. Зачеркнул «рубль килограмм» и написал «50 копеек».

— Оказывается, зря мы волновались, друг Никита, — сказал он громко, — просто рановато было. А сейчас понаехало народу — не продохнешь. Урожаище сильный! Встретился я с дружками, и решили мы цену сбить, пусть-ка попрыгает Семочкин с приятелями. Как ты думаешь, правильно?

— Конечно! — сказал Никита и злорадно посмотрел в сторону Семочкина: теперь хоть обкричись — не будет покупателей!

— Вот теперь можно и насчет пианино идти, — сказал отец. — Пошли? Дед Сашок тут за всем присмотрит…

Сердце у Никиты замерло, а потом забилось так гулко, что он испугался: вдруг отец услышит и поймет, что он волнуется. Никита поправил картузик и пошел следом за отцом. У воза Семочкина он задержался, чтобы посмотреть, что тут делается. Здесь не было ни одного покупателя, и Семочкин, хмурый, сидел на колесе и ел арбуз.

— Ага, теперь он будет знать! — сказал Никита торжествующе.

— Нет, его, Никита, так сразу не проймешь, — ответил отец, — да и не один он, много еще таких…

В магазине отец сразу спросил заведующего, его попросили за прилавок, и он, держа Никиту за руку, зашел. За прилавком оказался коридор, уставленный ящиками, а в конце его — большой письменный стол, за которым сидел пожилой человек в гимнастерке и писал. Это и был заведующий. Отец поздоровался с ним и рассказал о своем деле. Заведующий поиграл карандашом, сказал:

— Ну что ж, выбор у нас богатый. — Целая партия пианино поступила. Сейчас их подготовят к осмотру. — И спросил: — Вы откуда же? Из-за Дона?

— Оттуда.

— Как урожай?

— Хороший… отменный, надо прямо сказать.

— Ага, постарались, значит… Ну, мы тоже вам товаров подбросили в сельпо — богатейте. Хорошим людям приятно служить…

Никита слушал и удивлялся: как все беспокоятся об урожае! Люди разные, а забота — одна. И с каким вниманием они слушают отца. Как это он не замечал, что отец у него такой видный человек? Действительно, разве может он оставить свою бригаду и пойти на должность заготовителя? Никита даже удивился наивности матери, которая добивалась этого. Нет, ничего, конечно, не выйдет! Потом их повели в зал, где стояли четыре пианино. Никита добросовестно испробовал их одно за другим. Пока он переходил от одного инструмента к другому и трогал клавиши, из-за прилавка вышел один продавец, потом другой. Видимо, их заинтересовал необычный покупатель. Никита, наконец, остановился на последнем пианино и уселся на стульчик перед ним поудобней, чтобы проиграть пьесу. Что сыграть?

Он, задумавшись, опустил голову вниз и увидел на лакированной поверхности отражение отцовского лица: глаза его смотрели ласково и ободряюще. И Никита сразу почувствовал облегчение. Он тронул пальцем один клавиш, другой. Тонкий, радостный, как луч солнца, звук задрожал в воздухе. Никита опустил все пальцы. И вот по залу полилась песня, которую Никита слышал утром от деда Сашка: «Как ты, батюшка, славный тихий Дон…» Руки Никиты неуловимо бегали по клавишам. И постепенно в основную мелодию, словно звонкие ручейки, стали стекаться другие звуки. Никита играл о том, как ярко горит восход по утрам над степным простором, как ослепительно сверкание росы, как радостно встречать солнце, когда тебе всего девять лет, а впереди — большая и удивительная жизнь. Сердце Никиты сжимала неведомая сила, ему было и радостно, и хотелось плакать от восторга. Последний аккорд пролетел по залу, и Никита встал со стула.

— Берем пианино… спасибо, сынок! — сказал отец и поцеловал Никиту…

А вечером Никита опять лежал на пахучем сене, и воз медленно двигался по дороге. Мальчик видел, как садилось за темную тучу солнце. Вот оно совсем скрылось, и над тучей веером разметались багровые лучи. Их жар остывал с каждой минутой, и небо стало розовым, потом белым, потом синим, словно покрылось окалиной. Никита думал о том, как встретят его деревенские ребята, что скажет ему про покупку учитель Серафим Федорович и как он, Никита, будет рассказывать электрику Константину о своей поездке. Вот будет тот удивляться! Надо обязательно сыграть ему песню про Дон. Никита потрогал гладкий футляр баяна и вспомнил, что он так ни разу и не вынул его. Ну ладно — дома наиграюсь!

Он закрыл глаза, полежал так и снова глянул вверх. Небо стало зеленым. Дул свежий ветер. Где-то поблизости шумел потревоженный Дон. Брызги его волн, казалось, долетали до неба и оставались там, загораясь холодным светом. Их становилось все больше и больше, и они словно соперничали друг перед другом в красоте и яркости. «Вот шумит ветер, сверкают звезды, — думал Никита, — возьму и напишу обо всем хорошую песню!» Едва он об этом подумал — в душе у него зазвучала мелодия. Она ширилась, захватывая все существо мальчика, и он медленно, сквозь сон, улыбнулся…

Когда Никита заснул, отец остановил лошадь, снял с себя пиджак и накрыл им сына. Подошел дед Сашок, прикурил папиросу и сказал:

— Умаялся мальчонка… спит…

— А как же, целый день в заботах, — сказал Сергей Данилыч и вздохнул. — Боюсь, как бы не захвалили его, как бы не избаловался… Жена ведь вон что удумала — на свадьбу за деньги его играть направить хотела… Не пустил, поругался…

— Да, жена у тебя, Данилыч, действительно с тяжелым характером, — сказал дед Сашок, — а мальчонка — сила! Ты его, Данилыч, береги… Мы тебе всем обществом поможем… Глядишь, Глинка новый вырастет… Ты не улыбайся, дело я говорю.

Они помолчали. Красные точки папирос вспыхивали и гасли. Никита крепко спал, улыбаясь сквозь сон. Впереди у него была вся жизнь, прожито и сделано было совсем немного. Но это неважно: доброе начало — половина дела.

НАСТЯ

1
Поздно ночью я возвращался домой из Ясырок, куда ходил на «улицу» записывать частушки. Совершал я эти походы обычно с Настенькой, дочерью бакенщика Панфилыча, у которого снимал квартиру. Я приехал в эти места в отпуск. Сегодня же иду один, Настенька приболела и не могла быть на «улице».

Ночь ветреная, дождливая. Дорогу развезло, и я иду обочиной. Сзади слышно пофыркивание лошади. Я оборачиваюсь — смутное, все увеличивающееся пятно движется за мной. Это едет подвода. Мне повезло: с подводой я доберусь до дому за какие-нибудь полчаса. Я останавливаюсь среди дороги и поднимаю руку.

Вот и подвода: это фаэтон с поднятым кожаным верхом. Такие уже редко где встретишь. Кучер резко натягивает вожжи, и лошади останавливаются. Я спешу подойти и слышу, как из-под кожаного верха кто-то ленивым баритоном спрашивает:

— Ты что, Степан? Погоняй!..

— Да прохожий тут…

— Из районных, что ли, кто? — спрашивает беспокойный голос. — Инспектор?.. Нет? Тогда трогай дальше, дурная башка…

Лошадь резко рванула, обдав меня грязью, и затрусила вперед. Я еле успел отскочить от колес.

Стою и ругаюсь, благо кругом безлюдье. Отведя душу, со злобным упорством шагаю вперед, думаю: уж очень знакомый голос у того, кто кричал из фаэтона. Где я слышал этот баритон?..

Ветер приносит мерный шелест волн. Близко Дон. Ускоряю шаги. Вот и берег реки. Под ногами скрипит мокрый песок, видна колеблющаяся темная кромка воды. В стороне, где река делает излучину, смутно выступают очертания небольшой избы, золотой звездочкой дрожит огонек. Панфилыч и Настенька ждут меня. Я почти вбегаю под навес избушки и замечаю, что здесь стоит темная фигура.

— Эй, кто тут?

— Это я, — говорит Настенька, отделяясь от столба. Она зябко запахивает на груди платок. — Встречать хотела, думала, заблудились…

— Ничего, дошел… промок немножко…

— Ну и немножко! — улыбается она. — И есть небось хотите… Пошли в избу!..

У нас с Настей свои, особенные отношения: она частенько посмеивается над моими походами за частушками, но тем не менее любит сопровождать меня по хуторам. Когда я, сидя где-нибудь на завалинке, торопливо записываю слова понравившейся мне песни, она стоит рядом и смотрит на быстро бегающий по бумаге карандаш. А сама вся вытянется, прислушиваясь к песне, и на лице у нее удивление: слова, которые раньше казались привычными, звучат по-новому, тревожат сердце. Настя втихомолку пишет стихи, я об этом догадался сразу, как поселился у бакенщика, — сам когда-то занимался этим. Мне она их не показывает, а я не спрашиваю.

Мы входим в избу. Настя щурится от света и сбрасывает с себя платок. Она высокая, плотная. Каштановые волосы кудряшками падают на лоб. Глаза у нее ласковые и чуть удивленные, припухшие красные губы смеются.

— Вот, батя, заявился наш пропащий, — говорит она звонко.

Панфилыч поднимает голову от стола, на котором лежит сеть: он в свободное время плетет сети. Сняв очки, осматривает меня.

— Эге, брат Тихоныч, ты, как я погляжу, весь в грязи.

— Подвода обдала…

— Ишь, черти непутевые! Костюм заляпали. Раздевайся, сушить будем…

Я рассказываю, как было дело. Панфилыч слушает и вдруг восклицает:

— Эге, да это ж тебя Истомин — лесник придонского лесного участка, что на той стороне Дона.

— Зачем же ему так поступать?

— Не угадал кто… а с нашим братом, простым, то есть мужиком, он не церемонится! — говорит Панфилыч.

— Эх, какой ты, батя, человек, — укоризненно говорит Настя, — сам Игнату Кузьмичу не симпатизируешь, зачем еще и человека настраиваешь? Откуда ты взял, что проезжал Истомин?

— А у кого ж еще пролетка с верхом? — резонно замечает Панфилыч.

Он замолкает и склоняется над сетью.

— Я сейчас рыбы поджарю, — говорит Настя и уходит в сени.

Панфилыч приглашает меня за перегородку, достает из дальнего угла цибарку.

— Погляди-ка, что я промыслил нынче…

В цибарке с жестким костяным стуком трутся стерляди.

— Здорово! Где же это ты?..

— А у Кривого колена. Сегодня рыбакам помогал, сеть мою они пробовали… Мне еще одну связать надо…

— Что это ты взялся!

Панфилыч ставит ведро на место, оглядывается и шепотом говорит:

— Настюшке хочу обновку к именинам справить, соображаешь? Продам вот еще сеть, куплю ей отрез…

Я понимаю старика: заработок бакенщика скромен. Вот и приходится заниматься промыслом.

…За поздним ужином я рассказал Насте, какие новые песни записал на «улице», и между прочим сообщил, что сегодня там появился новый человек.

— Кто ж это? — заинтересовалась она.

— Не знаю. Студент, говорят, московский…

Настя навалилась грудью на стол.

— Не Юркой звать?

— Кажется… А что?

— Так… интересно вообще-то… да и знакомый у меня один есть Юрка, тоже в Москве учится, не тот ли?..

Я пожал плечами. Настя собрала со стола и вышла в сени. В окна избушки, постепенно стихая, стучали капли дождя, потрескивал фитиль керосиновой лампы. От тепла, сытного ужина и тишины меня стало клонить ко сну…

— Юркой, говоришь, звали парня-то? — неожиданно спросил Панфилыч.

Я с трудом стряхнул с себя дремоту:

— Юркой, а что?..

— Невысокий такой, тихонький?

— Ага…

— Ну, тогда беспременно он. Прилетел… вот уж я тебе скажу… — начал было Панфилыч с воодушевлением, но, увидев входившую Настю, поперхнулся. Настя подозрительно поглядела на него и присела к столу.

— Утихает дождик, — сказала она, — завтра погода хорошая должна быть… Я, батя, челнок у тебя с утра возьму, на ту сторону мне надо…

— Мне тоже надо съездить в район. И меня возьми, — сказал я.

Панфилыч хмуро смотрит на нас и, перестав ковыряться в сети, недовольно говорит:

— А на покос кто завтра пойдет? Сено-то корове надо запасать ай нет? Да тебе, Тихоныч, и ехать-то не в чем — костюм мокрый…

Мы обмениваемся с Настей понимающими взглядами: не любит старик одиночества. Но насчет покоса он прав: пора самая сенокосная. Придется отложить поездку.

Я ушел за перегородку и лег. Заснул не сразу: слышал, как скрипел дверью Панфилыч, выходя на улицу, чтобы посмотреть, горят ли бакены; как прошел по реке, глухо вздыхая, пароход и растревоженные волны долго еще тяжело бились о берег. Проснулся далеко за полночь. Из-за перегородки виднелся свет. Осторожно выглянув, я увидел, что Панфилыча нет, а за столом, упав головой на руки, сладко спит Настя. Исписанный лист бумаги лежал перед ней. Проходя в сенцы, я взглянул на строчки, разбежавшиеся по бумаге. Это были стихи:

Песней задержу тебя, любимый,
Чтоб до сердца добиралась дрожь,
Я не верю, что пройдешь ты мимо,
Как прошел косой и хмурый дождь.
Я тебя затем и призываю
И прошу с улыбкой, подожди,
Чтоб по жизни не прошел ты краем,
Как проходят серые дожди…
Я на цыпочках выбрался наружу и присел на берегу. От воды тянуло прохладой. В небе бежали тучи, закрывая луну, но иногда она прорывалась. Тогда река начинала играть на перекатах ярким светом, словно живая.

Из-за крутого берега выехала лодка, и тягучий скрип уключин раздался в тихом воздухе. Смотрю — знакомая сутуловатая фигура Панфилыча. Он подъезжает, выходит из лодки, садится рядом.

— Не спится?

Я молча киваю.

— Вон им тоже не до дремоты! — говорит он и показывает на тот берег. — Слышишь?

Слабый ветер доносит звуки баяна, людские голоса.

— Это у Истоминых?

— У них… сын на каникулы приехал, студент московский…

В голосе его слышатся откровенно неприязненные нотки.

Я улыбаюсь:

— Эх, Семен Панфилыч, да ты, я вижу, того… ревнуешь, что ли! А ничего не поделаешь, выросла девка — не удержишь, вылетит из гнезда все равно…

Панфилыч слушает, и на лоб его ложатся угрюмые морщины. Привык старик, что рядом всегда дочь, а вот теперь подходит пора расстаться, но он никак не хочет с этим примириться. Люди к старости всегда немного чудаковаты. Наверное, и я так же буду ворчать, когда моя дочь придет и заявит, что она хочет создать свою семью.

— Значит, говоришь, все одно ей улетать? — неожиданно перебивает мои мысли Панфилыч. — А ты думаешь, я этого не соображаю? Соображаю, брат… Но тут другая загвоздка. Я вот ее двенадцать лет на своих руках пестовал, мать-то, царство ей небесное, преставилась, когда Насте шесть лет всего было… Мог бы я жениться аль нет?

Я смотрю на него — он плечист и высок. На загорелом выбритом лице чернеют пытливые глаза. Я знаю, одевается Панфилыч всегда аккуратно: хоть и заплатанная на нем куртка, а чиста, хоть и старые брюки, а выглаженные.

— Да ты и сейчас хоть куда…

— Ага! Об этом я тоже когда-то думал. Однако не женился, дочери стыдно. Хватит, посходил с ума на своем веку, остепениться надо… Теперь такое дело: могу я за все это иметь угол под старость у родной дочери или нет?

Я пожимаю плечами:

— Разумеется.

— А я его не буду иметь. В доме Истоминых мне не жить, потому что я там буду все равно как синица в вороньей стае… Да и Настя тоже… Не могу видеть, как она жизнь себе испортить хочет, — глухо произносит Панфилыч. — Вот такое дело… как ты на это поглядишь?

Мне хочется рассеять его мрачное настроение, и я говорю шутливо:

— Что это ты, Семен Панфилыч? О Насте разве можно такое думать? И на Истомина у тебя что-то уж больно недобрый взгляд…

— Эх, Тихоныч! — говорит Панфилыч вздыхая. — А разреши поинтересоваться, как ты будешь смотреть на человека, который получает пятьсот рублей в месяц, а проживает две тысячи? А ведь это так и есть… Ты, Тихоныч, может, думаешь, завидую я? Нет, нечему завидовать. Те полторы тысячи, которые Илья Петрович помимо оклада проживает, — не его.

— Да-а, задал же ты мне, Панфилыч, задачу…

Он хмуро смотрит мне в лицо:

— Сомневаешься, брюзжит, мол, попусту старина? Вот и Настя так. Да еще упрекает: «Это у тебя от старых времен, — говорит, — такой взгляд недоверчивый. Когда человек человеку враг был. А сейчас, — говорит, — мы все советские люди… Чтобы обвинять — факты надо иметь». Да если б я, говорю, специально этим занимался — я и факты бы добыл… А сейчас я чего хочу? Брось с Юркой знаться, и все!

— Эге, тут ты, Панфилыч, неправ… Если ты заметил, что человек живет не так, как у нас жить положено, — нужно доказать.

— Да Настя вот говорит, что и без нас есть кому этим заниматься, чего лезть не в свое дело… Ну, и опять же Юрка тут замешан. Видишь, как оно получается.

Я молчу. Панфилыч же, видя, что я задумался, безнадежно машет рукой и, обняв колени руками, грустно смотрит на реку. Луна уже зашла за крутые меловые горы на той стороне Дона, и река перестала гореть. Небо на востоке белеет.

— Пойдем-ка, Тихоныч, досыпать, — говорит Панфилыч, — утро вечера мудренее…

— А ты вынеси подстилку да пальто сюда… Я тут подремлю.

Он уходит. Я смотрю на виднеющийся на том берегу дом Истомина с любопытством и настороженностью. Тихо плещет река. Звучат приближающиеся шаги. Это Панфилыч. Он принес тюфяк и одеяло. Я забираю их, нахожу кусты погуще и располагаюсь на отдых.

2
Проснулся я оттого, что стало сильно печь солнце. У самых моих ног журчали, пробираясь сквозь заросли тростника, речные струи. Сбоку, на отмели, бойко бегали два куличка. Над отмелью, под высоким тополем, сидели Настя и молодой парень, видимо, тот самый Юрка Истомин, приезд которого так растревожил Панфилыча. Я с любопытством рассматриваю его: лицо продолговатое, смуглое, карие глаза зорко смотрят из-под густых черных бровей. На нем серый костюм и желтые ботинки.

Впечатления вчерашней ночи уже утратили прежнюю остроту. Я вспоминаю свой разговор с Панфилычем и думаю:кажется, старик «перегнул». Если старый Истомин, быть может, в чем и очернил себя, то как можно класть вину на этого молодого парня? Тихий разговор донесся до меня. Я прислушался.

— Ну, как ты тут жила-то, Настя? — медленно говорил юноша. — Рассказывай, я ведь здорово соскучился… Вчера пошел на «улицу», а там и духу твоего нет…

— На плантациях задержалась, а потом дождь… — сказала Настя. — Ну, что мне рассказывать, какие тут особенные дела? Пашем да убираем… Я вот на заочный в сельскохозяйственный техникум поступила… Да что! Мне ли хвалиться этим? Ты лучше расскажи про себя… Как там в Москве? Как с учебой у тебя?

Юрка кашлянул, поправил пальцами галстук.

— В следующем году прошу считать меня юристом! — он улыбнулся. — Так что — догоняй…

Настя протянула руку и провела ладонью по его волосам.

— Ох, Юрка, все ж таки талантливый ты! — В голосе ее звучала гордость. — Боюсь только — вскружит это тебе голову…

— Кому, мне? Что ты, Настя! Впрочем, об этом потом… Вот, смотри-ка, что я купил, — на его ладони появились часы.

Настя осторожно взяла их, повертела и возвратила ему.

— Хорошие?

— Очень!.. Только дорогие, наверно?

— Средние… Это мне батька помог купить… Возьми — это тебе… И вообще, поедем-ка завтра в город, в театр. В честь моего приезда, так сказать.

Настя промолчала, мне было видно, как ее пальцы нервно теребят оборку юбки.

— У меня… Мне еще платье новое не сшили, — наконец сказала она. — Мы лучше в другой раз.

Юрий быстро окинул взглядом ее фигуру и искренне воскликнул:

— Да ты и в этом наряде красавица!

Словно притянутая этими горячими словами, Настя качнулась к нему, и он поцеловал ее. Наступило молчание. Нет, мне решительно было непонятно, чем питалась неприязнь Панфилыча к младшему Истомину. Видимо, в суждениях его много личного.

Настя пошевелилась.

— Юрка! — окликнула она.

— Что?

— А помнишь, о чем мы договаривались, когда ты в Москву уезжал? Или забыл? Почему ж ты тогда с отцом не поговорил? И вон, видишь, деньги от него по-прежнему принимаешь… А он здесь продолжает жить по-старому. Зачем ты меня обманываешь?

— Трудно, Настя, на одну стипендию в Москве… Не привык.

— А как же другие? — Она подождала ответа и продолжала: — Нет, ты все-таки поговори с отцом или уходи от него, слышишь? Или ко мне не являйся…

Юрий опустил голову и сидел не шевелясь. Потом глухо сказал:

— Отец ведь он мне, Настя! Как мне его судить?

— Так же, как я… Зачем он заставляет работать на себя, как батрака, конюха кордона? Зачем продает на вырубку разным спекулянтам наш лес? Разве он — его личный? Верно, пока все ему сходит… Но ведь одно дело — ревизоры его проверяют, их провести можно, а нас не проведешь… Ты подумай об этом…

— И думал, и говорил… да трудно с ним говорить, скрывает он от меня все, — сказал Юрий тихо.

Они опять помолчали. У самого берега выскочил из воды тускло блеснувший на солнце жерех, охотившийся за рыбной мелочью. Глухо шлепнулся о воду и скрылся.

— Ты сегодня долго будешь в поле? — спросил Юрий.

— А я на целый день сегодня отпросилась! — весело ответила Настя.

По лицу Юрия пробежала светлая тень:

— Вот молодец…

— Да ты не думай, что из-за тебя… Траву косить для дома надо…

— А! — Он оживился. — Мы с батькой тоже косить сегодня будем… Раззудись плечо, размахнись рука… Вот только левая рука у меня плохо развита, не могу я как следует схватиться за этот… как его?.. Ну, рогач, за который рукой надо браться…

— Держак, что ли? — спросила Настя и вдруг, упав на траву, громко захохотала. — Ой, Юрка, как ты говоришь? Рогач, да?

Юрий смущенно поправил галстук, строго кашлянул.

— Что ж тут смешного, отвык просто, — сказал он, но не удержался и тоже рассмеялся.

Настя уже успела нарвать цветов, росших поблизости, и сейчас ее загорелые пальцы быстро двигались, сплетая венок. Юрий внимательно наблюдал за ней. Вот она ловко накинула себе на голову венок и, вскочив, повела горделивым взглядом в его сторону:

— Идет мне?

Юрий молча потянулся к ней. Она оттолкнула его, бросила венок в воду и крикнула:

— Достань-ка сначала…

Он быстро сбросил ботинки и прыгнул в воду. Венок, колыхаясь на легкой утренней волне, проплыл в нескольких сантиметрах от его руки. Юрий вытягивался за ним, но бесполезно. Течение подхватило венок и понесло на середину Дона. Отряхиваясь, Юрий возвратился на пригорок.

— Понимаешь, далеко ты бросила… А я плавать не очень… — сказал он хмуро.

Настя, обняв колени руками, следила за венком. Колыхаясь, он уплывал все дальше и дальше и скоро исчез в волнах.

Наблюдая за ними, я приподнялся, кусты зашевелились, и Юрий увидел меня.

— Кто это у вас? — спросил он шепотом.

— Знакомый один…

— Бакенщик какой-нибудь? Ишь, еще и подглядывает! Пойду скажу ему сейчас пару слов. — Он решительно приподнялся.

Но Настя удержала его за руку.

— Постой, постой… Это из газеты человек, — она назвала меня.

Юрий застыл в выжидательной позе. Убедившись, что меня обнаружили, я приподнялся и, волоча за собой подстилку, направился к ним. Мы познакомились с Юрием.

— А ты, Настя, вчера как предчувствовала… — сказал я шутливо.

Она покраснела и ничего не ответила. Юрий, украдкой осматривавший меня, спросил:

— Вы так здесь и спали?

— Так и спал.

— Да вы пойдемте к нам, у нас в доме не такая теснота, — предложил он, — чего здесь мучиться?

Я объяснил, что ничуть не мучился, а, наоборот, с удовольствием поспал на свежем воздухе. Он слушал внимательно, но недоверчиво, а когда я кончил, сказал:

— Да вы не стесняйтесь, пойдемте…

Я отказался. В это время с того берега донесся крик:

— Юр-ка-а!..

Юрий забеспокоился. Приложив к глазам ладонь, он тотчас же определил:

— Батьке я зачем-то потребовался… Ты бы, Настя, меня подвезла, а то я… — начал он, но, уловив невольную улыбку на моем лице, кашлянул и решительно закончил, — впрочем, дай весло, я сам…

Вскоре он уже удалялся от нас на челноке. Правил он неумело, челнок заваливался то правым, то левым бортом. Настя с тревогой следила за ним.

— Ой, перевернется, ей-право, перевернется! — восклицала она.

3
Панфилычу дали на выкос полянку в лесу. Косить здесь оказалось нелегко: тут не размахнешься косой во всю ширь, как на лугу, да и трава не такая рослая и сочная, как на открытых местах. В полдень, притомившись, мы решили отдохнуть и закусить. По случаю сенокоса Панфилыч принес четвертинку водки. Мы выпили и прилегли на свежескошенной траве. Только неугомонная Настя не стала ложиться. Она остановила проезжавший мимо колхозный грузовик и умчалась «на свеклу».

Под развесистыми тополями прохладный полумрак. Сладко пахло подсыхающим сеном. От выпитой водки кружилась голова, а может, оттого, что я смотрел вверх — там дрожала на слабом ветру листва, переплетенная, словно кружева. Панфилыч лежал рядом и задумчиво грыз стебель травы. Издалека доносились резкие металлические звуки: «Ж-жак… ж-жак…» Панфилыч прислушался:

— Вишь, как оно чувствуется, что настоящие работники пришли, — пробормотал он. — Кто бы это мог быть? Варфоломеев Кузьма, видать, да кучер, да из хуторских кто-то…

— О чем это ты, Панфилыч? — спросил я.

— Да вот, говорю, как чувствуется сильно, когда настоящие работники за дело берутся. Слышишь, как косы ребята навостряют? То-то! А потом как пойдут по траве — ряды только считай. Не то как… мы с тобой, — с расстановкой сказал он, косясь на мои жидкие рядки и обходя взглядом свои — аккуратные и широкие. Я улыбнулся. Панфилыч продолжал:

— Это на истоминском участке работа развернулась. Вишь, скольких сразу наняли косарей!..

— А может, сами косят! — возразил я, вспомнив, о чем говорил Юрий, собираясь на покос.

— Они, как же! — сказал Панфилыч. — Вот когда не слышалось ничего оттуда — так это были они… Ну побаловались, да и хватит, теперь настоящие за дело взялись. Да и чего Истоминым не нанимать — деньги-то все равно не свои платят! Он дает нашим людям делянки в лесу выкашивать и деньги за это с них берет… сушняк разрешит собрать — тоже деньги плати. И все в свой карман…

Я покачал головой.

— Эх, и сердит же ты на них, Панфилыч!

— А ты что — в защитники к нему поступить хочешь? — обернулся он ко мне, и взгляд его сделался подозрительным. — Али уж прислал за тобой Игнат Петрович Истомин, в гости звал? Нет? Ну, значит, еще пришлет. Как узнает, что человек из газеты у меня находится, — непременно к себе сманить постарается. Пойдешь?

Я промолчал. Панфилыч подождал-подождал ответа, безразлично зевнул и снова принялся за былинку, но глаза его украдкой внимательно скользили по моему лицу — изучал меня старый. Потом вздохнул и замурлыкал сквозь зубы песню, но тут же оборвал ее и встревоженно приподнялся.

— Эге… вот и посланец торопится, — проговорил он.

— Какой посланец?..

— А истоминский… к твоей личности… — со скрытой насмешкой сказал Панфилыч. — Ну разговаривайте тут, а я не желаю его зрить… — Он встал, отряхнулся и ушел за деревья.

И тут я увидел в конце просеки знакомую щеголеватую фигуру Юрия. Юноша шел осторожно и все время осматривался и прислушивался. «Ишь ты — юрист-то юрист, а Панфилыча побаивается!» — подумал я. Юрий увидел меня и пошел быстрее. Подойдя, он еще раз осмотрелся и спросил вполголоса:

— А что, разве Семена Панфилыча нет?..

— Ушел к Дону… позвать?..

Юрий облегченно вздохнул и замахал руками:

— Нет, нет… я ведь, собственно, к вам…

Он присел на скошенную грядку травы и передал мне просьбу отца. Старый Истомин хотел непременно познакомиться со мной и изложить мне, как выразился Юрий, «одно дельце». Раздумывал я недолго: меня заинтересовало семейство Истомина, и я непременно хотел разобраться во всем. Приподнявшись, я крикнул:

— Семен Панфилыч!

— А-у-у, — ответил он издалека.

— Я отлучусь на часок… вы тут не трогайте мою полосу пока, слышите?

Ответа не последовало.

Мы переправились на пароме через Дон и вскоре подошли к усадьбе лесника. У калитки нас встретил Игнат Петрович Истомин. Он поздоровался со мной приятным баритоном, и я сразу вспомнил, что слышал этот голос прошлый вечер, в дождь. «Оказывается, Панфилыч прав!» — подумал я, украдкой разглядывая старого Истомина.

Это был невысокий плотный мужчина. На щеках его играл румянец, из-под коротко подстриженных усов при разговоре показывались белые, крепкие, как у юноши, зубы, и вообще выглядел он довольно моложаво. Мы прошли через двор в контору. Меня поразило обилие кур, копавшихся под лопухами, и еще каких-то странных, сереньких, куцехвостых птиц.

— Цесарки… распрекрасная, доложу я вам, птица, — сказал Игнат Петрович, заметив мои любопытные взгляды — ест мало, а дает много, люблю я, дорогой мой, птицу чрезвычайно…

Дело, о котором говорил мне Юрий, оказалось довольно несложным: Игнат Петрович просил меня «продрать» в газете двух порубщиков. Я пообещал разобраться.

— А теперь закусим, милый мой, — обратился ко мне Игнат Петрович. — Делу, говорят, время, а потехе час… Не отказывайтесь — обидите чрезвычайно… прошу, в кои веки заглянет в наши места человек из области, новости хоть расскажете…

Неудобно было отказать человеку с такими добрыми усталыми глазами, да я и не забывал о цели своего прихода. Мы прошли в квартиру Истоминых и разместились в первой комнате за столом. Пока Игнат Петрович распоряжался на кухне, оттуда до меня доносился то тихий шепот его жены, то приглушенный — самого Истомина. Мы с Юрием закурили. Комната была большая, сплошь уставлена вещами. Казалось, люди, жившие здесь, были озабочены одной мыслью: не оставить пустого места. Пианино, буфет, диван, гардероб — все это стояло тесно, и на всем были белые чехлы. Солнечному лучу, который проскользнул в окно, не в чем было отразиться и заиграть. Несколько особняком помещалась этажерка с книгами. К ней даже была протянута отдельная ковровая дорожка.

— Это чьи же? — спросил я.

— Батины… он у меня, можно сказать, любитель книг, — улыбнулся Юрий.

Пришел из кухни Игнат Петрович. Как всегда, вино развязало языки, и мы разговорились. Игнат Петрович сначала расспрашивал меня про работу, потом мы перешли на международные вопросы, а через несколько минут Игнат Петрович, нагнувшись ко мне и чуть покачиваясь (он успел порядочно-таки выпить и, как я заметил, вообще был большой любитель и знаток хмельного), говорил мне:

— Я человек простой и всегда стараюсь помочь людям. Вот прибегает давеча Юрка, говорит — на берегу человек от недостатка места спит. Как так, золотой мой? Да у меня горница вон какая, перебирайся, живи… Я человек старый, не обижайся, если что не так скажу, но говорю от души — перебирайся.

— Спасибо, не могу… Неудобно перед Семеном Панфилычем…

— Перед Семеном неудобно? Это верно, злобиться он начнет. Вот смутный человек, скажу тебе, милый! Ведь он небось чего только не наговорил про меня тебе, а?

— Да нет, ничего не говорил, — смутился я.

Игнат Петрович посмотрел на меня помутневшими глазами и погрозил пальцем:

— Зачем обманываешь, прекрасный человек? Знаю я — злобится Семен Гвоздков на меня. А почему? Неважно сам живет, вот и завидует, роет яму… Разве ж это дело? Надо жить в мире, глядишь, я тебе и помогу, чем располагаю. А насчет разных россказней про меня, скажу тебе, милый человек, сразу: хоть сейчас делайте ревизию, все у меня в ажуре… Да их уже и делали, и не раз: чист Игнат Истомин оказался, вот как! А он одно наладил — выведу Истомина на чистую воду, а чего меня выводить — весь я тут…

Он приподнялся и широко распростер руки. Юрий сказал недовольно:

— Ты бы потише, батя.

Игнат Петрович упрямо качнул головой в его сторону.

— Ты не командуй, молод… На хлебах еще у меня сидишь… Так вот, милый, — обратился он ко мне, — чего меня выводить, верно? Живу неплохо, кто не дает так же и другим жить? Пусть каждый живет и наслаждается жизнью. А на тех, которые на меня напраслину возводят, я управу тоже найду. У меня в области такой человек имеется — ой-ой!..

Во время горячей речи отца Юрий терпеливо катал хлебные шарики. Потом подтолкнул меня локтем и сказал шепотом:

— Я же вам говорил, философ…

Игнат Петрович, заслышав, забеспокоился:

— Что ты там? Загнул я, что ли?

— Да нет… — ответил я.

В глазах Истомина промелькнула совершенно трезвая, насмешливая искорка, но тотчас же он покачнулся и сказал пьяным голосом:

— То-то, юрист… Все против меня…

Я ушел от Истомина только на закате солнца. Отец и сын вызвались проводить меня к лодке. Мы молча пересекли двор, и когда шли, конюх и объездчик поздоровались со мной. Может быть, это была мнительность, но мне почему-то казалось, что взгляды их неодобрительно скользят по моему лицу. Мне стало неловко, я заспешил, споткнулся, и сын с отцом бросились мне помогать. Вышло совсем нехорошо. Я поскорей спустился к реке. Игнат Петрович показал свою лодку и попрощался со мной. Юрий раздумывал — ехать ему со мной или идти к парому.

— Езжай, не бойсь, не утонешь, — сказал ему отец.

Юрий решительно прыгнул в лодку. Игнат Петрович, оттолкнув лодку, помахал рукой:

— Счастливо, золотая вы моя молодежь! — он вздохнул. — Красота-то какая на Дону у нас, Тихоныч, верно? Вот смотрю я и думаю, дала нам Советская власть прекрасную жизнь, а мы, вместо того чтобы ею наслаждаться, все друг под другом ямы копаем…

Я ударил веслами о голубую воду. Брызги взлетели в воздух, лодка тронулась. Вскоре мы как бы повисли в голубом пространстве: над головой и внизу, под нами, блестели одни и те же бесчисленные звезды и светили две луны. Было удивительно тихо и просторно. Лодка шла, неслышно разрезая воду, звезды легко покачивались на волнах. Юрий опустил руку в воду и сидел, не шевелясь, словно задремал.

— Вот какой мой батя, — вдруг сказал он тихо. — Говорун, верно?

— Да, — подтвердил я.

— И человек вроде безобидный, — продолжал Юрий, — а вот почему-то многие настроены против него… Я последнее время дома бываю только на каникулах, и трудно мне понять — отчего это. Особенно враждуют они с Панфилычем…

Тихо шелестит за кормой вода, капли с поднятых весел звонко падают в реку и согласно вплетаются в рассказ Юрия.

— …Помирить бы их надо, пусть объяснятся начистоту, верно ведь? Чего врагами жить…

Лодка тихо стукнулась о песок. От неожиданности Юрий покачнулся, но тут же выпрямился и спрыгнул на берег.

— Вы к Панфилычу?

— Да.

— Ну, а я на «улицу»… Покойной ночи… Ждем вас завтра…

Он скрылся в темноте. Я взваливаю на плечо весла. Холодная вода стекает мне за воротник. Иду на огонек.

Панфилыч сидит на крыльце. Увидев меня, привстает и говорит ехидно:

— А-а, пожаловал, наконец! Долго же у тебя час тянется, полоску-то твою Настя скосила…

— Да я, понимаешь, Панфилыч, никак не мог вырваться, — бормочу я смущенно, — ты уж извини…

— Обедать-то, видимо, тоже не имеешь желания? — продолжал допрос Панфилыч, не обращая внимания на мои извинения.

— Нет…

— Ну, известное дело! Где нам, простому народу, за Игнатом Петровичем в закусках угнаться. Он, известное дело, накормит по-царски.

Я усаживаюсь рядом и говорю:

— Вот ты все злишься, Семен Панфилыч, на Истомина, а он с тобой мириться хочет.

Панфилыч вскакивает, словно ужаленный:

— Мириться? До гроба не помирюсь… Я его выведу на чистую воду. Ишь, чего удумал — мириться. Меня не подкупишь!

Он презрительно смотрит на меня:

— Это он ревизоров да вас вот таких на это берет, а меня — шалишь…

Я чувствую, как краснеют мои щеки.

— Значит, по-твоему, он меня купил? — кричу я. — Хорошо, а коль ты такой, что ж до сих пор не разоблачил? Я вот пока не вижу, в чем его разоблачать…

— Да ты не кричи! — вспыхивает в свою очередь и Панфилыч. — Я тебя особенно-то не боюсь.

— Нет, ты объясни мне, что плохого Истомин сделал, — настаиваю я горячо.

Панфилыч хладнокровно отрезает:

— Коль не дурак, сам увидишь.

— Нечего говорить, — торжествую я, — нет фактов, так и «да» хорошо.

— Ничего, я скажу, где надо, — говорит Панфилыч, — и не только я… Но мы не будем горячиться, а то погорячишься — он, как это уже не раз было, вывернется, а мы на бобах останемся… Да и дочь моя тут замешана.

Я спохватываюсь: действительно, как это я не сообразил. Запутанная, оказывается, история… Мы еще несколько минут сидим на крыльце.

— А ну-ка, Тихоныч, посчитай-ка мне, что вы пили да ели у Истомина, — неожиданно говорит Панфилыч.

— Для чего это?

— Потом скажу. Говори…

Я начинаю вспоминать: был херес, шампанское, водка. И закуска богатая — балык, паюсная икра, сыр, колбасы. Панфилыч загибает на руках пальцы…

— Так, так… Все? Мелочь мы не будем считать. Ну-ка скажи, во сколько обед этот обойдется?

Я прикидываю. Действительно, сумма затрачена солидная. Панфилыч торжествует.

— Вот оно как получается… А гляди-ка сюда еще — косари у него по найму работают, за коровой его чужая баба присматривает, себе хату в селе новую ставит. Откуда у него все это берется?

Доводы Панфилыча веские. Я уже не возражаю, а молча смотрю туда, где виден дом Истомина, и думаю: как же это я не сообразил, какое вино пью? Меня берет досада, и делается обидно, что меня так ловко обошли. Словно подслушав мои мысли, Панфилыч говорит:

— Да, здорово он тебя объегорил, Тихоныч… Поди-ка, собери теперь против него материалы: неудобно, да и рабочие против него ничего не скажут, знают, что ты пил с ним… Вот видишь, Тихоныч, как он ловко с вашим братом обходится? Трудно его ухватить — скользкий, как налим, уходит, да и шабаш. А люди кругом думают: значит и верно, на него управы нет.

— Пошли-ка спать, Панфилыч! — говорю я с досадой.

Он кряхтя поднимается с порожка и открывает дверь. В лицо бьет спертым воздухом и душной теплынью. Но я не чувствую ничего, иду за перегородку и падаю на постель. Меня мучают мысли: надо узнать, что представляет собой Игнат Петрович. А если он действительно живет нечестно, то как мирится с этим Юрий?

Засыпаю только под утро.

4
День выдался хмурый. На рассвете из-за горизонта потянулись серые тучи, нагоняя холод и ветер. Дон покрылся белыми гребешками пены. Над водой, срезая волны крыльями, носились чайки и пронзительно кричали, словно торопились сообщить людям о подступающем дожде.

В нашем доме все уже проснулись. Настя натягивала стеганку и, улыбаясь обветренными губами, рассказывала мне о вчерашнем. Панфилыч, хмуро покашливая, собирался на базар. Мы вышли все вместе: Настя направилась в поле, я — в сельсовет, Панфилыч с новой сетью — к парому. На его лице я уловил знакомые мне следы угрюмого раздумья. Так же задумывался он недели две тому назад, перед тем как сильно напиться. Я боялся, что подобное произойдет и сегодня, но не стал высказывать свои подозрения Насте.

К сожалению, мои предположения оправдались. С базара Панфилыч возвратился еще угрюмее и, усевшись на крыльце, стал что-то сердито бормотать себе под нос. До меня доносились только обрывки фраз: «Базар называется… Сети вот понес, а там нешто выручишь чего? Дешевка». И Панфилыч сплюнул. Но тут же снова забубнил: «А Игнат Петрович ныне прорубил лесок, провел, называется, санитарную порубку… А где он лесок: то?.. С каких барышей Игнат Петрович мотоцикл с базара поволок? Ясно, с каких!..»

Потом Панфилыч куда-то исчез, а в полдень, когда мы с Настей сидели за обедом, до нас с другого берега донеслись крики и шум. Мы выбежали на крыльцо и увидели возле дома Истоминых небольшую группу людей, наблюдавших за невысоким подвижным человеком. Он то что-то громко кричал, протягивая руку к окнам истоминского дома, то подбегал к калитке и начинал пинать ее ногами. Настя всмотрелась в скандалиста, вздрогнула и схватила меня за руку:

— А ведь это отец бушует. Пойдемте-ка скорее…

Мы закрыли избу и побежали к лодке. Вскоре Настя сильными ударами весел гнала лодку, а сама говорила:

— Это он непременно навеселе… Как выпьет, сильно у него сердце разгорается против Игната Петровича.

Она слизывает языком с припухших обветренных губ брызги воды и, доверчиво смотря на меня, жалуется:

— Суматошный он у меня. Вот заладил: «Не будешь ты, Настя, жить у этого типа в прислугах». — «Да разве я у него буду жить? Я с Юрием». А он заладил свое: и Юрка, мол, такой. Разве можно так говорить?

Я пожимаю плечами. Настя понимает мой жест по-своему:

— Ну да, вы здесь человек новый, всего не знаете. А я вот вам скажу так: Игнат Петрович не по душе мне, скрытный, себе на уме, да и живет неладно. Но ведь для этого есть органы, которые им займутся, а мне чего зря человека подозревать? А Юрка — другой. С недостатками он, верно, но ведь их можно исправить… И не может же Юрка за отца отвечать. А вот батя не понимает, все воюет с ними.

Лодка с размаху лезет носом на берег, и я едва не падаю за борт. Когда, выпрямившись, спрыгиваю на мягкий песок, Настин платок мелькает уже далеко впереди. Спешу следом. Отсюда хорошо слышен громкий голос Панфилыча. Он, что называется, вовсю обличает Игната Петровича: припоминает ему и порубки, и наемных косарей, и мотоцикл.

— Эх, милый ты человек, — ласково отвечает ему Игнат Петрович, — ну что ты скандалишь? Выпил — иди домой. Ведь за клевету, золотой ты мой, я привлечь могу тебя, ведь фактов у тебя нет… С кем связываешься, подумай! У меня сын — юрист…

— Плевал я на него! — кричит Панфилыч.

До меня доносится тихий голос Насти.

— Опомнись, отец, зачем все это? Пойдем домой, слышишь… Пойдем.

— Постой-ка, дочка, постой, я желаю людям правду сказать про него.

— Ничего ты таким образом не докажешь, а только меня и себя срамишь… Пойдем…

Послышался шум, пыхтенье. Я ускорил шаги и вскоре увидел дом Истомина, Настя с усилием вела упирающегося Панфилыча к реке. У ворот стоял Игнат Петрович и следил за ними. Потом он сказал громко:

— Правильно, Настя, веди-ка его подальше… А то, вишь, герой… Дочери платье справить не может, а туда же лезет… Жить надо уметь, а не злобиться на соседей.

Панфилыч рванулся и, взлохмаченный, страшный в гневе, двинулся на Истомина. Побледневшая Настя тихо, с болью сказала:

— Зачем же это вы так, Игнат Петрович?

Истомин явно струсил. Держась на всякий случай за ручку калитки, он предупредительно махал рукой на Панфилыча и кричал:

— Ты куда, куда лезешь — смотри!.. Я ведь за хулиганство сразу оформлю на тебя дело… Знай, у меня в газете теперь своя рука…

«Ах ты подлец…» — подумал я и сжал кулаки. Мне хотелось проучить его, но я сдержал себя. Чувствуя, как колотится сердце, я крикнул:

— Что же это вы такую гадость говорите?

Истомин обернулся, увидел меня и побледнел. Но тут же справился с собой и сказал бойко:

— Вы потише, знаете…

— Кулацкая морда! — сказал я, с силой повернулся и пошел прочь.

А через некоторое время я лежал на постели за перегородкой у Панфилыча и горько иронизировал: вот я и узнал кое-что про Истомина. Много ли? А сам кругом оконфузился. Пил у него? Пил! Как теперь на это посмотрят в редакции? Вот он, розовый взгляд на жизнь, что делает. Я до сих пор плохо знаю людей. Ну ладно, это мне хорошая наука. Теперь-то я не буду восклицать подобно некоторым: «Что вы! Разве такие люди возможны на сороковом году Советской власти…»

Я вскочил с кровати: что же, надо действовать! Осторожно выглянув из-за перегородки, я увидел за столом Настю. Уставшая от нынешнего беспокойного дня, она сидела, задумавшись над листком бумаги с недописанными стихами. Нежность к ней — нелегко ей было сегодня — охватила меня. Как у них дальше сложатся отношения с Юркой? Кстати, где он сегодня был — прятался от скандала или просто задержался на базаре?

Настя быстро обернулась, увидела меня и накрыла стихи рукой.

— Знаю, сам был такой… Неплохо получается, — сказал я коротко.

Она посмотрела исподлобья и покраснела.

— Только стихи стихами, а с Юркой тебе надо как следует поговорить… пора…

— А я и так хотела сейчас ехать.

— А мы с Панфилычем как следует возьмемся за Истомина…

— Я сейчас Юрку найду! — Настя выскочила из комнаты.

Я закурил, потом вышел на крыльцо. Смеркалось. В небе быстро бежали разорванные тучи. На крыльце стояли Панфилыч и два незнакомых мне человека. Они назвались соседями Панфилыча. Мы пожали друг другу руки.

— Разговаривала сейчас с нами Настя — правильно вы рассуждаете, — сказал мне Панфилыч. — Больше невозможно терпеть Истомина. Мы думали — остепенится человек, предупреждали, скандалили… продолжает свое… Сегодня Игнат Петрович еще лес собирается вывозить на продажу — мы его и задержим… Давеча я сдуру бузотерил, надо сообща, с толком дело вести… Мало ли что он нас лично не трогает, он лес наш народный тащит, и допускать этого нам не позволяет совесть… А я все, чудак, из-за дочери тянул, боялся ее замешать… А государство страдает — это как? Сколько времени попусту тянул, старый дурак! В таком деле надо действовать с народом и твердо… И с Юркой надо решать… Вон Настя к нему поехала! — Панфилыч показал на лодку, удалявшуюся от берега.

— Защитник у Истомина, говорят, в области высокий есть! — сказал раздумчиво один из моих новых знакомых.

— Вряд ли, это он для пущей важности слух пустил… Да если и так, что они двое против народа? — Я дунул на ладонь. — Песчинки…

— Это вы верно!.. Главное дело, никак наши мужики его не принимают, чужой он нам, не жить ему с нами.

Панфилыч поглядел на небо и сказал:

— Сейчас я зажгу бакены, а потом мы сядем рядком да поговорим ладком.

Он ушел в хату и вскоре вернулся, обвешанный фонарями. Взяв весло, закурил и направился к реке.

Я тоже по хрустящему песку спустился к Дону.

У реки, дышавшей теплом и тиной, смутно проступали очертания лозняка, склонившегося над неясными берегами. Вода бежала темная, бесшумная, только на перекатах нет-нет да и блеснет отражение то одной, то другой звезды и, постепенно расплываясь, уносится вниз по течению.

Я сидел задумавшись. Почти месяц бродил я по этим берегам и окрестностям. Рыбалил, записывал частушки, говорил с людьми и думал, что хорошо знаю и здешних жителей, и местный быт. Но вот неожиданно передо мной открылась другая сторона жизни, которой я до сих пор не замечал, хотя Истомин все время и жил со мною рядом.

На том берегу Дона, как в первый день приезда Юрия из Москвы, играл баян. Видимо, это развлекался Игнат Петрович — скрытный, трудный человек…

Скоро кончается отпуск, мне придется уехать из этих мест. Тяжело это сделать, особенно сейчас, когда беспокоит смутное сознание неблагополучия, творящегося рядом.

А кроме того… именно сейчас, когда я с тревогой смотрел на тихий, ласково плещущий о берег Дон, я все сильнее чувствовал, как сроднился с этой капризной рекой, с Панфилычем, Настей. Словно наяву встало передо мною ее лицо с припухшими обветренными губами. Как тут уедешь? Нельзя не помочь ее трудной любви…

Ночную тишину неожиданно нарушили громкие крики:

— Перевоз…

— Эй, перевозчик, заснул, что ли?..

Припозднившиеся путники вызывали паром. Эхо гулко разносило по окрестностям их требовательные голоса. Где-то в камышах, совсем недалеко от меня, тревожно вскрикнула разбуженная утка.

Над лесом все выше поднималась луна, и золотой след ложился на воду. Рассекая его, от противоположного берега отчалила лодка. Я присмотрелся: Юрка? Лодка медленно, рывками, двигалась к нашему берегу.

А у перевоза все шумели люди, вызывая паром…

ВЕГА — ЗВЕЗДА УТРЕННЯЯ

1
За стеной пронзительно зазвенел и тут же захлебнулся будильник. Должно быть, его спрятали под подушку. Но Даша уже поднялась с постели.

Радостно глядя на солнечный луч, пересекавший комнату, набросила сарафан и сунула ноги в туфли. Затем, чувствуя в теле бодрую, озорноватую силу, она на цыпочках пробежала мимо спящей матери в коридор.

Спрятавшись за приоткрытой дверью, Даша наблюдала за комнатой, в которой обитал их жилец — Алексей Костриков. Вот он вышел, прислушался к теплой домашней тишине, стоявшей вокруг, и укоризненно покачал головой. Потом тихонько постучался к ним:

— Послушайте, Дарья Сергеевна, пора… все царство небесное проспите.

Никто ему не ответил, и он осторожно заглянул в комнату. Тотчас же лицо его вытянулось, а взгляд стал растерянным.

Даша обрадованно засмеялась и, закрыв рот ладошками, выбежала на крыльцо.

Плескаясь под рукомойником и вздрагивая от колкой, холодной воды, она думала: хорошо, что Костриков поселился именно у них.

Теперь в строгих, неприютных комнатах, где вдвоем жили Даша и мать, стало шумно и по-настоящему запахло жильем. А самое главное — ей радостно было слышать громкий голос Кострикова.

Даша и Костриков были сослуживцами, оба работали в опытном лесничестве. Дубовый массив лесничества начинался прямо в черте города, и если посмотреть с крыльца, то можно увидеть на горе первые ряды зеленых столетних великанов. Они были хмуры и кряжисты, словно былинные богатыри. А в узких голубоватых просветах между ними краснела черепичная крыша здания лесничества.

За спиной послышались твердые мужские шаги. Даша торопливо слизнула с губ блестящие, как алмазинки, капли воды и обернулась:

— Ну, так кто же из нас соня, Алексей Тимофеевич?

Костриков ничего не ответил, только посмотрел на Дашу долгим ласковым взглядом.

Даша вспыхнула и торопливо сказала:

— Алексей Тимофеевич, умывайтесь и живо за стол.

Раньше Даша удивлялась, когда про какого-нибудь человека, желая нарисовать его портрет, коротко говорили: у него настоящее русское лицо. Что это означало?

А вот теперь она знала: такой человек должен быть голубоглазым, широкоскулым и добрым. Таким, как Костриков.

Сама Даша была полной его противоположностью — худенькой, темноволосой и большеглазой. Эти внимательные глаза чудесным светом освещали все ее смуглое лицо, делая его в одно и то же время и задумчивым и чуть лукавым.

2
Последние дни небо было серым, до свинцового оттенка, и от этого очень неприятным. Но сегодня наконец-то июнь взял свое. В небе прорезались голубые окна, и сразу потеплело. Солнечные зайчики от многочисленных луж запрыгали на стенах домов. Радостные скворцы пели на деревьях, одетых в зеленые облака листвы.

Костриков и Даша решили идти в лесничество пешком. Даша давно мечтала об этом. Ей так хотелось показать Кострикову свой городок! Она то и дело брала Кострикова за руку и тянула с дороги в сторону: показывала ему белую школу с пушистыми елями у окон, где она когда-то училась; потом больницу, где работал ее покойный отец, врач; просторный и тенистый парк. Костриков послушно шел за Дашей, и по его глазам было видно, что все это ему очень нравилось.

Но когда они вышли на окраинную улицу, за которой весело зеленел луг, лицо его неожиданно изменилось, и он хлопнул себя по лбу.

— Что с вами, Алексей Тимофеевич? — спросила удивленная Даша.

— Беда, Дарья Сергеевна! Заговорили вы меня совсем, — сказал Костриков растерянно, — и, кажется, из-за вас я обманул людей. Эх, досада!

— Каких людей?

— Из Чигорака должны были за мной люди заехать… но я, как видите, их не подождал…

Даша озабоченно посмотрела на растерянного Кострикова и вздохнула. Она почувствовала себя виноватой. Потом подумала, щуря глаза, и сказала:

— А вы не расстраивайтесь. Не застанут дома, приедут в лесничество.

— В том-то и дело, что я не хотел этого…

Даша мельком взглянула на Кострикова и увидела, как его мягкое и милое лицо стало упрямым и некрасивым. И тут же вспомнила, что у Кострикова в последнее время участились стычки с Василием Евдокимовичем Подрытовым, исполняющим обязанности директора опытного лесничества.

Подрытов был высок, худ, «чертовски работоспособен», как говорили про него сотрудники, и имел одну странность — любил к слову и не к слову ввернуть анекдот и выпаливал их один за другим и при этом смеялся первым.

Не дальше как позавчера Подрытов, который последнее время часто провожал Дашу домой, рассказывал, что у него уже не хватает терпения разговаривать с Костриковым.

«Не понимаю, — говорил Подрытов, высоко поднимая плечи, — зачем человек с практическими склонностями идет в науку?»

Даша, которая совсем недавно, прямо из института, возвратилась в родной город, чтобы работать здесь лаборанткой в лесничестве, плохо разбиралась во взаимоотношениях сотрудников. Ее только очень удивляло, как это такие умные, хорошие люди, как Костриков и Подрытов, не могут найти общего языка. Из-за чего вечные разговоры «на высоких тонах», откуда эта внутренняя неприязнь?

Вот и сейчас, стоило, видимо, Кострикову вспомнить о Подрытове, как он уже изменился, замкнулся в себе.

— А вам, Алексей Тимофеевич, очень не идет быть серьезным. Посмотрели бы на себя…

— Да уж что смотреть! — вздохнул Костриков.

— Знаете, вам не следует так часто отрываться от основных опытов, — сказала Даша серьезно. — Вот Василий Евдокимович говорит…

— Ну, что говорит Василий Евдокимович, я прекрасно знаю, — сказал Костриков резко и сердито. — Мне и сегодня предстоит милая беседа с ним, так что хоть сейчас-то обойдемся без него.

3
Они шли уже по лугу, к мосту через речку. Пахло разогретой землей и тиной. Налитые дождем выбоины и ямки стали лужами и ослепительно сверкали под солнцем. А над рекой, которая струилась тихо, сонно и чуть рябила на желтых песках перекатов, сплошной зеленой стеной стояли пушистые осинки.

На том берегу они поднимались в гору, переходили в густой подлесок, и в нем звучно, отрывисто, словно пробуя голоса, перещелкивались соловьи.

— Дарья Сергеевна, уж не обиделись ли вы? — спросил Костриков, видимо, встревоженный молчанием Даши. Он щурил голубые глаза и пытливо всматривался ей в лицо.

— Что вы, просто не хочу их спугивать, — махнула Даша рукой в сторону леса. — Соловьиный ансамбль!..

Она хитрила. Ей хотелось поспорить с Костриковым. Она думала, что Подрытов, пожалуй, был прав, когда требовал, чтобы сотрудники ни в коем случае не отвлекались от основных исследований.

Но Даша повторяла бы мысли Подрытова, а этого она как раз и боялась. С каким насмешливо-скучающим лицом будет слушать ее Костриков! «В конце концов, я арбитром между ними не поставлена!» — решительно тряхнула головой Даша.

— Эге-ге-гей! Алексей Тимофеевич! — гулко разнеслось над лугом.

Они остановились и посмотрели друг на друга.

— Кажется, вас, — сказала Даша.

Костриков кивнул и обернулся. Лицо его тотчас же просияло. Тогда обернулась и заинтересованная Даша.

Она увидела: по лугу, не разбирая дороги, неслась бричка. В ней стоял парень и отчаянно махал снятой с головы фуражкой.

— А ведь это Турков из Чигорака, — сказал Костриков, оживляясь. — Ну, конечно, он… Знаете, Дарья Сергеевна, у меня к вам есть просьба…

Даша улыбнулась понимающе и чуть грустновато. Она уже знала, в чем будет состоять эта просьба. Костриков должен был провести сегодня день у нее в лаборатории. Но он уедет сейчас в Чигорак, а Даша должна сказать Подрытову, что работали они, как и было приказано, вместе.

— Хорошо, Алексей Тимофеевич… вы не беспокойтесь…

— Спасибо! Понимаете, Дарья Сергеевна, нынче мне особенно важно быть в Чигораке… А уж с завтрашнего дня и всю неделю — только на опытах. Вместе. Честное слово!

— Езжайте, Алексей Тимофеевич.

Он сжал ее руку ласково, но крепко. И Даша потом всю дорогу чувствовала это пожатие, останавливалась и тихонько дула на пальцы.

4
Лесной массив был разрезан глубоким оврагом. Овраг весь зарос кряжистым дубом и чернокленом. Когда-то, как рассказывали старожилы, здесь скрывались банды Антонова, спасаясь от конницы Котовского. Об этом до сих пор напоминали то неожиданно обнаженный весенними потоками обрез, то позеленевшие медные гильзы.

Даша спускалась в овраг, задевая широкие листья папоротника. Тогда просыпались комары, что ютились в кустах, и надсадно пищали.

Вверху, на макушках дубов, горели лучи солнца. Они процеживались сквозь густую листву и падали на землю зеленоватыми пятнами.

Даша подошла к фанерному домику и, сняв замок, очутилась в темной комнате. Она нащупала и зажгла керосиновую лампу. Красноватый свет наполнил помещение, и стала видна глубокая темная яма, начинавшаяся прямо от ножек стола.

Даша медленно спустилась с лампой вниз. И сразу осветилось прорезанное в глубине ямы необычное окно. В железную раму было вставлено толстое, отсвечивающее огонек лампы небьющееся стекло. За ним различались многочисленные, извивающиеся корни деревьев. Они то, как выпущенные из лука стрелы, пронзали землю, то ползли неторопливо вдоль стекла, то дружно сплетались меж собой.

Даша особенно любила заходить сюда после дождя, когда потоки воды озорно гудели в оврагах и пахло распаренной, свежеобмытой землей. Словно врач, Даша внимательно отмечала в лабораторном журнале малейшие изменения в корнях дуба.

Потом она выбегала наверх, в лес, полный свежести и птичьего гомона.

Узкими тропинками Даша шла к дождемерам. Вот и знакомая полянка. На траве, простроченной голубым узором незабудок, лежал ласковый солнечный свет. По краям полянки белыми столбиками блестели большие стеклянные термометры.

— О-о-о! — весело кричала Даша, и лес отвечал ей звонким, перекатывающимся эхом.

Полянка была ее радостью.

Здесь стояли два больших желтых пня, оставшихся от недавно срезанных дубов. Они пахли горьковато и вкусно. Даша жадно вбирала в себя этот запах, завороженно прислушивалась к звукам, которыми жил лес. Вот где-то вверху цокает белка, тихо прошуршал в траве ежик. А там, за березкой, бьется чье-то сердце. Это неторопливо отсчитывают секунды спрятанные в дождемерах часы.

Записав и обработав показания приборов, Даша собиралась домой. В лесу было сумрачно и тихо. А когда она выходила на опушку, то услышала, как на лугу громко и чуть грустно поют девчата. Виднелись недалекие крыши и заводские трубы городка, на которых краснели лучи погасающего солнца.

Даша смотрела, и ей было необыкновенно хорошо. Хоть она и устала от хлопот, но день прошел удачно, и впереди таких дней еще много-много.

И было удивительно думать, что этих прекрасных дней не замечают многие люди. Например, Подрытов, который все жалуется, что его кандидатскую диссертацию уже полгода маринуют в институте и, видимо, ему необходимо выезжать туда и начинать «пробивать» ее по «инстанциям». И вздыхает: «Как много требуется усидчивости в нашем деле! Присматривайтесь, Дарья Сергеевна».

Или Костриков, который часто ездит в Чигорак, в местный колхоз, где помогает уничтожать появившихся в лесу вредных насекомых и подсаживает молодняк.

Приезжает он оттуда усталый, пыльный. Но стоит ему ополоснуть лицо, как он уже спешит к приборам.

Даша жалела его. И говорила, что так недолго и заболеть, на что Костриков, беспечно улыбаясь, отмахивался: разве такого одолеет болезнь? И приглашал: не теряйте времени, Дарья Сергеевна, спешите ездить со мной. И непонятно было — серьезно он это говорит или шутит.

Наверху заскрипела дверь. Даша захлопнула журнал и прислушалась, соображая в то же время, как сказать, где находится Костриков, если войдет Подрытов.

— Дарья Сергеевна, вы здесь?

Ну, конечно, это был Подрытов. Он, нагнувшись, заглядывал сверху. На его остроскулом, изможденном лице прыгали желтые отсветы лампы.

— Пока да, Василий Евдокимович, но собираюсь к дождемерам.

Подрытов, сильно стуча подкованными ботинками, спустился вниз и сел рядом с Дашей. Закуривая, он огляделся.

— А где же Алексей Тимофеевич?

Как ни готовилась Даша к этому вопросу, а все же смешалась. Склонившись над журналом, чтобы скрыть свои глаза, она ответила:

— Вышел наверх, к сеянцам… Скоро придет.

— Ну, и прекрасно! У меня к нему есть небольшой вопросик. Подожду. — Подрытов удобней устроился на ступеньке. — Вы слышали, Дарья Сергеевна, последний анекдот про спутника? Коротенький, но острый. Значит так: долетел спутник до Луны и сигналит оттуда: «Приземлился благополучно, высылайте спутницу». Здорово?

Он захохотал, с его папиросы упал пепел и засыпал свежие записи в журнале. Даша смахнула пепел на пол и отодвинула журнал.

Часы на ее руке тикали торопливо и тревожно, словно напоминали о том, что уже второй час, а Кострикова все нет. «О чем он только думает! — ужаснулась Даша и покосилась на Подрытова. — И его откуда-то принесло на мою голову… Первый раз в жизни соврала».

Подрытов докурил папиросу, поискал глазами, куда бы бросить окурок, и, не найдя, скомкал его, завернул в клочок бумажки иопустил в карман.

— Пожалуй, не дождешься вашего шефа, — сказал он со вздохом. — Проводите?

Когда они поднялись наверх, в лесу парило. На шершавой поросшей зеленоватым мхом коре дуба, возле которого они остановились, светлыми жаркими пятнами лежал солнечный свет. Торопливо, охваченные непонятной тревогой, сновали вверх и вниз муравьи.

— Опять к дождю…

Подрытов пощурился на муравьев и вдруг, словно что-то вспомнив, повернулся к Даше.

— Дарья Сергеевна, сегодня у нас, понимаете ли, производственное совещание. Так что вам надлежит быть. Да и выступить ввиду сложившихся обстоятельств было бы неплохо…

— О чем? Я ведь еще…

— Ну о чем… Хотя бы о своих одиноких бдениях в лаборатории.

Даша испытующе посмотрела на Подрытова и нахмурилась.

— Я редко бываю одна… Больше с Алексеем Тимофеевичем.

— Как сегодня?..

Даша промолчала, и Подрытов заторопился.

— Впрочем, как хотите… Я это, видите ли, в ваших интересах… Костриков вряд ли будет вас защищать, когда развернутся дебаты и прения… Я его манеру знаю. До свидания.

Уже отойдя, он добавил:

— Кстати, я сегодня с утра в ваших владениях и полностью в курсе событий… Такие-то дела!

«Ну и подсматривайте дальше, если вам нравится!» — хотела крикнуть Даша, но в последний момент сдержалась.

5
Совещание оказалось долгим. Оно закончилось, когда в свои права вступила темная лесная ночь. Даша торопливо шла вдоль опушки и слушала, что говорил ей Подрытов.

— …И в конце концов я считаю, что мое стремление получить кандидатскую степень — это вполне естественное желание человека, связанного с наукой, официально оформить свою принадлежность к ней… Разве это не так, Дарья Сергеевна?

Голос Подрытова звучал то близко, то отдалялся. Даша едва угадывала его фигуру, настолько темна была ночь.

Ей не хотелось сейчас ни спорить, ни углубляться в начатый Подрытовым разговор, и она только машинально поддакивала:

— Конечно, конечно.

Вот они взошли на мост, и в воздухе гулко зазвучали частые легкие шаги Даши и шаркающий топот Подрытова. Где-то глубоко-глубоко, под пролетами моста, плескалась и тускло, словно расплавленное олово, светилась вода.

Даша смотрела на нее и думала о том, как странно перемешалось и спуталось все сегодняшним вечером. Вот хотя бы и то, что она идет домой не с Костриковым, а с Подрытовым — как это неожиданно для нее самой! И в то же время очень обидно.

— …Да и в этом естественном процессе, который происходит в жизни, когда люди науки, умудренные опытом, достаточно поработавшие в низах, уезжают из этих мест в города, чтобы там отдавать свои знания молодежи, — зачем усматривать в этом процессе плохое, как это делает Костриков. Как вы смотрите, Дарья Сергеевна?

— Пожалуй, так… Да, да…

Ах, как ей было обидно! Стоило закрыть глаза, и вспоминалось совещание и напряженный голос Кострикова, который говорил о неправильной, однобокой постановке дел в опытном лесничестве: Подрытова даже не знают в соседних колхозах, его заместителя тоже, а они могут и обязаны помогать местным лесоводам, но пока только копаются в бумагах.

А потом — ехидный голос Подрытова о ней, Даше. Может быть, и ее считает Костриков «бумагомаракой»?

Даша притихла и даже ноги поджала под стулом, когда услышала ответ Кострикова:

— Я считаю: большую часть времени ей надо проводить не здесь, у дождемеров, а там, где обнаружен короед. Польза будет значительней. Вы знаете, как необходимы сейчас лаборатории в местных лесах!

Вот тебе и благодарность за то, что она делала для этого человека! Даша окаменела и больше не слушала ни других выступлений, ни сочувствующего шепота Подрытова.

Как только все закончилось, она, чтобы не встретиться с Костриковым, первой выбежала на улицу и пошла быстро, быстро, то и дело спотыкаясь о корни деревьев. Как и когда ее догнал Подрытов, она не заметила.

— …Я думаю, Дарья Сергеевна, что и вам стоило бы подумать о дальнейшем. Мне кажется, нам надо солидаризироваться.

Даша очнулась от своих мыслей и удивленно посмотрела на собеседника. Лица его не было видно, но чувствовалось, что он нагнулся, затаил дыхание, ожидая ее ответа.

— Вы знаете, Василий Евдокимович, у меня сейчас такое состояние… — начала и не договорила она. И Подрытов торопливо спохватился:

— Ах, да, да… Хотите, Дарья Сергеевна, новый анекдот? Значит так: поехал мужик на базар…

Они уже вошли в город. Темнота тут была непрочная: ее пробивали лучи света из окон, а через ровные промежутки желтыми ореолами светились уличные фонари, окруженные колыхающимся роем мохнатых ночных бабочек.

«У одного на языке анекдоты, у другого — шуточки, — сердито думала Даша. — Словно со мной нельзя говорить прямо. Ну, скажите, что от меня требуется!»

И тут же подумала, что каждый из них скажет разное. А на чьей стороне правда?

Как теперь вести себя с Костриковым? Ей было радостно и в то же время больно вспоминать его голубые глаза, усмешливый рот и упрямый подбородок и хотелось сделать так, чтобы и он почувствовал ее боль.

— Ну, вот и добрались понемножку, — сказал Подрытов.

Они стояли на центральной улице. Ночь здесь была не такая темная, как в лесу, а голубоватая от множества огней. Мягко шуршали проезжающие мимо машины, над кинотеатром горела ровным неоновым светом реклама. Из городского сада доносились нежные и чуть грустные звуки старинного вальса.

А совсем рядом, в стеклянной будке, словно в аквариуме, зевала продавщица газированной воды.

— Большое спасибо, Василий Евдокимович, — сказала Даша, предупреждая следующее движение Подрытова, который сделал было шаг к ее дому. Он молча пожал руку и отошел.

Даша на секунду задержалась перед аркой: дом, в котором она жила, был во дворе. Арка была каменная, высокая, полная гулкой темноты. Резные железные ворота полураскрыты.

Даша быстро проскользнула под громыхнувшей цепью, пробежала арку, вышла во двор и, чего-то тайно ожидая, глянула на свое крылечко. И сразу удивительно ярко — и радостно, и тревожно — бросился ей в глаза темный силуэт человека у перил. Костриков!

Она ступала по ступенькам медленно, не поднимая глаз.

— Даша!..

Она вздрогнула. Первый раз за все время он назвал ее именно так, как она давно этого хотела.

— Даша, послушай… Я хочу, чтобы ты поняла мои слова, поняла…

И тогда она еще шире раскрыла большие глаза и глянула ему прямо в лицо. Вот когда она сделает, чтобы он почувствовал, как ей больно. Но вдруг ощутила, что в душе у нее только огромная, тяжелая усталость. И она сказала:

— Вы знаете, Алексей Тимофеевич, если вам есть что говорить, то мне-то нечего… А без этого какой же разговор!

6
Утром Даша сделала два открытия. Первое — это то, что сегодня, оказывается, воскресенье, и второе — что исчез Костриков, оставив записку. Ее принесла мать, держа осторожно в вытянутой руке.

— Видимо, тебе…

При этом она посмотрела на дочь очень внимательно, и Даша поняла, что записка домашним цензором уже прочитана.

Она торопливо развернула тетрадочный листок. Строчки бежали вкривь и вкось, не признавая линеек, и Даша невольно улыбнулась, сразу представив себе Кострикова.

В записке было написано:

«Я не чувствую за собой никакой вины и все-таки вижу, что я в этом доме нежелателен. Вещи заберу потом».

А ниже едва заметная, словно только для себя, приписка:

«Самое страшное, что есть на свете, — это равнодушие».

Даша возмутилась: это ее он смеет обвинять в равнодушии? Посмотрел бы он на нее вчера, после своего выступления! Она просто не научилась еще быть зубастой. Но тут же спохватилась: может быть, он имел в виду другое равнодушие? И улыбнулась нежно и лукаво: ну, а об этом уж позвольте пока знать мне одной.

Умывалась она шумно и весело, стараясь показать всем своим видом, что ничего особенного не произошло. Мать поняла ее и не задавала никаких вопросов.

Потом Даша собралась на базар, решительно заявив, что сегодня ее день, командовать кухней будет она, Даша. Мать не возражала, только сказала тихо:

— Мне кажется, что уж сегодня-то можно было бы одеться по-человечески…

Это она намекала на костюм Даши: спортивные длинные шаровары, кофточку и куртку. Даша критически окинула себя быстрым взглядом в зеркале, повернулась, скороговоркой заключила: «А что? Ничуть не плохо» — и выбежала с сумкой в руках.

На улице властвовало розовое погожее утро. Сверкали прозрачные окна, голубые лужи, зеленая листва деревьев. Город просыпался в ослепительном солнечном свете.

Даша шла быстро, и воробьи шумно вырывались у нее из-под ног.

Это было лето — настоящее, долгожданное.

И все-таки чего-то в нем не хватало.

Это Даша ощутила сразу, сделав по знакомой улице несколько шагов.

«Наверное, остатки вчерашнего, — подумала Даша. — Очень неприятный осадок от совещания».

Она представила себе, что бы сделала сейчас, если бы вчерашнее повторилось снова. Конечно, она бы не молчала. «Знаете что, товарищи, — сказала бы она Подрытову и Кострикову, — каждый из вас говорит о своем, наболевшем, и каждый хочет направить меня по своему пути, а я хочу сама разобраться во всем. Имею я такое право?»

Неплохо? Конечно! И правильно! Она удовлетворенно засмеялась и тут же задумчиво почесала кончик носа. «Да, а все-таки чего-то в мире не хватает. Вот здесь — вокруг меня…»

— Ну, это у вас, дорогая, очередные причуды, — сказала Даша вслух и тут же испуганно оглянулась: не слышал ли кто?

Чтобы избавиться от этого надоедливого чувства, Даша решила зайти в магазин. Оказывается, здесь была выставка готового платья. В женском отделе было шумно и оживленно, в мужском же — малолюдно.

— Дарья Сергеевна, вот встреча!

К ней подходил свежевыбритый, сияющий белыми манжетами и воротником Подрытов. Новый костюм сидел на нем ловко и красиво, и весь он казался помолодевшим лет на десять.

Даша посмотрела на него с удовольствием.

— Вы что же, как и другие, на распутье? — весело кивнул Подрытов на стайки шумных женщин, перелетающих от манекена к манекену. — Хотите совета старого холостяка? Я не лишен вкуса, даю слово. Одну минуту.

Дашу заинтересовало, что же выберет для нее Подрытов, и она с любопытством следила за ним. Вот он остановился возле витрины и с заговорщическим видом поманил ее.

Она подошла.

Да, вкус у Подрытова был. Платье, выбранное им, было из темной, тускло и величественно переливающейся тафты, с пышной шуршащей юбкой и красиво откинутым на плечи элегантным воротником.

У Даши заблестели глаза, и Подрытов это сразу заметил:

— Берем?

Даша на миг представила себя в этом платье: холодно-солидную, серьезную и важную. Повернулась, увидела в зеркале свое отражение: большеглазую, тонкую в талии девчонку в спортивных брюках.

И решительно отказалась:

— Нет. Я без денег.

— Я найду.

— Но… Оно мне не очень нравится. Пойдемте. И скажите-ка, что это вы сегодня такой сияющий?

Подрытов покорно пошел вслед за Дашей к выходу.

7
На улице выяснилось, что у Подрытова сегодня радостный день: ему позвонил знакомый из института и сообщил, что дело с диссертацией сдвинулось с мертвой точки.

— А ведь для меня это теперь, Дарья Сергеевна, вопрос всей жизни, — сказал Подрытов взволнованно.

Даша поздравила Подрытова, и тот засиял еще больше. Благодарный, он не отходил от Даши ни на шаг и с удовольствием помогал ей делать покупки. Так они шли по городу, и Подрытов все время говорил и говорил о своей диссертации.

Даше не мешали его слова. Они пролетали мимо, не задевая сознания, потому что она, как и утром, когда выходила из дома, чувствовала себя какой-то одинокой, ей чего-то не хватало.

И только когда они проходили мимо школы и Даша увидела знакомые с детства голубые сосны, она поняла, что произошло, — вещи вокруг нее потеряли одухотворенность.

Вот хотя бы эти сосенки: какие они были зеленые, радостные, понятные, когда она смотрела на них вместе с Костриковым!

Или этот парк. Даже весь город!

Был он весь какой-то просторный, ясный, светлый, как в детстве. А вот сейчас — сжался, потускнел, словно исчезла душа.

Пытаясь защититься от чувства одиночества, Даша с иронией подумала: «Вот интересно — душа в образе Кострикова!» Но ирония не действовала…

— А все-таки вы зря не взяли платье, Дарья Сергеевна, — нарушил молчание Подрытов. — Почему?

Она пожала плечами: почему? «Такое платье я еще буду носить, а вот девчонкой в спортивных брюках я уже через несколько лет по городу не пройду, — упрямо подумала Даша. — И потом, я-то уж знаю, в чем именно я больше всего нравлюсь Кострикову».

Но ничего этого она Подрытову не сказала, а тихо бросила:

— Так.

— Жаль. Хорошие вещи, Дарья Сергеевна, надо всегда спешить брать, — сказал Подрытов мечтательно. — Верьте мне — они никогда не подведут. Надо уметь жить.

«Конечно, надо уметь. Но как?» — хотела спросить Даша и не спросила. Она только задумчиво прищурилась, наморщив лоб, а Подрытов, заметив, что слушают его невнимательно и рассеянно, уже не говорил, а только молча тащил полную корзину. Он обиделся.

Вот и знакомый дом, арка с массивной решеткой ворот. Даша очнулась от своих мыслей и, глянув на Подрытова, спохватилась:

— Ой, какая я бессовестная! Давайте сюда корзину…

— Да ничего, ничего… Уж теперь можно донести и до конца.

— Нет-нет… Спасибо, Василий Евдокимович…

Подрытов отдал корзину и побрел обратно.

А Даша неторопливо вошла под арку и чуточку постояла здесь. Ей нравилась арка, нравилось стоять в прохладной полутьме и почему-то вспомнилось, как еще в школьные годы ее провожали с вечеров десятиклассники и в глазах некоторых она замечала попытку поцеловать ее именно здесь, под аркой.

Но никто из них так и не решился на это: такая она была строгая.

«А вот Алеша должен обязательно меня здесь поцеловать!» — почему-то вдруг подумалось Даше, и она почувствовала, что покраснела.

8
Оказалось, что Костриков взял длительную командировку в отдаленные села района, и теперь ждать его предстояло долго.

Но Даша не сердилась на него: она теперь хорошо знала и то, что он возвратится, и то, что ей делать в его отсутствие. В первый же свободный вечер она села на машину и поехала в Чигорак договариваться об организации лаборатории в колхозе.

Село оказалось большим и богатым. Было много новых хат, на их сосновых срубах выступала смола. Над крышами торчали рогатки телевизионных антенн. Шофер хотел остановиться у правления, но Даша попросила довезти ее до выгона, туда, где заманчиво синел лес.

Когда машина уехала, Даша не спеша зашагала мягкой, поросшей подорожником проселочной дорогой.

Прямо от пашни начинался лес: с правой стороны дороги, на черноземе, — старый, лиственный; слева, на песках, — молодой, сосновый.

Даша засмотрелась, как заходящее солнце просвечивало верхушки сосен.

У придорожного столбика сидел белобородый дед и с интересом смотрел на Дашу.

— Дедушка, вы здешний? — спросила она у него.

— Тутошний, милая. А что, аль дорогу потеряла?

— Да нет. Просто хочу знать, как называется ваш лес.

— Лес-то? А вот тот, что справа, покряжистей, — тот Савеловский, а что слева — тот по-разному зовут, либо Большими Посадками, либо Костриковским.

У Даши забилось сердце.

— А почему так?

— Стало быть, интересуешься? — Дед заметно обрадовался тому, что нашелся человек, с которым можно поговорить, и уселся поудобней. — Ну, слушай, девонька. Тут такая история. Засадили наши мужики зыбучие пески сосной. А тут откуда ни возьмись — короед. Что делать? Губит лес, хоть плачь. И никакие тебе химикаты не помогают — мы все перепробовали. Стало быть, пиши пропало. Да нашелся умный человек, научный, прямо скажу! Костриков Алексей Тимофеевич. Знаешь, может? Ну, надоумил, как короеда уничтожить. Да и молодяка много посадил. Теперь лес-то словно заново родился. Эвон гляди-ка, какой… Ну, соответственно и именуют его мужики теперь как положено… Привыкли — Костриковский да Костриковский.

— Спасибо, дедушка… Я пойду… Спасибо.

Даша заторопилась к лесу, словно на свидание с дорогим человеком. Сначала сосенки были по пояс, и земля между ними густо цвела лиловыми колокольчиками, затем сосны стали по грудь, затем сомкнулись над головой. Сочный смолистый воздух наполнил легкие.

Она замедлила шаги, запрокинула голову и смотрела, как ветер покачивал тонкие верхушки сосен.

Потом глубоко, радостно вздохнула.

И тут же вспомнила Подрытова… И некупленное платье… И опять Подрытова…

В чаще раздалось потрескивание сучьев, шуршание, и вдруг ее окликнули.

— Даша!

Даша, и не обернувшись, поняла: он, Костриков, стоял у одной из сосенок — пыльный, с непокрытой головой, небритый. Не было видно упрямой ямочки на подбородке. Но зато глаза были те самые, которые она любила, — голубые, как родное небо над головой.

— Здравствуй, Алеша…

Он обнял ее осторожно, легко и в то же время крепко. И прижимаясь к знакомой пыльной гимнастерке, глядя ему в глаза, Даша сказала:

— А я вот сейчас шла по лесу и думала о тебе…

9
С председателем колхоза — пожилым, полным, по фамилии Грицай (Алексей же его называл попросту — Степанычем) — они договорились быстро. Степаныч обещал найти помещение для лаборатории и тут же выделил в помощь Даше двух девчат — румяных, остроглазых и бойких.

— Делайте, Дарья Сергеевна, из них настоящих лесоводов… Профессия по нынешнему времени нам очень необходимая.

Только поздно ночью Даша и Алексей добрались домой. В необъятном небе было тесно от звезд, но ярче всех горела одна. Она так и переливалась голубым светом, то вспыхивая ярко-ярко, то чуть тускнея. «Какая чудесная», — подумала Даша.

Приближался рассвет, все сильней дул ветерок, и край горизонта делался бледным.

Они подошли к арке, и тут Алексей неожиданно замялся.

— Ты что?..

— Да вот, вспомнил свою записку и…

Даша тихонько улыбнулась.

— Успокойся, мама ее не читала.

Алексей облегченно вздохнул, а Даша подумала: «Хорошо идти к маме именно с таким человеком».

Они вошли в полутьму арки. Было прохладно, и под сводами гулко звучали их одинокие шаги. Даша шепнула:

— Алеша, поцелуй меня, — и закрыла глаза.

А когда открыла, то в зрачки ей снова настойчиво глянула та же звезда. Самая большая на рассветном небе. Она совсем низко опустилась к земле — сияющая, трепетно живая. И снова сердце у Даши наполнилось радостью при виде этой звезды.

— Алеша, кто это?

Кто! Он понял ее и улыбнулся ласково и чуть лукаво.

— Вега. Утренняя звезда.

И крепко сжал ее локоть.

БЕССОННИЦА

1
Глубокой ночью, обычно часа в три-четыре, инженер Угловский просыпался. Привычно сунув руку под прохладную с изнанки подушку, он вытаскивал сигарету и закуривал.

За темным, матово-влажным окном горели огни Москвы. Круглая, синяя от холода луна висела в небе. Комната Угловского была на девятом этаже, и ему хорошо были видны крыши соседних домов. Ночью казалось, что на них лежит легкий голубоватый снежок.

Вздохнув, Угловский подымался и зажигал свет. Он знал, что больше уже не заснет. У него наступила бессонница.

Случилось так, что на сороковом году жизни Сергей Дмитриевич Угловский, давно забывший о студенческой жизни, снова попал на положение студента.

Он был опытный и беспокойный работник. Однако в последнее время чувствовал нехватку знаний. И когда появилась возможность поехать в Москву на переподготовку, с радостью ухватился за нее.

Таких, как он, на двухгодичных инженерных курсах было двадцать человек. Разместили их всех в студенческом общежитии. Странно, смешно и чуточку грустно было Угловскому снова поселиться в комнатке с узкой койкой, застеленной казенным одеялом. И обедать за несколько копеек в студенческой столовой, где пахло постными щами. А в «банные» дни купаться в душе при общежитии вместе с молодыми ребятами, которые жизнерадостно гоготали в клубах сырого пара и страшно шлепали друг друга по мокрым, блестящим спинам в знак расположения…

Лишним, ненужным казался Угловскому и установленный в общежитии порядок: у входной двери помещался стол, за которым поочередно дежурили коридорные. Никто из знакомых (особенно из женского сословия) в обычные дни к студентам не пропускался. Для этого были отведены суббота и воскресенье. Но зато уже тогда входные двери хлопали беспрерывно и по коридорам бойко топали женские каблучки.

Потом в большом зале на третьем этаже до полуночи гремела радиола. Студенты в ярком свете люстр оттаптывали полечки, фокстроты, краковяки и время от времени, потные и шумные, выбегали в темный коридор курить. Курсанты же — «старички», как их называли, — толпились у двери и из-за чужих спин завистливо смотрели на танцоров. Сердце требовало ласки, но семьи были далеко, а верность сохранять было необходимо, хотя и очень трудно…

Первым не выдержал инженер из Свердловска, носивший звучную фамилию Державин. Он был плотный, курчавый, похожий на гармониста с лубочной картинки. Державин обзавелся знакомой и теперь часто и надолго исчезал из общежития.

Стали пропадать по ночам и другие. Это на мужском немногословном языке называлось «делать вылазку». И только Угловский — сутуловатый, русоволосый, с усталыми добрыми глазами — аккуратно приходил после занятий в свою узкую комнатку и садился за чертежи. И так было в будние дни, и в субботу, и в воскресенье. И отличие было только в том, что в эти дни ему приходилось особенно трудно, потому что как он ни сосредоточивался, а настороженное ухо ловило то летящие, волнующие женские шаги в коридоре, то пьяно-веселое бормотание соседей за стеной.

Потом он ложился в холодную жесткую кровать и забывался полусном. А в три часа ночи кто-то требовательно толкал его в грудь, он просыпался и мучился от бессонницы.

Однажды он, бродя в полутемном коридоре, зевая и безнадежно поглядывая на окна, в которых дрожали отсветы уличных фонарей, столкнулся с Державиным.

Кучерявый, веселый, хмельной, шел тот с очередной «вылазки». Легкое пальто было распахнуто, и веяло от него горьковатым запахом осенних опавших листьев и вином.

— Вот, все в Сокольниках бродил, — сказал он, увидев Угловского. — Ну, брат, нынче и осень! Страшно становится, до чего красива. Много все-таки хорошего отпускает нам, недостойным грешникам, жизнь…

Угловский, обрадованный тем, что рядом оказалась хоть одна живая душа, слушал его и кивал головой. Стараясь сосредоточиться, Державин пристально поглядел на него еще не остывшими от удачной прогулки глазами.

— Только вот ты, брат, мне не нравишься, — сказал он серьезно. — Я понимаю — семья там, верность и все такое прочее. Но как же можно безвылазно сидеть в комнате? И вот — уже бессонница. Этак недолго и того…

Он покрутил пальцем у виска. А Угловский, следя за его непослушной рукой, тихо сказал:

— Видишь ли, жена от меня ушла пять лет тому назад. Дело не в этом. Хочешь, зайдем ко мне…

Державин первым вошел в комнату, наполнив ее запахом духов, вина, хороших папирос; запахом, всегда сопровождающим уверенных в себе и знающих себе цену мужчин. Не снимая пальто, сел к столу.

— Итак?..

— Понимаешь, меня давно раздражает деревянная опалубка у нас на плотине. Ты ведь тоже с гидро, знаешь, как это дорого, долго, грязно.

— Знакомо, — сладко зевнул Державин, — сначала, аки древние голиафы, громоздим стены из досок, потом заливаем бетон, потом ждем, когда он застынет…

— А застынет — начинаем все снова разбирать, — подхватил Угловский. — Вот это и раздражает… Меня наши ребята — монтажники просили подумать над этим, когда я уезжал.

Державин слушал, немножко скучая: ему, видимо, уже хотелось спать, и он ругал себя в душе за то, что согласился зайти, но теперь уже сделать ничего было нельзя, и он сидел и слушал, мучительно сдерживая очередной зевок. Угловский увидел это, и ему стало трудно продолжать разговор.

— Ну так что? — торопил его Державин.

— Да вот хочу попробовать совершенно избавиться от дерева, заменить его бетонными деталями. Их не надо разбирать, они останутся панцирем плотины. Только следует тщательней продумать, какие должны быть детали.

— Затея мне очень симпатична. Вчерне набросал?

— А вот… — Угловский кивнул на чертежи.

Державин, осторожно засучив рукава, положил руки на кальку и смотрел на нее долго, внимательно и профессионально придирчиво. И по мере того как он смотрел, глаза его делались все более трезвыми, а его пальцы, освещенные ослепительно-ярким светом настольной лампы, двигались по чертежу наскученно жадно, чуть вздрагивая.

— Так вот отчего у тебя бессонница, — сказал Державин, откинувшись на стуле. — Упрямый ты, черт… смелый… Вон она, какая у тебя бессонница, — повторил он еще раз, и в голосе его слышались зависть, раздумье и удивление.

Когда Угловский проводил его и снова возвратился к себе, его поразил и встревожил новый запах, заполнивший комнату. Пахло веселой жизнью: вином, женщинами, какой-то неуловимой беспечностью. И он вздрогнул и бросился открывать окно, чтобы в комнате снова было, как прежде, холодно и строго.

Угловский не терпел чужих, волнующих запахов. Потому, что он не был смелым человеком, как это думал Державин. Он боялся бессонницы, одиночества и того, что его забудет любимая женщина. Собственно, он и позвал Державина к себе именно затем, чтобы рассказать ему об этом. А вот побоялся. И не сказал ни о своем одиночестве, ни о том, что не спит он оттого, что его одолевает тяжелая, ужасная тоска по далекой женщине. А развеять тоску могла только она сама — никто больше.

И Угловскому снова вспомнились последняя ночь с Сашей, ее руки, белеющие на его шее, и шепот:

— Не уезжай…

Наверное, это вырвалось у нее невольно, от неуверенности в себе. А он уехал. Вот сюда — в одинокую комнату, в новую жизнь, к новым людям. И теперь мучается все тем же проклятым вопросом: так ли все это нужно?

Что было любимо,
все мимо, мимо…
Угловский вздохнул и подумал: не так просто разобраться в том, что потеряно и что приобретено.

Он долго стоял у раскрытого окна, ожидая, пока комнату покинет чужой запах. Чуть розовело небо с маленькой серой тучкой на краю горизонта, и все шире, свободней открывались дали, и словно выходили из тьмы многоэтажные громады домов.

И желание счастья, властное, необоримое, с такой силой сжало его сердце, что он стиснул зубы и, рывком захлопнув окно, бросился в постель.

2
И вдруг наступило то, чего он безотчетно ждал все это время. Это Угловский понял по тому, как ласково ворвался утром в открытое с ночи окно неожиданный для осени теплый ветер, и солнце, и щебет воробьев.

Постучали в дверь, и дежурная по общежитию — пышная, вся составленная из полушарий Татьяна Федоровна вручила ему телеграмму. На белом бланке чернели два слова: «Вылетаю сегодня». Угловский выхватил телеграмму, сразу запел, сияюще заулыбался и побежал умываться.

Потом он вместе с товарищами по общежитию ездил на экскурсию на подмосковный завод. Он рассчитал, что успеет возвратиться как раз к тому времени, когда нужно будет встретить Сашу.

Неожиданно на обратном пути автобус остановился. Он стал неудобно, в самом центре шумно-оживленной улицы Горького. Сзади нетерпеливо сигналили «Волги» и «Москвичи», и водители сердито косились на запыленную громадину автобуса.

Подошел милиционер, и шофер стал объясняться с ним через раскрытую дверцу.

Угловский почувствовал смутное беспокойство.

— В чем там дело? — спросил он сидевшего на переднем кресле Державина.

Тот лениво покосился на него.

— А вот этого уж я, дорогой Сережа, совершенно не знаю. Да что тебе так не терпится?

Угловский сердито пожал плечами и промолчал. Но тут он увидел, что шофер неторопливо вылез из-за руля и, покачиваясь, разминая ноги, как матрос, обошел автобус и достал откуда-то из-под кузова помятое ведро. Угловский не вытерпел.

— Да спроси ты его, в чем дело. Я тороплюсь.

Державин кивнул головой и высунулся через окно. Он весело прокричал вопрос шоферу, тот ответил ему угрюмо и коротко. Тем не менее удовлетворенный Державин пригладил ладонью свои легкомысленные черные кудри и торжественно объявил:

— Граждане пассажиры, дело в том, что у нас кончился бензин…

Угловский ошеломленно посмотрел в спину шоферу, исчезнувшему в потоке машин, и почувствовал, что счастье висит на тоненькой ниточке…

— Ничего, братцы, вы не мешкая открывайте окна и дышите свежим воздухом, — балагурил Державин, — в общежитии мы еще будем. Опять разойдемся по кельям, то бишь по комнатам. Так что дышите и, главное, услаждайте свой взор женщинами. Тут можно их наблюдать и в будни…

Кто-то засмеялся, кто-то лениво поддакнул Державину, и только Угловский сморщился и сердито посмотрел на весельчака. Подумав, он решил, что надо немедленно искать такси. И как только это решил — на душе стало спокойней. Он стал пробираться к выходу.

— Ты далеко? — спросил Державин.

— Я тебе еще раз повторяю, что очень и очень тороплюсь, — раздраженно ответил Угловский.

— Ясно. Ты хочешь искать такси? — Державин окинул ироническим взглядом мешковатую фигуру Угловского. — Представляю, как это у тебя получится, пойдем-ка лучше со мной…

Через несколько минут они уже мчались в зеленой «Волге» в Быково. В раскрытые окна врывался свежий, резкий ветер, Угловский жадно дышал и казался себе смелым, красивым и дерзким, как в далекой юности.

Державин ни о чем не расспрашивал. Только раз, зажигая очередную папиросу, покосившись карими выпуклыми глазами, буркнул невнятно:

— И как ее зовут?

— Саша…

— Завидую.

Угловский засмеялся счастливо и немного сконфуженно. Он чувствовал себя как будто даже виноватым в том, что вот к нему прилетает такая прекрасная женщина.

Самолет выруливал на серую бетонированную дорожку, когда они подбежали к аэродрому. Служители привычно подставили к борту самолета легкую белую лестницу, и пассажиры, закрываясь от солнца ладонями, стали сходить на землю.

Угловский нетерпеливо провожал их взглядом. Вышел мужчина, затем девушка, паренек с большим чемоданом, опять солидный мужчина. Угловскому стало страшно: а вдруг она в последний момент раздумала? Но нет, вот и она. Сошла на землю, придержала ладонями развевающуюся синюю юбку и огляделась.

— Саша, я здесь, — закричал Угловский и замахал рукой.

— Ну, я пошел, — сказал Державин торопливо.

Угловский хотел его задержать, но тот только как-то сердито и смешно зашипел на него и моментально исчез.

В номере, где Саша остановилась, было чисто, просторно, бело от шелковых матовых штор. Саша переоделась в халат и села рядом с Угловским.

— Ну, как мы живем, Сереженька? Рассказывай, — деловито потребовала она.

Саша была высокая, белокурая, и над бровью у нее темнела маленькая круглая родинка. Угловский радостно смотрел на Сашу и вспоминал, как он первый раз поцеловал эту родинку. Они тогда вместе вышли с позднего, как всегда, шумного и чуточку бестолкового собрания строителей. Он вызвался проводить ее.

И вот они пошли на край города, где жила Саша. Путь лежал дальний, а ночь стояла весенняя, ветреная, взбудораживающая. У калитки он решился и поцеловал ее. Саша, молча приняв ласку, прижалась к его плечу и тихо спросила:

— Ты, наверное, замерз, хочешь ко мне? Пойдем…

И потом, когда они лежали в постели, а в окно по-весеннему ясно заглядывал месяц, она сказала жалобно:

— Почему ты не встретился мне раньше. Я так хотела бы, чтобы ты был первым…

Тогда он никак не мог предполагать, чем станет для него эта женщина. Но ведь этого и вообще никто никогда не знает! Угловскому же Саша была просто необходима, потому что обладала свойством направлять буйный взлет его фантазии по холодному, строгому руслу практицизма. Сколько чертежей помогла она привести в божеский вид, сколько она сделала для того, чтобы его замыслы не витали в воздухе, а были привязаны к будничным запросам их стройки. Может быть, потому он так остро и ощущал ее отсутствие здесь, в Москве.

— Ну, так рассказывай же… Я жду, — нетерпеливо напомнила Саша.

И Угловский стал рассказывать. Он говорил и радостно смотрел на нее, и ему казалось, что рассказывает он живо, весело и интересно. Особенно об общежитии.

— Ага, значит, не пускают к вам женщин? — переспрашивала Саша. — Правильно, не разлагайтесь. А с питанием как?

— Ничего. Жить можно. Конечно, стипендия — это не зарплата, очень не разойдешься, но ничего…

Саша посмотрела на него и сказала задумчиво и чуточку грустно:

— А ты похудел, Сереженька, — и, будто продолжая какую-то свою мысль, неожиданно добавила: — Знаешь, на твоем месте сейчас работает Пациюк. «Волгу» себе купил.

— Ну? — удивился Угловский. — Хотя, впрочем, что ж, он жил такой мечтой.

Этот Пациюк был инженером технического отдела — маленький, лысый, вертлявый. Еще в бытность Угловского на строительстве он часто заходил к нему и, вздыхая, говорил, что не желал бы для себя ничего лучшего, как иметь такое же положение.

— Простор для технического мышления — раз, — загибал он толстенькие, маленькие пальцы, — ну, и оклад… Совершенно отпадают всякие материальные заботы при таком окладе.

Вспомнив этого инженера и радуясь, что ни он, ни Саша не походили на него, Угловский тихонько засмеялся и погладил локоть Саши, который выглядывал из широкого рукава халата. А она вдруг сказала, как будто совершенно невпопад:

— Растолстел он, ужас как. И, ты знаешь, пытается за мной ухаживать, дурак!

Угловский почувствовал, что лицо его стало наливаться багровой краской, ему стало душно, и он покрутил головой, высвобождаясь из тесного воротника. А рука его непроизвольно сжала теплый локоть Саши.

— Ты делаешь мне больно, — сказала она тихо. И они одновременно столкнулись взглядами — настороженными, острыми, зовущими. И тут же потянулись друг к другу.

А потом они сидели в ресторане, где окна блестели во всю ширину стен, уходя ввысь, а пластмассовые низенькие столики и кресла жались к паркету. За стеклянной перегородкой в холле журчал фонтан и в серебристо-плещущем, освещенном снизу бассейне неторопливо плавали золотые рыбки с багровыми, словно горящими хвостами. Надрывалась радиола. Несколько пар нехотя извивались меж столиков в модном танце. Девушки все были в коротких, выше колен, юбках, и многие с папиросами в зубах.

У Саши был усталый вид, ее прическа утратила свою стройность, и она то и дело поправляла ее правой рукой.

— Когда начальник строительства узнал, что я уезжаю в Москву и, возможно, увижу тебя, — говорила она неторопливо, — он просил спросить, не решил ли ты возвратиться. Место для тебя всегда найдется. Может, стоит подумать?..

— Но, Саша, ты же понимаешь, что я не могу, — ответил ей Угловский, — мне необходимо быть здесь. Самому поучиться, да и свои мысли привести в порядок. Верно, не устроены мы пока, но ведь все это будет… Ты знаешь, у меня родилась неплохая идея насчет бетонирования опалубки!

— Это ты мне расскажешь после. У меня командировка на целую неделю, — торопливо сказала Саша и протянула ему налитый бокал. — Ну, выпьем, мой дорогой седовласый студент.

Потом она вышла провожать его. Улица была уже темна, и машины, мигая красными стопсигналами, с шипением проносились по асфальту. Горько и грустно пахло осенью, и в душе Угловского тоже царствовала золотая осень. Они долго целовались, потом говорили, потом остановили такси, и Саша, легонько подтолкнув его к дверце, сказала усталым и нежным голосом:

— До завтра, милый… до завтра.

3
Домой Угловскому ехать не захотелось. Он попросил шофера довезти его до Останкина и вышел возле парка. Ночь стояла теплая и темная, за оградой неясно виднелись зубчатыми вершинами полуобнаженные деревья. «Осень», — подумал Угловский.

В этом году она была как на диво. С рассвета ослепительно синело небо, и только к полдню на него морщинками ложились просвечивающиеся перистые облака. И весь день светило нежаркое ласковое солнце. В парках же деревья стояли то желтые, то красные, то бронзовые. Под ногами, вот как и сейчас, шуршала опавшая листва. А в цветочных киосках продавали георгины — пышные, тяжелые, яркие. «Надо будет Саше купить», — подумал Угловский.

Он перелез через ограду и, крадучись, как мальчишка, пошел по темной аллее. В голове шумело от выпитого вина, и все вспоминались блестящие глаза Саши.

Дунул ветер, и на голову Угловскому, на плечи его посыпались, шурша, сухие листья. Он поймал один и положил в карман. «Здравствуй, осень, золотая ты моя осень», — сказал он шепотом.

И опять принялся думать о том, как это хорошо, что завтра он сможет снова увидеть Сашу, услышать ее голос. Но почему-то думалось об этом без прежней легкости и не с такой радостью, как прежде.

Тогда Угловский остановился и усилием памяти попытался вновь восстановить ее образ, но он ускользал, не давался. И вдруг Сергей Дмитриевич ясно, совершенно трезво понял, что никуда он завтра не пойдет.

Ошеломленный, он присел на первый попавшийся пень, от которого тонко пахло смолой. Значит, когда-то это была сосенка. Угловский гладил ладонью остатки шершавой коры и думал: как же так? Ведь он все это время ждал Сашу, тосковал, заболел бессонницей. Отчего же это чувство отчуждения, почему оно?

И ему вспомнился разговор с Сашей, ее рассказы о Пациюке, о купленной им «Волге», и глаза ее — усталые, занятые мыслями о чем-то своем, далеком от него — сегодняшнего Угловского. Но она же вот бросила все, прилетела к нему! Или просто в командировку? В сердце остро кольнуло, и, чтобы успокоиться, он стал смотреть, как сквозь черную щетину деревьев все настойчивее цедилось золотистое холодное сияние — это всходила луна.

Он смотрел и грустно думал о том, что Сашу, оказывается, совершенно не интересует то, почему он сюда приехал и сейчас живет в неуютной комнате, экономит на папиросах, чтобы купить лишнюю книгу или лист миллиметровки. И его бессонница Сашу не интересует: та бессонница, которую так быстро понял Державин и которой Угловский радовался и чуть стыдился все это время. А почему стыдился, чудак? Наверное, потому, что его бессонница была крепко соединена с образом Саши. Не той, которая сейчас спит в гостинице, а той, его, незримо присутствовавшей при его ночных бдениях за чертежами. Если бы все это было снова, как прежде…

Он поднялся и медленно пошел дальше. Сквозь деревья что-то коротко и ярко блеснуло, потом еще, но уже продолжительней, и вот он уже вышел к озеру. Оно лежало, холодно синея под луной, чистое, гладкое, безмятежное. И Угловский отвернулся от него с раздражением. Он не любил, не принимал всем своим существом такую безмятежность, и ему было больно глядеть на него, потому что оно как бы напоминало: вот так же может устояться все и у тебя, и тогда не надо будет мучиться, тосковать, вскакивать посреди ночи от бессонницы…

Угловский все шел и шел, пока под ногами его что-то внезапно не зашевелилось и не заскулило — тоненько и жалобно. Он живо нагнулся, пошарил рукой и поднял, прислонил к лицу щенка. Видимо, кто-то принес его топить, но сделал это неудачно, и щенок выплыл, весь мокрый, дрожащий, жалкий.

Угловский положил его за пазуху и, когда ощутил живой мохнатый комочек где-то возле левого соска, понял, что ему сейчас не хватает именно этого живого тепла. И вдруг, сразу ощутив всем своим существом беспокойство этой ночи, манящий запах лесной травы, сказал весело, заглядывая за пазуху:

— Ничего, старик, мы еще поживем… как думаешь, старик?

И щенок тотчас же благодарно лизнул его в губы робким своим и быстрым язычком.

ОБМАНУЛА

1
Наталья Ивановна Вихрова аккуратно переписывала в книгу приказов и распоряжений телефонограммы, полученные за день:

«Из Лисок. № 90. В 12-00 в Галиевку прибудет пароход «Комсомолец» с караваном барж. В адрес райпотребсоюза с баржей № 310 отгружен лес — 102 тонны, а с № 314 — уголь — 28 тонн и лес — 18 тонн. После отгрузки загрузите баржи зерном. Предупредите клиентов. Кокорин». «Из Лисок. № 91. Начальнику пристани Галиевка. Сообщите о наличии пломб и шпагата. Ревизор Елин». «Требую выслать отчетность строго из расчета вагонных отправлений, невыполнение этого распоряжения повлечет взыскание. Терентьев».

Последняя фраза была жирно подчеркнута красным карандашом. Наталья Ивановна живо представила себе, как читал эту телефонограмму начальник пристани Константин Петрович и хмурил при этом белесые брови. «И зачем разбрасываются такими фразами? Наверное, считают, что мы совсем не понимаем дисциплины», — подумала она. И с гордостью поглядела на пухлый, лежавший на краю стола законченный ею сегодня квартальный отчет.

В раскрытое окно доносился сдержанный шум волн. Через равные промежутки времени земля вздрагивала от сильных тупых ударов. Это грузчики скатывали бревна с баржи. Их голоса были хорошо слышны в конторе.

— Раз-два, взяли!.. Еще раз…

— Эх, тяжелое бревно попалось, не идет… Константин Петрович, а ну, помогите…

— Как не идет? — услышала Наталья Ивановна голос начальника пристани. — У нас пойдет! Слушай, ребята, мою команду: а ну, Плотников, — взяли! Иванов — взяли!.. Навались…

Застонали от страшной тяжести сходни, земля удивленно охнула, и ей ответили тонким дребезжаньем стекла.

— Пошло, чертяка… Не удержалось, — заговорили возбужденные голоса.

— Так и должно быть! — отозвался басом Константин Петрович. — Потому что индивидуальный подход, ребята!.. Эх и жарища!..

Наталья Ивановна знала: сейчас Константин Петрович медленно вытирает пот с высокого лба, и смуглое лицо его освещено улыбкой.

«Видно, собираются пораньше разгрузить. Суббота сегодня», — решила она.

Неожиданно дымящаяся солнечная полоса, протянувшаяся через стол, померкла. Наталья Ивановна подняла глаза. Уборщица Анфиса, дородная сорокалетняя женщина, перегнувшись своим полным станом через ветхий подоконник, высматривала что-то за окном. И даже волосы ее, уложенные на затылке в тугой узел, казалось, приподнялись от любопытства. Наталья Ивановна кашлянула и еще ниже склонилась над столом. Тотчас же заскрипела скамейка, и солнечный луч вновь перечеркнул комнату.

— Будто чуяло мое сердце — тут он околачивается, — сказала Анфиса негромко. И по голосу ее чувствовалось, что она с нетерпением ждет ответа НатальиИвановны. — Вон, уставил свои глаза на окно и выглядает.

У Натальи Ивановны гулко застучало сердце.

— Что ты выдумываешь, Анфиса? — ответила она тихо. — Ну кто там?

— Да уж не молоденькая я, матушка, вижу, кто и на какой предмет выглядывает, — ворчливо пояснила Анфиса и перевела разговор на другое: — Что же мне, Наталья Ивановна, прибирать контору или подождать? Шестой час уже…

Наталья Ивановна стала молча собираться домой. Укладывала в ящик кассовые книги, счета, ручки, а с лица ее не сходило задумчивое выражение. Все последние дни она жила в постоянном напряжении. Это происходило оттого, что воля человека, которого она до сих пор считала чужим, неожиданно стала оказывать сильное влияние на нее. И она с удивлением прислушивалась к самой себе и всеми силами сопротивлялась этому чувству. А потом ослабла и притихла. Так иногда бывает в природе: дождя еще нет, но уже сизая туча ползет из-за холмов, и тень от нее, словно тревожный вестник, бежит по земле. На миг раздумчивая тишина устанавливается вокруг. Но все это — до первого порыва ветра. Налетит он — и озорно зашумят деревья, мутной волной забьется о берег река. Так примолкла и Наталья Ивановна, чтобы вспыхнуть при первом порыве беспокойного сердца. И это ее пугало.

Наталье Ивановне было двадцать шесть лет. Семь из них она вдовела. Она вышла замуж рано — девятнадцати лет. Прожила же с мужем всего полгода: он был моряк и погиб во время шторма в одном из дальних рейсов. От него остались фотокарточка и два пожелтевших письма. Семейная жизнь Натальи Ивановны была коротка, как сон, у нее родился сын — Егорка, курносый пухлый мальчуган. С ним вдвоем она и прожила все последние годы. Внешность Натальи Ивановны запоминалась: серые глаза на худеньком лице казались огромными. Косы у нее были длинные, тяжелые, и голову приходилось все время держать немного откинутой назад. Это придавало ей горделивую осанку, и когда она шла по улице, то прохожие, особенно мужчины, часто оглядывались на нее.

Наталья Ивановна радовалась, когда подруги рассказывали ей, как дружно живут они с мужьями, но о своем семейном счастье она уже не думала. Ухаживания мужчин, падких на мимолетные связи, она не принимала, и они быстро понимали бесплодность своих попыток.

А вот на этот раз все получилось совершенно по-иному.

Наталья Ивановна толкнула дверь, вышла во двор, и сразу в глаза ей ударил яркий голубой свет. Она зажмурилась и улыбнулась: всякий раз Дон удивлял и волновал ее своей красотой. У пристани река текла медленно, с сознанием своей силы. Правый берег, на котором стояла пристань, был крутым и высоким. Лобастые склоны меловых гор сползали в воду белыми уступами. Вода с хлюпаньем билась о белые глыбы. А левый берег весь зарос ветлами и тополями. В тихую погоду он казался затянутым зеленой дымкой. Сегодня же дул ветер, листья тополей трепетали, заворачивались обратной стороной, и лес словно посеребрили.

— Наталья Ивановна, не забудьте завтра прийти пораньше… Будем загружать баржи — документы потребуются, — услышала она голос Константина Петровича. Он стоял на барже — высокий, сутулый, в белом кителе и щурился на солнце. Наталья Ивановна сложила ладони рупором и крикнула:

— Буду в шесть утра… Устраивает?

— Вполне…

Над головой Натальи Ивановны с резким криком пролетели две чайки. Провожая их глазами, она подумала, что когда-то и она была быстра и легка, как эти птицы… В ее душе спорили два голоса. Один шептал ей, что странно думать о любви и счастье женщине, которой уже под тридцать лет, и к тому же — вдове, а другой возражал: а почему бы и нет? Разве я хуже других? И временами ей казалось, что на свете вместо одной живут две Натальи Ивановны.

Вздохнув, она неторопливо завернула за угол. Тотчас же с бревен, что были сложены под навесом, поднялся плотный, слегка лысеющий мужчина в белом костюме и пошел ей навстречу. Это был Генрих Степанович Ланецкий — заведующий местным райфинотделом. Наталья Ивановна покосилась на окно конторы, и ей показалось, что там мелькнуло лицо Анфисы. «Ох, и любопытна!» — подумала Наталья Ивановна.

— Здравствуйте, Наталья Ивановна. Рад, очень рад вас видеть! — говорил Ланецкий, пожимая ей руку и ласково смотря в лицо своими выразительными, чуть выпуклыми глазами. — А я шел, понимаете, мимо и соблазнился видом Дона. Дай, думаю, искупаюсь и отдохну…

Эту же самую фразу Генрих Степанович говорил ей и неделю назад, когда вот так же в шестом часу вечера неожиданно очутился на пристани. Наталье Ивановне стало весело, и она спросила:

— Будто бы?..

Генрих Степанович вытер платком мгновенно вспотевший лоб.

— Фу, жара какая!.. — и, выпрямившись, сказал дрогнувшим голосом. — Каюсь… я, во-первых, конечно, здесь не случайно, во-вторых, мне непременно надо с вами поговорить…

Наталья Ивановна, не отвечая, направилась к воротам. Ланецкий, тоже молча, пошел рядом.

Он появился в районе года полтора назад. Наталья Ивановна вначале не обратила на него серьезного внимания. Видела — заходит к Константину Петровичу деловитый, редко улыбающийся человек. Ну и пусть ходит! Генрих Степанович между тем стал засиживаться в конторе. Ничего не требуя и как будто ничего не ожидая, он упорно ходил ее встречать, заходил и домой. Постепенно такая привязанность покорила Наталью Ивановну. Она не пыталась узнавать подробней ни о его привычках, ни о характере. Но на этой неделе она поймала себя на том, что все чаще думает о Ланецком, и пожалела, что была такой нелюбопытной.

— Может быть, мы пройдемся в рощу? — предложил Ланецкий, прерывая ее размышления.

Этим летом они несколько раз совершали такие прогулки, и Наталья Ивановна согласилась:

— Хорошо…

На опушке рощи стояли багровые клены. На одном на уже оголенной от листвы ветке, как нанизанные, сидели синицы. Когда подошли Наталья Ивановна и Ланецкий, синицы с шумом, словно выпущенные из пращи камни, разлетелись в разные стороны.

В роще между белыми стройными стволами берез рос терновник. Наталья Ивановна срывала фиолетовые ягоды, покрытые, как изморозью, белым налетом, и бросала в рот. Ланецкий ягод не ел — у него была оскомина. Поднимаясь на цыпочки, он наклонял ветки, чтобы Наталье Ивановне было удобнее рвать ягоды, сам рассказывал о своей сложной работе, о том, что трудно найти в жизни человека, понимающего тебя, и что это большое счастье для него — встретить такую женщину, как Наталья Ивановна… Она слушала, и он казался ей милым, хорошим, серьезным человеком. А то, что нет у нее к нему захватывающего чувства, которое испытывала она к мужу, то ведь это вполне закономерно: она стала старше, рассудительнее. Кроме того, он тоже пожилой и, видимо, будет неплохим семьянином. А Егорке так нужен отец! Наталья Ивановна вспомнила, с какой завистью смотрит Егорка, когда они бывают в клубе, на ребят, которые приходят в кино с отцами, и вздохнула.

Когда взошла луна, они сидели на опушке. Наталья Ивановна попробовала смотреть на луну — как делала она это в детстве — сквозь полузакрытые ресницы. Сейчас же от луны протянулись тонкие холодные лучи. Они, словно натянутые нити, опутывали лес. Где-то в чаще протяжно свистела ночная птица. И Наталье Ивановне страстно захотелось услышать теплое слово, захотелось испытать простое человеческое счастье. «Ведь я все время одна», — подумала она, словно кому-то жалуясь.

— Наталья Ивановна! — тихо сказал Ланецкий. Она промолчала. Тогда он придвинулся к ней и обнял ее. Он дышал ей в лицо, его горячая требовательная рука двигалась по платью. Наталья Ивановна быстро вскочила на ноги и, вытянув вперед дрожащие руки, забормотала, задыхаясь:

— Нет… не смейте… нет, нет…

Ланецкий тоже встал, отряхнулся и сказал громко:

— Наталья Ивановна, вы меня не поняли… Во-первых, я не намеревался совершить ничего дурного, во-вторых, я искренне хочу связать свою жизнь с вашей… Я люблю вас…

2
Уборщица пристани Анфиса презирала мужчин. По ее словам, все они «так и норовят нашего брата, бабу безответную, в рог согнуть». Жила она одиноко, уйдя от мужа давно, лет десять тому назад, каждый раз рассказывала о том, как уходила, с новыми детальными прибавлениями. Наталья Ивановна любила слушать ее рассказы, мечтать о будущем…

Стоял теплый осенний вечер. Над щетиной дальнего леса повис, изогнувшись, серп месяца. Он тонкий, бледный, и света от него земле достается совсем мало. Анфиса и Наталья Ивановна, накрывшись одной ковровой шалью, от которой сильно пахнет нафталином, сидели на берегу на меловой глыбе. У их ног лениво плескались волны, то выбрасывая на берег отражение месяца, то снова слизывая его.

— Что это ты, милушка моя, все скучная какая-то ходишь? — спрашивала Анфиса. — Ты, Наташка, бодрей держись, вдовье дело такое — и одна голова не бедна…

Наталья Ивановна лениво улыбнулась.

— Ты, Анфиса, прямо поговорками стала говорить…

— Жизнь — она всему научит, — отвечала Анфиса, — я вон одному такую поговорку сказала — теперь за версту обходит. А то пристал: «Жизнь моя без вас, Анфиса Петровна, не представляет никакой красоты». Я ему и сказала: «А как я тебе красоту-то в подоле принесу?» Не понравилось. «Что вы, — говорит, — сразу мне прозу жизни в глаза суете». — «Ну так вот, — говорю, — пускай я останусь при своей прозе, а ты поди, поищи красоту в другом месте».

Наталья Ивановна захохотала. Анфиса, довольная тем, что развеселила собеседницу, тоже заколыхалась полным телом от безудержного смеха. На этом берегу звонко отзывалось эхо. Наталья Ивановна смолкла, прислушалась и, зябко передернув плечами, позвала:

— Анфиса…

— А!..

— А ведь я замуж выхожу…

Анфиса быстро повернулась, несколько секунд напряженно думала, затем нарочито непонимающе спросила:

— Это за кого же… за этого, финотдельского, что ли?..

Наталья Ивановна кивнула головой. Анфиса хотела увидеть глаза собеседницы — что в них написано, но это не удалось, и она сердито заметила:

— Что, свобода тебе, дуре, надоела, что ли?

Наталья Ивановна вдруг сбросила шаль, обхватила голыми руками полный стан Анфисы, торопливо зашептала:

— Это ты так говоришь, Анфиса, потому что одна. Тебе что: сварила, поела и спать. А у меня — Егорка! Попробуй-ка оденься да прокормись…

Анфиса молчала.

— Что ж не отвечаешь-то? То-то! Я вон, чтобы костюм себе сшить, целый год экономила…

— А кто тебя заставлял-то. Сдался он тебе, этот костюм!..

— Ишь ты какая! Тебе вон сорок лет, и то нарядами интересуешься, а мне двадцать шесть только…

Наталья Ивановна чуть не заплакала. Голос ее прерывался. Анфиса положила ей на платье тяжелую руку и медленно гладила хрупкое, совсем еще девичье плечо.

— Ну, ну, не обижайся… Сорвалось дурное с языка… Ты скажи-ка, любит он тебя?

— Говорит, любит…

— А ты?..

— А я привыкла: человек он хороший, детей любит… А Егорке обязательно отец нужен: посмотрела бы ты, как он завидует мальчишкам, у которых отцы есть…

Наталья Ивановна замолчала, смолкла и Анфиса. Мерно хлюпали волны. Серебрилась лунная дорожка, перекинувшаяся с одного на другой берег реки. Наталья Ивановна склонилась и, заглядывая Анфисе в лицо, зашептала:

— Анфиса…

— А?

— Что ж ты молчишь?

— Староват он для тебя, Натальюшка, ох, староват…

— Да это даже лучше! — воскликнула Наталья Ивановна. — Раз пожилой, то положительный, значит, мужчина, за другими бегать не будет… И зарплата приличная…

Анфиса обняла Наталью и вдруг, всхлипывая, начала причитать:

Закатилось ясно солнышко за тучу,
Выходила красна девица за старого мужа…
— Что ты, Анфиса, что ты? — испуганно говорила Наталья, но, не удержавшись, тоже начала всхлипывать.

3
Свадьба состоялась через месяц. В день, когда Ланецкий и Наталья Ивановна вернулись из загса, по желанию Ланецкого был устроен скромный вечер. На нем было несколько сослуживцев Генриха Степановича, начальник пристани Константин Петрович и уборщица Анфиса. Ради такого торжества Константин Петрович надел форменный темно-синий китель, хотя было жарко и он часто вытирал лоб. Иногда Наталья Ивановна встречала его задумчивый, изучающий взгляд. После второй рюмки он вздохнул и сказал неизвестно к чему:

— Да, странные вещи творятся на белом свете… Налей-ка, Наталья Ивановна, мне еще горючего…

А сторожиха Анфиса весь вечер не отпускала от себя маленького Егорку и колючими глазами смотрела на Генриха Степановича, шестилетний же Егорка недоумевал. Он вырывался из рук Анфисы, влезал на колени к Наталье Ивановне и шептал ей в ухо жалобно и требовательно:

— Мама, а почему этот дядька все целует тебя? Я не хочу…

4
Ноябрьские ветры сорвали с деревьев листья. Только на отдельных ветвях красными лоскутками трепетали самые крепкие. Дон у краев покрылся тонким льдом. Мальчишки бесстрашно бегали вдоль берега, лед под их ногами покрывался трещинами, и в воздухе стоял тонкий звон.

Навигация кончилась, движение пароходов уменьшилось, поток отчетов, сводок вырос. Наталье Ивановне приходилось часто задерживаться в конторе. Она работала, поглядывая на часы, и непостижимая, упрямая медлительность их стрелок огорчала ее… Но вот Константин Петрович, с хрустом расправив плечи, говорил:

— Ну, на сегодня шабаш…

И Наталья Ивановна спешила домой.

Улицы, скованные морозом, были безлюдны и звонки. Обледенелые крыши и стены домов под светом луны казались отлитыми из бутылочного стекла. Наталья Ивановна еще издалека искала знакомые окна: они выглядывали из переулка белыми квадратами. Вот знакомое, хрустящее от мороза крылечко, громко стучит заиндевелая щеколда — и в освещенной комнате ее встречают Егорка и Генрих Степанович. Они, конечно, не обедали — ждали ее. Привычными движениями расставляя на столе посуду, она говорила:

— Почему обязательно надо ждать меня? Вы же добровольно морите себя голодом, чудаки…

Тогда Генрих Степанович переставал жевать и отвечал сердито:

— Мы, Наталья, только вечерами можем быть вместе, и я думаю, ты не желаешь лишить меня удовольствия обедать в кругу семьи.

От его, как казалось, глубокомысленного замечания Наталья Ивановна чувствовала себя виноватой за поздний обед. Чтобы как-нибудь сгладить свою вину, она затевала пирожки. Они выходили у нее такими вкусными, с хрустящей, словно покрытой загаром корочкой, что Генрих Степанович съедал несколько штук сразу и говорил отдуваясь:

— Вот в чем, Наталья, твое истинное мастерство! — и внимательно, словно что-то взвешивая в уме, смотрел на нее.

Наталья Ивановна радовалась, что у мужа хорошее настроение. «Вот и обед не вовремя, и задержалась на работе, а он не устраивает ссоры, как другие, — думала она, — не ошиблась я…» — и начинала рассказывать о том, что интересного произошло сегодня на пристани. Генрих Степанович слушал, кивал головой, потом говорил:

— Ты сегодня бледней обычного, Наталья, устала?

— Немножко…

— Вот видишь! — восклицал он. — Все-таки работа на пристани не женское дело…

Однажды, в один из таких вечеров, он сказал ей:

— Знаешь, Наталья, я пришел к выводу, что тебе надо оставить службу, отдохнуть, авось я прокормлю семью… Займешься лучше хозяйством…

Наталья Ивановна промолчала. Предложение мужа смутило и испугало ее. Только сейчас она почувствовала, как дороги для нее пристань, ворчливая Анфиса, Константин Петрович. «Как же я буду жить без них?» — подумала она.

— Оставить пристань? Что ты говоришь, Генрих! — сказала Наталья Ивановна. — Сколько лет там провела, горя, радости столько повидала — и бросить?.. Уйти от людей…

Он пожал плечами:

— Странные рассуждения! Что для тебя дороже — семья или пристань? Во-первых, ты должна трезво смотреть на вещи, а именно: на одну зарплату не слишком разойдешься, стало быть, нам нужно заводить хозяйство, а за ним необходим присмотр. Я старше тебя, опытней в этом деле и поэтому так говорю. Во-вторых, Егорка растет, ему необходимо уделять больше внимания…

— Так он же ходит в детский сад! — слабо возражала Наталья Ивановна. Тогда Генрих Степанович пожал плечами и, взяв газету, демонстративно повернулся к жене спиной.

— Ну что ж, пусть ходит, — зашелестев бумагой, сказал он. — Вот воспитают из него хулигана, будешь знать! А скажут все равно, что семья виновата… Надейся на нынешних воспитателей. А потом знаешь, Наталья, если ты так враждебно настроена к моим предложениям, то больше не услышишь из моих уст ни слова…

Он скомкал газету, ушел в спальню и закрылся в ней. Получалось совсем нехорошо. Взволнованная неожиданной ссорой, Наталья Ивановна нервными, быстрыми шагами ходила по кухне.

Егорка, далекий от всяких переживаний, нашел, что это подходящий предлог, чтобы затеять интересную игру. Громко сопя, он стал ходить за нею, стараясь попасть шаг в шаг. Наталья Ивановна услышала сопение, обернулась и увидела Егорку. Сердце у нее защемило, и на глазах показались слезы. Обняв худенькое тело сына, она стояла и думала: «Может быть, Генрих прав? Что мне другие люди? Если уж вышла замуж, значит, надо придерживаться одного берега…»

Она постучалась в спальню и сказала:

— Открой, Генрих, я все обдумала…

Он открыл и, целуя ее в голову, пробормотал:

— Я так и знал, что ты примешь правильное решение, ты же у меня умница…

И все-таки проститься с пристанью было нелегко.

Когда Наталья Ивановна последний раз уходила с пристани, чтобы больше не возвращаться туда, горло ее сжимали спазмы, и она, чтобы не расплакаться, говорила шепотом. Анфиса, провожая, осмотрела Наталью Ивановну так внимательно, словно видела ее в первый раз.

— Ишь ты, как он тебя замордовал! — сказала она, привычно намекая на то, на что обычно намекают молодым, недавно начавшим супружескую жизнь женщинам. — Да, это тебе не холостой песни петь… А ты не поддавайся ему больно, девка… наплачешься… И к нам заходи почаще…

— Спасибо, Анфиса. Вы тоже не забывайте меня…

Подошел Константин Петрович и, узнав в чем дело, сказал:

— Ну вот, начинается старая песня: еще один муж сажает жену в терем… Да вы, Наталья Ивановна, скажите ему — не могу, мол, бросить работу и все…

— Скажи, а потом пойдут раздоры в семье! — ответила Наталья Ивановна.

— Ну, если он у вас такой…

— Да все вы такие! Бросьте уж! — с раздражением ответила Наталья Ивановна. — Кроме того, я думаю заняться Егоркой, а то он без отца, без матери растет…

— Ну что ж, смотрите, вам видней… — сказал Константин Петрович.

А Наталья Ивановна, пристально вглядываясь в его смуглое лицо, с неизвестно откуда взявшейся неприязнью думала: «Это ты пока холостой, то и про терема рассуждаешь, а женишься — посмотрим, каким станешь…»

Константин Петрович и Анфиса проводили ее до ворот. Наталья Ивановна медленно прошла несколько шагов и оглянулась, еще прошла и опять оглянулась. Шаги ее были тяжелы. Должно быть, оттого, что каждый навсегда отдалял несколько лет, связанных с пристанью, с работой, с близкими людьми.

Она стояла, не чувствуя холода. Вечерело. Небо стало совсем темным, и только на самом его краю странно светилось облако. Оно было словно налито огнем. Постепенно из облачка стал медленно и важно выползать медный шар луны. Вокруг посветлело, воздух стал голубым, серебром заблестел Дон. Содрогаясь всем телом, Наталья Ивановна долго смотрела на могучую и непокорную реку, и по щекам ее текли слезы.

5
Примерно дня через три после этого, в полдень, когда Наталья Ивановна, проводив мужа на службу, готовила на крылечке обед, в ворота сильно постучали. Наталья Ивановна сбежала с крыльца, открыла калитку и отшатнулась: из распахнувшегося пространства, как из рамки, на нее глядела морда коровы. Обдав ее шумным дыханием и задев темным боком, корова прошла во двор. Тогда Наталья Ивановна увидела Генриха Степановича. Он с лозинкой в руке стал перед воротами и, смотря вслед корове, довольно улыбался.

— Видала, какая красавица… симменталка, — сказал он Наталье Ивановне. Она промолчала.

— Ты что — недовольна? — спросил он беспокойно.

— Я… просто… видишь ли, я не умею доить, — призналась она.

— У соседки научишься… Дело несложное…

В этот вечер они пили молоко от собственной коровы, и Генрих Степанович, рассматривая стакан на свет, громко восхищался качествами молока:

— Смотри, смотри, какое жирное — со стенок не сползает, а во-вторых, какой запах, а вкус…

С этого дня жизнь Натальи Ивановны переменилась. Генрих Степанович оказался расторопным хозяином. Не успела пройти и неделя, как в сарае появились две свиньи, гуси, куры. Все они требовали внимания, еды. День теперь казался Наталье Ивановне удивительно коротким — едва проглянет серенький рассвет и только успеешь справиться с хозяйством, как уже спускаются сумерки. Некогда подумать о себе — о прическе, о платье, о непрочитанной книге.

Но на первых порах Наталья Ивановна не замечала этого и ей даже нравилось быть обладательницей такого хозяйства. Не у каждого в доме всегда можно найти, как у нее, масло, сало, яйца. Да и деньги появились — она уже сшила себе два платья и собиралась шить третье. Такие возможности опьянили ее. Когда Анфиса, которая по старой памяти заглядывала к ней, сказала Наталье Ивановне, что к добру все это не приведет, она ответила ей: это зависть. Анфиса обиделась и больше не приходила.

А Генрих Степанович, возвращаясь с работы, обязательно заглядывал в сараи. За обедом он говорил, что давно мечтал стать настоящим хозяином, потому что свое хозяйство — большое дело для семьи. Яичек захотел? Пожалуйста, вот вам яички! Сала? И сало есть, и молоко…

— Вот теперь бы я мог по-настоящему принять у себя родных. Собственно, и остался-то у меня один дядя, — говорил он и вынимал из бумажника желтую фотокарточку. — Посмотри, Наталья, это мы вдвоем с ним сняты. Хороший был человек, да не уберегся — посадили, хотя я уверен — больше наговорили на него… Вот он здесь надпись интересную сделал, видишь: «Генриху второму (мне то есть) от Генриха первого». Нас обоих зовут Генрихами, так он, чтобы различать, такую градацию ввел…

6
Однажды Наталья Ивановна, хлопоча на кухне, задумалась: как жить дальше? После первых месяцев самодовольства у нее наступили тяжелые дни, похожие на похмелье.

Она часто просыпалась среди ночи и, глядя в потолок, думала: «Как же так? Живем мы уже давно, а я даже не знаю, какая душа у моего мужа: ревнив ли он, нет ли?.. Какие у него приятели?.. Даже зарплаты его не знаю…» И она начинала ругать себя за то, что такая плохая жена. Но тут же вспомнила, что и Генрих Степанович не особенно интересуется ее настроениями, мыслями, и ей делалось страшно: что за странная у них жизнь?

Однажды, когда муж привез очередной воз корма для скота, она спросила:

— Не слишком ли мы много завели живности? Этак они нас съесть могут!

Генрих Степанович внимательно посмотрел на нее и ответил:

— Ты ошибаешься, Наталья, если думаешь, что я надеюсь на одну зарплату. Я только за перевыполнение плана сбора финансов получаю вдвое больше.

— Ну откуда же я знала! — ответила обрадованная и успокоенная Наталья Ивановна.

Генрих Степанович спохватился:

— Ах да, я же тебя детально не ознакомил со структурой нашего учреждения. Слушай же… — и начал длинно рассказывать о своей службе.

А потом Наталье Ивановне потребовались деньги — по случаю попался хороший костюм для Егорки. Обычно Генрих Степанович оставлял дома небольшую сумму, остальные деньги носил при себе. И она пошла к нему на службу.

Кабинет мужа оказался в конце темного коридора. Дверь была приоткрыта, и она, заглянув, одним взглядом охватила массивный дубовый стол, кожаные кресла, ковровую дорожку. «Солидная обстановка», — подумала она. У Генриха Степановича сидел посетитель, и она решила подождать. В коридоре горела печка, было слышно, как в трубе гудела и ухала метель, и огонь то показывал красный гребень сквозь полузакрытую дверцу печки, то исчезал.

Наталья Ивановна смотрела на огонь, а сама машинально прислушивалась к голосу Генриха Степановича, доносившемуся из кабинета.

— Ты финансовый агент, советский служащий, а чем занимаешься? — сердито говорил Генрих Степанович. — Ко мне жалоба за жалобой на тебя поступают… А в чем дело? Да в том, что ты больше о личном благополучии печешься, общественные дела для тебя — дело второстепенное… И взятки эти… Гадость какая!

— Виноват, Генрих Степанович, — произнес дрожащий голос.

— Виноват!.. Следить за своими поступками надо, контролировать себя… Я хотя не член партии, но собираюсь вступать и на этом основании скажу тебе: мы, коммунисты, боремся за моральную чистоту человека…

Слова мужа взволновали Наталью Ивановну. Они словно открыли перед ней новую, неведомую ей часть его души. Так вот он какой! Он сразу стал ей ближе и родней. И даже мелькнувшая на миг мысль о том, что дома он совсем не такой, показалась ей мелочной. Ну, устает же человек!.. А насчет хозяйства… Что же плохого, если их семья живет в достатке?

Ей захотелось сделать Генриху Степановичу что-нибудь приятное. Забыв о деньгах, она заспешила домой.

У дома она увидела человека с мешком за плечами. Видимо, он кого-то ожидал и, скучая от вынужденного безделья, топтался на одном месте. Со стороны можно было подумать, что человек навеселе. Наталья Ивановна подошла ближе, человек прервал свой танец и оглянулся на нее. Это был старичок, с багровым, словно натертым бураком лицом. Они с минуту удивленно смотрели друг на друга, потом она спросила:

— Вы к кому это по такому морозу?

— А к Генриху Степановичу… Вы случайно не жена ему будете?..

Она кивнула головой. Тогда старик бухнул мешок в сугроб, и в снежной пыли отчаянно заметался поросячий визг.

— Эх, какой голосистый! — одобрительно сказал старик и, ткнув валенком в мешок, добавил: — Это Генриху Степановичу подарочек от нашего кладовщика… Получайте в целости и сохранности, расписка не требуется…

— Что за подарочек? — недоумевая спросила Наталья Ивановна. И вдруг, рассердившись, сказала: — Вот что, отец, иди-ка ты со своим поросеночком… А кладовщику скажи, что ошибся он адресом… Иди…

Она хлопнула калиткой перед носом удивленного старика и пошла в дом. Но прежнего легкого настроения уже не было. Оно словно растворилось в поросячьем визге.

Генрих Степанович пришел поздно вечером. Он долго с фырканьем умывался на кухне, и, когда сел за стол, в волосах его блестели капельки воды. От него веяло свежестью и здоровьем знающего себе цену человека. Он пообедал, похвалил второе и сел с газетой у окна. Тогда она сказала, будто только сейчас вспомнила:

— Да, знаешь, сегодня были с поросенком…

Она ожидала, что муж удивится, но получилось обратное.

— Ну? Где же он? И хороший? — спросил Генрих Степанович оживленно, отбросив газету.

Сердце у Натальи Ивановны упало. Она сказала тусклым голосом:

— Я его отослала обратно…

— Почему?

Брови его поползли вверх, и он посмотрел на нее, как на человека, признавшегося в своей глупости. Наталья Ивановна прикрыла ресницами заблестевшие глаза:

— Зачем нам столько?.. Я совсем с ними замучилась, да и соседи говорят…

— Не будем, Наталья, считаться, кто больше работает. И зачем мне равняться на соседей? Я, во-первых, человек с образованием, и, думаю, мне иногда можно позволить то, что рядовому человеку не позволяется. — Генрих Степанович сказал это своим обычным поучающим тоном, но сейчас он не подействовал на Наталью Ивановну. Чувствуя себя так, словно бросается в холодную воду, она спросила тихо:

— Слушай, Генрих, я хочу с тобой откровенно… Что это за подарки?

Генрих Степанович лениво повернул голову:

— Ты спрашиваешь так, будто ведешь следствие… Ну, это подарок за оказанную услугу… Видишь, как я ценю семью. Другой бы пропил, а я все в дом!.. — улыбнулся он.

— Ох, зря ты, — сказала она встревоженно.

Генрих Степанович внимательно посмотрел на нее, потом поднялся и сел с женой рядом. Поглаживая ее по плечу, он сказал:

— А ты у меня совсем глупенькая, совсем не разбираешься в жизни… Сейчас, Наталья, надо быть подвижным, идти в ногу со временем… Вот, смотри, председатель нашего райисполкома при каждом удобном случае говорит нам о вреде пьянства… А ты думаешь, он не пьет? Пьет, да еще как! Но — дома… На виду же он всегда другой, он учит людей, какими они должны быть… И прав, кто поступает так… Я уже два доклада о моральном облике советского человека сделал, и их одобрили в райкоме! — похвалился он.

Наталья Ивановна, вздохнув, сказала:

— И все-таки тревожно…

— Чепуха! Если ты о хозяйстве, то сейчас всем можно его иметь, лишь бы наемной силы не было.

— А мне-то одной тяжело… Устаю очень! — пожаловалась Наталья Ивановна.

— Потерпи немножко, — сказал Генрих Степанович, — мы что-нибудь придумаем, а пока — что ж поделаешь?

7
Утро выдалось холодное. Наталья Ивановна встала и сразу же принялась растапливать печку. Дрова были сырые и горели плохо, заполняя комнату дымом. Это злило женщину. Она с полными слез глазами сидела на корточках перед открытой дверцей и упрямо дула в нее, задыхаясь от дыма. Проснулся Егорка и стал звать мать. Не дозвался — заплакал. Наталья Ивановна вскочила, побежала в комнату и отшлепала его. От обиды он закричал еще громче. Наталья Ивановна закрыла руками уши, хлопнула дверью и побежала в коровник. От крика, дыма и холода у нее разболелась голова. Наталья Ивановна кое-как собрала обед и легла, чувствуя себя разбитой и больной. Полежала-полежала, встала, подошла к зеркалу. Оттуда глянуло бледное, окруженное копной непричесанных волос, но все-таки красивое лицо. Наталья Ивановна задумалась, потом подбежала к сундуку и с грохотом раскрыла его. Четыре новых платья, лежавшие сверху, бросились в глаза. Шила — радовалась, а как принесла от портнихи, спрятала, так они и лежат себе до сих пор в нафталине. И недавно сшитое пальто лежит. Куда их надеть? Ни на пристань, ни в клуб она уже не ходила. Генрих Степанович говорит: «С людьми надо осторожней сейчас быть — завистников много. Лучше дома посидеть. Что у нас — телевизора нет?» И сейчас Наталья Ивановна посмотрела на все это равнодушно и закрыла крышку. Опять легла, подумала: «Для кого же я работаю? Зачем? Вот нашила всего и положила в сундук. Раньше одно платье было, да не стыдилась его надевать. А теперь — людей боюсь…»

Вспомнила, что давно уже не была на людях. А как она соскучилась по ворчливому голосу Анфисы, по милому, вечно шумному Дону… Сходить бы сегодня на пристань, может быть, легче на душе станет…

Стукнула дверь, пришел с работы Генрих Степанович. Раздеваясь, ворчал:

— Ты, Наталья, что-то в последнее время неаккуратной стала… Сегодня опять галстук не погладила.

Она смотрела на него, не поднимаясь и чувствуя, как в груди наливается, крепнет злоба.

— Небось и сам бы погладил — руки не отвалились бы… — ответила она.

— Спасибо! Я, значит, работай, я и дома хлопочи… Ну, сказала!.. Обед есть?

— Возьми сам, все стоит на плите.

Он подошел к ней и, наклонившись, спросил:

— Ты что, больна?

— Нет…

— Что с тобой?

— Мне надоело быть прислугой… Что это там? — спросила она, глядя через его плечо в окно, выходящее во двор. Он сказал медленно:

— Я, видишь ли, бычка привел… Мясо на весну свое будет, да еще и продадим…

Тогда Наталья Ивановна рывком поднялась с кушетки и, уже не сдерживаясь, крикнула:

— Ну так и выкармливай сам… а с меня хватит!..

Он отозвался не сразу. В комнате сгустились сумерки, предметы выглядели смутно, словно потеряли привычные очертания. Только прямоугольник окна был виден ясно и голубел, как прорубь. Потом окно померкло. Это Генрих Степанович выпрямился, отошел к столу.

— Послушай, в чем дело? — сказал он. — Я спрашиваю тебя, в чем дело?.. Что же ты молчишь? Ты чем-то недовольна — скажи, зачем же кричать… Ах, да, я и забыл, сейчас мода — жаловаться в вышестоящие организации за неудавшуюся жизнь и на плохих мужей… Ты тоже хочешь жаловаться?.. Что же, иди, жалуйся. Какая низость! Это благодарность за то, что я заботился о семье.

Наталья Ивановна, торопливо надевавшая пальто, спокойно ответила:

— Не беспокойся.

— А куда же ты собралась?

— К соседям. И так одичала…

— Знаю я этих соседей! — сказал Генрих Степанович и махнул рукой. — Но прежде чем идти, ты сними пальто, которое купил тебе твой плохой муж.

Наталья Ивановна возмутилась.

— Я заработала уже на два таких пальто.

— А я говорю — сними. Жаловаться еще хочет! Вот выгоню — будешь опять в одном платье ходить… И никто тебе не поверит, меня знают как хорошего человека.

— Какая же ты гадина! — сказал она.

— Ах, так?.. — схватив жену жесткой рукой за плечо, он с силой толкнул ее.

Она сделала два быстрых шага, потом всей тяжестью рухнула на пол. От удара зазвенело в голове. Но сильнее было чувство обиды. Оно пронзило ее, как острая физическая боль. С трудом подняв голову, Наталья Ивановна взглянула на Ланецкого.

— За что?

— Муж тебе нехорош? Привыкла трепаться с разными, теперь на меня напраслину возводишь, — кричал он, все повышая голос. И вдруг смолк. Даже в полумраке было видно, как отливает кровь от его пухлых щек. Следя за взглядом мужа, Наталья Ивановна повернула тяжелую голову: в дверях стоял Егорка.

8
Ночью она не спала, лежала одетая на кровати и сухими бездумными глазами смотрела в темноту. Ей было горько, обидно и страшно. «Вот я и получила полную плату за все, — думала она, — в душу грязным сапогом… А за что?» И слезы навернулись у нее на глазах. Встать бы, плюнуть на дом, на платья, на Генриха — и уйти. Но она не могла этого сделать, и ей становилось страшно. «Ну куда я пойду — ни денег, ни вещей. Кому нужна — у всех свои заботы, свое горе!» — думала она.

Едва порозовели окна, она облегченно вздохнула, встала и принялась убирать в комнате.

Генрих Степанович еще со вчерашнего вечера ушел и не приходил домой. Одев Егорку, она отправила его гулять во двор, а сама долго сидела одна. Было удивительно тихо, только наперебой стучали часы в комнате и на кухне, словно спешили догнать уходившее время. Наталья Ивановна сидела и думала, что жизнь ее испорчена и, пожалуй, никакими средствами ее уже не поправишь и ни с кем не поделишься горем. И вдруг она вспомнила про пристань, и вся загорелась, заспешила.

Только уже подходя к Дону, вспомнила, что нагрубила Анфисе. С какими же глазами с ней встречаться? Наталья Ивановна замедлила шаги. Может, вернуться? Нет, уже поздно! Она постучалась в дверь конторы.

Анфиса, открыв ей, радостно всплеснула руками:

— Наконец-то вспомнила нас, матушка!.. Сколько лет, сколько зим…

Она заметалась по комнате, освобождая Наталье Ивановне стул, и от широких ее юбок по комнате загулял ветер. Они уселись перед окном. Анфиса, прижимаясь теплым, крепким плечом, шептала:

— Ну, как живешь-то, матушка?.. Все никак не поправляешься, смотрю… Сала ешь больше, от него тело наливается… А я тут скучаю без тебя. И Константин Петрович все жалеет, что отпустил, никак не найдет таксировщицу по нраву…

Она совершенно не помнила ни про какие обиды. От ее домашнего шепота Наталье Ивановне стало легко, как бывало в далеком детстве, когда она, обиженная кем-нибудь, приходила к матери и прятала лицо в ее колени. Наталья Ивановна посветлевшими глазами обвела комнату, глянула в окно. Там, где летом бесконечно бежали волны, лежало неподвижное голубое сияние. Словно лунный свет сгустился и лег между сугробами. И в этом спокойствии могучей реки чувствовалась ее сила, ее уверенность в том, что придет весна и уж тогда-то она покажет всю свою мощь.

Вошел Константин Петрович и тоже обрадовался.

— Пора, давно пора к нам заглянуть, — заговорил он, снимая шапку и протягивая ей широкую ладонь.

Наталья Ивановна быстро пожала ее и ответила:

— Да вот и так еле выбралась…

— Из вашего замка мудрено выбраться! — пошутил он и тут же добавил: — Вы знаете, у нас большая новость!

Наталья Ивановна встрепенулась:

— Какая?

— Наш водный участок будет связан с Волго-Донским каналом. Представляете, какое у нас будет движение? Вот нового таксировщика посылаю учиться — пусть повышает квалификацию…

Наталья Ивановна глубоко вздохнула и промолчала, чувствуя себя несчастной и обманутой, словно все это время просидела на глухом полустанке, вдали от больших дорог.

— У нас, между прочим, есть вакансия — на курсы помощников начальников пристаней… У вас нет никого на примете? — спросил Константин Петрович.

— Нет… к сожалению…

— Ну так вы имейте в виду!..

Она промолчала.

В контору часто входили люди, здоровались и оставались здесь. Анфиса, заметив вопросительный взгляд Натальи Ивановны, сказала:

— На лекцию народ собирается… Генрих Степанович читает, он ведь райисполкомовский лектор.

Первым желанием Натальи Ивановны было уйти, но потом она раздумала. Ей хотелось увидеть лицо мужа. «Мучает ли его ссора? Какой он сейчас? — думала она. — Может быть, он изменился. Мало ли что бывает…»

Как и предполагала Наталья Ивановна, муж ее был спокоен, как всегда. Гладко причесанные волосы блестели, искусно скрывая лысину. Он читал лекцию о морали. Читал уверенно, с видимым удовольствием произнося слова: «Абстрагированное мышление», «Коррупция». Стараясь вникнуть в смысл этих слов, люди слушали напряженно, боясь кашлянуть. Но вот начались вопросы лектору, и тишина рухнула. Первый же вопрос, заданный женщиной в пуховой шали, заставил Генриха Степановича беспокойно привстать:

— Пусть объяснит нам товарищ лектор, как заведующий финансами, почему нам, многодетным матерям, по три месяца за пособием приходится ходить…

— Позвольте, во-первых, какое отношение имеет это к лекции, во-вторых… — начал медленно Генрих Степанович, но женщина не дала ему договорить.

— А такое, что работать надо вам по совести, а то один срам получается в советском учреждении… — заговорила она.

Тогда Генрих Степанович, приподнявшись, вкрадчиво проговорил:

— Я вижу, вы собираетесь критиковать Советскую власть?

— Я про вас говорю, — сказала женщина, — и вы не перебивайте…

— Дайте человеку говорить! — зашумели в зале.

— Правильно! Пусть говорит…

В зале стало шумно. Генрих Степанович затравленно осматривался. Наталье Ивановне стало стыдно, и она, закусив губу, торопливо пошла к выходу…

Дома она попробовала вспомнить свою жизнь с Ланецким, и, по мере того как вспоминала, ей все яснее и яснее становилось, что она приняла его не за того, каким он был на самом деле, и оттого их отношения были все время фальшивыми. «И не люблю, и не любима!» — с холодной рассудочностью, как о посторонней, подумала она о себе. Это пришло как откровение — больное, но освежающее.

Наталья Ивановна оглядела комнату, и все — буфет, трюмо, диван — показалось ей нелепым, уродливым. Она представила, как уйдет отсюда к Анфисе, к Константину Петровичу, и ей вдруг сделалось легко, как в юности, когда в осенний холодный день она купила на последние деньги букет живых цветов… «Ошиблась я — горько, жестоко. Вернее, обманула сама себя…»

Она села у окна и стала терпеливо ждать, когда придет Ланецкий. Сегодня днем хорошо светило солнце, и снег осел. На буграх, как заплаты, появились черные пятна земли. А сейчас морозило. Холодно сверкали льдинки. Голубой свет падал через окно в комнату. На душе у Натальи Ивановны было также холодно и тихо. Она видела, как с кем-то прошел мимо окна Ланецкий и остановился у калитки. Незнакомый голос произнес:

— Эх, и ночка!.. Воздух-то — вздохнешь, десять верст пройдешь и не заметишь…

— Это все так, вот только лед ни к чему — галоши об него режешь, — сказал Ланецкий и стукнул щеколдой. Было слышно, как хрустели его шаги во дворе и скрипуче пели двери сарая. Глубоко вздохнула корова, и ее вздох, как стон, разнесся в воздухе.

Ланецкий вошел в комнату, разделся и, потирая руки, приблизился к Наталье Ивановне.

— А мы все дуемся, — сказал он, щурясь и стараясь разглядеть в полутьме ее лицо. — Зря, зря… Ну, поссорились, что ж такого, в семье разное случается… Слышишь, Наталья?

Она медленно поднялась со стула и прямо глянула в его выпуклые глаза:

— Послушай, я хочу поговорить с тобой серьезно… Садись.

Должно быть, тон голоса был необычен, потому что Ланецкий послушно сел и беспокойно вытянул в ее сторону голову:

— Вот как!.. Что ж, я слушаю…

Наталья Ивановна начала медленно, словно раздумывая над своими словами:

— Я не могу с тобой жить… Я не люблю тебя…

По лицу его пробежала усмешка, похожая на судорогу, и, удобнее усаживаясь на стуле, он сказал:

— Странно говорить об этом в наши годы. Какая тут может быть любовь? Но нам надо как-то устраивать нашу личную жизнь, и мы живем, и неплохо… Не надо горячиться, Наталья. — Он коснулся ее локтя.

Наталья Ивановна рывком отбросила его руку:

— Нет… Жить так я не могу…

Тогда он встал, одернул пиджак и неестественным горловым голосом сказал:

— Хорошо… Расстанемся мирно, мы еще не стары и сможем найти себе пары…

Наталья Ивановна отошла к окну и повернулась к Ланецкому спиной. Лунный свет упал на ее словно окаменевшее лицо. А Ланецкий, захваченный новыми заботами, говорил ей:

— Живность разделим пополам… Сама понимаешь, без хозяйства сейчас трудно… Квартира останется тебе…

Наталья Ивановна подошла к Ланецкому и, страшно побледнев, ударила его тяжелой рукой по щеке.

ОБ АВТОРЕ

Николай Тихонович Коноплин родился в 1922 году в Воронеже. Учился в педагогическом институте. В 1941 году ушел в народное ополчение. Переменил много профессий — был помощником начальника политотдела МТС, инженером стройуправления, начальником планово-диспетчерского бюро машиностроительного завода, журналистом. Печатался в журналах «Знамя», «Смена», «Подъем». Выпустил книгу рассказов, повесть «Радости и печали», роман «В грозном зареве». Член Союза писателей СССР.


Оглавление

  • МУЗЫКАНТ
  • НАСТЯ
  • ВЕГА — ЗВЕЗДА УТРЕННЯЯ
  • БЕССОННИЦА
  • ОБМАНУЛА
  • ОБ АВТОРЕ