Пуанты для дождя [Марина Порошина] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Марина Порошина Пуанты для дождя

— Уважаемые пассажиры! Начинается регистрация билетов на рейс ЮТ шестьдесят пять девятнадцать Екатеринбург-Стамбул, стойки регистрации восемнадцать, девятнадцать и двадцать, терминал А. Уважаемые пассажиры…

Анна Иосифовна вздохнула, приподнялась на цыпочки и чмокнула мужа в щеку. Он хотел обнять, но она отстранилась и, опустив голову, принялась трогать указательным пальцем пуговицу на его рубашке, третья сверху как раз была на уровне ее лица.

Евгений Германович с высоты своего немаленького роста полюбовался на рыжую макушку, выждал приличную для обиженной стороны паузу и проявил великодушие:

— Да ладно уж, поезжай. Чай оно не в первый раз, проживу. Скайп нам в помощь.

Но натирание пуговицы продолжалось, поэтому Евгений Германович перешел ко второму пункту:

— Ань, ну ладно, подстриглась и подстриглась. Отрастут. За месяц как раз и отрастут. Вернешься и будешь хвостики завязывать.

Представив супругу с двумя недлинными, торчащими в разные стороны рыжими хвостиками, он хмыкнул — с нее станется.

Пуговицу поскребли ногтем, из чего Евгений Германович привычно сделал вывод, что список прегрешений неожиданным отъездом и новой прической не ограничивается.

— Что еще? Рыжик, я больше ничего придумать не могу, скажи уже словами, а то мне возиться, пришивать. Ты как маленькая…

Впрочем, подумал он, она и есть маленькая, ни на каких каблуках ему до подбородка не достает. И привычно растрогался:

— Рыжик, перестань! Я заранее на все согласен. Да-да-да. Все?

Жена наконец подняла голову, и он удивился: в глазах стояли злые слезы, одно движение ресниц — и прольются прозрачными дорожками.

— Я тебя просила не провожать! Просила?! Как всегда, не послушал, лишь бы все по-своему сделать!

— А чемодан? — растерялся он в ответ на ее злость. — Он же тяжелее тебя!

— Пофиг! — отрезала супруга, в трудные моменты жизни легко переходившая к лексике, которую категорически запрещала своим студентам в музыкальном училище. — В общем, так. Я с тобой поговорить хотела, но не смогла, потому что…

Слезы все-таки пролились, и она резким злым движением смахнула их куда-то к ушам — новые длинные серьги удивленно звякнули.

— Аня… Возьми платок… — совсем растерялся Евгений Германович и полез в карман. — Потом скажешь, ведь не конец света.

— Вот именно конец света как раз хорошо встречать в Иерусалиме, поближе к раздаче, — съязвила Анна.

Теперь она смотрела ему в лицо. Глаза были темные, даже зрачков не видно, блестящие, уже сухие.

— Я. Написала. Тебе. Письмо, — раздельно, будто диктуя, сказала она. — На пианино. Придешь — прочитаешь.

— Разрешите идти? — Евгений Германович рассердился и поэтому слегка согнулся, наклонил голову набок и изобразил почтительное ожидание. Он совершенно не понимал, что нашло на жену. Сто раз он ее провожал в аэропорту и никогда она не устраивала таких странных сцен. Хотя, надо сказать, она в последнее время вообще вела себя странно, и главное — ничего не объясняла.

— Иди. Давно пора, — неожиданно усталым голосом сказала Анна Иосифовна. — И мне давно пора.

Она повернулась, толкнула чемодан на колесиках с такой силой, что он уехал вперед, и через пару секунд скрылась за раздвижными стеклянными дверями с надписью «Пункт пропуска».

Весьма удивленный таким поворотом событий, Евгений Германович взъерошил волосы на макушке, посмотрел по сторонам, покачался с носков на пятки, но так и не придя в результате этих манипуляций ни к какому выводу, отправился к выходу. Чудны дела твои, Господи.

Да, он еще на табло посмотрел — шестнадцать сорок две, пятое августа, понедельник, температура плюс двадцать один градус. Удачно получилось, ведь не всегда человек точно знает, во сколько и при какой температуре воздуха заканчивается его жизнь.

На пороге Евгения Германовича встретил кот. Кота звали по-разному. Хозяин — всегда Тихоном или Тишкой, самое то для приличного кота. Хозяйка по-разному, под хорошее настроение или при гостях говорила — Кот или Эйтыидисюда. А если что не по ней, такое бывало гораздо чаще, то звала Тихоном Хренниковым или Заберисвоегоидиота. Длинновато, конечно, зато сразу понятно, чего следует ожидать. А также то, что Анна Иосифовна терпеть не могла данного кота и творчество его тезки композитора Хренникова. Кот с композитором лично знаком не был, но товарищу по несчастью сочувствовал, хозяйке платил высокомерным презрением и ни на одну из четырех кличек принципиально не отзывался. Ждал, когда хозяин позовет — Тишка, мол, ну иди сюда, не слышишь, что ли? Слышу, бегу, вот он я, мр-р-ряу, тебе подставить ушко или спинку? Чеши на здоровье, не жалко.

Для встречи любимого хозяина был предусмотрен ритуал, которым оба никогда не пренебрегали: кот в два прыжка взбирался Евгению Германовичу на плечи, терся об щеку и изучал принесенные с улицы запахи, будто новости в свежей газете просматривал. Хозяин терпеливо ждал, потом говорил — хороший, хороший зверь, осторожно спускал на пол и гладил по выгнутой пушистой спине. Хозяйка при этом всегда фыркала и говорила — какая гадость, вечно у тебя шерсть на одежде. Иногда кот пытался представить себе, что будет, если он вот так взберется на плечи хозяйке, тут то ему и одного прыжка хватит, невысоко. И тоже фыркал, потому что он с юмором был кот, понимающий.

На этот раз от хозяина пахло как всегда — туалетной водой и хозяйкиными духами (зачем, ну зачем они это делают?!), машиной, улицей, был еще запах незнакомый, не уличный, и еще… Кот принюхался — да, запах беспокойства. Порядочные коты всегда умеют определять чувства по запаху. Страх, радость, тревога, скука, злость… принюхивайся, не ленись, и всегда будешь в курсе происходящего.

— Хороший, хороший зверь, — пробормотал Евгений Германович, спустил кота на пол и погладил вскользь, безответственно.

Кот дернул спиной и пошел в комнату, всем своим видом показывая, что не больно то и хотелось.

— Нам тут с тобой письмо оставили, представляешь, Тихон? — бормотал хозяин, разуваясь и пристраивая на вешалку жилет со множеством карманов. — Теряюсь в догадках. И вела она себя как-то странно, заплакала даже…

— Поду-умаешь, — совсем не заинтересовался кот. — Она вечно то поет, то злится, то Эйтыидисюда, то Тихон-Хренников-пошел-отсюда, вот отлично на самом деле, когда ее дома нет.

— На пианино, сказала… — продолжал хозяин, проходя в гостиную. — Нет ничего. Ты не брал? Ладно, ладно. Что ты выдумала, а?

Это он обращался к портрету хозяйки, который стоял на пианино — ничего так, рыжая, волосы длиннющие, как облако вокруг лица. Пушистая, короче говоря.

Евгений Германович, пожав плечами, осторожно открыл крышку пианино. Точно, на клавиатуре лежал свернутый вчетверо листок бумаги.

— «Женя, если ты читаешь это письмо, значит, я так и не решилась тебе сказать…» Ну давай, говори, я слушаю, — согласился Евгений Германович. — «Я должна была, такие вещи полагается говорить в глаза, но не смогла, поэтому я вот так тебе скажу, а ты смотри на мой портрет, будто это я говорю…» Черт, тут неразборчиво, да еще и перечёркано все! Очки мои где?

Кот подошел поближе и почувствовал, что тревожный запах стал сильнее, уже и в воздухе пахло неприятностями. Уйти бы на кухню и наконец спокойно поесть, раз хозяин вернулся, а хозяйки нет, и стало быть, все отлично, но нехорошо его бросать, мало ли что.

Но что было написано дальше, кот так и не узнал, потому что хозяин стал читать про себя. Раз, второй, третий. Потом выпустил листок из рук, и он красивым зигзагом упорхнул на пол и спрятался под диван. Будь кот помоложе, он бы за листком непременно погнался бы и разодрал бы его на мелкие кусочки, потому что все, все, что упало, по вечной кошачьей привилегии считается законной добычей. Но кот был уже взрослым, солидным. Поэтому он сунулся под диван, потрогал листок лапой, осторожно понюхал и дернул ушами, потому что от листка остро и резко пахло бедой.

Какое-то время Евгений Германович сидел неподвижно, осознавая прочитанное. Осознавалось плохо, вроде бы и буквы, и слова понятные, а смысл ускользал. Кот решил оказать первую помощь: вспрыгнул на журнальный столик и нажал лапой на пульт от телевизора. Этот номер они с хозяином разучили давным-давно, и Тишка еще котенком всегда исполнял его для гостей «на бис», получая от хозяйки ненадолго почетное звание Эйтыидисюда, а от гостей — «милая киса» (гадость), а порой и вкусный кусочек со стола.

— Все больше стран пытаются понять, почему Трамп назвал их «гадюшниками»! — заорал телевизор.

Убавлять звук кот не умел, поэтому он прижал уши и нырнул под стол. Но это сработало. Евгений Германович вздрогнул и пришел в себя.

— В Белом доме оправдываются, ссылаясь на трудности перевода понятия «черные дыры»! — закрепил успех телевизор.

Евгений Германович вскочил и помчался в прихожую. Вернулся с телефоном в руках, принялся лихорадочно тыкать пальцем.

— Я слушаю, Женя, — голос у тещи был напряженный, будто не ее.

— Бэлла Марковна, я Аню проводил, все в порядке… То есть не в порядке. Она мне письмо оставила, и я ничего понять не могу.

— Письмо? — тем же странным голосом переспросила теща. — Все-таки письмо. Глупая девчонка.

— Так может, вы мне объясните, что все это значит? — Евгений Германович начал сердиться. Последнее дело — втягивать тещу в семейные дела, но когда еще Анна доберется до своего Тель-Авива и он сможет потребовать объяснений.

— Я ничего не могу тебе объяснить. Как она написала, так есть, — теща всхлипнула и отключилась.

Евгений Германович был потрясен. Плачущая Бэлла Марковна была также невообразима, как плачущий большевик, и то, и другое могло существовать только в художественной литературе или в музейной экспозиции. Теща не плакала никогда, даже на похоронах собственного мужа, с которым она прожила в любви и согласии пятьдесят с лишним лет.

— Иосиф терпеть не мог моих слез. Ради него я разучилась плакать. Ему сейчас там, — она ткнула вверх длинным узловатым пальцем, — одиноко и пока еще непривычно, так зачем я буду его огорчать?

Поэтому Евгений Германович как-то сразу поверил в то, что было написано на листочке.

…Евгений Германович никогда не болел. Вернее, не позволял себе. И уж во всяком случае никогда не лечился, считая, что самый верный рецепт это тот, на котором написано — «само пройдет». Но тут сердце заныло, стало трудно дышать, руки затряслись так, что телефон не удержать. Такое с ним уже бывало в молодости, когда поднимался на свой первый «семитысячник». Молодые были, глупые, поднялись на пик, спустились в базовый лагерь, но провели там не два дня, как положено, а всего одну ночевку — и опять наверх. Ну и хлебнули по полной. Ничего, быстро отошли. А сейчас надо было принимать меры. Он поднялся, прошел в кухню, вдруг по-стариковски зашаркав ногами. Он знал, что в одном из шкафчиков стояла целая армия пузырьков и склянок, а также тюбиков, коробочек и всевозможных упаковок. Из всего этого он точно знал только про валерианку, которую уважала еще его бабушка, а Анна принимала от бессонницы и от туповатых учеников. Открыл, стал капать в рюмку. Капало медленно. Плюнул, выдернул из горлышка пузырька дозатор, отхлебнул — гадость! Запил водой.

Сел. Подождал. Сердце ныло, воздух в легкие не набирался, руки тряслись. Вдруг встретил пристальный взгляд кота и вспомнил что-то такое из детства, бабушкино. Помимо валерианки, его бабушка уважала кошек… Да, точно. Он молча вылил остатки валерианки прямо на пол. Изумленный кот подошел. Понюхал. Сердце у него забилось, дыханье сперло, аж лапы затряслись, и стал вылизывать языком темную, восхитительно пахнущую жидкость, урча от жадности и вздрагивая всем телом.

Евгений Германович сидел и смотрел на кота. Не то что ему интересно было, нет. Просто встать сил не было, да и зачем? Куда идти-то? Но несколько минут спустя он все же заинтересовался — на лице (кто сказал — морда?! Сами вы…) Тишки отразилось такое полное, ничем не замутненное блаженство, что ему не позавидовал бы только слепой. Еще пару минут спустя добавилась улыбка Чеширского кота, она просто витала в воздухе, как и сам Тишка, который шатался по кухне, словно паря над полом и только время от времени натыкаясь на ножки и углы. Потом кот запел — фальшиво, но искренне, впервые в жизни.

На лице Евгения Германовича отразилась… нет, не пьяная Тишкина улыбка, а вполне себе трезвая мысль. Он подошел к полке, на которой теснились разномастные бутылки, подаренные по случаю и покрытые толстым слоем пыли. Взял одну, не разбирая, вроде водка, и ладно, налил в первую попавшуюся чашку, торопясь, опрокинул. И налил еще.

…Когда пассажиров рейса ЮТ шестьдесят пять девятнадцать попросили пристегнуть привязные ремни в связи с заходом на посадку в аэропорту Стамбула, хозяин и кот по-прежнему сидели на кухне. Точнее, кот лежал, раскинувшись кверху пузом на столе и спал, немилосердно при этом храпя. А хозяин задумчиво смотрел то на кота, то на водку, плескавшуюся на самом донышке бутылки, то на горсть таблеток, лежавшую рядом с кучкой пустых блистеров.

Надежда Петровна с первого этажа любила вторники. Однажды, домывая за гостями посуду на кухне, она услышала, как в гостиной хозяин пел под гитару, там слова такие смешные: «Приходи ко мне, Глафира, я намаялся один, приноси кусочек сыра, мы вдвоем его съедим». Она почему-то стразу представила, что Глафира — это крыса, и тащит она кусочек сыра своему приятелю. Причем приятель не крыса, а вообще непонятно кто. Пакость, а смешно. Выключила воду и стала дальше слушать, а там припев: «Лучше быть сытым, чем голодным, лучше жить в мире, чем в злобе…»

— Так оно, — покивала Надежда Петровна, соглашаясь.

— «Лучше быть нужным, чем свободным, это я знаю по себе», — допел голос, и в комнате все засмеялись, захлопали.

— А это глупости, — отмахнулась Надежда Петровна. — Вот я всем нужна, тому подай, за тем убери, тут прибери, там приготовь, и ни спасибо тебе, и ничего, а только опять насвинячат. А вот свободным — это да. Лучше свободным. Сидишь себе, по сторонам поплевываешь, и никому ничего не должен.

Сколько лет прошло, а мнения своего она так и не изменила. Так вот, по вторникам она чувствовала себя одновременно и нужной, и свободной, что в принципе трудносовместимо. Но по вторникам у нее получалось. Она просыпалась, испытывая приязнь ко всему окружающему: солнцу, заглядывающему в окно или накрапывающему дождику, столетнику и фиалкам на подоконнике, стареньким обоям с давно выцветшими розами, висевшим на стене картинкам из журнала «Экран» с любимыми артистами: молодые и красивые Тихонов в эполетах, Рыбников в кепке, Лановой в генеральской форме, Михалков с усами и Ален Делон просто так, без ничего — улыбались ей в ответ. И даже сын Пашка, похрапывающий в гостиной на уже давным-давно маловатом для его туши стареньком диванчике, утром во вторник ее не раздражал. Пусть дрыхнет, она ему сегодня ни завтрак подавать не обязана, сам, голубчик, а у нее сегодня дел по горло. И в предвкушении этих дел Надежда Петровна, мурлыкая под нос песенку, варила себе кашу, болтала в чашке растворимый кофе, а после чинного завтрака в приятном одиночестве будила вечно всем по утрам недовольного Пашку (если сынок снисходил до работы в тот период) и садилась к зеркалу наводить марафет. Выкручивала бигуди, укладывала прядки, карандашом рисовала брови, брала помаду… нет, помаду перед самым выходом.

Потом одевалась — ну уж не то чтобы нарядно, но пристойно: брючки, блузка, фартук, все чистое-выглаженное. Драные растоптанные тапки меняла на босоножки, вот теперь чуть-чуть помады… красота!

— Пашка, я ушла!

— Куда? — каждый раз спросонья удивлялся сын.

— На работу! — сердилась Надежда Петровна. — Не ты один работничек у нас, а то давно с голоду бы померли!

— А я бы бросил вообще, ну ее, работу эту, — ухмылялся сын. — Скорей бы пенсия. Вот из дому бы не вышел, сидел бы и телевизор смотрел, красота! Хорошо вам, пенсам.

— Ты и так почти все время дома сидишь, работничек, — заводилась было Надежда Петровна, но вспоминала, что сегодня — вторник, и замолкала. Не стоит хороший день портить.

По вторникам она прибирала у соседей, и это были самые счастливые часы в ее скучной и небогатой на события и впечатления пенсионерской жизни.

Соседи с четвертого этажа жили шикарно. Во-первых, втроем, потом и вдвоем в «трешке», то есть спальня у них была, гостиная и кабинет, как раньше в книжках описывали. Во-вторых, четвертый этаж, и три окна из четырех во двор выходят, а двор у них хороший, тихий, весь в яблонях и сирени, так что летом на балконе сидишь, как на даче. У них с Пашкой тоже все окна во двор, но на другой конец, и смотрят аккурат на помойку, прямо из окна можно и мусор выкидывать, точно добросишь. Летом воняет, в пять утра мусоровоз, зараза такая, грохочет. В-третьих, мебель у соседей дорогая, вся импортная, новенькая, не то что у них с Пашкой, стенка семьдесят пятого года, как переехали, купили, так и стоит, а что ей сделается. Еще везде ковры там, портьеры, люстры, вазы всякие, даже и на полу. Цветы, правда, искусственные, эту гадость она не признавала, ну как на кладбище, в самом деле. Но соседке нравилось, а хозяин — барин, известное дело. Опять же если с них пыль вытереть и близко не подходить, сойдут за настоящие. Ну и еды у соседей всякой разной всегда было полным-полно. Сосед мясо сам готовил, и жаркое, и буженину, и котлеты, и отбивные, а уж конфет, рыбы-колбасы всякой, печенья-пирожных — как в магазине! Соседи не запрещали, наоборот, всегда говорили: мол, Надежда, ты целый день прибираешь, крутишься, бери и ешь, что хочешь, не убудет. Ну они и не нахальничала, так, по кусочку, попробовать вкусненького, и незаметно даже. Только кофе всегда в кофеварке варила (зверь-машина, шум и треск на весь дом, как от того мусоровоза, зато запах и вкус — с ее растворимым не сравнишь) и иногда рюмочку позволяла с устатку, но только если среди хозяйских бутылок початая оказывалась.

По вторникам соседи уходили на работу с утра и до вечера, оставляя квартиру в полном и единоличном распоряжении Надежды Петровны. Так что по вторникам она тоже жила шикарно, да еще и деньги ей за это платили, по полторы тыщи за раз! Ну и она сложа руки не сидела, совесть то надо иметь: у нее пыль даже на самых высоких шкафах протерта, и кафель отдраен до блеска, и окна чистые, и белье переглажено, и цветы искусственные, будь они неладны, с мылом вымыты. Соседка-то, фифа такая, руки, видите ли, бережет. А что руки — вон они, за сорок с лишним лет трудового стажа не отвалились, и никакой работы не боятся.

Надежда Петровна предвкушающе вздохнула и нажала кнопку звонка на соседской двери. Фифа уже ушла, она к восьми тридцати по вторникам уходит, а супруг ее без четверти девять, все по расписанию.

На звонок никто не ответил. Надежда Петровна удивилась, но не особенно. Но и на второй звонок никто не отреагировал, и это было странно. Она постучала — безрезультатно. Подумав, Надежда Петровна нагнулась и приложила ухо к замочной скважине. Странно, но ей показалось, что в квартире плачет ребенок. Быть такого не могло, плакать там некому, ребенок давно вырос, уехал в Германию и носа домой не кажет даже по праздникам, но загадка тем более требовала решения, и Надежда Петровна побежала вниз, домой, чтобы взять ключи «от соседей». Лежали они у нее много лет, на всякий случай. Вот он, случай, кажется, и настал.

Минут пять ушло та то, чтобы разобраться с замками, и наконец дверь распахнулась.

— Евгень Германыч! — позвала она. — Вы дома?

Никто не ответил, и кот, ее любимчик, общительный и доброжелательный Тишка, тоже не вышел поздороваться. Это было тем более странно. И тут Надежда Петровна поняла, что за тоненький детский плач она приняла Тишкины подвывания, доносившиеся из-за плотно притворенной двери в гостиную. Охнув, Надежда Петровна пробежала по коридору, распахнула дверь и едва не осела на пороге от страха. Хозяин квартиры лежал, вытянувшись, на полу, и не подавал признаков жизни, рядом сидел Тишка. Увидев Надежду Петровну, он на секунду замолчал, потом совсем по-человечески всхлипнул и опять заплакал.

— Батюшки… — пробормотала Надежда Петровна, но, надо отдать ей должное, быстро взяла себя в руки, и пока вызванная ею «неотложка» добиралась через утренние пробки, она тормошила соседа, гладила по лицу, трясла за руки, говорила какую-то чепуху… он был теплый, стало быть, живой, и надо же было что-то делать. Кот сидел рядом, молчал, смотрел и трясся мелкой дрожью.

— Везет же этим алкашам, — покрутила головой приехавшая врачиха. — Нажрался водки, наглотался снотворного — и ничего, живой. А порядочный человек пойдет на работу, ему сосулька на голову — хлоп, и нет человека, до операционной не довезли.

— Он порядочный! — возмутилась Надежда Петровна. — Он ученый! И альпинист еще! Не пьет он почти! Его насильно отравили!

— Угу. В полиции потом расскажете про своего альпиниста, — не прониклась врачиха. — А сейчас идите соседей зовите, мужиков покрепче, я его вниз на себе не потащу, вот здоровенный какой, весит больше меня.

— А ваш шофер? — заикнулась было Надежда Петровна.

— Он не обязан! Он шофер, а не грузчик! — отрезала врачиха. — Идите, идите! И блистер один мне с собой дайте.

— Что вам дать? — затормозила в дверях Надежда Петровна.

— Упаковку пустую от таблеток, которыми он траванулся. На кухне которые. И бутылку не выкидывайте, не придет в себя, так может в полиции спросят, мало ли. Да идите уже!

Когда «скорая» уехала, Надежда Петровна вернулась в опустевшую квартиру. Остро пахло каким-то лекарством, сигаретным дымом, бедой. Посидела на пуфике в прихожей, обняв такого же растерянного кота. Потом, спохватившись, достала телефон и стала набирать номер жены Евгения Германовича.

— Телефон абонента выключен или находится вне зоны действия сети, — сообщила вежливая тетенька и еще повторила не на русском.

— Так она так до вечера вне зоны будет, — рассердилась Надежда Петровна. — Взяли моду выключать. Хоть помри. Ой, прости Господи…

Она вскочила и побежала в гостиную, где на стене висела старинная икона с изображением неизвестного ей святого. Наскоро помолилась за раба божьего Евгения, дай ему Бог выздоровления. Потом побежала на кухню. Конечно, если человек из дома уехал, то прибирать и полы мыть не полагается до завтрашнего дня, а Надежда Петровна верила не только в Бога, но и в сглаз, и в порчу, и в посидеть на дорожку, и в бабу с пустым ведром. Но оставлять разбросанные на столе упаковки от таблеток и засохшее вонючее пятно непонятного происхождения на полу тоже не следовало. Пустую бутылку из-под водки она, как велела врачиха, засунула в полиэтиленовый пакет, прямо как в сериале про прокуроршу. Хотя, конечно, надо признать, дела у соседей творятся странные. За почти тридцать лет, что она тут прибиралась, ничего подобного никогда не случалось.

Вернулась в гостиную, за ней, как привязанный, Тишка. Приоткрыла окно, поставила рядком диванные подушки, свернула плед. Нагнулась, чтобы поднять упавшую на пол бумажную упаковку от одноразового шприца. Заметила край торчащего из-под дивана листка, вытащила. Посмотрела — написано что-то или пустой, можно выбросить. Увидела первые строчки: ««Женя, если ты читаешь это письмо, значит, я так и не решилась тебе сказать… Я должна была, такие вещи полагается говорить в глаза, но не смогла, поэтому я вот так тебе скажу, а ты смотри на мой портрет, будто это я говорю…»

Надежда Петровна послушно подняла голову и посмотрела на портрет, стоявший на пианино. Ишь, волосы то распустила, как молоденькая, зубы скалит, а сама нынче летом пенсию оформила, — привычно осудила соседку и стала читать дальше, водрузив на нос очки Евгения Германовича. «Женя, ты знаешь, что я всегда хотела уехать из страны. Ты был против, я терпела, потому что любила тебя. Это чувство осталось в прошлом. Ты, как обычно, ничего не заметил. Тебе было достаточно того, что ты любишь меня. В общем, я встретила другого человека. У нас общие интересы, он уже давно живет в Израиле, и я уезжаю к нему. Ты всегда готов был на любые жертвы, чтобы исполнить свою мечту — подняться еще на одну гору, будь она неладна. Теперь я исполняю свою. На развод я подам сама. Или подай ты, если считаешь нужным, разумеется, я ничего не собираюсь с тобой делить. Прости меня. Я желаю тебе счастья. Ты очень сильный, ты справишься. Анна. Да, и Лене пока ничего не говори, пожалуйста. У нее через две недели серьезные гастроли и ей не до наших проблем, ты же понимаешь. Потом я сама ей скажу».

— Вот …! — потрясенная Надежда Петровна легко подобрала слово из Пашкиного лексикона. — Любо-о-овь! Коза крашеная! Такого мужика бросить!

Она вскочила, склочно уперла руки в бока и закричала, обращаясь к портрету, как к живому человеку:

— Любо-о-о-овь у нее, ты посмотри! Старая дура, шестой десяток, а она — любо-о-овь! Всю жизнь прожила с мужиком, как за каменной стеной, копейки зарабатывала в своих фирал…филар- тьфу! На музыке своей! Ни ребенка толком воспитать, ни котенка пригреть, ни пирога испечь, ни в доме прибрать, а туда же — любо-о-овь! А как муж состарился, так задрала хвост и удрала с кобелем своим! Молодого небось нашла, кошка драная! Весь дом был на мне да на нем, а она мимо павлином, павлином, вот крыса-то! Еще и улыбается, змеюка, ты посмотри на нее!

Она кричала долго и с удовольствием, высказывая в лицо соседке накопившиеся за долгие годы претензии по целому ряду жизненно важных вопросов, придумывая все новые обидные прозвища, в основном зоологического характера (очевидно, так на Надежде Петровне отразился ежедневный просмотр сериала «Живая планета» по каналу Би-Би-Си), отдельно подчеркивая почтенный возраст изменницы, ее худосочную комплекцию, неблагодарность и неумение вести хозяйство. Ох, как давно она хотела ей все это высказать, а тут повод подвернулся. Ну вот скажите на милость, почему одним все — и муж золотой, и достаток, и жилплощадь, и заграницу с любовником, а другим — давний развод с мужем-пьянчугой, работа в погоне за каждой копейкой и старость в тесной «двушке» с видом на помойку, да еще и с сыночком-бездельником?!

Кипя праведным гневом, Надежда Петровна разорвала письмо на мелкие клочки, швырнула на пол… и только тут пришла в себя и испугалась. Ох, что она наделала? А вдруг Германыч спросит? Опустившись на четвереньки, принялась было собирать обрывки, и увидела Тишку, который прятался пол столом, ничего в этой так неожиданно испортившейся жизни не понимая.

— Тишенька… Солнышко, — присев перед котом, она заискивающе погладила его по голове. — Давай скажем, что это ты порвал, а? А я нашла и выбросила, и конечно, не читала. И не знаю ничего. Ладно? А может, он и не спросит, забудет.

Она смотрела так умоляюще, что кот согласился молчать.

— А я тебе покушать… Вот сейчас, пойдем, маленький, — засуетилась Надежда Петровна. — И лоток поменяю, не волнуйся. И приходить к тебе буду, утром и вечером, пока хозяин не вернется. Ох, что я тут с тобой, надо же вещи собрать да в больницу бежать, раз эта коза телефон не берет!

Она заметалась по квартире, впопыхах собирая вещи, которые могли пригодится в больнице. Но перед уходом не забыла вернуться к фортепиано и шлепнуть портрет Анни Иосифовны лицом вниз на пыльную — да-да! — крышку пианино.

Евгений Германович вернулся домой через несколько дней, похудевший, обросший седой щетиной и пропахший больничными запахами. Его встретил ошалевший от счастья кот. Одним махом взлетел на плечи, потерся, принюхался. Пахло чужим, совсем незнакомым, щетина кололась, но все попытки хозяина снять его с плеча и поставить на пол он отверг, вцепился когтями намертво, так на плече и въехал в комнату. Сели в кресло, осмотрелись. Тишка согласился перебраться на колени, при условии, что левой рукой хозяин будет гладить ему спину, а правой почесывать за ухом. На всякий случай вцепился когтями в джинсы.

— Тиша, ты прости меня, о тебе-то я не подумал, — Евгений Германович виновато наглаживал и заискивающе чесал. — Давно я водки не пил, разучился. Больше не буду, обещаю. И тебя споил. Как ты тут без меня? Спасибо Надежде Петровне, что не бросила тебя.

Помолчали. Только Тихон увлеченно мурлыкал и топтался на коленях у хозяина всеми четырьмя лапами.

— Давай я вымоюсь, одежду в стирку закину, поем нормально, — расписывал планы на ближайшее будущее Евгений Германович. — А потом мы с тобой сядем и подумаем, что да как. Раз мы с тобой вдвоем остались, вдвоем и думать будем. А фотографию ты, что ли, уронил? Ну ты даешь, Тихон. Я всегда подозревал, что ты умнее, чем хочешь казаться. А письмо? Письмо ты куда дел? Или я куда дел?

Кот вспомнил, что он дал слово, и промолчал. В конце концов, Надежда Петровна свою часть договора выполнила.

Весь день Тишка, не отходя ни на шаг, ходил за Евгением Германовичем, даже в туалет бегал стремглав, две лапы там, две уже здесь. На голубей за окном не отвлекался, ну их, дурней. И даже любимый им сеанс просмотра стирки белья в машине пропустил. Рассердился, когда пришла соседка. Нет, конечно, он был ей благодарен и за кормежку, и за сочувствие, но сегодня он не собирался делить хозяина ни с кем.

Когда в дверь позвонили, Евгений Германович не хотел открывать, потому что сил не было ни с кем разговаривать, и видеть никого не хотелось. Но подумал, что вот так, без предупреждения, могла прийти только соседка, а ей он, как ни крути, всем обязан — от спасения жизни до благополучия Тихона. Пришлось открыть.

— С возвращением, Евгень Германыч! — соседка подалась вперед, желая его обнять, но он сделал вид, что не понял. — Дом в порядке, кот в порядке. Поесть нашли? Я там печень приготовила, и пюре, все в кастрюльках в холодильнике. Надо было сразу ко мне зайти, я бы…

Она опять сделала движение вперед, намереваясь пройти, но Тихон и Евгений Германович опять не поняли ее намерений и в сторону не отодвинулись. Евгений Германович радушно улыбался и всячески благодарил, Тихон хмурился и молчал.

— Ну и хорошо, вы отдыхайте, я завтра зайду непременно. За вами теперь следить надо.

— За мной? — удивился Евгений Германович. — Зачем?

— Ну как… — растерялась соседка. — Такое дело…

— Да какое дело, что вы, — отмахнулся он. — Выпил лишнего, да таблетки перепутал. С кем не бывает.

— А… ну да, да. С кем не бывает… — закивала Надежда Петровна. — А хотите, я вам готовить буду, пока ваша… Пока… Она же уехала опять, как я поняла.

— Да не стоит. Я и сам готовить умею, одному мне много ли надо. Не в первый раз мы с Тишкой на хозяйстве остаемся.

Соседка мялась, не зная, как предложить свою помощь и не выдать лишнюю осведомленность.

— А Аня когда вернется?

— Через месяц примерно. Вы простите, пожалуйста, но я еще не очень хорошо себя чувствую…

— Конечно-конечно, не буду мешать, — заторопилась Надежда Петровна и нелогично закончила, — так я завтра зайду!

— Заходите, — вздохнув, согласился Евгений Германович, понимая, что вариантов у него, собственно, и нет. Захочет заходить — будет заходить, не выгонишь.

Окна гостиной выходили на северную сторону, поэтому солнце заглядывало в комнату ближе к вечеру, да и то ненадолго. Тишка старался не пропускать эти визиты, всегда встречал закат на подоконнике, подставляя поздним мягким лучам пушистые бока. Вот и сегодня он привычно расположился возле горшка с какой-то зеленой несъедобной дрянью, потрогал лапой первого солнечного зайчика, зажмурился в предвкушении…

— Тишка! Тишка, иди сюда, поговорить надо, — позвал хозяин. — Иди-иди, не притворяйся глухим.

Евгений Германович настойчиво похлопал рукой по дивану и Тихон, вздохнув, неохотно сполз с окна и забрался на диван. Приготовился слушать.

— Так вот, — тоже вздохнув, начал хозяин. — Остались мы с тобой вдвоем. Как Робинзон Крузо с попугаем. Попугай — это ты. А поговорить с кем-то надо, мысли в порядок привести. Поэтому я тебе сейчас все объясню, заодно у меня мозги, может быть, на место встанут. Если что не поймешь — переспрашивай, не стесняйся. Только не спи, не могу же сам с собой разговаривать, это, брат, уже сумасшествием попахивает.

Жили-были, понимаешь, старик со старухой. Причем жили, что интересно, ровно тридцать лет и три года, годовщину в ресторане отметили летом, как положено. Думали и дальше жить себе, поживать, добра наживать. Ребенок вырос давным-давно, землянка не ветхая, два года назад ремонт делали, дача есть, на новое корыто тоже хватит, если что. Вот какой, ты думаешь, дальше мог быть сюжет? Что там нам литература подсказывает? Ну, рыбку поймать, ладно. Внучка себе слепить себе из подручного материала. Репу вырастить. Колобок испечь. Курочку Рябу завести на садовом участке. Могли просто жить долго и счастливо без всех этих заморочек и умереть в один день. Что, кстати, исключительно удобно для наследников.

И никто, понимаешь ты, Тихон, не додумался до варианта, что старуха только потому старуха, что за стариком замужем. А так она вовсе и не старуха, а молодая и красивая. Вот смотри, мне уже шестьдесят девять. А ей всего пятьдесят семь. Чувствуешь разницу? И какое я имею право заставлять ее быть старухой? Правильно — никакого права я не имею. Люди вообще права друг на друга не имеют. Любишь человека, и люби на здоровье, но он тебе за это ничего не должен. Полюбит в ответ — твое счастье. А она меня полюбила…

Господи, как же он был тогда влюблен! Он был болен всякую минуту, когда не мог взять ее за руку. Друзья смеялись и не верили, что он может так сходить с ума. Он, красавец и плейбой, кандидат физико-математических наук, капитан заводской волейбольной команды, лыжник и альпинист, острослов и душа любой компании — и девчонка, с виду старшеклассница, тощая, маленькая. Как говорится, ни рожи, ни кожи. Одни глазищи да волосы рыжие, в компании сидит, на личике гримаска высокомерная, словом, посмотреть не на что. А какие женщины вокруг него всегда вились! Красавицы, умницы, на все готовые ради его внимания, хоть в театр, хоть в поход, хоть в ЗАГС. Да и без ЗАГСа тоже готовы, что уж там скрывать. Он потому и не женился до тридцати пяти, что никак остановиться не мог, все свободу свою жалел.

А за этой рыжей он больше года как заколдованный ходил. По вечерам встречал с занятий в консерватории, провожал домой, а если не домой, то в филармонию или в театр. Он столько музыки за всю свою жизнь не слышал, сколько за тот год. Сам он только на гитаре умел, семи аккордов для песен у костра вполне хватало. Аня смешно морщилась, когда он играл, прижимала к вискам тоненькие пальчики. Но чаще все же улыбалась, подпевала даже. Романсы любила. Смешная такая, девочка на вид, а серьезно так выводит: «И я живу, покинутая вами…» У него аж сердце замирало. Волейбол забросил, на лыжи не вставал. Сказала бы — и очередное восхождение пропустил бы, хотя готовились весь год, и ребята пальцем у виска покрутили бы. Но она не сказала, и он уехал, и в тот год вместе с друзьями «сделал» свой четвертый семитысячник, и получил потом жетон «Снежный барс». Ни на один день потом в лагере не остался, помчался домой, и назад, к Рыжику. Это важнее.

В то лето она диплом получила. И стало быть, он мог, как они и договаривались, пойти к ее родителям делать предложение. Родители были против. Однозначно и категорически. Аргументов у них было много, и все крупнокалиберные: он тебе в отцы годится (ха-ха, он всего на двенадцать лет старше, ты старше мамы на десять, и что?), он не нашего круга (мамочка, его круг не хуже, там ученые, доктора наук и даже два академика есть!), он столько женщин перебрал (как можно?! Что ты говоришь, Иосиф, при девочках?! — это уже мама), он на своей горе убьется, они там все сумасшедшие (а я попрошу, и он бросит).

Но ничего этого жениху сказать не успели. С порога же на человека бросаться не будешь, все-таки интеллигентные люди. Глава семейства — главный дирижер симфонического оркестра, супруга — известная пианистка, трое дочерей консерваторию окончили, природа не отдохнула. Иосиф Самуилович надел парадный пиджак с военными орденами. Бэлла Марковна — концертное платье (вишневый бархат, кружевные вставки, элегантно и официально). Сестры оделись одинаково: черные юбки в пол, белые блузки, ворот под горло, хотели подчеркнуть свое неодобрение. Отчасти их можно было понять: старшие, а обе не замужем, и тут младшая решила выскочить за плейбоя, по возрасту больше подходящего… ну да, им. Папа хотел зятя непременно еврея, желательно врача. Мама хотела непременно врача и тоже желательно еврея. Про браки с русскими в семье рассказывали неблагополучные истории. К тому же возраст родителей уже настоятельно напоминал о том, что в семье, состоящей из одних музыкантов, надо иметь собственного врача. И тем не менее, поскольку люди интеллигентные: вечер воскресенья, кружевная скатерть, столовый сервиз, домашняя наливка, сложные закуски. Вежливая беседа, которая всех тяготит. И вот наконец, сочтя момент удачным, претендент набирает побольше воздуха, встает из-за стола и выдает: так мол и так, уважаемые Иосиф Самуилович и Бэлла Марковна, прошу руки вашей дочери. Обещаю любить и все такое.

Мама покрывается пятнами в тон платью и смотрит на папу, имея в виду: ты у нас по обороне, вот и дай отпор врагу, как договаривались. Папа крякает и крутит головой. Вот ведь негодница, эта младшенькая. Сказали же ей, чтоб никакого сватовства, все равно откажем, а она смеется да отмахивается. И теперь изволь неприятное человеку говорить. Как будто он виноват в своих недостатках — и не еврей, и не врач, и не молод, ох, немолод.

Но Анна, безмятежно ковырявшая вилкой заливную рыбу, подготовилась к сватовству лучше всех. Не дав отцу открыть рот, она с видом триумфатора сунула родителям под нос паспорт жениха, который еще накануне велела ему непременно принести (а то забудешь, и тогда все). Он удивился, не понял, что именно — все, но послушался, принес. Мало ли какие у родителей странности. Может, прописку хотят проверить или что штампов о браках-разводах нет. Будущие родственники, надев очки и внимательно изучив первую страницу, синхронно охнули, всплеснули руками, посмотрели друг на друга и уставились на жениха. Выражение лица у них тоже было до смешного одинаковое: одновременно восхищенное изумление и покорность судьбе. Наверное, так дикари смотрели на стеклянные бусы, привезенные коварными миссионерами, понимая, что за это чудо они отдадут все принадлежащие им гектары джунглей и пампасов. Сестры, поджав губы, смотрели в разные стороны, но тоже молчали, подавленные стечением обстоятельств.

Дело в том, что в паспорте жениха было написано — Моцарт. Моцарт Евгений Германович.

Против судьбы не попрешь. Назавтра подали заявление в ЗАГС, а через три месяца сыграли свадьбу.

…Солнце давно ушло из комнаты. За окном тихо сгущались теплые августовские сумерки. Тихон спал, свернувшись пушистым колобком. Ему снился хороший сон про неторопливое солнце и нагретый подоконник и сидящего рядом хозяина. Хозяин гладил шерстку, улыбался и говорил что-то ласковое, приятное.

Евгений Германович сидел на диване, гладил кота, пропуская сквозь пальцы шелковистый мех и улыбался своим воспоминаниям.

Хороший получился разговор, одним словом.

Евгений Германович проснулся в два часа ночи от приступа удушья. Ломило виски, колотилось сердце, горло было как наждачная бумага. Он хотел встать, сходить за водой, но не смог даже сесть в постели. Откинулся на подушку, едва переводя дыхание. Возле головы топтался Тихон, заглядывал в глаза.

— Вот… видишь… Дома будто «горняшка» достала, — прохрипел Евгений Германович и сам испугался своего голоса. — Ничего, Тиша, сейчас… Мы люди бывалые.

«Горняшкой» или «аклимашкой» бывалые альпинисты со снисходительным высокомерием профессионалов называли горную болезнь, от которой, как известно, страдают или дураки, или нахальные новички. Или те, кому горы противопоказаны. Будучи новичком, Евгений Германович отдал ей дань, и больше никогда так не подставлялся, но видел не раз, как от удушья люди падают замертво или теряют самоконтроль. Причины понятны — переутомление, холод и ураганные ветры, обезвоживание, злое горное солнце, резкие перепады температур, когда в течение суток градусник словно сходит с ума, падая от плюс тридцати до минус двадцати.

Именно все это разом в его жизни и произошло за несколько последних дней, и было не до акклиматизации. Вот и накрыло. Даже смешно, что его, «Снежного барса» («Барсик», — дразнила Анна) старой закалки, хватит кондрашка-горняшка прямо в постели. Очень по-стариковски.

— Ну уж нет. В постели помирать не буду, — просипел Евгений Германович. — Из принципа.

— Горизонтальное положение заболевшего недопустимо в любое время суток, — зазвучал в голове спокойный до нудности голос их всегдашнего экспедиционного врача и его старинного друга Эдика Якубовского. — Каждый час ночного времени должен использоваться не для сна, а для спуска, потому что состояние заболевшего к утру всегда заметно ухудшается. Спуск пострадавшего вниз является самым действенным методом лечения. Следует полностью использовать любую возможность самостоятельного передвижения пострадавшего, которое не дает развиваться апатии, безразличию и переохлаждению.

Надо же, они Эдика не особенно и слушали, положено ему — пусть нудит, они все это уже сто раз слышали. А вот поди ж ты, слово в слово вспомнилось, — удивился Евгений Германович и решил спускаться. Спускаться!

Черт возьми, хотя бы с кровати.

И он встал.

То есть сперва сполз вниз, на пол. Тихон тоже спрыгнул, стал тереться, будто помогая. Бодал головой, подталкивал, даже кусать пытался. Не Тихон, а отряд спасателей, усмехнулся хозяин. Посидел на полу. Когда немного отпустило, ползком двинулся к кухне. Очень не хотелось помирать, не выпив стакан воды. Добрался, дотянулся, придерживая рукой готовое выпрыгнуть из груди сердце. Напился. И вдруг вспомнил анекдот из еврейской жизни, которые коллекционировал его тесть, Иосиф Самуилович. Тысячи полторы экземпляров было в коллекции, по два, а то и по три на каждый случай жизни. Вот этот самый: умирает старый еврей, стоят у кровати многочисленные дети. «Сколько денег на вас потрачено, сколько сил, — вздыхает умирающий. — Ничего не жалел, чтобы было кому стакан воды подать. Вот умираю, а пить не хочется».

И отпустило, спасибо незабвенному Иосифу Самуиловичу, выручил. Обратно в спальню шел хоть и по стеночкам, но уже не ползком. Тихон за ним, хвостиком, почти успокоившийся. Первым вспрыгнул на кровать, потоптался, довольный — хозяйка запрещала, но вот где она? Без нее вообще отлично. Подождал, пока, тяжело ворочаясь, устроится хозяин, забрался в уютную щель между подушками, вытянулся длинной колбасой…

— Слушай… — толкнул его в бок Евгений Германович. — Заданиетебе на ночь. Хватит сопли на кулак мотать. Раз я не помер ни сегодня, ни в тот раз, значит, надо срочно придумать смысл жизни. Мне. Ну и тебе заодно. Хотя бы на неделю вперед. Понял? Думай. И я думать буду. Все равно не усну, проверено.

И ошибся. Уснул хоть и под утро, тяжелым и вязким, но все-таки сном. Из которого его выдернула Надежда Петровна, немилосердно трясшая за плечо и толкавшая в спину. Взъерошенный кот возмущенно наблюдал за вторжением, отодвинувшись на безопасное расстояние.

— ЕвгеньГерманыч! А ЕвгеньГерманыч! Вы живой, нет? — причитала соседка. — Ах ты, Господи! Просыпайтесь, или мне опять скорую вызвать? Вы выпили, что ли? Или вам плохо? Двенадцать уже, а вы спите и не откликаетесь!

— Живой я, живой, — с трудом разлепив глаза, — пробормотал Евгений Германович. И порадовался, что голос его слушается, не то, что ночью. — Просто ночь не спал, вот и… А вы как сюда?

Спохватившись, он натянул одеяло до подбородка и, кажется, даже покраснел, вспомнив про любимые безразмерные семейные трусы, игравшие роль пижамы. Трусы были в игривых сердечках с глазками и с распростертыми для объятий ручками. Анна подарила и всегда над ними сама же и смеялась.

— Я пришла… Обед вам… А вас нету. То есть вы есть, но я-то подумала… И испугалась. Мало ли, — исчерпывающе объяснила соседка.

— А. Ну да, спасибо. Вы идите, я сам, — Евгений Германович постарался быть вежливым, но убедительным.

Не подействовало. Соседка не изъявила ни малейшего намерения покинуть спальню, пока он не даст ей честное слово, что сейчас, вот немедленно, встанет, умоется и придет на кухню завтракать… то есть обедать. Слово пришлось дать. А значит, пришлось вставать, преодолевая головокружение, тащиться в душ, бриться — все-таки предстоял завтрак с дамой. После контрастного душа Евгений Германович почувствовал себя ну почти бодрячком. Из кухни чудесно пахло яичницей и какой-то выпечкой, и он вдруг понял, что зверски голоден, потому что вчера, съев тощий больничный завтрак, больше ничего и не ел, не хотелось.

Надежда Петровна хлопотала на кухне. На этот раз она была одета просто-таки нарядно — в сарафан чудесной расцветки (синие розы по коричневому фону) и синие хлопчатобумажные носочки в тон. С собой она принесла свежеиспеченные оладьи и миску со сметаной, а на сковороде шипела яичница с колбасой. Хозяин дома едва не захлебнулся слюной, и все отговорки вроде «спасибо я сам, мне ничего не надо» тоже проглотил.

— Вам чай или кофе сделать? — деловито уточнила кулинарная фея, порхая от плиты к столу круглым воздушным шариком.

— Ммм, — согласился на все сразу Евгений Германович.

— Мя-а-ау! — напомнил о себе Тихон, имея в виду колбасу.

Моцарт ел торопливо и от жадности, неверное, некрасиво, помогая себе не ножом, а куском хлеба, но было так вкусно, что он остановиться не мог, и только мычал благодарно и крутил головой. Тихон так же быстро (пока не отобрали) ел из своей миски корм, в который сердобольная Надежда Петровна тайком от хозяев всегда добавляла немножко колбаски или еще чего вредного и вкусного, за что Тихон ее отдельно уважал и любил. А сама Надежда Петровна сидела напротив хозяина, по бабьи подперев пухлую щеку кулаком и жалела. «Бедненькие вы мои», — прямо на лбу у нее было написано «бегущей строкой», но поскольку все были заняты едой, то никто текст не читал.

Но терять время она не собиралась, и когда Евгений Германович, расправившись с яичницей, принялся за оладьи, она решительно перешла к делу.

— Вот что! — это прозвучало так неожиданно, что оба, и кот, и хозяин, на секунду замерли и перестали жевать. — Я этого так не оставлю. И не возражайте!

Сильный пол прижал уши и занялся едой, сочтя возражения в данной ситуации неблагоразумными.

— Раз Анна уехала, и я так понимаю, что надолго, то я за вас теперь отвечаю. Как друг, как соседка. И как старшая по подъезду. Как женщина, наконец! — это прозвучало с вызовом, но оладьи со сметаной и корм с колбасой примиряли аудиторию с излишней категоричностью оратора.

— Я с вами столько лет вместе, и сейчас вас не оставлю, не беспокойтесь. Все приберу, приготовлю, постираю. То есть все, как обычно. Анна то, между нами говоря, всегда была никакой хозяйкой — и пылища везде, и белье не глажено…

— А почему — была? — вдруг насторожился Евгений Германович.

— Была, есть и будет! — отрезала Надежда Петровна, серьезно подготовившаяся к разговору с соседом. — Никакая, и не спорьте. Весь дом на мне и на вас, и Леночку я вынянчила. И вообще!

Последний аргумент прозвучал особенно убедительно, и заступаться за хозяйственные таланты жены Евгений Германович не стал, всякому джентльменству есть разумная граница. Домашние дела юная Анечка сразу после свадьбы с удовольствием передала в полное ведение без ума влюбленного супруга. А тот, поняв, что семейный быт сложнее холостяцкого, внял совету мудрой тещи — нанял домработницу, то есть Надежду Петровну. Она тогда работала маляром, еще сторожем иногда. Ну, и халтуры с девчонками брали, когда подворачивались. Крутилась, как белка в колесе, муж пил, зарплату целиком до дома никогда не доносил. Предложение соседа «помогать по дому» сперва показалось ей смешным и несерьезным, да разве платят деньги за то, что все тетки и так делают, забесплатно? Но Евгений Германович тогда, тридцать лет назад, был чудо как хорош, прямо как артист с обложки журнала «Экран», что она подумала — а чем черт не шутит?

То есть нет, сперва она, конечно, подумала, что деньги лишними не будут, вон на Пашке одежда и обувь будто горят, да еще велосипед просит на день рождения. А потом уже, когда присмотрелась как соседи живут, тогда уж и подумала вот это «чем черт не шутит». Соседи жили, на ее взгляд, странно, не по-людски. Анна вечно на работе с утра до ночи (как же, пойди, проверь), приходит домой с цветами, будто артистка, а сама аккомпаниаторша в балете, тьфу! Дома только отдыхает, телевизор смотрит, книжки читает, с подружками по телефону болтает, на пианино тренькает. А тарелку за собой помыть — избави боже, руки надо беречь. А что им сделается, рукам-то?! Мужа только так погоняла — подай-принеси-купи-сделай. А он и рад стараться, бегает, как собачонка, хвостом виляет, со стороны смотреть противно. Мужик такой видный, непьющий, зарабатывает на своем заводе деньжищи, машину купил, каждый год в Сочи ездят, да не дикарем, а в санаторий по путевкам. Ему бы жену хорошую, под стать, чтоб хозяйственная, уважительная, не шлондра какая.

Было время, когда тайная Надеждина мечта была на волосок от исполнения. Она тогда как раз с мужем развелась, надоел до печенок, алкаш проклятый. А Анна дочь родила, Ленку. Чуть ли не сразу ссориться они с мужем начали, все больше из-за ребенка. Ленка-то с младенчества крикливая была, точно знала, что певицей будет, вот стразу голос-то и разрабатывала, орала с утра до ночи, да и по ночам тоже. Анна ходила по дому непричесанная и в халате, злилась, на всех орала не хуже Ленки, даже к родителям пару раз убегала, но мать с отцом ее быстро домой возвращали. Полгода так, бедная-несчастная, дома посидела и на работу запросилась. Евгений Германович упал в ноги: Надежда, говорит, Петровна, выручайте! Вся жизнь от вас зависит! Вспоминая этот разговор, Надежда Петровна до сих пор волновалась и все переживала заново. Дочку, говорит, я только вам доверить могу. Вот тогда, точно, она про черта и подумала, когда ради их Ленки со стройки уволилась. Ну теперь то уж должен он понять, какая жена ему нужна: вот эта кошка рыжая, которая вечно шляется непонятно где, или приличная женщина, которая и за ребенком доследит, и дом в порядке будет содержать. А мужика будет всегда за хозяина дома считать, что сказал — делать, если он того стоит, конечно. А не помыкать им, как эта его Анечка.

Ленку она до садика дорастила, все, как положено. В бригаду не вернулась уже, устроилась нянечкой в тот же садик, чтоб догляд за ребенком был. А уж потом ее Евгений Германович на работу к себе устроил, лаборанткой. Рай земной, а не работа: чисто, не хлопотно, народ вокруг ученый, вежливый, не то что прорабы да каменщики на стройке. И ни сквозняков тебе, ведер с краской, ни матюков, избави боже. Переход из маляров и нянечек в лаборантки Надежда Петровна восприняла как честно заслуженный карьерный взлет, а заодно еще больше Евгения Германовича зауважала. Как не уважать, если в заводском НИИ у него под началом едва ли не полсотни человек народа, и все к нему с почтением, а он им царь, бог и воинский начальник. И делами такими занимаются, что простой человек и закорючки в их бумагах и чертежах не разберет, а заграницу, даже в Болгарию, его не отпускают, потому что работа секретная. Она даже гордиться стала, что вот, мол, с каким человеком, можно сказать, живу.

Так вот тридцать с лишним лет и пролетело. И всё осталось, как было, все при своих. Анна при музыке, Евгений Германович при Анне, она, Надежда — при хозяйстве, сбоку-припеку. Лена закончила музыкальное училище, консерваторию, а потом, к ужасу отца и к радости матери, уехала сперва в Москву, а потом и вовсе в Германию. Поет там в каком-то городишке в оперном театре (у них, говорят, так уж заведено, чтоб в каждом городишке свой оперный театр был, любят они, видно, это дело). Ну по Италиям правда ездит на гастроли, и по телевизору ее один раз показывали. В газете еще про Ленку писали, Евгений Германович показывал, хвастался. Замуж там вышла за какого-то мужичка, он как ее делами занимается, при своей жене вроде директора, хотя что это за работа, непонятно. Наверняка дармоед, вроде ее, Надеждиного бывшего. Детей Ленка рожать не хочет, говорит, только-только карьера началась. Ага, в сорок захочет родить, а фигушки. Домой носа не кажет. Мать к ней ездит, и не по разу в год. А Евгений Германович не хочет, скучно ему там, в этих городишках с оперными театрами, ему все горы подавай. Зараза, короче, Ленка выросла, в мать.

…Обо всем этом Надежда Петровна напоминать, конечно, не стала. Зачем? И так все понятно. Она не чужой человек и обязана позаботиться. Вот она и заботится, а кто, кроме нее?

— Вы же на работу по вторникам ходите. И по субботам на свои собрания по альпинизму вашему, так? А сейчас вообще никуда не ходите, потому что лето, так?

— Так, — покивал Евгений Германович, ожидая продолжения.

— Вот я буду днем приносить вам обед. После обеда мы будем гулять.

— После сытного обеда полагается поспать, — растерявшись от такого напора, не смешно пошутил Евгений Германович.

— Вы после обеда не спите, я же знаю. Если хотите, будем гулять до обеда, — не стала спорить соседка.

— Да мне, собственно…

— Тогда после, мне так удобнее, — подвела итог Надежда Петровна. — Я вам буду список составлять, что купить. Если много чего будет или тяжелое, может вместе на машине съездить, вместе даже лучше, — тут она вдруг замолчала и щеки ее порозовели. — Пока Аня не приедет. Вы один, и я одна. Шевелиться надо. И вам не скучно, и мне веселее.

Евгений Германович на секунду задумался, внимательно посмотрел на соседку и спросил:

— Жить станет лучше, жить станет веселее… Надежда Петровна, вы письмо у меня в комнате не находили? Такой листочек небольшой, вчетверо свернутый?

— Нет! — покосившись на едва отвалившегося от миски Тихона, открестилась та. — Важное, что ли, письмо? Может, вы выбросили, да забыли? А я, когда ведро выносила, не смотрела, что там. Привычки такой не имею.

— Избави Боже от такой привычки, — согласился Евгений Германович. — Что ж, по рукам! Гулять так гулять, как говорится. Начнем с завтрашнего дня.

Надежда Петровна расцвела счастливой улыбкой и принялась собирать посуду со стола.

Ближе к вечеру Евгений Германович готов был признать, что идея совместных прогулок была не так уж и бессмысленна. Длинный душный августовский день тянулся, как мед, и был так же приторно хорош, не к чему придраться. Суббота, лето, теплынь. Живи, да радуйся, а тошно. И заняться нечем. Вот если бы Аня была дома, она бы еще с утра его куда-то утащила: на прогулку по городу, в лес за грибами, в парк кормить уток, в магазин выбирать новое платье, обедать в ресторан, к родне просто так, без повода. Вечером они непременно пошли бы в театр, в филармонию или в гости — как ему надоели эти театры, гости и особенно филармония! Как он мечтал посидеть вечером дома у телевизора или с книгой, а не тащиться на очередное мероприятие в противном костюме с ненавистным галстуком. Кстати, интересно, сохранила ли история имя негодяя, который изобрел эту удавку, испортившую жизнь многим поколениям мужчин? Анна смеялась и говорила — вот исполнится тебе сто лет, тогда куплю тебе фланелевую пижаму и отстану, а сейчас одевайся и пошли.

Бойтесь желания своих, ибо они исполняются.

Так он же и не хотел, честное слово, не хотел! Так просто, ворчал для порядка. На самом деле ему очень нравилось, что жена вечно создает вокруг себя энергетические завихрения, в которые втягивает окружающих, и его в первую очередь. Когда они несколько лет назад были в Непале, там им один столетний высохший до полной невесомости, но бодрый дедок рассказал, что у каждого человека имеется девятнадцать энергетических центров, именуемых «вихрями». Семь главных и двенадцать второстепенных, и все они вращаются с большой скоростью. Евгений потом смеялся, что у Анны вихрей не девятнадцать, а тридцать восемь, и крутятся они с явным превышением скорости. Смеялся и восхищался одновременно. В этом смысле они с женой были похожи, но у него было в жизни три главных вещи — работа, семья и горы, и все его вихри послушными потоками текли в заданных направлениях. У жены этих направлений было неисчислимое множество, ее вихри сталкивались, меняли скорость вращения, мощность и заряд, и никогда нельзя было угадать, куда все это направится и чем закончится для окружающих. Ему казалось, что в ярко-рыжих Аниных волосах иногда вспыхивают самые настоящие электрические искры.

Она очень выручила его два года назад, когда ему пришлось уволиться с завода. Очередное новое руководство, не спрашивая, торжественно проводило на заслуженный отдых. Он старательно делал вид, что ничего страшного, что пенсионеры тоже как-то живут на свете. Правда, как именно, и главное — зачем он не очень отчетливо себе представлял. Тогда именно жена, используя свои бесчисленные знакомства, устроила так, что его пригласили в политех — вести секцию скалолазания, и вскоре руководство учебного заведения страшно гордилось тем, что будущие инженеры карабкаются по стене под руководством мастера спорта по альпинизму и судьи республиканской категории по скалолазанию.

Анна закружила его, завертела, не оставила свободной минуты, на какое-то время подключила к своему аккумулятору. И он выжил.

Сейчас он опять должен был ответить себе на вопрос — зачем. Зачем вставать утром, зачем придумывать себе занятия на длинный пустой день, зачем выходить на улицу или включать телевизор, зачем ложиться спать в ожидании нового, такого же бесполезного и бессмысленного дня? Наверное, если бы он мог ревновать к тому, с кем Анна сейчас, ему было бы легче. Собрать злость в кулак, сосредоточиться на ненавистном объекте и вынашивать планы мести — наверное, это отвлекает…

Смешно. Смешно и странно ненавидеть человека, которого никогда не видел. Возможно, он человек редких душевных качеств, незаурядного ума и обаяния. Скорее всего, так и есть, Анна никогда не влюбилась бы в пустышку. Наверное, он ближе ей по возрасту. Он еврей и увез ее туда, куда она всю жизнь стремилась. Но самое главное, что это было ее решением. Все решения она всегда принимала сама. Впрочем, как и он сам. И с этим ничего нельзя поделать. Один человек не должен приносить себя, свои мечты и планы в жертву другому. Наверное, не должен… Ведь и он сам никогда не обещал Анне отказаться от гор, как она ни умоляла. Когда по нелепой случайности в альплагере Безенги погибли двое его товарищей, Анна и плакала, и разводом грозила, но он все равно на следующее лето был там. Теперь настала ее очередь не обращать внимания на то, что близкий человек умирает от страха и ожидания.

Все правильно. Но внутри все болит и ноет, и что с этим делать — непонятно.

Намотав очередной круг по комнате (Тихон уже давно устал считать и задремал под шорох шагов хозяина), Евгений Германович вдруг подскочил к пианино и, поставив портрет жены, как положено (кто его роняет постоянно, черт возьми?!), громко и недовольно спросил, будто продолжая разговор:

— И как ты себе это представляешь?!

Кот подскочил, убедился, что спрашивают не его, и опять уронил голову на диван.

— Я сильный, да. И ты уверена, что я справлюсь. Пока ты там со своей мечтой разбираешься. Получил фашист гранату, называется. Письмо в нашем случае. Отлично. Еще бы оставила инструкцию, что и как. Пошагово. Нет? А что так? Ты же всегда все знала, что и как делать. Может, поискать?

Он демонстративно открыл крышку пианино, со злостью провел кулаком слева направо, клавиши басовито охнули, взвизгнули тоненько, обиженно замолчали. Тихон опять подскочил и вытаращил перепуганные круглые глаза.

Жена смотрела на него, улыбалась нежно и беззащитно, за эту улыбку он всегда готов был продать душу. Евгений Германович немедленно устыдился своей вспышки — мужик, а орет, как баба, негоже.

— То есть я хотел спросить… Как ты там устроилась? Нормально? Погода тоже ничего? Ну да, там холодно и не бывает. Да… Ты мне напиши потом, что ли. Через месяц или когда захочешь. Нет, я не буду ждать. Я просто так сказал.

Странно, но стало полегче. Евгений Германович отправился на кухню ставить чайник. Телевизор, обрадованный вниманием, радостно понес чепуху:

— Всенародно избранному президенту вживляют нанокомпьютер. У всех избирателей есть смартфоны, и они в режиме он-лайн голосуют за каждое принятое президентом решение. Если решение три раза не принято большинством избирателей, то компьютер дает команду, и президент взрывается. Мне кажется, нам не помешало бы…

— …немного мозгов, — проворчал Евгений Германович и переключил канал.

— Попробуй новый гель для душа с ягодами и шоколадом! Не ешь его! Открой его! Не ешь его! Нанеси его! Не ешь его! — заорал телевизор.

Евгений Германович послушал, пока кипит чайник, поудивлялся креативности товарищей из телевизора. Заварил чай, крепкий, с мятой и лимоном, сахара пять ложек, Аня всегда ругалась и грозила ему неминуемым диабетом. Всю жизнь пью — и где он?

Поставил чашку на стол. Рядом водрузил кошачью миску, Тихон удивился.

— Что смотришь? Давай, садись напротив. Видишь ли, у нас, у людей, считается, что пьют в одиночестве только алкоголики, и разговаривают сами с собой только психи. Хотя, конечно, кто сейчас не псих, как справедливо заметил один умный человек, но ты его не знаешь. И все же. Мы с тобой как договаривались? Нам надо придумать смысл нашей с тобой жизни на ближайшую перспективу. Садись, излагай свою версию. Если она мне покажется толковой, получишь сыр.

Услышав заветное слово «сыр», Тихон выгнул спину, распушил хвост, заулыбался и включил мурлыкательный моторчик. Моторчик работал громко, ровно и беспрерывно. Выступив таким образом, кот замолчал, вспрыгнул на стол и заглянул в миску.

Хозяин выслушал, серьезно кивнул. Он мнение Тихона всегда уважал, считая его котом неглупым и здравомыслящим. Крошечным котенком попав в дом, Тишка удивительно быстро усвоил нехитрые кошачьи обязанности (уважать лоток, не портить мебель и прочее). Он сумел так выстроить отношения с хозяевами, что у них не поднялась рука вышвырнуть за порог такую очаровательную кису. А намерение такое было, что скрывать.

Котенка подарила Анне на день рождения старшая сестра, Алла. С бантиком на шее и с приданым в виде запаса корма на первое время. На церемонии торжественного вручения подарка гости едва не плакали от умиления. Крохотный серый комочек размером едва больше мышонка, тоненько попискивал и таращил круглые зеленые глазки цвета неспелого крыжовника.

— Что это за свинство? — возмутилась именинница.

— Аня, кто тебя так воспитал?! — закатила глаза Бэлла Марковна. — Уж не мы с отцом, точно.

— Это котенок, — терпеливо, как ребенку, объяснила сестра. — Очень милый. Вы его полюбите. Леночка уехала. Вам же скучно вдвоем, в доме должен быть кто-то маленький, о ком надо заботиться…

— Мы заботимся обо мне! — отрезала Анна. — Нам вполне достаточно! Забирай своего этого!

— Да не может она его забрать, — еле сдерживая смех, прошептала на ухо Евгению Германовичу средняя сестра, Вера. — Взяли дочери, а у нее на кошек аллергия, и пристроить не смогли. Не выкидывать же. А тут у Аньки день рождения как раз.

— Аня, не воюй, — урезонил супругу Евгений Германович. — Дареному коту в зубы не смотрят.

Он взял из рук сестры котенка, который легко уместился в его сложенных ковшиком ладонях.

— Ты мой хороший… Ма-ааленький ты какой… Как тебя зовут-то? Ты кот или кошка? Так ты не просто серый, ты еще и полосатый? Краса-авец! Ну-ка дай нос. Нос должен быть холодным и мокрым…

— Тьфу! Заворковал… — проворчала Анна. — Я его все равно потом выкину.

— Не слушай ее, — успокоил нового жильца Евгений Германович. — Она только говорит так, а на самом деле она хорошая. Давайте все выпьем за то, какая у нас Аня хорошая!

Разумеется, Анна котенка не выкинула. Но отношения у них установились достаточно непростые. В обязанности кота входило как можно реже попадаться ей на глаза, нравиться гостям, и главное — ни в коем случае не линять! Тихон эти правила быстро усвоил и соблюдал, линяя подальше от хозяйки в прямом и в переносном смысле. Непреодолимые разногласия у них возникли только по одному пункту: как выяснилось почти сразу, Тихон терпеть не мог фортепианную музыку. Стоило хозяйке открыть крышку инструмента, как Тихон бросал все свои дела и опрометью мчался из комнаты. Анну Иосифовну такое отношение оскорбляло. Она снизошла даже до попыток приучить, то есть приобщить глупое животное к хорошей музыке в профессиональном исполнении. Пару раз она просила, чтобы муж сидел рядом, держа Тишку на руках. Тогда на морде кота появлялось страдальческое выражение, он прижимал уши, вырывался, и при первой возможности улепетывал. Понятное дело, что такое бестактное поведение не добавляло теплоты в отношения подарка и его получательницы.

Евгений Германович Тихона полюбил с первого взгляда. Ему и в самом деле не хватало в доме малыша, хотя бы кошачьего. И в музыке он тоже ничего не понимал, невзирая на фамилию. Такая вот ирония судьбы.

— Тихон, я тебя понял, — вернулся к заявленной теме беседы Евгений Германович. — Ты считаешь, что смысл жизни в самом процессе. Выспаться на солнышке, поймать муху, поесть сыра. Переводя на человеческий язык, сходить на работу, погулять в парке, посмотреть телевизор. Этот вариант я рассматривал. Проблема в том, что я не кот. Мне не подходит. Хотя возможно, будь я помоложе, я бы с тобой согласился. Тогда бы это звучало так: еще один патент, еще одно восхождение, еще… да вот и все, пожалуй. Еще Ленка да Аня. Тогда при вычитании всего перечисленного на сегодняшний момент смысла жизни остается ноль. Помирать тоже не вариант, мы с тобой договорились. И вот что я тогда придумал… Не спи, охламон, я с тобой разговариваю или с кем? На еще сыру, не лопни только.

Евгений Германович отхлебнул остывший чай, поморщился, отставил.

— Понимаешь, она же моя жена. Ну придумала что-то, ну уехала. А вдруг ей будет там плохо? И она захочет вернуться? Может ведь такое быть? Может. Очень даже может. Вот и представь: она вернулась — а я помер. Или спился. Или еще что-то. И что она будет делать? Вот именно. То есть понимаешь, что я придумал? Мы ее ждать будем. Как будто она просто уехала. Надолго. Но вернется. Знаешь, как в песне поется? «И муравей создал себе богиню, по образу и духу своему…» Не знаешь? Ну ты даешь. Хочешь, я тебе спою? Давно гитару в руки не брал. Пошли, а?

Надо сказать, что к авторской песне под гитару в исполнении Евгения Германовича Тихон относился вполне терпимо, рожу не кривил и из помещения не эвакуировался, и Анна считала, что таким образом полосатый Хренников над ней и ее консерваторским дипломом изощренно издевается. Поэтому на гитаре Евгений Германович играл дома редко, только по просьбам гостей, а так, для себя, сто лет в руки не брал. Гитара была хорошая, хоть и старенькая, но строй держала, и в руки сама ложилась, бывают такие инструменты.

Он спел про московского муравья, придумавшего себе богиню, про то, как она появилась на пороге его жилья, и как это было грустно, и какое это было невыносимое счастье… Потом еще другие песни, все больше печальные. Тихон слушал, не перебивал, а потом и вовсе задремал.

— Она появится, Тишка, — Евгений Германович отложил гитару и принялся гладить собеседника за ушами. — А я ее жду. Вот и смысл. Ну хоть какой-то.

Тихон млел и соглашался. Появится, так появится. Если хозяин так хочет — пусть так и будет. Хотя если его, Тихона, спросить, то им и вдвоем неплохо. Ну вот соседка пусть заходит иногда, если с колбаской особенно.

Если бы он знал, что день грядущий им готовит!

Собственно, сам день начался неважно. У хозяина болело сердце. Тихон это еще ночью почувствовал и перебрался с подушки под одеяло, приткнулся под бок спящему, прижался и так лежал до утра — лечил. Под утро испортилась погода, начался дождь, унылый, монотонный, нескончаемый, а вместо рассвета наступили утренние сумерки. Тихон такие дни не любил, дремал, мерз и скучал. Хозяин встал позже, чем обычно, зарядку делать не стал, в душ пошел, шаркая тапками… скучно. Сварил себе гадко пахнущий напиток под названием «кофе», яичницу пожарил без колбаски… бесперспективно. После завтрака решил пойти в магазин. Долго собирался, вздыхал, выглядывал в окно, идти под дождь ему явно не хотелось.

Когда все же ушел, Тихон покрутился возле своей миски, понюхал, но есть не стал. Начал было вылизывать шерсть на левом боку, на котором пришлось всю ночь лежать, но стало лень. Он бросил это дело на половине и пошел искать подходящее место для качественного продолжительного сна. В отсутствие хозяйки он наслаждался полной свободой выбора поверхностей. На диванах было просторно, в креслах — уютно, на кровати в спальне — непривычно, на окне холодно, на пианино… О, на пианино он любил сидеть. Во-первых, полный обзор гостиной. Во-вторых, чувство собственного превосходства и власти над обстоятельствами. Но вообще, конечно, скользко, да и узковато. Поэтому, посидев на пианино прямо под носом у хозяйкиного портрета, Тихон перебрался в кресло и там уснул.

Проснулся от звука шагов на площадке. Завозился ключ в замочной скважине, значит, надо идти встречать. Зевая и потягиваясь, Тихон пошел в прихожую. Лень, конечно, но порядок есть порядок: встретить, забраться на плечи, обнюхать. Но не пришлось. Едва шагнув за порог, Евгений Германович пристроил пакет с продуктами и сообщил:

— Тихон, приведи себя в порядок, у нас гости.

И поставил на пол мокрую кошку.

Тихон едва не упал в обморок — единственно по той причине, что коты этого делать не умеют. Это была первая кошка, увиденная им в сознательной жизни, если не считать его собственного отражения в зеркале. Но кот в зеркале был просто серый и примитивно полосатый. А она была совершенно белая, с розовым носиком, бело-розовыми ушками и потрясающими глазами, левый — голубой, правый — зеленый. Тихон заглянул в это разноцветье — и пропал. Намокшая шерсть слиплась и торчала белыми иголками, отчего гостья походила на несчастного ежика, но Тихону она показалось верхом совершенства и образцом кошачьей красоты.

— Ну, что скажешь? — посмеиваясь, спросил Евгений Германович. — Пустим девушку погреться? А как высохнет, объявление напишем, глядишь, и хозяева найдутся. Девушка явно домашняя, с хорошими манерами, даже не попыталась царапаться. Так что ты тоже веди себя прилично. А я сейчас…

Вернувшись с полотенцем в руках Евгений Германович застал прежнюю диспозицию: Тихон сидел, как приклеенный, на том же месте и во все глаза глядел на гостью. Она тоже не двигалась, сжавшись в комок и опасливо оглядываясь по сторонам.

— Я помню чудное мгновенье, перед мной явилась ты… — оценил ситуацию Евгений Германович и, нагнувшись, прихватил кошку полотенцем.

Завернул, укутал так, что только кончик носа торчал наружу и пошел со свертком в комнату. Тихон, как лунатик, за ними.

— А у нас тут вот… еще одна кошка, — непонятно кому сообщил хозяин, повернувшись к пианино. — Да-да, я помню, что ты их терпеть не можешь. Но у нас сегодня дождь. Такие дела.

Усевшись на диван, он принялся осторожно вытирать свою мокрую находку. Тихон, забравшись на спинку дивана, наблюдал, стараясь ничего не пропустить. Постепенно из свертка появились розовый носик, узкая мордочка, бело-розовые ушки, лапки с аккуратными коготками, спинка… Тихон едва не упал с дивана, когда кошка мягким движением высвободилась из кокона и спрыгнула на пол. Она больше уже не походила на ежика. Скорее на одуванчик после дождя. Но Тихон не знал таких поэтических сравнений, и ни ежиков, ни одуванчиков он в жизни не видел, поэтому он просто смотрел, замирая от удивления.

— Ну иди уже, знакомься, — подпихнул его хозяин и Тихон тоже оказался на полу.

Прижался к ковру и замер, только хвост подрагивал. Евгений Германович с интересом наблюдал. Кошка деликатно встряхнулась, осмотрелась… и первой подошла к Тихону. Обнюхала, обошла со всех сторон, фыркнула. Повернулась к нему спиной и принялась вылизывать шерсть.

— Вот так, брат Тихон, — засмеялся Евгений Германович. — Они всегда так: сами приходят, сами все решают, на нас фыркают, и вообще — собственная шубка их интересует куда больше, чем наше с тобой мировоззрение. Ты давай, не опускай лапы, старайся. Может, повезет.

Надежда Петровна в это утро проснулась счастливой. Но длилось это состояние ровно о тех пор, пока она не осознала, что по оконному стеклу молоточками колотят дождевые капли, и происходит это не во сне, а наяву.

— Да твою ж ма-ать… — некультурно расстроилась Надежда Петровна.

Нехорошо, конечно, но, с другой стороны, если представить: милая девушка Золушка собралась на бал, платье-туфли-кони-карета, фея-крестная вслед платочком машет. Приехала, время поджимает, а на воротах дворца надпись: «Бал отменен по техническим причинам. Приносим свои извинения». Тут и Золушка бы, наверное, не сдержалась. Намеченную на сегодня прогулку Надежда Петровна воспринимала вот именно как бал, на котором хоть на часик-полтора, но принц будет в полном ее распоряжении. С вечера вымыла голову, накрутила бигуди, ногти намазала лаком (засох, зараза, пришлось его трясти, греть и водкой Пашкиной разводить). Блузку погладила, шарфик приготовила. Вообще хорошо было бы замерзнуть, и чтоб Евгений Германович, как в кино, ей свой пиджак отдал. Но как тут замерзнешь, если всю неделю днем температура ниже двадцати не опускается. Хороший август, сухой, солнечный. И вот на тебе, подлость какая — ливень!

Она едва не расплакалась. Особенно было жаль маникюра. Анна, фифа такая, ни дня без ноготков не прожила — аккуратные, розовенькие, и ручки такие нежные, пальчики тоненькие, по два кольца вечно нацепит, да еще и браслет, если куда собирается или гостей ждут. Ни морщинок, ни пятен, суставы не выпирают… А она, Надежда, в кои-то веки руки на ночь кремом намазала, ногти накрасила, под ручку гулять собралась…

Тут Пашка сунулся про завтрак спросить, так она на него так рявкнула, что он молча дверь закрыл. Но полегчало. Дождь и дождь, и черт с ним. Можно пойти гулять под зонтом. Очень даже можно. Особенно под одним. У мужчин большие такие зонты бывают, черные. А она его под руку возьмет, и… Надежда Петровна, окрыленная новыми возможностями, едва дождалась двух часов. Без пяти два она оделась и поднялась на четвертый этаж. Звонить не стала, договаривались вчера идти гулять, значит, идем. А если он и передумал, то не назад же ей идти.

Постояла перед дверью, отчего-то волнуясь. Поправила воротничок блузки. Потрогала волосы — под изрядным слоем лака они были твердыми, как пластмасса. Голова сильно чесалась, но зато никакой дождь прическу не испортит, а она потерпит, ничего.

Предчувствия ее не обманули. Открывший дверь принц на бал явно не собирался, домашние джинсы и футболка тому подтверждение. Выражение лица у принца тоже было не особенно радостным, а скорее вопросительным — зачем явились, уважаемая Надежда Петровна?

— Мы гулять собирались, — ответила она на незаданный вопрос.

— Так дождь ведь, — удивился недогадливый принц. — Сильный. Я в магазин ходил, и то вымок.

— А разве у вас зонтика нету? Большого такого, черного? Можно под зонтиком гулять, — Золушка, то есть Надежда Петровна не сдавалась, хотя шансы таяли, как мороженое на жаре.

— Я зонтики терпеть не могу! У меня дождевик, если далеко идти надо.

Один дождевик на двоих не налезет, — сникнув, подумала Надежда Петровна. Она топталась в прихожей, не находя слов и не зная, что еще можно придумать. В комнату ее приглашать явно не собирались. Но тут произошло неожиданное событие. На пороге двери, ведущей в гостиную, показался Тихон. Надежда Петровна испуганно охнула и всплеснула руками — за ночь кот абсолютно поседел. К тому же он усох примерно вдвое и плохо держатся на ногах.

— Тишенька, рыбонька! — она метнулась к своему любимцу. — Что с тобой случилось, зайка моя?!

Зайка-рыбонька, явно не узнавая Надежду Петровну, шарахнулся в сторону и пустился наутек. Надежда Петровна бросилась за ним, замыкал процессию ухмыляющийся хозяин квартиры. Вбежав в гостиную, Надежда Петровна остановилась, как вкопанная — на ковре сидел Тихон, вполне себе серый-полосатый и упитанный, только вид имел несколько отрешенный, и на вбежавшую не обратил никакого внимания.

Ничего не понимая, она пощупала кота за упитанные бока, за уши — все на месте. Обернулась к Евгению Германовичу, тот улыбался, довольный произведенным эффектом.

— Их двое, — выдержав паузу, сжалился он над Надеждой Петровной.

— Как двое? — поразилась она. — Откуда?

— Бог послал, — охотно пояснил Евгений Германович. — Я утром в наш магазин за хлебом пошел, а она под козырьком подъезда сидит, мокрая, как не знаю что. Трясется. Ну я и пожалел. Обсохнет, успокоится, объявление напишу. Хозяева, наверное, переживают. Вы, кстати, не знаете, чья такая? Я таких разноглазых и не видел никогда.

— Не из нашего подъезда, в нашем я всех знаю, — Надежда Петровна успокоилась было, но тут же заволновалась снова. — А если она блохастая? Или глисты у нее? Тишка наш подцепит? Вы что?!

— Она приличная девушка, — едва удерживаясь от смеха, заверил ее Евгений Германович. — Вот вылезет из-под дивана, сами увидите. Чистенькая, воспитанная, домашняя.

— А если они подерутся?!

— Исключено. По-моему, у них установились вполне дружеские отношения. Я бы даже заподозрил, что со стороны Тихона они романтические. Надежа Петровна, а вы верите в любовь с первого взгляда?

Надежда Петровна, уже успевшая встать на четвереньки перед диваном, замерла в этой неудобной позе. Про любовь она видела в кино, уж там она всякая-разная, и с первого, со второго. А в жизни — нет, не встречала, ни такой и ни этакой. Есть мужики симпатичные, есть непьющие, есть еще с деньгами и на руководящих должностях, то есть непротивные и годные для совместной жизни. Где-то там, далеко, есть даже такие, как Василий Лановой. Но ей таких не попадалось. А есть пьющие голодранцы, легко распускающие руки, вроде ее бывшего. Есть бесчувственные ленивые эгоисты — такие, как Пашка, сыночек дорогой. Она сама от мужа сбежала, и невестка с Пашкой развелась, и двух лет не прожили, хорошо хоть, детей не успели завести. Да и у всех почти так, а которые вместе живут, так потому что идти некуда. Ну смолоду какая-то любовь есть, наверное… у кого-то. А так просто пора людям семью создать, им и кажется, что вот, мол — любовь. Придумано так.

— Надежа Петровна, вам нехорошо? — встревоженный голос Евгения Германовича вывел ее из задумчивости.

Отвечать на первый вопрос, про любовь, она не стала. Ответила на второй:

— Да, что-то нехорошо мне. Хотела кошку посмотреть, а с утра давление скакало, вот опять голова закружилась…

Евгений Германович помог ей подняться, усадил в кресло, предложил на выбор воды или чаю. Она выбрала чай, потому что так выйдет дольше. Потом они пили чай с заграничным печеньем (Ленка прислала), и Евгений Германович вполне смог оценить свежий маникюр своей гостьи и тщательно уложенные локоны. В общем, удачно получилось. А потом из-под дивана вылезла осмелевшая кошка, и они смеялись над тем, как Тихон увивается вокруг нее, и говорили про любовь с первого взгляда — конечно, она есть, посмотрите на Тихона, смех какой. От такого разговора Надежда Петровна раскраснелась и смеяться стала громче обычного. Потом стала мыть посуду (нет-нет, ни в коем случае, это немужское занятие!). А потом придумала мыть кошку, все-таки мало ли что она с улицы принесла.

Евгений Германович опять пытался возражать, как про посуду, но Надеждой Петровной уже овладел кураж: бал все-таки состоялся, и все должны делать то, чего хочется Золушке. Пить чай — значит, пить чай. Мыть кошку — значит, мыть кошку. Хотя бы до полуночи.

До полуночи не получилось, а до вечера провозились. Мыться подобрашка наотрез отказывалась, топорщилась во все стороны, вырывалась и жалобно мяукала, Тихон страдальчески подвывал и путался под ногами, Евгений Германович тоже пытался помогать, но больше мешал и отчего-то все время смеялся. Ну и отлично, пусть смеется, а то в последнее время он и улыбаться то перестал.

Потом кошку сушили, потом смотрели передачу по телевизору. Евгений Германович сказал, что она «аналитическая» и что он ее всегда смотрит. Надежда Петровна такую лабуду, когда рассуждают про политику и орут друг на друга, никогда не смотрела, но она же сушила кошку и домой пойти никак не могла, поэтому осталась смотреть. И даже спросила потом у Евгения Германовича, этот вопрос ее давно занимал, а спросить не у кого было. Не у Пашки же, тот как начнет орать да материть все уровни власти, что и пожалеешь о своем любопытстве.

— ЕвгеньГерманыч, а вот в Сирию эту привезли… гуманитарную помощь, — на экране тетки в черных балахонах и шустрые нахальные мальчишки рвали из рук российских военных пакеты и свертки. — Я все думаю, а почему нам вот в деревню Таборы не возят? Близко же, триста километров всего, и самолета не надо. А у меня там тетка живет — нищета! Вот они бы и муке, и сахару обрадовались, на халяву-то. И они свои, не чужие. Вот почему чужим возят, а своим нет?

Евгений Германович принялся что-то объяснять. Она послушала немного и отключилась, стало непонятно, но ей нравилось, как красиво и умно он говорит, как заинтересованно на нее смотрит.

А потом за всеми хлопотами и ужинать подошла пора. Она сама предложила на скорую руку драники сделать, Евгений Германович отказываться не стал. А поели — опять посуду мыть. День-то и к стороне. Бал подошел к концу, и он был восхитительно длинным, и оправдал все Золушкины ожидания.

К тому же назавтра договорились пойти развешивать объявления про кошку, потому что в четыре руки, как ни крути, удобнее.

Проводив соседку, Евгений Германович взглянул на часы и впервые в жизни обрадовался, что день подходит к концу. Еще один длинный, пустой, серый день… без Ани. Туда ему и дорога. Скорее бы закончился август, скорее бы осень, там начнется учебный год, вокруг будут люди. Будут новые хлопоты, новые дела. Может быть, тогда ему станет полегче. На самом деле странно: зачем природой так устроено, что человек еще живет, то есть ест, пьет, ходит, думает, переживает — если настоящих дел у него по жизни больше не осталось? В природе же все устроено осмысленно, вот знать бы, зачем эта инерция?

— Не думать! — вслух приказал себе Евгений Германович. — Вынести за скобки и не думать! А Надежда смешная. Нянчится со мной, как с младенцем. Считает себя ответственной как старшая по подъезду.

— Ну-ну, — смешок послышался так ясно, что Евгений Германович вздрогнул. — Как старшая по подъезду. Конечно.

Странно, но портрет опять лежал лицом вниз, и он опять не уследил, кто его роняет — Тихон или Надежда. С обоих станется. Евгений Германович подошел к пианино, взял в руки рамку с портретом, но ставить на место не торопился. Платье в пестрых цветах, перехваченное в талии золотым пояском. Красные туфельки. У нее всегда была фигурка школьницы, маленькие ножки, узкие ладони с длинными тонкими пальцами. Он фотографировал ее сам, дома как раз на фоне этого самого пианино. И она, как всегда, смотрела на него немного снизу вверх — распахнутые глаза смеялись из-под рыжей челки. Это не имело ничего общего с реальным положением дел, потому что на самом деле жена, не достававшая ему до плеча даже если была на каблуках, всегда каким-то образом умудрялась смотреть на него сверху вниз, и он всегда удивлялся этому ее умению.

Он почувствовал, как к горлу подступает ком. Не удержался, погладил лицо, волосы, ее всю. Странно, но стекло не было холодным.

— Аня…

— А что Аня? Ты, я смотрю, тут успеваешь, — точно, она именно так бы и ответила, как всегда насмешливо. Он знал, что она ревнива, и в молодости они страшно ссорились из-за этого.

— Стараюсь, — согласился Евгений Германович. — Не пропадать же такому видному мужчине невостребованным.

— Ну конечно, — ехидно согласилась жена. Он слышал ее интонации так хорошо, как будто бы она была рядом. — Она за квартирой охотится. Надоело ей с Пашкой жить, она сама говорила.

— Она ко мне хорошо относится, переживает, — счел нужным заступиться за соседку Евгений Германович. — И знаешь, если бы не она…

Он осекся и замолчал, рассказывать о своей слабости он никому не собирался.

— Она в тебя всю жизнь была влюблена, та-акой мужчина, — засмеялась жена.

— А почему ты не ревновала?

— К этой корове? Не смеши. Она может только готовить и убирать, с ней даже поговорить не о чем.

— Она вырастила нашу дочь.

— Ой, не начинай! Это работа, мы ей платили. Она еще рада была со своей стройки сбежать. И какая разница, кто вырастил. Главное, что выросла хорошая девочка. Умная и талантливая. А мне надо было беречь руки.

— У тебя красивые руки, — согласился Евгений Германович. — Я всегда любовался, когда ты играла. Удивлялся, как тебя слушаются эти деревяшки, ведь их так много. Теперь вот оно молчит. Неживое.

— Зато Тихон доволен, он нас с пианино терпеть не мог.

— Неправда. Мы все тебя…

— Не раскисай! — перебила жена. — Ты всегда был сильным. Ты сможешь начать все с начала.

— С начала. Ты всегда так говорила.

— Я так сделала!

— Зачем?! С какого начала? Чего тебе не хватало?! А то, что было — все к черту?

— Ну да-да, все устроено и налажено. Все главное сделано — дом, ребенок, карьера,вершины, сколько их там? Все в прошлом. Все уже было. И ты решил стареть. А я не хочу. И не буду! Я буду молодой. А ты всегда будешь меня любить. Будешь, Моцарт?

— Да…

Евгений Германович поставил портрет на пианино. Потом зачем-то поднял крышку и сыграл единственное фортепианное произведение, которое выучил за эти годы. Фа-ми-ре-до-соль-соль. Два веселых гуся. Фа-ля-ля-фа. Ми-соль-соль-ми. Один серый, другой белый… Тут он сбился и поскорее захлопнул крышку. Анна смотрела ему в глаза и смеялась.

Неудачливый исполнитель оглянулся, как будто кто-то посторонний мог его увидеть в этот момент. И не зря. Тихон и кошка сидели на диване и смотрели на него одинаково круглыми глазами, три зеленых и один голубой. У кошки они были совершенно безмятежные, а у Тихона — обеспокоенные.

— Спокойно, ребята! Я в своем уме, — сообщил им Евгений Германович. — Вот проживете хвост к хвосту тридцать лет, тогда тоже сможете друг с другом разговаривать, даже когда разговаривать-то и не с кем.

Кот и кошка по-прежнему смотрели на него так пристально, что ему стало неловко.

— Эй, вы, один серый, другой белый, Тихон и… Маруся! Пошли спать, что ли. А завтра с утра распечатаем объявления и будем искать Марусиных хозяев. Они скучают, наверное. Любят тебя. Любовь и разлука, понимаешь…

А в Тель-Авиве торжествовал закат. Анна сидела у окна и смотрела, как тяжелый багрово-красный шар тяжело и торжественно опускается за горизонт, отражаясь и дробясь в зеркальных фасадах многоэтажек. Анна всегда мечтала жить именно здесь, она любила Тель-Авив за его вопиющую молодость, ну что такое сто с небольшим лет для города, стоящего в том месте, где счет истории идет на тысячелетия? Нахальные и талантливые архитекторы, подгоняемые состоятельными заказчиками, создавали небоскребы и простенькие двухэтажки, виллы и пагоды, башни и храмы — легко и как будто не задумываясь обо всяких там генпланах и концепциях. И город получился разноцветным, открытым и радостным, как будто его нарисовал счастливый и любимый ребенок, не знающий, что за его спиной стоит Вечность и с интересом заглядывает ему через плечо.

Здесь было все, что она любила: солнце, море, бесконечно-длинный променад Таелет вдоль пляжа, деревья, не знающие, что такое осень. Осень — это печаль, это умирание, что бы там ни сочиняли поэты. А здесь не было поводов для печали. Анна смеялась, когда прочитала в каком-то туристическом справочнике, что «самый холодный месяц в Тель-Авиве — январь, когда воздух прогревается до всего до плюс 19.7 °C». При плюс девятнадцати она всегда была счастлива, но на Урале это счастье выпадало нечасто. Анна ненавидела зимы, как ненавидят личного врага. Женщина должна носить легкие платья, соломенные шляпки и изящные туфельки, а не упаковывать себя в шубу, сапоги на овчине и, прости Господи, в термобелье. Женщина в рейтузах не имеет права называться прекрасной половиной человечества, и тот, кто утверждает иное, лицемерно врет. Все любят говорить, что лето — это маленькая жизнь, но почему все молчат о том, что зима — это маленькая смерть?!

Зима-лето, жизнь-смерть. Как легко здесь, на Земле обетованной, перебирать эти понятия — как бусины четок. Тук-тук, зима-лето, жизнь-смерть. Наверное, потому, что это небо, это море и это солнце видели столько зим и лет, столько рождений и смертей, что они слились в один стремительный поток, в котором не различить ни дат, ни лиц, ни слов…

— Странные рассуждения для жены, сбежавшей от мужа с любовником в город своей мечты, — хмыкнула она, отходя от окна. — Мечта сбылась, но как-то набекрень. Сама виновата, значит, надо было точнее мечтать.

Голова вдруг закружилась так, что она едва дошла до постели. Заколотил озноб, пришлось посреди жары кутаться в одеяло. Анна долго лежала, закрыв глаза и пережидая противную слабость. Потом, чтобы отвлечься, нащупала на тумбочке телефон и стала просматривать сообщения в соцсетях. От Моцарта ничего, впрочем, как и ожидалось. Написано, что был в сети вчера. Почему сегодня не заходил, интересно? Хотя зачем? Он мало с кем переписывался, в основном с ней, с Анной. Но он понимает, что она ему не напишет, беглым женам не положено вступать в переписку с брошенными мужьями. А он тем более ей писать не станет, да и что он может написать? Привет, как дела? Или — чтоб тебе пусто было? Незачем все это. Она и так знает, о чем он думает. И лучше бы не знала.

Задумавшись, Анна взяла несколько нот правой рукой, лежавшей поверх одеяла. Ре — ми-бемоль — до — си. Получился Шостакович, знаменитая тема, записанная на его надгробном памятнике. Только этого не хватало. Потом вдруг, без всякого перехода — фа-ми-ре-до-соль-соль. Фа-ми-ре-до-соль-соль. Фа-ля-ля-фа. Ми-соль-соль-ми. Ре-ми-фа-ре-до-до. Анна улыбнулась, вспомнив: в прошлом веке, когда и она, и Моцарт были совсем молодыми, глупыми и оттого ужасно счастливыми, они впервые встретились в одной пестрой и веселой компании. Еды было мало, зато вдоволь дешевого вина, музыки и танцев, поцелуев и флирта. Анна, разумеется, была в центре внимания, кокетничала напропалую, не пропускала ни одного медленного танца — уж ее-то всегда приглашали наперебой самые завидные кавалеры. Поэтому высоченного и от этого немного нескладного парня она заметила только в самом конце вечера. Он сидел возле пианино и одним пальцем, сбиваясь, играл детскую мелодию про гусей. Над ним нависали две девчонки (стоя, они были вровень с ним, сидящим), мешали ему и хохотали так, будто он делал что-то невероятно смешное.

Она спросила, кто это. Кто? Вон тот длинный? Кажется, он инженер. А ты не слышала, как он играл на гитаре? Анна фыркнула — уж человек, освоивший гитару, в состоянии сыграть про извалявшихся в луже бабкиных гусей, а этот… Ее подружка, хихикая и предвкушая удачную шутку, тут же потащила Аню знакомиться.

— Женечка, познакомься, это Аня Берштейн

Странно, зачем она называет фамилию, — подумала Анна. — Всех по имени, а меня объявляют, как на концерте.

Но выяснилось, то объявляли не ее.

— Евгений. Евгений Моцарт, — он вскочил и теперь говорил откуда-то сверху, так что Ане пришлось запрокинуть голову.

Вид у Моцарта был немного виноватый.

— Правда — Моцарт?! — не поверила Анна. — Или врете?

— Правда-правда, — засмеялись девчонки, все трое. — Никто не верит!

— А вы что-нибудь, кроме этого, умеете играть, товарищ Моцарт? — рассердившись на свое глупое удивление, заносчиво спросила Анна.

Моцарт признался, что нет, не умеет, и вид у него стал еще более смущенный. Аня взяла на клавиатуре несколько аккордов, повернулась и ушла. Новый знакомый не произвел не нее большого впечатления. Однако, к ее большому удивлению, как-то так вышло, что из всех кавалеров, увивавшихся вокруг нее весь вечер, провожать ее отправился именно Евгений. Возле дома поцеловал ей руку и сказал, что завтра придет опять. Она не спросила куда и когда, и как он ее найдет, если даже номера ее телефона не знает. И отчего-то не стала привычно кокетничать, она просто поняла, что он на самом деле придет, раз обещал. Такие, как он, всегда выполняют свои обещания…

Фа-ми-ре-до-соль-соль. Фа-ми-ре-до-соль-соль…Солнце зашло. Как мгновенно здесь темнеет… Фа-ля-ля-фа. Ми-соль-соль-ми. Зачем-то надо доиграть до конца… Ре-ми-фа-ре-до-до… Надо же, глупость какая. И слезы подступают. Плакать нельзя. Нужны силы для новой жизни.

Ночью Тихон почти не спал, разрываясь между новой обитательницей дома, пожелавшей устроиться на ночлег в гостиной, в уголке кресла, и хозяином, которому опять было плохо. Моцарт метался по кровати, стонал, вскрикивал, потом бормотал невнятное. Просыпался, включал свет, ходил на кухню, возвращался в спальню и опять устраивался спать, и все повторялось сначала.

К заоконному дождю добавился ветер, и теперь вместо уютного постукивания капель за окном подвывало, шуршало, скреблось, как будто кто-то огромный и страшный пытался открыть раму, просунуть внутрь огромную мохнатую мокрую лапу и… Дальше Тихон думать боялся. Он всю ночь сновал из спальни в гостиную и только под утро свалился и заснул, приткнувшись поближе к теплому белому пушистому боку.

Хозяин пришел на рассвете, посмотрел на спящую в кресле парочку, ничего не сказал, только вздохнул тяжело. Счастливый человек, он до сих пор не знал, что такое бессонница, всю жизнь засыпал, едва коснувшись подушки, и искренне не понимал тех, кто жаловался на плохой сон: не можешь спать — и не спи, делов-то. Читай, гуляй, телевизор смотри, стихи сочиняй или звезды на небе рассматривай. Надоест, и уснешь как миленький. Теперь он понял, какое это мучение, когда ненадолго проваливаешься в вязкий, обрывающийся сон, потом просыпаешься, а ночь давит, торжествует, лишает всех желаний, кроме одного — уснуть.

Теперь он вставал по утрам разбитым, вялым. Ничего не хотелось — ни делать зарядку, ни идти в душ, ни варить кофе. А уж тем более не хотелось думать о том, чем занять очередной наступивший совершенно ненужный ему день. Как, оказывается, все просто: старость — это когда у тебя нет планов на сегодня. И на завтра тоже нет. И на неделю вперед. Смысл он себе придумал, да, конечно — ждать возвращения Анны. Но вот из каких кирпичиков строить этот новый замок на песке, он не имел ни малейшего представления.

Впрочем, посмотрев на двух свернувшихся одинаковыми меховыми шарами представителей семейства кошачьих, одно дело на сегодня Евгений Германович себе все же придумал. Надо было писать объявления, распечатывать и возвращать Марусю хозяевам. Вторая кошка ему даром не нужна, а кто-то наверняка горюет о пропаже. Вот Тихон-то расстроится, — подумал Евгений Германович. Жил себе, горя не знал, вдруг на тебе, получи любовь с первого взгляда, а через день — отдай и забудь, помаши лапой на прощанье. Собственно говоря, его история, только в миниатюре.

Эта мысль его неожиданно расстроила, настроение совсем упало. Был один горемыка, станет два. Впрочем, возможно, он все это придумал и валит со своей больно головы на Тишкину здоровую. Итак — зарядка, душ, завтрак, распечатать объявления и вперед!

Когда в дверь позвонила Надежда Петровна, он уже заканчивал распечатывать объявления. Он похвалил ее за полную боевую готовность: на сей раз она была в сапогах, в плаще и с зонтом. А она его — за объявления: с фотографией взлохмаченной и заспанной Маруси, с набранным крупным шрифтом текстом. В четыре руки они распихали объявления по файлам, вооружились ножницами, скотчем, и отправились в поход. Ничего не подозревающие Тихон и Маруся остались блаженствовать в нагретом за ночь кресле. Делиться с соседкой своими мыслями Евгений Германович, разумеется, не стал.

Объявлений было десять. По одному на каждый из шести подъездов, на двери магазина на первом этаже и аптеки, одно на трамвайную остановку перед домом, и одно на детскую площадку. Приклеивая седьмое объявление (супермаркет «Восьмерочка»), Надежда Петровна сообщила, что надо бы зайти и купить сметанки, пельмени без сметанки совсем не то, что со сметанкой. На восьмом объявлении (аптека) Евгений Германович стал обдумывать вопрос о том, как бы поделикатнее намекнуть своей помощнице, что обедать он предпочитает в одиночестве, точнее, общества Тихона и Маруси ему вполне достаточно. Девятое приклеивали в напряженном молчании, обе стороны обдумывали свои дальнейшие действия.

А на десятом (под грибком в песочнице) Евгения Германовича схватил радикулит.

Причем схватил не только за поясницу, но и за ногу, и за горло, потому что больно стало так, что он вздохнуть не мог. Так и остался стоять с поднятыми руками и выпученными глазами. Такого с ним тоже никогда не случалось. Вечный спортсмен, альпинист, лыжник и волейболист, он до сего момента жил в полном взаимопонимании со своим телом, и ничем, кроме нечастого насморка, оно его не огорчало (очки и зубные коронки не считаются). Новое ощущение заставило задуматься. Прежде всего о том, как добраться до дома.

К счастью, Надежда Петровна проявила себя опытным бойцом и настоящим другом. Без охов и ахов оценив ситуацию, она деловито поднырнула Евгению Германовичу под руку, заставила его опереться на себя и поволокла через двор, как санитарка с поля боя. Поволокла в прямом смысле: шаг за шагом, скрипя зубами, охая и шепотом поминая такую-то мать, несколько десятков метров они преодолевали, наверное, с четверть часа. Надежда Петровна уговаривала его, как маленького «потерпеть и сделать еще шажочек», обещала, что дома сразу поставит его на ноги, «делов-то, у нее весной еще и не так было, она потом расскажет», и даже зонтики не бросила — вот такая молодец! Без нее он, наверно, так и помер бы в песочнице посреди совершенно безлюдного из-за непогоды двора.

Дома мучения продолжились и даже усугубились, потому что к страданиям физическим добавились моральные. Не обращая ни малейшего внимания на его протесты, Надежда Петровна еще в прихожей стянула с несчастного скрюченного Моцарта мокрую куртку, ботинки и (о, ужас!) джинсы, уложила его в кровать, сбегала домой, принесла пригоршню коробочек и тюбиков и принялась его с увлечением растирать, мазать и пичкать. Сил сопротивляться не было, все они уходили на то, чтобы во время самых острых приступов боли не употреблять ненормативную лексику, а впрочем, остановить Надежду Петровну в ее милосердном порыве смогли бы разве что противотанковые ежи.

Остаток дня прошел в борьбе с радикулитом, которая, увы, не увенчалась успехом, и под вечер Евгений Германович согласился вызвать на дом врача из частной поликлиники, подумав мимоходом, что вот он считал — жизнь кончилась, а сегодня столько вещей пришлось делать впервые. Болеть радикулитом, вызывать врача, снимать штаны при помощи посторонней дамы. Врач прописал уколы, капельницы, мази, таблетки и постельный режим. Надежда Петровна была счастлива.

А по объявлению никто не позвонил. Так что Тихон тоже был счастлив. Двое счастливых в такой хмурый неулыбчивый день — это уже неплохо.

Надо заметить, что в последнее время не только Тихон чувствовал себя не в своей тарелке, разрываясь между чувством долга и личными интересами. Те же самые чувства испытывала и Надежда Петровна. Как женщина добрая и сострадательная, она всей душой сочувствовала Евгению Германовичу в его беде и желала ему всяческого добра, счастья и скорейшего выздоровления. А как просто женщина она подозревала, что если он будет здоров и счастлив, то перестанет нуждаться в ее помощи и заботе. Эта неоднозначность сильно беспокоила Надежду Петровну, привыкшую к мыслям и эмоциям простым и понятным, без всяких там «с одной стороны, с другой стороны, так хочу, а этак не хочу», эти интеллигентские штучки она всегда числила по Анниной части и сильно ее за это недолюбливала. Поэтому она старалась компенсировать свои некрасивые тайные мысли удвоенной самоотверженной заботой о больном и несчастном, брошенном и одиноком (ну да, да, да!) соседе. Прикованный к постели, теперь он оказался совсем беспомощен и зависим, он при всем желании не мог увильнуть от ее визитов, разговоров, указаний, наконец, от ее обедов, к которым теперь добавились завтраки и ужины. Надежда Петровна ликовала в душе, с озабоченным лицом обсуждая с Евгением Германовичем меню и наименее травматичный для самолюбия пациента способ наложения компресса. Получилось так, что ее жизнь неожиданно обрела смысл как раз в тот момент, когда Моцарт этот самый смысл потерял. Как говорится, если где-то накося, то где-то непременно выкуси. Народная мудрость.

Так или иначе, верная своему решению поменьше думать и побольше действовать, Надежда Петровна уже на следующий день нашла медсестру, которая будет приходить на дом делать уколы и ставить капельницы. Прибытия медсестры, назначенного на шесть вечера, ждали с волнением: Евгений Германович, прожив на свете почти семьдесят лет, кровь из вены сдавал неоднократно и каждый раз при этом впадал в панику, чуть не до обморока, а Надежда Петровна волновалась потому… ну просто потому, что он волновался. Минуты тянулись бесконечно и в часы складываться не желали категорически. Евгений Германович от боли и от беспокойства не мог ни есть, ни спать, ни читать, ни телевизор смотреть. Попытка его добровольной сиделки успокоить пациента рассказом о том, как лично ей «сто раз эту капельницу ставили», провалилась в самом начале, потому что на словах «девчонка попалась молодая, в вену не сразу попала» Евгений Германович позеленел и потребовал отменить визит медсестры.

Тогда Надежда Петровна зашла с другого конца, поведав страшную историю о том, как некто Михалыч из второго подъезда с пьяных глаз упал с лестницы и сломал копчик, так операцию ему делали, но нерв там какой-то пережало, так ходит он теперь сам, но жена говорила по секрету, что в памперсе. Евгений Германович из зеленого стал красным, на медсестру согласился, но потребовал водки. Немедленно и лучше сразу стакан.

И тут Надежу Петровну осенило. Зная, что сосед всегда был склонен ко всякому изобретательству, и руки у него растут из нужного места (когда-то давным-давно он даже помог ей построить выкройку воротничка-стойки для рубашки), она решила его отвлечь.

— Слушай, Германыч… — учитывая положение дел, переход на «ты» показался ей вполне уместным и своевременным. — А ведь к капельнице-то эта штука нужна… ну держалка. Железная такая. А у нас нету.

На страдальческом лице «Германыча» впервые за день появилось осмысленное выражение. Он на минуту задумался, потом огляделся по сторонам и потребовал стул из гостиной, лыжную палку с балкона, скотч из ящика письменного стола и носки из комода. Надежда Петровна метнулась выполнять указания, особенно заинтересовавшись носками, но не задавая лишних вопросов, чтоб не сердить больного и опять не скатиться к водочной теме. Лишних движений изобретатель делать не мог, поэтому реализовывать проект пришлось Надежде Петровне собственноручно. Под чутким руководством Заслуженного изобретателя СССР она подтащила стул вплотную к кровати и скотчем примотала к спинке лыжную палку. Затем ножницами проделала в носке дырку, страдая за испорченную вещь. Затем получила указание разрезать скотч и заменить палку на рукоятку от швабры.

— Тут петелька, она нам нужна, — на сей раз пациент был доволен. — Все, готово. Ты молодец!

— Как? Это все, что ли? — от удивления Надежда Петровна даже не отразила долгожданное «ты» в свой адрес. — А как оно работает-то?

— Неси из кухни бутылку с водой, пол-литровую, протестируем, — у Евгения Германовича даже глаза заблестели.

Он собственноручно вдел бутылку в носок, так, чтобы из прорезанной дырки торчало только горлышко и велел своей помощнице продернуть носок через ушко ручки от швабры и завязать.

— По-моему, неплохо, — оценил результат Евгений Германович. — Не бог весть как эстетично, но зато быстро и надежно.

Насчет эстетичности Надежда Петровна не согласилась, взяла из комода новые носки, с этикеткой, и светлые, а не черные. Вырезала дырку, а этикетку положила рядом, чтоб медсестра сразу поняла — новые носки, чистые, как положено. Теперь результат всесторонне устроил обоих, и, чтобы скоротать время, решили попить чая. А за чаем Евгений Германович рассказал, что в свое время он изобрел «кошки» для альпинистов, «не хуже абалаковских, между прочим», и вообще, если уж на то пошло, то у него восемнадцать авторских свидетельств и два патента на изобретения, а со шваброй получается, что изобретений три. Надежда Петровна слушала, заинтересованно спрашивала, какие такие кошки и почему не хуже, и что главнее — патент или свидетельство, и за что больше платят, и смеялась, потому что про швабру это он и правда, здорово придумал, и подсовывала ему блинчики и варенье.

Приход медсестры нарушил идиллию. Женщина лет пятидесяти, полноватая, очень уставшая, она покосилась на конструкцию из стула и швабры и ничего не сказала — наверное, видала и не такое. Все страшные манипуляции она проделала деловито и незаметно, и зажмурившийся от страха пациент в обморок упасть не успел, и даже удивился, услышав:

— Все, лежите, больной, полчаса примерно капаться будем.

— Вы же с работы, пойдемте на кухню, я вас чайком напою, — засуетилась Надежда Петровна. — И не мешать чтоб, может, подремлет…

У Надежды Петровны был план. Пока медсестра пила чай и с удовольствием ела блинчики, Надежда Петровна успела ей рассказать историю любви и предательства, дочерней неблагодарности и своего самоотверженного служения. Медсестра слушала заинтересованно, будто сериал смотрела. Подсунув после блинчиков с мясом блинчики с творогом и вазочку с вареньем, ободренная Надежда Петровна приступила к главному:

— Татьяночка Васильевна, у меня дело с вам очень важное. Мне сказали, что вы женщина очень опытная и тактичная… Вот я и подумала… Может быть вы, как врач…

— Я не врач, — сквозь блинчик возразила медсестра, пропустив мимо ушей комплименты.

— Вы лучше! — убежденно сказала Надежда Петровна. — Вы людей ближе знаете! Вы же сейчас к нам десять дней ходить будете, по полчаса, это десять часов получается. А еще вы опытная и тактичная, мне так сказали!

Медсестра перестала жевать и посмотрела внимательно.

— Объясните ему, что одному в его возрасте невозможно! Он одинокий, и я одинокая, мы же можем вместе! Но я же не могу ему это сама сказать! Надо, чтобы кто-то…

— Да какая из меня сваха, — впервые улыбнулась Татьяна и стала на пять лет моложе. — Я и сама без мужа, меня бы кто сосватал.

— Я и предлагаю! Сперва вы меня, а потом я вас! Вот вам сколько лет? Сорок?

— Сорок пять. И сыну двадцать, — слегка опешив от напора, ответила медсестра.

— У меня брат неженатый! И непьющий! — зачастила Надежа Петровна. — Живет, правда, в области, но дом свой, хороший дом, газ есть, котел и вода в дом заведена, участок пятнадцать соток…

— Подождите, — потрясла головой медсестра. — Вы серьезно, что ли?

— Конечно! — горячо заверила ее Надежда Петровна. — Я как вас увидела, так сразу и подумала, что Николаю моему — точно подходите.

Если Надежда Петровна и лукавила, то совсем простительную малость. Про медсестру она узнала у своей приятельницы, которая и дала ей телефон, присовокупив, что та «дорого берет, но рука легкая». И что не замужем она, что сына одна поднимает, за любую подработку хватается, тоже выяснила заранее. А что брат ее, Надежды, с женщиной живет, так не зарегистрированы они, стало быть, не женаты, да и не стенка его эта… подвинется.

— Мы же ничего плохого не сделаем, — продолжала гнуть свою линию Надежда Петровна. — Вы меня похвалите, а я вас потом с братом познакомлю. Вы такая симпатичная, и выглядите на сорок лет, вот не больше, честное слово!

— Ну не знаю… — с сожалением поболтав ложкой в чашке с остатками чая, задумалась медсестра. — Вообще-то оно, конечно можно…

— Вот именно! И я так же считаю! — закрепила успех потенциальная невеста, подливая собеседнице горячий чаек. — А у брата и баня на участке есть. И машина у него, «Нива». Давно просит меня, чтоб я его с хорошей женщиной познакомила. У них в деревне нет никого подходящего.

— Ладно. И в самом деле, — решилась Татьяна. — Чем черт не шутит. Дело вроде хорошее и ничем не рискуем. А я бы в свой дом переехала с удовольствием. Я ведь сама деревенская. И сыну бы квартиру оставила. А то жену приведет — и куда я?

— Только вы Жене не говорите, что про жену знаете, я ведь тоже как бы не знаю, — не теряя времени, перешла к инструктажу Надежда Петровна. — Но он с собой покончить даже пытался, и болеет все время, хотя раньше здоровый был, до того, как эта… в Израиль свой свалила, да еще с любовником, тьфу!

— Да уж, и не говорите, вечно так, что всяким стервам и везет, — поддержала медсестра. — У меня муж тоже к такой же вот ушел, и алименты забыл платить. Давайте так: вы завтра не приходите, я сама с ним поговорю. Объясню, что в одиночестве пожилые люди быстро деградируют, а там и до Альцгеймера недалеко.

— Татьяночка Васильевна, только вы осторожнее! — испугалась Надежда Петровна. — Он у меня такой впечатлительный, не дай Бог.

— Не волнуйтесь, — успокоила ее медсестра. — И не к таким, как ваш, подход находили. Ваш телефон у меня есть, если что, я завтра…

В этот момент прикрытая на время секретных переговоров дверь кухни медленно открылась и в дверях нарисовался Тихон с укоризненным выражением морды, а из глубины квартиры послышался жалобный голос Евгения Германовича.

— Девушки… Вы про меня не забыли? А то не капает уже…

Когда Надежда Петровна, нахлопотавшись всласть у постели больного, ушла наконец домой, а стрельба в пояснице постепенно перешла в терпимое нытье, Евгений Германович, до этого момента целиком и полностью занятый своей болью, с удивлением ощутил некую пустоту. Вставать он еще не решался, а заняться чем-то было надо. Телевизор бормотал чепуху, ежеминутно взрываясь оглушительной рекламой, Тихон и Маруся сидели на окне и считали трамваи. Больше ничего не происходило. Евгений Германович детально изучил узоры на обоях, придирчиво рассмотрел ровный белый цвет потолка и, соблюдая все предосторожности, дотянулся до ноутбука. В последнее время он оценил важное качество этого устройства: оно умело пожирать время, как гусеница — капустный лист. Хрум-хрум, листа нету. Клик-клик, час долой. В отличие от допотопного телевизора ноутбук был деликатен, он оставлял обладателю лишнего времени приятную иллюзию того, что тот проводит досуг с пользой для ума, а главное — управляет ситуацией. А вовсе его не засасывает, как в канализацию, в бесконечные ответвления ненужных ссылок, завиральных сайтов, пустопорожней информации и чужой идиотской болтовни с пеной у рта.

Вот и Евгений Германович сперва занялся самым что ни на есть полезным делом: разместил на нескольких городских сайтах информацию о найденной кошке. Потом поинтересовался погодой. Зашел на портал городских новостей. Новость в первой тройке рейтинга сообщала, что некий нетрезвый мужчина погиб, выпав из окна девятого этажа. А дальше рубрика «Происшествия» раскинула перед носом скучающего читателя ворох новостей по упомянутой теме, пересчитав покойников по всему миру. Один человек погиб и трое пострадали в ДТП на юге Москвы. В результате взрыва в секторе Газа погибли шесть человек. Велогонщик Франсуа Жисси погиб при попытке установить мировой рекорд. При крушении легкомоторного самолета в штате Нью-Йорк погиб раввин. Два человека погибли в результате пожара в Саратовской области. При взрыве мечети в Афганистане погибли не менее десяти человек. Сточетырехлетний ученый из Австралии собирает деньги для эвтаназии.

Евгений Германович читал с живым интересом. Особенно его впечатлила безвременная кончина известного режиссера, которого во время съемок в ЮАР убил жираф. Он не поленился перейти по ссылке, выяснил детали и позавидовал режиссеру, который умер: а) не состарившись б) неожиданно в) во время работы… ну и вообще интересно так помер, наследникам будет что вспомнить. Это не то что из окна выпасть. Вот он сам бы согласился на жирафа, потом, пожалуй, на самолет, ну и еще с велосипедом тоже неплохо было бы. На ходу чтоб, в полете, в движении. В горах тоже хорошо. То есть просто замечательно было бы. Вот скажи ему — полетели в Непал, ты там сорвешься в расщелину и готово дело, так он бы сразу согласился и помчался бы рюкзак собирать.

Они с Лешей Тороповым поднимались на Эверест по центру юго-западной стены. Ну как поднимались — начали подъем, до них никто не рисковал и не думал, что это в принципе возможно. А они вышли из базового лагеря на высоте пять шестьсот, еще не подошли к выбранному маршруту, были на подступах. На пути был небольшой спуск. Он сам спустился по веревке первым, а Алексей шел вторым. Его веревка запуталась и скользнула по острому краю, оборвалась и Леша упал. Евгений спустился к нему, но сделать ничего было нельзя. Что можно сделать после падения с трехсот метров…

Все время, пока тело напарника переносили в базовый лагерь, потом вертолетом везли в Катманду, а оттуда домой, в Екатеринбург, он думал, что вот так же Леха мог везти — его. Это Алексей мог отводить взгляд от сухих, горящих лихорадочным огнем глаз Анны и выталкивать из себя слова, рассказывая про его, Евгения Моцарта, последний подъем и последний полет.

Евгению было невыносимо стыдно за то, что он выжил. Вернее, за тот острый, до головокружения, восторг, который он испытал, когда понял, что он выжил. Тогда жизнь казалась ему абсолютной ценностью, потому что она была — жизнью. В ней были завершенные трудные дела, которыми он гордился и планы, которые тащили вперед, в ней была Анна, была любовь, в ней было будущее. А в нынешней его жизни ничего этого нет и уже не будет. И юго-западной стены Эвереста не будет. И жирафа из ЮАР тоже не предвидится. Вот гадость-то.

Днем, на людях и в хлопотах — смехотворных, стариковских, но все же — было терпимо. Врать себе и другим, держать лицо, не ныть, быть мужиком — днем это было еще возможно. Но с наступлением сумерек, в предчувствии неумолимой, изнурительной бессонной ночи, самоконтроль ослабевал, а смысл жизни, придуманный им с таким трудом, мгновенно перетирался, как веревка об острый выступ породы. И снова приходили мысли о смерти. Так просто — одна строка в рубрике «Происшествия». И как сложно на самом деле. Вон тот бедолага, который второй век небо коптит, тоже все никак не может договориться с небесной канцелярией, до того отчаялся, что с миру по нитке на собственную смерть собирает. Вот в одной из книг про Фандорина хорошо написано: «Умирай — приказал он сам себе. И умер».

Так ничего и не придумав конкретного, за что можно хоть ненадолго зацепиться, Евгений Германович позволил себе запретное: зашел на страничку Анны ВКонтакте. Написано, что она заходила сегодня, что ж, значит, жива-здорова и все в порядке. А новая фотография его поразила. Анна стояла спиной к фотографу, смотрела в окно. За окном сияло голубое небо, вдали были видны одинаково белесые, будто выцветшие от солнца дома. Тоненький, девчоночий силуэт. Но вместо ливня рыжих волос он, не веря своим глазам, увидел аккуратную короткую стрижку.

Никогда, ни разу в жизни, Анна не стригла волосы коротко. Выпрямляла или укладывала, борясь с непослушными завитками и волнами, казавшимися ей не такими, как надо. Собирала в хвост, плела косы, втыкала шпильки в тяжелый узел, ворчала, что устала возиться с этой копной. Позже красила, скрывая появившуюся седину. Но вопрос о стрижке ни вставал никогда. Она слишком хорошо понимала, что такие волосы, как у нее — это редкость, а муж и вовсе замирал от восхищения, любуясь золотыми или медно-рыжими волнами, перебирая пряди и вдыхая знакомый запах. Когда перед отъездом она вдруг взяла и укоротила волосы примерно наполовину, для мужа это стало событием, потрясающим основы.

Короткая стрижка означала, что произошло что-то непоправимое. Да, она ушла от него, улетела за тысячи километров — но это была она, она оставалась собой. Эту новую женщину он видел впервые. И даже не мог заглянуть ей в глаза, чтобы понять, что произошло.

— Что ж ты сделала-то, Аннушка… Зачем ты это… За что… — впервые в жизни, во взрослой мужской жизни, он плакал. Без слез, не издавая ни звука, не всхлипывая и почти не дыша, он давился подступившим к горлу комом и раскачивался из стороны в сторону.

Кот и кошка, давно уже спавшие на подоконнике, подняли головы, прислушались, посмотрели друг на друга и, будто договорившись, мягко спрыгнули на пол. Забрались на кровать и устроились по бокам хозяина. Кошка, не отрываясь, смотрела ему в лицо прозрачными, сияющими как кусочки льда, глазищами, а Тихон осторожно трогал за руку, выпуская и убирая когти, и тянул свое бесконечное: «Мр-р-р-р, мр-р-р-р». И под этим двухсторонним гипнозом Моцарт неожиданно уснул, будто в ту самую пропасть, о которой думал днем, провалился.

Назавтра пришла медсестра. С негодованием отвергнув вчерашнее приспособление из носка и ручки от швабры, она установила штатив и принялась цеплять к нему какие-то пакетики и баночки. Комната сразу приобрела больничный вид, а пациент окончательно упал духом.

— И чего мы такие грустные? — профессионально-бодрым голосом осведомилась медсестра. — Работаем кулачком, работаем!

— Да как-то нет повода веселиться, — добросовестно «работая кулачком», пояснил Евгений Германович очевидное и покосился на иголку. Как и все мужчины героического склада характера, любых медицинских процедур он боялся до дрожи в коленках.

— Повод надо найти! — объявила медсестра. — Вот у меня, например, тоже никаких поводов нету, а я все равно веселая. Назло!

Говоря все эту чепуху, она ловко попала в вену, прикрутила колесико на прозрачной трубке, полюбовалась своей работой и плюхнулась в стоявшее рядом кресло. Шумно выдохнула, уселась поудобнее и с наслаждением вытянула ноги. Евгений Германович мысленно отругал Надежду Петровну, которая всегда была здесь, когда не надо, и исчезла именно в то момент, когда ее присутствие было желательно — сидела сейчас бы с медсестрой и точила бы лясы, как вчера, очень удобно. Но лежать молча, как колода, было как-то неудобно, и он поневоле затеял светскую беседу, старательно не глядя на иглу и неторопливо падающие капли.

— Вы устали? С работы?

— Так естественно. С одной халтуры не проживешь, она то есть, то нет.

— А где вы работаете, если не секрет?

— А чего секрет-то? В доме ветеранов, ну дом для престарелых по-старому. У меня смена до трех, а потом что хочу, то и делаю, начальству дела нет. Тем более, что организация у нас бюджетная, оклады копеечные, даже на два не проживешь. Вообще смешно — если на одну ставку, то с голоду ноги протянешь, если на две — то от усталости. Называется оптимизация.

— Значит, надо на полторы, — неожиданно для самого себя ляпнул Евгений Германович и прикусил язык.

Но Татьяна Васильевна, к счастью, его не слышала, ее больше интересовал собственный рассказ, и Моцарт понял, что в ближайшие полчаса ему предстоит выслушать массу ненужной информации. Еще раз помянув тихим словом Надежду Петровну с ее идеями поправки здоровья на дому при помощи капельниц, он приготовился тихо лежать с прикрытыми глазами и вежливо слушать, время от времени вставляя реплики типа «м-м» и «это да, конечно» и «вы совершенно правы».

— …а что поменялось, кроме названия-то? Ничего! Старики, от которых дети отказались, по правде одиноких-то совсем мало. Вот по закону не берут таких, у которых дети есть, а на самом деле половина таких, не меньше. Пристраивают детки, кто за деньги, кто по блату, лишь бы отвязаться. У нас все равно дешевле, чем у частников. Навещают, да… особенно когда пенсию начисляют, так тут как тут эти навещатели. Заберут денежки — и пропали на месяц. Ну с детей какой спрос, как воспитали, то и получите. Ладно, если муж там или жена живы-здоровы, там хоть как-то, а жить можно, перебиваются. Ну и женщины еще одни как-то справляются, а вот если мужчина один остался — это вообще мрак, не умеют у нас мужики…

Под это равномерное жужжание Евгений Германович благополучно задремал, забыв о необходимости быть вежливым, и проснулся, когда медсестра стала доставать иглу из вены.

— …вот я и говорю, мужчине одному жить — это прямой путь к инфаркту или к дому для престарелых, если не повезет от инфаркта вовремя помереть. Жениться надо, одному нельзя. Женщина она хорошая, порядочная, столько лет рядом с вами…

— А вы ее знаете? — удивился спросонья Моцарт.

— Конечно! Так ведь и хорошего человека сразу видно. Ответственная она, заботливая, хозяйственная.

— Кто хозяйственная? — не понял Евгений Германович.

— Как кто? — тоже удивилась медсестра. — Соседка ваша, Надежда Петровна. Заботится о вас. Как без рук вы без нее-то. Пропадете.

— Кто? — опять не понял пациент. — Я?

— Да господи, что ж вы непонятливый-то такой! Это вот как раз от того, что вам и поговорить не с кем, в одиночестве у людей быстро мозги отказывают, а там и до Альцгеймера недалеко. И живут потом, памперс некому поменять. Я вам так скажу, не хотите жениться, можно и просто так сойтись, в вашем то возрасте. Все эти игры для молодых, свадьбы там, лимузины. А вам и потихоньку можно расписаться, а можно и вообще без ЗАГСа…

Евгений Германович понял, что нить беседы ему восстановить не удастся и оставил попытки. В конце концов, для медсестры главное с первого раза попадать в вену и не больно ставить уколы, а говорить связно и осмысленно (в идеале — и вовсе молчать) она не обязана. Ну нет такой опции у человека, что ж поделаешь. А в вену Татьяна как-там-ее-по-батюшке попадает с лету, и рука у нее легкая.

— Лежите, не скачите, от релаксантов голова может кружиться, упадете еще, — журчала медсестра, собирая свои вещи. — Дверь я захлопну, а Надежа Петровна вас покормить скоро придет. Вы подумайте о том, что я вам говорила, честно слово, подумайте, я вам только добра желаю. Поговорите с ней, женщине ведь определенность нужна, а люди вы немолодые…

Когда щелчок дверного замка подтвердил, что странная медсестра удалилась, Евгений Германович долго лежал, глядя в потолок и наслаждаясь наступившей тишиной. Коты, пережидавшие визит где-то в глубине квартиры, вернулись в комнату и смотрели на хозяина с задумчивым состраданием. Коты хозяина жалели, а еще думали, что в мисках закончился корм, и что голуби на окне совершенно обнаглели. Евгений Германович думал, что после ухода Анны в доме изменилась тишина. Звуки — трамвай за окном, капли дождя по подоконнику, шипение чайника, болтовня телевизора и мурлыканье Тихона — остались прежними. А тишина, которая раньше была просто приятным отсутствием шума, вдруг стала назойливой, вязкой, всюду лезущей и очень заметной, почти осязаемой.

С самого начала их знакомства он с удивлением открыл, что рядом с Анной приятно молчать. Молчание, если вдруг им приходило в голову молчать, не напрягало, он было естественным. С другими девушками надо было «поддерживать беседу», «находить темы», избегать пауз, быть остроумным. Их полагалось внимательно слушать, проявлять заинтересованность, задавать наводящие вопросы, прощать милые глупости и откровенную чепуху. С Анной все было по-другому. Разумеется, он могли спорить и ссориться, взахлеб обсуждать новости, а могли гулять, держась за руки и не говорить ни слова. Смотреть на закат из окна. На лица людей, на птиц и облака. Друг на друга. И просто иногда улыбаться глазами, ведя диалог и все понимая без слов.

Потом, годы спустя, доходило до смешного: часто им не было нужды в разговорах, оба знали, о чем другой думает или чего хочет. У них даже игра такая была: прочитав книгу или посмотрев спектакль, они говорили друг за друга. Анна озвучивала его впечатления, а он ее, и оба редко ошибались. Что не мешало им иметь диаметрально противоположные суждения. Он любил чай, она кофе, он радовался снегу, она обожала летнюю жару, он мечтал о горных вершинах, она не могла жить без моря. Но спорить опять же принимались редко, ибо зачем? Он думает так, она иначе, и совершенно не мешает им жить, и нет никакой потребности с пеной у рта доказывать свою правоту.

Хотя, пожалуй, нет. Был один пункт, вызывавший по молодости лет споры и нешуточные ссоры, а в последние годы глухое раздражение и досаду. Анна всегда мечтала уехать, сперва из Союза, потом из России. Здесь ей не нравилось все по умолчанию: периодически менявшаяся власть и столь же переменчивая погода, независимая от текущего исторического периода грязь на улицах и мрачные физиономии сограждан. Она убеждала его, что «там» — море. Понимаешь — моооре! Там тепло, там все улыбаются, живут легко, путешествуют по всему миру, и даже старики там бодры и жизнерадостны, не говоря уже о молодых. Там все друг друга понимают, потому что там все — одинаковые. Когда она так говорила, он любовался ее оживлением, ее горящими глазами, и почти соглашался, что ей — легкой, открытой, вечно будто летящей, с солнечными волосами — ей действительно больше подошло бы «там», в царстве вечного лета.

А потом спохватывался и хмурился. Потому что «там» — это был Израиль. «Там» жила ее родня и друзья, она знала язык, она действительно чувствовала себя там как рыба в воде. А он «там» задыхался. От жары, от воздуха, который будто был другим по составу, словно к азоту и кислороду там добавлялись совсем другие вещества. Он быстро уставал от людей, от их казавшихся ему странными правил, от чужого образа жизни, который ни при каких условиях не смог бы стать ему близким. Позднее, когда все стало проще, они обсуждали переезд в Европу. Но Анна мечтала, а он просчитывал, анализировал, доказывал. И получалось, что ехать нельзя. Это злило Анну тем более, что она понимала — он прав. А самое главное, что здесь оставались родители и сестры.

— Даже если я буду последним евреем в этом городе — я буду последним евреем, и это не так уж плохо, там у вас их пруд пруди, — говорил Иосиф Самиулович, а Бэлла Марковна согласно кивала. Она всегда соглашалась с мужем, чтобы «Иося не нервничал, нервничать ему на работе хватает».

Дочерей покойный тесть тоже избавил от иллюзий одним весомым аргументом:

— Девочки, в порядочной еврейской семье жена может работать, если хочет. Но зарабатывать должен муж! Или какая-то из вас хочет стать супругой таксиста и жить на его зарплату?

— Вам же говорили — выходите замуж за врачей, — поддерживала мужа Бэлла Марковна. — Но ведь нынче взяли моду не слушать родителей.

С этим аргументом «девочки» соглашались. Их мужья могли зарабатывать только в России. И надо признать, делали это настолько неплохо, что третье поколение семьи Берштейн получило образование в разных странах Европы и возвращаться домой вовсе не собиралось, как, впрочем, и ехать на Землю обетованную.

Он думал, что все утихло. Быльем поросло. Ан нет. Он не учел характер жены. Она была упрямой и всегда добивалась своего.

— Твоя мечта исполнилась. Тебе сейчас хорошо? — молча спросил жену Моцарт и как всегда, постарался угадать ответ.

И испугался услышанного.

— Аннушка… Тебе должно быть хорошо. А обо мне не думай, я что… Я ничего. Я проживу… Я же мужик. Вот и Надежда мне помогает, да и сам еще ого-го! И кошка у нас… у меня, то есть, еще кошка теперь. Не забирает ее никто. Тихону вон повезло, видела бы ты, такая сладкая парочка… Ты не плачь, не надо!

…Из окна было видно море. Далеко, за домами, но все-таки видно. Анна улыбнулась, подумав, что вот и еще одна исполненная мечта — вставая с постели, видеть в окно море. Оно было синее-синее, будто не настоящее, а нарисованное на детском рисунке, когда начинающий художник еще не умеет смешивать краски и просто берет побольше из понравившейся баночки с этикеткой «Ультрамарин», и закрашивает лист снизу примерно на треть, получается море. Потом открывает баночку, где написано «голубая», и наверху рисует небо. А с краю листа размещает серо-белыепрямоугольники — дома. Больше ничего не было — ни солнца, ни облаков, ни деревьев, будто отвлекся художник и не закончил. Простенький рисунок. Без лишних деталей. В три цвета.

Как бы так сделать, чтоб и в жизни было все просто, в два, от силы в три цвета, черное чтобы и белое, ну пусть еще полоска какая-нибудь, раз уж без этого не обойтись. Раз-два, и готов рисунок, пусть сохнет, и в папку его, с глаз долой. Так нет же, черт побери! От пестрых, сцепившихся в диссонансе красок болят глаза, невозможно закончить задуманное, потому что проявляются все новые и новые оттенки, один тревожнее и мрачнее другого.

Он же все правильно сделала. Все хорошо продумала. Сказала бы заранее — он стал бы отговаривать, умолять… наверное. Сообщить, глядя в глаза — нет, у нее не хватило бы сил. А так терпимо — письмо, когда дело уже сделано, и она уже улетела. У-ле-те-ла. В новую жизнь — та-дамм (на нетронутом белом листе взрываются сполохи желтого, оранжевого и немного зеленого, ее любимое сочетание, цвет лета и апельсиновых деревьев)! А он справится. Он мужик, он крепкий. Она не могла по-другому. Ей надо жить дальше, а на двоих у нее сил не хватит. Все так. Но с кисти почему-то падают коричневые и фиолетовые кляксы, расползаются, уродуют рисунок.

— Я здесь. За окном море, моя мечта сбылась. Я не плачу, Моцарт, не плачу…

На следующий день словоохотливая медсестра темой своего монолога выбрала контингент. Так и сказала:

— А хотите я расскажу вам о нашем контингенте? Чтоб вам лежать не скучно было?

Евгений Германович хотел уверить ее, что ему отнюдь не скучно, и чтобы она не утруждала себя, а попила бы чаю на кухне, раз уж Надежда Петровна опять запропастилась невесть куда, но не был услышан. Татьяна Васильевна принадлежала к той породе женщин, которые уж если решили кому-то что-то рассказать, то расскажут, хоть ты тресни. А если пациент, он же слушатель, прикован к постели капельницей, то шансов у него нет и подавно.

— …дед у нас один был, мы все его звали Пушкин. Он стихи писал на все праздники там, дни рождения. Таскался всегда с толстой тетрадкой, записывал, чтоб не забыть, маразм-то за нашими кадрами по пятам ходит. Хихикает, бормочет чего-то, глаза закатывает, а никому не показывает, дуракам, говорит, полработы не показывают. Вот допишу, говорит, до конца, и тогда пожалуйста, читайте. Оборжаться просто. Но мы к нему со всем уважением, директор наш ему даже словарь рифм на его восемьдесят пять лет подарил — творите, говорит всем нам на радость. Вы, говорит, не Пушков (это его фамилия была), вы наш Пушкин. А этот и рад стараться. Не дергайте рукой, игла выскочит!

Моцарт, пытавшийся отвернуться к стенке и задремать, испуганно замер.

— Так вот. Вчера как раз у него вдруг температура, рвота, боль в животе, короче, увезли его на скорой, мало ли что, пусть в стационаре разбираются. А тетрадка-то осталась. Дежурная медсестра возьми да прочитай от скуки. А там такое!

— Простите, пожалуйста, а ничего, что так медленно капает? — не мог дождаться конца двойной пытки Моцарт. — Вчера вроде быстрее было.

— Нормально, капает, быстрее нельзя, лежите спокойно. Взяла она тетрадку, а там частушки матерные про каждого проживающего! И ладно бы только это, так еще и про администрацию, от завхоза до директора. Вот про завхоза как раз умора, щас вспомню… Она насупила брови, старательно вспоминая, и заголосила:

— Раз Иваныч невзначай

Сунул х… в английский чай.

В тот же миг все стало новым:

Х.. — английским, чай — х….м!

Пела она громко, а неположенные слова произносила тихо, зато округляя глаза. Евгений Германович, сам никогда не матерившийся и мата в собственном доме не переносивший на дух, подскочил в кровати, зашипел от боли. Зато коты проснулись и проявили неподдельный интерес к мастерству вокалистки.

— Смешно, да? — вытирая выступившие от смеха слезы, радовалась Татьяна. — Иваныч то, главное дело, вечно у себя в каптерке чаи гоняет, не дозовешься его. А вот еще про соседку его, Халтурину. Она вечно жалобы пишет на нас, какой адрес узнает, туда и пишет, достала всех, а что с ней сделаешь?

— Поступила в интернат

Бабушка Халтурина.

Так и знала — отъ…т,

Просто сердцем чуяла!

— Да что же это такое? — едва не застонал Евгений Германович, как никогда так остро не ощущавший свою беспомощность. Если бы сейчас на пороге комнаты появилась бы Надежда Петровна, он обрадовался бы ей, как родной. И в самом деле, он имел глупость считать ее навязчивой и бестактной, да она просто ангел по сравнению с новой знакомой.

— Или вот еще:

— Одурела бабка Фрося, гульнула, старая карга…

— Татьяна Васильевна, а про вас этот… как его… Пушкин ваш что написал? — Моцарт решился на явную провокацию, лишь бы остановить концерт.

— А про меня ничего, — враз погрустнев и насупившись, ответила медсестра. — Не везет мне. Когда раньше очереди были, так вечно на мне все заканчивалось. А щас если еду в трамвае, так обязательно мне места не хватит. И не уступит никто… А я бы запомнила и пела. Смешно же. Про меня никто никогда не писал, ни стихов и ничего. И ни в газете даже. Журналистка к нам приходила, всех расспрашивала, и меня тоже. Всех потом в газете записала, а меня нет.

Хитрый план удался, хотя и не совсем так, как было задумано. Запечалившуюся Татьяну стало даже жаль.

— А что, этот ваш Пушкин умер, что ли?

— Почему умер?

— Ну вы сами сказали — был. И что увезли его.

— Я сказала? А, это я так просто. Нормально с ним все. Селедкой отравился. Ходят в магазин, покупают, едят, а потом травятся. А мы виноваты. Эх…

Капельница закончилась, а с ней и мучения Евгения Германовича. Но некоторая недоговоренность витала в воздухе. И глядя, как понурившаяся Татьяна Васильевна собирает свои вещи, он неожиданно для себя сказал:

— Вы не переживайте, он про вас обязательно напишет. Вернется и напишет.

Она махнула рукой и промолчала. Контраст этой враз поблекшей женщины с той жизнерадостной теткой, которая голосила частушки, желая поделиться радостью с окружающими, был столь разителен, что Моцарт не выдержал и брякнул:

— А если он не напишет, то я вам напишу. Настоящие, не матерные. Вам не идет. Женщине вообще не идет выражаться.

— Настоящие? — уставилась на него Татьяна. — А вы умеете? Правда?

— Умею, — заверил ее Моцарт, чувствуя себя властителем судеб. — Ничего сложного.

— Да, я еще вам вчера про соседку вашу говорила, Надежу Петровну, — уже в дверях обернулась медсестра. — Так вы подумайте. Она женщина хорошая.

— Надежда Петровна — женщина хорошая, послушно подумал утомленный беседой Моцарт и тут же забыл.

Вечером явилась Надежда Петровна, в туго завитых кудряшках и в новом платье, немного сконфуженная и как будто чего-то ожидающая. На этот раз Моцарт ей даже обрадовался. Они вместе поужинали. Поговорили ни о чем. Посмеялись над котами, которые ходили по дому строго парой, бок о бок, подняв хвосты ершиками. Евгений Германович посетовал, что с появлением в доме прекрасной Маруси его одиночество усугубилось, потому что предатель Тихон, не раздумывая, променял его, Моцарта, дружбу на Марусину любовь. Но Надежда Петровна шутки не приняла, смотрела серьезно. Потом, будто решившись, спросила:

— Слушай, Германыч, а Татьяна-то разговаривала с тобой?

— Рот не закрывала, — пожаловался Моцарт. — Какой только чепухи не наговорила.

— Чепухи?

— Про свой интернат для престарелых, про Альцгеймера, про Пушкина, еще и частушки пела. Надежда Петровна, голубушка, я вас очень прошу, когда она приходит, вы уж посидите с нами, сил у меня нет ее болтовню терпеть, а вы как-то общий язык находите.

— Болтовню, значит… — она замолчала, глядя в сторону и механически поглаживая притулившихся к ней с двух сторон котов. — А можно я спрошу, только не обижайся, я не про тебя, то есть не про вас, я вообще.

Опять замолчала, теперь уже надолго, так что Моцарт даже забеспокоился — молчать с Надеждой Петровной он еще не научился, было неловко.

— Вы что спросить хотели, Надежда Петровна?

— Мы же вроде на ты переходили?

— К чему-у нам быть на ты, к чему? Мы-ы искуша-аем расстоянье, милее се-ердцу и уму-у старинное: я — пан, Вы — пани, — дурашливо пропел Евгений Германович, надеясь спрятаться за любимого Окуджаву, но соседка смотрела требовательно, ждала ответа.

— Если хотите… хочешь — то да, конечно давай на ты, сдался он. — Только мне привыкать придется, мы столько лет знакомы, и разом не переучишься…

— Значит, на ты, — не дослушала Надежда Петровна и голос ее странно зазвенел. — Но я не про это хотела спросить. Вот я все думаю. Что я, что Татьяна — мы в молодости были женщины видные, красивые, можно сказать. Работящие, порядочные, и по хозяйству, и с детьми, ну все, что по женской части, отлично даже умели. И характер хороший, раньше вот даже веселый был, только делось куда-то веселье это. Вот и скажи мне, как мужчина — почему у нас ничего не вышло по жизни? Не получилось хорошего ничего?

— Про Татьяну не знаю, а у вас… у тебя все получилось, — растерялся Моцарт. — И дом, и сын, и муж… был.

— Был да сплыл. Туда ему, алкашу, и дорога. Я ведь возле тебя… вас всю жизнь. Мне ваш дом как свой — приготовить, постирать, погладить, прибрать, окна помыть… гостей принять. И Лену нянчила, как родную дочь. И сейчас вот я тут, рядом, а Анна твоя где? Ну да, прочитала я ее письмо, прочитала, да! Один черт теперь!

— Да я уже понял, — согласился Евгений Германович. — Не станет же Тихон каждый день фотографию лицом вниз переворачивать. Хотя отношения у них были натянутые, надо признать.

— Вот и скажи мне, почему? — совершенно не услышала его Надежда. — Я всю жизнь подай-принеси-спасибонадеждапетровна. А таких, как она, всю жизнь любят. Балуют. На руках носят. А меня — никто, никогда!

Надежда подалась вперед, в глазах читалось отчаянная решимость парашютиста в полете, считающего секунды до раскрытия купола. В этот драматический момент Тихон вдруг взвыл дурным голосом и шарахнулся в сторону, оставив в руках разбушевавшейся гостьи клок серой шерсти. Маруся отскочила и тоже зашипела, из солидарности. Надежда Петровна вздрогнула и пришла в себя.

— Почему твоей Анне — все, а мне ничего? Где справедливость?! — эти слова она проговорила уже шепотом, как будто силы ее покинули. Парашют не раскрылся… черт знает, может, его и с самого начала не было.

— Надежда… — сделав паузу, Моцарт сумел проглотить «Петровна». — Надя… Я не знаю ответа на этот вопрос. Но мне кажется, что любовь и справедливость просто ходят по разным дорогам. И если встречаются, то случайно и очень редко. Наверное, они друг друга даже не узнают. И я не знаю, почему кого-то любят, я кого-то нет. Вот нас с тобой не любят. Мы с тобой такие-растакие хорошие — а хоть ты тресни, не любят. Ни тебя, ни меня.

— Так я как раз… — заикнулась собеседница, но дуэт на такую скользкую тему в планы Моцарта не входил, и он продолжал сольно, переходя от задушевного пиано к убеждающему форте.

— И ничего тут не поделаешь! В суд не подашь, силой не заставишь, — он посмотрел по сторонам в поисках дополнительных аргументов, наткнулся взглядом на кошачью парочку, и его осенило. — Вот посмотри, мне кажется, что Тихон в Марусю влюблен, а она ему… позволяет себя обожать. И вообще, может, она какого-нибудь другого кота любит, из прошлой жизни. Как ты думаешь, Тихон от этого несчастлив?

Он нес чепуху, и сам это понимал. Но молчать было невозможно, и было очень жаль Надежду, которая что-то про них придумала и мучает себя этим. Но самый глупый аргумент неожиданно достиг цели. Надежда Петровна посмотрела на него, потом перевела взгляд на Тихона, который, возмущенно изогнувшись, вылизывал спину, на Марусю, которая следила за ним со спокойным интересом — и не то чтобы улыбнулась, но немного расслабила побелевшие губы.

— Влюблен? А они тебе детей не понаделают? Забегаемся пристраивать, вон и эту-то красотку никто не взял.

— Так он вроде того… кастрированный, — шепотом пояснил Евгений Германович, ему отчего-то подумалось, что Тихон не одобрил бы разглашения столь интимной и даже обидной для представителя сильного пода информацией.

Теперь уже Надежа Петровна улыбнулась по-настоящему. И ободренный успехом Моцарт решил довести свою мысль до конца.

— Я думаю так: важно, что мы сами кого-то любим. Это же от нас зависит, тут мы себе хозяева, и сами решаем, кого нам справедливо любить, кого нет. Кого справедливо по-нашему, того и любим… То есть…

— Я поняла, — кивнула Надежда Петровна. — Тихон любит Марусю, Маруся того кота, ты любишь Анну, Анна любит этого своего. А я… Не про меня речь. То есть бесконечная история получается.

— Получается так, — удивленный неожиданной глубиной вывода, согласился Моцарт. — Задача имеет бесконечное множество решений, это мы еще в школе проходили. А знаешь, что? Давай выпьем?

— Да не надо бы тебе… — женщины в таких случаях почему-то всегда считают своим долгом возражать, вот она и возразила, хотя идея ей явно понравилась.

— Надо-надо! Во-первых, за мое выздоровление, во-вторых, на брудершафт. Без этого переход на ты считается недействительным.

Они выпили и «во-первых», и «во-вторых», а потом раскрасневшаяся Надежда Петровна сама предложила выпить в-третьих — за любовь. Потом пили еще за надежду — с большой и с маленькой буквы, потому что она вообще, для всех. За бесконечное множество, чтоб всем любви хватило. И еще за что-то очень важное. Ну и на посошок.

Словом, в эту ночь Моцарт спал сном младенца, без сновидений, и даже переворачивался во сне с боку на бок, сам того не замечая.


Говорят, чтобы почувствовать себя счастливым, надо на несколько дней взять в дом козу. Потом ее выселить и ощутить себя свободным и счастливым. Способ затратный и негуманный по отношению к козе. В самом деле, чтобы стать счастливым, вполне достаточно, например, просто несколько дней не мыться, а потом принять ванну. В это утро, позднее вошедшее в историю как судьбоносное, Моцарт смог наконец встать, забраться в душ, побриться и сразу ощутил, что жизнь заиграла новыми красками. А кофе и яичница вместо чая с молоком и каши (Надежда считала, что именно с такими поблажками следует кормить лежачих больных) вознесли его на верх блаженства.

Желая в свою очередь осчастливить мир, вместо сухого корма он положил в кошачьи миски паштет, при виде которого телевизионные кошки мчатся целовать хозяев или совершать подвиги. Тихон и Маруся, наевшись так, что раздулись бока, на хозяина не обратили ни малейшего внимания и отправились на свой любимый подоконник считать голубей и трамваи. Врет реклама, — подумал, ничуть не расстроившись, Моцарт, любуясь на лежащую в обнимку парочку. А целоваться с вами не больно-то и хотелось. Хотя, конечно, с тех пор, как в доме появилась эта блондинка, Тихон стал уделять хозяину гораздо меньше внимания. В упор его не видел, проще говоря. Влюбленные — они все такие. Моцарт допивал кофе и радовался новому дню, который он встречает на своих ногах, а не в постели. Ровное течение приятных и неважных мыслей прервал звонок в дверь. Пожав плечами, Моцарт отправился открывать.

За дверью стояла теща. И это уже само по себе было сенсацией, независимо от цели визита. И дело даже не в том, что Бэлла Марковна в ее восемьдесят даже не с хвостиком, а с хвостом, уже давно не отваживалась на длительные самостоятельные прогулки. Моцарт знал, что она всегда была тактична и ненавязчива, просто золото, а не теща, и наносить визиты без предупреждения было абсолютно не в ее правилах. Она всегда предпочитала принимать многочисленную родню у себя дома, царственно оделяя всех своим вниманием и любовью. Точнее говоря, она пришла в дом дочери и зятя без предупреждения и приглашения впервые в жизни.

Пока здоровались, пока они снимала плащ, а он пристраивал его на вешалку, пока искал «гостевые» тапки, пока шутливо отрекомендовывал нарисовавшихся в коридоре Тихона и Марусю (гостей они тоже всегда пересчитывали, как голубей и трамваи) — было еще ничего, терпимо. Но когда Бэлла Марковна уселась в кресло, Моцарт опустился на стул напротив, а коты отбыли по своим делам на подоконник, стало совсем плохо. Бэлла Марковна смотрела на зятя — он сильно похудел, осунулся. И постарел, да. Раньше их с Анной разница в возрасте была незаметна. Глаза испуганные, непонимающие. Евгений Германович смотрел на тещу и видела, как она изменилась за те пару месяцев, которые они не виделись: морщины стали резче, круги под глазами темнее, и руки — красивые, ухоженные, с длинными пальцами профессиональной пианистки — дрожат. Моцарт не мог смотреть на эти руки и отвернулся.

— Женя… — голос тоже дрожал и был совсем старушечий, не такой, как всегда — спокойный и слегка насмешливый голос уверенной в себе дамы.

— Бэлла Марковна, может чаю? Или кофе? — Моцарт отчего-то трусил, не хотел этого разговора и изо всех сил старался его оттянуть.

— Спасибо, Женя, не нужно. Прости, что я без звонка. Если честно, то я боялась, что ты просто не станешь с со мной разговаривать. И не согласишься встретиться.

— Что вы, Бэлла Марковна, как можно! — выдохнул Моцарт. Он понял, что теща нервничает не меньше его самого и это заставило его взять себя в руки. — Вы же знаете, я к вам всегда с уважением… Я бы и сам приехал немедленно, если бы вы сказали.

— Ну вот и хорошо, — Бэлла Марковна тоже немного успокоилась от его слов. — Ты не волнуйся, я ненадолго, меня внизу такси ждет. Я долго собиралась с духом, и девочки меня отговаривали… Они, конечно же, правы, в самом деле, что я могу тебе сказать? Что я плохая мать? Я приехала извиниться перед тобой, Женя.

— Господи боже, да за что? Вы-то в чем виноваты, Бэлла Марковна? — страдальчески забормотал Евгений Германович. — Я и Анну ни в чем не виню, просто жизнь так сложилась…

— Нет, не перебивай, Женя, послушай. Я и сама собьюсь. Тебе, конечно же, не нужны мои извинения, но я должна это сделать, иначе у меня сердце болит днем и ночью. Мы с отцом (хорошо, что он дожил до этого времени, а то бы он умер) виноваты в том, что плохо воспитали нашу дочь. У моей бабушки было пять дочерей, у моей мамы — три дочери, у меня — три. Почему-то у нас в семье не рождались мальчики. Но это не важно, важно, что никто, никогда в нашей семье не разводился. Дом и семья для еврейской женщины — главное. Еврейский дом всегда должен быть лучше, теплее и прочнее, чем у других, потому что климат вокруг не очень дружелюбный. К тому же ты был Анне хорошим мужем, и то, что она сделала, тем более не имеет оправдания…

— Бэлла Марковна…

— Женя, прошу тебя! — голос у тещи больше не дрожал и руки тоже успокоились, лишь пальцы поглаживали потускневшее обручальное кольцо. — Мы с Иосифом не смогли ее правильно воспитать, и этот грех на нашей… на моей совести. И еще у евреев не принято бросать родителей. Именно поэтому Алла и Вера здесь. Они понимают, что такой старый пень, как я, уже не пересадить. Умру — уедут к детям, если захотят, это нормально. А Анна уехала и не подумала, как ты и я здесь останемся. Да, она всегда была капризной и взбалмошной, она младшая, она была папиной принцессой…

— Принцесса выросла, — вздохнул Моцарт.

— Но это не дает ей права так поступать с близкими, — теща оставила в покое кольцо и кулачком стукнула по столу. — Так вот, я хочу тебе сказать, что ты по-прежнему, нет, даже еще больше, чем раньше — член нашей семьи, ты наш родственник. Прошу это запомнить и поступать в соответствии с этим. Ты меня понял?

— Да, Бэлла Марковна, спасибо! — улыбнулся ее горячности Моцарт. — Спасибо, что вы приехали. И что вы это сказали. Я бы сам не решился.

— Отлично, мой дорогой. В субботу ждем тебя, в шесть часов: у Володи день рождения, отмечаем у нас, как всегда. Насчет подарка голову не ломай, позвони Алле, она что-то придумала, чтоб от всех сразу. Или Алла тебе позвонит. Это первое.

— И второе есть? — Моцарт улыбался от души, он всегда уважал и любил Бэллу Марковну, и предстоящему дню рождения был рад, это означало возвращение хоть какой-то частички старого, привычного образа жизни. Это означало, что есть родные люди, которые думают о нем и хотят видеть его в горе и в радости. Тем более так вышло, что кроме родственников Анны у него родни не было.

— А как же? Ты уж извини меня, старуху… — Бэлла Марковна сделала паузу.

— Да ну что вы, это не про вас вообще! — с удовольствием озвучил ожидаемую реплику зять.

— Я про себя скажу. От меня сейчас как будто кусок оторвали, дыра вот тут, — она приложила руку к груди и Моцарт невольно посмотрел, как будто и в самом деле там могла оказаться дыра. — И я поняла: чтобы не думать, надо чем-то заниматься, чем-то новым, важным и трудным. Пусть оно будет важным только для тебя, главное, чтоб оно отнимало много сил и времени. Я начала писать книгу об Иосе. Он стоял и истоков создания нашей филармонии, ты же знаешь. Вот я и пишу книгу об истории филармонии и об Иосифе. О его оркестре. Тридцать лет проработать главным дирижером — история знает немного таких примеров! Я всех обзваниваю, собираю воспоминания, прошу показать фотографии, сижу в архивах, читаю подобные книги. В общем, я занята с утра до вечера. И представляешь, мою книгу обещали издать, потому что через два года — юбилей филармонии! А еще мы начинаем хлопотать, чтоб на нашем доме разрешили установить мемориальную доску. Мы ведь в одном доме прожили всю жизнь!

— Замечательно! — искренне восхитился Моцарт, всегда уважавший чужую увлеченность.

— И ты тоже должен найти себе такое же дело. Конечно, вряд ли ты сможешь писать…

— Отчего же? — неожиданно обиделся Моцарт, как будто вот именно сегодня собиравшийся приступить к написанию мемуаров. — Вы думаете, что я не смогу?

— Я думаю, что страсть к писанию — это тоже еврейская страсть, — усмехнулась теща, и в голосе ее проскользнули покровительственные нотки. — Мы всегда думаем о вечности, и вечно стараемся запечатлеть ее на бумаге.

Моцарт сделал уважительное лицо, честно обдумывая последнюю фразу, и пришел к выводу, что теща, пожалуй, права: так красиво и многозначительно говорить он никогда не научится, а значит, писательская карьера ему не светит.

— Так вот, чтобы не быть голословной, я принесла тебе книгу, там, в прихожей потом возьмешь. Мне подарили ее на восьмидесятилетие, но тогда она была мне не нужна, у меня тогда было слишком много дел. Поэтому я ее пролистала и решила, что это полнейшая глупость, но не выбрасывать же. Хлеб и книги выбрасывать грешно, мы с Иосей всегда так считали. Так вот, сперва ты тоже подумаешь, что эта книжка глупая и неподходящая. Но я ее все же прочитала, просто пришло время. И ты прочитай. Обещай мне.

— Обещаю, Бэлла Марковна, — склонил голову Моцарт. — А давайте все-таки кофейку? С коньячком?

— Какой кофеек?! — всполошилась теща. — Меня же такси ждет! Разболталась я с тобой! Я всегда любила с тобой поговорить, Женя, ты самый умный из моих зятьев.

— Давайте я отпущу такси, — расплылся от неслыханного комплимента «самый умный зять».

— Нет уж, я обещала ему поехать обратно, значит, надо ехать. И к тебе тоже вломилась, а незваный гость хуже татарина!

Завершив таким эффектным образом экскурс во всегда интересовавший ее национальный вопрос, теща поднялась и проследовала в прихожую. Моцарт проводил ее до такси, и уже садясь в машину, Бэлла Марковна неожиданно поднялась на цыпочки, крепко обняла зятя и поцеловала, чего раньше никогда не делала, по сложившемуся ритуалу он всегда целовал ей руку, а она в ответ гладила его по щеке — не более.

Евгений Германович вернулся домой растроганный и взволнованный, и вот странно — от разговора с тещей на душе полегчало. И вообще он, похоже, выздоравливает. В прихожей и в самом деле лежал пакет, а в пакете, как и обещано, книга. К хорошим книгам теща относилась трепетно, Моцарт это прекрасно знал. Огромная библиотека семейства Берштейн пополнялась из поколения в поколение, и изумляла гостей дома своей обширностью еще в те времена, когда в магазинах «лежали» только советские, прости господи, классики, ныне позабытые, Дюма и Тургенева «брали» по талонам, а Мопассана и Конан Дойла доставали по большому блату. В наступившие позднее времена изобилия Бэлла Марковна и Иосиф Самуилович стали книжными гурманами: покупали только редкие издания у букинистов, дорогие альбомы по живописи и архитектуре, хорошие книги о музыке. Хозяин дома считал, что русская литература пока что закончилась на Булгакове, а книжный фаст-фуд вреден для мозгов интеллигентного человека так же, как гамбургер для желудка язвенника. Супруга с ним, разумеется, соглашалась. При этом всегда любую, самую дорогую, любимую и редкую книгу по первой просьбе давали почитать, но просили расписаться в специальной тетрадке. Обратно никогда не требовали, но «невозвращенца» больше никогда в дом не приглашали, а книгу — именно такую, и не иначе — заново доставали правдами и неправдами.

Поэтому Моцарт знал, что если теща подарила книгу, то это неспроста. И очень даже интересно, что она имела в виду.

— Полнейшая глупость, — подумал он, взглянув на обложку: седовласая дама в молодежном прикиде вскинула руки в неформальном приветствии. Тут же сообщалось, что даме 69 и что она успешно выступает в лучших клубах мира. Очевидно, авторы боялись, что при таких вводных вид дамы скорее отпугнет потенциального читателя-покупателя, поэтому на обложке сразу пообещали: купивший и прочитавший получит двадцать конкретных советов от людей, которые нашли свое призвание в возрасте «за шестьдесят». И, следуя этим советам, тоже будет «зажигать в лучших клубах мира».

— Да, постарела Бэлла Марковна, — с огорчением думал Моцарт, листая страницы. — Раньше она такую лабуду и в руки бы на взяла, не то что читать бы не стала. Оставила бы на лавочке у подъезда.

Но прочитать придется, потому что в день рождения с него спросят, а выглядеть двоечником не хочется, и он нехотя принялся переворачивать страницы. К приходу Надежды он уже кипел от негодования. Заграничные старики и старухи, всю жизнь тихо-мирно проработавшие химиками, пекарями, бухгалтерами и учителями на пороге семидесятилетия запросто переквалифицировались в фотографов, блогеров, актеров, художников, переводчиков и даже пожарных. На старости лет они стали учиться в университетах, ездить по миру, зарабатывать миллионы и выставляться в музее Метрополитен.

— Вот, полюбуйся! — он швырнул соседке книгу. — Не хочешь перенять опыт?

— Тьфу! — плюнула Надежда, детально рассмотрев весьма дерзкую фотографию шестидесятитрехлетней преподавательницы восточных танцев, до того всю жизнь проработавшей скромной библиотекаршей. — Хоть бы тряпкой какой прикрылась, бесстыжая! Чего это ты взялся за такое, Жень? Почитать нечего? Так я могу в библиотеку сходить, Инесса со второго этажа в нашу районную уж лет тридцать ходит и нравится ей…

— Теща принесла, — сознался Моцарт. — Велела не киснуть и срочно заняться делом.

— Ну так это она права, — согласилась Надежда. — Я тебе о том же говорю. Ты вон молодой еще, здоровый… скоро будешь. Надо заняться чем-нибудь. И я с тобой, вместе веселее.

— Да вы сговорились, что ли?! — возмутился Евгений Германович. — Это только в таких вот дурацких книжках пишут, что старую собаку можно новым трюкам научить, и оп — был старый зануда и неудачник, а стал всеобщий любимчик и директор фирмы. А в жизни — фигушки, так не бывает! Всему свое время!

— Ну и ладно, не хочешь, не надо, — покладисто согласилась Надежда. — Пошли обедать тогда, а то Татьяна не велела капельницу на сытый желудок.

Перспектива очередной беседы с говорливой медсестрой лишила Моцарта остатков хорошего настроения. Хорошо хоть, что Надежда согласилась на этот раз остаться и взять на себя разговорную часть процедуры.

Слово свое Надежда Петровна сдержала. Так вот сходу и выложила, пока Татьяна с капельницей возилась, про тещу, про книгу, про всемирную славу и сопутствующие миллионы. И спросила с подковыркой — мол, вы сколько лет со стариками работаете, многие на вашей памяти в артистов и бизнесменов переквалифицировались?

Медсестра плюхнулась в кресло (кресло натужно крякнуло, Моцарт мысленно застонал — он надеялся, что дамы уйдут пить чай на кухню), с наслаждением вытянула уставшие ноги и посмотрела на Надежду как на чокнутую.

— Это у них там в Америке может и можно. А у нас как на пенсию вышел — ложись и помирай. И лучше побыстрее, а то деткам надоест за родителем ходить и к нам сдадут, избави Боже.

— Но тут и про русских есть, — заикнулась было Надежда.

— Вранье!

— А фотография вот…

— И фотография вранье, сейчас и не то напечатают! — со знанием дела уверила Татьяна. — Вон Пугачиха все худеет да молодеет, что думаете — правда? Фотошоп называется — слышали? Один фотошоп кругом и есть.

— А я помирать не согласен! — вопреки своим намерениям лежать тихо и признаков жизни не подавать встрял Евгений Германович. — Чего это я помирать должен?

Он забыл, что еще совсем недавно помереть был совсем не прочь, но категоричность этой всезнайки его возмутила.

— Ну так и не помирайте, — покладисто согласилась та. — Здоровье вполне приличное… для ваших лет. Пенсия у вас ничего?

— Ничего, — буркнул Моцарт, ругая себя за то, что ввязался в глупейшую беседу.

— У него эти… патенты! С них еще денежки идут, — погордилась Надежда.

— Так все отлично у вас! — поджала губы Татьяна. — Я вон работаю в трех местах, ни от какой халтуры не отказываюсь, над каждой копейкой трясусь. Сына надо выучить, он, оболтус, на бюджет не поступил, а это двадцатка каждый месяц улетает. Ипотеку еще не закрыли, а уже ремонт надо делать, насос в саду сломался, в отпуске я десять лет не была. Мне бы до пенсии дожить, а это еще пахать и пахать. А вам что? Дети выросли, квартира своя, деньги есть. Так вам скууучно! Вот с жиру люди бесятся! Я бы на вашем месте поскучала, честное слово!

Евгений Германович, забыв про капельницу, начал привставать, намереваясь дать отповедь нахалке, а заодно сообщить, что он совершенно здоров и больше в ее услугах не нуждается, и стихов она от него не дождется, разве что только матерных… но Надежда его намерение угадала и бросилась исправлять ситуацию.

— Женя, не нервничай, тебе вредно! Татьяна Васильевна просто хотела сказать, что у нас еще все впереди, да?

— Конечно, — медсестра уже поняла, что увлеклась и зашла слишком далеко, к тому же она решила показать заказчице, что добросовестно выполняет условия договора. — Вот вы такой видный мужчина, можете, например, жениться.

Моцарт фыркнул и промолчал, Надежда сделала страшные глаза.

— А что? У нас многие женятся, вместе всяко веселее. Вот, например, вы — далеко ходить не надо…

Надежда Петровна неожиданно вскочила и бросилась закрывать форточку, по пути наступив медсестре на ногу.

— Ну а если не хотите, а одному скучно, то квартирантов вон пустите, что вам одному в трешке, — продолжала она сыпать вариантами, потирая отдавленную ногу.

— А пойдемте на кухню чай пить? — Надежда была близка к отчаянию. Дура-медсестра, на понимая сигналов, продолжала выполнять договор, естественно, не подозревая о том важном разговоре, который состоялся у них с Моцартом, и после которого выбранная впопыхах стратегия стала нуждаться в принципиальной корректировке.

Но Татьяна решила непременно быть полезной в выборе будущей жизненной стратегии пациента. Она обвела глазами комнату и предложила:

— Кошек вон начните разводить. Новая-то у вас ишь какая… разноглазая. Может, породистая.

Моцарт лежал, отвернувшись к стене и страдал.

— Тишка у нас того… кастрированный, — обрадовалась смене вектора Надежда и снова предложила. — А может все-таки чайку? С лимончиком? И конфеты есть.

— Лимоны, кстати, можно в комнате выращивать. Или вон на пианино у вас кто играет?

— Никто, так просто стоит, — замахала руками Надежда, заметив, что Моцарт опять начал приподниматься на кровати.

— Вот пусть учится, самое то, — Татьяна махнула рукой в сторону Моцарта, как будто он был тоже неодушевленным предметом, вроде пианино. — И мелкая моторика развивается, и память улучшается, и слух. Наши бабки музыку слушают и в хоре поют, главврач велел, говорит, полезно это, новая мода такая. И ничего, что вам семьдесят, наоборот, хорошо даже. У вас давление, как у молоденького, вы еще двадцать лет с таким давлением точно проживете. А за двадцать-то лет и мартышку можно научить…

— Доставайте! — не своим голосом заорал Моцарт так, что шокированные коты, медсестра и соседка подскочили и одинаково вытаращили глаза. — Иглу свою доставайте, черт побери, или я за себя не отвечаю!

… Ночью он долго ворочался и не мог уснуть. Чувства при этом испытывал противоречивые. То, что он опять мог ворочаться, не вскрикивая от боли, несомненно радовало. Но как только он находил удобную позу и закрывал глаза, воображение услужливо подсовывало ему двух старичков из тещиной книжки, оба японцы, долгожители, чтоб их! Один на старости лет начал сниматься в порнофильмах, и благодаря открывшемуся в нем таланту доля «возрастного» порно с актерами «за шестьдесят» резко взлетела и теперь составляет треть порнографического рынка Японии. А второй дед взялся позировать в одежде для молодых девушек, чтобы помочь внучке продвигать ее магазин одежды, и сразу стал востребованной фотомоделью. Этот Лю Сянпин, лысый и высохший, как кузнечик, одетый в зеленые колготки и розовую мини-юбку, подталкивал несчастного Евгения Германовича к фортепиано, приговаривая на чистом русском языке: «У тебя все получится, ты же Моцарт!». А порнушник, щеголявший в шелковом кимоно, расшитом облаками и летящими цаплями, молча сидел на круглом вертящемся стульчике и ласково смотрел на Моцарта, поигрывая плеткой с шелковыми ленточками.

Короче говоря, удружила Бэлла Марковна, спасибо.

Во втором часу ночи Моцарт окончательно разозлился, встал и пошел на кухню пить чай. С коньяком! Вредоносную книжку с отвратительными фотографиями, взяв двумя пальцами, как крысу, он завернул в пакет и отнес в прихожую, чтоб на глаза не попадалась. Налил коньяка без чая. Выпил, вникнул. Посидел. Потом встал и, решительно печатая шаг мягкими тапочками, отправился в гостиную.

— Пианино, говорите?! Сейчас я вам устрою пианино!

Он откинул крышку и, сжав губы, уже замахнулся, чтобы треснуть кулаком по клавиатуре, целясь левее, туда, где басы, для пущего эффекта… но увидел, что портрет Анны опять лежит лицом вниз. Разжал кулак, взял в руки фотографию. Жена улыбалась. Он вспомнил ее стриженую голову, проглотил подступивший к горлу ком и вдруг почувствовал, что его злость разом схлынула, как волна, оставив усталость и смирение.

— Я бы сыграл, — виновато объяснил он ей. — Вот сел бы и сыграл, чтоб оно как при тебе звучало. Мне самому не нравится, что оно стоит мертвое… А знаешь что? Я научусь. Они все меня сегодня достали, ты же слышала? Но может, они и правы. И мама твоя, и Татьяна, и эти… Токуда с Сяопином, японский бог бы их побрал. Татьяна сказала, двадцать лет еще проживу, так это, считай, музыкальная школа, училище и консерватория — все успеваю. А ты потом приедешь… не спорь, приедешь, я же знаю, и я сыграю тебе, вот эту, мою любимую, из фильма, помнишь? Я тебе обещаю. Честное слово даю. А ты пообещай, что, когда я научусь это играть, ты приедешь. Просто навестить…

Он поставил портрет, как положено, пообещав жене впредь следить за Надеждой внимательнее, что за безобразие, в конце-то концов, хозяйничает, как у себя дома. Оглянулся на котов — они стояли в дверях бок о бок, выжидательно глядя на него, в сонных глазах читался вопрос: та-ак, разбудил среди ночи, что еще выкинешь?

— Больше ничего, — пообещал Евгений Германович. — Честное слово. Пошли спать, ребята.

Все втроем они устроились на кровати, они теперь так и спали — коты на одной половине, хозяин на другой. Вообще то раньше, в прошлой жизни, Тихону валяться на хозяйской кровати категорически запрещалось, и он позволял себе это тем более приятное занятие только в отсутствие законных владельцев кровати. Но времена поменялись, хозяйка куда-то исчезла, а за хозяином нужен глаз да глаз, не набегаешься из другой комнаты. Он и сам это понимает, не возражает, он у меня вообще понимающий. То есть у нас, — примерно так Тихон объяснил положение дел поначалу смущавшейся Марусе.

… Приткнувшиеся к спине коты приятно грели поясницу. Они, конечно, распустились совсем, но зато от них польза, работают грелками, — подумал, засыпая Моцарт. И от медсестры этой невоспитанной, как бишь ее, тоже польза… и спина меньше болит… и волшебный пендель выписала… в чем-то она права, конечно… Потом слова стали путаться, исчезать, и вместо них зазвучала мелодия. Та самая, его любимая. Но почему-то играли не фортепиано и не оркестр, как обычно, а одинокая скрипка выводила грустную, нежную, щемящую мелодию. Ее никто не подхватывал, как полагалось (тогда было бы все громче, все больше аккордов, аж мурашки по коже), но скрипка вновь и вновь настойчиво повторяла одно и то же. Она пела все тише и тише, пока не устала и не умолкла совсем.

…Часы напомнили, что скоро полночь. Они утверждали, что надо соблюдать режим, что завтра рано вставать и предстоит день, полный тепла, солнца, моря и новых непривычных, очень важных хлопот. Но сон не шел совершенно. Анна подошла к окну, теперь она проводила у окна много времени, потому что море и солнце — это вам не голуби и трамваи, которые так любил считать глупый кот Тихон Хренников. Город внизу переливался огнями, черный бархатный задник вдали обозначал море, сливающееся с черным же небом. Интересно, когда она сможет позвонить матери? Давно уже надо бы позвонить, но никак не набраться смелости. Да и по голосу мама поймет… Нет, пусть злится, пусть проклинает легкомысленную и эгоистичную вертихвостку-дочь, забывшую все, чему ее учили. Пусть думает, что она исполнила мечту и безоблачно, бессовестно счастлива. И Моцарту надо бы позвонить. Нет, позвонить она не сможет. Хотя бы написать. Что-нибудь не обязывающее, дружеское. Но это тоже потом, не сейчас. Пусть сначала все утрясется и встанет на свои места.

И еще вдруг подумалось… Был у них странный разговор, давно, много лет назад, а она запомнила. Тогда умер отец, и они много говорили о смерти, потому что так было легче, чем молчать. Она говорила, что папа умер, и ему, наверное, там хорошо. А мама осталась, и ей здесь невыносимо больно. И это несправедливо, потому что мама этого не заслужила, она любила своего Иосю безоглядно и преданно. И как она будет жить без него, чем заполнять пустоту — непонятно. А Моцарт говорил, что в их случае тоже не так важно прожить долго и счастливо, важно умереть в один день. А иначе не надо ни долго, ни счастливо, если поодиночке. И к тому же один памятник дешевле, чем два, Елене меньше хлопот. Раз, говорит, мы познакомились из-за гусей, пусть на моей половине выгравируют эти ноты. А она сказала — пусть на моей половине напишут: «Любимой — от Моцарта», все будут ломать голову, а она войдет в историю. И тогда уж никаких гусей, не порти общий памятник. На твоей половине должно быть что-нибудь из Моцарта. Он уперся тогда всерьез, будто немедленно надо было решить вопрос про их будущее совместное надгробие:

— От какого Моцарта, если я с тобой в один день помру?

— Ну тогда не в один, поживи еще недельку-другую, утверди эскиз, оплати — и помирай тогда, — уже смеялась Анна, она не умела долго думать о грустном и вообще на тот момент собиралась жить вечно. Ну да, другие умирают, а они с Моцартом — никогда и ни за что.

— Если непременно надо ноты, то пусть вот эту музыку, мою любимую…

— Сто раз говорила, можно уже и запомнить, — закатила глаза Анна. — Свиридов. Романс из фильма «Метель», раз любимый, так запомни уже! Но опять же глупо: похоронен — Моцарт, а ноты — Свиридова. Все, надоел мне этот дурацкий разговор!

…Ее пальцы сами опустились на подоконник и взяли первые аккорды. Как не хватает здесь инструмента. Как здесь, в этой ее воплотившейся мечте, всего и всех не хватает, черт побери!


Наутро Евгений Германович действует по намеченному плану. Оттого, что у него наконец-то опять есть план, ему радостно и почти спокойно. Зарядка, душ, завтрак, обязательные утренние мелочи… И вот наконец он подходит к пианино. Ставит рядом круглую табуретку (Анна отчего-то говорила, что играть, сидя на стуле — дурной тон) и долго двигает ее из стороны в сторону, стараясь разместиться по центру, да еще и так, чтоб коленки не упирались в инструмент, а руками не приходилось тянуться вперед — оказывается, хитрая наука, с его-то ростом. И вот наконец открывает крышку.

И почему-то понимает, что просто тронуть клавиши — нельзя. Он и сыграть-то может только гамму, «Собачий вальс» и бессмертных гусей. Поэтому так сразу и нельзя, неуважительно вроде.

— Э-э… Здравствуй… — говорит он зачем-то. Сам понимает, что обращаться к пианино — глупо, поэтому поднимает глаза на портрет. Жена смотрит с удивлением и не улыбается, как вчера. Повинуясь тому же странному порыву, он берет портрет и переставляет его с крышки на подставку для нот. Теперь Анна совсем рядом и смотрит уже не свысока, а с любопытством.

— Ты прости меня, я пока не умею… — с трудом подбирает слова Моцарт, обращаясь непонятно к кому. В конце концов, пианино тоже живое, Анна так и дочери всегда говорила, когда та начинала учиться: не колоти по клавишам, оно живое, ему больно, надо уверенно и нежно, вот так, смотри, моя хорошая…

Услышав, что хозяин разговаривает с кем-то, в комнату подтянулись Тихон и Маруся — проверить, проконтролировать, помочь, если надо. Никого постороннего не обнаружив, они посмотрели друг на друга, многозначительно кивнули и, разделившись, уселись справа и слева от табуретки, как сфинксы.

— Вы чего, ребята? — удивился Моцарт.

— Мы ничего, — пожал плечами Тихон, а Маруся просто улыбнулась.

— Думаете, я рехнулся? — догадался хозяин. — Не дождетесь! Просто я решил научиться играть на пианино. Зачем — не спрашивайте, долго объяснять.

— Очень надо спрашивать, — дернул боками Тихон. — Мы вчера все слышали.

— Тем более, — кивнул Моцарт. — Я так решил, значит, надо выполнять. Придется тебе, голубчик, потерпеть. Я знаю, что ты не любишь пианино. Так что можете идти на кухню, я вам там паштет положил. По поводу начала моей новой жизни.

Но волшебное слово «паштет» отчего-то не оказало обычного воздействия — Тихон не испарился, а лишь покосился на свою подружку и остался сидеть на месте. Маруся смотрела с ленивым интересом, она еще не знала, что это за предмет.

— Ну как хотите. Можете оставаться, но чур, не мешать. А то выгоню. Я твои истерики помню, дорогой.

Тихон фыркнул и покосился на подружку, теперь он беспокоился не о себе, а о том, как его драгоценная Маруся отнесется впредстоящей какофонии.

Он посидел, глядя на клавиатуру. Погладил клавиши.

— Не бойся! Надо уверенно и нежно, вот так, смотри…

Моцарт послушался, и нажал-погладил все клавиши справа-налево, черные и белые, не пропуская ни одной. Пианино удивилось, встряхнулось, просыпаясь. Евгений Германович повторил то же движение в обратном направлении. Тихон сделал страдальческое лицо, но не ушел, а переместился к Марусе и к басам, очевидно, они его меньше раздражали, чем нервные и суетливые верхние ноты. В принципе, в этом Евгений Германович был с ним согласен, часть клавиатуры правее середины ему тоже нравилась гораздо меньше левой.

Потом он вдруг вспомнил, что Анна однажды, смеясь и приговаривая, что дает уроки игры на фортепиано самому Моцарту, заставляла его играть про гусей не одним пальцем, как он привык, а всеми пятью — о, это было непросто, но через полчаса он освоил и это, за что был удостоен иронической, но все же похвалы. Улыбаясь приятным воспоминаниям, Евгений Германович повторил и закрепил успех. Ура! — он играл пятью пальцами.

— Вот так-то! — он хвастливо подмигнул Анне и подумал, что она обязательно бы скептически хмыкнула. — А я еще и не то могу!

И он сыграл на всех белых клавишах, начинал с мизинца левой руки, шестую клавишу подхватывал уже большим пальцем правой — еще пять нот, а там опять продолжал левой. Дело шло медленно, он сбивался, но проиграл-таки по всей клавиатуре слева направо и обратно. А потом еще раз. И почувствовал, что устал так, как будто взобрался на средних размеров вершину, причем с полной выкладкой и без остановок. Даже пот на лбу выступил.

— Вон оно как… — удивился вслух. — А я и не думал. Девчонки по два часа играли, и по три.

Тихон закатил глаза и выразил надежду, что так далеко дело не зайдет. А Маруся неожиданно мягко подпрыгнула и приземлилась на колени Моцарта. Он опешил, так как до сих пор кошка едва позволяла себя погладить, но первой на контакт не шла категорически. Тихон от изумления присел и, задрав голову, переводил округлившиеся глаза с подружки на хозяина. Моцарт затаил дыхание, боясь спугнуть кошку, но, как оказалось, он ее не интересовал совершенно, разве только как подставка. Маруся потрогала лапкой клавиши, совсем как сам Моцарт вначале, осторожно и беззвучно. А потом неуловимым грациозным движением прыгнула на клавиатуру и замерла, прислушиваясь. Переступила лапами, еще послушала… Но тут с пола пушистой ракетой стартовал Тихон и приземлился прямо на расчерченную черными и белыми клавишами площадку — получилось громко. От испуга и он, и Маруся взвились в воздух, приземлились на ковер и рванули из комнаты единой серо-белой молнией.

Евгений Германович покрутил головой, поглядел на Анну и развел руками — кто ж знал, что эта парочка окажется такими меломанами, особенно Тихон?

— Любовь створит чудеса, Моцарт, — смеялась Анна. — Тихон — и тот играть научился ради любимой девушки, а ты ради меня за тридцать лет — одних гусей?!

— Зато всеми пальцами! — отрезал Моцарт, ничуть не удивленный. Он знал, что они именно так бы и сказала. А он бы именно так и ответил, всего-то.

Потом Моцарт отдыхал, переполненный впечатлениями… и ждал прихода Надежды. Ждал, и сам удивлялся: как так незаметно получилось, что он перестал тяготиться ее ежедневными визитами и даже привык к ним? Обед или ужин, чаепитие, простые разговоры под телевизор за последнее время стали привычными и, как все привычное, успокаивающими. Без Надежды вечерняя тишины в доме становилась гнетущей и непереносимой. К тому же, коме еще он мог рассказать сегодняшний уморительный случай про котов-пианистов и похвастаться своими успехами? Она, может быть, и не поймет, но смеяться точно не будет. А скорее всего обрадуется, что он наконец-то нашел себе занятие. И если посмотреть правде в глаза, именно благодаря Надежде, которую он знает так давно, что они превратились почти в родственников, он не одинок, как верблюд в пустыне. Хоть кто-то переживает за него, заботится — здоров ли, есть ли что поесть, как настроение, она ему жизнь спасла, в конце концов. А он, неблагодарная скотина, буркнул ей «спасибо», а ни цветочка, ни коробки конфет не подарил, как будто так и надо. Она и купит, и приготовит, и посуду вымоет, а он ее, видите ли, терпит, старый дурак!

— И что ж ты сидишь, как инвалид?! — разозлился он сам на себя. — Давно уже ходячий, ноги в руки — и бегом исправлять ситуацию!

Он не выходил из дома уже больше недели и оказалось, что жизнь за окном изменилась. Зелень деревьев как будто устала и поблекла, в воздухе висела горьковатая дымка и было прохладно. На двери магазина все еще оставалось объявление о найденной кошке, и у него даже были оторваны два язычка с номером телефона, но почему-то никто так и не позвонил. Зато народу на улице прибавилось, и машин, и трамваев стало больше. Уставшие бабульки, все лето торговавшие укропом, помидорами и огурцами со своего огорода, теперь превратились в цветочниц, утопавших в ярких разноцветных букетах, и от этой перемены декораций похорошели и помолодели.

Евгений Германович растерялся от этого великолепия, в цветах он, естественно, не разбирался, и твердо знал только одно — Анна любит желтые розы. Но Надежда — не Анна.

— Астры берите, недорого, — пришла на помощь ближайшая бабушка. — Не думайте, к вечеру все разберут подчистую. Берите все, отдам дешевле, до вечера сидеть не могу, спина отнимается.

— Если в первый класс, то лучше гладиолусы, торжественно, — подключилась другая.

— Куда этим малявкам гладиолусы! Невестка в прошлом году купила, такие здоровущие, так внук его едва в руках удержал, и на фотографии его не видно, одна макушка из-за этих гладиолусов торчит, — не согласилась третья. — Георгины берите, самое то — и поменьше, и посолиднее так-то. Вы в какой класс идете?

— Я? — растерялся Евгений Германович. — Я, собственно… Мне для знакомой…

— Так завтра же первое сентября, все для школьников берут. А если вам обязательно розы надо, то это в магазине, — по интонации было понятно, что только дураки покупают заграничные магазинные розы, когда вокруг столько красоты отечественного производства.

— Мне розы не обязательно. Можно вот эти, как их? — из чувства справедливости он решил купить цветы у первой бабушка.

— Астры! — радостно приподнялась она. — Все возьмете? Я подешевле отдам, знакомой вашей понравится, они у меня махровые!

Домой Евгений Германович вернулся с изрядным букетом розовых, сиреневых, белых и желтых пушистых цветов, тортом и — однова живем! — бутылкой дорогущего вина. И странным ощущением потерянности во времени. Оказывается, с того момента, как он вернулся из аэропорта домой, проводив Анну, и прочитал ее письмо, прошел уже целый месяц. Прошло лето, завтра наступает осень, от него ушла жена, он почти умер и зачем-то остался жить, он перешел на «ты» с Надеждой после тридцати лет знакомства, и у него даже появились планы на будущее. Да, еще Тихон влюбился в Марусю, и любовь все-таки гнездится в их разоренном доме.

Он поставил цветы в вазу, мимоходом заметив, что во всей квартире царят идеальный порядок и чистота. И тишина. Оно и понятно: некому разбрасывать где попало ноты, шарфики, бусы и прочие бесчисленные мелочи, потом шумно их искать, обвиняя отчего-то именно его, Моцарта, в «разведении бардака»; не ходят бесконечные ученики, молчит, как немое, фортепиано, не хлопают двери. Ушли сквозняки и завихрения, которые вечно создавала в дома Анна, но на место мертвой безвоздушности первых дней пришло упорядоченное движение, которое организовывала Надежда. Получается, теперь у него есть Надежда.

— У меня есть Надежда, — пробормотал себе под нос Моцарт. — Нужна ли мне надежа? Надежда или есть, или ее нет… Хм, на письме это выглядело бы гораздо эффектнее, зря дорогая теща сказала, что из меня не выйдет писателя.

Он уселся перед телевизором и стал ждать Надежду, которая обещала прийти в пять. Она пришла с опозданием, долго ковырялась в замке своим ключом и, кажется, была чем-то расстроена. Во всяком случае, выскочившим в прихожую Тихону и Марусе она печально сказала:

— Заиньки мои, только вы мне и рады… Сейчас я паштетика вам…

«Заиньки» дружно выгнули спинки, сделали хвосты пистолетами и преданно посмотрели в глаза — паштет они уважали, а то, что им предлагали его уже второй раз за день, так это нормально, ничего особенного, вон коты в телевизоре его сто раз в день едят, и не лопнули.

— Я тебе тоже рад, честное слово! Просто я так хвост делать не умею! — заявил в свое оправдание Евгений Германович, провожая гостью в комнату и предвкушая радость от сюрприза. — Вот, прошу — это тебе!

Но реакция Надежды Петровны оказалась странной. Увидев накрытый стол с цветами, фруктами и бутылкой вина, она остановилась на пороге гостиной, прижав руки к груди, вздохнула… и заплакала, шмыгая носом и вытирая слезы согнутым указательным пальцем.

— Что? Что случилось? — перепугался Моцарт. — Тебе плохо?

— Вспомнил… — всхлипнула Надежда Петровна. — За столько лет впервые вспомнил…

— Я… да… — шестым чувством он понял, что не стоит спрашивать, что именно он вспомнил и почему это так расстроило его соседку. — Я и не забывал. Вот и подумал…

— Ни Пашка, поросенок, про мой день рождения не вспомнил, ни с работы, и никто… А ты вспомнил! — утирала слезы радости именинница. — С утра прямо жить не хотелось прямо, думаю — и старая, и толстая, и никому не нужна, даже Пашке, только и ждет, чтоб из дома ушла, глаза не мозолила.

Моцарт, всю жизнь проживший с одной-единственной женщиной, тем не менее был натренирован более или менее правильно реагировать на самые разные ситуации в общении со слабым полом, потому что Анна с ее взбалмошностью, капризами, непредсказуемостью и умением во всем сделать виноватым именно его, стоила нескольких. Хотя, если суммировать приобретенный опыт, то и не велика наука: прав ли, виноват ли, или вообще ни сном ни духом — соглашайся, кайся, проси прощения и говори комплименты (главное, не молчать и не говорить взрывоопасную фразу «Так ты же сама…»). Поэтому он осторожно обнял Надежду за плечи и подвел к зеркалу (зеркала висели во всех комнатах, Анна хотела в любой момент быть безупречной).

— Ты не старая, потому что ты моложе меня, а даже я еще не старый — это раз. Ты не толстая — у тебя красивая фигура, это два. И ты мне очень нужна — это три. Я без тебя давно уже пропал бы ни за грош. Как раз это я и хотел тебе сказать. И с днем рождения тебя! Кончай сырость разводить и давай праздновать, а то я голодный!

Надежда в последний раз шмыгнула носом, окончательно вытерла глаза, прерывисто вздохнула, взглянула в зеркало и заявила:

— Эх, знала бы, что так — с утра бы в парикмахерскую сходила, укладку бы сделала.

Работает, — поздравил себя Моцарт. И вообще он сегодня был очень доволен собой. И внезапно случившийся день рождения удался на славу: они пили вино, Моцарт говорил красивые тосты, Надежда Петровна розовела и смущалась, потом он играл на гитаре и пел ей разные хорошие песни, свои любимые: и Окуджаву про Наденьку, и Визбора, и Кима, и она опять всплакнула от переполнявших ее чувств. Разговаривали о жизни, о том, что впереди еще может быть много хорошего, надо только успокоиться, дать себе время и надеяться.

— Как же не надеяться, раз я с Надеждой? — шутил Моцарт, в глазах неизбалованной мужским вниманием слушательницы эта нехитрая шутка стоила сотни изощренных комплиментов. Он это понимал, и ему это нравилось. Давным-давно он ни с кем не говорил о важном, не имеющем отношения к быту. С Анной уже давно все было переговорено, и им вполне хватало полуслова-полувзгляда вместо обмена репликами, с другими он откровенничать не привык. А тут как будто вернулось молодое время походов и костров, когда гитара, и разговоры до утра, и девчонки смеются твоим шуткам вовсе не потому, что они такие уж смешные, а просто все молоды и уже только поэтому любят друг друга…

Тихон и Маруся, от души поздравившиеся паштетом, тоже провели вечер в гостиной, дремали, слушали вполуха разговоры и песни, радовались, что разговоры хорошие, мирные, и песни тоже тихие, спокойные, убаюкивающие. Пользуясь случаем, Тихон постарался объяснить Марусе, так впечатлившейся игрой на инструменте, преимущества негромкой авторской песни перед этим отвратительным (аж мороз по шкурке) фортепианным трезвоном, но достиг ли взаимопонимания — неизвестно. Маруся вообще больше молчала и улыбалась, она была неразговорчива.


Евгений Германович умел ставить цели и методично их добиваться, наверное, сказались гены трудолюбивых и пунктуальных немецких предков, никогда, впрочем, им не виденных. Поэтому на следующее утро он уселся за пианино с карандашом и блокнотом в руках. И стал по пунктам записывать то, что знал о фортепиано. Оказалось, ничтожно мало. Белые клавиши назывались до-ре-ми-фа-соль-ля-си и потом повторялись, что очень удобно. Итого выходило семь раз по семь клавиш, плюс две лишних слева и одна справа. Черные назывались диезами и бемолями и могли повышать или понижать звук на полступеньки. Если нажать последовательно белые клавиши от «до» к «си», то получится гамма или октава (уточнить, чем отличается одно от другого, — записал Моцарт). Правая педаль позволяет держать звук, даже если клавиша уже не нажата. Функцию левой педали опытным путем установить не удалось, потому что никакой разницы в звучании он не уловил. И, к сожалению, это была вся информация, которой владел начинающий пианист. Играть на гитаре он научился, еще будучи подростком, точно по Визбору, во дворе, «у местных злодеев», которым приносил за уроки хлеб, посыпанный сахаром — сказочное лакомство. Поэтому никакими теоретическими знаниями он не обогатился и названия аккордов выучить так и не удосужился, легко подбирая на слух любую песню.

Моцарт подвел черту под своими изысканиями и, нимало не отчаиваясь, стал набрасывать план. Сперва надо понять, как работает система, а потом приступать к работе. Пункт первый: узнать, как записываются ноты на линейках. Второй: выяснить разницу между теми, что закрашены черным и теми, что остались незакрашенными. Пункт третий: купить самоучитель, где содержатся ответы на эти и другие вопросы. Можно было, конечно, поискать в интернете, но Моцарт интернет уважал как средство коммуникации, а вот информации оттуда не доверял и студентов, которые листали не учебники, а сайты, называл «википедиками», они ничего, не обижались. Потом он повторил вчерашние упражнения, добавив на этот раз подобранные на слух аккорды, получилось весьма неплохо. Во всяком случае, Маруся, которая при первых звуках фортепиано забралась на самый верх инструмента и внимательно следила, как пальцы Моцарта бегают… ну хорошо, ковыляют… по клавишам, высидела весь урок от начала до конца, за что Моцарт ее прямо зауважал. И даже Тихон рожу не кривил и из комнаты не выбегал, наверное, стеснялся при Марусе свою музыкальную необразованность показать. К тому же оказалось, что, когда играла хозяйка, пианино рычало, хохотало, стонало, плакало, смеялось, гудело на весь дом и выводило Тихона из себя, манера же игры хозяина — редкие робкие звуки, извлекаемые одним пальцем — ему импонировала гораздо больше. Словом, все остались довольны, и даже Анна сегодня смотрела с фотографии не издевательски, а вполне снисходительно.

— Знай наших! — погордился Моцарт.

И, не откладывая дела в долгий ящик, пригласил Надежду Петровну после обеда прогуляться до книжного магазина.

Домой вернулись уставшие, ошарашенные давно не виденными очередями из безалаберных школьников, отложивших покупку тетрадей на последний момент, и невообразимой широтой предлагаемого ассортимента. Тех же самоучителей, например, была целая полка, и они кричали наперебой:

— Вы давно мечтали, но не знали, с чего начать? Благодаря этой книге сегодня все мечты станут реальностью!

— Научитесь играть на фортепиано за десять уроков!

— Простой метод без зубрежки и упражнений! Любой, кто может набрать телефонный номер, легко освоит нашу методику!

— Вы будете играть популярные мелодии, не зная нот!

— Наш простой последовательный самоучитель сделает процесс игры на фортепиано легким и приятным!

Перелистав с десяток глянцевых изданий, Бедный Моцарт почувствовал себя туристом, оказавшимся на восточном базаре: его хватают за руки и полы одежды, тянут во все стороны, на все лады расхваливая товар и лишая несчастного остатков здравого смысла и последних денег. В честности этих зазывал он имел все основания сомневаться, так как на его глазах гранит фортепианной науки грызли дочь и еще множество начинающих, но ни десятью уроками, ни десятью месяцами никому обойтись не удавалось, у всех уходили годы.

Вспотевший и растерянный, Моцарт оглянулся в поисках продавца, но взмыленный молодой человек пробежал мимо, даже не затормозив. Надежда Петровна, которая честно призналась, что не была в книжном лет пятнадцать, минут сорок бродила между стеллажей, как по лесу, а вернувшись и увидев Евгения Германовича, беспомощно озирающего стопку книг, быстро перебрала их все и — протянула ему одну:

— Женя, бери эту. Она самая дешевая. Те пятьсот и восемьсот, а эта всего триста двадцать. Чепуха там одинаковая, как клавиши твои, а деньги счет любят.

Моцарт схватился за идею, как за соломинку. К тому же выбранная книга, очевидно, стесняясь скромного ценника, не голосила и зазывала, а скромно сообщала:

— Просто о сложном. Научиться играть на фортепиано способен любой желающий.

Книгу стало жаль, пропадет она среди этих громогласных нахрапистых конкурентов, и не купит ее никто и никогда.

— Ну вот — ты желающий? Значит, бери, научишься, — подвела итог Надежда Петровна.

— Беру! — с облегчением выдохнул Евгений Германович и предложил, — а ты себе ничего не выбрала? Я же тебе подарок на день рождения не подарил.

— Ну… я… если можно, — Надежда Петровна смутилась так, как будто они стояли посередине не книжного, а ювелирного, и он велел ей выбрать бриллиант покрупнее. — Я видела одну, давно хотела научиться.

Они углубились в лабиринты стеллажей, по которым Надежда вела его уже вполне уверенно.

— Вот, — она робко коснулась пальцем корешка большого альбома. — «Сто лучших пасьянсов». Бабушка моя так раскладывала… и гадала по ним еще. А я только два знаю. Говорят, они полезные даже, для ума…

Она смотрела виновато и заискивающе, и Евгений Германович вдруг опять почувствовал жалость, как пару минут назад в случае с книгой: ведь и в самом деле, Надежда всегда отвечала сама за себя, никто ее не баловал, о желаниях не спрашивал, да и подарки вряд ли дарил. Он схватил книгу с полки, открыл наугад:

— О, «Тузы вверх или Восторг идиота»»! Берем немедленно! — восхитился он. — А вот еще «Кадриль, или Пленные дамы». Одни названия чего стоят. Сегодня же будем учиться. Ты разберешься, что к чему, и меня научишь, договорились?

Надежда кивнула, взяла альбом и прижала его к груди, ее глаза сияли, как у Золушки, когда принц наконец, перевернув вверх дном все королевство, надел ей потерянную туфельку.

Как просто, — с неожиданной грустью подумал Моцарт. — Как мало человеку надо для счастья, как долго и безнадежно он этого ждет. И как бессовестно легко сделать его счастливым, даже волшебную палочку из кармана доставать не надо, просто пальцами щелкнуть. Что-то в этом было неправильное, но думать об этом не хотелось, и они просто встали в хвост длинной очереди, уткнувшись каждый в свое приобретение и то и дело показывая друг другу самые интересные иллюстрации.

Вечерние сумерки застали обитателей квартиры в избе-читальне. Грамотные (Моцарт и Надежда Петровна) зачитывали вслух понравившиеся отрывки, неграмотные (Тихон и Маруся) слушали и расширяли кругозор.

— «В переводе с греческого «музыка» означает «искусство муз», — сообщал аудитории Евгений Германович и пояснял от себя, — музы — это богини, дочери Зевса.

— «Французское слово «пасьянс» в дословном переводе означает «терпение», то есть именно то, что необходимо человеку, который решил провести время за раскладыванием пасьянса», — не оставалась в долгу Надежда Петровна. — Я же говорила, что польза от него!

— «Музыка снабжает душу крыльями, способствует полету воображения, музыка придает жизнь и веселье всему сущему», — гордился Моцарт. — Это не я сказал, это Платон.

— «В некоторых пасьянсах все зависит от удачного расположения карт, в других — все решают внимание и комбинаторные способности самого игрока», — подчеркивала Надежда Петровна. — Тоже, знаешь ли, не просто так, чтоб раз — и готово.

Разошедшийся Моцарт предложил устроить обмен опытом: он будет учить Надежду новым мелодиям, освоение которых, судя по предисловию в самоучителе, уже на за горами, а она научит его раскладывать пасьянсы — те самые, где нужны внимание и комбинаторное мышление. Смеясь, Надежда согласилась выучить к Новому году мелодию «В лесу родилась елочка», а ему преподать урок раскладывания так впечатлившего его «Восторга идиота». Тихону и Марусе было обещано гадание на тематическом пасьянсе «Кошечка в углу». До серьезных разговоров в этот вечер не дошло, зато был съеден весь зефир, выпито четыре рюмочки коньяка (три Моцарту, одна — Надежде), взяты обязательства на неделю вперед.

И, проводив соседку домой, Моцарт с удивлением осознал, что вот уже второй день он чувствует себя вполне не то чтобы счастливым, но… Тут он задумался, честно пытаясь дать определение своему состоянию. По привычке подошел к пианино, усмехнулся — и когда это Надежда успевает? — взял в руки лежавший портрет.

— Знаешь, говорят — душа не на месте. У меня она сместилась, когда ты из парикмахерской пришла и в первый раз подстриглась. Потом вообще едва не вылетела к чертовой матери. Но она зачем-то вернулась и опять на месте обустраивается. Хотя это странно, конечно… А у тебя как дела?

Ответа на этот раз он не услышал. Что ж, наверное, она занята. Это и понятно при нынешнем положении дел: новая страна, новая жизнь. Новый мужчина, мать его… Впервые разозлившись, да так, что кровь бросилась в лицо, он опять хлопнул портрет на крышку фортепиано, ушел в кухню и за полчаса допил остававшийся в бутылке коньяк. Это помогло, хотя Моцарт и не опьянел совершенно, коньяк — не водка, ума не лишает, как говорил один из его друзей-альпинистов. Ему стало неловко за перепады настроения, которые он сам про себя всегда называл «дамскими» и снисходительно прощал Анне. А мужику негоже. Он молча поставил портрет на место. Анна тоже молчала. Постояв в задумчивости, Моцарт сходил за стремянкой, снял картину — вечерний Париж, они купили ее на набережной Сены в самый первый свой визит во Францию, и он прекрасно помнил, как старик-художник, прямо при них дорисовывавший картину, хитро посмотрел на них и вдруг несколькими штрихами добавил в композицию два силуэта, мужской и женский, он высоченный, она — маленькая и хрупкая. Картину Моцарт отнес в кладовку вместе со стремянкой, присовокупив, что сейчас не время для исторических сантиментов. А на освободившийся гвоздь повесил портрет жены.

Отошел, полюбовался — получилось отлично. Во-первых, стоящий на пианино потрет больше не будет вводить Надежду в ежедневный соблазн. А во-вторых, поскольку пианино стояло в нише, то Надежда при желании сможет сесть за стол в гостиной так, чтобы его не видеть, так что ослабление позиций портрета не выглядело так уж демонстративно.

— Кто молодец? Я молодец! — процитировал он фразу из невероятно смешного и столь же противного, на его взгляд, клипа группы «Ленинград», который в порядке расширения кругозора показали ему еще весной его студенты. — Только что не на этих, как их… Туфли-то эти дурацкие?

Анна опять промолчала. Не услышала, а может, и обиделась.

…На самом деле ей и правда сегодня было не до этого. Все-таки она приехала в Израиль не для того, чтобы ностальгировать по прошлому и вести бесконечные мысленные разговоры с брошенным мужем.

Наутро позвонила старшая сестра Анны, Алла, чтобы договориться насчет общего подарка ее супругу-имениннику. Было видно, что она рада законному поводу позвонить, рассказать новости и расспросить о делах. Евгений Германович заверил, что «у него все в порядке», обещал непременно быть, потому что тоже соскучился обо всех, и согласился принести гитару, чтобы все вместе могли спеть «как раньше». Странно, но в семье, где на фортепиано не умели играть только три зятя, никто не садился к пианино «просто так», не по работе, поэтому на семейных праздниках всегда пели под аккомпанемент гитары. При этом смеялись, что им аккомпанирует «сам Моцарт», он сперва ужасно смущался, а потом ничего, привык.

Положив трубку, Евгений Германович улыбнулся этим воспоминаниям. В большой семье и при жизни Иосифа Самуиловича, и после его ухода дни рождения праздновали не по разу в месяц, и всегда было шумно, вкусно и весело. Были детские дни рождения с конкурсами, сюрпризами и всевозможными играми, новогодние вечеринки с танцами до утра, а еще Восьмое марта, свадьбы и годовщины свадеб… он вдруг понял, как ему не хватает сейчас этих людей, ставших за многие годы его настоящей семьей, в которой его любят и ждут, и переживают за него. Он представил, как они весь этот месяц после отъезда Анны думали и выстраивали план разговора, боялись ему позвонить, чувствуя и себя виноватыми в том, что произошло. Но что случилось — то уже случилось, и этого не изменить, поэтому глупо прятать друг от друга глаза и выражать сочувствие. Тем более, что все живы и собираются жить дальше, даже он сам и Бэлла Марковна. А раз так, то он преподнесет им сюрприз, после которого уже никто не станет делать кислую физиономию и будет, о чем поговорить и заодно повосхищаться его, Моцарта, талантами.

Он сыграет им на пианино, да-да! И неважно, что к занятиям он приступил два дня назад, а впереди всего четыре. Поднимаясь на вершину, надо ставить цель — базовый лагерь, например, там отдых, акклиматизация — и опять вперед и вверх. Так и тут: за четыре дня он должен выучить одну мелодию. Он даже решил, какую. Дело в том, что в каждой семье со стажем есть свои, только супругам понятные шутки и приколы. У Берштейнов и Моцарта с Анной они тоже были, и разумеется, музыкальные. У них с Анной была «семейная» мелодия — про гусей. У Бэллы Марковны и Иосифа Самуиловича таковая тоже была. Основатель местного академического симфонического оркестра и целой школы оперно-симфонического дирижирования Иосиф Берштейн, с пяти лет игравший на скрипке, закончивший две консерватории, Одесскую (неблагозвучно называвшуюся тогда Муздрамин) и Московскую, на всех семейных праздниках исполнял обязательный сольный номер — жестокий советский романс про Марусю Климову. Естественно, под аккомпанемент Моцарта, что дополнительно усиливало абсурд ситуации.

Петь Иосиф Самуилович не умел совершенно, имея дребезжащий слабый тенорок, поэтому пронимал аудиторию до печенок серьезностью и мелодраматизмом, начиная эпически:

— Прибыла в Одессу банда из Ростова,

В банде были урки, шулера.

Банда занималась темными делами,

И за ней следила Губчека.

Припев разрешалось подхватывать всем, и поначалу принимались дружно, даже дети:

— Мурка, ты ж мой муреночек,

Мурка, ты ж мой котеночек…

По ходу повествования Иосиф Самуилович изображал в лицах, как злые урки до дрожи в коленках боялись вышеупомянутой Мурки, как именно «пошел на дело» интеллигентный вор Рабинович, и как Мурка, сидя за столиком в ресторане, поправляла спрятанный под юбкой огромный наган, который то и дело норовил выпасть. В этом месте Моцарту приходилось делать большой проигрыш (ум-па, ум-па, ум-па), потому что Иосиф Самуилович вопрошал в прозе, обращаясь к слушателям:

— И кто мне скажет, зачем она пошла в ресторан в спецодежде? Там более у нас в Одессе, где все друг друга знают?! Она бы еще по Привозу в комиссарской кожанке прошлась!

(Еще несколько ум-па, ум-па, ум-па чтобы переждать хохот аудитории).

Дальше исполнение набирало силу и драматизм, и когда на словах:

— Слушай, в чем же дело?

Что ты не имела,

Разве я тебя не одевал?!

Кольца и браслеты, юбки и жакеты

Разве я тебе не добывал? — он срывался на фальцет и, картинно заламывая руки, обращался к любимой супруге (которая и в самом деле имела слабость к браслетам и кольцам), большинство слушателей уже не могло петь, и очередной припев под общий хохот народный артист РСФСР исполнял уже соло или дуэтом с Моцартом.

Этот концертный номер, за долгие годы отшлифованный до мельчайших деталей и все же допускающий импровизацию, никогда не надоедал слушателям и всегда был гвоздем программы.

Ну так вот «Мурку» он им и сыграет. Задача не так сложна, как кажется, хотя бы потому, что дебютант решил сжульничать. Ничего, ради благой цели можно. В рамках теоретической подготовки к восхождению на музыкальный Олимп он еще вчера нашел сайт, на котором предлагалось выучить любую мелодию следующим обрезом: на экране одинокий указательный палец поочередно нажимал необходимые клавиши, клавиши были, в свою очередь пронумерованы, последовательность нажатий указана ниже. Евгений Германович схему переписал, на клавиши наклеил бумажки с номерами. И приступил к репетициям. Он занимался, как когда-то Лена перед поступлением в консерваторию — по несколько часов в день. Раумеется, к субботе вершина покорилась.

— Женечка! Ну наконец-то! Заждались! Ты чего опаздываешь? Водка согрелась! Я тебе покажу водку, начинается уже! Можно я тебя расцелую? Сто лет не виделись! Какие сто, ладно врать-то, в июле Саша приезжал в отпуск, тогда и виделись. Не в отпуск, а на побывку, он же солдат! О, а я показывала тебе ту фотку, где он с автоматом? Боже, не говорите мне про армию, а то я не доживу до вечера! Мамочка, не волнуйся, там за ними следят, и на выходные домой отпускают. Там война, Боже мой, Боже мой! Там всегда война, и ничего, обходится, не волнуйся! Дядя Женя, а вы гитару принесли? Женя, да проходи уже, что ты встал в дверях?! — все говорили одновременно и о разном, тормошили Моцарта, усаживали за стол, несли недостающие салаты, пристраивали в вазу букеты, давали другу советы и создавали шум и суету, о которых Моцарт, оказывается, ужасно соскучился в своем вынужденном одиночестве.

Он поцеловал руку теще, пожал руки своякам и племяннику, расцеловался с желающими этого дамами (образовалась маленькая очередь) и, наконец, уселся за стол, поймав себя на том, что улыбается, как человек, попавший под теплый и веселый июльский дождик. К тому же он знал, что его триумф впереди, и предвкушал этот момент, как отличник ждет заслуженную пятерку за контрольную работу.

Этот вожделенный миг настал, когда возникла пауза между горячим и тортом. Сытые, расслабившиеся и обменявшиеся первой важной информацией гости пребывали в ленивом размышлении — затеять ли игру в лото или уже попросить Моцарта взять гитару. И лото, и пение были обязательными пунктами программы, данный конфликт хорошего с лучшим каждый раз разрешался по-разному. На этот раз, едва начали поступать первые робкие предложения насчет лото, Евгений Германович решил взять дело в свои руки. Он молча встал и, описав круг по комнате, как бы случайно оказался возле пианино. Остановился, сел рядом, поднял тяжелую крышку, как бы рассматривая, и было, чем полюбоваться — фортепиано было старинным, с подсвечниками, лак кое-где облупился, костяные клавиши не сверкали пластмассовой белизной, и звук был немного приглушенный, едва уловимо дребезжащий. Когда Бэлла Марковна и Иосиф Самуилович работали, а девочки учились сперва в музыкальной десятилетке, потом в консерватории, этот инструмент стоял в спальне хозяев, и был, как говорили, на заслуженном отдыхе, а на ниве образования трудилось другое пианино, советских времен, чехословацкое, добытое, разумеется, по великому блату. Когда пора ученичества прошла, «новодел» передали по наследству подрастающему поколению пианистов, а его старший товарищ вернулся на свое место в гостиной и доживал свой век в почете и уважении, и уж теперь-то на нем играли только изредка и только дипломированные специалисты. Расстаться с ним никто не помышлял, потому что оно приехало из Одессы вместе с юным Иосей Берштейном в довоенный Свердловск в далеком тысяча девятьсот тридцать шестом, и за это годы стало членом семьи.

И вот теперь на нем будет играть Моцарт. Моцарт будет играть на нем «Мурку». Играть в честь его старого хозяина — одессита и большого поклонника вышеупомянутого шедевра. Моцарт задумался: отчего-то шутка, казавшаяся ему страшно забавной и на которую он потратил столько сил и времени, стала казаться ему делом важным и серьезным.

— Женя, ты чего? Мало нам в доме пианистов? — хлопнул его по плечу именинник Володя. — Давай неси гитару, давно не пели, люблю я это дело.

— Сейчас, — неожиданно смутился Евгений Германович. — Я тут придумал… Бэлле Марковне сюрприз… я про Иосифа Самуиловича… и вообще…

Подготовленная речь скомкалась, слова забылись. Но все замолчали и повернулись в его сторону. Отступать было поздно. Он сел прямо, положил руки на клавиатуру, замер на несколько секунд (Анна всегда говорила дочери — выдохни, не хватайся за инструмент, сперва включи голову и пальцы).

И начал играть.

Проигрыш. Потом то самое «ум-па, ум-па, ум-па» — три аккорда правой рукой и отрывистые ля-соль-фа левой, как заправский ресторанный лабух (аккордами он особенно гордился, потому что подобрал их сам, одинокий палец с хитрого сайта этого, конечно, не умел). Куплет. Припев. Еще раз припев. Абсолютная тишина за спиной, как будто в комнате никого нет. Моцарт оборачивается — и аудитория взрывается аплодисментами и возгласами восторженного изумления, все по сценарию. Моцарт вытирает вспотевший лоб и наконец выдыхает, оглядывается по сторонам, проверяя, все ли собравшиеся прониклись его исполнительским мастерством. И видит, как по щекам сидевшей в кресле стороне от стола Бэллы Марковны текут слезы. Уже во второй раз за тридцать три года их знакомства.

Он бросился к ней, сумбурно бормоча извинения, говоря, что, наверное, он не должен был, и что зря он, но он так хотел, чтобы… Она остановила его жестом. Погладила по голове, как маленького. Потом, не вытирая слез, сильно оперлась на его руку, вытащила себя из кресла и тоже прошла к пианино.

— Женя, садись. Играй еще раз.

Удивленный Моцарт, изо вех сил стараясь не сбиться, послушно начал играть: проигрыш, три раза аккорд ля-до-ми правой рукой и между аккордами ля, соль, фа левой, куплет, припев. А Бэлла Марковна, стоя рядом, сопроводила простенькую мелодию такими аккордами, что загремела и заискрилась «Мурка», будто в исполнении симфонического оркестра.

— Подпевайте! Слова, что ли, забыли? — обернулась она к гостям — и те грянули.

— Эх, Мурка, ты мой Муреночек!

Мурка, ты мой котеночек!

Мурка — Маруся Климова,

Прости любимого!

Никто не смеялся, как раньше, при Иосифе Самуиловиче, пели серьезно, будто важное дело делали. И только потом, когда музыка стихла, а Моцарт стал разминать затекшие от напряжения пальцы, все заулыбались, опять стали удивляться, спрашивать, что это было, откуда в Моцарте такие таланты и зачем он так долго их скрывал от окружающих.

— Иося, тебе понравилось? — закрывая крышку пианино, совершенно серьезно спросила Бэлла Марковна и секунду спустя сообщила окружающим. — Ему понравилось, а что бы вы думали?

Она так же, как и я с Анной, говорит с мужем. И так же слышит его ответы, — совсем не удивился Моцарт.

— Дорогой мой, что это было? — усадив зятя возле себя за стол и отрезая ему самый первый кусок многоэтажного самодельного торта (покупные в этом доме не признавали), вопросила Бэлла Марковна. — Как ты это придумал? И когда ты научился так играть?

Моцарт честно, как на духу, рассказал теще про противных японских старикашек, явившихся ему в страшном сне, про болтливую медсестру, посулившую ему двадцать лет жизни на освоение фортепианного искусства, про самоучитель. И даже про сайт с пальцем не выдержал, рассказал. Закончил тем, что аккорды он сам лично подобрал, на слух.

— Книга — лучший подарок, — удовлетворенно кивнула теща, это объяснение ее вполне устроило. — Не забудь вернуть, кстати, может, еще кому пригодится, у меня таких знакомых полно. А самоучитель — это ты брось, Женя, это чепуха. Я тебе преподавателя найду. К серьезному делу надо относиться серьезно. Я и сама бы взялась тебя учить, да руки болят. И незачем тебе со мной, со старухой, я тебе помоложе найду. Не спорь, дорогой мой, я лучше знаю.

Спорить Моцарт не стал, по опыту прожитых лет зная, что с женой и тещей по непринципиальным вопросам спорить бесполезно, все равно все будет так, как они хотят, так незачем и время тратить. А стал пить чай и есть торт, потом все играли в лото. До песен под гитару и не дошло на этот раз, очевидно, слишком сильным оказалось первое музыкальное впечатление этого замечательного дня.

Теща была пунктуальна, как часы на Спасской башне: позвонила на следующий день утром и сообщила, что она нашла для Моцарта преподавателя.

— Она тебе абсолютно подходит. Милая, интеллигентная, очень деликатная женщина. Моя бывшая ученица. Она подавала большие надежды, но ей не повезло в жизни, после консерватории она стала работать даже не в музыкальной школе, а, кажется, в районном доме пионеров, да так там и осталась. А это, сам понимаешь, смерть для исполнителя! Она согласна начать прямо с завтрашнего дня, записывай телефон!

Моцарт записал и сразу позвонил, боясь передумать. У Ларисы Борисовны был приятный негромкий голос, в котором как солнце сквозь осеннюю листву, просвечивала мягкая улыбка. На завтра и договорились.

Переживая от странности ситуации — тоже мне, ученик пенсионного возраста — он все утро гладил брюки, выбирал рубашку, подбирал и в нерешительности откладывал галстуки. Тщательно вымыл руки, а старой зубной щеткой отполировал с мылом ногти. Достал и натер до блеска ботинки, не в тапках же ему на педаль нажимать. Протер пыль, которой не было стараниями Надежды Петровны. Потом просто сидел, нервничая, глядя на часы и стараясь не встречаться глазами с фотографией Анны.

Лариса Борисовна пришла минута в минуту и оказалась удивительно похожей на свой голос и на тот портрет, который Моцарт мысленно себе нарисовал. Она сама была приятная и негромкая, с точными мягкими движениями и мимолетной улыбкой, которая читалась только в глазах. В прихожей, раздеваясь, взглянула на его ботинки и развела руками:

— Я тоже всегда ношу с собой именно туфли, когда иду заниматься к кому-то домой, в тапочках некрасиво.

— Я их из шкафа достал, — признался Моцарт. — Они нарядные, я в них редко хожу. И тоже подумал, что не в тапочках же мне на педаль нажимать, правильно?

— Вы совершенно правы, — уверила его Лариса Борисовна. — Я своим детям в шутку объясняю, что в пианисте все должно быть красиво: и одежда, и обувь, и осанка, и репертуар. Но только насчет педали я вам сразу скажу — не сегодня. Сегодня мы с вами, наверное, просто поговорим. И совсем немного поиграем, если вы не против такой программы. Бэлла Марковна сказала, что у вас отличный инструмент, очень интересно посмотреть.

— Я очень даже не против, — согласился Евгений Германович, провожая гостью в комнату и на ходу излагая биографию семейного сокровища, традиционно привирая в самых интересных местах, потому что в принципе пианино было самое обычное, производства ГДР середины шестидесятых, но в советские времена заслуженно считалось уникальным.

Тихон и Маруся, вышедшие поздороваться и проконтролировать ситуацию, тоже проследовали в гостиную.

— Какая прелесть! «Циммерман»! — восхитилась Лариса Борисовна, садясь к инструменту. — И в самом деле настоящее сокровище! Вы позволите?

Она положила ладонь на крышку, будто знакомясь с живым существом и давая к себе привыкнуть. Потом красивым плавным движением подняла крышку.

Маруся мгновенно взлетела на верх инструмента, за ней взгромоздился Тихон, и оба бесцеремонно вылупились на гостью двумя парами любопытных разноцветных глаз.

— Да у вас в самом деле вся семья музыкальная, — удивилась Лариса Борисовна. — Редкое качество для кошек, кстати. Я читала, что они не любят музыку, потому что высокие ноты кажутся им тревожными сигналами, что-то в этом роде.

— Тихон, это серый который, он раньше музыку терпеть не мог, особенно фортепианную, — с удовольствием пояснил Моцарт, он гордился творческим и культурным развитием своего воспитанника. — Удирал всегда, если играть начинали. А когда появилась Маруся, я ее недавно подобрал, она, наоборот, очень интересуется и за руками следит, пока я играю, так Тихон тоже стал с ней слушать.

Лариса Борисовна протянула руку и погладила сперва Тихона, а потом и Марусю (кот стерпел, кошка мягко уклонилась), но наблюдательный пост не покинули. Лариса Борисовна прикоснулась к одной клавише, к другой, потом взяла несколько аккордов. Пианино встряхнулось, просыпаясь, прислушалось, будто не веря — и зазвучало во всю мощь, как живое существо, за недели молчания соскучившееся по умным и умелым рукам. Евгений Германович и коты слушали, не отводя глаз от пианистки.

— Замечательный инструмент, и звучит великолепно, — вынесла вердикт Лариса Борисовна. — Нам с вами просто повезло, играть на таком — сплошное удовольствие.

Моцарт поймал себя на том, что они уже давно беседуют, как давние знакомые, и что его волнение и напряжение испарились. Лариса Борисовна была очень… успокаивающей. Наверное, она хорошо ладит с детьми, они ее не раздражают, как раздражали Анну почти все ее ученики. И Евгений Германович задал вопрос, который намеревался озвучить с порога, да не решился:

— Лариса Борисовна, а вам не кажется… смешным мое желание на старости лет учиться?

— Вы же все сами знаете, Евгений Германович, — ответила она. — Пока мы чему-то учимся, мы движемся вперед. И музыка — не худший предмет для изучения, хотя и не самый простой. Игра на фортепиано — очень интеллектуальное занятие.

— А я на гитаре умею, — поспешил уверить ее в своей небезнадежности Моцарт. — И ноты я выучил. На всех пяти линейках!

— Видите, сколько шагов уже сделано, — улыбнулась его горячности Лариса Борисовна. — Через пару месяцев вам будет жаль бросать, потому что вы уже многое умеете. И знаете что?

Она замолчала, будто размышляла, стоит ли говорить об этом человеку, с которые едва знакома. Но все же сказала:

— Я поняла, что фортепиано — это единственный друг, который всегда остается с вами. Всегда.

— Мне очень нужен друг, — серьезно кивнул Евгений Германович, понимая, что она поделилась с ним личной информацией. — Который от меня никогда не уйдет. А мы сможемзаниматься с вами три раза в неделю?

— Давайте попробуем, — улыбнулась Лариса Борисовна. — Но мне кажется, что двух будет вполне достаточно. Вы же еще будете заниматься самостоятельно, я буду задавать вам домашнее задание. Да и спешить нам некуда.

— Вся жизнь впереди, — подтвердил Моцарт, неожиданно припомнив добрую улыбку дедушки-порноактера, вот ведь привязался, черт японский!


Первый урок назначили на послезавтра. Евгений Германович старательно готовился, желая предстать в максимально выгодном свете: репетировал «Мурку», сильно сомневаясь при этом, что он осмелится предложить такой репертуар малознакомой даме. Играл «Гусей» двумя руками параллельно в двух октавах и гамму пятью пальцами. Озаботившись теоретической подготовкой, выучил ноты на всех пяти линейках и названия всех октав от дефективной, как назвал ее про себя, «субконтры» до никчемной Пятой, и вовсе состоявшей из одной-единственной писклявой ноты «до», до которой, он готов был голову дать на отсечение, никто и никогда не дотягивался. Освоил нумерацию пальцев обеих рук и, вспомнив студенческий опыт написания шпаргалок, не поленился написать номера ручкой прямо на пальцах. Эта кипучая деятельность его развлекала и позволяла не думать о ненужных вещах.

Осложнение возникло там, где ожидать его было невозможно: Надежда Петровна, до их пор затею с обучением музыке вполне одобрявшая, вдруг преисполнилась скептицизма и даже позволила себе высказаться в том духе, что может быть, не стоит ему перед посторонними людьми позориться и что только что купленный самоучитель был вполне себе хорошей и самодостаточной идеей. Евгений Германович на это отвечать не стал… прежде всего потому, что и сам в глубине души думал именно так. Но решение было принято, и отступить в самом начале было бы стыдно. Ведь в конце концов, ему ли не знать, что путь к любой вершине мира начинается с первого шага за порог собственной квартиры. К тому же Лариса Борисовна ему очень понравилась, и он решил положиться на ее терпение и деликатность — ведь в конце концов, чем он хуже какого-нибудь сопливого первоклашки, которому родители купили пианино и силком заставляют играть ненавистные гаммы. А он, Моцарт, готов их играть с утра до ночи, пусть ему только покажут, как, а уж он не подкачает.

Надежда Петровна, так и не дождавшись от него реакции на свой выпад, поджала губы, подумала… и попросила разрешения присутствовать на уроке. Веской причины для отказа Евгений Германович сходу придумать не смог и вынужденно согласился. Таким образом, к началу первого урока собралась аудитория из троих слушателей: недовольная Надежда Петровна, искренне заинтересованная Маруся и поневоле ставший меломаном Тихон. Моцарт волновался, аж руки вспотели. Лариса Борисовна была спокойна и доброжелательна.

— Сегодня у нас план такой, — начала она. — Сначала немного физкультуры, потом теория, потом играете вы…

— Я? — удивился Моцарт. — Я только гамму…

— Ничего сложного, вот увидите! Давайте начнем с рук. Мы будет учиться расслаблять руки. Встаньте ровно, руки в стороны. А теперь расслабляйте сперва кисти, потом до локтя, потом плечи. Хорошо, только не торопитесь, почувствуйте сперва напряжение, а потом расслабление. Второе упражнение: руки поднимем вверх, не спешите… потянулись… И уронили вниз!

Долговязый Моцарт так старательно махал руками, выполняя указания, что едва не сшиб люстру. Потом учились «дышать» руками, и он смешно путался, дергался, убирая руку с клавиатуры на колени и поднимая ее вверх, когда Лариса Борисовна командовала «Вздох», при этом устроившиеся на верху Тихон и Маруся отшатывались в разные стороны. Потом безуспешно воображал теннисный мячик между кистью руки и клавиатурой — как играть-то при этом?! Пытался не оттопыривать мизинец и не поджимать большой палец… и в результате опять устал так, будто разгрузил машину картошки. И поэтому, когда Лариса Борисовна сказала, что сейчас она поиграет, а он, Моцарт, пусть посмотрит за ее руками и просто послушает, он выдохнул с облегчением и уселся рядом. И это они еще играть не начинали…

…В самом начале урока Надежда Петровна с независимым и равнодушным видом уселась в кресло, подальше от фортепиано, и уже там вдруг с удивлением обнаружила, что портрет Анны переместился с крышки пианино на стену и теперь был из угла гостиной не виден. Сто лет стоял, и вдруг на тебе. Зачем Моцарт его перевесил? Это надо было обдумать. Но не получалось. Делая вид, что интересуется занятиями, то есть наоборот — делая вид, что совсем ими не интересуется, Надежда Петровна попыталась собраться с мыслями. Но мысли бродили в голове расстроенные и неупорядоченные, лохматые и вредные, как невыспавшийся Пашка, и выстраиваться в ряды не желали. Казавшаяся вполне невинной затея с игрой на фортепиано обернулась присутствием в доме новой женщины, в общении с которой Евгений Германович был искренне заинтересован. Несколько успокаивало то, что учительница музыки была вот именно что учительница — приличная и порядочная до мозга костей, такая умрет, а ничего лишнего себе не позволит. Но опять же ученик не дите малое, а вполне видный мужчина, да что там говорить — завидный жених. А по этой сразу видно, что старая дева. И одета как попало, в коричневое, длинное и мешковатое, волосы некрашеные, хотя вон седина мелькает, собраны в хвост простой резинкой, и ни сережек тебе, ни колечка, ни бусиков каких. Это хорошо. Но чутье подсказывало Надежде Петровне, что все не так просто. В этой училке была простота и доброжелательность (Пашка про таких говорил — «беспонтовость»), которые располагали к себе и лишали бдительности. Такая и без мыла влезет, чтоб ей провалиться. Теща, старая ведьма, нарочно это все устроила. Зять хороший мужик, с таким ссориться неохота, мало ли как жизнь сложится. Вот и подсунула ему…

Тут мысли Надежды Петровны совершенно перепутались и зашли в тупик. А если эта кошка драная, Анна, нагуляется, передумает и вернется — всяко жизнь оборачивается, а таких мужей еще поискать, то, получается, теща своими руками дочери яму вырыла? Нет, на Бэллу Марковну это было не похоже, она хитрая лиса, всегда свою выгоду соблюдет…Но тут грянули аккорды, Надежда Петровна подпрыгнула от неожиданности и вдруг прозрела: Бэлла вот именно что порядочную подобрала! Такая, если что, сразу уступит, между мужем и женой не полезет. А пока жена не нагулялась, как раз ее место и займет, вон какая подходящая — и скромная, и приятная, и симпатичная, вот ведь гадость-то в чем! И моложе его, и не замужем, и с квартирой поди, — растравляла себя Надежда Петровна под несмолкающие аккорды и со злорадством наблюдала, как предатель Тихон, не выдержав грохота и вибрации, спрыгнул с пианино и спрятался за ее кресло.

— Иди сюда, Тишенька, солнышко, — она подхватила кота на руки и, поглаживая, стала шептать ему в ухо. — Да у тебя нос горячий! Собрались тут… музыканты, прости Господи. Руками машут, будто делом заняты. А эта твоя Машка хороша, уселась, слушает, будто понимает чего. И мой тоже хорош, уши развесил, глаза вытаращил. Упала эта музыка на нашу с тобой голову…

Неприятная музыка постепенно стихала, съеживалась, потом усохла до одного-единственного звука и наконец прекратилась. Тихон и Надежда Петровна вздохнули с облегчением — кажется, урок подходил к концу. Лариса Борисовна в тетрадке в клеточку (вот смех-то) написала ученику домашнее задание, Надежда Петровна запомнила дату следующего занятия — четверг, в шесть вечера — и, подхватив перенервничавшего Тихона поперек живота, отправилась вслед за бодрыми Моцартом и Марусей в прихожую, проводить гостью. Ну и заодно проконтролировать, что к чему. Моцарт противно суетился, бегал в комнату к окну смотреть, не пошел ли дождь, спрашивал, есть ли у Ларисы Борисовны зонтик, словом, выглядел очень глупо. Надежда Петровна с Тихоном мысленно плюнули на это безобразие и ушли в гостиную, то есть она ушла, а перебравшийся на плечо Тихон на ней уехал. Ну а эта что, попрощалась и ушла, как будто ничего не заметила. Заметила наверняка, да виду не показала, потому что училка, все правильно Надежда Петровна про нее поняла.

Евгений Германович вернулся в гостиную, потирая руки и улыбаясь. Подскочил к Надежде Петровне, обхватил ее в охапку и закрутил ее в вальсе вместе с ошалевшим котом. Моцарт напевал, кот придушенно мяукал, Надежда Петровна вяло отбивалась, потом, не выдержав, тоже засмеялась.

— У меня замечательное настроение! — объявил Моцарт. — И зверский аппетит!

— Я сейчас… — подхватилась было Надежда Петровна.

— Это я сейчас иду в магазин, покупаю мясо и делаю отбивные, о которых давно мечтал! А вы все сидите и меня ждете, никто не уходит! Потом будем есть арбуз и раскладывать пасьянс. Ты мне обещала, и теперь твоя очередь!

Наевшись вкуснейших отбивных с картофельным пюре и завершив пиршество арбузом, они сыграли пару раз в подкидного дурака, потому что на пасьянс ни умственных, ни физических сил не осталось. Вечер оказался для них обоих непростым, но в итоге хорошим, и Надежда Петровна решила пока зря голову не ломать. Моцарт вон развеселился, коты тоже довольные, а она им зла не желает. Эта Борисовна, похоже, не их таких, как Анна, чтоб ей, сразу на мужика не кинется, а там поживем — увидим.

Проснувшись на следующее утро, Евгений Германович с трудом удержался от того, чтобы сразу не метнуться к пианино и не начать выполнять домашнее задание, данное ему Ларисой Борисовной. Только сила характера и годами выработанная самодисциплина, которыми он всегда втайне гордился, заставили его сделать зарядку, принять душ и позавтракать. Потом он потратил еще пару минут на то, чтобы переодеться, потому что пианист, как и альпинист, не может быть расхристанным и одетым не по форме, в нем все должно соответствовать обстановке. И наконец уселся перед инструментом. Тихон с Марусей немедленно водрузились на верхнюю крышку и приготовились слушать. Под их выжидательными взглядами Моцарт ответственно вспомнил про чертов мячик и как надо «дышать руками» — и приступил. Пятью пальцами правой руки от до и обратно. То же самое левой рукой. Потом двумя руками, сначала в одну сторону потом в разные. Сверился с тетрадкой — там это называлось «симметричной» и «несимметричной» аппликатурой — и возгордился. Еще в тетрадке было слово «артикуляция», от нее стрелочки к вовсе непонятным, но красивым словам «легато», «нон легато» и «стаккато». Чтобы не путать аппликатуру с артикуляцией, дальнейшее освоение музыкальной грамоты решил отложить на вечер. Лариса Борисовна придет послезавтра, и он должен предстать во всем блеске. Ничего сложного, ему такие чертежи приходилось читать, что эти стрелочки-закорючки и прочие загогулинки перед ним ни за что не устоят, нужно только время. А этого добра у него — девать некуда.

Покончив с домашним заданием, Евгений Германович закрыл пианино. Коты, сразу потеряли к Моцарту интерес и отправились на любимый подоконник. А Моцарт так и остался сидеть перед инструментом, глядя на портрет Анны. Теперь, со стены, она и вовсе смотрела свысока, улыбка была невыносимо снисходительной. И неожиданно Моцарт разозлился, как будто она сказала ему что-то обидное, что-то вроде — знаю, мол, что для меня стараешься, только мне твои подвиги и даром не нужны, у меня теперь своя жизнь, у тебя своя, вот и живи, как знаешь.

— А знаешь, я хорошо жить буду! — заявил он. — И тебе желаю жить хорошо со своим этим… как его? Хорошей вам погоды, и как в песенке поется: «До свиданья, дорогие, вам ни пуха, ни пера, пусть вам встретятся другие, лишь попутные ветра!»

Нарочно спел, чтобы ее позлить. Анна не любила его вечные песенные цитаты, как не жаловала и авторскую песню в целом, называя и текст, и музыку «дворовыми», но на концерты приезжих известных бардов, тем не менее, с мужем всегда ходила и признавала, что лица людей в зале всегда были совершенно особенными. Как будто все они — счастливые единомышленники, знающие о жизни что-то такое, что позволяет всегда и несмотря ни на что надеяться на лучшее. Но тут же добавляла, чтобы последнее слово оставалось за ней — в филармонии у людей такие же лица. Моцарт не спорил, хотя по его наблюдениям, на филармонических концертах часть людей борется со сном (в этом смысле совершенно непобедим орган), часть изо всех сил старается выглядеть сопричастными (а высокое искусство на то и высокое, чтоб не все могли до его понимания дотянуться), и лишь часть получает удовольствие. Он периодически примыкал то к первой, то ко второй группе, в зависимости от исполняемой программы, жена всегда была в третьей, что не мешало ей неизменно критиковать исполнителей, не взирая на чины и звания. А на концертах авторской песни зал был един и не делился на части, все любили исполнителей и друг друга, и старые песни — за то, что они добрые и умные, и за то, что от них хочется плакать и улыбаться, и делать хорошие вещи, а критиковать не хочется совершенно. Но, разумеется, все эти аргументы Моцарт проговаривал про себя, вполне довольный тем, что Анна соглашалась пойти вместе с ним. А если ей нравится во всем быть правой — да ради Бога.

— Молчишь? Нечего сказать, да? — теперь в его голосе звучала настоящая злость. — А я вот не помер! И жить собираюсь долго, так что, может, увидимся еще. Только ты одна приезжай, без этого своего. А то я ему морду набью. Я с ним дружить не буду, и не надейся, эти все твои любовные треугольники — выдумка, не бывает такого в реальной жизни.

Это тоже был камень в ее огород. Анна отчего-то восхищалась Лилей Брик — музой, любовницей, подругой Маяковского. Собирала книги о ней, ее фотографии. Даже портрет этой дамы на книжной полке стоял. Анна очень хотела найти ответ на вопрос, которым задаются, наверное, все женщины, знающие историю Щена и Лисятика, великого поэта и великой любовницы. Тот же вопрос, кстати, задала ему не так давно и Надежда: ну что такого есть в некоторых женщинах, что к их ногам падают самые сильные, талантливые, знаменитые мужчины? Почему они соглашаются на любые ее условия, а она играет ими, «как девочка мячиком»? Конечно, в формулировке Надежды он звучал проще: почему одним (у которых ни рожи, ни кожи) все, а другим (покладистым и трудолюбивым) — фигу с маслом?! У Анны подход был тоньше: она мечтала найти и выделить тот ингредиент, который дает любой, у которой ни рожи, ни кожи, власть над мужчинами. Тогда уж ей-то, признанной красавице, успех будет обеспечен.

Однажды она потащила его смотреть квартиру в доме напротив почтамта. Покупать они ничего не собирались, но по ее данным, именно в этой квартире в начале тридцатых жила Лиля Юрьевна со своим очередным мужем, героем Гражданской войны Виталием Примаковым. Анна не поленилась соврать риэлтеру, чтобы попасть в столь интересующее ее жилье.

— Представляешь, Маяковский умер в апреле, а зимой она уже приехала в Свердловск с новым мужем. Ну как, скажи мне, как?! Она ведь к тому же была замужем за Осей эти своим, и почему такие мужчины даже это готовы были стерпеть, лишь бы быть рядом?

Анна искренне страдала от любопытства и непостижимости тайны, Моцарт смеялся и говорил, что он бы на эту страхолюдину Лиличку и глазом бы не повел, а любит Анну без всяких там заковыристых секретов. И вообще (тут он изображал негодование) — зачем ей все мужчины, если у нее есть он, Моцарт, самый лучший на свете. Или не так? Так, — смеясь, соглашалась Анна, но в ее глазах ее оставалась задумчивая тень, делавшая ее неуловимо похожей на Лилю. Тем более, с неудовольствием подумал тогда Моцарт, глаза у нее совсем как у Лилички, «карие, горячие до гари».

Тогда это казалось смешным, потому что есть он, Моцарт, и она, его жена, а больше нет никаких мужчин и женщин, они посторонние в их маленькой вселенной. И скажи кто, что все так обернется, Моцарт бы ни за что не поверил. Вся жизнь прожита вместе, они одно целое, и так будет всегда…

— А я Лиличку твою сейчас к чертовой матери! — объявил вошедший в раж Моцарт.

Он взял с книжной полки портрет этой гадкой бабенки (хороший портрет, надо признать — она сидит на подоконнике, хрупкая фигурка, задумчивый профиль), достал из рамки и с удовольствием порвал на мелкие клочки.

— Туда ей и дорога! — порадовался он своей идее. — Давно надо было. И еще знаешь что? Если ты ко мне заглянешь, я тебе сыграю.

Вдохновленный странной идеей, он вскочил, принес компьютер и поставил его на фортепиано. Нашел в интернете «Рахманинов. Самый знаменитый концерт». Положил руки на клавиши — так, как учила Лариса Борисовна, чтоб и мячик, и дышали. И включил динамик на максимум. Минута, друга, третья… Аккорды нарастали, обрушивались почти нестерпимой мощью, но он не убавлял звук, упиваясь своим странным, болезненным триумфом. Защемило сердце, но это не напугало, только добавило ему азарта.

— Я вот так сыграю… У меня времени много… А ты будешь слушать, ты же так любишь Рахманинова. А я его ненавижу! И тебя ненавижу, и эту проклятую музыку ненавижу, вечно ты и вечно музыка, и будьте вы обе прокляты!

Он очнулся от того, что кто-то тряс его за плечо. Придя в себя, увидел перепуганные глаза Надежды Петровны.

— Женя, что с тобой?! Выключи, ради бога! Сейчас соседи прибегут, нельзя же так громко! Я еще за дверью услышала, такой грохот! И что ты кричал? Ты свихнешься совсем с этой вашей музыкой проклятой!

Моцарт сник, будто из него выпустили воздух. Но и боль отпустила разом, будто сжимавший сердце кулак превратился в ладонь, и на этой ладони лежало сердце, дышало, медленно возвращаясь к обычному ритму.

— Нет, Надюша, не свихнусь, не волнуйся, — он похлопал Надежду по руке, все еще лежавшей на его плече. И видя, что тревога из ее глаз не исчезает, неловко соврал, — я динамик проверял у компьютера. И микрофон. Как видишь, все работает отлично, а то барахлили. Ты что пришла?

— Так уже обед пора готовить, а мы еще на рынок с тобой договаривались идти. Осень, там овощи свежие, не то, что в магазинах, а мы с тобой все дрянь эту берем, будто до рынка дойти нельзя…

Слушая ее причитания, Моцарт окончательно пришел в себя. Перехватил ее руку и неожиданно поцеловал.

— Ты что? — смутилась Надежда, да так, что аж слезы на глазах выступили.

— Спасибо тебе. Ты всегда так вовремя приходишь. Что бы я без тебя делал, — сказал Моцарт.

И он был совершенно искренен.

Анне снился сон. Длинный, бесконечный. Она просыпалась и пыталась открыть глаза, но было совершенно темно, непонятно, день или ночь на дворе. Она хотела и никак не могла проснуться, потому что ей отчего-то надо было досмотреть этот сон до конца. Она шла бесконечными лабиринтами странного незнакомого дома. В доме были люди, они говорили с ней, но она не понимала ни слова, потому что их язык был тоже странный, совсем непонятный. Она им отвечала, ее не понимали, брали за руку, куда-то вели, чего-то от нее хотели, она вырывалась, и снова бродила по комнатам. Сил уже не было, ноги подкашивались, она прислонялась к дверным косякам и сползала вниз, а потом снова вставала и шла неизвестно куда, почти теряя сознание.

А потом она услышала музыку. Она ее когда-то знала, но не могла вспомнить, что это за музыка. Музыка звучала едва слышно, издалека. Собрав остаток сил, Анна встала и пошла, опираясь на стены. Где-то играл оркестр, но солировало фортепиано. Нарастали аккорды в верхнем и среднем регистрах, им отвечал утробный звук фа контроктавы. Да-да, сейчас музыка будет расти, как грозовая туча, становиться мощнее… а потом будет покой. Идеальное растворение в музыке и покой.

Но до этого еще надо было дойти, доползти, дотерпеть. Только бы хватило сил — и будет покой, и счастье, и отдых. Будет свет, и будут родные люди, и будут понятны их слова и взгляды. Только дойти. И она бесконечно шла, почти ползла, теряя остаток сил. И вот наконец высокая белая дверь, за которой та самая музыка. Анна замерла от страшной догадки: там, за дверью, никого нет, там пустота, потому что такую музыку не могут играть обычные люди, она появляется откуда-то независимо от их воли, и люди не могут так божественно и страшно играть. И все же она должна открыть эту дверь — и будь что будет. Последним усилием она толкнула створки и успела увидеть огромный пустой зал с белыми, теряющимися вдали стенами и потолком, и человека, сидящего за белым роялем. Он был один. И это был ее Моцарт.

Люди за спиной что-то говорили встревоженными голосами, она их по-прежнему не понимала, но теперь это стало совершенно неважным. Она не удивилась, что Моцарт играет, и что он играет эту невозможную гигантскую, сокрушительную музыку один. Это же Моцарт, ее Моцарт, ради нее он может все. И наступил тот самый момент, которого она так ждала — музыка стала другой, музыка обняла ее, подхватила и понесла куда-то, и это было так прекрасно, что Анна наконец потеряла сознание. Последнее, что она вспомнила, были слова, совершенно неподходящие — Adagio sostenuto. Ну конечно — медленно, спокойно, не спеша. Все правильно. Больше спешить некуда. Она пришла, и Моцарт тоже здесь. Значит, все будет хорошо.

…Вечером Моцарт, глядя жене в глаза, попросил прощения за свою несдержанность. Но Анна не ответила. Как выяснилось позднее, она вообще перестала ему отвечать. Ну что ж, так тому и быть — решил Моцарт. — Помолчим. Навязываться не буду.

И жизнь пошла своим чередом. Гаммы и простенькие мелодии, которые день за днем упорно и вдохновенно осваивал Евгений Германович, словно капли, подтачивали громадную серую стену, отгородившую его от жизни после ухода жены. Он вновь начал слышать звуки и видеть краски, замечать желтые листья и тяжелые темно-синие тучи за окном, стал спать по ночам и просыпаться без чувства отвращения к новому дню. Надежда Петровна как-то незаметно заполнила его досуг хлопотами по хозяйству, совместными обедами и вечерними чаепитиями, научила его раскладывать пасьянс, правильно держать моток шерсти для перемотки в клубок, аккуратно резать капусту для квашения и яблоки для сушки и не хвататься немедленно за телевизионный пульт, как ковбой за пистолет, если на экране шел сериал (последнее давалось Моцарту особенно тяжело, но ради Надежды он старался).

С началом учебного года возобновила работу секция скалолазания в техникуме и теперь вокруг него шумели, смеялись, ссорились и мирились, болтали чепуху и рассуждали о важных вещах мальчики и девочки, казавшиеся ему совершенным детьми, а себе вполне взрослыми людьми. Он их учил не только навыкам подъема по отвесным стенам — учил не жалеть себя, верить в мечту и работать, работать, работать, и тогда вершины не смогут не покориться. И сам учился у них тому, что знает только молодость. Друзья-альпинисты, то ли узнав про обстоятельства его жизни, то ли просто по случайному совпадению, озвучили план, который вполне мог вернуть его к жизни: отпраздновать следующий день рождения в Непале, в базовом лагере под Эверестом. Он сперва не поверил в эту авантюру, но его легко убедили: уж если в советские времена добирались до Непала, согласовывая все вопросы в великом множестве инстанций, то теперь и вовсе нет проблем — билет, виза, самолет. И сто грамм ледяной водки у подножия ледника Кхтумбу, который они «сделали» в далеком 1965-м, за свой день рождения и за светлую память Лешки Торопова. Евгений Германович думал, что всего этого в его жизни уже не будет, но, как выяснилось, ошибался.

Поездка была намечена на апрель-май, времени на подготовку и на предвкушение было предостаточно. Пока же он учился играть на фортепиано с таким упорством и целеустремленностью, что приводил в изумление и Ларису Борисовну, и тещу, которая считала своим долгом ежедневно контролировать процесс освоения фортепианного искусства любимым зятем. При личных встречах он отчитывался сольным мини-концертом, в другие дни он иногда играл, поставив рядом включенный телефон, и Бэлла Марковна неизменно выражала свое восхищение моцартовскими успехами и хвалила свою прозорливость — ведь это именно она поддержала начинание. Моцарт уже забыл все те убедительные и тщательно сформулированные мотивы, по которым он взялся за учебу. Он просто помнил, что ему это надо, что он однажды так решил. И поднимался вверх по отвесной стене фортепианного искусства, шаг за шагом, сантиметр за сантиметром, думая лишь о том, каким будет следующий шаг, что впереди таких шагов великое множество. Но как опытный альпинист знал: вершина однажды будет покорена, и там ему откроется что-то такое, чего он раньше не видел, что изменит его самого и его понимание жизни. С вершинами — любыми — так всегда и бывает.

Еще он как-то быстро привык к Ларисе Борисовне. Как будто они были давным-давно знакомы и просто долго не виделись. Теперь их уроки длились гораздо дольше часа, отведенного Моцарту для игры. Потом играла Лариса Борисовна, а потом они разговаривали обо всем подряд: сперва о здоровье ее отца, потом о котах, которые полюбили Ларису Борисовну, как родную, нежной взаимной любовью, Маруся — за отличную игру, Тихон — за паштетик, который она приносила в качестве гостинца. Потом об учениках (его — с энтузиазмом карабкались по стене, ее — с неохотой играли этюды), о прошлом и о планах на будущее, и это было замечательно, потому что теперь и у Моцарта были планы на будущее!

Евгений Германович долго ждал, когда Лариса Борисовна спросит его о фамилии, все новые знакомые делали это в первую же минуту: одинаково вытаращивали глаза и одинаково спрашивали — что, правда Моцарт?! А как это? Но Лариса Борисовна была слишком деликатна, чтобы вытаращивать глаза и задавать очевидные вопросы. Но все же спросила, когда к случаю пришлось:

— Мне никто не верит, что среди моих учеников есть Моцарт. А я все думаю — неужели возможно такое чудо, что вы и в самом деле потомок самого Моцарта? Или таких совпадений не бывает?

— Я не потомок, — заверил ее Моцарт-второй. — Хотя моя супруга всегда мечтала именно таком родстве. Даже заказывала генеалогическое исследование. Кучу денег угрохала.

— И что? — улыбнулась Лариса Борисовна. — Они доказали, что вы его прямой потомок?

— Увы… — развел руками Моцарт. — Род Моцарта прервался с смертью его двух сыновей. А мне, то есть супруге, попались порядочные исследователи. Они выяснили, что мой род ведется от коновала Амоса Моцарта, его имя упомянуто в хрониках города Белоозеро в 1687 году.

— Да вы что? Это же просто чудо! — всплеснула руками Лариса Борисовна, на этот раз и вправду удивленная.

— Что именно? Что коновал? — не понял Моцарт. — Ветеринар по-нынешнему, хорошая профессия, но самая обыкновенная.

— Чудо, что они нашли ваших предков аж в семнадцатом веке! Ведь мы нынче дальше деда-прадеда не знаем никого, и следов не осталось, а вам такая история — ну конечно, чудо! Я бы загордилась, непременно загордилась.

— А моя жена расстроилась, — вздохнул Моцарт. — Я оказался и не граф, и не музыкант, не немец и даже не еврей. То есть толку с меня никакого. А она всегда мечтала уехать…

Лариса Борисовна разговор не поддержала, отвернулась, стала что-то искать, перелистывая ноты. Коты свесились с крышки, восторженно наблюдая — мелькание и шуршание нотных страниц они любили отдельной любовью. Евгений Германович тоже замолчал, вдруг вспомнив, как расстроилась Анна, когда в результате долгих изысканий выяснила, что коновал Амос Моцарт и его многочисленные потомки по национальности были караимы, и что ученые до сих пор спорят, к какой нации следует этих самых караимов отнести — евреи они или татары? К тому же оказалось, что караимы Моцарты, жившие на территории Литвы, от своего не до конца установленного «еврейства» всячески отказывались, татарами себя тоже не признавали, и на уговоры не поддавались. Точь-в-точь как и сам Евгений Германович. Раздосадованная Анна устроила скандал, обвинила мужа во всех грехах его «неправильных» предков, в равнодушии к ее мечтам, в нежелании менять жизнь к лучшему и — неожиданно — в квасном патриотизме.

До сих пор Евгений Германович молчал, слушал супругу с обреченным вниманием, по опыту зная, что вставить в монолог Анны слово — все равно что плеснуть бензина в костер. А если не плеснуть, то может возгорание и не приведет к пожару. Но в этом месте он неожиданно расхохотался и опрометчиво сообщил, что квас не любит. И стало быть, обвинять его именно в таком виде патриотизма не следует. Тогда к перечисленным обвинениям добавилось то, что он: издевается над женой — раз, совсем ее не любит — два, и если он хочет сдохнуть в этой стране в полной нищете и беспросветности…

Тут Евгений Германович прервал ее во второй раз. Нет, он не закричал и не стукнул кулаком по столу, и не наговорил обидных слов. Он встал, выпрямился во весь рост, и нависая над сразу притихшей Анной произнес, ставя точки после каждого слова:

— Я. Никуда. Отсюда. Не поеду. Хочешь — уезжай одна. Все. Больше мы об этом никогда — ты слышишь, ни-ког-да — не разговариваем.

И Анна поняла. Больше они и в самом деле об этом не разговаривали. Она переключилась на дочь и сделала все, от нее зависящее, чтобы Лена выросла с убеждением — нормально жить можно только за границей. Дочь закончила консерваторию в Москве, вышла замуж за продюсера средней руки и уехала с мужем в Германию. Анна была несказанно счастлива, несколько раз в год ездила к дочери и зятю, а вопрос об эмиграции потерял первоначальную остроту…

Евгений Германович спохватился и взглянул на Ларису Борисовну. Она вполголоса разговаривала с Тихоном и Марусей, объясняя им наверняка что-то очень интересное, потому что коты глядели на нее, как завороженные. Но, возможно, им просто нравилось, что она им за ушами почесывала, а слушали они так, из вежливости.

— Ваш хозяин — умница. У него все отлично получается. И вот это он будет играть к Новому году, я вам обещаю…

— Что я буду играть к Новому году? — заинтересовался Моцарт, так же округлив глаза и вытянув шею (он был бы не против если б и его Лариса Борисовна погладила, но попросить стеснялся, он не кот, все же…а жаль).

— «Тихо падает снег». Послушайте, какая красивая мелодия. И совсем не сложная.

Ее пальцы вспорхнули над клавиатурой, и зазвучала мелодия, нежная и грустная, с хрустальными высокими нотками-льдинками и мягкими тающими аккордами, звучавшими немного, как показалось Моцарту, в диссонанс.

— Я так не смогу… — печально подвел итог Евгений Германович. — Двумя руками и обе играют разное — нет.

— Я вам обещаю, — улыбнулась Лариса Борисовна.

Она все время улыбалась, но как-то легко, мимолетно, часто одними глазами. Моцарт подумал, что она сама похожа на эту мелодию — тихую, нежную и какую-то безнадежную, что ли. Она была как Снегурочка, которой обязательно полагается растаять. Он испугался этой своей мысли. Как так — растаять? А он как же? И почему он до сих пор не расспросил ее ни о чем? Почему, улыбаясь, она никогда не смеется? Ее улыбка бывает нежной, виноватой, ободряющей, печальной, вежливой, но почти никогда — просто радостной. Как она живет, что ее беспокоит, не нужна ли ей помощь? Она сама не попросит, не захочет его обременять своими проблемами.

Ей живется непросто, это наверняка. Бэлла Марковна рассказала ему, что «Ларочка» не замужем, и никогда не была, а все потому, что она — очень поздний и долгожданный ребенок у своих родителей. Когда умерла ее мать, она отказалась от личной жизни и осталась с отцом, который не пережил бы ухода еще и дочери, во всяком случае, ей так казалось. И вот ему уже почти девяносто лет, а она одинока. И всю свою душу вкладывает в учеников. А еще часто ходит в церковь.

— Жаль ее, такая хорошая девочка, — вздохнула теща. И добавила, — ты бы ее в театр пригласил, что ли. Сидите дома, как два филина. Вот я ваши годы…

— Лариса Борисовна, а пойдемте в театр! — выпалил Моцарт и, увидев изумленное лицо Ларисы Борисовны, сбавил обороты, — ну… или в кино. Или куда хотите. Я даже в филармонию согласен, честное слово! А то сидим, как… как два филина.

— В кино? Сто лет в кино не была, пойдемте! — на пороге гостиной стояла Надежда Петровна, уперев руки в дверной косяк, точь-в-точь как незабвенная Маргарита Павловна из «Покровских ворот». Ее поза означала, что Моцарт — это только ее крест, поэтому без ее санкции в кино никто не пойдет и вообще из комнаты не выйдет.

Евгений Германович растерялся, как школьник, застигнутый за умышленной порчей школьного имущества. Он совсем забыл, что соседка взяла за правило всегда присутствовать на их занятиях. Сперва она сидела в гостиной и внимательно наблюдала за уроком. Но потом убедилась, что все происходит в рамках приличий, а ее от музыкальных упражнений клонит в сон, и передислоцировалась на кухню. Там она накрывала на стол, но, увы, Лариса Борисовна неизменно отказывалась от совместных чаепитий, ссылаясь на занятость. Моцарт подозревал, что ее смущает присутствие Надежды и подозрительные взгляды исподлобья, но никак не мог придумать способ решения этой ситуации. Не выгонять же Надежду, в конце концов. В итоге Лариса Борисовна уходила, и они пили чай вдвоем, к большой радости Надежды Петровны.

— Я тоже давно не была в кино. Со студенчества, наверное, — согласилась Лариса Борисовна. — Спасибо, но — не смогу. Папа болеет в последнее время, я даже от уроков стала отказываться.

— Не отказывайтесь от меня, пожалуйста! — перепугался Моцарт. — И скажите, чем вам можно помочь?

— Конечно! Мы обязательно вам поможем! — подхватила обрадованная Надежда. — Я вот пирожков вам тогда горяченьких, с собой! Возьмите-возьмите! Папе вашему понравится. Вам же некогда.

— Что вы, я справляюсь. Спасибо. За пирожки спасибо, я вообще не умею печь, а папа их любит, — удивительно, но Лариса Борисовна опять улыбалась, как бы говоря: извините, что говорю с вами о своих проблемах. Но улыбка была виноватой и уголки губ дрожали.

Моцарт почувствовал острое желание схватить Надежу Петровну в охапку, вытолкать из квартиры (д что ж такое, в конце концов, вечно она тут, как будто своей жилплощади у нее нет!) — и поговорить с Ларисой Борисовной спокойно и откровенно, узнать, как он может ей пригодиться, а уж он любое поручение будет счастлив выполнить… Но Надежда, как хозяйка, уже провожала гостью в прихожую, и Моцарт, с ненавистью глядя ей в спину, пообещал себе непременно что-то придумать, чтобы избавиться от надоедливой опеки. Он взрослый человек, в конце концов! Он самостоятельный мужчина, от которого, черт побери, ушла жена и который волен проводить время так, как ему захочется и чай пить с кем заблагорассудится!

— Же-ень, ты его злой такой? — проворковала Надежа, запирая дверь. — Пошли, пирожки стынут. С капустой, как ты любишь.

— Вот что делать-то? — взвыл (про себя) Евгений Германович. — И именно с капустой, как я люблю! Ну куда, куда я ее дену?

— Привыкла уж я к вашим урокам, и что потом мы чай с тобой пьем. Пирожки специально пеку. Могу и чаще, да у тебя изжога будет, от печеного-то. Пошли-пошли, чего встал?

— Привычка свыше нам дана, — Моцарт с силой выдохнул, гася раздражение. — Замена счастию она.

— Кто она? — обернулась Надежда. — Борисовна, что ли?

— Привычка, — вздохнул Моцарт, идя за Надеждой на кухню, откуда плыл уютный запах горячей выпечки. — Я к твоим пирогам тоже привык. Очень они у тебя вкусные.

А через неделю Моцарту повезло. Брат Надежды, якобы непьющий-некурящий-неженатый и обещанный медсестре в качестве гонорара за пиар-кампанию по продвижению Надежды Петровны, вдруг ни с того, ни с сего решил поступиться принципами. Разумеется, не всеми разом, а только статусом холостяка. Надежда Петровна получила приглашение на свадьбу. Она долго охала, сокрушалась по поводу того, что теперь невестка «все к рукам приберет», выбирала в подарок электрический чайник, попыталась увлечь в поездку Евгения Германовича под предлогом, что ему нужно «развеяться», но не преуспела, и наконец, уехала. Проводив ее на вокзал, Моцарт радовался, как Малыш, чьи родители уехали в отпуск и оставили квартиру в его (и Карлсона) полном распоряжении. На предстоящую неделю он строил головокружительные планы, удивляясь попутно, как так вышло, что Надежда Петровна из соседки вдруг превратилась в домоправительницу (и временами даже домомучительницу).

К первому уроку «на свободе» Моцарт подготовился основательно: идеально выученное домашнее задание отскакивало от зубов, то есть от пальцев, а это должно было оставить время на чаепитие. Купил торт, фрукты, конфеты. Подумывал еще пойти на маленькую хитрость и объявить себя именинником, тогда уж точно в чаепитии ему не откажут, но вовремя спохватился: имея в общих знакомых вездесущую Бэллу Марковну, врать насчет дат и событий бессмысленно. Хотя в глубине души, зная тещу, он подозревал, что знакомство с Ларисой Борисовной было ею организовано не случайно. Он понимал, что теща жалеет его, переживает и чувствует себя виноватой. Поэтому она не будет возражать, если они с Ларисой Борисовной… Господи боже мой, что — они с Ларисой Борисовной?! Будут бегать по киношкам? Вместе смотреть телевизор? Играть в четыре руки, черт побери?! Она — старая дева с больным отцом на руках, он — старый дурак, брошенный женой, которая была на двенадцать лет моложе. Моцарт злился, волновался, ждал неизвестно чего. На душе было неспокойно и томительно, как будто бы там кто-то неумелый пытался сыграть новую, незнакомую мелодию: начинал, сбивался, повторял и опять сбивался, а он, Моцарт, ждал, что из всего этого выйдет, зазвучит или нет. И какая именно мелодия получится, тоже неизвестно.

И очевидно, на нервной почве Моцарта осенила блестящая идея. Нет, не так. Первоначально идея была проста и бесхитростна: переделав с утра пораньше все дела и откровенно маясь от безделья и ожидания, он решил приготовить себе обед. Что-нибудь вредное, вроде отбивных с жареной картошкой и кетчупом, вместо полезных голубцов и котлет, заботливо оставленных Надеждой. Тихон и Маруся, всячески приветствовали приготовление отбивных, кот обожал процесс их приготовления так же трепетно, как Маруся любила игру на фортепиано. И постарался привить эту любовь своей подружке. Маруся к процессу отнеслась уважительно, вместе с Тихоном они уселись на кухонном шкафу и приготовились наблюдать. Но когда хозяин застучал молоточком для отбивания мяса, кошка вдруг испугалась, метнулась вниз, Тихон рванул за ней, следом упала стоявшая наверху жестяная коробка с панировочными сухарями, а Евгений Германович от неожиданности треснул молоточком по пальцу. Именно с этого момента первоначально простой замысел стал гениальным.

Моцарт обвязал палец бинтом (получилось вполне жалостно) и, ужасно довольный собой, уселся ждать Ларису Борисовну — чаепитие тет-а-тет из вероятного превратилось в неизбежное. Приврать пришлось совсем немного: сказал, что поранил палец не утром, а «вот буквально пять минут назад», так что отменять занятие было уже поздно. А поэтому сегодня придется только слушать музыку в исполнении Ларисы Борисовна и потом пить чай. Или даже обедать. Одному ему плохо, больно и совершенно нет аппетита, — вдохновенно врал Евгений Германович, — но живая музыка его отвлечет, а за компанию он, возможно, сможет заставить себя съесть кусочек чего-нибудь. Всплеснув руками и на этот раз не улыбаясь, Лариса Борисовна согласилась на все сразу — присущие ей сострадание и любовь к ближнему, а также свежезабинтованный палец и взволнованный вид этого самого ближнего указывали ей единственно возможный путь.

И вот все на местах: коты на пианино, Лариса Борисовна за инструментом, Моцарт, на правах больного, расположился в кресле. Сеанс музыкотерапии начался с простого, с Бетховена «К Элизе», потом «Лунная соната» (по просьбам пострадавшего), затем Шопен по выбору исполнительницы для повышения образовательного уровня слушателей. Евгений Германович слушал внимательно. И не отрываясь, смотрел на Ларису Борисовну. Он всегда любил смотреть — именно смотреть, а не слушать, как играют другие, будь то симфонический оркестр в филармонии или Анна дома в гостиной. Смотреть и думать о своем, а музыка, если повезет, помогала, если нет — мешала, но он терпел, потому что музыку в их семье полагалось любить (или хотя бы делать вид). Сам он понимал только музыку со словами, а если без слов, то уж хотя бы мелодия должна быть хорошая, и Шопен в его систему ценностей укладывался не вполне.

Но зато он смотрел на Ларису Борисовну, ее мягкие движения, задумчивый профиль, красивые руки с длинными пальцами без колец и затейливого маникюра. Эта музыка помогала ему, подхватывала ход мыслей, предлагала интересные повороты. Сперва Моцарт подумал, что Анна никогда не позволяла себе и дня провести без тщательного маникюра и всегда, даже дома, носила кольца и браслеты, унаследовав эту привычку от Бэллы Марковны. Он сравнивал, ужасаясь крамольному ходу своих мыслей. До сих пор фортепиано было вотчиной Анны, ее территорией, где она царила и повелевала. Теперь на нее ступила другая женщина. Он сравнивал, сам того не желая и не в силах остановиться. Это музыка, вкрадчивая и будоражащая, затягивающая, лишающая воли, она во всем виновата!

Он вспомнил, что впервые услышав голос Ларисы Борисовны по телефону, отчего-то подумал про осеннее солнце, была в его интонациях мягкая и ненарочитая теплота. Она и в самом деле была похожа на осень, спокойную, неяркую, уже простившуюся с летом и приготовившуюся с мудрым смирением ждать холодов. На ее милом обыкновенном лице уже были заметны первые морщинки, а на висках просвечивала седина, которую она, судя по всему, не собиралась прятать под слоем краски. Кажется, она была ровесницей Анны — и полной ее противоположностью в манере держаться, двигаться, говорить, прикасаться к клавишам. Анна всегда и всех, особенно новых знакомых, будоражила, провоцировала, непременно старалась взять беседу в свои руки и произвести впечатление (надо признать, ей это всегда удавалось), она обожала покорять и нравится, она сама скорее походила на лето в его излете — еще рыжее, еще яркое, еще солнечное, не собирающееся сдаваться на милость листопада и первых льдинок…

Как странно, усмехнулся своим мыслям Моцарт. Я сравниваю Анну с женщиной, которую едва знаю. Я сравниваю несравненную Анну с другой женщиной. И я нахожу общие черты. Виновато колдовское фортепиано, это оно наводит морок и внушает странные мысли. На самом деле ничего этого нет. И быть не может.

За чаем он вдруг ощутил странное желание рассказать Ларисе Борисовне о том, что с ним случилось, как он живет последние месяцы, и что значит для него появление в его жизни музыки, а значит, и Ларисы Борисовны… ну, или наоборот. Сначала он удивился этому странному желанию, потому что отродясь у него не было желания исповедоваться ни перед попами, ни перед друзьями, ни — классика жанра — перед случайным попутчиками. Но та странная мелодия, которую он ощущал в последние дни, неожиданно окрепла, кто-тонезнакомый наконец заиграл увереннее, почти не сбиваясь.

И потом, когда они уже пили чай, Моцарт, отдаваясь во власть этой мелодии, вдруг сказал просто и как бы между делом:

— А вы знаете, от меня жена ушла. Уехала с любовником в Израиль. Я хотел отравиться, но у меня не получилось. Меня Надежда спасла. А потом я придумал заниматься музыкой.

Он замолчал. Ждал ответа? Сочувствия? Ответной искренности? Он и сам не знал. Но чувствовал, что от того, что скажет его собеседница, зависит очень многое. Сорвется мелодия в режущий диссонанс или взлетит, увлекая его за собой, освобождая его от тяжести последних месяцев. Понимал, что это странно и глупо, но — молчал. И ждал.

Лариса Борисовна тоже молчала, старательно разглаживала пальцем скатерть. Моцарту стало стыдно за свой глупый, неподобающий мужчине порыв, за неуместные ожидания ответных откровений от малознакомого человека, и он мучительно стал искать слова, чтобы как-то выйти из ситуации. Но тут Лариса Борисовна подняла на него глаза — и в этом взгляде, как в зеркале, он легко прочел свои собственные метания, все мучительные вопросы, на которые, скорее всего, ни у кого и не может быть ответа.

— Близкие уходят, — тихо и медленно сказала она. — От меня ушел брат, потом мама. Сейчас уходит папа, и это… это очень тяжело. Конечно, я понимаю, у вас другая ситуация, ваша супруга сама приняла решение… оставить вас. Но зато она жива-здорова и, наверное, счастлива. Если вы ее на самом деле любите, вы можете постараться радоваться хотя бы этому.

— Она меня предала, — отрезал Моцарт. — Даже не поговорила, не объяснила. Я ее ненавижу. И ее любовника тоже. Чему тут прикажете радоваться?

— Мы не на войне, Евгений Германович. Возможно, у нее просто не хватило сил сделать своими словами вам еще больнее. Но представьте, что ваша супруга, женщина, которую вы любите, не уехала в другую страну, а… — Лариса Борисовна замялась, не желая произносить слово, которое напрашивалось. — Ушла, как мои близкие. Вообще, насовсем… вы поняли. Просто подумайте…

— Я бы тогда тоже умер, сразу, — не стал даже думать Моцарт.

— Вот видите, — наконец печально, но все же улыбнулась его собеседница. — А пока все живы…

— Что — пока все живы? Что дальше, раз все живы? — потребовал Моцарт, ему казалось, что вот-вот и он все же получит ответ, который нужен ему, как воздух.

— Надо жить. Простите меня, другой мудрости я не знаю. Но я человек верующий, мне проще.

— Я тоже хотел бы, — признался Моцарт, — Но не умею.

— Вам труднее, — согласилась Лариса Борисовна. — Но вы справитесь. Вы сильный человек.

Моцарт перевел дух и тоже зачем-то поразглаживал пальцем скатерть, как это делала только что его гостья.

— А знаете, что мне батюшка наш однажды сказал, когда я вот так же, как вы сейчас, сказала ему, что в моей жизни радости было гораздо меньше, чем потерь? Он рассердился и сказал, что счастье не выдается, как приданное. Счастье человек ищет сам, каждый свое собственное, только для него существующее. И рано или поздно находит, порой в самых неожиданных местах — кто в делах, кто в людях, кто в природе, кто в себе, кто в вере. Кто-то находит огромное, раз и навсегда, а кто-то — маленькое, для других невидимое и оттого непонятное.

— А вы нашли? — спрашивая, Моцарт уже успел проклянуть себя за несдержанность.

— Мне кажется, что нашла, — кивнула Лариса Борисовна и поднялась, явно желая прекратить разговор, так далеко зашедший. — Мне пора, Евгений Германович. Я сегодня и так у вас засиделась. Вы лечите палец, и позвоните мне, когда сможете заниматься. А пока учите ноты басового ключа. Хотя бы по две в день, как раз и выучите, я думаю.

— Я раньше выздоровлю! — заверил ее Моцарт. — У меня уже и не болит почти. И простите меня, пожалуйста, если я был бестактен.

Но помогая гостье одеться, он сделал еще одну довольно неуклюжую попытку, попросив Ларису Борисовну взять его с собой в храм.

— Вам не нужно пока, — посмотрела она на Моцарта, склонив голову набок и как бы о чем-то размышляя. — На экскурсию не нужно, да и экскурсовод я плохой. Если захотите, вы сами придете, один.

Проводив Ларису Борисовну, Моцарт и Тихон с Марусей отправились в гостиную и втроем, немного потолкавшись, заняли подоконник, не включая свет. Остановка трамвая была как раз под окнами, и Моцарт хотел посмотреть, в какую сторону поедет Лариса Борисовна. Или просто хотел увидеть ее еще раз. И увидел как картину: мокрый черный асфальт с яркими пятнами от фонарей, проезжающих машин и светофоров, всюду желтые листья, время от времени срывающиеся в полет, как стая птиц, и одинокая женская фигура в длинном плаще. Моцарт сумел разглядеть, что она прижимает к уху телефон, наверное, разговаривает с отцом. Вдруг подумал, что Лариса Борисовна никогда не стала бы разговаривать по телефону с любовником. И что она никогда не ушла бы от того человека, с которым связана взаимными пусть и не чувствами, черт с ними, но хотя бы обязательствами, а еще — десятилетиями прожитой жизни, и совместными планами на оставшиеся годы! И как страшно несправедливо, что она одинока и несчастлива, что бы она там ни говорила. Лишь немногие умеют быть счастливыми в одиночестве, а она не из таких. Уйдет ее отец, и ей тоже станет нечем жить, как Моцарту. И она тоже будет что-то выдумывать, чтобы удержаться на плаву. Но он, Моцарт, обязательно будет рядом.

— Поняли, гуси мои? — весело обратился Моцарт к Тихону и Марусе. — Счастье будем искать, и найдем, каждый свое. А может и…

Продолжать он не стал, энергично почесал две подставленных спины — серую и белую, и, не откладывая дела в долгий ящик, отправился учить ноты басового ключа. Между второй и третьей линейками — «до», на третьей — «ре», потом «ми». Ничего сложного. Надо же с чего-то начинать поиски положенного ему счастья.

На следующий день позвонила Бэлла Марковна. Сходу сообщила, что она при смерти, и что хотя это в ее возрасте совершенно естественно, все же ей не хотелось бы откинуть коньки на приличном мероприятии, никак не связанном с фигурным катанием. А посему она слезно просит любимого зятя Моцарта (фамилию, как всегда, выговорила почти по слогам и с явным удовольствием) сопроводить ее на мероприятие, потому что дочери, видите ли, страшно заняты, а с остальных зятьев — какой спрос, страшно далеки они от культурного народа. А тебе полезно как начинающему, добавила она. Да, конкурс молодых пианистов. Да, в нем участвуют двое ее учеников. Ничего страшного, потерпишь. Поможешь старой больной женщине и получишь плюсик в карму или что у вас там на Тибете полагается за хорошие поступки. Моцарт расхохотался и пообещал Бэлле Марковне заехать за ней завтра в десять утра, одеться подобающе случаю, то есть не в джинсы, от зевания воздерживаться или, в случае крайней необходимости уходить зевать в фойе. Теща звонко чмокнула его в трубку и отключилась. Жизнелюбие и чувство юмора — за это Моцарт любил своих родственников. Таким был Иосиф Самуилович, такой оставалась, несмотря ни на что, Бэлла Марковна, таким было и все семейство Берштейнов. И Анна, разумеется, тоже. Она любила жизнь и черпала ее полной ложкой, не признавая никаких диет и не думая о вреде для здоровья.

— Не думать! — приказал себе Евгений Германович. — Не думать о ней. Выключить. Нажать delete. Так, как это сделала она.

Мероприятие ему неожиданно понравилось. Правда, Бэлла Марковна, которая, вопреки ожиданиям, оказалась вполне бодра и энергична, немедленно бросила его на произвол судьбы, наказав никуда до перерыва не отлучаться, и исчезла в неизвестном направлении, подхваченная под руки многочисленными знакомыми, коллегами и учениками. А он отправился в зал, откуда доносились голоса и музыка.

Музыкальное училище располагалось в современном здании, которое было пристроено к дореволюционному особняку. В особняке был концертный зал, его построил и подарил городу страстно любивший музыку банкир Маклецкий. Илья Захарович руководил крупным банком, имел звание кандидата коммерции, был депутатом городской Думы, которая неоднократно избирала его в состав различных думских комиссий, в том числе в театральный комитет и в городскую санитарную исполнительную комиссию. Также он являлся действительным членом кружка «Охота на волков», городского благотворительного общества, музыкального кружка и общества любителей естествознания. Но именно музыкальному кружку, своему любимому детищу, в первый год двадцатого века он подарил новенький трехэтажный особняк красного кирпича. Через два года Илья Захарович отошел в мир иной. Вскоре могилу его благодарные потомки в порыве благоустройства сравняли с землей. Но остался зал, который сегодня считается лучшим камерным концертным залом России по акустическим параметрам.

Все это Евгений Германович с интересом прочитал, рассматривая музейные витрины в фойе первого этажа, и вздохнул, подумав — счастье, что не дожил человек до Великой Октябрьской социалистической. Хотя и мало пожил, но умер своей смертью, успев полюбоваться на свой подарок любимому городу. Помирать надо вовремя, печально думал он, рассматривая чугунные колонны и лестницу со стертыми каменными ступенями, ведущую из на второй этаж. Надо помирать, пока не стар, пока здоров, пока счастлив, пока обретений больше, чем потерь. Хотя, с другой стороны — зачем тогда помирать?

Но тут грустный ход мыслей был прерван подхватившим его за дверями зала водоворотом музыки, цветов, разговоров, суеты и нервного ожидания. Прелестные, восхитительно юные мальчики и девочки трогательно волновались или делали вид, что прекрасно владеют собой, выслушивали последние наставления от педагогов, отмахивались от мам, все время норовивших поправить им галстук или воротничок, украдкой поглядывали друг на друга и с опаской — на пока еще пустующий ряд кресел у прохода с табличкой «Жюри».

Евгений Германович занял место в последнем ряду (как непосредственно непричастный к событию), старательно изучил программку, из которой понял едва ли треть, еще полюбовался на публику, выключил телефон, посмотрел на часы, достал из сумки предусмотрительно запасенную бутылку воды. Странно, но он тоже заразился атмосферой волнения и томительного ожидания. Наконец появились члены жюри: строгие, преисполненные осознания собственной важности и торжественности момента, они гуськом вошли в зал… и тут Моцарт поперхнулся водичкой, потому что под номером два, изящно опираясь на руку молодого человека, шествовала любимая теща Бэлла Марковна, а ведущий скороговоркой перечислял ее звания и должности. Царственно усевшись, она покрутила головой, очевидно, отыскивая зятя. Возмущенный Евгений Германович немедленно перебазировался на свободное место в ряду перед жюри и оттуда принялся свербить коварную тещу укоризненным взглядом.

— Зачем было врать про учеников?! Про слабое здоровье и одиночество в толпе?! Зачем было тащить меня сюда?! — вопрошал он.

Бэлла Марковна самодовольно улыбнулась в ответ и показала глазами влево, ближе к сцене. Моцарт проследил за ее взглядом и оторопел: впереди сидела Лариса Борисовна. Моцарт обернулся к теще и растерянно развел руками, что означало — ну, вы, Бэлла Марковна, даете!

— Отстань, мне не до тебя, — усмехнулась теща и углубилась в изучение лежащих перед ней бумаг.

Ведущий закончил перечисление фамилий и титулов членов жюри, огласил недлинный список спонсоров — ни одной фамилии, сплошь организации, стало быть, помогают не из личных средств, как когда-то Илья Захарович Маклецкий, а из неких «фондов». Ну и на том спасибо. Наконец на сцену вышел первый участник, высокий нескладный парень, сел к роялю, замер на минуту. Потом заиграл, и Евгений Германович немедленно забыл о нем, верный своей привычке рассматривать. Но на этот раз у него был другой объект для рассмотрения и обдумывания — Лариса Борисовна. Сегодня она была одета в нарядное платье глубокого темно-синего цвета, вырез слегка открывал спину, волосы были убраны в тяжелый сложный узел, поддерживаемый множеством изящных заколок. В ушах изредка поблескивали серьги с синим камнем. Она сидела с прямой спиной, не касаясь спинки сиденья. Руки на коленях, взгляд устремлен на сцену, и вся она — во власти происходящего. Она слушала очень внимательно, полузакрыв глаза, то кивая головой, то замирая, то сжимала губы, то улыбаясь… А как она переживала, потом, когда играл ее бывший ученик! Она жила в его музыке, в каждом касании клавиши, в каждом звуке. Моцарт любовался, так же не в силах оторвать от нее глаз, как она — от сцены.

Поэтому он, конечно же, не видел, как теща, тоже внимательно за ним следившая, вздохнула, мелко покивала сама себе и принялась тщательно протирать некстати запотевшие очки.

В перерыве Евгений Германович хотел подойти к Ларисе Борисовне поздороваться, но не успел. Она вышла из зала и так же стремительно, как Бэлла Марковна, исчезла: это был их мир, их территория, на которой он, Моцарт, не ориентировался. Пришлось сесть на место и ждать. К тому же он боялся отправляться на поиски, рискуя встретить общих знакомых, которых тут у Анны было не счесть. Но зато он занял место поближе к тому, где сидела Лариса Борисовна, и успел даже встать и раскланяться с ней, когда она вернулась в зал. Удивленная и радостная улыбка, которая осветила ее лицо, придала Моцарту решимости — он будет сидеть в зале до последнего исполнителя. А потом предложит Ларисе Борисовне отвезти ее домой.

Несколько часов он сидел за ее спиной, испытывая неожиданное желание потрогать ее волосы или мочку уха с остро вспыхивающей синими искрами сережкой. Вот ведь напасть какая, а. Он думал и пытался подобрать слова, чтобы описать те чувства, которые испытывал, и не мог. Сам не понимал. Интерес — мало и глупо. Любовь — еще глупее и вообще мимо. Но он физически ощущал, что внутри него заполняется некая пустота, что ему становится спокойнее, легче. Как будто он много дней испытывал жажду, а сейчас напился.

А еще он подумал, что давно не слышал голоса Анны. Да, он вспоминал ее каждый день, точнее, не забывал надолго о ней и о том, что случилось. Но разговаривать с ним, как это было всегда и как было в первое время после ее отъезда, она перестала. То ли она отрезала его от себя, окончательно исключила, то ли у него наступила глухота, так бывает после травмы. Что ж, пусть так. Время не лечит, разумеется. Но время будто затягивает события мягкой серой тканью, чтобы не бросались в глаза ненужные подробности, чтобы острые углы не торчали и не ранили так больно. Если аккуратно, то можно жить.

Когда конкурс закончился, Евгений Германович долго маялся у дверей, ждал, когда Лариса Борисовна попрощается с своим учеником, смешным долговязым парнем в костюме, из которого будто вырос — и брюки коротковаты, и длинные руки из рукавов пиджачка торчат, пока раскланяется с многочисленными знакомыми, и, дождавшись, наконец смог заговорить, поцеловать руку (в такой обстановке вполне уместно), предложить довезти до дома. Но она отказалась, она сама сегодня за рулем, к тому же ее ждет подруга. Моцарту отчего-то не понравилось то, что Лариса Борисовна умеет водить машину, вот ведь глупость какая. Ему пришлось вернуться, несолоно хлебавши, к Бэлле Марковне, и везти домой ее. В машине теща наотрез отвергла подозрения в каком бы то ни было умысле, сослалась на невероятную усталость, потребовала снисхождения к ее почтенному возрасту… и невзначай сообщила, что ее мальчик прошел во второй тур конкурса и, стало быть, будет играть завтра.

Прощаясь в просторной прихожей тещиной квартиры, Моцарт посмотрел Бэлле Марковне в глаза — она не отвела свои. В них была печаль. И нежность. Ему повезло с тещей.

А в день второго тура все рухнуло. Мальчик играл один. Ларисы Борисовны в зале не было. Моцарт выскочил из зала, позвонил. Она сказала, что папе ночью стало плохо, он в больнице, она должна быть все время рядом. Занятия пока отменяются, она просит прощения и обязательно найдет ему другого преподавателя.

— Мне не надо другого, — категорически отказался Моцарт. — Я буду ждать. И если вам нужна какая-то помощь… или деньги — пожалуйста, позвоните мне. Я вас очень прошу.

Лариса Борисовна поблагодарила и отключилась. Моцарт долго слушал гудки и боялся сам нажать «отбой», оборвать протянувшуюся между ними тонкую, как паутинка, ниточку. Да собственно, и нет ее, ниточки, придумал он это все. Есть серый пасмурный день, зябкий и скучный. Есть одиночество, таким же зябким холодом пробирающее изнутри.

…Ночью ему приснился сон: очень реальный, просмотренный от начала до конца и наутро легко и детально вспомнившийся, что бывает нечасто со снами. Они с Анной сидят в гостиной. Стол, стулья и кресла сдвинуты в сторону, а в центре освободившегося пространства стоят какие-то деревянные подпорки, на которых лежит тяжелая плита из отшлифованного черного камня, это будущий надгробный памятник. Какой-то невнятный молчаливый человек, одетый во что-то серое, доделывает надпись на плите. Анна, загорелая и улыбающаяся, как всегда энергичная и увлеченная своим занятием, отдает ему распоряжения:

— Буквы должны быть крупнее! Да, «Aннa», латинскими буквами. Все, больше ничего, фамилии не надо.

Мастер немедленно выполнил ее пожелание и в верхней части плиты появилось — ANNA.

Евгений Германович, с живым интересом наблюдающий за процессом, вносит свою лепту:

— Аня, нельзя без фамилии, не делается так.

— Мне можно, — отмахивается супруга. — Мой памятник, что хочу, то и рисую. А внизу будет стилизованная крышка от рояля, как крыло. Или как парус?

— Почему тебе можно без фамилии? — гнет свою линию Моцарт.

— Потому что я так хочу! — смеется Анна. — Ты как считаешь, больше похоже на парус или на крыло?

Моцарт честно задумывается, прикидывая варианты.

— Рисуйте крыло! — решает тем временем Анна.

Мастер в несколько движений, будто рисует на песке, а не на камне, изображает крышку от рояля в виде крыла, получается очень похоже.

— А если парус? — глаза Анны блестят, ей всегда нравилось выбирать вещи.

Еще несколько взмахов — и крыло исчезает, появляется парус. Моцарт с интересом следит за процессом превращения.

— Парус все-таки лучше, да, Женя? — оборачивается к мужу Анна. — Слушай… а может, вообще ни то и ни другое, а просто ноты?

На блестящей поверхности волшебным образом появляются пять линеек и ноты. Моцарт вытягивает шею, рассматривая. Собирается спросить, что за мелодия, ведь не «Жили у бабуси», их он узнал бы, но не успевает.

— Убирайте все! — командует Анна. — Просто «ANNA» на черном фоне, в верхней трети. И буквы пусть не стоят ровно, а улетают, как птицы — вы понимаете?

Серый человек молча кивает, ноты исчезают, будто смытые волной.

— Слушая, Аня, а почему рисунки так легко исчезают и появляются? — беспокоится Моцарт. — Это же камень, так не должно быть! Наверное, это плохой материал?

Он наконец встает и подходит к надгробию, проводит рукой по ровной блестящей поверхности, в которой отражается и свет люстры, и его собственное озабоченное лицо. Камень холодный и твердый, Моцарт отдергивает руку и выпрямляется, чтобы исчезло его отражение на поверхности траурного черного зеркала.

— Убедился? Не волнуйся, все в порядке, — смеется жена и снова поворачивается к серому человеку. — Спасибо, вот так и оставим.

Серый человек кивает и направляется к выходу. Анна, что-то весело щебеча, идет его провожать. И тут Моцарт спохватывается.

— Погоди! Аня, постой! Я не понял, ты что — умерла?!

Он спросил это легко, без всякого надрыва, имея в виду — зачем столько хлопот, если она жива-здорова и вполне, судя по всему, довольна собой, счастлива своей новой жизнью на новом месте. Зачем огород городить, и где его потом хранить, это надгробие с ее именем? Не в комнате же! На лоджии? Или в гараже?

— Аня! Объясни мне, в конце концов…

— Женя, я не знаю, — оборачивается Анна, уже стоя в дверях. В коридоре почему-то не горит свет, и ее фигура тоненьким силуэтом вырисовывается в подсвеченном странным белым светом прямоугольнике. — Ну что ты ко мне пристал со своими глупыми вопросами?

Но увидев обиженное выражение его лица, смягчилась, впорхнула обратно и, почти невидимая в темноте, легко коснулась губами его щеки:

— Я правда не знаю, Женя! Тут все другое, я не привыкла еще, и сама мало что понимаю.

И убежала вслед за серым человеком, оставив дверь полуоткрытой.

Евгений Германович, прижав ладонь к щеке, постоял несколько секунд в растерянности, а потом шагнул к дверям и выглянул наружу. На лестничной площадке горела самая обыкновенная тусклая лампочка, и никого не было — ни Анны, ни серого человека. Моцарт покачал головой, недоумевая, осторожно закрыл дверь.

И проснулся. Умылся, сделал зарядку, принял душ. Позавтракал. Накормил котов. Не помогло — думать об этом сне не хотелось, но и не думать было невозможно. Картинки кружились в голове как вялые, но неотвязные осенние мухи. Включил компьютер, проверил почту — ничего. Зашел даже на ее страничку ВКонтаке, но ее не было там с августа. Криво усмехнулся: понятно, у человека новая жизнь, не до старых контактов. Решил так: сон приснился из-за недавнего разговора с Ларисой (про себя он уже давно называл ее просто по имени), когда она сказала — представьте, что ваша супруга и в самом деле… ушла. Вот он, доверчивая душа, и представил. А Анна жива-здорова и, скорее всего, счастлива. Но просто ушла из его жизни, нет ее больше, хоть как это назови. Отсюда и сон, выкрутасы подсознания.

Отчасти успокоив себя таким образом, Евгений Германович решил развлечься уборкой. Не то чтобы ему очень хотелось навести чистоту, но сегодня вечером возвращается Надежда, и он не должен ударить в грязь лицом, обнаружив свою беспомощность и неумение вести дом. Нет, пирогов, он, конечно, не напечет, но приготовить макароны по-флотски может. И полы помыть ему вполне по силам. Но сперва он позвонил Ларисе и спросил, не нужна ли помощь. Нет, спасибо, не нужна, папа в хорошей больнице, у них все есть, она справляется. Привычной улыбки в голосе не было, и Евгений Германович подумал, что так один за другим гаснут теплые лучи осеннего солнца под натиском тяжелой свинцово-серой тучи. И пожалуйста, попросила она после паузы, не бросайте занятия. Если вы не против, она попросит того мальчика, ее бывшего ученика, вы помните, он играл на конкурсе? Он прекрасный мальчик, третий курс консерватории. Хорошо, покорно согласился Моцарт, не мог же он сейчас ей возражать и твердить о своих желаниях.

— Но пообещайте, что вы вернетесь при первой возможности! Я буду вас ждать!

— Обещаю, — один лучик еще сопротивлялся, еще успел выглянуть в сужающийся просвет. — Даю честное слово.

Надежда Петровна была счастлива. Сутки в плацкартном вагоне пролетели, как один волшебный миг, а как же иначе, ведь она не просто ехала домой, она возвращалась к Жене, и он даже обещал встретить ее на вокзале! Никто и никогда е встречал ее ни с работы, ни из поездок, впрочем, она и ездила в последний раз двадцать лет назад — с Пашкой на Азовское море, дикарями. Мужу, тогда он еще был, было наплевать на встречания-провожания. А сегодня ее будут встречать! Ее возвращения ждут, о ней помнят, о ней заботятся. Он будет стоять на перроне и высматривать ее вагон. Он подхватит ее сумки (сумок было множество, все с продуктовыми подарками непутевым горожанам от хозяйственной деревенской родни) и донесет их до дома, и они станут их вместе разбирать на кухне, определяя, где грибы, где лечо, а где варенье — малиновое, его любимое. А потом будут вместе ужинать и смотреть телевизор, она в подробностях расскажет о свадьбе и о тамошней родне, он о том, как жил тут без нее целую неделю. Таких возвращений и встреч у нее еще не было, поэтому Надежда Петровна искрилась от счастья и предвкушения, и без устали рассказывала соседке по купе о «своем» — какой он заботливый, и умный, и на гитаре, и встретит вот, и ужин, наверное, сам приготовит, он умеет!

— Муж? — улыбалась соседка.

— Нет… пока, — притворной смущаясь, опускала глаза долу Надежда, давая понять, что это вопрос времени и ее желания.

— Да, такие, как ваш, теперь редкость, — вздыхала соседка и принималась жаловаться на своего, как она говорила, «диванодава».

Надежда Петровна слушала эти жалобы будто приятную музыку, подчеркивающую ее собственную избранность. Но стоп… Некстати всплывшее сравнение сразу испортило ей настроение. А что, если за неделю ее отсутствия… Но думать об этом она себе запретила. Во-первых, потому что Лариса Борисовна, как уже было установлено, женщина порядочная, а стало быть, за неделю на чужое не покусится. А во-вторых, она только на своем пианино тренькать и умеет, а Германыч — он мужик, и его надо кормить и обихаживать, а этого Лариса делать не умеет. С отцом жить — это одно, а я мужиком — совсем другое, тут подход нужен, навык.

Отчасти успокоившись, последние полчаса Надежда Петровна все же провела в томительном ожидании: соседке отвечала невпопад, то и дело выскакивала в коридор, чтобы свериться с расписанием, бегала в туалет мочить и укладывать непослушные волосы, смотрела на часы — словом, буквально не находила себе места. И когда поезд подходил к перрону, она уже стояла в тамбуре с сумками наготове, изо всех сил всматриваясь в проплывающие мимо окна фигуры.

Женя не подвел, Женя встретил. Было уже темно, похолодало, и лужи на перроне под светом ярких сине-белых фонарей сверкали серебром. Выскочившую из теплого нутра вагона в вязаной кофте Надежду Петровну окатило холодом, но она, не замечая, бросилась к Жене, с налету чмокнула в щеку — холодная! — и принялась поправлять на нем шарф.

— Давно ждешь? Замерз? А я тебя сразу увидела! — радостно затараторила Надежда Петровна, хватая его озябшие руки и тщетно пытаясь отогреть их в своих небольших ладошках.

— Да мне не холодно! — от такого напора Евгений Германович даже смутился. — Ты сама-то… На вот, я тебе куртку прихватил, мне Павел выдал, ты ведь уезжала, еще тепло было.

Надежда разом замолчала и позволила укутать себя в ношенную синтепоновую курточку, как в горностаевое манто, и украдкой глянула в сторону вагона — соседка, стоявшая у окна, помахала ей рукой. Надежда Петровна с достоинством светской дамы кивнула, продернула свою руку в согнутую крендельком Моцартову, и, подхватив сумки и пакеты, они отправились на стоянку.

В машине она тоже молчала, чем удивила своего спутника.

— Устала? Или расстроена чем-то? Как съездила?

Надежда Петровна коротко, без энтузиазма, отчиталась. Дела брата перестали ее интересовать, как только она села в вагон. Сидела, ждала отправления, и гоняла в голове невеселые мысли. У брата теперь все в порядке, у него теперь семья. А у нее один Пашка, на которого хоть бы какая дура-баба позарилась и взяла бы к себе жить. И тогда она, Надежда, хотя бы на старости лет пожила в покое. Или бы вон вышла бы она тоже замуж. За Моцарта, разумеется. И переехала бы к нему жить, чем каждый день бегать по пять раз с этажа на этаж. Она ведь и так у него по полдня проводит, весь дом на ней — прибрать, постирать, погладить, приготовить, заштопать, котов обиходить. Но потом — извините, Надежда Петровна, пожалуйте к себе домой, Золушкино время до десяти часов и проваливай в халупу из королевского дворца. Эх, Анька, дура несусветная, такого мужика променяла непонятно на кого! Любви ей, видите ли, под старую попу захотелось, как будто не в любви она всю жизнь прожила, как конфетка в нарядном фантике. А она, Надежда, ничего хорошего в своей жизни не видела. И наверное, уже не увидит. Вот и сейчас — встретил, курточку привез, чаем напоит, и домой погонит.

— Надюш, ты чего? — покосился на нее Моцарт, притормаживая у светофора. — О чем задумалась?

Знал бы ты! — с неожиданной злостью подумала Надежда Петровна и сама удивилась перепадам настроения. — Вот взять и сказать тебе все, как есть: я соскучилась о тебе, я хочу быть с тобой рядом всегда и с полным правом, а ты меня сейчас чаем напоишь и выставишь за дверь, как кошку. Хотя нет, кошку-то ты как раз не выкинул. А может правда вот так и сказать?! Не убьет же он ее, в конце концов.

— Я соскучилась, — осторожно начала Надежда Петровна, повернув голову и глядя снизу вверх на Евгения Германовича. — И всю дорогу про тебя думала.

— Вопрос, что именно ты про меня думала, — пошутил Моцарт, не отрывая глаз от дороги. — Ну, мужики, поехали, и я с вами успею. Что за манера выезжать на перекресток…

И даже нечуткая к интонациям Надежда Петровна поняла, что чаем все и ограничится.

Ну ничего. Времени у нее достаточно. И терпения тоже. Зря она так раскисла, это из-за курточки, что ли? Так видела она, когда гардеробщицей в районном ЗАГСе одно время подрабатывала, мужики часто своим бабам одежку подают, полагается так. Они ничего, привычные, те бабы, надели и пошли, а она расклеилась, в философию впала. Ну так ведь и провожал, и встречает. Сейчас ужинать будем. А завтра… завтра она тоже что-нибудь придумает. Лишь бы эта зараза Анна не передумала и не вернулась.

— Жень, а про Анну слышно чего? — не удержалась и спросила о запретном

— Нет, — коротко ответил Евгений Германович и это «нет» прозвучало как вступительные аккорды марша Мендельсона в том кстати вспомнившемся ЗАГСе. — Приехали. Пойдем ужинать или сперва домой хочешь зайти?

— Ужинать, — решила Надежда Петровна. Ей не терпелось убедиться в том, что все и в самом деле в порядке. Так и было, никаких следов пребывания Ларисы Борисовны обнаружено не было, и, воспрянув духом, Надежда Петровна принялась хлопотать, собирая на стол и выкладывая из банок привезенные разносолы. Тихон и Маруся, слегка похудевшие в боках, ходили за ней по пятам и пели на два голоса, радуясь возвращению и явно считая за хозяйку. Растроганная Надежда Петровна их за такое отношение всяко почесала-погладила и щедро покрошила в миски привезенной колбасы («Она у нас из мяса, — уверяли родственники. — Хоть попробуете там настоящей-то колбаски»). И вечер пошел по заранее намеченному плану.

…Какая-то странная сегодня Надежда, пару часов спустя мимоходом подумал Моцарт, укладываясь спать. То щебетала, то вдруг замолчала, и глаза сделались злющие, потом опять вроде пришла в хорошее расположение духа. Никогда она так себя не вела. Наверное, просто устала в дороге, решил он и забыл про Надежду Петровну, провалившись в сон.

Надежда Петровна, напротив, ворочалась в постели аж до половины третьего ночи, гоняя в голове разные мысли и будучи не в силах ответить себе на вопрос — в самом деле изменился Моцарт за время ее отсутствия или ей все-таки показалось?

Зато наутро ее ждал приятный сюрприз: вместо вроде бы безобидной, но от этого все равно не менее подозрительной Ларисы Борисовны к Моцарту заявилась смешная парочка: тощий длинный нескладный парень и еще более худосочная девица, правда, ростом едва достававшая ему до груди. Моцарт объяснил, что Лариса Борисовна пока заниматься с ним не сможет (Надежда расплылась было в довольной улыбке, но вовремя спохватилась, сложила губы трубочкой и покивала сочувственно), поэтому вот этот смешной дылда — его новый педагог, прошу любить и жаловать. Педагог таращил близорукие глаза и неловко топтался посреди прихожей, оставляя мокрые следы от громадных ботинок, слово прикидывая, не уйти ли ему, пока не поздно. Но девочка тронула его тоненькой ручкой за укав куртки и долговязый спохватился. Сказал, что девочку зовут Катей, и что «можно она тут посидит, пока мы занимается, потому что…». Тут он сбился и замолчал. Вздохнув, девочка Катя пришла ему на помощь: потому что она его подруга и через два часа ей нужно быть на репетиции. Самого педагога, кстати, звали Петей, хотя Надежда Петровна была уверена, что Петями никого не называют уже лет тридцать, а парню явно меньше.

Евгений Германович, конечно же, разрешил, сказав, что он очень рад, и что они всегда могут приходить вместе, если хотят. По тому, как Катя кивнула и улыбнулась хозяину дома, Надежда Петровна поняла, что иного ответа пигалица и не ожидала. Она отдала свое пальтишко Моцарту, привычным жестом придала Петиной шевелюре приличный, по ее мнению, вид и подтолкнула его в сторону гостиной. Сама даже не задержалась у зеркала, потому что ей и поправлять было нечего — гладкие светлые волосы собраны в такой тугой хвост, что ни одна волосинка не выбилась. И направилась вслед за Петей и Моцартом, высоко вскинув голову и как-то странно ставя ноги. Надежда Петровна, заинтригованная, конечно же, пошла вместе со всеми. Обратила внимание, что девчонка-крохотулька держалась, как принцесса. А сама одета в простенькое тонкое пальтецо и шарф размером с одеяло, они все сейчас такие носят. Ботиночки тоже не новые, на тонюсенькой подошве, размерчик — из «Детского мира», наверное, но почищенные, это Надежде Петровне понравилось, она терпеть не могла нечищеной обуви. Нынешние девицы как? На лице марафет наведут, аж краска с фасада отваливается, а обувь грязная, и все про них сразу понятно.

В гостиной Катя уселась в кресло поближе к батарее, видно замерзла в своей одежке не по сезону. Но не ссутулилась, как все, по креслу не растеклась, села — спина прямая, ножки коленка к коленке — ну чисто принцесса, умилилась Надежда Петровна и предложила:

— А хотите чаю горячего? И тапочки вам сейчас принесу, теплые.

— Спасибо, — и ведь даже не улыбнулась девчонка, подняв на Надежду Петровну свой глаза-блюдца, серые, огромные, аж свет от люстры в них отражается. — Только без сахара, если можно, просто чай.

— Что же за чай без сахара! — удивилась Надежда Петровна и предложила, — может быть, на кухню пойдем, чтоб им тут не мешать?

На самом деле она просто надеясь получить от гостьи дополнительную информацию о причинах таинственного отсутствия Ларисы Борисовны.

— Если можно, я тут посижу, — шепотом отказалась Катя.

Ишь, как следит за своим, — понимающе кивнула Надежда Петровна. — С характером девчонка, сразу видно.

Она быстренько сбегала на кухню, принесла чай, сахарницу на всякий случай и печенье, и тоже уселась наблюдать, ей было интересно. Петя с Германычем уже увлечено тренькали на пианино, выговаривали разные непонятные слова вроде «легато» и «тут три четверти», и были до смешного похожи: оба высоченные, длинноногие и длиннорукие, так что пианино казалось игрушечным, им не по росту. Катя внимательно следила за происходящим, не отрывая глаз от своего Петечки. Даже на отиравшихся в гостиной котов внимания не обратила, хотя обычно все посетительницы дамского пола при виде сладкой парочки впадали в умиление и принимались гладить, чесать и сюсюкать.

А еще понравилось Надежде Петровне, то, что девочка воспитанная, не шарит глазами по комнате, чай свой без сахара пьет и печенье не берет, стесняется. Зато кружку-то схватила, стала руки греть: пальчики тоненькие, голубые венки просвечивают, ноготки аж прозрачные.

— А может вы кушать хотите? Я сейчас булочки принесу. Если с маслом…

Катя вскинула на нее глаза умоляюще — мол, мы же мешаем! И головой помотала, отказываясь.

— Подумаешь! — независимо фыркнула Надежда Петровна и добавила, но уже себе под нос, — хоть бы они были делом заняты, а то так, трень-брень.

Тут Евгений Германович тоже обернулся, посмотрел укоризненно. Надежда Петровна устыдилась, притихла и от нечего делать стала наблюдать за котами, которые, как всегда, сидели на крышке пианино. Маруся внимательно следила за бегающими по клавишам пальцами исполнителей, эти движения ее завораживали, но уши были нервно прижаты и кончик хвоста подергивался, то ли ее незнакомый человек настораживал, то ли манера исполнения ее не устраивала. Тихон так же завороженно следил на Марусей, повторяя ее движения, вслед за ней подергивая хвостом, распахивая или прищуривая глаза.

— Играют, — с досадой думала Надежда Петровна. — Будто и правда важным делом заняты. А мы тут, три дуры — я, Катя и Маруся — сидим, выпучив глаза, смотрим. Эх, что за мужик пошел! Нет чтоб огородом заняться, по дому то-се или в гараже. На рыбалку поехать, на худой конец. Нет, они игра-а-ют! Тьфу, расстройство одно.

И она принялась мечтать, как, например, они с Германычем едут на машине в сад. Он за рулем, она рядом, сзади рассада качается, помидорная там или еще какая. Или картошку вместе копают, все, как у людей. Рыбалку — черт с ней, простудится там еще, да и непьющий он. Хотя карасиков жареных, в сметанке, хорошо бы! Надо будет завтра купить карасиков-то, на рынке один мужик всегда хорошую рыбу продает. Вообще хорошо, что Женя дома сидит, целее будет. А тот вон всю жизнь шастал по горам своим, Анна сколько ревела-переживала, неделями от страха тряслась. Он уж, кажется, для нее все готов был сделать, а тут — нет, уперся. Как отпуск — так в горы, словно медом ему намазано. Приедет худющий, загорелый, счастли-и-ивый! Эх, Анька, Анька, дура ты беспросветная! Такого мужика бросила, как старый чемодан. И хоть бы ключи оставила, а то ни себе, ни людям. Ну нечего, ничего, Женя вон вроде пообвыкся, успокоился. Если музыка ему помогает — пусть будет музыка, она, Надежда, не возражает. И Лариса эта тоже пускай приходит. Хорошая она тетка, порядочная. И несчастная. Жаль ее так то, ей бы…

На этом месте размышления Надежды Петровны вдруг оборвались, будто шли-шли и с обрыва упали. Она вздрогнула, словно проснулась, и пришла в себя. Оказывается, в комнате просто наступила тишина. Сама того не замечая, она плыла на волнах музыки, которую играл Петя, как плот плывет по реке, послушно следуя изгибам русла, то замедляя, то ускоряя ход. А стихла музыка — ушли мысли, хорошие, умные, правильные мысли, даже жаль их было, и жаль, что музыка кончилась. Это было тем более удивительно, что Надежда Петровна к музыке была совершенно равнодушна, хоть дудка какая играла, хоть целый оркестр. Скучала, если приходилось слушать (а прожив столько лет рядом с Моцартом, Анной и Леной, на «концерты» попадала частенько), терпела. Вот песни любила, Кадышеву особенно, а раньше Толкунову, или если романсы басом какой мужчина поет по телевизору, это да, и за душу берет, и подпевать можно, и думать о красивом и печальном. А тут — Петина музыка без всяких слов. Странно.

— Ты хорошо играешь, — похвалила она Петю, выбиравшегося из-за фортепиано.

От ее похвалы Петя смутился и даже порозовел, а Моцарт и Катя переглянулись и посмотрели на нее, отчего-то улыбаясь, но не обидно улыбались, по-хорошему. Моцарт стал совать Пете деньги, тот взял, неловко покрутил их в руках, словно соображая, что с ними делать, и передал их Кате. Катя, вскинув на Моцарта свои глазищи, нежным голоском попросила впредь перечислять деньги за занятия на карту, номер она пришлет. Нет, не на Петину, а на ее, потому что Петя все перепутает. Петя, как дурачок, согласно кивал — мол, непременно перепутаю (хотя что тут можно было перепутать, совершенно непонятно) и с обожанием смотрел сверху вниз на свою подружку.

— Молодец девчонка! Вертит им, как вздумается, а оно и правильно, — опять подумала Надежда Петровна. И, предоставив Моцарту провожать гостей, отправилась на кухню готовить ужин. Коты немедленно тоже разделились: Маруся пошла в прихожую помогать хозяину провожать гостей, а Тихон — контролировать процесс приготовления пищи и расход продуктов.

— Правильно, Тишенька, пойдем, милый, — одобрила его выбор Надежда Петровна. — Музыкой-то все равно сыт не будешь, хоть она и такая-рассякая. А мы с тобой фаршик быстренько провернем, лучку добавим, а рис у нас уже есть…

— Про мяско поподробнее, — попросил Тихон, включил мурлыкательный моторчик и поднял хвост посудным ершиком, его тоже радовало наличие в доме единомышленника. — Насчет музыки ты права, музыка — это не фаршик.

Вскоре позвонила Лариса Борисовна (сама позвонила, обрадовался Моцарт), спросила, как ему Петечка. Моцарт заверил, что Петя ему очень понравился еще на конкурсе, приврал, конечно, но очень хотелось сказать приятное. Что начали разбирать «Марш Барбоса», Петя сказал, что это «в джазовой обработке», очень бодрая и даже смешная пьеска. Лариса Борисовна похвалила их обоих, а «джазово обработанного» «Барбоса» особенно. Вдохновленный, Моцарт болтал чепуху, рассказал о Кате, о том, как растет слушательское мастерство его собственное и Маруси, и даже Тихона с Надеждой Петровной, и с радостью слышал, как в погасшем голосе его собеседницы вновь появляются знакомые солнечные зайчики улыбки.

Об отце не говорили, он умирал, и это был лишь вопрос времени. От помощи Лариса Борисовна по-прежнему отказывалась, и Моцарту казалось, что она отказывается и от него тоже, но что он мог сделать! Только верить, что его опять не бросят. Негоже это, раз приручили. Он так ей и сказал, в шутку, конечно, но получилось глупо и жалостно, не по-мужски. У нее и так забот полно, а тут еще он ноет. Хотел извиниться, но она поняла все правильно, сказала — если хотите, приезжайте завтра, тут парк, мы погуляем. В любое время, папа все равно редко просыпается.

Моцарт хотел начать собираться немедленно. Например, погладить белую рубашку, но обнаружил, что его любимая рубашка выстирана и выглажена, все брюки тоже отутюжен и даже ботики почищены. Ну вот зачем, зачем Надежда это делает, ведь он же говорил, что не младенец и может всю работу по дому делать сам! И главное, когда она успела? А ведь она сегодня целый день, с самого утра хлопочет по дому: вытирает пыль, поливает цветы, вытрясает кошачьи подстилки, гремит посудой на кухне. Хотя у нее еще и свой дом есть, сын, свои дела, наконец. А она, не раздумывая, бросилась спасать его, Моцарта, и в своей самоотверженности забыла обо всем.

Евгений Германович потянул носом дошедший до комнаты восхитительный запах жарящихся котлет, прослушал музыкальное урчание в животе… и тут его осенила блестящая мысль: он, Моцарт — дармоед и халявщик. Ведь в те годы, когда Надежда помогала им по хозяйству и нянчилась с Леной, он всегда платил ей деньги за помощь по дому. Потом, когда они остались вдвоем с Анной, Надежда раз в неделю приходила делать уборку, тоже получая за это деньги. А сейчас он сел ей на шею вместе со своими проблемами и ножки свесил. Моцарт представил картинку и невольно усмехнулся: воображаемая Надежда Петровна бодро тащила на себе взрослого дядьку и двух упитанных котов, отдуваясь, но продолжая по пути раздавать указания. Евгений Германович решил исправить ситуацию немедленно.

Надежда Петровна стояла у плиты в застиранном чистеньком передничке и мурлыкала себе под нос песенку про ромашки и лютики, ловко переворачивая котлеты, с одного бока уже покрытые румяной корочкой. Тихон и Маруся, прижавшись друг к другу, сидели на микроволновке, наблюдали, и было за чем: руки Надежды Петровна летали над сковородой, как пальцы пианиста над клавиатурой, а шипение, шкворчание и разрозненные выстрелы звучали (по крайней мере для Тихона) самойлучшей музыкой. Да и Маруся, похоже, тоже была захвачена происходящим.

Моцарт подошел к Надежде Петровне (она взглянула вопросительно, улыбнулась) и положил ей в карман конверт с деньгами. Ленин репетитор по математике научил их, что совать деньги без конверта — дурной тон.

— И не возражай! Ты столько для меня делаешь!

Заинтригованная, Надежда Петровна положила лопатку на специальную подставочку — странно, Моцарт эту финтифлюшку раньше никогда не видел — и тут же достала конверт.

— Это за август, сентябрь и октябрь, — поспешил он пояснить. — И прости, пожалуйста, что я, дурак, раньше не догадался.

Надежда Петровна положила конверт рядом с подставкой, не спеша развязала фартук, сняла, аккуратно свернула и тоже положила рядом. Все трое — Моцарт, Тихон и Маруся — заинтересованно наблюдали.

— А ты, оказывается, и правда дурак, Моцарт, — без всякой интонации негромко проговорила Надежда Петровна. Повернулась, обошла его, как мешающий предмет, и вышла из кухни. Секунду спустя хлопнула входная дверь.

Выскочив в прихожую, Евгений Германович обнаружил на полке у зеркала оставленные ею ключи. Зачем-то взял их, и вертя в пальцах, задумчиво ушел в гостиную. Там сидел какое-то время, обдумывая ситуацию, решая, кто из них больше неправ, он или Надежда, и как теперь быть. Из задумчивости его вывел Тихон, настойчиво царапавший когтями тапок. Из кухни несло отвратительным запахом непоправимо сгоревших котлет.

Госпиталь ветеранов войн, где лежал отец Ларисы Борисовны, был построен на дальней окраине города, за последним краснокирпичным корпусом начинался лес. На территории росли старые сосны и ели, оставленные строителями еще со времени постройки медгородка, а вот рябины и кусты сирени были высажены заботливыми руками медперсонала. Еще были клены и даже несколько молодых дубов — большая редкость в наших краях. Выложенные плиткой дорожки петляли между по-весеннему зелеными стриженными «под бобрик» газонами, опустевшими клумбами и новенькими скамейками с затейливыми чугунными подлокотниками. Наверное, летом и ранней осенью здесь было красиво: разноцветные листья, цветы, птичий щебет. Впрочем, и весной тут красиво, когда яблони и сирень зацветают. И зимой тоже ничего, белое все, аккуратное, чистенькое, и рябина горит на снегу. Или фонари вечером светят и снег падает крупный, как в кино.

А сейчас — гаже нету, печально думал Евгений Германович, прогуливаясь туда-сюда по аллее и стараясь не выпускать из виду входную дверь в здание. Все быстро и совсем не торжественно умирает, скукоживается, теряет цвет. Позади солнце, тепло, радость. Впереди ночь, холод, стылая бесконечность. Вопреки желанию, он не мог не думать о том, что где-то там, за одним из окон с крупными бумажными цифрами на стекле, умирает отец Ларисы Борисовны. И, наверное, еще какие-то старики, подростками еще заставшие ту войну и другие войны, всю жизнь прослужившие в армии, крепкие решительные мужики, косая сажень в плечах с разлетом погон, превратившиеся теперь в сухоньких, хрупких, как оторванное бабочкино крыло, старичков. Вообще-то в этом не было ничего страшного, жизнь когда-нибудь заканчивается, и надо же от чего-то помирать, раз не получается жить вечно. Но хорошо бы — раз и помер, от приступа там сердечного, от тромба. Или сосулька на голову, только большая, чтоб наверняка. А вот так медленно, точно зная, что уходишь? Наверное, это страшно. А еще страшнее смотреть в глаза постаревшей жены или дочери: ты уйдешь, и для тебя все закончится, а им жить, вспоминать тебя. Впрочем, вспоминать можно то, что забывается хоть ненадолго, а если оторвано по живому, с мясом, и запекшееся место саднит, не заживает? Только подумаешь, что вроде уже не так болит — и опять воздуха не хватает, и в глазах темнеет. Аня, Аня что ты со мной сделала…

— Евгений Германович…

Моцарт вздрогнул от неожиданности, Лариса Борисовна подошла совсем не с той стороны, откуда он ждал.

— Здравствуйте! Простите, я задумался…

— Да, погода располагает, такое время, — согласилась Лариса Борисовна. — Летом думать ни о чем не хочется, живешь и радуешься. А вот конец октября — самое трудное время. Все заканчивается, и неизвестно, начнется ли потом снова.

Моцарт посмотрел не нее внимательно — не каждый день вот так легко, почти слово в слово, кто-то читает твои мысли. Увидел уставшее лицо, погасшие печальные глаза, бегущие к вискам морщинки и покрутил головой. Распустился не вовремя, ей и так тяжело, а тут еще я приехал подбодрить, называется.

— Я не об этом задумался, — лихо соврал он. — Я думаю, что у меня в машине термос с кофе и еще я пирожные купил, но не знаю, какие вы любите. Там они такие… сложносочиненные, даже названия не повторить.

— Я всякие люблю, — она улыбнулась смущенно — но улыбнулась!

— Тогда пойдемте в машину, — Моцарт посмотрел на ее ноги в синих резиновых шлепанцах и заторопился. — Вы же едва одеты!

— Я думала, в фойе посидим, надолго же все равно не уйти, папа, если просыпается, то меня глазами ищет. Но мне позвонят сразу, я попросила. И правда, пойдемте в машину, — она зябко передернула плечами и запахнула тонкую куртку.

Они почти бегом добежали до стоянки машин, подталкиваемые в спину злым влажным ветром, и теплое нутро автомобиля показалось им настоящим убежищем.

— Кофейня «У Моцарта», добро пожаловать! — первым делом Евгений Германович включил печку, направил теплый обдув в салон, и только потом достал термос с кофе и прозрачный контейнер с пирожными. Еще достал домашнюю кружку, ложку и баночку с сахаром. Увидев ее, Лариса Борисовна не выдержала, рассмеялась.

— Я же на знал, с сахаром вы любите или без, — пояснил Моцарт и, поколебавшись, достал-таки из сумки еще и чистую тканевую салфетку, которую положил Ларисе Борисовне на колени.

Она обняла тонкими пальцами кружку, закрыла глаза, на секунду замерла, наслаждаясь теплом и запахом хорошего кофе, сразу заполнившем салон машины. Евгений Германович посмотрел на нее и наконец почувствовал, как его отпускает, как становится легко и тепло. Все-таки удивительно она на меня действует, подумал он, бросая взгляд на свою спутницу. Как таблетка от сердца, выпил — и можно дышать.

— Спасибо вам! Я так соскучилась по кофе! Домой приезжаю, все бегом-бегом и обратно, а в автомате здесь в фойе продают страшную гадость, — Лариса Борисовна осторожно сделала маленький глоток. — Ваш — настоящий!

— Я сам варю, в турке! — похвастался довольный Моцарт и подвинул ей коробку с пирожными. — Вот это «Медовое», это «Прага», а это… не помню.

— Сейчас все съем, — пообещала Лариса Борисовна. — А что не съем, то надкусаю и с собой заберу для поднятия настроения.

Чтобы не смущать ее, Евгений Германович принялся крутить настройки магнитолы. Вообще-то он не любил лишнего шума в машине, но в данном случае тихая музыка не помешала бы. И сразу попал удачно, не на развязную болтовню или рекламу, а вот на это:

— «Так поздней осени порою бывает день, бывает час, когда повеет вдруг весною, и что-то встрепенется в нас…»

Он заметил, как вздрогнула и напряглась рука, держащая кружку с кофе.

— Вам не нравится? Выключить?

— Нет, что вы. Очень красивый романс. Это Леонид Сметанников поет, — не поднимая глаз, ответила она.

— «Как после вековой разлуки гляжу на вас, как бы во сне, и вот слышнее стали звуки, не умолкавшие во мне», — голос ширился, заполнял все пространство, казалось, что воздух вибрирует в унисон музыке.

Они молчали, слушали, думая каждый о своем и глядя, как на ветровое стекло упало несколько капель дождя. Прямо над ними нависла тяжелая фиолетово-серая туча, она расползалась, занимая все небо и не оставляя робкому октябрьскому солнцу никаких шансов, как крокодил в сказке Чуковского. Когда смолкли раскаты аккордов, неожиданно показавшихся Моцарту вовсе не торжественными и красивыми, а тяжелыми и мрачными, как эта туча, он спросил:

— Я чем-то расстроил вас?

— Просто совпадение. Или нет? Все притягивается одно к одному, — покачала головой Лариса Борисовна. — Папа… он любит слушать романсы. Вернее, мама любила, а папа всегда считал, что романсы — это глупо и скучно. Он вообще всегда был равнодушен к музыке, разве что если играл военный оркестр. Но когда мама умерла, осталось много пластинок, и он стал их слушать. Сперва просто в память о маме, слушал и плакал. Это было так страшно…

Лариса Борисовна замолчала, запрокинула голову, чтобы не пролились слезы, перевела дыхание. Моцарт не выдержал и накрыл ее руку своей.

— А потом привык, что ли. И даже полюбил их. У нас дома огромная коллекция. И сейчас они у меня везде, вы удивитесь. Папа просит, и я включаю.

Лариса Борисовна достала телефон, пальцы вспорхнули над клавиатурой, и зазвучали сперва аккорды, потом голос, глубокий, сильный, но будто не дающий себе воли:

— Ночь напролет соловей нам насвистывал, город молчал, и молчали дома…

— Не выключайте, — попросил Моцарт. Он знал, что не найдет слов, чтобы ее утешить, а так можно было просто сидеть с ней рядом, держать за руку, молчать, слушать, смотреть, как по окнам уже стекают дождевые потоки. Моцарт хотел было включить дворники, но передумал — зачем? А голос все пел, все рассказывал о молодости и о любви, которой не суждено было сбыться, о том, что все проходит слишком быстро и непоправимо, а осязаемыми становятся только воспоминания.

— Теперь я вас расстроила, да? — тихо спросила Лариса Борисовна, когда последние ноты истаяли в наступившей тишине. — Я сама уже устала от этих слов и этой музыки, они постоянно в голове у меня звучат. Но если я начну разговаривать о чем-то, я просто расплачусь. Там, в палате, держусь. А тут…

Она попыталась улыбнуться, но губы задрожали, и улыбка вышла жалкой, беззащитной.

— Не надо было вам приезжать. У вас своих забот полно, а тут еще я…

Порыв ветра швырнул на стекло желтый кленовый лист, и тот прижался изо всех сил, распластался — и замер. Они оба уставились на маленькое неуместное солнце, и тут Моцарта осенило.

— Дело в том, что я не просто так приехал. Ну то есть не совсем просто так. Мне очень нужен ваш совет. Только давайте я вам еще кофе налью, и себе тоже.

Он сочинял на ходу, никакой совет ему был не нужен, но нужно было немедленно чем-то отвлечь Ларису Борисовну, чтобы стоявшие в ее глазах слезы не пролились. А пока суетился, наливал кофе и подсовывал так и не тронутое до сих пор пирожное, подумал — а почему бы и нет? Со стороны, говорят, виднее, и к тому же, прожив тридцать лет с одной женщиной он, похоже, все-таки разучился понимать остальных. То есть понимать-то он их понимал, конечно, но что с этим пониманием делать — не имел представления.

— Дело в том, что у нас с Надеждой Петровной вчера вышла неприятная история. Она вернулась от брата и опять принялась за мои домашние дела. Она стирает, гладит, готовить, прибирает. Пыль вытирает каждый день! У меня нет столько пыли, сколько ей надо! Она даже обувь мне чистит, понимаете? Я не успеваю заметить, когда она чистит мою обувь и прекратить это! Она опекает меня, как младенца, хотя в этом нет необходимости, потому что я все умею делать сам!

— Надежде Петровне нравится вам помогать, она чувствует себя нужной, — кивнула Лариса Борисовна, осторожно делая глоток кофе и — ура! — примеряясь к пирожному. Кажется, сработало!

— А я вчера решил заплатить ей деньги за работу, — признался Моцарт. — Подумал, что у нее только пенсия, и что…

Лариса Борисовна повернулась к нему, ожидая продолжения.

— Она сказала, что я дурак, бросила все и ушла. Ключи от квартиры оставила на тумбочке. Котлеты сгорели. Сковородка испорчена, — без утайки перечислил все проблемы Евгений Германович и спросил. — И что мне теперь делать?

— Со сковородкой? — мягко улыбнулась Лариса Борисовна. — Выбросить и купить новую. А с Надеждой Петровной… вы и сами знаете. Поговорить и помириться.

— А если я не хочу… мириться? — с интонацией упрямого подростка спросил Моцарт.

— А чего вы хотите?

— Я хочу невозможного, — признался он. — Я очень ей благодарен, она поддержала меня, она меня, можно сказать, спасла. Мы с ней сто лет знакомы, мы вместе работали, она много лет помогала нам по дому, все так. Но я не хочу вести с ней совместное хозяйство! Я хочу сам, извините, разбираться со своим грязным бельем, решать, когда мне обедать, что купить на ужин и чем заняться вечером! Я не хочу отчитываться перед ней, когда приду с работы или со встречи с друзьями, вы понимаете?

— А вы ей говорили об этом?

— Говорил! Но она меня не слышит!

— Она хочет быть к вам ближе, особенно после того, как вы… остались в одиночестве.

— А я не хочу! Я не герой шоу холостяков, чтоб меня завоевывать и опутывать этими стирками-готовками! У меня есть стиральная машина и газовая плита! А также руки и голова. Вот как мне это ей объяснить? Скажите мне как женщина!

— Никак не объяснить, — вздохнула Лариса Борисовна, возвращая опустевшую кружку. — То есть объяснить, разумеется, можно, но вы обидите ее до глубины души, и это вы тоже понимаете.

— А другого варианта нет? — жалобно спросил Моцарт. — Я не могу ее обижать, это не по-человечески, это неблагодарность с моей стороны. Но и видеть, как посторонняя женщина распоряжается в моем доме, как хозяйка, я тоже не могу. А сама она не остановится. Если я извинюсь за вчерашнее, она меня, конечно, простит, и все вернется на круги своя. А если не извинюсь — тогда я вообще негодяй получаюсь.

Моцарт, окончательно осознав всю глубину проблемы, приуныл. Вот у Анны таких вопросов никогда не возникало: она всегда говорил то, что думала, и, более того, считала это своим достоинством. Моцарт, в принципе, с ней соглашался, всегда упрашивая ее лишь смягчить форму, чем весьма жену забавлял. Теперь деликатность Моцарта, раньше не доставлявшая ему проблем и лишь изредка служившая для супруги объектом подтрунивания, оказалась лишена надежного прикрытия и на холодном ветру реальности немедленно скукожилась, простыла и расклеилась.

— Вы же понимаете, что Надежда Петровна вас любит? Это же невозможно не заметить? — Лариса Борисовна смотрела серьезно и даже сочувственно.

— Я… да, наверное, — смутился Моцарт, которому казалось, что вещи и явления, не названные своими именами, еще имеют шанс раствориться в небытие без его участия. Ну хотя бы в данном конкретном случае.

— Обидеть человека, который вас любит, который, возможно, жить без вас не может — это очень тяжелое решение, — медленно произнесла Лариса Борисовна, рассматривая вдалеке что-то ей одной видимое. — Иногда проще принести себя в жертву. Простите, это громкие слова, некрасиво, но вы поняли. Я в свое время поступила именно так. У меня был жених, очень талантливый скрипач, мы собирались пожениться и уехать в Австрию, там у него был контракт. Но умерла мама, совершенно неожиданно, вот просто шла из кухни в комнату, схватилась за сердце, сползла по дверному косяку и даже тарелку из рук не выпустила. Я — поздний ребенок, единственный, папе было уже за шестьдесят. Если бы я уехала, папа бы умер. Мой жених уехал один, это был единственно возможный поступок, такие люди как он — заложники своего таланта. Так что я плохой советчик, Евгений Германович.

Они оба замолчали. Евгений Германович отчего-то подумал, что вот Лена уехала легко, и даже звонит редко. И Анна уехала легко, и не звонит вообще. Наверное, им просто в голову не приходит, что он, Моцарт, может от этого взять и умереть. В общем, они и правы оказались — живет себе-поживает. Наверное, и юная Ларочка, любимая дочка, тоже могла уехать, не забивая себе голову и не думая о плохом, и папа бы ее выжил, вон он какой крепкий оказался. Каждый выбирает по себе — так, кажется, у Левитанского.

А Лариса Борисовна подумала, как обычно, что она неправа, что зря она нагрузила подробностями своей личной жизни постороннего, в общем, человека — и ничем ему не помогла в результате. Он ей очень симпатичен, этот растерянный, добрый и очень несчастный человек, который старается выбраться из своего несчастья, не быть никому обузой, кроме себя.

— Но за эти годы я поняла, что в решении нашей с вами дилеммы есть одно непременное условие, абсолютно важное, — тихо произнесла она. — Знаете, как гирька на чаше весов, она склоняет ее несомненно. Или не склоняет.

Моцарт смотрел на нее внимательно, ждал.

— Вы тоже должны любить этого человека в ответ. Иначе вы никогда не простите ему то, что он проживает вашу жизнь. Это не мои слова, это папа мне так всегда говорит: Ларочка, я уже такой старый, что мне давно помереть пора, но благодаря тебе я теперь уже твою жизнь живу… Мне не жалко, только подольше бы!

Порыв ветра сорвал наконец подсохший лист с ветрового стекла, унес куда-то вбок вместе с другими разноцветными лоскутками. Лариса Борисовна, спохватившись, бросила взгляд на часы и заторопилась:

— Евгений Германович, вы простите меня, что заморочила вам голову своими рассказами. Мне пора. Спасибо вам за кофе и спасибо, что приехали, мне стало гораздо легче.

— Подождите, я провожу! Возьмите мою куртку, из машины же холодно…

— Не нужно, я уже тут все ходы-выходы знаю, отсюда по переходу быстрее добегу, — она уже приоткрыла дверь, в салон ворвался холод.

— Лариса Борисовна, вы простите меня, и не отвечайте, если не хотите… Вы никогда не жалели о том, что тогда не уехали?

Она вышла, подняв голову, посмотрела на окна больничного корпуса — где-то там ждал ее отец, и мысленно она уже была в больничной палате. Но все же ответила:

— Было… поначалу. А потом я поняла, что мы не любили друг друга так, как мои родители, и вполне смогли жить по отдельности. Так что и жалеть особенно было не о чем. До свидания, Евгений Германович!

— А можно я завтра приеду? — крикнул ей вслед Моцарт. — И если вам что-то надо, я привезу…

Она кивнула и, торопясь, ушла в сторону какого-то крыльца. Уже открыв дверь, помахала рукой и крикнула:

— С Петей занимайтесь, я проверю!

Моцарт лихо выехал с больничной парковки и дал по газам. Он совершенно забыл о размолвке с Надеждой Петровной, послужившей поводом для столь важного разговора, и думал только о том, что Лариса Борисовна обещала проверить его успехи. И о том, что она разрешила приехать!

— Влюбился, старый дурак? — в очередной раз спросил он, строго посмотрев в глаза своему отражению в длинном зеркале. И сам себе честно ответил — нет.

Просто он чувствовал себя Белым Бимом Черное Ухо, была такая книга про собаку, многие помнят, который давным-давно потерялся, а теперь его нашли. Теперь он не пропадет в одиночестве. Поэтому ему срочно надо домой, садиться за инструмент и заниматься, заниматься, и жизнь обязательно наладится, он, правда, не знает, как, но вот он будет учиться, будет играть — и наладится!

Надежда Петровна кусала локти. Иными словами, она сожалела о своем опрометчивом поступке, и если бы кусание локтя могло бы как-то исправить ситуацию, она, ей-богу, как-нибудь извернулась бы и укусила. А теперь она просто сидела в своей комнате, смотрела в окно и ничего там не видела: ни погоды, ни природы, даже помойки, которая всегда выводила ее из себя, и той в упор не замечала.

Всю глупость ее поступка вчера обрисовал ей Пашка. Когда она вернулась домой от Моцарта, сын жевал бутерброды, запивая холодным чаем и пялился в телевизор, где гонялись за мячом какие-то идиоты.

— Чай погреть — руки отвалятся? — прицепилась к нему Надежда Петровна, страстно желая поскандалить.

— А пожрать у нас ничего нету? — подставился, дурачок.

— Пожра-ать?! — Надежда Петровна пришпорила метлу и взвилась к потолку. — А ты купил, из чего приготовить, чтоб пожрать? Или все я должна?!

— Да я просто так спросил, мало ли, — удивился сын. — Ты же знаешь, что у меня зарплата только в среду. Вот в среду и куплю. На всю неделю.

— Я тебе в среду и приготовлю на всю неделю! — отрезала Надежа Петровна. Приземлилась на табуретку, подперла кулаком щеку и шмыгнула носом. Скандалить расхотелось, это все влияние Моцарта с его интеллигентскими штучками: орать нельзя, слова использовать выборочно, и вообще, все лучше решать мирным путем, тьфу.

— Ты чего, мать? — удивился Пашка и даже звук убрал в телевизоре. — Случилось чего? Уходила такая довольная.

— Дура потому что, — поделилась Надежда Петровна. — Раскатала губу. А он мне денег дал.

— Денег — это хорошо, — заинтересовался Пашка. — А за что?

— Вот именно — за что. За то, что я готовлю, прибираю, стираю-глажу и все такое. А он мне за это денег, представляешь?

— Так мало дал, что ли? — честно пытался вникнуть Пашка. — Чего ты обиделась-то?

— Я не за деньги! — опять было взвилась мать, но сразу сникла. — Я из хорошего отношения…

— А-а… — Пашка покачал головой и глотнул холодного чая.

— Что — а-а-а? — передразнила его Надежда Петровна. — Вот ты мне скажи, как мужик, два раза разведенный — какого… черта вам надо? Жены у тебя были хорошие, заботливые, что Ольга, что эта… как ее? В чистоте жил, в уходе. Нет, сбежал к матери, сидишь тут, чай холодный пьешь и что пожрать спрашиваешь.

— Как мужик? — прищурился Пашка. — Да пожалуйста! Я скажу. Эти ваши готовки-уборки ведь не бесплатные…

— Я денег не просила… — начала было Надежда Петровна.

— Ты, мать, молодец, да, что денег не просила. Вот просто умница. Но ведь вы за ваши готовки-уборки на мужика хотите ошейник надеть. И чтоб у ноги ходил, а на улицу — только пописать. И сразу домой! Какой футбол, охренел?! — взвизгнул Пашка так, что мать подпрыгнула. — К маме обещали заехать, у нее кран течет! Опять со своими козлами пивом наливался?! Картошка на даче не копана! Так что ты молодец, мать, что задаром у него горбатилась, бескорыстная, типа. А он не дурак, просек, что бесплатно-то дороже получается. Уж лучше деньгами.

— Да я его пожалела! Анька сбежала, так он отравиться хотел! — возмутилась мать.

— Ну и отравился бы, тебе-то что?

— Так человек же… Нельзя так.

— Ну, человек. Так спасла человека — и иди себе дальше по своим делам. Так нет, ты к нему как с утра уйдешь, так до вечера тебя и нету. Достала ты его. Он, может, как проспался, так обрадовался, что жена свалила. Противная тетка была, кстати. Он, может, подумал, что свобода. А тут ты. Я сбежал, а ему — некуда. Нафиг вашу семейную жизнь!

Надежда Петровна сидела, обдумывая сказанное. Потом молча встала, ушла к себе в комнату и через минуту вернулась с бутылкой вина, припрятанной еще с ее дня рождения.

— А водки нет? — с надеждой спросил Пашка. — У меня изжога от кислятины этой.

— Ничего с одной рюмки не будет. Что мне — одной пить?

— Из рюмок только водку пьют, — проворчал Пашка, доставая стаканы. — А закусывать чем?

— Так не водка же, обойдешься. Или вон конфеты стоят.

Мать с сыном выпили, посидели молча. На экране телевизора носились футболисты и бесшумно орали болельщики.

— Ты так объяснил, что вроде я и виноватая получаюсь, — пригорюнилась Надежда Петровна. — И что теперь будет?

— Так это… Я бы на его месте на своем стоял. Ну типа как мужик. Сам пожрать приготовлю, но зато на свободе.

— Па-аш… А мне что делать?

— А ты… — Павел подумал и решил, — ты помирись с ним.

— Думаешь?

— Так сама прикинь: ты к нему ходила — веселая была, напевала все время, и при деле. Он тебе еще денег дал. Ты на него собак спустила. И что?

Надежда Петровна молчала.

— Вот именно. Ни мужики, ни денег. И заняться тебе нечем. Так что мирись давай, и все у вас хорошо будет, — хохотнул Пашка и похлопал мать по руке. — И мне хорошо, меньше народа — больше кислорода. А то будем с тобой лаяться по пустякам.

— Как мириться-то, Паш? Я и ключи отдала.

— Ну это уж ты сама. Похитрее как-нибудь. Эти ваши женские штучки… — Пашка вздохнул и покивал сам себе, будто вспоминая то-то приятное. Придумаешь что-нибудь.

Он, не спрашивая, допил вино из ее стакана, но Надежда Петровна этого не заметила. Зевнул, встал, потянулся, раскинув руки на всю крохотную кухоньку.

— Пойду я, на работу завтра. А ты подумай и придумаешь.

Уходя, он чмокнул мать в щеку, чего не делал очень давно. А Надежда Петровна ничего не сказала ему про невымытую посуду. В общем, хорошо поговорили. Она еще посидела за столом в одиночестве, старательно обводя пальцем узоры на клеенке: треугольник, круг, квадрат, треугольник, круг… И думала, что мужик — вот он и есть мужик, все по местам расставил, потому что у них — логика. Нет, одной, без мужика, трудно. Хоть завалящий, а в доме нужен. Вот поманит Пашку какая-нибудь со своей жилплощадью, сейчас бабы-то ушлые, убежит Пашка, про мать и не вспомнит. А ей одной доживать… Надежда Петровна шмыгнула носом от жалости к себе, совершенно забыв, как еще недавно она мечтала о появлении в жизни сына «какой-нибудь дуры», которая «позарится» и освободит ее от совместного проживания с сынулей. А вот — поди ж ты.

Она встряхнулась, с сожалением поглядела на стакан из-под вина, вылила в рот оставшиеся несколько капель и пошла мыть посуду. Энергичная деятельность по оттиранию тарелок и кастрюль придала ее мыслям более конструктивное направление. Ну что ж, сделала она ошибку, а кто не ошибается. Надо исправлять, потому что Моцарт — не просто ее последний шанс. Это ее приз, положенная ей награда за трудную и небогатую радостями жизнь. Призы задаром не дают, их надо завоевывать. Вот прямо завтра она и начнет, и впредь будут умнее. Терпение и еще раз терпение. И никаких обид или скандалов… потом, может быть, когда все устаканится и станет по ее. Итак, задача номер одни — вернуться и сделать все, как было. Ведь хорошо же было, а она, глупая, счастья своего не понимала. Вот уж точно, потерявши — плачем. Ничего-ничего, завтра! Поставив на сушилку последнюю вымытую до скрипа тарелку, она взяла тряпку и принялась вытирать крошки со стола. Опять треугольник, круг, квадрат, треугольник, круг… и мысли, уже почти взлетевшие, опять приземлились и стали спотыкаться: а что — завтра? Вот так прийти и сказать: здрасьте, я передумала? Или извини, я дура? Ох, как трудно с этими мужиками, особенно если такими вот интеллигентными, как Моцарт! Муженьку-то, бывало, скажешь по-простому, а то можно и тумака дать, если не пьяный, конечно, пьяный-то он злой был, могло и в обратку прилететь. Моцарт — это другое, тут подход нужен. А какой? Она еще посидела, водя тряпкой по клеенке, но в голову ничего путного не приходило, кроме того, что завтра клеенку надо новую купить, эта вон вся в трещинах уже. Утро вечера мудренее, со свойственным ей оптимизмом вспомнила Надежда Петровна. И тоже отправилась спать.

…Ларисе Борисовне не разрешили остаться в палате на ночь, сказали, что в интенсивной терапии не положено. И что ей позвонят, если что. Если что, если что — эти слова крутились у нее в голове, пока она в полупустом и оттого особенно гулко громыхающем трамвае ехала через весь город домой. Когда наступит это «если что», то как она будет жить? Ей пятьдесят, и все пятьдесят лет своей жизни она была — «доченькой». Любимой, оберегаемой, слабой. И даже когда папа совсем сдал, и они поменялись ролями, то она все равно оставалась «доченькой». А кем она будет, когда наступит это «если что» и ей позвонят? Она представляла это так: много-много людей, все человечество, идет по широкой и ровной дороге. Впереди — деды-бабушки, родители, старшие родственники, много-много народа. Дорога очень длинная и непростая, кто-то, конечно, остается на обочине, падает в кювет, исчезает, как ушел с этой дороги ее старший брат, погибший нелепо и увлекший за собой маму, которая этого не смогла пережить. А они с папой пошли дальше, поддерживая друг друга. Человек верующий, она представляла, что там, в конце дороги — обрыв, и одни, как ее брат и мама, чистые души, даже с полдороги взмывают высь, а другие падают в бездну. Это не страшно, это нормально, тем более, если дорога за спиной длинная, и пройдена честно, без попыток словчить, срезать угол, занять чужую колею. Но все равно, пока были живы мама, и брат, пока есть папа, они шли впереди, а она, Ларочка, доченька, за ними, она не видела края, не чувствовала бездны. «Если что» — как она пойдет одна? Она почти физически ощущала, какой холод ждет ее впереди и заранее содрогалась от ледяного дыхания придуманной, но становящейся все более реальной бездны. Хорошо, если сразу, даже если подтолкнут, но как невыносимо страшно подходить к краю и не знать своей участи — сорвешься или полетишь?

Она ругала себя за эти мысли. Корила за эгоизм, за то, что сосредоточена на своих ощущениях и страхах, рисует картинки и боится, как ребенок, в то время как папа уходит своими небыстрыми легкими шажками, постукивая неизменной тросточкой. И даже отчасти радовалась, что папа все реже приходит в сознание, потому что во сне у него лицо спокойное, даже умиротворенное. Благодарила бога за каждый подаренный ему день. Но в глубине души понимала, что благодарит не за него — за себя. За еще один день, прожитый «доченькой», укрытой от холода и всех страхов мира самым лучшим на свете отцом.

— Женщина, вам плохо? — Лариса Борисовна очнулась от того, что толстая одышливая тетка-кондукторша трясет ее за плечо и заглядывает в лицо.

— А… нет, спасибо, все в порядке, — она сконфуженно оглянулась по сторонам, но немногочисленным пассажирам, дремавшим или уткнувшимся в телефон, не было до нее никакого дела.

— В порядке… — проворчала кондукторша. — Слезы вон текут. Из больницы, что ли? Кто там у тебя? Дите? Муж?

— Отец, — Лариса Борисовна некрасиво высморкалась и опять оглянулась, ей еще в детстве объяснили, что воспитанные люди не проявляют своих эмоций на публике, не рыдают и не хохочут, и она всегда неукоснительно следовала этому правилу.

Но кондукторша о деликатности не имела представления, она хотела оказать деятельную помощь в той форме, какую она себе представляла. Поэтому она грузно опустилась на сиденье впереди и спросила:

— Плохо, что ли, совсем?

Лариса Борисовна кивнула, опять доставая платок.

— Лет-то сколько ему? — не унималась кондукторша.

— За восемьдесят, — неохотно ответила Лариса Борисовна, которая не умела не отвечать, если ей задавали вопросы, пусть даже бестактные.

— Так пожил уже, — успокоительно покивала кондукторша и легко перешла «на ты». — Вот слушай, я не хочу, чтоб мне было восемьдесят. Сейчас шестьдесят три, пенсия — слезы, здоровье — слезы, вся жизнь слезы, короче говоря. На стройке маляром оттрубила сорок лет, пенсия 14 тысяч. Ну гипертония, само собой, спина отваливается, ноги отекают. Артрит, сволочь, а главное, диабет еще. На лекарства больше пятнадцати уходит, а инвалидность не дали мне, теперь инвалидность по диабету только детям дают, да и то до восемнадцати, а потом снимают, представляешь? Типа, он сам прошел, диабет-то!

Кондуктора засмеялась, как будто идея снятия инвалидности показалась ей смешной. Трамвай подъехал к остановке, в последнюю дверь вошли молодой человек и девушка, зазвенели мелочью, и кондукторша направилась к ним. Лариса Борисовна обрадовалась было, что осталась в одиночестве, но не тут-то было. То ли от скуки, то ли от того, что посчитала свою миссию недовыполненной, трамвайная фея вернулась и опять уселась, с облегчением вытянув в проход ноги в разношенных дутых сапогах и теплых серых рейтузах с катышками свалявшейся шерсти.

— Вот и говорю. На еду не остается, хоть ложись и помирай. А помирать грех, понимаешь, нет?

Кондукторша требовательно уставилась на Ларису Борисовну, ожидая ответа, и та была вынуждена кивнуть — понимаю, грех.

— То есть можешь не можешь, а жить надо. А живу-то я в области, у нас работы вообще нет, завод закрыли, склады там теперь всякие или просто рушится все, кто нашел работу — зарплата крохи, ну у кого дети, те и за нее держатся. Пенсионерам совсем беда. Дочь у меня одна двух пацанов поднимает. Учительница! — в голосе кондукторши зазвучала неприкрытая гордость, и Лариса Борисовна улыбнулась в ответ. — Ей еще помогать. Ну огород, все свое, этим живем. А тут объявление: нужны кондукторы, предоставляется общежитие. Я сунулась, а меня и взяли, не посмотрели, что пенсионерка, в городе-то вам легче. Вот, пять дней в общаге, на выходные домой. А смена с шести утра до десяти вечера.

— Не может быть! — искренне ужаснулась собеседница, представив, как отработав шестнадцать часов, эта пожилая, полная, измотанная женщина падает в кровать в чужой неприютной комнате и мгновенно проваливается в сон, потому что в пять утра ей опять вставать и идти на работу. — А как же нормы? Ведь по закону же нельзя!

На этот раз кондукторша смеялась до одышки, хлопая себя по бокам, будто аплодируя. А отсмеявшись, пояснила, где именно начальство видело эти законы и нормы. Лариса Борисовна промолчала, она всегда терялась, когда слышала такие слова. Зато молодые люди с задней площадки перестали на секунду хихикать и посмотрели с интересом.

— Так не хочешь — не работай. А я ж тебе объяснила — артрит, диабет. И внуки. Вот и посуди: будет мне восемьдесят, работать не могу, а жить не на что. И руки на себя накладывать грешно. Вот я и прошу его потихоньку, — кондукторша выразительно посмотрела наверх, а потом на Ларису Борисовну, желая убедиться, правильно ли она поняла. — Прошу, чтоб он мне дал здоровья поработать, пока внуки школу кончат, а там ты прибрал потихонечку. Потому что больше сил-то уж нету. Вот это грех или нет, просить-то так, ты как думаешь?

— Думаю, что не грех, — твердо сказала Лариса Борисовна.

— Вот и я думаю, — согласилась кондукторша, не обращая внимания на вошедшего мужичка, который издали сигнализировал ей проездной карточкой. — А отец-то твой кем был? Работал в смысле?

— Он военный.

— Так пенсия, значит, хорошая была, не голодный поди. И дочь ты хорошая, сразу видно. Он счастливый жил и помрет счастливый, ты мне поверь, я знаю.

— А я же останусь, — вдруг прошептала Лариса Борисовна, хотя вовсе не собиралась поддерживать разговор и уж тем более откровенничать с незнакомым человеком. — Как я останусь-то?

— Так ты не одна поди останешься то, — предположила кондукторша. — Есть у тебя кто? Муж, дети, внуки? За них и держись, вот как я.

— Есть, — удивляясь сама себе, ответила Лариса Борисовна. — Есть. Мне выходить пора. Спасибо вам!

Она бежала от остановки по своему переулку, удивляясь тому, что выпавший днем снег здесь отчего-то не растаял и от этого в переулке стало неожиданно светло, просторно и чисто. Она вдруг услышала простенькую трогательную мелодию пьесы, которую обещала научить играть Моцарта — «Тихо падает снег». И представила, как они сидят рядом за фортепиано, он, путаясь и сбиваясь, но все же играет, и летящие хрустальные звуки четвертой октавы отчего-то заставляют его улыбаться. На верхней крышке сидят Тихон и Маруся и тоже улыбаются своим кошачьим мыслям, а в комнате тепло, и горит лампа, и ей, Ларисе, спокойно и нестрашно, потому что она — не одна.

Утром, едва дождавшись десяти часов, Надежда Петровна выскочила из дома. Было ветрено, влажно и оттого как-то по-особенному зябко. Под ногами хлюпало, и, ежась от озноба, она подумала, что вот раньше на ноябрьскую демонстрацию тоже всегда было холодно, но уже радостно, по-зимнему. Приходилось все зимнее накануне доставать, надевать теплые рейтузы, а в праздничной колонне украдкой греться водочкой, за это ругали, конечно, и следили, чтобы ни-ни… но все равно все ухитрялись, и это было весело, и придавало празднику дополнительную приятность. На День милиции 10 ноября, помнится, всегда снег выпадал и уже лежал, не таял. А сейчас вон конец ноября и гадость какая под ногами, от проходящих машин веером разлетаются грязные брызги, только успевай уворачиваться. На Новый год опять не смогут снега наскрести, чтоб городок на площади перед мэрией построить. А как построят, так он непременно таять начнет к тридцать первому… тьфу. И демонстрации теперь нет, та, что устраивают какие-то клоуны в красных шарфиках, размахивающие флагами и орущие что-то неразборчивое в мегафоны — не в счет. И завода нет, колонну не из кого собирать, если б и пришлось. Милиции тоже нет, полицаи теперь, как в войну, так ее мать говорила. И с Моцартом вот поссорилась. К тому же с утра, вопреки ожиданиям, никаких тактических озарений насчет способов примирения в голову не пришло. В общем, расстройство одно.

Но план все-таки был, хотя и состоявший из единственного пункта — купить новую клеенку. За этот пункт Надежда Петровна и ухватилась, как за соломинку. Как только открылся ближайший хозяйственный магазин, она отправилась за клеенкой, потому что надо же было с чего-то начинать, бездействие всегда было для нее самым страшным мучением — ну вот характер такой. Поэтому клеенку она выбирала с пристрастием, примеряя и отвергая варианты. Наконец, купила: на бежевом фоне гирлянды зеленых листьев, как вьюнок и розовые бутоны — в общем, красиво и нарядно. Купила с запасом, чтоб не ерзала по столу и чтоб концы красиво свисали. В глубине души думала, что вот придет Германыч извиняться, а у нее — пожалуйста, все в порядке, и клеенка новенькая!

Ведь права она оказалась, права! Купленная клеенка немного подняла настроение, и сразу началась полоса везения. У самого подъезда ее нагнал Петя, спешивший на утреннее занятие с Моцартом, поздоровался… и тут же шлепнулся навзничь, нелепо взмахнув длинными руками и едва не задев Надежду Петровну. То ли подернувшаяся за ночь льдом лужа сослужила свою добрую-недобрую службу, то ли мокрые перемешанные с грязью мокрые листья, но, как бы то ни было, Петя лежал, вытаращив глаза в небо и вид у него был удивленный.

Надежда Петровна бросилась поднимать.

— О-ой, наверное, шишка будет, — Петя сел и ощупал затылок. — Что ж за невезуха такая, а?

— Так шапку надо носить нормальную, меховую! — от испуга Надежда Петровна отреагировала странно. — Тогда и падай, сколько хочешь, голова цела останется.

— Вы думаете? — Петя сморщился, ему явно было очень больно.

— Голова кружится? — пришла в себя Надежда Петровна. — Давай руку, вставай, не сиди на земле. Пойдем, я посмотрю, что у тебя там. Компресс сделаем, лишь бы сотрясений не было.

— Сотрясение у меня уже было, — криво улыбнувшись, ответил Петя. — Вчера.

— Тем более! — всполошилась Надежда Петровна. — У Пашки моего пять сотрясений в детстве было, так его даже в армию не взяли. Может, тебе к врачу надо? Давай-давай, поднимайся! Господи, а грязный-то весь!

— Упал он, ушибся, — деловито пояснила Надежда Петровна, поддерживая Петю под локоть и не глядя на открывшего дверь Моцарта, понятно ведь, что не до того ей. Подпихнула Петю и вслед за ним втиснулась в прихожую. — Надо посмотреть, нет ли сотрясения, Тряпку неси чистую, водка есть?

— Я не буду водку, — слабым голосом отказался Петя.

— Так никто не будет, — успокоила Надежда Петровна, стаскивая с него грязные рюкзак и куртку. — Примочку сделаем, чтоб рассосалось все. Водочный компресс — первейшее дело, я тебе точно говорю, не сомневайся. У меня опыт, говорю же, Пашка-то мой…

— Еще холодное надо приложить, сейчас я, — спохватился Евгений Германович и помчался на кухню.

Когда он вернулся с упаковкой замороженных шницелей, бутылкой водки и чистым полотенцем, Петя уже сидел в кресле, выглядел вполне сносно и даже слабо начал было слабо протестовать против серьезного лечения. Но Надежду Петровну, вставшую на путь добра и помощи ближнему, остановить было невозможно. И полчаса спустя, когда угроза Петиному здоровью миновала, в доме Моцарта все вернулось на круги своя: они с Петей уселись к инструменту, а Надежда Петровна отправилась шустрить по хозяйству, потому что дел опять было невпроворот: привести в порядок Петину одежду, прибрать на кухне, прикинуть, из чего можно приготовить обед. На этот раз доносившиеся из гостиной звуки ее даже успокаивали, подтверждая, что все идет обычным порядком и все будет хорошо.

После окончания занятий (Надежда Петровна уже вернулась в гостиную и с удовольствием послушала, как Петя играет, от Кати она уже знала, что он лауреат, чего-то там победитель и вообще — талант) возникла заминка. Евгений Германович за несколько недель занятий привык к тому, что ребята неразлучны, и счел уместным поинтересоваться Катиным здоровьем. Петя замер посреди гостиной, длинный и нелепый.

— Катя… она здорова, да. Только она больше не придет, — выдавил из себя Петя и, увидев недоумение Моцарта, пояснил, — мы поссорились.

— Как поссорились, так и помиритесь, — встряла Надежда Петровна, с удовлетворением рассматривая под лампой результаты домашней экспресс-химчистки пострадавшей при падении куртки. — Отлично получилось, как новенькая!

— Конечно, помиритесь, — поддержал ее Евгений Германович. — Петя, а вы с нами не хотите чайку попить?

Надежда Петровна едва не до слез обрадовалась этому «с нами» и от радости едва Петю не расцеловала. Уже схватила было и потащила на кухню, но Петя уперся.

— Плюнь, Петечка! У девчонок вечно глупости на уме! Вот сегодня же и помиритесь, я тебе точно говорю, — Надежда Петровна была счастлива и хотела счастья всем.

— Нет. — Петя упирался и не шел. — Потому что мы, собственно, и не ссорились. Просто она сказала… Сказала, что…

Петя снял очки и стал их протирать подолом своей толстовки. Надежда Петровна отобрала, достала чистый платок, подышала на стекла, вытерла и вернула Пете.

— На, надевай. Да что сказала- то?

— Что больше не будет со мной встречаться, потому что она меня не любит.

— Как так — вчера любит, а сегодня не любит? Так не бывает. Надень очки, что ты их в руках крутишь, сломаешь сейчас, а они денег стоят! — Надежда Петровна смотрела на Петю с доброй улыбкой, как взрослый на детсадовца, которому не досталась роль в спектакле на утреннике.

— Отчего же не бывает? — вдруг спросил Моцарт. — Очень даже бывает. Тридцать лет любила, а потом — извини, буду любить другого, а ты уж сам как-нибудь.

Повисла пауза. Надежа Петровна смотрела на Моцарта испуганно, Петя — вопросительно.

— Вот что. Пойдемте и правда чаю попьем, Петя. Если вы не торопитесь, конечно.

Петя вздохнул, покрутил головой, наконец надел очки и тут же снова их снял, шмыгнул носом. Порылся в карманах в поисках платка, безуспешно. Моцарт ждал. И Петя согласился «пить чай». Надежда Петровна рванулась было на кухню — хлопотать и участвовать в интересной беседе, но Моцарт мягко придержал ее за руку и шепотом сообщил, что у них «мужской разговор» и «не будет ли Надежда Петровна так любезна»… Едва не плюнув с досады — мало того, что гонят, так еще и опять по имени-отчеству называют — она была вынуждены эту самую любезность выказать и отправиться по месту прописки. Ну ничего, дело-то ее сделано, а теперь есть еще и законный повод вернуться и спросить, как у Пети дела и чем их «мужской разговор» закончился. Так что, расстилая на кухонном столе новуюклеенку с розами, Надежда Петровна уже напевала под нос вполне себе веселую песенку про тезку в промасленной спецовочке, в последнее время она очень полюбила ее в исполнении Евгения Германовича. «Ах, Надя-Наденька…» — ее вот так никто никогда не называл, а когда Моцарт пел и хитро так на нее поглядывал, она улыбалась в ответ, и представляла, что это он — лично ей, Надежде Петровне.

Усадив Петю за стол, Евгений Германович принялся возиться с чайником и заваркой, по ходу дела обнаружив накрытую чистой салфеткой тарелку с еще теплыми сырниками и дав себе честное слово сегодня же помириться с Надеждой Петровной. Раз нет у этой задачи решения, не найдено еще, то пусть все и идет своим чередом. Он и сам не знал, зачем позвал Петю пить чай и какими такими умными мыслями собирался его одарить, но отпускать парня в таком настроении не хотел, а теперь вот, увидев сырники, подумал — да пусть он просто поест. И успокоится. А то, может, ему и идти некуда, и занять себя нечем, он ведь до сих пор даже не удосужился узнать, в общежитии Петя живет или дома. Просто ему слишком хорошо было знакомо то выражение, которое он увидел в Петиных глазах, когда тот снял очки.

— Сырники, еще теплые, берите, не стесняйтесь! Вам с вареньем или со сметаной? Или с тем и с другим, и можно без сырников? — постарался разрядить обстановку Моцарт.

— Варенье. С сырниками, — кивнул Петя, не заметив шутки. Моцарт подумал, что нынешние двадцатилетие, наверное, и мультик про Винни-Пуха не смотрели, бедные. Но, как бы то ни было, упадническое состояние духа, в котором пребывал Петя, не увлекло за собой аппетит, и сырники стали исчезать с радующей глаз быстротой. Евгений Германович умиленно смотрел, как парень ест, и думал, что все, возможно, не так уж и плохо.

— Петя, — осторожно начал он. — Можно я дам вам один совет с высоты, так сказать, своего жизненного опыта?

Петя кивнул, положил очередной сырник обратно на тарелку и уставился на Евгения Германовича с таким томительным ожиданием во взоре, что тому немедленно стало стыдно за свое занудство. Заодно он рассердился и на Катю — противная девчонка капризничает, а Петя, творческая душа, ранимый человек, места себе не находит.

— Мы с моей супругой прожили тридцать лет и три года, — начал было Евгений Германович, но, поймав себя на фальшивой сказочной интонации, сбился и замолчал.

— Прямо как в сказке о рыбаке и рыбке, — кивнул Петя. Моцарт порадовался, что все не так безнадежно с кругозором у нынешней молодежи.

— Мы не как в сказке, конечно, жили. И я упертый, и у супруги моей характер непростой. Мы всю жизнь спорили по любому поводу, часто ссорились, в молодости особенно. И знаете, что я понял? Если вы поссорились из-за вопроса, непринципиального для вас — уступите. Она все равно сделает по-своему, а мужчина, проявляя великодушие, упрощает себе жизнь.

— Дело в том, мы не ссорились, — Петя вертел в руках чайную ложечку — пальцы длинные, ловкие, ложка так и мелькала — Моцарт засмотрелся. — Вечером мы расстались, все было нормально, как обычно. А на другой день она сказала, чтобы я больше ей не писал и не звонил. И что она заблокировала меня в соцсетях. Я спросил, что я сделал не так. Катя сказала… Она сказала…

Ложечка, звякнув, упала на стол, отскочила и приземлилась на полу, напугав Тихона и Марусю, которые, разумеется, присутствовали при чаепитии. Сырники они не любили, но всегда надеялись на лучшее, а тут нате вам — ложечка, в которой нет никакого смысла.

— Она сказала, что не любит вас, а вы восприняли ее слова всерьез, — Моцарт мягко улыбнулся, как давеча Надежда Петровна.

— Она сказала, что я ни в чем не виноват, просто с этого момента нам не по пути. Я еще, как дурак, спросил — с какого момента. А она повесила трубку.

Петино лицо искривилось гримасой, и Моцарт испугался, что парень сейчас заплачет. Он не знал, что делать, что говорить, чем утешить — самоуверенный идиот, сам едва выкарабкавшийся из такой же беды, о чем он думал, затевая этот разговор? Что Петина любовь маленькая и несерьезная, потому что ей всего лишь год или два, детский лепет на лужайке, а стало быть, ее легко можно починить и исправить? А вот у него, у Моцарта, огромное чувство, пронесенное через десятилетия, его потеря велика и трагична, и уж если он выжил в катастрофе, то он просто обязан дать мальчишке волшебный совет, как все исправить. Да плевал Петя на его опыт и его трагедии, и правильно делает.

— А ваша жена… она умерла? — нарушил затянувшееся молчание Петя.

— Она уехала, — Моцарт сделал паузу, но зачем-то продолжил, причем Петиными словами. — Мы расстались в аэропорту, все было нормально, как обычно. А потом она сказала, что любит другого. И уехала в другую страну с ним, навсегда. А я еще собирался давать вам советы. Простите меня, Петя, я старый дурак.

— И что вы сделали? — Петя смотрел Моцарту в глаза, требовательно и настороженно одновременно.

— Что же я мог сделать? — пожал плечами Моцарт и вдруг остро пожалел, что в свое время бросил курить — вот бы сейчас и затянуться во всю силу легких, и руки занять, и отвлечься на клубы дыма. — Насильно мил не будешь.

— То есть вы уступили, да? Потому что для вас это непринципиально? — оказывается, Петя слушал его болтовню очень внимательно.

Повисла долгая пауза. Но Петя молчал, ждал.

— Я потерял смысл жизни, — медленно подбирая слова, наконец ответил Моцарт. — А потом нашел какой-то эквивалент. Вместо одного большого смысла — отдельные маленькие смыслы на каждый день. На понедельник, на вторник, на среду… Я стал учиться музыке, потому что в этом тоже было какое-то подобие смысла. И я не мог вынести, что пианино молчит, как мертвое.

Он хотел добавить, что еще познакомился с Ларисой Борисовной, и от этого ежедневного смысла стало еще немного больше, но промолчал.

— Спасибо, — вдруг тихо сказал Петя. — Спасибо, Евгений Германович. Мне не с кем было поговорить. Да, честно говоря, я и не стал бы. Стыдно быть брошенным, правда?

— Стыдно? — не понял Моцарт. — Перед кем?

— Перед собой, — твердо ответил Петя. — Но я Катю не отпущу — так, как вы.

— Невозможно заставить себя любить, Петя.

— Возможно. Я знаю, как. Всем нужен смысл жизни, да? И Кате тоже. Я просто должен стать смыслом ее жизни. Все просто. Пойдемте!

Он вскочил, едва не уронив стул, и бросился в гостиную, Евгений Германович за ним, замыкали процессию явно заинтригованные Тихон и Маруся. Не дожидаясь, пока все рассядутся, Петя метнулся к фортепиано, откинул крышку, на секунду замер над клавишами и начал играть. Ничего не понимающий Моцарт осторожно присел на край дивана, готовый вскочить в любую минуту. Маруся, будто чувствуя неладное, в этот раз не стала прыгать на крышку инструмента, как делала обычно, а уселась рядом с Моцартом. Тихон подпер хозяина с другого бока — и стали слушать.

Сперва ничего особенного: редкие высокие ноты, будто первые капли дождя. Потом все больше, сильнее, и вот уже ливень, ветер, гром. Но незаметно из хаоса родилась мелодия, такая тихая, слабая, нежная, что Моцарт и услышал-то ее не сразу. Но она повторялась, сперва робко, потом все смелее, радостнее, увереннее. И вот она уже звучит на равных с той первоначальной дождевой стихией, то сливаясь с ней, то протестуя, а потом уже и ведя за собой: определенность среди хаоса, хрупкая нежность в каменном грохоте. Хаос подчиняется, становится управляемым, послушным, теряет силу, исчезает. А мелодия, сильная и полновластная, допела, дожила до конца. И смолкла.

— Петя… Как вы это делаете?! — Моцарт был потрясен. — Я профан в музыке, но давно ничего подобного не слышал! Лариса Борисовна правильно говорит, у вас большое будущее.

— Будущее, — неожиданно зло скривился Петя. — Черт с ним, с будущим. С настоящим бы разобраться. Евгений Германович, скажите, о чем это, по-вашему? Мне важно, чтоб вы поняли.

— Это дождь. Или вода — река, море. Нет, все-таки дождь. Гроза. И что-то там происходит параллельно. Может быть, мать успокаивает ребенка. Или встретились влюбленные. Под дождем, да, — Евгений Германович говорил, не задумываясь. Он привык думать о своем под музыку, а эта не давала возможности отвлечься, требовала внимания, но зато была понятна, как книга, написанная талантливым писателем. — Или, может быть, танец? Танец под дождем?

— Это я вчера написал, — Петя выдохнул с облегчением. — Для Кати. Называется «Пуанты для дождя».

— Какое необычное название, — удивился Евгений Германович. — И очень красивое. Петя, это вы сами придумали?

— Не совсем, — Петя вдруг успокоился. — Есть такая американская певица и пианистка, Вивиан Грин. Я про нее вчера в интернете случайно читал, и там на ее слова натолкнулся… В общем, она сказала: «Смысл жизни не в том, чтобы ждать, когда закончится гроза, а в том, чтобы учиться танцевать под дождем». Здорово, правда? Я как прочитал, меня будто кто-то под руку толкнул, я сел — и написал.

— Сел и написал, — задумчиво кивнул Моцарт. — Все просто. И не лишено смысла.

— Катя будет танцевать под эту музыку, — Петя мечтательно улыбался, будто уже видел перед собой и струи дождя, и танцующую Катю. — А потом я напишу для нее балет. Надо только, чтоб она согласилась меня выслушать.


Лариса Борисовна так волновалась, что едва не расплескала свой кофе. Они снова сидели в машине на больничной парковке, только больница уже называлась не уверенно и обнадеживающе — госпиталь, а безнадежно и страшно — хоспис, и разговаривали о Пете. На этот раз на ветровое стекло падали редкие снежинки, словно там, наверху, кто-то скупился и рассчитывал запас снега так, чтоб до весны хватило.

— Евгений Германович, у нас беда. Во-первых, Петя заболел, очень серьезно. Врачи говорят, что у него ревматоидный артрит, пока в самом начале, но он неизлечим и будет только прогрессировать. Для пианиста это приговор. Но Петя это как-то пережил, он сильный мальчик, он верит, что справится, что у него есть время, говорит, медицина не стоит на месте и скоро непременно придумают способ вылечиться.

— Вы сказали, во-первых, значит, есть что-то во-вторых? — Моцарт как-то сразу принял то, что беда — «у нас».

— Да… Диагноз ему поставили пару недель назад, мы с ним тогда разговаривали, он страшно переживал, но держал себя в руках. А вчера мне позвонила Бэлла Марковна. Петин педагог в консерватории — ее давняя приятельница, и она сказала, что Петя перестал ходить на занятия и не отвечает на звонки. Я сорвалась и поехала в общежитие. Он не посмел не открыть мне дверь. Вы бы видели его! — Лариса Борисовна, не удержавшись, всхлипнула. — Они с Катей поссорились, и, похоже, очень серьезно. Они перестали встречаться. Я боюсь, что Петя что-нибудь с собой сделает. С болезнью он справился бы, а с этим — нет…

— Значит, Катя все-таки отказалась его выслушать, — констатировал Евгений Германович. — Что ж, у девочки железный характер. Но я сомневаюсь, что тут дело в простом «разлюбила».

— Почему? Сейчас все, кажется, так упрощено. Никто никому ничего не должен. А они даже не женаты, и совсем дети. Катя вполне могла… разочароваться. Разлюбить. Она тоже человек творческий, импульсивный. Вы же понимаете…

— Понимаю, — согласился Моцарт. — Могла. Имела полное право. Сперва очароваться, а потом разочароваться. Тем более, что вы совершенно правы — никто никому ничего не должен.

— Простите, я была бестактна, — Лариса Борисовна заглянула ему в глаза.

— Нет, вы были совершено правы, — успокоил ее Моцарт. — А я имел в виде другое: теоретически Катя могла его разлюбить, но практически у нее не было на это времени. Понимаете?

— Нет.

— Мы с Петей занимаемся уже полтора месяца, по три раза в неделю. Ну да, да, я хотел к вашему возвращению блеснуть… Катя всегда приходила вместе с ним. Я видел, как дни общаются, как разговаривают, как смотрят друг на друга. У них были очень близкие отношения, понимаете? Как будто они уже много лет вместе и им вместе хорошо, спокойно. Я даже думал, как они похожи на нас с Аней в молодости.

— Петя на вас похож внешне, — я это сразу заметила, — улыбнулась Лариса Борисовна и Моцарт вдруг понял, как скучает по этой ее улыбке, раньше не исчезавшей из глаз, из уголков губ, а в последнее время будто где-то заблудившейся.

— А Катя похожа на мою бывшую супругу в молодости. Да и не только в молодости, честно говоря. Катя решительная, целеустремленная, она умеет добиваться своего и ее не особенно заботит, что при этом про нее подумают окружающие. Петя готов признавать ее первенство по многим вопросам, Катю это устраивает. Как говорится, они созданы друг для друга. В последний раз я видел их вместе совсем недавно, и я уверен, что за столь короткое время все не могло измениться так кардинально. Или Катя великая актриса. Но зачем ей это надо?

— Зачем? — переспросила Ларса Борисовна. — Честно говоря, я не понимаю, к чему вы клоните. Та Катя, которую вы сейчас описали, вполне может поступить именно так, то есть бросить Петю и спокойно уйти.

— Катя балерина, и актриса, да. Но поверьте, она гораздо менее подвержена порывам чувств, чем Петя. Она руководствуется логикой и целью. У нее сильный характер, это неизбежно для балерины.

— Пусть так. И что из этого следует?

— Из этого следует, что Катя приняла какое-то решение. Она не могла за неделю Петю вот прямо «разлюбить», это смешно. Что произошло неделю назад?

— Пете поставили диагноз, — медленно произнесла Лариса Борисовна. — Но как это может быть связано…

— Петя нам ничего не скажет. Он и сам не понимает, в чем причина, а Катя отказывается с ним говорить. Значит, спросить Катю должны мы.

— Мы?! Спросить? Но какое мы имеем право?

— Вы любите мальчика, переживаете за него. Этого достаточно. А я… Я сам пережил подобную… историю совсем недавно, как вы знаете. И если бы не Надежда Петровна… Но я прожил жизнь, в конце-то концов, и с этим справлюсь. И к тому же мы в молодости пели, что лучше уж от водки умереть, чем от скуки, это я про себя, разумеется. А у Пети все еще только начинается. И вы ведь сами говорили, что Петя талантлив? Я считаю, что ради будущего отечественной музыки мы просто обязаны пойти и поговорить с Катей.

— Вы серьезно?

— Абсолютно! — заверил ее Моцарт.

— Но как мы ее найдем?

— У меня есть номер ее телефона, потому что именно ей я переводил деньги за занятия, она сама так захотела. Но, честно говоря, я сомневаюсь, что Катя захочет говорить с нами по телефону. Мы с вами пойдем в театр и подождем ее после спектакля. Может быть, сработает эффект неожиданности. Хотя вы знаете… если Катя и в самом деле так похожа на мою жену, как мне кажется, то она сама выложит нам все, как есть. Анна в большинстве случаев именно так и делала. Но я знаю один секрет, который мне придется выболтать этой упрямой девчонке. И мне кажется, что она передумает.

Лариса Борисовна была слишком деликатна, чтобы расспрашивать, но посмотрела на него с удивлением и, как ему показалось, с уважением. И Моцарт почувствовал себя Дон Кихотом, готовым броситься на защиту любви. Не молод, не слишком хорош собой, не в меру романтичен, если не сказать глуп. Ну посмеется Катя в конце концов, с него не убудет. А Петечку жалко. И Лариса вон как на него смотрит.

Евгений Германович добросовестно выучил все музыкальные термины, выписанные в тетрадку Ларисой Борисовной, а заодно и все те, которые смог найти сперва в самоучителе, а потом и в Интернете, чем страшно гордился. И даже иногда пользовался ими, что называется, не по назначению. Например, тот день, субботу, третье декабря, он мог бы описать в музыкальных терминах так: от Elegiaso к Abbandonamento и Аccelerando, Piangendo. То есть все шло от просто грустного к совершенно плачевному, да еще и увеличивая темп.

С утра опять прихватило спину, так что за утренний фортепианный экзерсис он уселся, по-стариковски кряхтя. Втайне от Пети и, само собой, Ларисы Борисовны, он решил взяться за ту самую пьесу, «Тихо падает снег». То есть сперва он спросил у Пети, но тот отказался, объяснив, что уровень исполнительского мастерства его ученика пока не позволяет браться за такие вещи и сунул под нос очередной этюд. Моцарт спорить не стал, оберегая Петин авторитет. Но как человек, привыкший идти к вершине вопреки обстоятельствам, остался при своем мнении. Нашел в Интернете ноты, попросил Петю «просто сыграть» и ловко записал видео на телефон. А теперь разбирал ноты правой руки, подписывая номера пальцев, обводя в кружок все встречающиеся ноты «си» (потому что они бемоль, но вспоминать об этом каждый раз было затруднительно), и вслух, загибая пальцы, считал длительность. А потом сверялся с видеозаписью. Дело шло на лад, и правая рука была разобрана и выучена. С левой тоже не должно было быть проблем — там, прикинул Моцарт, ничего сложного: во-первых, скрипичный ключ, это ноты он уже знал назубок, а во-вторых, ре-фа-ля меняется на ля-фа-ля, и всего делов, правда, от ля до ля дотягиваться было трудновато, но он приспособился. Потом ми-соль-ля и до диез-соль-ля, пара аккордов в середине — и все! Он и это все разобрал и подписал, только не мог соединить воедино, для чего и нужен был Петя. План был таков: предъявить результат «самостоятельной работы» и уговорить Петю. Лариса обещала, что он будет играть эту пьесу к Новому году — и он сыграет ей эту пьесу!

Пьеса до странности была похожа на Ларису, так ему виделось: грустная, но светлая, ни на что не жалующаяся. Шестнадцатые ноты в третьей и четвертой октаве превращались в хрустальный перезвон разбившейся сосульки, сосульки было жаль, но получалось очень красиво. Пояснение было тоже красивое, он повторял его, будто пробуя на вкус: Andante doloroso, неторопливо, печально. И сквозь грусть почему-то верилось, что все будет хорошо.

Но сегодня с утра спина болела, руки не слушались, ничего не запоминалось. Моцарт упорно повторял, несмотря на то, что даже меломанка Маруся, скептически сморщившись, удалилась на кухню и увела за собой Тихона. Но когда раздался звонок в дверь, он даже обрадовался перерыву и поводу встать из-за инструмента. Пока шел до прихожей, зазвонил еще и сотовый. Евгений Германович распахнул дверь, поздоровался с Надеждой Петровной и помчался обратно в гостиную, надеясь успеть.

Лучше бы он этого не делал. Напористый женский голос спросил, живет ли у него кошка, про которую он давал объявление. Моцарт сознался что да, живет. Дама сообщила, что кошка принадлежит ей, и что она намерена свою собственность сегодня же забрать, для чего просит называть адрес. Совершенно опешивший Евгений Германович смог лишь пробормотать: «Минуточку…» и, сунув телефон в карман, уставился на Надежду Петровну. Она, надо отдать ей должное, не растерялась. Взяла из его рук трубку и каким-то особенно вредным голосом осведомилась, почему хозяйка (если она хозяйка, разумеется, что еще надо доказать), спохватилась спустя два с лишним месяца после пропажи. Выслушала ответ, скептически хмыкнула, потребовала описать кошку. Евгений Германович, затаив дыхание, придвинулся к телефону и тоже слушал. Описание к Марусе подходило идеально, вряд ли в их районе могла потеряться еще одна белая кошка с разноцветными глазами. Второй такой странной кошки, кажется, и быть не могло. Он опустился на стул и жалобно посмотрел на Надежду Петровну.

— Нет. Сегодня никак не получится. Мы с мужем… на даче! — лихо соврала Надежда Петровна. — И вы на меня не орите, а то черта с два вам, а не кошка. В понедельник приедем, тогда и звоните. Мне звоните, запишите телефон… Муж в командировке будет. Да, паспорт прихватите. И ваш, и кошкин, раз она у вас с паспортом. Там фотография-то есть?

— Ты зачем сказал, что кошка у нас? — набросилась она на Евгения Германовича. — Соврать не мог? Может, мы ее выкинули давно. Или в приют отдали. Пусть искала бы.

— Так как… это же ее кошка… — оправдывался он.

— За границей она, видите ли, была! С милицией она придет! — кипятилась Надежда. — Вот халда!

— Не ругайся, — поморщившись, попросил Моцарт. — Как ни крути, ее кошка. Надо отдавать.

— Отдавать?! А как ты это Тихону объяснишь? — обвиняющим жестом она показала вниз — там стояли Тихон с Марусей, как всегда, бок о бок, хвосты параллельно и в четыре глаза с интересом смотрели на хозяев. — Тогда и его отдай.

— Да с чего это? — возмутился Моцарт. — Она и не возьмет его, зачем ей чужой кот?

— Он не кот! — безапелляционно заявила Надежда Петровна. — Иди сюда, Тишенька, зайка!

Зайка послушно подошел, встал на задние лапы, а передними зацепился за юбку Надежды Петровны, прогнулся и так завис. Маруся тоже подошла поближе. Надежда Петровна схватила кота за бока, взметнула вверх и сунула под нос Моцарту так энергично, что тот отшатнулся.

— Вот! Посмотри ему в глаза и скажи, что ты его подружку, нет — ты его любимую отдаешь какой-то тетке! А он ведь даже водки напиться не сможет! Как он жить-то будет, а? Взяли моду — бросать, возвращать, распоряжаться, а ты живи, как знаешь, вам наплевать! Что кошка, что человек — все равно вам, да?

Она трясла перепуганным котом перед лицом Евгения Германовича — раскрасневшаяся, взлохмаченная. Он перевел глаза с Тихона на нее, потом обратно, и расхохотался. От его смеха Надежда Петровна тоже пришла в себя, сконфужено улыбнулась, но Тихона на место не поставила, наоборот, прихватила на руки еще и Марусю. И так стояла перед смеющимся Моцартом, держа в обеих руках героев дня.

— Ты что разошлась, Надюша? — Моцарт отобрал котов, поставил на пол — они не ушли, одинаково сели и навострили уши, будто понимали, о чем речь. — Отдавать все равно надо. Чужая вещь.

— Не вещь, — тихо, но убежденно возразила надежда Петровна. — И отдавать нельзя. Она теперь наша. И Тихону она нужнее. Если б этой тетке она нужна была, то давно бы прибежала.

— Так не могла она, — неуверенно возразил Моцарт.

— Ну и все, поезд ушел, — отрезала Надежда Петровна. — Если ты хочешь отдать, я у тебя ее заберу. И Тихона тоже заберу. А этой ври, что хочешь. Скажи, в форточку сбежала.

— Подожди, не кипятись, — Моцарту поневоле нравилась ее воинственность и готовность защищать своих до последнего патрона. — До понедельника время есть, давай подумаем. Может, она нам ее продаст?

— Думай, — согласилась Надежда Петровна. — Но я тебе все сказала. И знаешь что? Я у тебя Марусю и правда сейчас заберу. Иначе ты сам позвонишь и ее отдашь, я тебя знаю.

Моцарт вытаращил глаза и промолчал. Потом подумал, что да, в принципе такая идея мола прийти ему в голову, потому что чужого он никогда не брал принципиально и менять принципы на старости лет не собирался. Но какова Надежда — на метр под землей видит, и стратег! Надежда Петровна, так и не дождавшись ответной реплики, удовлетворенно кивнула сама себе, опять схватила Марусю и помчалась на кухню. Там она прихватила одну из кошачьих мисок и пакет с кормом. Потом забежала в туалет и реквизировала лоток и упаковку наполнителя. Маруся висела колбасой, щурила правый (зеленый) глаз, с интересом вертела головой по сторонам — она Надежде Петровна вполне доверяла: раз надо носиться по квартире из угла в угол, значит надо. Тихон и Моцарт бегали за ними по пятам, смотрели. На пороге Надежда Петровна обернулась и, не глядя на Моцарта, произнесла:

— Тихон, послушай меня. Вот этот… твой хозяин который, Марусю хочет отдать. Причем какое-то тетке. Так вы пока вдвоем побудьте, и ты ему объясни, что к чему. Думайте, мужики!

Она так увлеклась ролью спасительницы, что даже изловчилась презрительно помахать рукой на прощание, прижимая к себе Марусю и все ее немаленькое приданное. «Мужики» молчали и таращились. Дверь захлопнулась. На пол приземлился кусок штукатурки. Тихон подошел, обнюхал, зачем-то лизнул, вопросительно посмотрел на хозяина.

— Что ты на меня так смотришь? — расстроился Евгений Германович. — Преступника из меня хотите сделать? Не отдам чужое — разбойник, отдам — тоже негодяй.

— Мя-ау, — хрипло подтвердил Тихон и уселся под дверью — ждать.

Он просидел в прихожей весь остаток дня, не откликаясь на зов и не соблазняясь даже подсунутой под нос колбасой. И когда вечером Евгению Германовичу пора было выходить, чтобы ехать в больницу за Ларисой Борисовной, кот и не подумал посторониться, и хозяину пришлось через него перешагивать.

— Тишка… ты это… Погоди убиваться. Может, Надежда что-нибудь придумает, — нерешительно сказал Моцарт на прощание. — Потерпи, ладно?

Они не договаривались с Катей о встрече, опасаясь, что девушка не захочет их видеть, поэтому просто приехали в театр, рассчитывая подкараулить ее у служебного входа. Но приехали рано, решили купить билет и посмотреть хотя бы последнее отделение «Лебединого озера», все же лучше, чем просто сидеть в машине и ждать. Предусмотрительный Моцарт взял в гардеробе бинокль, хотя Лариса Борисовна и отговаривала его: Катя все равно будет разгримировываться дольше, чем они получать пальто. Но Моцарт был полон решимости выполнить намеченное и опасался случайностей. Они еще успели выпить по чашке кофе и съесть бутерброды в буфете, и прошмыгнули в свою ложу бельэтажа в аккурат под третий звонок.

Их места оказались во втором ряду, поэтому даже Моцарту с его немаленьким ростом было видно лишь левую половину сцены. Однако Лариса Борисовна мягко отвергла все его попытки «устроить ее поудобнее», сказав, что она вполне равнодушна к балету и просто послушает музыку. Евгений Германович был восхищен. До сих пор он считал, что не понимает балет в силу своей личной эстетической недоразвитости. Ему всегда было жаль балерин — худеньких, кожа да кости, вынужденных принимать красивые, но ужасно неудобные позы, да еще стоя на большом пальце ноги. Прирожденный технарь, он придерживался той точки зрения, что красивое должно быть функционально, а тут кровавые мозоли, вывихи, растяжения и с молодости больные суставы. Убей бог, как это может быть красивым? Все это он попытался радостно изложить Ларисе Борисовна, в очередной раз обретя в ней единомышленника, но оркестр заиграл вступление, и ему пришлось оставить свои восторги при себе.

Смотреть на половину сцены ему быстро наскучило, тем более что Катю он даже при помощи бинокля так и не смог различить среди совершенно одинаковых девушек в белых пачках и с перьями на голове. Сбиваясь, он пересчитал их, получилось около двадцати. И стал смотреть на Ларису Борисовну. На этот раз у нее не было прически, волосы были собраны в низкий пучок и перехвачены простенькой резинкой. И сережек тоже не было, крошечная дырочка трогательно смотрелась в розовой мочке уха. Она сидела, слегка откинув голову назад, и, кажется, смотрела на сцену, а куда-то вдаль, туда, где было нарисованное озеро, а может, еще дальше. Она была погружена в музыку, растворена в ней, и Моцарт вдруг с острым сожалением подумал, как редко, наверное, ей удается вот так прийти в театр и спокойно посидеть, привести в порядок мысли и чувства. Не до этого ей в последнее время, да и, наверное, не с кем, она сама говорила, что у нее мало подруг, а женщины терпеть не могут ходить в такие места поодиночке. Согласится ли она потом ходить в театр с ним? Если да, то он готов легко принести эту жертву. Ему тут же стало неловко за свое «потом», вообще неизвестно, что еще будет, когда наступит это «потом», ведь она так привязана к отцу. Своих родителей Моцарт похоронил давным-давно и вспоминания о них были в основном детскими. А потом его семьей стала семья Анны. Иосиф Самуилович и Бэлла Марковна как люди интеллигентные быстро преодолели первоначальное предубеждение против не вполне кошерного зятя и вскоре повысили его в звании до «зятя любимого», а в последние годы Бэлла Марковна не раз говорила, что у нее всегда были «одни девки», а теперь вот еще и сын…

Плавное течение мыслей Евгения Германовича было прервано оглушительными аккордами (оркестр прямо из кожи вон лез) и аплодисментами.

— Вы видели Катю? — спросил он у Ларисы Борисовны, спускаясь по лестницу, ведущей в гардероб.

— Нет, я вообще не очень хорошо вижу, да и разве узнаешь ее в гриме? Пойдемте скорее, нам бы ее у служебного входа не пропустить.

Катя вышла в числе первых, вместе с еще двумя девушками. Смеющиеся, в пуховиках и зимних ботинках они были похожи на сбежавших с урока старшеклассниц, а вовсе не на прекрасных лебедей, какими только что были. Евгений Германович подошел, поздоровался — Катя вскинула на него изумленные глаза, махнула рукой подружкам и согласилась сесть в машину. Ее удивление еще возросло, когда она увидела в машине Ларису Борисовну, та пересела назад, чтобы разговаривать было удобнее. Усадив Катю и галантно захлопнув дверцу, Моцарт уселся сам, пробормотал положенные по случаю комплименты касательно спектакля и замолчал, вдруг сообразив, что они с Ларисой Борисовной не договорились, кто именно будет беседовать с Катей, какими словами и с чего начнет. А вместо того, чтобы выработать общую стратегию, они потратили время на слушание музыки и разглядывание декораций. Это надо же быть такими идиотами! Он виноват, разумеется. Пришел, как на свидание, сидел, растекался мысью по древу, а ведь это была его идея — поговорить с Катей. Теперь Катя сидела у него за спиной — даже это он не предусмотрел, в отличие от Ларисы Борисовны. Но дальше молчать было невозможно, поэтому Евгений Германович собрался с духом, со всеми предосторожностями повернулся назад (спина ныла еще с утра) и ринулся в бой во всеми присущими ему отвагой и деликатностью.

— Катюша, во-первых, поговорить с вами — это исключительно наше с Ларисой Борисовной решение, Петя здесь не при чем…

— Ах, вот вы о чем… Мне следовало догадаться, — кивнула сама себе Катя.

— Пожалуйста, выслушайте нас, — заторопился Моцарт.

— Зачем? Хотите, я сама все скажу? «Петя переживает, а мы переживаем за Петю». Еще «милые бранятся — только тешатся». Еще — «вы обязательно помиритесь, вот мы в ваши годы…» И еще — «вы должны его хотя бы выслушать». Это все?

— Все, — опешив, подтвердил Моцарт. Именно это он и собирался сказать и теперь не знал, как быть.

— Хорошо, считайте, что вы все это мне сказали, — Катя говорила совершенно спокойно. — Вы же не думали, что я стану перед вами отчитываться и объяснять, что, почему и как?

— Катюша, подождите, — заторопилась Лариса Борисовна, умоляюще глядя на девушку. — Вы правы, мы не должны вмешиваться, и вы не обязаны нам отчетом, все совершенно верно. Но понимаете, Петя — мой крестный. Он сын моей подруги. Я учила его с пяти лет. Он мой ребенок, понимаете? И сейчас ему очень плохо. Если вашему близкому человеку плохо, вы же попытаетесь как-то ему помочь?

— А как вы можете помочь? — Катя не отворачивалась, смотрела прямо в глаза, и от ее спокойного взгляда Ларисе Борисовне еще более становилось не по себе.

— Может быть, если вы могли бы нам назвать причину… Причину вашей ссоры… Возможно, мы… то есть Петя… смогли бы что-то исправить.

— Мы не ссорились, — подтвердила Катя первоначальную версию. — Просто я так решила.

— Почему? Пожалуйста, скажите, почему? — взмолилась Лариса Борисовна. — Неизвестность убивает. Лучше самая тяжелая, но ясность. Ведь у вас же все было хорошо. И Петя никогда не смог бы вас обидеть, я уверена.

— При чем здесь все это? — Катя смотрела холодно, серьезно, как бы ожидая, что они прояснят свою позицию, до сих пор ей непонятную, и оставят, наконец, ее в покое.

— Но ведь вы же его любите… любили… Возможно, какое-то недоразумение… — Лариса Борисовна смотрела беспомощно, эта девочка, с ее холодным спокойствием, была ей совершенно непонятна.

Катя усмехнулась и промолчала. Достала из кармана перчатки и стала их натягивать. Моцарт понял, что сейчас она откроет дверь и уйдет, и даже подвезти себя до дома не позволит, и вся их (его!) дурацкая затея пойдет прахом. И он опять решил пожертвовать фигурой, причем своей собственной.

— Катя, вы знаете, несколько месяцев назад от меня ушла жена. Уехала с любовником в другую страну.

Как и ожидалось, сообщение произвело эффект. Катя забыла про вторую перчатку и посмотрела на Моцарта с новым выражением. И вы вот так спокойно в этом признаетесь — читалось в ее взгляде (помнится, Петя тоже сказал, что стыдно быть брошенным — как одинаково они мыслят!). И еще — неужели у таких стариков, как вы, бывают в жизни такие же, как у нас, ситуации?

— Она просто уехала, как будто в отпуск. А потом написала мне письмо. И вот это было больнее всего — в спину, неожиданно, без объяснения. Я хотел отравиться. Не получилось.

Катины глаза распахнулись, теперь в них был неподдельный интерес и, пожалуй, испуг. Моцарт попал в цель. Фигура была пожертвована не зря.

— Вы же не хотите, чтобы Петя… Вы никогда себе не простите. Почему вы не можете ему сказать все, как есть? Или вы, как моя супруга, боитесь разговора с человеком, которого предали? Всего лишь разговора, Катя, речь только об этом.

— Ну хорошо, я скажу, — отвернувшись к окну, пробормотала Катя. — Я скажу вам, а вы, если хотите, передайте ему. Вы правы, да, я не могу сказать ему это в глаза. Вы сейчас были на спектакле? Вы видели меня на сцене? Ведь нет же, правда? Все лебеди одинаковые, к тому же я танцую ближе к заднику. Это называется кордебалет, вы же знаете? А потом идут солисты характерного танца, вторые солисты, первые солисты и примы. Так вот, мой потолок — солистка характерного танца. Через двадцать лет балетного стажа я смогу выйти на пенсию. Мне будет тридцать восемь лет. И на этом все. Преподавание мне не светит, только если детский танцевальный кружок, но и то поздно начинать. Мы все, балетные, об этом думаем. Вот… Когда я встретила Петю, он мне очень понравился. Потом я узнала, что он талантливый пианист. Очень талантливый, вы сами знаете. Что у него большое будущее — учеба в Москве, стажировки, заграничные гастроли. Я подумала, что такой муж, как он, позволит мне прожить жизнь такую, как будто я — прима. Этуаль.

Катя замолчала.

— Так вы не любите Петю? — еле слышно спросила Лариса Борисовна.

— Любовь… — Катя пожала худенькими плечиками. — Это мужчины могут позволить себе любить девочек из кордебалета. А женщины любят солистов. По жизни солистов, понимаете? Это естественный отбор. Откуда я знаю, за что я его люблю — за него самого, за его талант или…

— Или за ту жизнь, которую он мог бы вам дать, — продолжил Моцарт. — Но недавно вы узнали, что он болен. И что его карьера исполнителя под угрозой. Петя верит в возможность выздоровления, а вы не можете так рисковать. Я прав?

— Ну и что же? — Катя упрямо вскинула подбородок, но в глазах уже стояли подступающие слезы.

— Господи, девочка, разве так можно? — прошептала Лариса Борисовна. — Ведь это же не по-людски…

— А полюбить водителя маршрутки умереть в нищете — это по-людски? У меня отец — строитель, мама — воспитатель в садике. Я наелась нищеты, понимаете?!

Она все-таки не удержалась и заплакала, эта девочка, Дюймовочка, воображавшая себя Снежной королевой. И Моцарт, еще секунду назад собиравшийся наговорить ей колкостей и молча отвезти домой, понял, что не имеет права судить. Она еще ребенок, ничего не видевший, кроме балетного класса и далекого от авансцены пыльного задника, ребенок, придумавший себе и принца, и сказочное будущее в волшебной стране. Как умела, так и придумала.

— Катя, послушайте меня… — начал он, подбирая слова. — Вы знаете, зачем Петя хотел с вами увидеться? Не только поговорить, нет. Он хотел, чтобы вы послушали музыку, которую он написал для вас. Она называется «Пуанты для дождя». Я мало что смыслю в музыке, но там потрясающая мелодия. Мне кажется, Петя будет сочинять гениальную музыку. Ведь все самое хорошее мужчины делают во имя любви. А Петя вас любит.

Он замолчал. Катя и Лариса Борисовна смотрели на него с одинаковым выражением на лицах — недоверие боролось с желанием поверить. Этот восхитительный коктейль опьянил Моцарта и закончил он просто, сдержанно, но вдохновенно (Con espressione):

— Впрочем, решать вам, Катя. Я уверен, что Петя справится, он сильный. Множество гениальных произведений родились как раз от несчастной любви. Он будет писать музыку независимо от того, с ним вы или отвернулись от него. Поедемте, я отвезу вас домой.

Они ехали молча, каждый в свое окно рассматривая ночной заснеженный город, при свете фонарей казавшийся сказочной декорацией, выстроенной для будущего спектакля. В сквере возле театра на чугунные личные фонари были надеты огромные абажуры из оранжевой ткани с кистями, чудесная придумка местного художника, и это делало все еще более нереальным, выдуманным. «Действующие лица и исполнители», — повторял про себя фразу из театральной программки Евгений Германович, уставший от этого разговора так, как уставал в молодости, добравшись в полном снаряжении до очередного лагеря. «Действующие лица и исполнители…» Странно, он полагал, что будет доживать в тоске, одиночестве и бессобытийности, а теперь вокруг него такая круговерть: музыка, глупые влюбленные дети, коты, тоже очевидно влюбленные, Надежда Петровна, незаметно ставшая почти членом семьи и вот — Лариса Борисовна… Он ведь ради нее все это затеял, а не ради Пети. Хотя и ради Пети, конечно, тоже, Петя ведь теперь из списка людей и котов, за которых он, Моцарт, отвечает.

Выйдя из машины, Катя остановилась и вдруг сказала:

— «Пуанты для дождя»? Это же глупо… Невозможно танцевать в дождь на пуантах. Или… Или в этом все и дело?

Моцарт вернулся домой уставший, но страшно довольный собой. Они сделали все, как надо. И девочка поняла все правильно: и про дождь, и про пуанты, и про то, что невозможное всегда возможно. Особенно в молодости.

Тихон сидел под дверью. Моцарту не обрадовался, на плечи не вскарабкался, посмотрел искоса, снизу вверх, и все. Это вопиющее нарушение традиций вернуло Евгения Германовича с розовых небес на грешную землю.

— Черт побери… — пробормотал он. — И ты туда же. Сговорились все. Что я вам — Дед Мороз, что ли? Фея Золушкина?

Тихон совершенно не по-кошачьи всхлипнул и протяжно замяукал. Этого Моцарт вынести не мог. Еще раз помянув черта, он опустился перед Тихоном на корточки и торжественно дал честное слово, что пойдет на преступление ради его кошачьей любви, что он немедленно вызовет Надежу Петровну и Марусю сюда, в штаб-квартиру, и они устроят военный совет, и будут обороняться до последнего патрона, но своих не выдадут. А Маруся — она уже своя, потому что слишком много времени прошло. Так и не сняв ботинок, с которых натекла уже довольно приличная лужа, Евгений Германович достал телефон и начал набирать номер Надежды Петровны, совершенно позабыв о том, что время было неприлично поздним для звонков.

Но телефон вдруг ожил сам, тревожно замигал экраном и разразился мелодией, оглушительно громкой в тишине пустой квартиры. Звонила Лариса Борисовна: отец полчаса назад умер у нее на руках.


Евгений Германович, как был, не переодеваясь, немедленно поехал в больницу, потом отвез Ларису Борисовну домой. Остался у нее ночевать, поскольку время было уже за полночь, и он побоялся оставить ее одну. Нет, Лариса не рыдала и не заламывала руки. Она просто обессилела, погасла, как свеча, которая из последних сил горела теплым желтым пламенем, чтобы согревать того, кто в этом нуждался. Она выпила таблетки и уснула. Он долго смотрел беззвучный телевизор, потом тоже задремал, сидя в кресле.

В воскресенье с утра они объездили на машине все положенные «инстанции»: больницу, морг, похоронное бюро, кладбище, церковь, кафе, в котором пройдет поминальный обед. Так получилось, что кроме Моцарта, помогать было некому: единственный племянник Ларисы Борисовны работал на Севере, его жена сидела с двумя маленькими детьми, а помощь была нужна. Он кормил Ларису (она равнодушно ела), предлагал лекарства (она, не спрашивая, соглашалась), обзванивал тех, кого надо было пригласить на похороны, а таких вдруг оказалось неожиданно много. В хлопотах прошли воскресенье и понедельник, похороны были назначены на среду.

Евгений Германович заезжал домой несколько раз, чтобы переодеться и взять необходимые вещи. Он не обращал внимания на Тихона, который по-прежнему жил в прихожей, чутко прислушиваясь к каждому шороху на лестничной площадке. Шерсть его потускнела и висела сосульками. Он сильно похудел, потому что ни разу за два дня не ел, только пил, опрометью кидаясь на кухню и через секунду возвращаясь обратно. Кажется, он не сомневался, что Маруся вернется, надо просто подождать и не пропустить этот момент, чтобы встретить. Хозяина он тоже не замечал, Евгений Германович и Тихон будто стали прозрачными друг для друга. Тем неожиданнее для Моцарта было в понедельник вечером увидеть Тихона совершенно прозревшим, опять вернувшим хозяину свое благосклонное внимание и одарившим его приветственным мяуканьем. Поневоле заинтересовавшись такими переменами, Моцарт прошел за котом в гостиную и увидел там царственно восседающую в кресле, разрумянившуюся и страшно довольную собой Надежду Петровну.

Тихон вспрыгнул на подлокотник, сунулся мордой в полотенце, которое Надежда Петровна держала на руках, что-то спросил по-кошачьи. Из полотенца ему ответили нежным голоском. И тогда в ответ на вопросительный взгляд Моцарта Надежда Петровна жестом фокусника развернула полотенце и оттуда показалась… нет, не Маруся. А странное существо бело-розового цвета, больше похожее на очень крупную крысу. У крысы была слипшаяся белая шерсть, сквозь которую просвечивала розовая кожа, и длинный голый хвост, тоже розовый и тоже в клочках белой шерсти. Шерсть была не просто мокрая, было похоже, что перед мытьем крыса уснула в шкафу, и там ее поела моль: на теле оставались островки совершенно голые и еще более интенсивно розового цвета. В сочетании с розовыми голыми ушами зверь производил отвратительное впечатление.

— Это… что? — спросил Евгений Германович. — Откуда вы это взяли?

Надежда Петровна и Тихон улыбались, забавляясь его недоумением и не спешили давать объяснения. Наконец крыса потянулась и выбралась из полотенца. Моцарт на всякий случай сделал шаг назад, во-первых, противно, а во-вторых, вдруг крыса кинется? Бело-розовая дрянь и в самом деле спрыгнула с колен Надежды Петровны и направилась в его сторону. Лапы были длинные, не крысиные, но от этого зверь не стал краше. Но прежде чем Моцарт успел открыть рот, чтоб грозно вопросить — какого черта?! — крыла нежно мяукнула и потерлась об его ногу, подняв верх узкую лишайную мордочку с розовым носом. На Моцарта смотрели два смеющихся (он голову бы дал на отсечение, что это именно так) глаза, один — ярко-голубой, второй — зеленый.

— Маруся?! — изумился Евгений Германович, плюхнулся на диван и озвучил-таки свою реплику. — Какого черта?!

— Да не бойся, не заразная она! — засмеялась Надежда Петровна. — Я ее только что с шампунем вымыла, сушила как раз.

— А почему она такая облезлая?!

— Тихону нравится!

— Мря-у, — подтвердил Тихон.

— Надя, объясни, пожалуйста! — взмолился Евгений Германович.

— Ты со своими похоронами и забыл совсем про нас, — Надежа Петровна была жизнерадостна и смотрела искоса, кокетливо.

— Так надо же помочь, больше некому. Сегодня она к племяннице уехала ночевать, вот я и… — непонятно объяснил Моцарт, не желавший ничего объяснять, но признававший укор справедливым. — А приходила хозяйка? Что ты ей сказала? И что вы все улыбаетесь, я не понимаю?!

— А праздник у нас! — объявила Надежда Петровна. — У них вон — день всех влюбленных, а у меня…

— А у тебя что? — никак не мог догадаться Моцарт.

— А у меня новая жизнь начинается! — объявила Надежда Петровна и даже встала для обозначения важности момента.

В застиранном халатике и ношенных тапках, взлохмаченная, с мокрым полотенцем в руке она выглядела королевой: не щуках румянец, глаза сияют, как у Маруси, подбородок гордо поднят вверх, свободная рука уперта в бок. Моцарт аж засмотрелся. Выждав артистичную паузу, Надежда Петровна удовлетворенно кивнула и по-хозяйски произнесла:

— На кухню пойдем, там у меня готово все.

На кухне и впрямь было все готово: на столе вокруг бутылки шампанского громоздились салатницы с оливье, селедкой под шубой и чем-то желтым, неизвестным, но очень аппетитным. Стол был подвинут впритык к подоконнику, на подоконнике стояли две десертных тарелки с кошачьим паштетом

— Прошу! — царственным жестом пригласила Надежда Петровна, и Моцарт никак не мог понять причину такой резкой перемены, случившейся с ней к тому же совершенно внезапно — не возвращение же Маруси тому причиной.

Коты не заставили себя просить, синхронным прыжком взлетели на подоконник и принялись уничтожать паштет.

— Кушайте, зайки, у меня еще есть, — умилилась Надежда Петровна.

— Надюш, а можно я тоже сперва поем? — жалобным голосом попросил Моцарт. — Я сегодня только завтракал, я даже их паштет готов съесть, честное слово, а у тебя тут все так вкусно!

— Ешь, — разрешила королева своему нетерпеливому подданному. — Пока ешь, я тебе все расскажу, а потом уж выпьем. И за них, и за меня.

Евгений Германович принялся за салаты, собрав в кулак все свои хорошие манеры, и все равно казался себе похожим на обжиравшегося на окне Тихона.

— Так вот. Звонит сегодня эта стерва… — голос рассказчицы звучал эпично, как «в некотором царстве, в некотором государстве». — Я ей и говорю: приходите, голубушка, если уж вам так хочется, забирайте.

— М-м-м? — проявил интерес Евгений Германович, орудуя вилкой, которую он с удовольствием заменил бы на ложку, но есть селедку под шубой ложкой в присутствии дамы было все же неловко.

— Она пришла, значит. Маруся еле ходит, на глазах помирает, облезлая, вся в лишаях, шесть слиплась. На хозяйку свою бывшую и не посмотрела, аж отвернулась — ну это-то она по Тише убивалась. Вот, говорю, хотите — берите. Но она заразная и весь ваш питомник вам перепортит. Вот и справка, говорю, от ветеринара. Она справку-то как увидела, аж вся перекосилась, да как давай орать! — Надежда Петровна даже зажмурилась от удовольствия, вспоминая эту сцену.

— И что? — Моцарт смог перестать жевать на минуту, так был заинтригован.

— А что? Поорала, судом погрозилась, что мы ее кошку угробили, плюнула и ушла. Все, наша теперь Маруся. Не докажет она ни-че-го. Я с адвокатом советовалась. Да вы зайки мои!

Зайки, наевшиеся от пуза, сползли с подоконника и подошли к ней с двух сторон — тереться об ноги и благодарить. Получивший передышку Евгений Германович расправился, наконец, с селедкой под шубой, выпил два стакана морса и смог перевести дух. Перевел и тут же приступил к расспросам более детальным. Надежда Петровна с удовольствием пересказала события еще раз. История вскрылась занимательная.

В пятницу днем, когда Надежа Петровна вернулась домой, злая, как фурия, волоча под мышкой Марусю и ее приданое, Пашка был дома. После того, как в прошлый раз сын дал ей умный и полезный совет, Надежда Петровна прониклась к нему уважением. Уважение подкрепилось еще и тем, что последние несколько месяцев Павел регулярно ходил на работу, вдруг стал без напоминаний платить коммуналку и покупать продукты, а пить перестал вовсе, только если пиво. Она выложила сыну все, как есть: кошку отдавать нет никакой возможности, а хозяйка грозится судом и кричит, что ее кошка стоит миллион, вот дура. Павел выслушал, подумал. И весомо так, по-мужски, сказал:

— Успокойся, мать. Придумаем что-нибудь для вашей кошки. Мы своих не выдаем.

Надежда Петровна едва не прослезилась от гордости за сына — мужик в доме, а она и не заметила. Точно, дура. Вечером в воскресенье он привел какую-то тетку, внешности вполне обыкновенной: серые глаза, русые волосы, щекастая (но зато с ямочками), кругленькая такая, невысокая, какая-то мягкая вся, на булочку похожая. Хотя может, потому кругленькая, что беременная, месяцев семь, прикинула на глаз Надежа Петровна. Павел объяснил, что Саша — ветеринарный врач. Пусть она Марусю посмотрит и даст им совет.

Александра взяла кошку в руки, ловко и аккуратно осмотрела, что-то ласково приговаривая, присвистнула и осторожно поставила на пол, как драгоценную статуэтку. Мать и сын посмотрели на нее с удивлением.

— Не повезло вам, — вздохнула Саша. — кошка эта, конечно, стоит не миллион, но тысяч двести точно.

Слушатели потеряли дар речи и вытаращились на Марусю так, будто у нее отросли рога или крылья.

— Если я не ошибаюсь, это порода као-мани. Раньше их держали только короли Тайланда и считали, что эта кошка притягивает удачу, богатство и долголетие в дом. И сейчас это очень редкая порода, в России их единицы, да и в мире не много. Я вообще не слышала, что у нас в Екатеринбурге као-мани есть.

— Санечка, а может, вы ошибаетесь? — жалобно спросила Надежда Петровна, убитая ее эрудицией.

— Нет, у вашей кошки все прямо по стандарту, и глаза совершенно особенные. Их еще называли кошками с алмазными глазами.

— А что разноцветные они у нее? Может, бракованная она? — искал варианты Павел.

— Нет, это часто бывает. На цену не влияет. Эти кошки даже в соревнованиях редко участвуют, им не с кем соревноваться, их просто показывают. Я вам больше скажу: она у вас еще и глухая, это недостаток породы, который часто встречается. И даже это на стоимости кошки не сказывается.

— Так она же все слышит! — не поверила Надежда Петровна. — И музыку любит! Германыч как играть, так она шасть на пианино и сидит, слушает!

— Она вибрацию ощущает, — пояснила Александра. — И за руками следит. Впрочем, Бетховен тоже сочинял музыку, потеряв слух. Может, Маруся у вас — кошачий Бетховен.

Она улыбнулась, на щеках образовались ямочки, Пашка глянул на нее и тоже заулыбался.

— Ага, Моцарт у нас уже есть. Нам только вот этого вот… как его… не хватало, — расстроилась Надежда Петровна.

— Саш, так что, ничего сделать нельзя? — пришел в себя Павел.

— Не знаю… Я уверена, что та женщина заплатила за кошку большие деньги, купила ее для разведения, рассчитывала заработать…

— Так отдавать, что ли? — едва не плакала Надежа Петровна, прижимая к себе кошку и отчаянно жалея глухую брошенную сиротинку, на которой злые люди собираются зарабатывать деньги. — Следила бы за своим добром, ворона! Может, ее вообще бы собаки порвали или машина переехала… А теперь отдать?!

— Давайте я подумаю. И вечером позвоню, — пообещала Александра, и Павел отправился провожать ее домой.

…Рассказчица взяла паузу и глотнула морса, как делают докладчики. Моцарт, забыв о еде, весь превратился в одно большое заинтересованное ухо. Коты нежились на полу в обнимку, дремали под журчание рассказа, как под звук водопада.

— Дальше-то что? — не выдержал Моцарт.

А дальше стало еще интереснее. Перед назначенной на понедельник встречей Павел опять привез Сашу. Надежда Петровна встретила гостью, как самого дорого родственника: теперь ей вдвойне не хотелось отдавать «бедную несчастную кису» какой-то наверняка злой и жадной тетке. И Саша принялась за дело. Она местами выбрила кошке шерсть, в нескольких местах намазала какой-то мазью, отчего оголенные участки кожи покраснели. Набрызгала на шерсть какой-то воды и высушила феном, шерсть на глазах слиплась и приобрела неопрятный вид. Маруся немедленно принялась чесаться, и вид стал у нее совершенно несчастный и больной. Саша сказала не волноваться: мазь безвредная, на шерсти — сахарный сироп. Зато кошка теперь похожа на лишайную, и если у той дамы свой питомник, то она не рискнет забирать кошку в таком состоянии. При первой возможности Марусю надо будет хорошенько вымыть, и все пройдет. Шерсть на оголенных местах отрастет, правда, выставки Марусе в ближайшее время не светят с таким макияжем. Да и вообще, если у нас все выгорит, то као-мани придется перейти на нелегальное положение. Это «у нас» так умилило Надежду Петровну, что она едва не расцеловала врачиху, подумав, что вовсе она и не незаметная, а ужасно обаятельная, симпатичная, добрая и сопереживательная.

Поколебавшись, Александра вручила Павлу «тяжелую артиллерию» — справку о стерилизации кошки, потому что стерилизованная кошка не имеет смысла для питомника. Сказала, что сделала ее на работе, и справку можно показать, как последний аргумент, но обязательно забрать обратно. Павел поклялся, что ни в коем случае не подведет и только из его рук! Оставаться и ждать визита хозяйки Саша отказалась, сказав, что ей нельзя волноваться, а сцена может быть бурной, но чтобы ей потом сразу позвонили, потому что она все равно будет волноваться. Павел повез ее домой, а Надежда Петровна с Марусей остались ждать. Маруся выглядела все хуже, и если бы Надежда Петровна не знала про сироп, она бы решила, что кошке осталось жить считанные дни.

Хозяйка про сироп не знала. Поэтому, едва увидев свою потеряшку, она сперва потеряла заодно и дар речи, а потом разразилась разными словами, которых Надежда Петровна, вращаясь по преимуществу в интеллигентных кругах, не слышала уже давненько. Но она держалась молодцом, изображала из себя туповатую пенсионерку, да смерти напуганную угрозами и объявленной стоимостью найденного во дворе имущества, ныне сплошь покрытого лишаями. Прибывший на подмогу Павел с минуту послушал перепалку и сделал ход конем: сгреб отчаянно чешущуюся кошку в охапку и попытался сунуть в руки хозяйке, присовокупив — забирайте вашу дрянь шелудивую, она мне самому до смерти надоела, да и жить ей осталось всего ничего, пусть лучше у вас сдохнет, мы и так на стерилизацию потратились, так еще и хоронить ее, заразу. Услышав про стерилизацию, дама поперхнулась, кошку в руки взять отказалась, пригрозила милицией-судом-прокуратурой-карами небесными и покинула поле боя.

— …Ну вот! — закончила Надежда Петровна и снова отпила морса, у нее пересохло в горле от такого небывало длинного выступления. — Теперь давай за меня пить.

— Давай! — согласился Моцарт и начал было открывать шампанское. — Ты была права, нельзя Марусю отдавать, Тишка без нее чуть не помер.

— Погоди, — остановила его Надежда Петровна. — Я же не за них пить-то хочу, а за себя.

— Надюша, ты просто гений… — заново начал Моцарт, но она махнула рукой, останавливая.

— Расскажу сперва, потом откроешь, а то выдохнется.

После ухода разгневанной хозяйки Надежа Петровна хотела было пойти в ванну мыть Марусю, но у нее неожиданно так закружилась голова, что пришлось выпить таблетку и лечь. Перепугавшийся Пашка (мать на его памяти никогда не болела), укрыл ее одеялом и пошел мыть кошку сам. Через десять минут криков, Пашкиной ругани и кошачьего ора они оба вернулись в комнату, насквозь мокрые, злые и обессилевшие. Надежде Петровне стало лучше, но она хотела еще немного продлить этот редкий момент собственной беспомощности и Пашкиного беспокойства, а также по возможности использовать его в корыстных целях. Сын был необщителен и к разговорам на личные темы не склонен, но у Надежды Петровны в голове зародились некие версии, которые требовали немедленного подтверждения или опровержения.

— Па-аш… — слабым голосом позвала она. — Посиди со мной. Где ты ее взял, это Сашу?

— Я ей машину чинил на сервисе, вот и… — исчерпывающе пояснил сын.

— Хорошая какая женщина. И добрая, и понимающая. Повезло же кому-то.

— Мне повезло, мать, — сказал Павел. — Внучка у тебя будет. В январе, если все нормально.

… Надежда Петровна сидела, положив руки перед собой, как пианист, только что взявший последний аккорд блестяще исполненной симфонии. Глаза ее лучились. Она представляла, как все будет, когда исполнится придуманный Пашкой план: перед Новым годом они поженятся, можно было и раньше, но Саша хотела, чтоб именно под Новый год. А пока Павел сделает косметический ремонт в ее «однушке», и Надежда Петровна переедет туда, если согласится, конечно (конечно, согласится, еще бы!). У Саши еще сын-первоклассник, всем в ее однушке тесновато будет. А ей, Надежде Петровне, конечно, далековато, но зато на берегу пруда и лес рядом, как она и хотела. Восемнадцатый этаж, вид на город. И будет жить одна, сама себе хозяйка. Будет приезжать к ним, помогать водиться с внучкой. Или к ней будут привозить, там все же и озеро, и лес, детям свежий воздух нужен. Саша пусть побыстрее на работу выходит, вдвоем заработают и на море все поедут. И ее, Надежду Петровну, возьмут, ведь она же никогда моря не видела, а тут сразу на Средиземное! И они теперь без нее никуда, кто с лялькой-то сидеть будет? Они вечером на танцы, а она будет сидеть на балконе с видом на лес и озеро и караулить внучкин сон…

Только одно печалило ее в этой лучезарной картине обновленного мира — он, Моцарт. Ну ничего, она же первое время будет часто приходить к детям, и к нему тоже, они справятся. Но говорить о грустном сейчас не хотелось, поэтому она молчала и улыбалась.

Евгений Германович посмотрел на нее, вздохнул и тихо, без щелчка, открыл шампанское.

— Смотрите, правая рука — что это за знак?

— Легато!

— Совершенно верно, то есть все шесть звуков вы должны сыграть так, чтоб они перетекали один в другой. Попробуйте… Хорошо! И следующие четыре такта тоже — видите, какое длинное легато? Не отрывайте руку.

— А в левой не легато?

— До левой руки мы еще не добрались.

— Я добрался! Сам. Вот, смотрите… Только палец неудобно, тут даже моей руки не хватает.

— Очень хорошо! Здесь как раз первый палец нужно отрывать. Но давайте сперва по отдельности поиграем. А потом соединим.

— Не успеем к Новому году!

— Ничего страшного, успеем к Рождеству. И вообще — зима длинная. Играйте!

Зима длинная. Длинная зима. Лариса Борисовна встала и подошла к окну. В последнее время с ней такое часто случалось: какая-то фраза — и она словно выключалась из действительности, повторяла ее бесконечно и бессмысленно, не замечая ничего вокруг. Ее это пугало, но она ничего не могла с собой поделать. Наверное, все из-за тех таблеток, что прописал врач, но без них она пока совсем не сможет.

Моцарт сбился, начал заново, опять сбился, с досады перестал играть, оглянулся. Лариса Борисовна стояла у окна, опираясь на подоконник, но смотрела не во двор, где переливалась огнями большая елка, катались с горки дети и сновали туда-сюда собаки с людьми, пристегнутыми к поводкам. Она смотрела поверх, сквозь. Он знал этот взгляд. Потом иногда глаза ее наполнялись слезами, а иногда она просто что-то тихо шептала про себя. Она держалась молодцом все эти дни. Приняла неизбежное, старалась никому не досаждать своим горем, но время от времени оно становилось сильнее ее. Моцарт, как и обещал себе, был рядом. Помогал, чем мог. Настоял на продолжении занятий, тем более, что Петя уехал на очередной конкурс, а там должен был встретиться с московским педагогом и решить вопрос об аспирантуре. Старался изо всех сил, проводя дома за фортепиано целые часы ради того, чтобы порадовать ее своими успехами — их успехами. Он и правую руку уже знал наизусть (Петя показал «с рук», взяв клятву молчания), и левую разобрал и выучил самостоятельно. Но это был сюрприз к Новому году. Он рисовал себе эту картину: он играет, у него все получается, музыка красиво распадается льдинками и рокочет сонным зимним водопадом — а она, Лариса, смотрит на него удивленно и восхищенно, и в глазах ее постепенно появляется та самая улыбка, к которой он так привык и без которой тосковал.

— Лариса… Борисовна, — Моцарт подошел и встал рядом. Он понимал неуместность и несвоевременность вопроса, но отчего-то вдруг решил задать его именно сейчас и ничего поделать с собой не мог. — Можно я вас попрошу об одной вещи?

— Да? — не сразу откликнулась она, приходя в себя. — Конечно.

— Давайте перейдем на «ты». И если можно, без отчества. Мы уже достаточно давно знакомы. И я даже вхож к вам в дом.

Она внимательно смотрела на него, отвернувшись от окна, как будто ждала, что он еще скажет. Моцарт хотел объяснить, что хочет хоть как-то вытащить ее из того странного морока, в который она время от времени уходит, стать ближе. На «вы» — дистанция для чужих людей. На «ты» — это протянутая рука, в которую можно вложить свою руку. Но объяснение получилось бы косноязычным, и он промолчал, просто ждал ответа.

— Наверное… давайте. Давай, — проговорила она. — Только у меня сразу не получится.

— Если тебе… если неудобно, то не надо, — смутился он.

— Я постараюсь. И в самом деле глупо. Ты столько для меня сделал. Если бы не ты…

— Ну вот и хорошо, договорились! — прервал ее Моцарт, еще не хватало ему выслушивать благодарности за то, без чего он сам бы не смог обойтись. — И знаешь что? Поиграй мне, пожалуйста. Ты мне давно не играла.

— Я вообще давно не играла, — зябко передернула плечами Лариса Борисовна.

Но она подошла к фортепиано, села, задумалась. Погладила клавиши. И неожиданно зазвеневшим голосом сказала:

— У меня руки совсем замерли, оказывается! Хоть гаммы играй «для сугреву», как наш сосед по саду говорит.

— Твой сосед согревается гаммами? — изумился Моцарт. — Не надо нам гаммы.

Она взял ее действительно ледяные пальцы в свои и деловито принялся растирать, поглаживать, даже подышал на них от усердия. А когда поднял глаза, увидел, что она улыбается сквозь слезы: робко, как будто разучившись или стесняясь, но улыбается!

— Знаешь, Лариса, я тебе тоже очень благодарен! — неожиданно для себя сказал Моцарт. Вообще-то я помирать собирался, ну то есть может и не сразу, а так, в принципе, раз жизнь закончилась и заняться больше нечем. А тут ты. И музыка, и Петя с Катериной, и кошки, скоро будет свадьба у нас, а там, не дай Бог, конечно — суд с прокуратурой. Жизнь кипит, как никогда ранее! Друзья мои со мной остались. Кстати, о друзьях. Я приглашаю тебя на свой день рождения!

— Когда?

— Не беспокойся, не скоро. Летом. Но мы решили отметить его в Непале, в альплагере. На Эверест уже не пойдем, конечно, но вспомним молодость, тем воздухом подышим. И я тебя приглашаю. Возражения не принимаются. У тебя есть загранпаспорт?

— Я… Наверное, нет…

— Срок, что ли выходит? Проверь, если что, успеем поменять.

— Я не про паспорт. Я про поездку. Прости, но я не смогу, наверное, — Лариса будто испугалась его предложения.

— Почему?

Лариса помолчала. Мягко отняла руки, отвела прядь от лица. И сказала:

— Я боюсь подходить слишком близко. Там соберутся друзья, настоящие друзья твоей молодости, с которыми у вас целая общая жизнь позади, горы и еще много чего. И я. Нет, я понимаю, что я тоже твой друг. Погоди, послушай. Дружба — это прекрасно, это очень-очень важно, насколько — я только сейчас, благодаря тебе, начала понимать. Но дружба может быть… как бы это сказать? Понимаешь, она может быть и ближе, и дальше. Она может быть и на «вы», и на «ты», в зависимости от обстоятельств. Я боюсь перейти грань. Боюсь тебя потерять. Я тогда не смогу… Прости, я плохо объясняю.

— На мой возраст намекаешь? — отчаянно попытался обратить все в шутку Моцарт, пораженный, как она почти слово в слово повторила не озвученные им мысли. — Не дождетесь, как говорится. Обещаю жить до ста лет. Или пока Рахманинова не научусь играть, или кто там у вас самый сложный, Петя говорил, что он?

— Нет, конечно, нет, — Лариса уже не улыбалась, смотрела печально, но без тени сомнения. — Если твоя жена вернется… Она имеет право.

Это был не вопрос, скорее, утверждение. Моцарт замолчал, крайне озадаченный таким поворотом. И понимая, что у него нет ответа на этот вопрос — что он будет делать, если Анна вернется.

— Вот видишь. Я закомплексована, да. И несовременна. Но себя ведь не переделаешь, да и зачем? Если честно, то я даже на «вы» с тобой боюсь переходить, хотя это и смешно.

— А все, дело сделано! — развел руками Моцарт. — Что ж, нам спешить некуда. Как мы установили в самом начале, зима длинная… Я не понял, загранпаспорт у тебя все-таки есть?

Вернувшись домой, Евгений Германович быстро переделал все домашние дела, их было на удивление немного, хотя Надежда Петровна, занятая подготовкой к переезду и прочими первостепенно важными хлопотами, в последние дни заглядывала к нему редко и ненадолго. А вот поди ж ты, ничего не развалилось, он не умер от голода, коты, кажется, даже поправились, и у Маруси почти отросла шерсть. Он еще походил кругами по комнате, размышляя: завалиться в кресло с книжкой или дать телевизору шанс на реабилитацию… И уселся за фортепиано. Сыграл гаммы и все пьесы своего нехитрого репертуара, которым очень гордился, особенно, конечно, «Муркой» — своим исполнительским дебютом (как они все тогда были изумлены!) и романсом из «Метели» (только правая рука, но зато уже красиво, по-настоящему, с выражением, со всеми положенными crescendo, diminuendo и rallentando). И чем увереннее его пальцы брали ноты, тем спокойнее и радостнее становилось у него на душе. Все будет хорошо, — пели клавиши, — все еще будет хорошо.

Улыбаясь, он положил руки на колени и стал думать о хорошем — пожалуйста. Через неделю Новый год. Завтра, да-да, завтра он поставит елку, то-то изумятся Тихон с Марусей. Будем надеяться, что они приличные коты и не разнесут эту елку вдребезги и пополам. Все постепенно налаживается. Все хорошо у Надежды, она носится, как электровеник и, кажется, впервые в жизни так счастлива. Довольны коты, сидят, ходят и спят бок о бок, и улыбаются. Петя весь в учебе и конкурсных хлопотах, и охотно берется передавать приветы Кате, значит, и у них все не так плохо. А летом он поедет в Непал. Они с Ларисой поедут в Непал. Или он должен поехать один, чтобы вернуться в прошлое, подвести все итоги и начать жизнь с чистого листа? Как она сказала… если Анна вернется, она имеет право.

В задумчивости Моцарт трогал клавиши, и они будто отзывались его мыслям. Анна впрямь может вернуться. Она всегда делает то, что считает нужным. Решила — и уехала. Захочет вернуться — вернется. А он, что будут делать он? Это вопрос его потряс. За прошедшие месяцы он уже прожил целую жизнь без нее, они показались ему такими же долгими, какими короткими вспоминались предыдущие тридцать лет. Все эти месяцы он прощался с Анной навсегда, пытался выстраивать жизнь без нее. А если она и в самом деле вернется, сможет ли он ее простить? Хороший вопрос. Анна и не подумает просить прощения. Она будет жить дальше и позволит ему так же свободно выбирать — жить рядом с ней или уйти, словом, поступить так, как он сочтет нужным. Это и есть, в ее понимании, свобода.

Моцарт вскочил и стал кругами ходить по комнате. Какое-то неосознанное чувство росло изнутри, беспокоило, заставляло дрожать руки. Чтобы не встретиться взглядом с портретом Анны, он подошел к окну и стал смотреть на улицу, как тогда Лариса. С самого утра шел снег. Крупные хлопья медленно, бесшумно, неотвратимо укутывали город, превращая в один большой ватный сугроб. Припозднившиеся прохожие пробирались серединой тротуара, где нет даже тропинки, их следы сразу исчезали. Почти полночь, нет ни луны, ни звезд, но на улице так светло, что, кажется, можно читать. И тишина — как будто нет в мире ни машин, ни трамваев, ни собак. Евгений Германович открыл окно настежь, и тишина, ватная, осязаемая, ледяная на ощупь тишина вползла в дом. Он стоял, слушал, безуспешно пытаясь уловить хотя бы скрип снега под ногами пешехода. И вдруг испугался, представив, что ничего не будет — ни весны, ни Эвереста, ни радости, ни перемен. Только снег, снег, снег до скончания века. И оглушительная тишина.

Ну уж нет! В этом доме больше не будет той мертвой тишины, которая пыталась здесь поселиться. Моцарт захлопнул окно, выталкивая из комнаты тишину и холод, и вернулся к пианино. Лихорадочно перелистал ноты — вот! «Тихо падает снег», страничка, вдоль и поперек исчерканная его пояснениями и заметками. Сперва левая рука: спокойные неспешные переливы звуков, главное правильно поставить пальцы. Один такт, второй, третий. А теперь присоединяется правая: быстрые, высокие, звонкие, как льдинки, от ре к соль и си-бемоль третьей октавы, а потом ре в четвертой, у него аж дух захватывало! Четвертый, пятый, шестой такт! Он играл и не сбивался, и доиграл все три фразы до конца, и стал повторять с начала, сам не веря и удивляясь звукам, которые послушно лились из-под его пальцев. Он играл так, как мечтал, как представлял себе — впервые в жизни.

И был абсолютно счастлив.


Удивительная вещь- елочная мишура и всякие новогодние украшения: до рассвета первого января они полны радости, волшебства, предвкушения, а наутро превращаются в унылые блестки и нелепые стекляшки, до которых никому нет дела, и глаз скользит по ним равнодушно и устало. И елка, пушистая, в разноцветных шарах, серебряном дожде и бегающих огоньках гирлянды — как она нелепа после праздника, после того, как все уже случилось, и чуда опять не произошло, оно опять отложено до следующей новогодней ночи. Елка, огромная, сплошь наряженная в синие шары и золотые звезды, стояла в международном терминале аэропорта, напротив табло вылетов, и все смотрели на табло, скользнув по ней равнодушным взглядом.

— Интересно, у Андерсена есть сказка про новогоднюю елку? — спросил Евгений Германович, поворачиваясь спиной к нарядной штуковине. — Должна быть, я полагаю. Очень подходящий для него сюжет: все было хорошо, и все были счастливы, включая елку, а потом ее пустили на дрова, потому что просто выкинуть было бы не символично и бесхозяйственно.

— Ты знаешь, есть, — кивнула Лариса Борисовна, осторожно трогая пальцем синий шар, в котором отражалось крохотное созвездие светильников. — Именно такая, как ты сказал. Елочка была счастлива в свой самый главный вечер, а потом ее сожгли под пивоваренным котлом, кажется. Там такая печальная фраза в конце: с ёлкой всё кончено, и с этой историей тоже, так бывает со всеми историями… Я недавно внучке читала Андерсена.

— И эту сказку ты ей тоже читала? — заинтересовался Моцарт. Ему важно было услышать ее ответ.

— Не, эту не стала, — вздохнув, призналась Лариса Борисовна и опять украдкой потрогала шар. — Вика еще слишком маленькая для таких историй.

— А я бы вовсе запретил читать Андерсена детям! Это сказки для взрослых. Хотя и им они совершенно незачем, потому что взрослые уже знают, что это никакие не сказки, а чистая правда.

Он перехватил ее руку и нарочно отвернулся, чтоб не встретиться взглядом. Стал изучать табло, уже вдоль и поперек изученное. Екатеринбург-Стамбул, стойки регистрации восемнадцать, девятнадцать и двадцать, терминал А, регистрация уже началась. Лариса руку не отнимала. Смотрела на шар. Наверное, со стороны они выглядели странно: два немолодых человека стоят возле елки, держатся за руки, но смотрят в разные стороны.

— Женя, почему ты летишь один? Как ты там справишься? Все-таки надо было сказать хотя бы ее сестрам.

— Сестры сразу сказали бы Бэлле Марковне. Они не Анна, непременно сказали бы. А у нее больное сердце. Он говорит, что после второго инфаркта ей ставят прогулы на кладбище.

— Узнаю Бэллу Марковну, — улыбнулась Лариса. — Она очень сильная, но в такой ситуации, конечно, достаточно одного слова…

— Вот я и молчу. Приеду, все выясню на месте, а там видно будет. Пока сказал, что поехал в Стамбул, развеяться.

— Но неужели они до сих пор не начали беспокоиться? Уехала, понятно. Но не поддерживает связь?

— Сестры считают, что Анна счастлива своей новой жизнью и ей попросту не до родни. А Бэлла Марковна с ней рассорилась из-за отъезда и не считает нужным делать первый шаг. Все считают себя обиженной стороной, все придумали себе какие-то версии и живут с ними, всем так спокойнее. Если бы не приятельница Анны, и я бы тоже жил еще какое-то время со своей версией. То есть с ее. Она думала, что все просчитала, все варианты…

— …Аня думала, что она все просчитала, все варианты, — полноватая, не по сезону загорелая дама поерзала в кресле, без необходимости уже в который раз расправила складки на юбке, вздохнула, опять включила свою электронную сигарету и выпустила несколько облачков пара, за недолгим полетом которых с неослабевающим интересом следили Тихон и Маруся. — Она делала вид, что относится к предстоящей операции легко.

Евгений Германович сидел напротив, переплетя и сжав пальцы рук, что побелели кончики под ногтями. То, о чем говорила гостья, не укладывалось в голове. Как звали эту женщину, Моцарт немедленно забыл, как только проводил ее в гостиную, он слишком волновался из-за предстоящего разговора. Она представилась одноклассницей Анны, сказала, что живет в Израиле, и навещала приятельницу в клинике Тель-Авива, с этого момента Моцарт вдруг стал плохо понимать речь, как будто сквозь вату.

— Аня сказала мне, что если после операции… не проснется, то она же об этом не узнает и поэтому не расстроится, а вам, то есть родным, об этом непременно сообщат. А если все будет хорошо, то она сама вам обо всем расскажет, — гостья затянулась, выпустила пар и помахала, разгоняя облачка — Тихон и Маруся проследили за рукой. Гостья им не нравилась, облачка пахли отвратительно, но следить за ними было любопытно. — Я с ней не спорила, соглашалась и кивала. А в день операции она мне вдруг позвонила и попросила кое-что передать вам — именно вам, а не Бэлле Марковне и сестрам. Она сказала, что если с ней что-то случится, то письмо для вас лежит во втором томе собрания сочинений Бунина.

Они оба обернулись и посмотрели на книжный стеллаж. Четырехтомник Бунина, советских еще времен, добытый по талонам за макулатуру, разумеется, был на месте, потому что детям из поколения Евгения Германовича родители успели внушить непреложное правило: еда и книги никогда не выбрасываются.

— …после операции впала в кому. И что будет дальше — неизвестно, сами понимаете — онкология… Не оставила контактов в больнице… позвонили мне… администрация больницы хочет связаться с родственниками, но я же просто знакомая…взять ответственность… Приехала к родителям, я всегда в Новый год их навещаю, и вот решила лично…

Женщина, имени которой Моцарт так и не вспомнил, еще что-то говорила, потом наконец замолчала и ушла. Кажется, он ее проводил до двери, хотя с уверенностью сказать не смог бы. Вернулся в комнату, удивленно посмотрел на висящее под потолком многослойное облако пара — откуда? Подошел к книжным полкам. Темно-синие с золотом переплеты — нарядно. Написано — Бунин. Почему Бунин, при чем здесь Бунин. Почему вообще все это происходит. Сложенный вчетверо листок. Точь-в-точь такой же, какой он нашел под крышкой пианино, вернувшись из аэропорта. Аня, Аня, что ж ты намудрила?! Без очков буквы расплываются, да еще и руки трясутся, черт возьми…


— Возьми, я хочу, чтобы ты прочитала, — он протянул листок Ларисе.

— Не буду! Ты с ума сошел. Это письмо тебе.

— Я прошу тебя! Я читаю его уже который день, и ничего не понимаю. Как будто оно написано не на русском. И потом, это письмо всем. Тут так и написано, смотри.

Лариса посмотрела ему в глаза, поколебавшись, взяла все же листок и прочитала надпись крупным летящим почерком: «Тебе. А потом всем».

— Прочти. Пожалуйста, — Моцарт смотрел умоляюще, оно не мог оставаться один на один с этим письмом, ему нужно было поделить этот груз хотя бы пополам, и тогда он, возможно, станет подъемным.

«Я представляю это так. Сентябрь. Ну пусть конец сентября, и деревья за окнами уже желтые, очень красиво. Я открываю дверь своим ключом. Ты дома, я приеду вечером, чтобы ты был дома. Я не буду звонить, чтобы не видеть изумление на твоем лице, когда ты откроешь мне дверь и замрешь на пороге. Поэтому я просто пройду, возьму Бунина (Ты думаешь, почему Бунин? Не знаю. Красивый переплет, наверное), достану это письмо и протяну тебе. Я боюсь, что опять не смогу говорить, горло перехватит. Я сяду в кресло, ты сядешь напротив, и будешь читать. А я буду смотреть, как ты читаешь. Интересно, ты убрал с пианино мой портрет или оставил? Убрал, наверно. Ну все, читай, не отвлекайся, я коротко…»

Лариса взглянула на Моцарта исподлобья, хотела что-то сказать. Читай, — глазами попросил он.

«Мне предстоит операция. У нас ее не делают. А я теперь гражданка Израиля, и у нас самый низкий процент смертности от всякой бяки, включая и мою. Почему я не сказала тебе правду? Дело в том, что болеть тем, чем больна я, очень страшно, больно и даже унизительно, потому что обреченность и беспомощность унизительны сами по себе. Но я собираюсь жить, и поэтому я выдержу. Пусть я буду лысая и, наверное, с дыркой в голове, но я буду живая. Отращу немного волосы и приеду к тебе. А ты этого не выдержал бы. Мою «измену» ты переживешь, ты сильный. Ведь ты поверил, да? И хорошо. Ты будешь пить, ругаться, ненавидеть меня и весь мир, но ты справишься. А моя болезнь тебя убьет, потому что ты ничего не сможешь сделать, ничем не сможешь мне помочь. Только смотреть, как я умираю. И ждать. Такие настоящие мужчины, как ты, Женя, не умеют терпеть и ждать, и надеяться на один шанс из ста, для вас это смерти подобно. И то же самое касается мамы, она тоже человек действия. Ты согласен? Нет? Прости, я так решила, я имею право. У меня нет сил на нас двоих.

Но все уже позади. Я вернулась. Я тебя люблю. И всегда любила. Прости меня, пожалуйста».

Лариса не поднимала глаз от письма, по ее щекам текли слезы. Моцарт молчал. Кажется, он тоже плакал, когда читал в первый раз. Но этого никто не видел.

— Ты сказала — если она вернется… — откашлявшись, проговорил Евгений Германович. — Я все думал потом — в самом деле, а что будет, если она вернется? Что я буду делать, что чувствовать? И понял, что я не смогу…

— Не надо сейчас, Женя, успокойся…

— А теперь… — Моцарт с усилием потер ладонями лицо. — Она хотела меня уберечь. Она решила, что ей проще одной. Она решила, что я переживу и справлюсь. Она решила! А теперь она решила, что это и есть любовь. И что эта любовь лежит на том де месте, где ее оставили, и можно взять ее, встряхнуть, и пользоваться заново.

— Она тебя любит, Женя…

— Нет. Я не знаю, как объяснить, но чувствую, что нет. Она меня сочла обузой и просто отодвинула, вынесла за скобки. Я все это время, что прошло после ее отъезда, задавал себе разные вопросы, искал на них ответы… И почти нашел! Понял, как буду жить. А сейчас все надо начинать с начала? Где это начало, черт побери?! Как будто шел, шел, увидел впереди свет — и вдруг опять уперся в стену.

Они помолчали.

— Уважаемые пассажиры! Заканчивается регистрация билетов на рейс ЮТ шестьдесят пять девятнадцать Екатеринбург-Тель-Стамбул, стойки регистрации восемнадцать, девятнадцать и двадцать, терминал А, — бодрым голосом напомнила диктор.

Евгений Германович вдохнул, наклонился было поцеловать Ларису, просто по-дружески, как обычно делают при встречах-прощаниях, но вдруг смутился, они ведь и расставались-то впервые, и взялся за ручку чемодана.

— Женя! Послушай… Ты найдешь ответы. Обязательно. Даже если их нет, — Лариса улыбнулась, вспомнив, — как пуантов для дождя,

— Пуанты как раз есть, Лариса! — возразил он и тоже улыбнулся, вспомнив полного отчаянной решимости Петю и не менее решительную Катю, чья-то у них возьмет, интересно. — Ну все, пора мне! Долгие проводы — лишние слезы, как в песне поется.

Он решительно наклонился и все же чмокнул ее в щеку, потом подхватил чемодан и пошел к раздвижной прозрачной двери с надписью «Пункт пропуска», окончательно делившей народ на улетающих и остающихся. Лариса незаметно перекрестила его вслед, знала, что он не любит этих ритуалов. Теперь можно, раз он не видит.

Но Моцарт, успевший отойти на пару шагов, вдруг обернулся:

— Спасибо… Слушай, Лариса, я что подумал: между прочим, полет проходит на высоте десять тысяч метров. Получается, гораздо ближе, чем отсюда. Как думаешь, если я там спрошу — мне ответят?