КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 421012 томов
Объем библиотеки - 570 Гб.
Всего авторов - 200859
Пользователей - 95607

Впечатления

кирилл789 про Снежная: Там, где нет тебя (Современные любовные романы)

Графоманство чистой воды.
Клише на клише, и клише погоняет. Вязь из слов, украденных у других писателей.
ВОРОВКА!

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
кирилл789 про Снежная: Вызов (Любовная фантастика)

Джудит Макнот "Рай".
А ты, снежная сашка - ВОРОВКА! этот твой "вызов" - КАЛЬКА с "Рая" г-жи Макнот.
ВОРОВКА! ВОРОВКА! ВОРОВКА!

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
кирилл789 про Снежная: Ангел на твоём подоконнике (Любовная фантастика)

об инвалидке в коляске, влюбившейся в парня, который ходил мимо её дома. влюбился и вылечил её - её ангел.
настолько корявый язык описания выдуманного, что идиотка в коляске со своим ангелом начинают раздражать где-то уже в начале всего текста. тётка, НЕ УМЕЕШЬ ПИСАТЬ О ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ ГОРЕ - НЕ ПИШИ!!!
тупая профанация людского несчастья не сделает тебе, убогая афторша, денег: блокируй ты свои "шендевры", не блокируй, ПОКУПАТЬ НЕ БУДУТ!

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Михаил Самороков про Линдгрен: Три повести о Малыше и Карлсоне (Сказка)

Меридиан. Ты мудак.
А это - херня на питьяровом масле. Впрочем, чего ждать от мудака...
Короче, это фейк, вброс, и маячня недоделанного бандерлога.

Рейтинг: -2 ( 0 за, 2 против).
кирилл789 про Гуйда: Айрин. Искра (СИ) (Любовная фантастика)

"с подносом, от которого исходили такие запахи, что желудок тут же свело судорогой, он взвыл, взревел…", и я, плюнув, читать бросил.
НАДОЕЛО!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
в миллионный раз, дуры, читать про ваш желудок! идиотки, к гастроэнтерологу сходите! сладкого и жирного, свиньи ожиревшие, не жрите, и нормально у вас всё будет с ЖКТ!
млядь, одна пишет: бурчит, ревёт в желудке; вторая пишет - ревёт желудок; сотая пишет о ревущем желудке; тысячная - туда же! да вы что, больные? не на желудки, на все головы?
СКОЛЬКО МОЖНО, кретинки? вы деньги с людей собирались получать, друг у друга передирая про желудки??? ну так какого хрена в любовную фантастику свои опусы заносите???
нечитаемо.
первый признак тупой деревенской кошёлки - чтиво про ревущий желудок ггни.

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
nastya_cool про Кипхард: Как развивается ваш ребенок? (Здоровье)

Развивать своего ребенку важно и нужно. До 3 лет мозг ребенка способен воспринимать максимальное количество информации. Но для комфорта самого маленького малыша нужна хорошая коляска, такую можно найти в интернет магазине toby-market.com. Здесь представлен широкий ассортимент не только колясок, но и стульчики для кормления, манежи и много чего другого, что понадобиться маме и малышу.

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
Молоков Анатолий про Соловьев: Аттрактор [RealZPG] (Боевая фантастика)

Свежо, оригинально.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Состоятельная женщина. Книга 1 (fb2)

- Состоятельная женщина. Книга 1 (пер. О. Бурукина) (а.с. Эмма Харт-1) (и.с. Афродита) 1.65 Мб, 511с. (скачать fb2) - Барбара Тейлор Брэдфорд

Настройки текста:



Барбара Тэйлор Брэдфорд Состоятельная женщина Книга 1

Посвящаю Бобу и моим родителям. Они знали, почему.

Ценность жизни не в том, сколько прожито, но как. Можно долго жить и мало преуспеть. Удовлетворение книгой жизни зависит не от ее величины, а от воли человека.

Мишель Монтень. Опыты.

У меня сердце мужчины, а не женщины, и я ничего не боюсь.

Елизавета I, королева Англии.

I часть ДОЛИНА 1968

Он роет ногою землю и восхищается силою; идет навстречу оружию.

Книга Иова, 39, 21

1

Эмма Харт выглянула в иллюминатор: частный реактивный лайнер „Лир”, принадлежащий американской нефтяной корпорации „Сайтекс”, с трудом вырвавшись из кучевых облаков, узкой полоской прочерчивал небо, такое пронзительно-голубое, что на него было больно смотреть. Ослепленная на миг, Эмма отвернулась от окна и, откинувшись затылком на спинку кресла, закрыла глаза. Какое-то время, даже с закрытыми глазами, она еще продолжала чувствовать эту сияющую голубизну. Именно в этот момент Эмму охватила такая острая тоска по дому, что от неожиданности у нее перехватило дыхание. Да ведь это же небо с картины Тернера, что висит над камином в верхней гостиной Пеннистон Роял, – весеннее йоркширское небо, запечатленное в ту пору, когда ветер гонит туман с болот.

Едва заметная улыбка, смягчающая обычно твердую линию рта, заиграла на ее губах, стоило ей только вспомнить об имении в Йоркшире. Ей всегда казалось, будто огромный дом, расположенный посреди пустынных и мрачных болот, был создан некоей высшей силой, а не простым смертным архитектором. По существу, это место было единственным в этом сумасшедшем мире, где она находила утешение и силы, чтобы жить дальше. Ее дом. Как давно она не была там – почти полтора месяца, а для нее это огромный срок. Но ничего, на следующей неделе она возвращается в Лондон, так что к концу месяца можно будет поехать на север, в Пеннистон. Вновь успокоиться, погрузиться в тишину, увидеть свои сады и своих внуков.

Настроение у Эммы сразу улучшилось, она впервые за последние несколько дней расслабилась и откинулась на спинку сиденья: все ее тревоги, казалось, улетучились. Вздох облегчения, смешанного с усталостью, вырвался из ее груди. Она действительно смертельно устала за эти несколько дней бесконечных баталий на заседаниях правления в штаб-квартире „Сайтекса” в Одессе, поэтому с неимоверным облегчением думала сейчас о предстоящем приезде в свой относительно спокойный нью-йоркский офис. Не то, чтобы Техас ей не нравился. На самом деле она любила этот огромный штат за то, что в его грубой и небрежной мощи она улавливала сходство с ее любимым Йоркширом. Но эта последняя поездка ее просто вымотала. „Должно быть, – с горечью подумала Эмма, – я становлюсь уже староватой для таких путешествий”. Впрочем, она тут же отвергла это предположение как недостойное. Эмма явно пыталась хитрить, а хитрить сама с собой она не привыкла. В конечном счете, честность помогает экономить время. К тому же, если быть до конца откровенным, она отнюдь не чувствовала себя старой. Конечно, иногда сказывается усталость, но что особенно утомляет, так это необходимость общаться с дураками – с тем же Гарри Мэрриотом, президентом их корпорации, человеком к тому же опасным, как и все дураки.

Эмма открыла глаза и выпрямилась: мысли снова вернулись к делам, она могла не есть, не спать и не думать ни о чем другом, кроме своих гигантских предприятий и той прибыли, которую они давали. Положив ногу на ногу, распрямив плечи, словом, приняв свою обычную деловую позу, она вновь стала сосредоточенной и величественно-неприступной. В посадке головы чувствовалась властность, она же угадывалась во всей ее статной фигуре; зеленые глаза, холодные, как сталь, излучали огромную силу. Привычным жестом маленькой сильной руки она поправила изящно уложенные серебристые волосы, хотя, по правде говоря, в этом не было никакой нужды, так безукоризненно выглядела по обыкновению ее прическа. Как, впрочем, и она сама – в своем элегантном шерстяном костюме простого покроя, чья строгость несколько смягчалась молочной белизной восхитительного жемчужного ожерелья и роскошной изумрудной брошью, приколотой возле плеча.

Бросив взгляд на сидевшую напротив внучку, Эмма убедилась, что та с большим усердием расписывала деловые встречи на предстоящую неделю в Нью-Йорке. „Наверно, слишком уж я ее эксплуатирую, – подумалось Эмме. – Что-то у нее сегодня утром измученный вид.” На мгновение она даже ощутила не свойственные ей угрызения совести, но тут же взяла себя в руки. „Ничего, – решила она, – девушка молодая, выдержит. Зато где она еще пройдет такую школу?”

– Ты не попросишь этого молодого человека – кажется, стюарда зовут Джон? – сварить кофе? Пожалуйста, Пола! Сегодня утром он нужен мне, как никогда, – обратилась она к внучке.

Пола оторвалась от блокнота и взглянула на бабушку. Да, подумала та, красивой в общепринятом смысле слова ее не назовешь, но от девушки исходит такая потрясающая жизненная сила, что это делает ее чертовски привлекательной, чему немало способствует и ее природная яркость. Блестящие иссиня-черные волосы уложены валиком вокруг головы: росшие мысиком на лбу, они оттеняли лицо такой сияющей чистоты и матовой белизны, что оно казалось высеченным из мрамора. Лицо было продолговатым, с выступающими скулами, лоб широкий, глаза – выразительные и живые, подбородок волевой, как у самой Эммы, но самым необыкновенным в этом лице были именно глаза – большие, умные, темно-синие, как васильки, почти фиолетовые.

– Как ты скажешь, – с приветливой готовностью отозвалась внучка. – Да я и сама не против.

Она встала и пошла к двери – высокая, стройная, грациозная. „Пожалуй, на мой вкус, немного худа”, – отметила про себя Эмма. Впрочем, так было всегда: видно, такая уж конституция. В детстве Пола напоминала длинноногого жеребенка – сейчас превратилась в поджарую скаковую лошадку. Обычно суровое лицо Эммы осветила улыбка, в которой читалась и любовь к внучке, и гордость за нее; глаза, глядевшие вслед Поле, неожиданно потеплели. Это была ее любимица, также как и Дэзи, мать Полы и одна из Эмминых дочерей.

Многие ее мечты и надежды были связаны с этой девочкой. Еще когда Пола была совсем маленькой, она сильно привязалась к бабушке, не по годам проявляя интерес к ее делам. Больше всего на свете она любила бывать в бабушкином офисе – просто сидела и смотрела, как та работает. Будучи подростком, она продемонстрировала столь потрясающее понимание самых запутанных финансовых операций, что Эмма была просто поражена: ничего подобного она не наблюдала ни у одного из своих собственных детей, не слишком разбиравшихся в семейном бизнесе. Втайне Эмма, конечно, ликовала, но предпочитала не торопиться с выводами, опасаясь, что это девичье увлечение может в один прекрасный день улетучиться. Но этого не случилось. Как только Поле стукнуло шестнадцать, она заявила, что начинает работать вместе с бабушкой, решительно отказавшись от того, чтобы завершить свое образование в одной из частных школ Швейцарии. На работе Эмма была просто безжалостна по отношению к любимой внучке: подобной строгости она не проявляла ни к кому из своих сотрудников. Она стремилась к тому, чтобы Пола досконально изучила все, что касалось компании „Харт Энтерпрайзиз".

Сейчас внучке было уже двадцать три – и по своему уму, способностям и зрелости суждений она настолько превосходила большинство своих сверстниц, что Эмма недавно предложила ей довольно ответственный пост в своей компании. К великому изумлению и раздражению старшего сына Эммы Кита, служащего компании, Пола стала ее личным помощником. В качестве доверенного лица и правой руки Эммы, Пола была в курсе почти всех дел – как относившихся к деятельности компании, так и ее собственных. Когда было необходимо, Эмма советовалась с внучкой и по семейным делам, что особенно выводило Кита из себя.

Пола вернулась из маленькой кухоньки, весело смеясь.

– Представляешь, – сказала она, усаживаясь, – этот стюард как раз заваривал для тебя чай. Наверняка, как и все другие, считает, что раз англичане, значит, пьют только чай. Но я сказала, что мы предпочитаем кофе. Правильно, бабушка?

Эмма рассеянно кивнула: мысли ее были далеко.

– Умница, правильно сделала, – вынув из лежавшего на соседнем сиденье портфеля очки и множество папок, она протянула одну из них Поле. – Погляди, пожалуйста, на цифры финансового отчета. Это наш нью-йоркский магазин. Мне интересно, что ты об этом думаешь. По-моему, мы семимильными шагами движемся вперед...

Пола тут же внимательно взглянула на нее.

– Так скоро? Это же значительно быстрее, чем ты предполагала? Значит, твои перестановки отлично сработали. Вот и результат. Так и должно быть.

Пола с интересом открыла папку и сразу же углубилась в цифры. Как и Эмма, она обладала изумительным даром мгновенно пробегать весь балансовый отчет, на ходу оценивая как его сильные, так и слабые стороны. Внучка, подобно бабушке, отличалась превосходным деловым чутьем.

Надев роговые очки, Эмма, в свою очередь, погрузилась в изучение большой синей папки, относившейся к делам корпорации „Сайтекс”. По мере того, как она перелистывала страницы, на ее лице мелькала злорадная ухмылка, а во взгляде светилось мрачное удовлетворение. Наконец-то, после трех лет отчаянной борьбы, она все-таки выиграла: президент нефтяной корпорации Гарри Мэрриот ушел со своего поста – пусть даже с формальным повышением (он стал председателем правления), но все-таки ушел.

Самой Эмме еще много лет назад стали ясны все недостатки этого человека. Да, может быть, он и не был полностью коррумпированным, но, несомненно, отличался изворотливостью и лживостью: лицемерие было поистине его второй натурой. С годами, по мере того, как корпорация процветала и рос его личный капитал, эти черты еще больше усилились, и иметь с ним дело – на любом уровне – стало попросту невозможно. С точки зрения Эммы он растерял даже ту, пусть небольшую, но все же хоть какую-то деловую хватку, которая была у него раньше. А о том, что он плохо ориентировался в быстро меняющемся мире бизнеса, и говорить было нечего.

Делая пометки на документах, с которыми ей предстояло работать по приезде в Нью-Йорк, она не без облегчения думала о том, что теперь в „Сайтексе” наконец-то прекратятся эти ужасные стычки. Еще вчера Эмма была буквально зачарована безрассудством этого человека: с любопытством и вместе с тем с ужасом следила она, как Гарри сам искуснейшим образом загоняет себя в угол, откуда, Эмма знала это, не существовало никакого выхода. Лишь однажды, за все сорок с лишним лет их знакомства, он взмолился о помощи, ссылаясь на старую дружбу, запутавшийся вконец, беспомощный – полное ничтожество в глазах своих оппонентов, из которых самым непримиримым была она. Эмма тогда не ответила на его мольбу, она промолчала: ее зеленые, как у ящерицы, глаза не выражали ничего, кроме непреклонности. И вот она победила! При полной поддержке правления. Итак, Гарри убран. Президентом „Сайтекс Ойл” стал новый человек. Ее человек. Теперь за корпорацию можно не беспокоиться. Но радости ей это не принесло, потому что ее победа означала падение другого, а Эмма по натуре не была мстительной.

Убедившись, что все бумаги в порядке, Эмма положила папку и очки обратно в портфель, села поудобнее и взяла свой кофе.

– Скажи, Пола, – обратилась она к внучке, потягивая из кофейной чашечки, – ты ведь уже была на нескольких заседаниях правления „Сайтекса", не так ли? Как ты думаешь: скоро ты сможешь одна заниматься там нашими делами?

Оторвавшись от балансового отчета, Пола изумленно посмотрела на Эмму.

– Ты что, собираешься послать меня туда... одну?! – воскликнула она. – Да это же все равно, что послать ягненка на бойню! Нет-нет, ты этого не сделаешь!

Присматриваясь к Эмме, она, однако, заметила знакомое непроницаемое выражение, которое обычно скрывало безжалостную решимость. „Боже, – промелькнуло в голове у Полы, – неужели она и вправду поступит так?!”

– Ты это серьезно, бабушка? – тем не менее спросила она с дрожью в голосе, заранее зная ответ, и сердце ее тревожно екнуло.

– Конечно, серьезно! – ответила Эмма, и по лицу ее скользнула тень недовольства: ее удивляло, что Пола явно нервничает, хотя она не раз участвовала в ответственных переговорах и всегда проявляла хладнокровие и дальновидность. – Разве я когда-нибудь говорила не то, что имела в виду? По-моему, тебе это известно лучше, чем кому бы то ни было, Пола! – закончила она суровым тоном.

Пола не отвечала, и в считанные секунды Эмма успела заметить, какой напряженный, встревоженный у нее взгляд. „Неужели Пола чего-то боится? – подумалось ей. – Этого быть не может! Такого с ней в жизни еще не случалось. Она сильная, не то что другие. Или я ошибаюсь на ее счет?” Мурашки пробежали у Эммы по спине при мысли о такой возможности: нет, в ее сознании это не укладывалось, и холодный, ясный ум отверг подобное предположение, резанувшее ее, словно стальное лезвие. Наверное, решила она, Пола просто перенервничала на этом последнем заседании – куда больше, чем можно было догадаться по ее внешнему виду. Сама Эмма оставалась все эти дни совершенно спокойной, хотя происходившее не могло ее не раздражать – и совершенно ненужное „кровопускание”, и пустая трата драгоценного времени. Однако она видела все это не однажды, наблюдая яростную грызню за власть, и как ни осуждала, все-таки могла с нею смириться. Обладая сильным характером, она относилась к окружающим беспристрастно. „Поле, – подумала она, – надо этому еще учиться”.

Лицо ее еще оставалось таким же строгим, но голос заметно потеплел:

– Не беспокойся, я не пошлю тебя в „Сайтекс" одну, пока ты сама не уверишься, что можешь прекрасно со всем справиться. А я так уверена в этом уже сейчас.

Все еще держа папку в руках, Пола перебирала листы своими изящными, но вместе с тем ловкими пальцами. Затем положила папку на сиденье грациозным движением и устроилась в кресле поудобнее. Чувствовалось, что она вновь обрела самообладание.

– Почему ты уверена, – глядя на бабушку в упор, быстро спросила она, – что на правлении ко мне будут относиться так же, как к тебе? Я-то знаю, что думают обо мне члены правления. Для них я всего лишь испорченная, избалованная внучка состоятельной и могущественной женщины. Пустоголовая кукла с красивым личиком – только и всего. Так что не обольщайся: они никогда не станут слушать меня с тем же почтением, что и тебя. Да и почему, собственно, они должны это делать, скажи! Ведь я – это не ты.

Эмма поджала губы, чтобы скрыть усмешку: в ответе Полы она почувствовала не столько страх, сколько уязвленную гордость.

– Да, я знаю сама, что они там о тебе думают, девочка. – Голос ее звучал гораздо мягче. – Но мы обе с тобой прекрасно понимаем, что они ошибаются. Мне известно, конечно, что их отношение тебя бесит, дорогая. Мне также известно, что тебе ничего не стоило бы их разубедить. Я не знаю только одного: хочется ли тебе, чтобы они изменили свое мнение?

Эмма вопросительно поглядела внучке в лицо, проницательно прищурившись. Не услышав ответа, она продолжала:

– Признаюсь тебе, что меня всегда недооценивали мужчины. Этот крест я несла всю жизнь. Особенно я страдала от этого в твоем возрасте. Однако были в этом и свои преимущества, и я научилась ими пользоваться. Ты уж мне поверь, милая. Знаешь, Пола, когда мужчины убеждены, что имеют дело с глупой или ограниченной женщиной, они теряют обычную бдительность, становятся беспечными, а иногда даже допускают промахи. Не отдавая себе в этом отчета, они преподносят тебе этот подарок, можно сказать, на блюдечке.

– Да, но...

– Никаких „но”, Пола, пожалуйста. И уж ты-то не вправе меня недооценивать. Неужели ты всерьез думаешь, что я смогла бы поставить тебя в щекотливое или, не дай Бог, рискованное положение? – Эмма покачала головой и улыбнулась. – Я знаю твои возможности, дорогая. И всегда в тебя верила. Гораздо больше, чем в моих собственных детей, не считая, правда, твоей матери. И ты еще ни разу в жизни меня не подводила.

– Я благодарна тебе за доверие, бабушка, – твердо ответила Пола. – Но мне трудно иметь серьезные дела с теми, кто не воспринимает меня серьезно. А члены правления „Сайтекса" именно так и ведут себя.

Когда она произносила эти слова, в глазах девушки зажегся упрямый огонек, губы сжались в одну тонкую прямую линию: такое выражение непреклонности часто появлялось на лице ее бабушки, и сейчас она невольно копировала его.

– Знаешь, Пола, ты все-таки не перестаешь меня удивлять. У тебя колоссальная самоуверенность, ты не раз доказывала, что можешь сотрудничать с самыми разными людьми, на всех уровнях, причем делала это с самых юных лет. И ничего, тебя это не волновало. – Эмма тяжело вздохнула. – Сколько раз я твердила тебе, что в бизнесе не имеет ровным счетом никакого значения, что именно думают о тебе другие люди! Важно одно: ты сама должна знать себе цену, знать кто ты и что. Честно говоря, я всегда считала, что ты это знаешь.

– А я и знаю! – воскликнула Пола. – Все дело в том, что я вовсе не уверена, что обладаю твоей работоспособностью, да и опыта твоего у меня нет.

Лицо Эммы помрачнело.

– Поверь, все это у тебя есть. И плюс к этому еще образование, которого я так и не смогла получить. Поэтому я больше не желаю слышать этого самоуничижительного тона! Могу еще согласиться с тобой в отношении опыта. Но не забывай: ты с каждым днем все больше приобретаешь его. Честно тебе говорю: без всяких угрызений совести я послала бы тебя в „Сайтекс” хоть завтра. И одну! Уверена, что ты прекрасно справишься. В конце концов, я же тебя воспитала! По-твоему, я не знаю, что сотворила?

„Что ж, верно. Я твоя копия. Только копии не бывают лучше оригиналов. Никогда”, – с горечью подумала Пола, но вместо этого сказала:

– Пожалуйста, не сердись, бабушка, – она почти ворковала. – Ты все сделала просто великолепно. Но я ведь не ты. И все правление, увы, об этом знает, что, конечно, сказывается на их отношении ко мне.

Эмма подалась вперед.

– Слушай меня внимательно. – Щелки ее прищуренных глаз сверкнули зелеными стеклышками из-под морщинистых век. – Ты, кажется, забываешь об одном, – произнесла она медленно, против своего обыкновения чеканя каждое слово, чтобы подчеркнуть их значение. – Когда ты будешь там, в „Сайтексе”, выступать от моего имени, то все они просто не смогут не отнестись к тому, что ты скажешь, со всей серьезностью. Власть! Что бы они там о тебе ни думали, они не посмеют проигнорировать ту власть, которая стоит за тобой. Когда ты унаследуешь мое положение, после моей смерти, то будешь представлять на правлении свою мать, а она будет единственным крупнейшим владельцем акций „Сайтекса”! И, как ее доверенное лицо, ты будешь контролировать двадцать пять процентов привилегированных и пятнадцать процентов обычных акций корпорации, стоимость которой оценивается во многие миллионы долларов.

Помолчав, Эмма пристально посмотрела на Полу и продолжила:

– Это не просто власть, девочка. Это огромная власть! Особенно, когда она сосредоточена в руках одного человека. Никогда не забывай об этом. Верь мне, они-то уж об этом не забудут. Даже вчера они не смогли этого сделать, а уж тем более завтра, когда потребуется раскрыть свои карты. Несмотря на все их совершенно безобразное поведение – а я только сейчас понимаю, как оно тебя коробило, – они ведь не смогли меня игнорировать, зная, что за мной стоит.

Закончив говорить, Эмма откинулась на спинку кресла, но продолжала пристально вглядываться в лицо Полы – и взгляд ее был по-прежнему неумолим.

Пола, как всегда внимательно, прислушивалась к тому, что говорила бабушка, и ее беспокойство мало-помалу отступало. У нее и впрямь были мужество, характер и бабушкина решительность. Но ядовитая злоба, звучавшая в речах на заседании правления „Сайтекса", ее действительно ужаснула. Глядя сейчас на бабушку и раздумывая над сказанными ею словами, Пола не могла не поражаться ее энергии и проницательности. Семьдесят восемь лет. В сущности, совсем старая женщина. И вместе с тем никаких обычных для старческого возраста хвороб, да и держится она с изяществом, которому могли бы позавидовать многие молодые. Она полна жизненной силы и не по годам находится в совершенно здравом уме. С благоговейным трепетом наблюдала Пола за бабушкиным поведением на правлении „Сайтекса". Какая неукротимая энергия, какая несгибаемая честность перед лицом оппозиции, с которой она столкнулась, и оказывавшегося на нее давления! Этим нельзя было не восхищаться. Стараясь быть предельно объективной, внучка прикидывала сейчас, сумеет ли она сама быть столь же целеустремленной, столь же неподвластной эмоциям и упорной, чтобы держать этих мужчин из правления в узде, как удавалось ее бабушке. Она не была в этом уверена. Но тут же подумала о словах бабушки – и часть ее мучительных сомнений исчезла. В словах Эммы, безусловно, была правда. Вскоре все ее тревоги окончательно улетучились.

Когда Пола наконец заговорила, в голосе ее снова прозвучала прежняя уверенность:

– Ты, конечно же, права. Власть – это самое мощное оружие, возможно, даже более сильное, чем деньги. И члены правления корпорации понимают это, – сделав короткую паузу, она в упор поглядела на Эмму и затем продолжала: – Я их не боюсь! Можешь не сомневаться, бабуля! Хотя, признаюсь тебе, эти люди мне противны. Наверное, даже если я и боялась, то не их; мне было страшно подвести тебя. – Улыбка Полы подтверждала, что от былой неуверенности в своих силах не осталось теперь и следа. – Из-за этого я и нервничала. Но сейчас все в порядке, не сомневайся!

Наклонившись вперед, Эмма успокаивающим жестом коснулась руки своей внучки.

– Никогда не бойся потерпеть неудачу, Пола. Если бы ты знала, скольким людям эта боязнь помешала добиться поставленной цели! Когда мне было столько лет, сколько тебе сейчас, у меня просто не было времени, чтобы думать о возможных неудачах. Я должна была преуспеть, чтобы выжить. И никогда не забывай того, что ты только что сказала мне насчет власти. Это самое главное оружие. Власть, а не деньги. Они важны лишь тогда, когда ты беден, когда тебе действительно не хватает на еду, одежду, крышу над головой. Когда все эти необходимые для жизни вещи у тебя уже есть, и тебе надо двигаться дальше, деньги становятся просто средством для твоего продвижения, расчетной единицей, если угодно. И не давай никому вбить тебе в голову, что власть якобы развращает, кто бы тебе это ни нашептывал. Вовсе нет, кроме тех случаев, когда имеющий власть готов на все, чтобы ее сохранить. А иногда власть даже облагораживает, поверь мне.

Улыбнувшись, она прибавила полным уверенности тоном:

– И помни, моя дорогая, что тебе нечего беспокоиться: все мои надежды ты оправдаешь.

– Буду стараться, бабуля! – воскликнула Пола, но, увидав недовольное выражение на лице Эммы, быстро добавила: – Обещаю, что не подведу! Но что мне делать с Гарри Мэрриотом? Ведь он как-никак председатель правления и, похоже, меня просто ненавидит.

– Не думаю, Пола, – возразила Эмма. – Боится, возможно, но не ненавидит.

Голос ее вдруг стал бесстрастно-ровным, но в глазах зажегся мрачный огонек. Она многое могла бы поведать внучке о Гарри Мэрриоте, вспомнить малоприятные истории: она действительно хорошо знала этого человека, с которым неоднократно скрещивала шпаги.

– Боится, говоришь? Но почему? – удивилась Пола, переходя на неожиданно высокие ноты и подавшись вперед, чтобы выслушать ответ бабушки.

Тень презрения пробежала по лицу Эммы при мысли о Гарри Мэрриоте.

– Почему, ты спрашиваешь? Да потому, что ты слишком напоминаешь ему своего деда, и это выводит его из себя. Он с самого начала боялся твоего дедушки, еще с тех пор, как они основали „Сидни-Тексас Ойл”, с которой и начался потом „Сайтекс”, и пробурили первые нефтяные скважины. Твой дедушка всегда знал, что в действительности представляет собой Гарри, и Гарри инстинктивно чувствовал, что дедушка это знает. Поэтому-то он и боялся. Когда твой дедушка передал мне свои акции в „Сайтексе”, его условие было таким: я никому не должна их продавать, пока жива. Я должна была сохранить их для твоей матери и ее будущих детей. У твоего деда, Пола, как видишь, была неплохая интуиция. Много лет назад он уже знал, что „Сайтекс” со временем станет той гигантской корпорацией, которой он стал сегодня, и хотел, чтобы мы пожинали плоды этого процветания. И еще он хотел, чтобы Гарри все время держали под контролем. Точнее, чтобы поводья постоянно находились в моих руках.

– Ну, особенного вреда, думаю, он теперь „Сайтексу” больше не причинит, – откликнулась Пола. – Ведь реальную власть у него в результате все же отняли, и все благодаря тебе. Дедушка бы наверняка гордился тобой, дорогая моя бабуля, – сказала Пола и затем спросила с любопытством: – А я правда похожа на дедушку?

Эмма бросила на внучку быстрый изучающий взгляд. Самолет мчался теперь прямо по направлению к солнцу, и сквозь иллюминаторы в салон лился поток ярко-золотистого света. Сидевшая напротив нее Пола была вся залита этим волшебным сиянием: ей даже показалось, что сами волосы внучки стали более черными и блестящими, они тяжелой массой обрамляли, подобно складкам бархатной драпировки, мраморно неподвижное лицо, а глаза сделались еще синее и искристее. Это были его глаза! И его волосы! В глазах Эммы засветилась нежность.

– Иногда очень. Как, например, сейчас. Но Гарри Мэрриота тревожит куда больше кое-что в твоем характере. Но тебя это не должно волновать, Пола. Долго он на этом месте не просидит.

Она повернулась и стала перебирать в лежащем на соседнем сиденье портфеле деловые бумаги. Через несколько минут она вновь обернулась к Поле.

– Если ты уже покончила с балансовым отчетом нашего нью-йоркского магазина, то я его уберу. Между прочим, ты со мной согласна?

– Да, бабушка, абсолютно согласна. Они сумели добиться просто ошеломляющих успехов.

– Что ж, будем надеяться, что и дальше дела у них пойдут так же, – заметила Эмма, принимая папку с отчетом из рук Полы.

Надев очки, она принялась изучать содержимое другой папки – на сей раз это был ее парижский магазин. Мысленно она уже прикидывала, какие изменения надо будет внести в его работу. Она видела, что на парижском горизонте собираются тучи, по мере того, как она, одну за другой, просматривала эти ужасные цифры, обдумывая ближайшие шаги, которые предпримет по приезде в Лондон, губы ее сжимались от огорчения.

Пола налила себе еще одну чашечку кофе и, отпивая его маленькими глотками, пристально посмотрела на бабушкино лицо. В сущности, подумалось ей, она видела его перед собой всю свою жизнь и всю жизнь его любила. Ее охватила волна нежности: нет-нет, бабушке ни за что не дашь ее лет, что бы она там ни говорила. Так, женщина лет шестидесяти с небольшим. И это при том, что бабушкина жизнь никогда не была легкой и часто приносила ей страдания. А вот поди же, лицо ее, как ни странно, прекрасно сохранилось. Правда, вокруг глаз и рта заметна, словно выгравированное кружево, паутина мелких морщин, а от крыльев носа к подбородку спускаются две глубокие борозды. Но зато щеки над этими бороздами все еще упруги, а зеленые глаза, не то что вечно слезящиеся и моргающие глаза, какие часто бывают у старух, еще могут, когда она сердится, метать искры. Живые, все понимающие...

Конечно, решила Пола, вглядываясь в черты любимого лица, в нем запечатлелись и те страдания, сквозь которые выпало пройти Эмме. О них говорили твердая линия ее рта и волевой подбородок. Продолжая свои наблюдения, Пола констатировала, что ее бабушка на самом деле выглядит весьма суровой, и немногие выдерживают ее тяжелый взгляд. Держится она надменно, но, надо признать, что надменность эта нередко смягчается обезоруживающим обаянием, чувством юмора и естественностью поведения. В данную минуту, когда Эмма не контролировала себя, ее лицо показалось Поле таким беззащитным – ясным, открытым, исполненным мудрости.

Поле было прекрасно известно, что даже те, кто боялся ее бабушки, не могли не признать, что она необыкновенно обаятельна: немногим удавалось противостоять ее волевому характеру. Любимица Эммы, она никогда не испытывала перед ней никакого страха, хотя прекрасно знала, что большинство членов бабушкиной семьи ее побаивалось, а особенно дядя Кит. Пола до сих пор с удовольствием вспоминала, как однажды дядя сравнил их.

– Ты пошла вся в свою любимую бабушку, – зло бросил он племяннице, когда ей было лет шесть или семь.

Тогда она не поняла, что именно он имел в виду или почему он сравнивал ее с бабушкой, но по выражению его лица, догадалась, что ее в чем-то упрекают. Ей доставило, однако, необычайную радость, что она „вся в бабку”, ибо это означало: она такая же необыкновенная, и все будут трепетать перед ней, как трепещут перед ее любимой бабушкой.

Между тем Эмма оторвала взгляд от бумаг и прервала размышления Полы.

– У тебя есть возможность проверить свои силы. Ты бы не согласилась поехать в Париж и навести порядок в нашем магазине? Но только после того, как мы закончим свои нью-йоркские дела; судя по балансовому отчету, там явно надо кое-что поменять.

– Ну, если ты хочешь, я, конечно, поеду туда, но, откровенно говоря, я думала немного пожить в Йоркшире. Между прочим, бабуля, у меня возникла идея. Может быть, мне стоит проехаться по всем нашим магазинам на севере?

Произнося эти слова, Пола сделала все от нее зависящее, чтобы голос звучала как можно безразличнее, словно речь шла о чем-то вполне обыденном.

Слова внучки поразили Эмму до глубины души, и она даже не попыталась скрыть своего смятения. Медленным движением сняв очки, она с неподдельным интересом стала разглядывать Полу, как будто впервые ее видела. Лицо девушки под этим пристальным взглядом вспыхнуло и стало из мраморно-белого розовым. Потупив глаза и отвернувшись, она пробормотала:

– Конечно, конечно, я поеду туда, где я, по-твоему, нужнее. То есть в Париж.

И Пола застыла в неподвижности, чувствуя, что бабушка до сих пор не может оправиться от удивления.

– Откуда этот внезапный приступ интереса к Йоркширу? – сурово спросила Эмма. – Сдается мне, что-то есть в тамошних местах такое, что притягивает тебя в этот проклятый Богом край! Уж не Джим Фарли? – прибавила она, явно отказываясь дать обмануть себя той легкостью, с которой Пола соглашалась на поездку в Париж.

Бедная девушка, не выдержав ее пристального взгляда, беспокойно заерзала на своем сиденье. Робко улыбнувшись, она попыталась возразить бабушке, но лицо ее при этом запылало еще больше.

– Это же просто смехотворно. Я ни о чем таком и не думала. Просто считала, что мне надо бы сделать переучет в северных магазинах. Только и всего.

– Рассказывай кому-нибудь еще! – воскликнула Эмма, невольно переходя на северный диалект тех мест, куда так рвалась Пола. „Да у нее все на лице написано”, – подумала она, а вслух сказала:

– Все дело в Фарли. Я ведь прекрасно знаю, что ты с ним встречаешься.

– Нет, больше нет! – вскричала Пола со сверкающими глазами, еле удерживая дрожь губ. – Уже несколько месяцев как я прекратила наши встречи.

Еще не кончив говорить, она поняла свою ошибку. Ведь ее ответ только подтверждал догадку бабушки: как всегда, та без труда загнала свою внучку в ловушку и вынудила признать то, чего она ни под каким видом делать не собиралась.

Эмма негромко рассмеялась, при этом, однако, не сводя с Полы по-прежнему пристального взгляда своих стальных глаз.

– Не переживай, дорогая. Я ведь вовсе не сержусь. Да и никогда не сердилась. Меня только интересовало, почему это ты мне ничего не хочешь рассказать сама. Ты же всегда со мной всем делишься.

– Сперва я решила ничего тебе не говорить, зная, как ты относишься к семейству Фарли. Это ваша кровная месть! Я не хотела расстраивать тебя. Одному Богу известно, сколько у тебя в жизни разных бед и без этого. Ну, а когда мы с ним перестали видеться, тем более не было смысла сообщать тебе о наших встречах. Одним словом, я просто не желала тебя беспокоить. Вот и все.

– Фарли меня отнюдь не беспокоят! – отрезала Эмма. – И хочу тебе напомнить, если ты забыла, моя дорогая: Джим Фарли является одним из моих служащих. Неужели ты думаешь, что я поручила бы ему вести дела компании „Йоркшир консолидейтед ньюспейпер”, если бы не доверяла ему? – Эмма в упор взглянула на Полу и затем быстро спросила (чувствовалось, что ее так и разбирает любопытство): – А почему ты с ним теперь больше не встречаешься?

– Потому что... потому что... мы... он... потому... – забормотала Пола и запнулась, сомневаясь, стоит ли ей продолжать.

Ей меньше всего хотелось расстраивать бабушку. Впрочем, каким-то непостижимым образом та все равно уже все знала, подумала она со вздохом. Понимая, что загнана в угол, Пола собралась с духом и сказала:

– Я прекратила видеться с Джимом, потому что поняла, что все слишком серьезно. В конце концов дело должно было закончиться для меня сердечной раной, я это чувствовала. И не только для меня, но и для него тоже. И для тебя это было бы болезненно. – Она помолчала и, отведя взгляд в сторону, тихо, но твердо произнесла: – Ты ведь не допустила бы, чтобы один из Фарли стал членом нашей семьи, не так ли, бабушка?

– Совсем в этом не уверена, – проговорила Эмма чуть слышно.

„Так значит, вот как далеко у них все зашло”, – пронеслось у нее в мозгу. Она вдруг ощутила, как на нее навалилась нечеловеческая усталость, от которой ныли скулы и щипало в глазах. Больше всего на свете ей хотелось сейчас закрыть глаза и прекратить этот дурацкий и бесполезный разговор. Она попыталась улыбнуться Поле, но пересохшие губы отказывались двигаться. Сердце ее сжалось, переполненное горечью. Горечью, которая, как она считала, давно должна была пройти. Она-то думала, что все забыто, но оказывается, память об этом человеке жива, острой болью отдаваясь в сердце. Лицо ее вдруг так изменилось, как будто она сразу осунулась. Она увидела Эдвина Фарли как бы воочию, словно он стоял сейчас перед нею. А рядом с ним, в отбрасываемой им тени, прятался Джим, похожий на него как две капли воды. Обычно, если Эдвин и возникал в ее памяти, то тут же испарялся, но на этот раз почему-то не желал этого делать, и старая боль, которую он ей когда-то причинил, вспыхнула в ее сердце с новой силой. Чувство подавленности было столь гнетущим, что некоторое время Эмма не могла произнести ни слова.

Пола с тревогой следила за своей бабушкой: впервые она видела это строгое лицо омраченным неизбывной печалью. Взгляд Эммы сделался отсутствующим, глаза были устремлены в пространство, губы сжались в жесткой и горькой усмешке. „Будь прокляты все эти Фарли!” – чертыхнулась про себя Пола, подаваясь вперед, и взяла Эмму за руку.

– Да с этим уже давно покончено, бабуля! И вообще ничего серьезного, клянусь тебе! Меня это больше не волнует. Решено: я еду в Париж. И перестань, пожалуйста, переживать, умоляю тебя. Я просто не могу, когда у тебя такое выражение лица, – и Пола примирительно улыбнулась, все еще тревожась за бабушку и готовая сейчас согласиться на любое ее предложение. Вся эта гамма чувств, овладевших ею, смешивалась с душившей ее сердце мучительной злобой: как же это она позволила бабушке вынудить ее затеять весь этот смехотворный разговор, которого ей столько месяцев подряд удавалось избежать...

Но прошло немного времени – и тревожное выражение в конце концов исчезло с лица Эммы. Она с трудом сглотнула, и стало ясно, что твердость характера помогла ей взять себя в руки. Да, железная воля всегда была тем фундаментом, на котором покоились ее власть и сила.

– Джим Фарли, – начала она как можно спокойнее, – отличный человек. Совсем не похож на других... – она набрала в легкие побольше воздуха, чтобы продолжить их беседу и сказать Поле, что та может возобновить, если хочет, дружбу с Джимом Фарли, но сил на это у нее не было.

Вчера для нее стало сегодня. Прошлое не желало уходить.

– Давай не будем больше говорить о Фарли! – взмолилась Пола. – Я же ведь сказала тебе, что отправляюсь в Париж! – Пола изо всех сил сжала бабушкину руку. – Ты всегда знаешь лучше, что надо в первую очередь. И потом, мне же все равно надо посмотреть, как там у нас идут дела.

– По-моему, тебе просто необходимо это сделать, Пола!

– Так я и поступлю. Сразу же, как только мы с тобой вернемся в Лондон, – быстро согласилась Пола.

– Что ж, неплохая мысль, – бросила Эмма.

Чувствовалось, что она явно рада, как и внучка, переменить наконец тему разговора. К тому же ей было жаль зря расходовать время, чего она старалась всю свою жизнь себе не позволять. Для Эммы время было чересчур дорогостоящим товаром. Время всегда стоило денег. Больших денег. И тратить его сейчас на то, чтобы предаваться пустопорожним мыслям о минувших днях, воскрешая из небытия события, которые причинили ей когда-то столько боли, не имело смысла. Событий, срок давности которых составлял без малого шесть десятилетий.

Всю свою жизнь Эмма спешила. Вот и сейчас она буквально сгорала от нетерпения поскорее начать действовать.

– Как только мы прилетим в Нью-Йорк, мне надо будет сразу же поехать в офис. Чарльз отвезет вещи на квартиру потом, после того, как высадит нас с тобой у конторы. Знаешь, меня тревожит Гэй. А ты не заметила ничего, когда говорила с ней по телефону?

– Да нет. А что тебя беспокоит? – спросила Пола, откинувшись в кресле и обретя обычное спокойствие после того, как разговор о Джиме Фарли так быстро закончился.

– Трудно сказать, что именно вызывает мою тревогу, – задумчиво ответила Эмма. – Но интуиция подсказывает мне, что с нею происходит что-то неладное. После возвращения из Лондона она позвонила мне в Техас, и я сразу заметила, что она чем-то раздражена. И потом несколько раз было то же самое. Неужели ты не обратила внимания, каким тоном она разговаривает?

– Нет. Но я почти с ней и не разговаривала, поскольку она большей частью звонила тебе. Ты что, считаешь, что у нас в Лондоне какие-то неприятности? – с растущей тревогой в голосе спросила Пола.

– Хочу надеяться, что нет, – с трудом сдерживая беспокойство, сказала Эмма. – Только этого мне еще не хватало после „Сайтекса”.

Она нервно забарабанила пальцами по откидному столику и посмотрела в иллюминатор. Все это время она не переставала думать о делах и о своей секретарше Гэй Слоун. Мозг Эммы работал, как безупречная вычислительная машина: одно за другим она прокручивала в голове все, что могло бы случиться в их лондонском отделении. Но вот раздался щелчок – и машина отключилась. Бесполезно, решила Эмма. Произойти там могло все, что угодно, так что нечего заниматься разными предположениями и строить догадки. Очередная потеря времени – только и всего.

Повернувшись к Поле, она невесело улыбнулась:

– Ничего, скоро узнаем, моя милая. Мы с минуты на минуту приземлимся.

2

Американская штаб-квартира компании „Харт Энтерпрайзиз” занимала шесть этажей современного здания на Парк-авеню в районе Пятидесятых улиц. Если сеть английских универмагов, основанная Эммой Харт много лет назад, являлась как бы видимым символом ее успеха, то „Харт Энтерпрайзиз” представляла собой его движущую силу – сердце и мускулы. То был гигантский спрут, чьи щупальца простирались чуть ли не по всему миру, держа в своих цепких объятиях швейные фабрики, камвольно-суконные комбинаты, недвижимость, компанию по розничной торговле и несколько газет в Англии, не считая крупных пакетов акций в других наиболее крупных английских компаниях.

Эмме Харт как основателю принадлежали по-прежнему все сто процентов акций „Харт Энтерпрайзиз”, которая находилась полностью под ее единоличным контролем, как, впрочем, и „Харт Сторз” – сеть универмагов, носившая ее имя и охватывавшая север Англии, Лондон, Париж и Нью-Йорк. „Харт Сторз" в отличие от „Харт Энтерпрайзиз” была государственной компанией, акции которой можно было приобрести на Лондонской бирже, хотя Эмма являлась там председателем совета директоров и владела контрольным пакетом акций. Что касается „Харт Энтерпрайзиз", то, помимо перечисленного, она располагала в Америке недвижимостью, компанией по пошиву одежды на Седьмой авеню и имела крупные пакеты акций в нескольких промышленных предприятиях США.

„Харт Сторз" и „Харт Энтерпрайзиз" оценивались во многие миллионы фунтов стерлингов, а между тем это была лишь часть ее состояния. Помимо всего прочего, Эмме принадлежали сорок процентов акций корпорации „Сайтекс", крупные авуары в Австралии, включая недвижимость, горные разработки, угольные шахты и одно из самых крупных в стране овцеводческих хозяйств в Новом Южном Уэльсе. Небольшая, но весьма богатая компания „Э. Х. Инкорпорейтед”, находившаяся в Лондоне, осуществляла все операции, связанные со всеми ее личными капиталовложениями и недвижимостью.

Эмма взяла себе за правило не реже нескольких раз в год наезжать в Нью-Йорк. Она принимала самое деятельное участие во всех начинаниях своей обширной империи, но вовсе не потому, что не доверяла своим управляющим: скорее в ее душе жила постоянная подозрительность, присущая жителям Йоркшира. Она не желала ничего оставлять на волю случая и, кроме всего прочего, считала важным свое присутствие в деловом центре Америки – хотя бы эпизодически. Как только „Кадиллак”, встречавший их в аэропорту Кеннеди, остановился перед подъездом небоскреба, где размещалась штаб-квартира ее компании, Эмма вновь подумала о Гэй Слоун. Тогда, в Техасе, разговаривая по телефону, она сразу же почувствовала, что ее секретарша нервничает. Сперва она приписала это обычной усталости, вызванной долгим трансатлантическим перелетом, но, странное дело, в последующие несколько дней нервозность Гэй не только не ослабевала, но наоборот, увеличивалась. Голос Гэй дрожал, она говорила отрывисто, и Эмме всякий раз казалось, что ее секретарша хочет поскорее свернуть их телефонный разговор. Это не только озадачивало Эмму, но и тревожило – уж очень не похоже это на обычно выдержанную и спокойную Гэй Слоун. Может быть, всему виной ее личные проблемы? Впрочем, хорошо зная свою секретаршу, она склонна была исключить подобную версию. Интуиция подсказывала Эмме: Гэй нервничает из-за дел, связанных с их бизнесом. Дел, достаточно важных для компании и каким-то образом затрагивающих ее лично. Вот почему, еще в лимузине, она приняла твердое решение прежде всего переговорить со своей секретаршей.

Выйдя из машины, Эмма почувствовала, что ее знобит: несмотря на ярко сиявшее в голубом небе солнце, январский день в Нью-Йорке был сырым и холодным, поскольку ветер дул со стороны Атлантики. И всегда, сколько она себя помнит, она мерзнет здесь в это время года: иногда ей даже казалось, что с годами ее кости превратились в ледышки, кожа покрыта инеем, а кровь застыла в жилах. Может, все дело было в йоркширских холодных туманах, с раннего детства впитавшихся в ее плоть и потом уже никогда не выветривавшихся оттуда? Эмма ощущала этот пронизывающий холод всегда – и под палящим тропическим солнцем, и перед жарко пылавшим камином, и в ее жарко натопленном нью-йоркском офисе, где Эмма буквально задыхалась от духоты.

Выйдя из машины, она закашлялась и вместе с Полой быстро направилась к подъезду. Простуду она подхватила раньше, перед тем как поехала на заседание правления „Сайтекса" в Техасе. Мучивший ее по временам кашель теперь спустился ниже и засел в груди. Проходя через вертушку двери, Эмма почувствовала, как здесь тепло, и на сей раз с благодарностью подумала о батареях центрального отопления в здании.

Поднявшись на скоростном лифте на тринадцатый этаж, они прошли с Полой в свои служебные апартаменты. Выходя из лифта, Эмма предупредила Полу, что хотела бы сразу переговорить с Гэй – и одна.

– Почему бы тебе за это время не посидеть за балансовыми отчетами? – предложила она Поле, уточнив, что речь идет об их нью-йоркском магазине. – Пригласи Джонстона и поработайте с ним вдвоем.

Пола утвердительно кивнула.

– Хорошо. Тогда позвони мне, если я тебе понадоблюсь, бабушка. Я надеюсь, что все будет хорошо.

Пола свернула налево, а Эмма пошла вперед – туда, где находился ее кабинет. Быстро, бодрой походкой пройдя приемную, Эмма тепло поздоровалась с дежурной и открыла двойную дверь, за которой начинались ее личные владения. Впрочем, она тут же плотно закрыла ее за собой: ей никогда не был по душе американский обычай держать двери своего офиса открытыми. Более того, она находила эту привычку экстравагантной и вредной для работы – словом, Эмма любила уединение и всегда к нему стремилась.

Небрежно бросив на один из диванчиков сумку и твидовый жакет, она прошествовала через всю комнату к столу, все еще держа в руке свой портфель. Ее стол был поистине колоссальных размеров – сооружение из тяжелого стекла и полированной стали, являвшееся как бы фокусом всего кабинета. Сам же кабинет, несмотря на масштабы, отличался уютностью. Стол находился в дальнем углу возле окна с зеркальным стеклом. Оно составляло, собственно, одну из стен – от пола до потолка, и через ее сверкающий прямоугольник открывалась панорама Нью-Йорка, которая всегда казалась Эмме чрезвычайно выразительно написанной живой картиной. Картиной, как бы концентрировавшей всю энергию города и все его богатство.

Эмме нравился ее нью-йоркский офис при всей его несхожести с лондонским, располагавшимся в одном из городских универмагов: там было множество антикварных изделий времен первых Георгов, нравившихся ей своей изысканной сочностью. Здесь, в Нью-Йорке, напротив, обстановка была целиком выдержана в духе модерн. Чувство стиля было одним из достоинств Эммы – и как ни любила она старинную мебель, она понимала, что подобная обстановка совершенно бы не смотрелась на фоне этого модернового гиганта из стали и стекла с его рациональной архитектурой. Поэтому она обставила свой офис лучшей мебелью самого современного дизайна. Стулья конструкции мисс Ван дер Роэ, длинные диваны в элегантном итальянском стиле – все в темных кожаных чехлах, мягких и податливых, как шелк. Высокие этажерки, сделанные из стекла и стали, доверху заставлены книгами. По соседству с ними шкафчики полированного розового дерева и маленькие столики итальянского мрамора на ножках из хромированной стали.

Однако, несмотря на весь этот модерн, в обстановке ее офиса не было ничего сурового или холодного: во всем виделась классическая элегантность и царствовал совершенный вкус. Комната оставляла впечатление спокойной красоты и мягкости, создаваемой туманной гаммой, в которой органично смешивались голубые и серые цвета, – приглушенные, неброские, они составляли основной тон стен и пола, перебиваемый тут и там более яркими мазками, будь то подушка, лежащая на диване, или развешанные по стенам бесценные картины французских импрессионистов. Пристрастие хозяйки к искусству было видно и по скульптурам Генри Мура и Бранкузи, и по ритуальным маскам из древнего камбоджийского храма Ангкор-Ват, покоившимся на черных мраморных пьедесталах в разных местах ее кабинета. Огромное, уходящее, кажется, в самое небо окно было задрапировано в прозрачные голубовато-серые занавеси, которые больше всего напоминали сгустки тумана, сползавшего с потолка. Когда занавеси не были задернуты – а именно такой Эмма, войдя, застала свою комнату, – офис „Харт Энтерпрайзиз” казался плывущим в небе, парящим над бетонными громадами Манхэттена. Садясь за стол, Эмма не смогла сдержать улыбки: во всем чувствовалась рука ее секретарши Гэй Слоун. Вид из окна ничем не загроможден – так, как любила Эмма. На рабочем столе только телефонный аппарат и серебристый бокал с ручками, а рядом с ним – желтый блокнот для записей, которым она предпочитала пользоваться, и переносная металлическая настольная лампа, которая давала целое море света. Почта, служебные бумаги и накопившиеся за время ее отсутствия телексы были сложены тремя аккуратными стопками; около телефона лежали подколотые телефонограммы, с которыми надлежало ознакомиться в первую очередь. Эмма вынула очки и начала их просматривать. Затем перешла к телексам. Покончив с теми и другими, Эмма позвонила Гэй, и как только та вошла, сразу поняла, что ее опасения небезосновательны.

Лицо секретарши заметно осунулось, под глазами темнели круги, а вся она казалась напряженной как струна. Гэй Слоун было под сорок, секретаршей она работала здесь последние шесть лет. До этого она работала в Эмминой компании еще столько же. Все эти годы она являла собой эталон добросовестности и работоспособности, не говоря уже о безусловной преданности своей патронессе: она не только восхищалась ею, но и любила. Высокая, хорошо сложенная, красивая, Гэй была сдержанной и прекрасно умела владеть собой.

Но сейчас, пока она шла через весь кабинет к ее столу, Эмма не могла не заметить, что с секретаршей творится что-то неладное. Обменявшись приветствиями, Гэй взяла блокнот и села на свое обычное место напротив Эмминого стола.

Откинувшись на спинку стула, Эмма постаралась расслабиться, чтобы и Гэй – по возможности – могла чувствовать себя как можно более раскованной. Посмотрев на секретаршу ласковым взглядом, она тихо произнесла:

– Итак, Гэй, что стряслось?

Секунду поколебавшись, та поспешно ответила с нарочитым удивлением в голосе:

– Да ничего. А что такое? Немного устала, миссис Харт. Дальний перелет, разница во времени, наверное, сказывается.

– Давай позабудем про разницу во времени, Гэй! Мне кажется, тебя что-то очень расстроило. Я почувствовала это сразу же после твоего возвращения в Нью-Йорк. А теперь, моя дорогая, выкладывай мне поскорее, в чем дело. Речь идет о делах здесь или же в Лондоне?

– Да ничего нет. Уверяю вас! – воскликнула Гэй, но от Эмминых глаз не укрылось, что при этих словах она слегка побледнела и отвела взгляд в сторону.

Миссис Харт вся подобралась – от прежней расслабленности уже ничего не оставалось. Подавшись вперед, она положила локти на стол и, сверкая очками, уставилась на Гэй Слоун. Ей было совершенно ясно сейчас, что ее секретарша не хочет раскрыть нечто тревожащее и по-настоящему серьезное. На мгновение Эмме даже показалось, что Гэй вот-вот не выдержит напряжения и сорвется.

– Ты не заболела, Гэй? – обеспокоенно спросила она.

– Нет, миссис Харт, со мной все в порядке. Спасибо за заботу.

– Может быть, какие-то неприятности в личной жизни? – стараясь проявлять максимальное терпение, продолжала Эмма, пытаясь добраться до истинной причины.

– Нет, миссис Харт, – почти прошептала секретарша.

Сняв очки, Эмма в упор взглянула на сидящую перед ней женщину, буквально сверля ее взглядом.

– Ну же, моя дорогая! – произнесла она отрывисто. – Я слишком хорошо знаю Гэй Слоун и поэтому вижу, что-то тебя гнетет. Не понимаю, что мешает тебе рассказать мне, в чем дело? Может быть, речь идет о какой-то ошибке, которую ты совершила, и теперь боишься все объяснить? Неужели после стольких лет ты можешь меня бояться? Все мы люди и все не без греха, а я вовсе не такое чудовище, как обо мне говорят. И уж кто-кто, а ты должна бы, кажется это прекрасно знать.

– Я и знаю, знаю, миссис Харт... – Голос Гэй осекся. Она была близка к тому, чтобы разрыдаться. Сердце ее билось так быстро, что ей самой казалось, вот-вот оно выскочит из груди и разорвется.

Женщина, сидевшая перед Гэй Слоун за массивным столом, была сейчас предельно собрана, полностью держа себя в руках. Она никогда не проявляла слабости, и секретарше миссис Харт было об этом известно. Она могла быть жесткой и упругой, как тетива, эта несокрушимая женщина, сумевшая добиться своего феноменального успеха благодаря своему железному характеру и силе воли в сочетании с редкой находчивостью и деловой хваткой. В глазах Гэй Эмма была несгибаемой, как холодная сталь, которую нельзя ни скрутить, ни сломать. „Но, Боже, неужели именно сейчас я это сделаю?” – с ужасом подумала она, снова охваченная паникой.

Эмма между тем продолжала все так же упорно разглядывать свою секретаршу, с присущей ей зоркостью отмечая малейшие нюансы в выражении ее лица. От ее взгляда не ускользали ни подрагивание лицевых мускулов, ни испуг в глазах, и по мере этих наблюдений Эммина тревога все росла. Наконец она с решительным видом встала, пересекла кабинет и подошла к бару розового дерева, озадаченно покачивая головой. Открыв его, она плеснула немного коньяка в коньячную рюмку и, вернувшись к Гэй, предложила ей выпить.

– Это тебя успокоит, дорогая, – произнесла она, дружески похлопав ее по руку.

На глаза Гэй навернулись слезы, у нее перехватило дыхание. Коньяк был обжигающим, но сейчас это ее нисколько не волновало: наоборот, его резкость странным образом пришлась ей по душе. Медленно потягивая из своей рюмки, Гэй припоминала многочисленные случаи доброты со стороны Эммы Харт – нет, решила она, ни в коем случае нельзя обрушивать на эту замечательную женщину то, что она узнала. Пусть уж это сделает кто-нибудь другой. Она отдавала себе отчет в том, что на свете было достаточно людей, считавших миссис Харт своим самым грозным противником. Людей, для которых она была воплощением цинизма, жадности, коварства и жестокости. Но она знала и другое: не было человека, более щедро отдающего свое время и деньги, с сердцем, способным многое понять. Как было и на этот раз. Да, Эмма, возможно, и была упрямой, властной, даже властолюбивой. Но ее вины здесь не было. Это жизнь сделала ее такой. Когда бы Гэй ни доводилось беседовать с Эммиными оппонентами, она неизменно уверяла их, ни на йоту не греша против истины, что среди прочих бизнесменов ее калибра миссис Харт, единственная, была способна на сострадание, отличалась чувством справедливости, милосердием и безграничной добротой.

В этом месте Гэй прервала свои размышления, неожиданно осознав, что пауза в их беседе явно затянулась, и глаза миссис Харт по-прежнему сверлят ее. Поставив рюмку на край стола, она робко улыбнулась Эмме:

– Спасибо. Теперь мне гораздо лучше.

– Вот и прекрасно. А теперь, Гэй, почему бы тебе не довериться мне, а? Не может же твоя новость быть такой уж страшной в самом-то деле.

Гэй буквально парализовало от ужаса. Что делать? Она не могла заставить себя заговорить.

Заерзав на стуле, Эмма наклонилась вперед.

– Послушай, Гэй, – начала она настойчиво, – это что, имеет отношение ко мне? – Голос, произнесший эти слова, был спокоен и тверд.

Казалось, Гэй неожиданно тоже обрела уверенность. Кивнув, она уже было собралась говорить, но в этот момент увидела зажегшийся в глазах Эммы огонек ожидания, и мужество вновь покинуло ее. Закрыв лицо руками, она непроизвольно вскрикнула:

– Боже, боже! Ну как я смогу все вам рассказать?

– Это необходимо, моя дорогая! – резко бросила Эмма. – Рассказывай все начистоту. Не знаешь, откуда начать, начинай с середины. Выкладывай все как есть. Это самый лучший способ, когда речь идет о неприятных вестях. Думаю, что на сей раз речь идет именно о них, не так ли?

Гэй кивнула и снова начала говорить, глотая готовые вырваться наружу слезы: руки ее дрожали, губы не повиновались ей, и фразы получались бессвязными, быстрыми, потому что сказать ей хотелось так много – и как можно скорее. Сказать, чтобы наконец отделаться от того, что преследовало ее уже несколько последних дней.

– Дверь... Это была дверь... Я вспомнила... Вернулась обратно... Услышала, как они говорили... нет, кричали... Были так раздражены... шел какой-то спор... И они говорили, что...

– Минутку, Гэй! – Эмма прервала ее жестом руки, чтобы остановить этот бессвязный поток. – Мне не очень хотелось бы тебя прерывать, но нельзя ли изъясняться чуть-чуть яснее? Понимаю, что ты огорчена, но говори помедленнее и постарайся успокоиться. Итак, о какой двери идет речь?

– Простите, – извинилась Гэй и глубоко вздохнула. – Я говорю о двери комнаты, где размещаются наши архивы. Комнаты, куда можно попасть из зала заседаний правления в лондонском офисе. Я позабыла запереть ее в пятницу вечером, когда уходила из конторы. Тут я как раз вспомнила, что не выключила магнитофон, и это напомнило мне о незапертой двери. Я, конечно, вернулась, так как в субботу вечером должна была вылетать обратно в Нью-Йорк. Открыв дверь в архивную комнату с моей стороны, я прошла в другой конец, чтобы закрыть дверь, ведущую в зал заседаний.

Эмма как бы воочию увидела перед собой их архив в лондонском офисе. Длинная узкая комната с двумя разгороженными рядами ящиков, от пола до потолка, в которых хранились всевозможные папки с бумагами. Год назад по ее распоряжению в задней стене прорубили дверь, чтобы архив мог соединяться с залом, где заседает правление компании. Эмма считала, что тем самым членам правления можно будет иметь прямой доступ к любым документам, которые им потребуются, когда на заседании зайдет речь о том или ином вопросе. К тому же проходная комната оказалась весьма полезной, поскольку в зал заседаний теперь можно было попадать кратчайшим путем – каждому из своего кабинета.

Но что же случилось? От волнения у Эммы сжалось горло. Совершенно очевидно, что разговор, невольным свидетелем которого стала Гэй, касался каких-то необычайно важных вопросов, иначе бы ее секретарша так на него не отреагировала. Эмма перебрала в уме разные варианты, но не остановилась ни на одном, решив, что обдумает их потом. Кивнув головой Гэй, она нетерпеливо стала ожидать продолжения рассказа.

– Я знаю, миссис Харт, вы всегда настаиваете на том, чтобы эту дверь непременно закрывали. Так вот, пока я шла через архивную комнату, то успела заметить, что дверь в зал заседаний не просто не заперта, а открыта настежь... точнее, прикрыта. И тут я услышала их голоса... И, понятное дело, растерялась, боясь, что они там, в соседней комнате, услышат, как я закрываю и запираю дверь. Мне же не хотелось, чтобы кто-нибудь решил, что я подслушиваю. Немного постояв, я тихонько выключила свет, чтобы они не знали, что я нахожусь там, миссис Харт. Я... – Гэй остановилась, затем сглотнула, чувствуя, что больше не может продолжать.

– Рассказывай дальше, дорогая. Я все понимаю.

– Я же не подслушивала. Не хотела этого делать, миссис Харт, верьте мне! Вы ведь знаете, что я не из таких, которые на это способны. Все получилось совершенно случайно... то есть то, что я услышала их разговор. А они говорили о том, что... том, что...

В этом месте Гэй снова умолкла. Она вся дрожала, во рту у нее пересохло, губы сжались. Секретарша взглянула на Эмму, которая сидела абсолютно прямо, прижавшись к спинке стула. Лицо ее было непроницаемо.

– Тут я услышала, как они говорят... нет, не они, а один из них говорит, что вы... вы... уже слишком стары, чтобы руководить делами. Конечно, говорит, доказать, что вы... вы... впали в старческое слабоумие или недостаточно компетентны, не так-то просто. Проще, говорит, было бы, если бы вы сами согласились уступить свое место другому, чтобы тем самым избежать огласки. Иначе на Лондонской бирже начнется паника с акциями „Харт Сторз”. После этого начался спор. Тогда он... ну тот, который говорил больше другого, заметил, что компанию следовало бы продать какому-нибудь консорциуму, что в общем будет довольно легко сделать, потому что он знает несколько таких консорциумов, которые весьма заинтересованы в расширении за счет приобретения новых компаний. И добавил, что „Харт Энтерпрайзиз” можно было бы распродать по частям... – Гэй в нерешительности замолчала и, взглянув на лицо миссис Харт, увидела, что оно по-прежнему совершенно непроницаемо, подобно маске.

Из-за гряды облаков как раз в этот момент показалось солнце, и всю комнату буквально залило ярким сиянием, ослепительным и безжалостным. С этой минуты безжалостный свет стал как бы еще одним действующим лицом в комнате: отражаясь в стекле, стали и мраморе, дрожащие солнечные блики играли на поверхности мебели, заполняя, казалось, все пространство вокруг, заставляя кабинет Эммы выглядеть чужим, нереальным, даже пугающим. Иссушающий свет проникал в самое ее душу – она заморгала и прикрыла глаза рукой, чтобы хоть как-то от него спрятаться.

– Пожалуйста, Гэй, закрой занавеси, – хрипло прошептала она.

Гэй тут же вскочила, обогнула стол и нажала на автоматическую кнопку, управлявшую всей работой по закрыванию занавесей. Легкие, полупрозрачные занавеси с шуршанием заскользили по всей высоте доходившего до потолка окна, и в комнате воцарился приглушенный, мягкий полумрак. Гэй вернулась к своему месту перед столом и, снова взглянув на Эмму, заботливо спросила:

– С вами все в порядке, миссис Харт?

Эмма в этот момент разглядывала лежащие перед ней бумаги. Подняв голову, она посмотрела на Гэй совершенно отсутствующим взглядом.

– Да. Продолжай, пожалуйста. Я хочу знать все. И я абсолютно уверена, что ты еще что-то скрываешь.

– Да, кое-что, – согласилась Гэй. – После того, о чем я вам сказала, другой человек стал возражать, что сейчас с вами, по его словам, бороться просто бесполезно – ни в личном плане, ни в юридическом. И еще он сказал, что лучше немного подождать, потому что, мол, долго вы все равно не протянете, как он выразился. Вам уже под восемьдесят – ничего не поделаешь, возраст! Но тот, первый, заспорил с ним: вы, мол, такая сильная, что ждать пришлось бы слишком долго и в конце концов пришлось бы просто взять и вас пристрелить... – Гэй прикрыла рот рукой, чтобы подавить глухое рыдание, в глазах у нее стояли слезы. – О, миссис Харт, – с трудом закончила она, – я так виновата перед вами.

Эмма сидела так неподвижно, как будто превратилась в каменное изваяние. Глаза ее неожиданно сделались холодными, взгляд – сосредоточенно оценивающим.

– Ты скажешь мне, кто были эти двое джентльменов, Гэй? Ты, конечно, понимаешь, что понятие „джентльмен” я употребляю в данном случае весьма приблизительно, – прибавила она с ледяным сарказмом.

Еще до того, как та ответила, Эмма в душе уже знала, чувствовала нутром, кого назовет Гэй. Знала, но вместе с тем какой-то частичкой своего существа надеялась, что ошибается, и надо еще подождать, что скажет ее секретарша, прежде чем выносить окончательный приговор. Только тогда ее собственные страшные подозрения можно будет считать доказанным фактом.

– Господи, миссис Харт! Мне бы так не хотелось называть вам какие-то имена, – глубоко вздохнув, она продолжила. – Эти двое были мистер Энсли и мистер Лоусэр. И они опять стали ругаться друг с другом. И мистер Лоусэр сказал, что надо, чтобы в разговоре приняли участие и женщины. Необходимо заручиться их согласием. На это мистер Энсли возразил, что женщины и так на их стороне. Он уже переговорил с ними. Кроме миссис Эмори, которая все равно никогда не согласится. По его словам, ей ничего ни под каким видом нельзя говорить, потому что она тотчас же прибежит к вам и все выложит. Мистер Лоусэр снова заявил, мол, пока вы живы, они ничего не могут сделать по части перехода ваших компаний в чужие руки. Все равно, сказал он мистеру Энсли, у них ничего не выйдет из таких попыток. Для этого не хватит ни власти, ни достаточного количества акций, необходимых, чтобы контролировать дело. По его словам, оставалась единственная возможность – ждать. Ждать, пока вы умрете... Он был абсолютно в этом убежден и настаивал на своем мнении. И еще добавил, что именно он имеет все права на контрольный пакет акций компании „Харт Сторз” и уверен в том, что именно ему вы эти акции передадите. Тут он сообщил мистеру Энсли, что хочет лично возглавить всю сеть магазинов торговой империи „Харт” и никакому консорциуму продавать эти магазины не намерен. Мистер Энсли пришел в дикую ярость и стал орать, как будто его пытались зарезать. Он выкрикивал самые страшные вещи в адрес мистера Лоусэра, но тому в конце концов удалось каким-то образом его успокоить. Он даже сказал, что готов согласиться на продажу „Харт Энтерпрайзиз”, и это должно принести мистеру Энсли те миллионы, о которых он так мечтает. Потом мистер Энсли спросил у него, знает ли он содержание вашего завещания. Мистер Лоусэр ответил, что это ему неизвестно, но он уверен, однако, что вы поступите по справедливости и не забудете ни одного из них. Еще он сказал, что его немного беспокоит мисс Пола, поскольку у вас с ней очень уж близкие отношения, так что одному Богу известно, что она могла у вас выманить. Мистер Энсли, похоже, весьма огорчился и опять пришел в сильное возбуждение, крича, что необходимо сейчас же выработать единый план действий, который надо было бы осуществить в случае, если бы оказалось, что, когда после вашей смерти вскроют завещание, их бессовестно обошли...

Гэй остановилась: у нее перехватило дыхание. Она сидела сейчас на самом краешке стула, и у нее не было сил устроиться поудобнее, так плохо она себя чувствовала. Но, странное дело, дрожь, которая била ее все время ее рассказа, сразу прошла, нервы успокоились. Правда, она чувствовала себя совершенно выпотрошенной и смотрела теперь на миссис Харт пустыми глазами.

Она ждала, что скажет та. Но Эмма была не в состоянии ни говорить, ни двигаться, ни думать, настолько потрясло и подавило ее все услышанное. Комната, в которую еще несколько мгновений назад проникал мягкий, приглушенный свет, теперь погрузилась во мрак, а воздух, такой теплый, даже душный, вдруг сделался холодным, как в Арктике. Слова Гэй все еще звучали у нее в ушах, но вдруг кровь ударила ей в голову, заломило виски, и все тело охватила страшная слабость. Эмма почувствовала себя совсем потерянной, ее словно куда-то несло – полуживую, усталую до такой степени, что ныли даже кости. Усталость навалилась на нее своей свинцовой тяжестью, притупляя все остальные чувства.

Измученное сердце глухо билось в груди: сейчас оно казалось Эмме маленьким холодным камушком, готовым вот-вот совсем исчезнуть. Все ее существо пронзила невероятная боль – это была боль отчаяния. Ибо предали ее два человека, Робин и Кит – ее сыновья! Сводные братья, никогда не бывшие особенно близкими друг с другом, сейчас они действовали заодно, сплотившись в акте предательства. Нет-нет, этого не может быть, молила она Всевышнего. Такого просто не бывает! Только не Кит! Только не Робин!.. Да не могли они поступить так корыстно, так нагло. Ни за что в жизни! Ее мальчики!.. Но где-то в глубине своего мозга, в тайниках своей души она знала: могли! И все, что она услышала только что, – правда. Мало-помалу боль в сердце и душевная мука уступили место безудержной, охватившей все ее существо ярости. Ярости, которая сделала ясными все ее мысли и заставила вскочить на ноги. Откуда-то издали, совсем слабо до нее донесся голос, исходивший, казалось, из глубокой пещеры:

– Миссис Харт! Миссис Харт! Вам нехорошо?

Эмма подалась вперед, опираясь о стол, чтобы удержаться на ногах: лицо ее выглядело изможденным, иссохшим, голос был тихим – она не столько проговорила, сколько просипела:

– Так ты ручаешься за это? Я тебе, конечно, верю, Гэй, но хочу быть до конца убеждена: ты действительно поняла все правильно? Все это так? Ты понимаешь, насколько это серьезно, поэтому еще раз обдумай все как следует.

– Миссис Харт, я ручаюсь вам, все, что я рассказала, правда, – спокойно ответила Гэй. – Более того, я ничего не добавляла и не убавляла, не допустила никаких преувеличений.

– У тебя все?

– Нет, есть еще кое-что. – Нагнувшись, она взяла сумочку и достала оттуда кассету, которую положила на стол перед Эммой.

– Что это? – спросила Эмма, внимательно глядя на маленький прямоугольник.

– Здесь записано все, что говорилось тогда в зале заседаний, миссис Харт. Конечно, кроме того, что было сказано до моего прихода. И нескольких первых фраз, которые я не записала.

Эмма окинула ее непонимающим взглядом, брови ее медленно поползли наверх, с языка вот-вот готов был сорваться вопрос. Но Гэй опередила ее.

– Я ведь уже говорила вам, миссис Харт, что магнитофон в комнате был включен. Именно из-за этого я и вернулась обратно в офис. Очутившись в архивной комнате и услыхав спор за неплотно прикрытой дверью, я ненамного отвлеклась. Потом выключила свет, чтобы, паче чаяния, меня не могли там увидеть. И тут в темноте заметила мигающий красный огонек магнитофона. Я решила выключить его. Но что-то остановило меня. Пусть, подумала я, их разговор будет записан на пленке. Я уже успела понять его важность. Тогда, вместо того, чтобы выключить магнитофон, я нажала на клавишу записи. На пленку попало все, даже то, что говорилось уже потом, когда я прикрыла дверь поплотней и сама уже не могла слышать их разговора.

Эмма с трудом смогла удержаться от желания рассмеяться – громким и горьким смехом. Она сдержалась лишь потому, что Гэй, услышав ее смех, наверняка подумала бы, что она или сошла с ума и потеряла рассудок, или уж, во всяком случае, с ней случилась истерика. Дураки! Боже, какие вы все-таки дураки! – подумалось ей. – Вот уж действительно ирония судьбы! Выбрать для своего заговора зал заседаний правления ее собственной компании. Да, роковая ошибка с их стороны. Первая и непоправимая ошибка. Кит и Робин являлись директорами компании „Харт Энтерпрайзиз”, но ни тот, ни другой не состояли членами правления компании „Харт Сторз” и обычно не присутствовали поэтому на заседаниях, проводившихся в здании этого лондонского универмага. Так что им не было известно ее недавнее распоряжение об установке звукозаписывающей аппаратуры, с тем чтобы – ее идефикс! – экономить время и освободить Гэй от необходимости вести протокол заседания (обычно она расшифровывала записи позже, в удобное для себя время).

Микрофоны подвесили под столом в зале заседаний, так что их не было заметно со стороны. Подобная „секретность”, впрочем, вызывалась лишь соображениями эстетики: в зале, выдержанном в элегантном стиле первых Георгов, современные микрофоны выглядели бы неуместными. Особенно на фоне антиквариата и роскошных произведений живописи. Эмма взглянула на пленку, лежавшую на стеклянной поверхности стола. Ей казалось, что эта свернувшаяся кольцом ядовитая змея была воплощением дьявола. Дрожа от брезгливости, она села на свое место за столом, не в силах, вместе с тем, оторвать взгляда от маленького мотка коварной пленки, которой суждено было стать орудием возмездия, орудием, с чьей помощью эти двое будут раздавлены.

– Ты ведь, наверное, ее прослушала, Гэй?

– Да, миссис Харт. Дождалась, пока они уйдут, и прослушала все с самого начала. Взяла ее домой в пятницу – и с тех пор не спускаю с нее глаз.

– Там есть что-нибудь еще? Кроме того, что ты мне уже рассказала?

– Они говорили еще минут десять. Обсуждали...

Эмма жестом руки остановила ее. Она слишком устала, чтобы выслушивать окончание этого кошмарного диалога.

– Не стоит, Гэй. Я прослушаю потом. Я уже и так достаточно знаю.

Эмма встала из-за стола и подошла к окну. Держалась она прямо и выглядела спокойной, хотя по ковру ступала медленно, словно увязая в густом ворсе. Слегка раздвинув занавеси, она увидела, что за окном идет снег. Сверкающие снежинки падали маленькими кристалликами, кружившимися на ветру: часть из них попадала на стекло, покрывая его тонким слоем белой пленки, напоминавшей своими узорами кружева. Впрочем, под ярким солнцем снежинки быстро таяли – маленькие водяные струи бежали по окну и устремлялись вниз, превращаясь ближе к земле в самый настоящий дождик. Эмма некоторое время глядела вниз, туда, где по Пятой авеню медленным нескончаемым потоком двигался транспорт. Ей казалось, что все это происходит где-то далеко-далеко от нее. Комната вдруг наполнилась тишиной, словно весь мир вокруг неожиданно остановился и затих. Затих навечно.

Голова раскалывалась. Она прижалась лбом к стеклу, закрыла глаза: мозг сверлила неотвязная мысль об этих двоих, ее сыновьях, особенно о Робине, ее любимчике. Несколько лет назад они поссорились – и все из-за предложения продать акции „Харт Сторз” консорциуму, стремившемуся к расширению. Предложение о покупке грянуло буквально как гром среди ясного неба. Она не желала о нем даже слышать, не говоря уже о том, чтобы серьезно его обсуждать. Когда Эмма отказалась разговаривать с консорциумом, Робин громогласно стал обвинять ее в том, что причина, по которой его мать не хочет продавать компанию, очень простая: ей жаль терять власть! Его выпады были столь яростными и ядовитыми, что сначала это ее озадачило, а потом просто взбесило. Откуда эта наглость, эта желчь, спрашивала она себя? И он еще осмеливается диктовать ей, как ей поступать с ее же собственностью! К которой он лично вообще не имел никакого отношения! Если не считать, впрочем, что она приносила его матери прибыль, и тем самым какие-то деньги перепадали и ему... Робин, красавец, франт, блестящий политик, ставший членом парламента. Робин – с его страдалицей-женой, с его бесконечными любовницами, с его довольно сомнительными знакомствами среди мужчин и пристрастием к роскошной жизни. Так значит, он-то и был на сей раз главным заговорщиком, инициатором этого гнусного дела. Сомнений быть не могло!

Кит, ее старший сын, не обладал ни достаточным воображением, ни решимостью, чтобы пойти на столь грязное и низкое дело. Но если ему и не хватало воображения, то он возмещал это за счет тупого упорства и упрямства, а уж терпеливости ему было не занимать. О, этот человек годами мог ждать того, к чему стремился, а уж ей-то было доподлинно известно, что он мечтал стать владельцем всех ее магазинов.

Между тем никаких способностей в сфере розничной торговли за ним никогда не водилось. Кое-как ей удалось в свое время, когда Кит был еще совсем молодым, пристроить его к работе в „Харт Энтерпрайзиз”, где он специализировался на суконно-камвольных комбинатах Йоркшира, – с этим делом он вроде бы справлялся относительно успешно. Да, его всегда – она хорошо знала это – можно было к чему-то пристроить, умело направить. „Именно это и сделал сейчас Робин”, – подумала Эмма с презрением.

Подумала она и о трех своих дочерях, и при мысли о них на губах ее заиграла горькая усмешка. Старшая дочь, Эдвина, ее первенец. Боже, она, ее мать, работала, как вол, и сражалась ради своей Эдвины, как тигрица! А ведь она сама была тогда еще практически девчонкой. И как же она любила своего первенца, все сердце ей отдавала. При этом она постоянно чувствовала, что Эдвина не отвечает ей тем же: девочкой она держалась на редкость отчужденно, девушкой никогда не пыталась стать ей ближе – впоследствии же эта отчужденность превратилась в ледяную холодность. Во время той истории с предложением консорциума Эдвина стала союзницей Робина, поддерживая его с начала и до самого конца. Сейчас, несомненно, она являлась его главной сторонницей в грязном сговоре. А в то, что к ним примкнула также Элизабет (они с Робином близнецы), поверить было трудно. Впрочем, если хорошенько все себе представить... Привлекательная, необузданная и абсолютно неприручаемая, Элизабет, с ее обманчивым обаянием и утонченными чертами лица, всегда тянулась к роскоши, шла ли речь о мужьях, одежде или путешествиях. Ей постоянно недоставало денег – и сколько бы их ни появлялось, она, как и Робин, не могла остановиться.

Единственной, на кого Эмма могла полностью положиться, была Дэзи: из всех детей она одна по-настоящему любила свою мать. Неудивительно, что она не принимала участия в этом гнусном заговоре: Дэзи ни за что не стала бы вместе с остальными требовать расчленения „Харт Энтерпрайзиз”, как предлагал Робин. И дело тут не только в любви и преданности по отношению к матери, но и в ее безграничном уважении к ней и вере в правильность ее суждений. Ни разу не сомневалась Дэзи ни в ее выборе, ни в ее решениях, осознавая, как никто другой, что они продиктованы правилами честной игры и являются результатом продуманного распорядка действий.

Дэзи была самой младшей из ее детей и так же сильно отличалась от самой Эммы и внешностью, и характером, как и остальные, но с матерью ее связывали узы взаимной привязанности такой глубины и силы, что это чувство скорее можно было бы назвать преклонением. Дэзи, ее Дэзи, сама нежность и деликатность, честность, справедливость и доброта. В прежние годы Эмма на раз задумывалась над тем, не повредят ли Дэзи в жизни эти качества, делавшие ее беззащитной и уязвимой перед лицом жесткого мира. Однако со временем мать осознала, что у Дэзи весьма крепкая сердцевина, что позволяло ей проявлять упорство и не поддаваться никакому давлению со стороны. По-своему она ничуть не уступала Эмме, когда речь шла о принципах, проявляя мужество и храбрость в поступках и постоянство в своих привязанностях. Со временем Эмма поняла: доброта Дэзи служила для нее наилучшей формой защиты, образовывая своего рода блестящую кольчугу, не пропускавшую ударов, и помогая Дэзи выходить невредимой из любых поединков.

И другие люди это знали, думала сейчас Эмма, глядя из своего окна на панораму Манхэттена. В голове по-прежнему стоял хаос, и сердце замирало от того отчаяния, в пучину которого его ввергли. Потрясение, вызванное предательством ее детей, не проходило; однако состояние шока, испытанного ею вначале, как будто ее ударили дубинкой по голове, постепенно исчезало. Она обнаружила, что, как ни силен был удар молнии, поразивший ее, она понемногу начинала приходить в себя. Все рассказанное Гэй больше уже не казалось таким невероятным. Конечно, она не ожидала подобного предательства со стороны своих детей, не думала, что они решатся на такое. Но в жизни теперь мало что уже могло ее поразить: став мудрой и пройдя через многие испытания, Эмма и к этому предательству внутри собственной семьи отнеслась как к данности, с которой приходится считаться.

Она уже давно поняла, что кровные узы вовсе не предполагают сами по себе ни верности, ни любви. В ее собственном случае, если не считать Дэзи, никак не применима пословица „кровь людская не водица”, с горечью констатировала Эмма. Она вспомнила один разговор, который у нее состоялся однажды с Генри Росситером, ее банкиром. С того времени прошло уже немало лет, но каждая фраза, каждый нюанс этого разговора звучали в ее ушах так, словно, это было только вчера. Дэзи, сказал он ей, подобна нежной голубке, которую швырнули на растерзание хищным гадам. Эмма даже вздрогнула от отвращения при этом жестоком и страшном сравнении. Чтобы как-то рассеять вставшую перед ее глазами чудовищную картину, нарисованную Генри, она сказала ему тогда, что это дикое сравнение попахивает мелодрамой. Она даже рассмеялась тогда, чтобы он не заметил ее истинной реакции. Теперь, в холодный январский день, на семьдесят девятом году жизни, она вспомнила слова банкира, зловещие, но правдивые. Ведь Дэзи действительно оказалась одна в логове отвратительных хищников – четверых ее, Эммы, детей, которых она родила и выкормила. Детей, которые сейчас, объединившись, поднялись против нее, своей матери! Вот уж правда, змеиное гнездо, точнее не скажешь.

Резко отвернувшись от окна, Эмма вернулась к столу. Она опустилась на стул, и ее цепкий взгляд остановился на миг на лежавшей перед ней отвратительной кассете: положив портфель на стол, она брезгливо швырнула кассету туда, не произнеся ни единого слова.

Гэй в оцепенении наблюдала за Эммой: такой она ее еще никогда не видела! Лицо, застывшее в суровом окаменении, изможденное, с впалыми щеками. Высокие скулы, которые и всегда-то заметно выдавались, сейчас были прямо-таки обтянуты кожей: казалось, на лице вообще не оставалось никакой плоти – кожа да кости. От природы бледное, оно стало теперь землистым. Румяна на щеках выглядели грубо, а губы, под глянцем красной помады, приобрели фиолетовый оттенок. Широко расставленные зеленые глаза, всегда такие ясные, блестящие, все понимающие, сейчас затуманились, в них застыло выражение глухой боли, глубокого разочарования и муки. Гэй лицо Эммы показалось посмертной маской – она знала, что эта страшная и разительная перемена была вызвана гнусным сговором ее собственных детей.

Гэй вдруг обнаружила в лице Эммы что-то чрезвычайно хрупкое и уязвимое. Вся она выглядела в этот момент такой дряхлой, что секретарше захотелось подбежать к ней и обнять, как маленькую. Но она сдержалась, боясь, что та сочтет подобный порыв непрошеным вмешательством. Ей было хорошо известно, насколько миссис Харт всегда полагается только на себя, как она горда и независима и никого не допускает в мир своих чувств и мыслей.

Гэй, правда, постаралась отыскать слова утешения, чтобы как-то выразить всю глубину своего понимания и преданности, но найти нужные слова для того, чтобы миссис Харт увидела ее расположение и заботу, оказалось совсем не просто, особенно теперь, когда все ее чувства были в смятении при виде этого осунувшегося и сразу постаревшего лица.

– Вы не заболели, миссис Харт? Может быть, я чем-то могла бы вам помочь? – только и спросила она тихим заботливым голосом.

– Не волнуйся, Гэй. Через пару минут я буду опять в полном порядке, – попыталась улыбнуться Эмма. Она опустила голову, чувствуя, что к глазам подступают слезы. Немного подождав, она нашла в себе достаточно сил, чтобы посмотреть Гэй в глаза:

– Извини, но мне лучше будет пока побыть некоторое время одной, – произнесла Эмма. – Надо кое-что обдумать. Будь добра, завари мне чай и принеси минут через десять, хорошо?

– Конечно, конечно, миссис Харт, – поспешно согласилась ее секретарша. – Если вы и правда уверены, что вам не нужна сейчас моя помощь. – И она направилась к двери, все-таки немного поколебавшись.

– Не волнуйся. Я прекрасно справлюсь и одна, – улыбнулась Эмма.

Как только Гэй вышла из комнаты, Эмма откинулась на спинку стула, закрыла глаза и постаралась расслабить одеревеневшие мышцы. „Сперва „Сайтекс”, потом эта ужасная история, – устало подумала она. – А тут еще Пола и ее интерес к Джиму Фарли. И вечно мое прошлое преследует меня по пятам”, – с грустью вздохнула она, в глубине души, прекрасно понимая, что от прошлого не может уйти никто. Тяжелым бременем оно лежит на настоящем и будущем, и нести это бремя приходится человеку всю свою жизнь. Есть ли в этом ее вина? Могла ли она поступать как-то иначе?

Она задавала себе эти вопросы, искала ответы, а мысли ее все возвращались и возвращались к детям.

Много лет назад, когда Эмма была еще совсем молодой женщиной, она с тревогой замечала у своих детей некоторые неприятные черты и думала: „Это все моя вина. Я сделала их такими, какие они есть. Кого-то из них я попросту упустила, а к иным была привязана чересчур сильно и безрассудно. Но и тем и другим я всегда потакала, и поэтому все мои дети оказались слишком избалованными”. Но по мере того, как сама она становилась с годами старше и мудрее, чувство собственной вины за то, какими выросли ее дети, постепенно растворялось. Человек, поняла Эмма, в значительной степени сам ответственен за свой характер. В конце концов она пришла к выводу, что если характер действительно определяет судьбу, то, значит, каждый мужчина и каждая женщина создают для себя одни рай на земле, а другие – ад. Именно тогда до нее дошел смысл слов, когда-то сказанных Полем Макгиллом: „Мы все, Эмма, творцы собственной жизни, и проживаем такую жизнь, какую себе создали. Так что некого обвинять в своих неудачах и некого благодарить за свои победы”. С этого времени она внутренне успокоилась, и ее больше уже не терзали подчас мучительные переживания за судьбу своих детей. Она перестала тревожиться и понапрасну изводить себя, беспрестанно чувствуя вину за их слабости и недостатки. Они, и только они несут ответственность за свои поступки и свою жизнь, а что касается ее, их матери, то она никакой вины за их судьбы чувствовать не должна.

Обо всем этом ей подумалось сейчас, когда она перебирала в памяти слова Поля Макгилла. „Да, – уверяла себя Эмма, – мне не в чем себя упрекать. Их губит собственная жадность, собственное хвастовство и собственные непомерно раздутые амбиции”.

Она вновь встала и подошла к окну – на сей раз походка была уже почти столь же твердой, как и обычно, а выражение лица сделалось привычно жестким. Она рассеянно посмотрела в окно: снегопад кончился, в ясном небе опять засветило солнце. Эмма вернулась к столу, полная решимости, твердо зная, что ей надо делать. Она тут же нажала кнопку вызова секретарши. Та немедленно явилась, неся поднос с чаем. Поставив его на стол перед Эммой и услышав ответное спасибо, Гэй села на свое обычное место. „До чего все-таки она бесстрашна, эта женщина, – подумалось ей при виде прежней миссис Харт. – Как спокоен сейчас ее взгляд, как тверда рука, разливающая чай!”

– Я чувствую себя намного лучше, – улыбнулась ей Эмма. – Думаю, имеет смысл зарезервировать три места на любой самолет, вылетающий рейсом Нью-Йорк-Лондон сегодня вечером. По-моему, таких рейсов несколько. Можешь брать билеты на любой из них, мне решительно все равно.

– Хорошо, миссис Харт, сейчас же свяжусь с ними по телефону. – И Гэй поднялась, чтобы идти к себе.

– Кстати, дорогая, – остановила ее Эмма, – Пола наверняка удивится, узнав, что мы вылетаем в Лондон раньше, чем планировали. Я скажу ей, что там неожиданно появились срочные дела, требующие моего присутствия. Мне бы не хотелось, Гэй, чтобы она хоть что-нибудь узнала об этом... – Она замолчала, подыскивая нужное слово и с горькой усмешкой докончила: – Этом заговоре. Да, именно так мы будем его называть.

– Что вы, миссис Харт! – с жаром воскликнула Гэй. – У меня и в мыслях не было рассказывать обо всей этой истории ни Поле, ни кому-нибудь еще.

– И еще, Гэй...

– Да, миссис Харт?

– Спасибо, Гэй. Ты сделала все как надо. И я очень тебе благодарна.

– Ну что вы, миссис Харт... – засмущалась та. – По-другому я и не могла поступить. Просто я боялась вам рассказать, потому что знала, как это вас огорчит.

– Знаю, дорогая, знаю, – улыбнулась Эмма. – А теперь выясни, пожалуйста, сможем ли мы улететь в Лондон сегодня вечером.

Кивнув, Гэй удалилась. Оставшись одна, Эмма снова задумалась, рассеянно попивая чай. Она погрузилась в мысли о делах, о детях и внуках. О семье, которую вырастила, о династии, которую создала. Она знала теперь, что надлежит сделать, чтобы сохранить и то, и другое. Но возможно ли это? Сердце ее тревожно забилось, по всему телу пробежала дрожь при мысли о том, что ей предстоит. Впрочем, чувство тревоги было мимолетным – она быстро убедила себя, что у нее хватит сил осуществить задуманное.

„Боже, – подумалось ей, – до чего все-таки смешная штука жизнь. По иронии судьбы ее сыновья стали обсуждать свой заговор именно у нее в зале заседаний правления! Они-то думали, что выбрали самое что ни на есть подходящее время. Еще бы, в пятницу вечером, когда все уже ушли с работы. Какая, однако, страшная глупость. Просто поразительно, до чего они тупы. И еще один просчет, оказавшийся роковым. Они недооценили меня! И, наконец, судьбе было угодно, чтобы я вовремя узнала об их предательстве. Теперь, когда мне все известно, я могу полностью владеть ситуацией, предвидя и упреждая все их очередные шаги”.

Эмма злорадно усмехнулась. Она была азартным игроком и в собственных делах, и в собственной жизни. Теперь к ней снова шла козырная карта. Удача пока была на ее стороне. И Эмма молила Бога, чтобы она продержалась как можно дольше.

3

Генри Росситер плотно прижал телефонную трубку к уху, чтобы по возможности лучше слышать звучавший на другом конце провода женский голос: для этого ему приходилось изрядно напрягаться, потому что, хотя Эмма Харт по обыкновению отчетливо произносила слова, сейчас она говорила гораздо тише, чем всегда.

– Итак, Генри, – подытожила она, – я была бы вам весьма признательна, если бы вы согласились заглянуть ко мне в офис, сюда в магазин, около половины двенадцатого. Мы бы поболтали с часок, а потом как раз подоспеет ленч – и мы могли бы перекусить прямо у нас в комнате для заседаний правления. Конечно, если у вас ничего другого на это время не запланировано.

На какое-то мгновение он заколебался. Для кого-нибудь другого это осталось бы незамеченным, но не для Эммы – уж он-то знал.

– Прекрасная идея, моя дорогая. Приду с удовольствием, – выпалил он как можно быстрее.

– Но у вас, правда, на этот час ничего не намечено, Генри? Меньше всего мне хотелось бы нарушать ваши планы.

А планы у него действительно имелись – и совсем иные. Как раз в это время должна была состояться важная деловая встреча за ланчем, договоренность о которой была достигнута раньше. Но мог ли он отказать своей давней и самой важной клиентке, к тому же еще одной из самых богатых женщин в Англии, а возможно, и во всем мире, поскольку точных размеров ее состояния не знал никто? Обманывать ее, прибегая к спасительной лжи, было бы неблагоразумно, ибо, будучи достаточно прозорливой, она понимала, что у ее банкира, конечно же, имеется какая-нибудь предварительная договоренность. Поэтому он не стал выкручиваться, а, прокашлявшись, сказал правду:

– Было намечено, но отменить эту встречу не составит для меня большого труда, раз просите о встрече вы, моя дорогая.

– Спасибо вам, Генри. Тогда до встречи в половине двенадцатого. Всего доброго!

– Всего доброго, Эмма, – произнес он в ответ, но она уже положила трубку.

Генри знал Эмму Харт не меньше сорока лет. Срок, вполне достаточный для того, чтобы понимать: за каждой из ее просьб, каким бы мягким тоном она ни излагалась, всегда стоит неумолимое требование. По существу это были не просьбы, а приказы, хотя и высказанные самым нежным тоном. К тому же и ее манера держаться неизменно отличалась обворожительностью – Генри первым готов был признать, что это как нельзя лучше помогает ей добиваться своего.

Уставившись на чернильный прибор из оникса, стоявший у него на столе, Генри стал раздумывать, что бы могли означать Эммины слова. Ничего особенного она вроде бы и не сказала, и в ее голосе он не уловил ни одной нотки беспокойства или раздражения, но почему-то во время их короткого телефонного разговора им овладело непонятное чувство тревоги. Как опытный банкир, Генри, обладая известной интуицией и проницательностью, неизменно подстраивался под своих клиентов, учитывая при этом особенности характера каждого из них, малейшие его причуды и завихрения. Без этого ему просто нельзя было бы обойтись – ведь он занимался их финансами и устройством многих из их дел, а с очень богатыми людьми, как он убедился еще на заре своей деятельности, порой может быть очень и очень трудно. Особенно когда речь идет об их деньгах.

И тут наконец до него дошло: озадачил его не сам звонок Эммы, а ее неожиданное приглашение на ленч. Прежде от нее такого рода предложений не поступало – отсюда и охватившее его неопределенное чувство тревоги. В поведении Эммы, он знал это по собственному опыту, было много стереотипов. Например, она не встречалась ни с кем за рабочим ленчем – если же это происходило, то планировалось за много дней вперед. Поэтому-то отступление от правила в данном случае и выглядело весьма необычным, и чем больше Генри над ним думал, тем больше приходил к выводу: что-то во всей этой истории нечисто. Между тем, после ее возвращения из Нью-Йорка он уже трижды в течение недели разговаривал с ней по телефону, и всякий раз она была по обыкновению деловой, энергичной, и ничего как будто не предвещало никаких неприятностей.

Генри снял очки, откинулся на спинку стула и задумался: а что, если ее не устраивает, как его банк ведет дела „Харт Сторз"? По своей натуре он был человеком беспокойного склада, особенно, когда речь шла о банке, а в последнее время его беспокойство стало прямо-таки хронической болезнью.

– Наверняка сегодняшнее приглашение объясняется какой-нибудь элементарной причиной, – успокоил он сам себя, раздраженно бормоча под нос:

– Навыдумывал Бог знает что...

Тем не менее Генри нажал на кнопку селектора и попросил секретаршу срочно прислать к нему Осборна.

Осборн и еще двое клерков из его частного банка занимались всеми деловыми операциями Эммы Харт в Англии, включая как дела компании, так и ее собственные. Все трое докладывали непосредственно ему, а он, в свою очередь, просматривал их отчеты не реже двух, а иногда и трех раз в неделю. Нередко Осборн упрекал его за то, что их банк расходует столько времени и сил на контроль за делами империи миссис Харт, настаивая, чтобы вместо людей для этой цели использовались компьютеры. Генри, однако, не слишком доверял машинам, будучи человеком консервативным и даже, до известной степени, старомодным. Более того, он полагал: состояние, оцениваемое примерно в триста миллионов фунтов стерлингов (плюс-минус два-три миллиона), стоило того, чтобы расходовать на него какое угодно время и человеческую энергию. Эмма была требовательна и практична не меньше, а даже больше, чем любой банкир, включая и его самого. Генри всегда должен был быть уверен, что банк в состоянии ответить на все ее вопросы, когда бы она их ни задала. Вот почему ее счета проверялись ежедневно – зато днем и даже ночью, если его разбудить, вся информация будет у него под рукой, и никакой вопрос не застанет его врасплох.

Приход Осборна прервал его размышления. Постучав в дверь, тот не вошел, а прямо-таки вплыл в комнату. Самодовольный щенок! Сколько в нем эгоизма, тщеславия и внешнего лоска, подумал Генри, с внутренней неприязнью глядя на безукоризненно одетого молодого человека, стоявшего сейчас перед ним. Но что еще, спрашивается, можно ожидать от выпускника Итона?

– Доброе утро, Генри!

– Привет, Осборн!

– Великолепный день, не правда ли, Генри? По-моему, весна в этом году обещает быть ранней. Как по-вашему, сэр?

– Погода меня не интересует, – пробурчал Генри. Тони Осборна как будто не задел тон патрона, или он попросту сделал вид, что ему это все равно. Однако манера его сделалась более деловой, а голос – чуть более холодным.

– Я хотел бы обсудить с вами счета Роу, – начал он.

– Не сейчас! – Генри остановил его жестом руки и отрицательно покачал головой. – Я вызвал вас для того, Осборн, чтобы удостовериться: нет ли каких-нибудь проблем со счетами миссис Харт? Я только что с ней разговаривал, и она просила меня с утра зайти к ней в магазин. Значит, с нашей стороны все в полном порядке?

– Абсолютно, сэр! – твердо ответил Осборн, удивляясь, зачем его вызвали. – Все под контролем.

– Полагаю, вы следили и за ее капиталами за границей? Проверили ли вы вчера состояние ее зарубежных авуаров? – И Генри озабоченно постучал ручкой по столу.

– Мы всегда делаем это по понедельникам. Проверяем американские и австралийские вклады – там все в полном ажуре. „Сайтекс" ведет себя вполне прилично. После прихода нового президента компании акции даже поднялись в цене. А в чем дело, Генри? Разве что-нибудь произошло? – начиная беспокоиться, спросил Осборн.

В ответ Генри отрицательно покачал головой.

– Мне лично ничего такого не известно, Осборн. Просто я люблю быть в курсе текущих событий и располагать полной информацией, раз я встречаюсь с миссис Харт. Давайте-ка пойдем к вам и вместе просмотрим все ее счета.

После полутора часов проверки основных Эмминых счетов Генри полностью удостоверился в том, что Осборн и двое его помощников прекрасно справляются со своими обязанностями, проявляя похвальное усердие. Все английские текущие счета находились в идеальном порядке. Что же касается заграничных авуаров, то они включали последние изменения мировой конъюнктуры, правда с учетом разницы во времени, с которой данные биржевой котировки поступали в Лондон. Ровно в одиннадцать – банкир славился своей пунктуальностью – Генри надел черное пальто, взял котелок и зонт и отправился на встречу с миссис Харт. На минутку остановившись на ступеньках лестницы, он втянул носом воздух. Осборн был прав: для января день был прекрасный, хотя и холодный, но бодрящий и солнечный, пахнущий весенней свежестью. Генри быстро зашагал по улице, поигрывая тростью зонта. Высокий, красивый, еще не старый (чуть за шестьдесят), серьезный, исполненный достоинства – кто бы мог, глядя на него, подумать, что по натуре человек этот был легкомыслен и насмешлив.

Генри Росситер обладал утонченным холодным рассудком, отличаясь при этом остроумием. Начитанный и культурный, он был знатоком искусства, коллекционировал первые издания редких книг, увлекался театром и музыкой. Как и положено истинному джентльмену, он отлично ездил верхом и прекрасно стрелял, а у себя в графстве, где находилось его родовое поместье, состоял даже членом охотничьего клуба. Происходил Генри из богатой и знатной аристократической семьи, владевшей обширными земельными угодьями, и это наложило на него свой неизгладимый отпечаток: в результате получился своеобразный гибрид, состоящий из здорового консерватизма, присущего высшему английскому сословию, и светской изощренности объездившего чуть ли не полмира космополита. Успевший дважды жениться, сейчас он снова находился в разводе, что делало его одним из самых завидных женихов Лондона. Хозяйки самых изысканных столичных салонов наперебой старались заполучить к себе этого блестящего и занимательного собеседника с прекрасными манерами и галантностью стареющего бонвивана. Словом, он был привлекателен и по-своему опасен для женщин, имея успехи и в бизнесе, и в обществе.

Поймав на углу такси, Генри сел в машину и, слегка наклонившись к водителю, назвал только фамилию миссис Харт – этого было достаточно, чтобы лондонский „кэбби" знал, куда ехать. Откинувшись на спинку сиденья, он расслабился, совершенно уверенный, что Эмме не в чем упрекнуть ни его самого, ни его банк. Абсолютно не в чем. Правда, истинная причина сегодняшнего внезапного приглашения по-прежнему оставалась для него загадкой, но разъедавшая душу тревога отступила.

„Женщины, – подумал он с отчаяньем, но и с некоторым удовольствием, – это и в лучшие-то времена совершенно непредсказуемые создания!" Генри всерьез полагал, что иметь с ними дело просто невозможно: они то озадачивали, то разочаровывали, а то, наоборот, очаровывали его, и так всю жизнь. Однако сейчас ему надо, решил он, срочно перестраиваться в отношении своих взглядов на женщин: ведь как-никак он ехал к Эмме. А уж ее-то при всем желании не назовешь непредсказуемой, как и не скажешь, что с ней невозможно иметь дело. Своевольная – да, иногда даже упрямая до такой степени, что не сдвинуть с места. Но в основном он знал ее как чрезвычайно благоразумную и уравновешенную женщину. Осмотрительность безусловно была одним из ее главных достоинств. Нет уж, применить к этому человеку слово „непредсказуемый" просто невозможно.

Пока такси лавировало среди потока машин, пробираясь по запруженным улицам в сторону Найтсбридж, мысли Генри неотступно вертелись вокруг одной женщины – Эммы Харт. Добрыми друзьями и деловыми партнерами они были уже долгие годы и за это время, можно сказать, притерлись друг к другу и ценили свои отношения. С Эммой ему было всегда легко работать, так как ее ум отличали логика и прямота суждений. В ее мышлении не было ничего от обычной для женской половины рода человеческого запутанности; к тому же, голова ее не была забита всякого рода женским вздором. Он невольно улыбнулся, вспомнив, как однажды сказал ей, что ум у нее чисто мужской.

– Да? А что, между ними существует какая-то разница? – спросила она резко, но при этом с улыбкой на губах. Такая постановка вопроса ее явно позабавила.

Помнится, тогда его несколько задел ее вопрос: ему-то хотелось сделать ей комплимент! Ведь о способностях женщин, прежде всего умственных, Генри был весьма невысокого мнения.

Эмма очаровала его буквально с первого же дня их знакомства. Она показалась ему тогда самой очаровательной женщиной на свете и, после стольких лет, все еще оставалась таковой. Было даже время, когда он считал, что влюбился, хотя сама Эмма не догадывалась об этом. В то время ей было тридцать девять, а ему всего двадцать четыре – тот самый возраст, когда опытная женщина кажется как раз наиболее желанной. Эмма была потрясающе красивой – с этой ее копной блестящих волос, начинавших расти чуть не с середины высокого лба, где они круто сходились треугольником, называемым в народе „вдовьим пиком" (считается, что женщинам, у которых волосы растут таким образом, суждено рано овдоветь); с живыми зелеными глазами, сияние которых ошеломляло. Ее отличала поразительная энергия и упругая жизненная сила, которые заразительно действовали на окружающих. Что касается Генри, то он прямо-таки восторгался бодростью Эмминого духа и ее невероятным оптимизмом. Как непохожа она была на вялых и чопорных женщин, окружавших его в жизни! Сардонический ум, смешливость (она готова смеяться и над собой, и над своими бедами), прирожденная веселость и вкус к жизни – все это Генри находил восхитительным. И все эти годы, вплоть до сегодняшнего дня, его продолжал восхищать ее искрометный ум, ее интуиция и неистребимая решимость добиваться поставленной цели. По-прежнему неослабевающим было и ее природное обаяние, которым с годами она научилась искусно пользоваться и которое, Генри это знал, неизменно помогало добиваться наивыгоднейших результатов.

Почти три десятилетия Генри являлся ее финансовым советником. Эмма всегда внимательно прислушивалась к его советам, высоко ценила его предложения. За все эти годы между ними ни разу не возникло ни одного недоразумения. Генри по-хозяйски гордился тем, чего удалось добиться Эмме Харт под его руководством и кем стать – настоящая леди и при этом гений предпринимательства! Ее универмаг в Лондоне, и об этом знали все, не имел себе равных не только в стране, но и в мире – и по своим размерам, и по ассортименту товаров. Ее по праву называли королевой торговли, хотя мало кто, кроме Генри, при этом знал, какой огромной ценой ей все это досталось и каких жертв стоило. Ему-то было доподлинно известно, что в фундамент ее обширной торговой империи было прежде всего заложено ее самопожертвование, несгибаемое упорство, деловая сметка, интуиция, позволявшая упреждать капризы моды, безошибочный нюх на все перемены во вкусах публики и смелость, чтобы, если потребуется, безбоязненно идти на риск. Как-то он сказал Тони Осборну, что кирпичами и цементным раствором для лондонского универмага служила главным образом ее сила предвидения, поразительные финансовые способности и умение выходить из любых самых трудных положений, чтобы добиваться очередного триумфа. Что касается Генри, ее советчика, то он полагал, что всеми этими успехами она обязана в первую голову самой себе: и лондонский универмаг, и все другие магазины Эммы являлись наглядным свидетельством ее неувядающей силы.

– Приехали, сэр! – радостно объявил водитель. Генри вышел из такси, расплатился и поспешил по тротуару к служебному входу, где лифт поднимет его на последний этаж – туда, где располагался офис миссис Харт.

Когда Генри вошел в приемную, секретарша Гэй Слоун обсуждала что-то с одной из своих помощниц. Прервав разговор, она тепло приветствовала банкира.

– Миссис Харт уже ждет вас, – заметила она, вставая, чтобы открыть дверь в кабинет.

Эмма сидела за своим рабочим столом, буквально заваленным бумагами: его поразило, какой неожиданно хрупкой она выглядит на их фоне. Увидев его, Эмма оторвалась от чтения, сняла очки и встала из-за стола. Иллюзорное впечатление хрупкости исчезло – скорей всего оно было вызвано размерами стола и бумажным завалом. Она легко, быстро, энергичной походкой пошла ему навстречу. На ее лице играла приветливая улыбка. Одетая в элегантный темно-зеленый (цвета бутылочного стекла) бархатный костюм с чем-то белым и шелковым, схваченным у горла изумрудной заколкой, со сверкающими изумрудными сережками в ушах, она была само изящество.

– Генри, дорогой, так приятно с вами повидаться! – произнесла она, тепло пожимая его руку.

Улыбнувшись в ответ, он слегка наклонился, чтобы поцеловать ее в щеку. „Выглядит она вполне уверенной в себе. Только вот глаза немного усталые и бледновата что-то сегодня больше, чем обычно,” – отметил он про себя.

– Позвольте рассмотреть вас как следует, милая Эмма, – произнес Генри, слегка отстраняя ее, чтобы оценить, как она сегодня выглядит. Закончив „осмотр", он рассмеялся, делая вид, что поражен в самое сердце.

– Нет, вы все-таки должны будете открыть мне свой секрет, дорогая, как это вам удается сохранять столь цветущий вид!

Эмма весело улыбнулась.

– Упорная работа, честная жизнь и чистая совесть – вот и весь мой „секрет". Впрочем, вам, Генри, грех жаловаться. Вы сами выглядите потрясающе. А теперь давайте выпьем по рюмочке шерри и немного поболтаем. – С этими словами она подвела его к потрескивающему камину, перед которым уютно расположилось несколько стульев и диванчик. Они уселись друг перед другом, и Эмма налила в хрустальные рюмки шерри из графина.

– За великую женщину по имени Эмма! – провозгласил Генри, поднимая свою рюмку и чокаясь с хозяйкой, прежде чем отпить сухого шерри.

Эмма метнула в его сторону удивленный быстрый взгляд и весело рассмеялась:

– Ну и ну, Генри! – она еще раз засмеялась, чувствовалось, что ее это позабавило. – При всем моем уважении к вам, должна все же сказать, что я не Екатерина Великая, а вы не Вольтер. Но все равно спасибо. Это ведь был комплимент, не так ли?

Генри широко улыбнулся, несколько озадаченный быстротой ответной реакции, но тем не менее восхищенный ею.

– Есть ли на свете хоть что-нибудь, чего бы вы не знали, моя дорогая? Комплимент? Да, это был комплимент!

Эмма все еще продолжала смеяться.

– Нет, Генри, вы ошибаетесь. Я очень и очень многого не знаю. Но у меня был здесь до вас один из моих галантных внуков, и он сказал мне то же, что и вы. Еще вчера. И когда я сделала ему комплимент в ответ на его, он великодушно сообщил мне источник. Так что, дорогой, вы опоздали ровно на день!

Генри не мог не усмехнуться.

– Мы просто одинаково мыслим, вот и все. А какой именно из ваших внуков, разрешите узнать? – Его всегда интересовала вся эта большая и не вполне обычная семья.

– У меня их не так уж мало, а? – спросила Эмма с ласковой улыбкой. – Действительно, можно и запутаться. Я имею в виду Александра, сына Элизабет. Он был у меня здесь вчера днем. Только что вернулся из Йоркшира. Страшно кипятился, все рассказывал, что его дядя Кит не желает устанавливать новое оборудование на одной из фабрик. Оно и на самом деле стоит немалых денег, но в конце концов принесет нам хороший доход и расширит производство. Александр, по-моему, совершенно прав. Я во всем этом разобралась и постаралась, чтобы дело обошлось малой кровью.

– Он способный мальчик, этот Александр. И весьма предан вам, Эмма. Между прочим, если говорить о Кристофере... – Помолчав немного, он улыбнулся. – Извините меня, Эмма. Никогда не мог привыкнуть называть его Кит. Так вот, пару недель назад я его встретил. Меня поразило, что он был вместе с Эдвиной и Робином. Они обедали в „Савойе".

Эмму, казалось, задели слова Генри. Спокойно и доброжелательно любовавшаяся своим неизменно галантным собеседником, она тут же внутренне подобралась, хотя лицо по-прежнему оставалось открытым и ласковым.

– Что ж, я могу быть только рада, что мои дети наконец-то начали ладить друг с другом, – как можно более игривым тоном заметила Эмма, сразу откладывая полученную информацию в своем сознании.

– А удивлен я был, моя дорогая, – продолжал Генри, закуривая сигарету, – потому что, честно говоря, никогда не знал, что Кристофер на дружеской ноге с этими двумя. И понятия не имел, что Робин все еще неразлучен с Эдвиной. Мне казалось, что у них это было чисто временно, когда произошла та история с предполагаемой покупкой вашей компании несколько лет тому назад. Вообще-то я никогда не понимал, что может объединять этих двоих. Признаюсь вам, Эмма, что всегда полагал: они друг друга просто не переваривают, пока вдруг не завязалась эта непонятная дружба. Выходит, она и до сих пор продолжается...

Эмма грустно улыбнулась.

– Вы говорите, Генри, что не понимаете причин для их тесной дружбы? Что касается меня, то я уже давно пришла к выводу: чем более отвратительны дела, чем они чернее, тем более странных партнеров они собирают. В остальном, конечно, вы правы. Они действительно с неприязнью относились друг к другу, но со времени той истории с консорциумом они одной веревкой связаны!

– М-да, любопытная была история. Но, слава Богу, сейчас все уже позади. Так вот, я и говорю, странновато было видеть их всех троих вместе, – заключил Генри и отпил свой шерри, не осознавая до конца, какие тревожные мысли вызвал в душе Эммы.

Сверля его лицо проницательным взглядом, Эмма постаралась придать своему голосу побольше безразличия.

– Не думаю, что ваша встреча с ними была такой уж странной, Генри, – заметила она. – Если хотите знать, то по семейному беспроволочному телеграфу до меня дошло, что эта троица готовит сбор всего клана к моему дню рождения, – соврала Эмма с невинным видом. – Возможно, они как раз встречались в „Савойе" для того, чтобы обсудить детали.

– Я всегда считал, что ваш день рождения приходится на конец апреля?

– Совершенно верно, мой дорогой. Но осталось всего каких-то пару месяцев.

– Надеюсь, что получу приглашение, – ответил Генри. – Вам ведь понадобится подобающий случаю эскорт, а я как-никак остаюсь вашим поклонником без малого сорок лет.

– Насчет приглашения можете не сомневаться, дорогой, – успокоила его Эмма, радуясь, что неловкость удалось легко загладить. – Но позвала я вас сюда вовсе не за тем, чтобы обсуждать моих детей. У меня есть к вам несколько вопросов...

В этот момент ее прервал телефон, и Эмма поспешно поднялась с места.

– Простите, Генри, но это, должно быть, Пола. Она звонит из Парижа. Уверена, что это именно она, так как я просила Гэй ни с кем другим меня не соединять.

– О чем речь, моя дорогая! – отозвался Генри, тут же вставая.

Она пересекла комнату и подошла к своему рабочему столу, только тогда Генри снова уселся перед камином, наслаждаясь шерри и сигаретой и давая себе маленький отдых от тревожных мыслей. Да, Эмма выглядела немного усталой, но его наметанный взгляд не уловил в ее поведении ничего, что выдавало бы серьезное беспокойство. Скорее наоборот: она показалась ему сегодня даже веселой. Пока она продолжала говорить по телефону, Генри с некоторой долей зависти рассматривал ее офис, напоминавший не столько деловую контору, сколько библиотеку в каком-нибудь богатом загородном особняке. Отделанные панелями стены с бесконечными рядами книжных полок, громоздившихся до самого потолка, великолепные картины английских мастеров, антикварная мебель эпохи первых Георгов – как бы ему самому хотелось иметь такой чудесный „уголок", где наверняка так прекрасно работается.

Тем временем Эмма кончила разговор, и Генри снова поднялся, дожидаясь, пока она присоединится к нему, и они смогут продолжить свою беседу перед камином.

В руке у нее он увидел папку с бумагами и сразу понял: теперь предстоит обсуждение каких-то дел. Положив папку на маленький столик перед собой, Эмма села, и тут же, закурив очередную сигарету, уселся на свой стул и ее собеседник.

– Пола передает вам привет, Генри. Она еще в Париже, заканчивает там в магазине кое-какие дела, о которых я ее просила.

– Замечательная девушка! – В голосе Генри прозвучало неподдельное восхищение. – Она поразительно напоминает Дэзи. Такая же приятная, открытая и без всяких там комплексов. А когда она возвращается?

В отличие от Генри Эмма не считала Полу лишенной комплексов. Впрочем, сейчас у нее не было ни малейшего желания заниматься обсуждением своей внучки.

– В четверг, – ответила она и спросила: – Что, еще шерри?

И не дожидаясь ответа, стала наливать из графина.

– Спасибо, дорогая. С удовольствием. Да, так вы говорили, что хотели бы обсудить со мной пару вопросов. Потом нас прервал звонок Полы, – заметил Генри как можно более небрежным тоном, словно речь шла о чем-то, не имевшем особого значения. На самом деле ему не терпелось поскорее узнать, в чем собственно, эти вопросы заключаются. – Надеюсь, ничего серьезного?

– Нет, нет. Просто мне хотелось бы ликвидировать кое-что из своей личной собственности. Я полагала, что вы могли бы это для меня сделать, – ответила Эмма.

Голос звучал ровно, сама она излучала полное спокойствие. Медленно потягивая шерри, она выжидательно поглядывала на Генри – ей, знавшей этого человека столько лет, была заранее известна его реакция.

Хотя до прихода сюда Генри перебирал разные варианты, слова Эммы застали его врасплох. Такого поворота он не ожидал. Поставив рюмку на столик, он подался вперед и взглянул на свою собеседницу, сразу посерьезнев. На лбу у него обозначилась резкая складка.

– А у вас, что, Эмма, возникли какие-то проблемы? – негромко спросил он, вопросительно сверля ее глазами.

Эмма не отвела своих глаз. Глядя на него в упор, она ответила, ни секунды не поколебавшись:

– Да нет же, Генри! Я ведь говорила только о том, что хотела бы ликвидировать кое-что из своей собственности. По чисто личным мотивам. Ни с какими проблемами это не связано. Если бы они были, то уж вам-то, дорогой, о них было бы известно. Вы же, как-никак, занимаетесь большей частью моих банковских операций.

На мгновение Генри замолчал, прокручивая в голове те цифры, которые просматривал сегодня утром. Неужели, подумалось ему, он что-то невольно упустил? Что-то, по-видимому, очень важное. Нет, быть этого не может, вздохнул он с облегчением.

– Да-да, вы абсолютно правы, – ответил он, кашлянув, чтобы прочистить горло. – Честно говоря, я перед приходом сюда просматривал все ваши счета. Все в порядке. В полном порядке. Я бы даже сказал, что в самом лучшем! – закончил он, нисколько не кривя душой: действительно, беспокоиться не о чем.

– Мне нужно немного наличных денег, Генри. Для своих личных целей, как я уже упоминала. И вместо того, чтобы продавать свои акции, я подумала, что было бы неплохо отделаться от части своей недвижимости, драгоценностей и некоторых картин из коллекции.

Удивление Генри было столь велико, что на миг он даже потерял дар речи. Но еще до того, как обрести его, он получил от Эммы – из рук в руки – ту самую папку, которую она принесла. Достав из футляра очки, он надел их и принялся с беспокойным видом просматривать лежавшие в ней бумаги. Пока его взгляд пробегал по колонкам цифр, он не мог не вспомнить своих дурных предчувствий: видимо, они его не подвели. Что ж, интуиция – великая вещь.

– Но, Эмма! Это же совсем не „немного наличных денег", как вы выразились. Речь, насколько я понимаю, идет о миллионах фунтов стерлингов!

– Да, это так. Миллионов семь-восемь, как я полагаю. Ну так что вы об этом думаете, Генри, дорогой мой? – спросила она спокойно.

– Боже, Эмма! Что, собственно, стряслось, что вам вдруг понадобились такие огромные деньги? И вы еще спрашиваете: что я думаю? А что я могу думать? Что произошло нечто, о чем вы не желаете мне рассказать! Значит, делаю я вывод, у вас появились какие-то проблемы, в которые вы не хотите меня посвящать. Вот и все. – Серые прозрачные глаза банкира сверкали от еле сдерживаемого гнева. Эмма наверняка что-то скрывала – и это выводило его из себя.

– Генри! Генри! – принялась увещевать хозяйка своего гостя. – Нельзя так переживать! Ничего не произошло. Да мне и надо-то всего каких-нибудь миллионов шесть для... назовем это моим личным делом. А продать все те вещи, о которых я говорила, мне все равно надо, они мне совершенно не нужны. Взять, скажем, украшения. Я ведь их совсем не надеваю. Вы знаете, бриллианты я вообще не переношу. Но даже после того, как я расстанусь с частью своих драгоценностей, у меня тем не менее их останется больше, чем нужно женщине в моем возрасте. Или недвижимость. Это такая обуза! Зачем она мне? А сейчас, по-моему, как раз такое время, когда можно, продав ее, заработать хорошие деньги. Так что с моей стороны даже удачно, что я выбрала именно нынешний момент, – закончила она явно довольная собой, о чем свидетельствовала и ее улыбка, обращенная к Генри.

Он посмотрел на нее с удивлением. У этой женщины просто дар представлять все, что она задумала, как образец практичности. Это-то его всегда и бесило.

– Но ваша художественная коллекция, Эмма! Сколько любви, времени, тревог ушло на то, чтобы собрать... все эти подлинные шедевры. Вы что, действительно хотите со многими из них навсегда расстаться? – произнес Генри тоном, в котором звучали одновременно грусть и сожаление, и добавил, взглянув на одну из тех бумаг, что лежали в переданной ему папке: – Посмотрите только, кто здесь перечислен: Сислей, Шагал, Моне, Дали, Мане, Ренуар, Писсаро и одна картина Дега. Даже две, если быть точным. Это не коллекция, это сказка!

– И создать эту сказку помогли мне вы, щедро тратя на нее свое свободное время на протяжении многих лет, дорогой! Разве все это было бы здесь, если бы не ваши связи в мире искусства? Конечно, нет. И я глубоко вам за все это благодарна – гораздо больше, чем вы догадываетесь. Но сейчас... сейчас я хочу ликвидировать эту коллекцию. Вы сами сказали, Генри, что она сказочная. А раз так, то и цена за нее тоже должна быть сказочной, – резко оборвала она свой монолог, искусно перебросив мяч на его сторону.

– Еще бы! – тут же воскликнул Генри, в котором банкир явно взял верх над коллекционером. – Если вы и на самом деле хотите, чтобы я помог вам продать ее, то сделать это будет крайне просто, – в его голосе звучал неподдельный энтузиазм. В Нью-Йорке у меня как раз есть клиент, и он бы просто мечтал заполучить подобную коллекцию. И, что для нас важно, готов выложить за нее кругленькую сумму! Но, моя дорогая Эмма, вообще-то я просто не знаю, что и думать! Это же просто преступление... – Голос банкира осекся, когда до него дошло, что Эмма снова обвела его вокруг пальца, так и не раскрыв причины продажи.

– Прекрасно! – поспешно воскликнула Эмма, пользуясь благоприятным моментом, пока в ее собеседнике все еще говорит инстинкт банкира. – А как насчет недвижимости в Лидсе и Лондоне? Сдается мне, что квартал жилых домов в Хэмпстеде и фабрика в Ист-Энде пойдут за приличную сумму?

– Безусловно! Как и офисные помещения в Уэст-Энде. Вы правы – сейчас и на самом деле хорошее время для того, чтобы продавать.

И он углубился в изучение списков готовившихся к распродаже предметов. Читая их, он мысленно делал пометки на полях. Выходило, что Эмма несколько недооценила общей суммы, которую можно было выручить за картины, недвижимость и драгоценности. По его подсчетам, она составляла никак не меньше девяти миллионов фунтов стерлингов. Закончив, он отложил папку и снова закурил сигарету, чтобы унять растущую тревогу.

– Эмма, дорогая, – продолжил он после паузы. – Я хотел бы, чтобы вы все-таки рассказали мне, какие у вас проблемы. Подумайте, кто еще поможет вам, если не я? – Улыбнувшись, Генри наклонился к ней и нежно погладил по руке, сердиться на нее долго было просто невозможно.

– Генри, дорогой мой! У меня нет никаких проблем, уверяю вас, – попыталась Эмма успокоить собеседника и сделать все, чтобы он почувствовал, как его здесь ценят. – И вы об этом прекрасно осведомлены. Разве минуту назад вы не утверждали, что мои дела никогда еще не шли так хорошо, как сейчас? – Она встала и пересела на диван поближе к нему, а затем, взяв его за руку, продолжила: – Повторю снова, эти деньги нужны мне для моих сугубо личных целей. Ничего общего ни с какими проблемами все это не имеет, ручаюсь вам. Прошу вас мне поверить, Генри. Я бы первая вам все рассказала, если бы только было о чем рассказывать. Мы столько лет друзья, я всегда доверяла вам во всем, не правда ли? – И она опять улыбнулась ему одной из тех своих обольстительных улыбок, противостоять которым у него не хватало сил. Глаза ее так и лучились нежностью.

– Да, мы всегда доверяли друг другу, – улыбнувшись в ответ и крепче сжимая ее руку в своей, проговорил Генри. – Не только вы мне, но и я вам. В качестве вашего банкира, Эмма, я могу быть спокоен: у вас действительно нет никаких проблем – ни имущественных, ни финансовых. Но я никак не могу взять в толк, зачем вам вдруг срочно понадобились эти шесть миллионов фунтов стерлингов и почему вы так упорно не желаете мне об этом поведать! Разве вы не можете сделать этого, моя дорогая?

Лицо Эммы сразу приняло загадочное выражение.

– Не могу, – покачала она головой с видом крайнего сожаления. – Так вы займетесь распродажей моей собственности? – твердо спросила Эмма своего собеседника, переходя на обычный деловой тон.

– Ну конечно же, Эмма, – со вздохом ответил Генри.

– Благодарю, – улыбнулась она в ответ. – И сколько же времени это займет?

– Не знаю, – пожал плечами Генри. – Несколько недель, я полагаю. Коллекцию, уверен, я смогу продать уже на следующей неделе. Насчет драгоценностей я тоже особенно не волнуюсь. У меня есть на примете клиент, который приобретет их частным образом, чтобы не пришлось выставлять ничего на публичный аукцион. Ну и недвижимость мы тоже сможем продать без особого труда. В общем и целом, думаю, на все уйдет не больше месяца.

– Изумительно! – радостно воскликнула Эмма. Она вскочила с дивана, подошла к камину и встала к нему спиной. По тому, как она смотрела на Генри, чувствовалось, что вся эта история ее немало позабавила.

– Послушайте, Генри, к чему такая грусть? По-моему, и банк на этом деле сумеет заработать, и наше правительство. Я имею в виду налоги, которые мне придется ему заплатить!

– Иногда, – рассмеялся Генри, – я склонен думать, что Эмма Харт поистине неисправима.

– Так оно на самом деле и есть! – согласилась Эмма. – Во всяком случае, я самая неисправимая из всех женщин, кого я лично знаю. А теперь перейдемте-ка в зал заседаний правления, где нас ждет ланч. И я с нетерпением жду рассказа о ваших новых знакомых дамах, о роскошных вечерах, на которые вы были званы, пока я занималась делами в Нью-Йорке.

– Прекрасная тема для беседы, – радостно подхватил Генри, хотя на самом деле ему было вовсе не до пустой болтовни, его по-прежнему не отпускало странное чувство тревоги, и, следуя сейчас за своей хозяйкой, он не мог не предаваться мрачным мыслям...

На следующий день Эмма почувствовала себя плохо. Усилился кашель, который она подхватила в Нью-Йорке, заложило грудь. Она сопротивлялась целую неделю: и все эти семь дней она упрямо отказывалась признать, что явно больна, полагаясь на свое могучее здоровье, никогда прежде ее не подводившее. И что бы ни говорили ей обеспокоенные Гэй Слоун и дочь Дэзи, она с негодованием отвергала все их опасения. Отказывалась она и от того, чтобы хоть немного отступить от своего обычного рабочего расписания и ровно в половине восьмого утра неукоснительно появлялась в офисе, возвращаясь к себе домой на Белгрейв-Сквер не раньше семи вечера. Впрочем, у себя в офисе она привыкла задерживаться до половины девятого и даже до девяти, так что теперешние относительно ранние уходы из магазина рассматривала как непомерную уступку со своей стороны. Но то была ее единственная уступка.

Иногда, к концу трудового дня, склонясь над грудой балансовых отчетов, сводок, касавшихся акций и дивидендов, и юридических заключений, она начинала буквально сотрясаться от кашля, приступы которого оставляли ее полностью измученной и лишали на какое-то время обычной жизненной энергии. Этот дребезжащий кашель казался ей самой дурным предзнаменованием. И тем не менее она работала как одержимая, подстегиваемая чувством, что ей необходимо спешить. Это не были обычные дела, с которыми она расправлялась почти играючи, в чем ей помогали природная интуиция и проницательность. Сейчас ее беспокоило другое – лежавшие перед ней на столе юридические документы, подготовленные по ее настоянию юрисконсультами, которые занимались самыми важными делами. Лампа под абажуром освещала эти бумаги – и само их лицезрение наполняло ее душу тревогой, так безмерна казалась ей поставленная перед самой собой задача. „У меня просто не хватит времени, чтобы все закончить! – думала она в панике. – Я не успею". Но паника, охватывавшая ее по временам, длилась недолго. Паралич страха уходил – и она вновь принималась за свою работу, действуя быстро, упорно и вдохновенно, читая один за другим многочисленные документы и делая пометки, на которые следовало обратить особое внимание ее адвокатам. Ее неотвязно преследовала одна мысль: все эти документы должны быть абсолютно неуязвимы! Ни малейшей лазейки для возможных противоречащих друг другу интерпретаций! „Я должна быть стопроцентно уверена, – твердила она себе, – что ни одна из этих бумаг не сможет быть оспорена в суде!"

Нередко боль в груди становилась такой острой, как будто в ее грудной клетке кто-то орудовал лезвием. Она с трудом переносила ее. Как-то во время одного из таких приступов она даже вынуждена была прервать свою работу. Встав из-за стола, Эмма, пройдя через элегантно обставленную комнату и не обращая внимания на окружавшую ее роскошь – настолько сильна была боль – подошла к небольшому бару, дрожащими руками налила в рюмку бренди и присела на диван перед камином. Глаза ее ничего не видели вокруг, а между тем всю эту обстановку она подбирала сама, стремясь брать то, что по-настоящему красиво и останется таким на все времена. Но сейчас ей было не до красоты, обычно доставлявшей подлинное удовлетворение. Вообще-то вкус бренди ей не особенно нравился, но поскольку от него делалось теплее и боль на время притуплялась, она считала его наименьшим из двух зол. А самое главное, это позволяло ей вернуться к прерванной работе, к юридическим бумагам, стопка которых ждала ее на столе. Заставляя себя превозмогать физические страдания, она мысленно негодовала, кляня предательство со стороны собственного тела. Подумать только, подвести ее в такой решающий момент жизни!

Поздно вечером, в конце недели, лихорадочно работая над документами, она вдруг почувствовала, что ее неудержимо тянет спуститься вниз в магазин. Сперва она отмахнулась от этого желания, сочтя его глупым старческим капризом, но затем не смогла устоять перед этим порывом – слишком уж он был сильным и необузданным. У нее просто не было сил больше противиться ему. Это было необъяснимое чувство, вернее необходимость – снова пройти через огромные торговые залы нижних этажей, словно ей надо удостовериться, что они на самом деле существуют.

Эмма медленно поднялась. Ее тряс озноб, а грудная клетка просто разваливалась на куски. Спустившись на лифте и перебросившись несколькими словами с дежурным охранником, стоявшим внизу, она прошла через фойе, откуда можно было попасть на нижний, цокольный этаж, где находились торговые залы. Немного поколебавшись на пороге галантерейного отдела, она несколько минут глядела на замершие в тишине манекены, напоминавшие ей призраки. Днем здесь сверкал свет люстр: огромные хрустальные шары и „висюльки" отражали проходящие сквозь призму лучи. Теперь же, в ночной тиши, сцена показалась ей похожей на окаменевший лес, заброшенный и безжизненный. Лепнина сводчатого потолка, размерами походившего скорее на потолок какого-нибудь собора, голубовато мерцала в вышине, делая всю эту картину еще более пугающей и таинственной, а обшитые панелями стены зловеще отливали темным пурпуром – там, где на них падал мягкий рассеянный свет бра. Эмма бесшумно ступала по разложенным повсюду ковровым дорожкам, направляясь к бакалейно-гастрономическому отделу. Он состоял из нескольких огромных прямоугольных залов, соединявшихся посредством высоких арок, чем-то неуловимо напоминавших монастырские своды.

Для Эммы продуктовые отделы всегда составляли самую сердцевину любого универмага – ведь по существу они были тем ядрышком, из которого и произросла вся сеть хартовских магазинов, ставшая со временем могущественной торговой империей. В отличие от других помещений, здесь и ночью не гасли лампочки-свечи в канделябрах, заливая все вокруг ледяным светом своего великолепия: канделябры свешивались с потолочных сводов подобно гроздьям гигантских сталактитов, освещая череду залов неудержимым сверкающим сиянием. Оно отражалось бело-голубыми плитками, которыми были выложены переходы, мраморной отделкой прилавков, стеклянными витринами, стальными громадами блестевших холодильников и, наконец, белизной пола. Своей чистотой и завораживающей молчаливой величественностью все это в глазах Эммы походило на горные снежные вершины под лучами ослепительного солнца. Медленно переходила она из одного зала в другой, осматривая бесконечные ряды выложенных с большим вкусом продуктов, деликатесов со всего мира, способных удовлетворить даже самого придирчивого гурмана, полезной для здоровья английской пищи и блистательный набор вин и крепких напитков. Сердце Эммы наполнялось безмерной гордостью. Таких залов, она знала, нет больше ни в одном универмаге мира. Да, сравниться с ними не мог бы никто, улыбнулась она с глубоким удовлетворением. В каждом из них как бы жила частичка ее природного безупречного вкуса, одержимости и тонкого расчета, присущих „Харт Энтерпрайзиз" в целом. И это она, одна она создала подобное великолепие! Чувство удовлетворенности, испытанное ею, было столь сильным, так велика была радость видеть все это благополучие своими глазами, что боль в груди, казалось, почти полностью исчезла.

Перейдя затем в бакалейную секцию, она вдруг явственно представила себе свой первый магазин в Лидсе – до самых мельчайших деталей. Этот всплывший перед глазами образ был так предметен, что Эмма даже остановилась, не вполне осознавая, в какой реальности она сейчас находится. Маленькая лавка, с которой, в сущности, все и началось! До чего же скромным и непритязательным был этот первенец по сравнению со своим лондонским собратом – роскошным, богатым, фешенебельным. Эмма стояла молча, вслушиваясь в ночную тишину, словно надеялась расслышать там дрожание звуков из своего давнего прошлого. Полузабытые ностальгические воспоминания буквально обрушились на нее, пронзительные и живые. Прошлое уже не было окутано туманной дымкой – оно стало настоящим. Вот она проводит ладонью по отполированному дубовому прилавку – и ей представляется, что пальцы ее касаются старого иззубренного дощатого прилавка в прежней лавчонке. Ноздри Эммы вдыхают резкий запах карболки, которой она каждый день надраивала полы; уши слышат жестяной дребезжащий звук старомодного кассового аппарата, за которым она, радостная и гордая, подсчитывала мизерную выручку.

Боже, как обожала она свою маленькую тесную лавчонку, заставленную банками с джемами и другими яствами собственного приготовления, бутылями с мятным маслом, соленьями и маринадами!

– Кто бы мог подумать тогда, что из всего этого получится? – произнесла она вслух, тут же услыхав в тишине пустого зала эхо собственного голоса. – Откуда я черпала силы?...

На какой-то миг она даже пришла в замешательство: уже много лет она не задумывалась о природе своих достижений, слишком поглощенная текущими делами, чтобы транжирить время на воспоминания о тех давних первых шагах к успеху. Эту возможность она предоставила другим – своим конкурентам и недругам. Двуличные и жестокие, они все равно обречены на провал: разве им суждено понять, что сеть магазинов Эммы Харт создавалась на фундаменте особого рода – честности, душевного мужества, терпения и готовности к самопожертвованию.

Да, именно самопожертвование. Слово это впечаталось в ее мозг, словно навеки окаменевшая в янтаре муха. Именно благодаря неисчислимым жертвам ей удалось добиться своего беспримерного успеха, всех своих богатств и неоспоримого могущества в мире бизнеса. Она пожертвовала молодостью, семьей, семейной жизнью, в значительной мере личным счастьем, всем свободным временем и бесчисленным множеством разного рода более мелких радостей и удовольствий, доступных большинству других женщин. Сейчас-то она осознавала всю безмерность своей потери – как женщины, жены и матери! По ее щекам потекли слезы: она их не сдерживала, и, странное дело, это даже приносило ей известное успокоение.

Мало-помалу и слезы, и хриплое дыхание сошли на нет. Она попыталась взять себя в руки, еще не понимая до конца – ведь от всего того, что вызывает теперь ее запоздалые сожаления, она отказалась сама, и совершенно сознательно, стремясь осуществить честолюбивые мечты и добиться безопасности. Той самой, которая все ускользала и ускользала от нее, несмотря на растущее богатство. В характере Эммы жила раздвоенность, справиться с которой у нее просто не хватало сил. Но подобные мысли сегодня вечером не посещали ее. Сегодня в душе царило лишь одно чувство – редко испытываемое ею и потому непривычное чувство потери, потерянности и отчаяния, смешанное с раскаянием.

Прошла минута-другая, и Эмма могла уже вновь полностью владеть своими эмоциями – ей даже стало нехорошо при мысли, что она позволила себе поддаться паническим настроениям, чувству жалости к своей судьбе – как сильная личность она презирала всякое проявление слабости у других и не знала за собой ничего подобного. Я живу так, как сама захотела, подумала она в сердцах, и сейчас поздно что-либо менять. Надо тянуть до конца!

Эмма выпрямилась, гордо тряхнув головой. Да, слишком много ее самой вложено во все это. И она просто не имеет права допустить, чтобы созданное ее руками попало в чьи-то руки – недостойные, недоброжелательные. Руки, которые все развалят. „Я совершенно права, когда замышляю свой контрзаговор, – убеждала она себя. – Не только с точки зрения прошлого и тех усилий, которые на это ушли, но и с точки зрения будущего. То, что я делаю, делается не ради меня одной, а и ради всех тех, кто здесь работает и гордится этим магазином так же, как и я".

Минутная слабость уступила место холодной решимости. Ее шаги гулким эхом отдавались под сводчатым потолком – торговые залы цокольного этажа Эмма покидала с гордо поднятой головой, чтобы вернуться наверх в свои роскошные „дворцовые" апартаменты.

События минувших недель убеждали в том, что после ее смерти в семье неминуемо начнутся раздоры из-за дележа наследства и решения вопроса: к кому должно перейти руководство компаниями. Поэтому во что бы то ни стало необходимо упредить поползновения взбунтовавшихся членов семьи. Упредить, пока она еще жива. Сначала ей предстоит закончить оформление всех официальных бумаг, чтобы воспрепятствовать любым попыткам погубить ее лондонский магазин, как и всю ее огромную торговую империю. Бумаги должны быть составлены таким образом, чтобы сохранить дело ее рук в неприкосновенности, как и все несметное личное состояние. И тому, и другому надлежало попасть в новые руки. То есть те, которые выберет она сама.

Утром следующего понедельника боль в груди сделалась непереносимой: Эмма с трудом могла дышать и у нее просто не было сил встать с кровати. Она наконец-то уступила настояниям Полы и разрешила вызвать на дом своего лондонского врача доктора Роджерса. За прошлый уик-энд Эмма подписала почти все бумаги, которые теперь, с соответствующими печатями, приобретали полную юридическую силу, так что теперь она могла позволить себе роскошь немного поболеть. После осмотра больной доктор Роджерс вместе с Полой перешел в дальний угол спальни, откуда их приглушенные голоса почти не слышались. До нее долетело всего несколько тревожных слов из их разговора, подслушивать который, впрочем, не было особой надобности: уже несколько дней, как она подозревала, что подхватила воспаление легких, так что услышанное сейчас лишь подтвердило ее собственный диагноз. Через некоторое время машина скорой помощи доставила ее в Лондонскую клинику, где, как торжественно пообещала Пола, ее обязательно, в тот же самый день, навестит Генри Росситер, – таково было поставленное Эммой условие. Он явился под вечер и был поражен, застав свою клиентку в кислородной палатке в окружении множества непонятных медицинских приборов, сестры в накрахмаленном белом халате и нескольких явно озабоченных врачей. Вид его побледневшего лица и встревоженных глаз заставил ее мысленно усмехнуться: еще бы ему не волноваться, когда его благополучие в немалой степени зависит от нее, а точнее, от ее бизнеса. Сжав ей руку, Генри через силу произнес бодрые слова: „Не волнуйтесь, Эмма, скоро все будет в порядке и вас отсюда выпишут". В ответ она попыталась тоже пожать его руку, но слабость помешала ей сделать это – ее сил хватило лишь на то, чтобы пошевелить кистью. Ей стоило неимоверных усилий свистящим шепотом спросить у него, как быстро все уладится. Генри, однако, неправильно ее понял, что вопрос относится к ней самой, а не к ее делам – вернее, к распродаже собственности, которой он занимался. Поэтому он продолжал твердить слова утешения, всячески успокаивая ее перспективой скорейшего выздоровления. Эмма вынуждена была все это выслушивать, кипя от бессильной ярости.

В этот момент до нее с новой силой дошло, что вот опять она, как всегда в решающие минуты своей жизни, одна. Совсем одна. И никуда ей от этого не деться: как только настанет время делать шаги, от которых зависит дальнейшая судьба, от нее все отворачиваются, и решение должна в результате принимать только она сама. Вот и сейчас кроме нее некому выполнить те несколько оставшихся еще не решенных важных дел, от которых зависит будущее и созданной ею торговой империи, и династии Хартов. Это значит, что ей во что бы то ни стало надо жить. Она не имеет права умирать, поддаваться этой нелепой болезни, как ни обессиленно безмерно уставшее тело – тело уже старой и дряхлой женщины. Необходимо мобилизовать каждую частичку своей воли, чтобы заставить себя жить дольше. Сильная воля выручала ее всегда – выручит и теперь. То будет самая впечатляющая демонстрация силы воли, направленной на то, чтобы победить смерть.

Но, боже, как она устала! Откуда-то издалека до нее донесся голос сестры, обращенный к Генри Росситеру: его просили выйти из палаты. Тут ей дали какие-то лекарства и снова подключили кислород. Эмма закрыла глаза и стала погружаться в сон. По мере этого погружения она чувствовала, что к ней, мгновенье за мгновеньем, возвращалась ее молодость. Вот ей уже шестнадцать. Она выбегает из дому, в родном Йоркшире, и несется к своему любимому вересковому лугу за деревушкой Фарли, вверх по склону холма – к Вершине Мира. Сухие веточки хлещут по ее голым ногам, ветер парусом развевает подол ее длинной юбки, шелковые ленточки, вплетенные в волосы, летят за ней. Небо голубое до рези в глазах, в нем носятся жаворонки, устремляясь все выше и выше – к солнцу. Кто это стоит там внизу под сенью огромной скалы, возвышающейся над Рамсден Гилл? Да это же Эдвин Фарли! Завидя ее, он машет рукой и начинает карабкаться по скалистому уступу, где они так любят сидеть вдвоем, защищенные от пронизывающего ветра, и любоваться окрестностями. Он все карабкается и карабкается, не оборачиваясь ни разу.

– Эдвин! Эдвин! – кричит она ему. – Подожди меня!

Но ветер уносит ее голос, и Эдвин ничего не слышит.

Когда она добирается наконец до расщелины, то почти не может дышать от усталости, на ее обычно бледных щеках горит румянец.

– Я так быстро бежала. Думала, прямо умру сейчас, – шепчет она, задыхаясь, пока он помогает ей взобраться на уступ.

– Ты никогда не умрешь, Эмма, – улыбается он. – Мы с тобой всегда будем жить вечно. Здесь, на Вершине Мира.

По мере того, как сон одолевает ее, картина начинает дробиться на сотни мелких кусочков и постепенно исчезает из ее сознания.

4

Эмма не умерла. Врачи говорили о чуде: по всем медицинским канонам женщина семидесяти восьми лет не должна была вторично перенести бронхиальную пневмонию со всеми ее осложнениями, которые на сей раз сопутствовали болезни. Так же поражены они были скоростью, с какой она выздоравливала, – уже к концу третьей недели она смогла выписаться из клиники. Когда ей выражали свое восхищение по этому поводу, она молчала, загадочно улыбаясь в ответ. Про себя, однако, она думала: „Разве они смогут понять, что сила воли – это самая большая сила в мире?" После двух дней постельного режима у себя дома на Белгрейв-Сквер она сочла, что этого достаточно, и, вопреки советам врачей, встала – и тут же отправилась в свой офис. Шаг этот вовсе не был таким уж безрассудным, как могло бы показаться со стороны: несмотря на всю свою импульсивность, Эмму всегда отличала здравость суждений. Вот и на этот раз она все тщательно продумала, взвесив все за и против. Она досконально знала свой организм и могла верно судить о его физических возможностях. Сейчас она пришла к выводу, что полностью выздоровела. В магазине ее тепло приветствовал весь персонал – люди и на самом деле любили свою хозяйку. Они не увидели ничего особенного в том, что она вернулась. Только Пола, нервничая, озабоченно ходила за бабушкой по пятам.

– Пожалуйста, дорогая, перестань за меня беспокоиться, – довольно резко потребовала Эмма от своей внучки, когда та зашла в офис, чтобы посмотреть, все ли там в порядке, ворча себе под нос, что нельзя так наплевательски относиться к собственному здоровью.

Сняв твидовое пальто с меховой подстежкой и повесив его в шкаф, она подошла к камину, чтобы погреть руки у огня. Затем прежней энергичной походкой направилась к столу. Шаги ее были бодры и пружинисты, держалась она прямо и независимо, как всегда, – уверенная в себе, не раздираемая больше ненужными сомнениями.

Темная глухая волна, накрывшая ее с головой сразу же, как только Гэй рассказала ей о предательском заговоре детей, наконец-то отступила – пусть медленно, болезненно, но все же отступила. Зловещие выводы, которые сами собой напрашивались из ее разговора с Гэй и прослушанной пленки, не оставляли сомнений в гнусном предательстве. Но это не подавило, а лишь закалило ее душу, помогло взглянуть на окружающий мир холодно и предвзято, увидев его таким, каков он есть на самом деле, а не каким кажется под влиянием никому не нужных эмоций. Во время болезни, призвав на помощь всю свою железную волю, чтобы попытаться выжить, она многое передумала, и теперь ей не в чем было себя упрекнуть. Умиротворение было бальзамом для ее усталой души, потоком теплого яркого света, придававшим ей новые внутренние силы. Стычка со смертью только укрепила твердость ее духа и несгибаемую храбрость. Жизнелюбие снова вернулось к ней – теперь оно стало мудрее, в нем была спокойная уверенность, защищавшая Эмму, подобно панцирю.

Усевшись на свое обычное место за массивным резным столом эпохи первых Георгов, она совсем успокоилась: сейчас она снова была у штурвала своего корабля. Поглядев на встревоженное лицо Полы, Эмма не смогла удержаться от улыбки:

– Да я же совсем здорова. Разве ты не видишь? – на этот раз ласково улыбнулась она, стараясь успокоить внучку.

Действительно, выглядела она вполне выздоровевшей, хотя отчасти это объяснялось тонко и терпеливо проделанной утренней „операцией". Увидев в зеркале бледное лицо с морщинами возле глаз и рта, она отказалась от одежды темных и мрачных тонов, которую обычно предпочитала, и надела яркий светлый, тонкой шерсти, костюм кораллового оттенка с воротником, складки которого мягко облегали шею. Она знала: эта расцветка и облегающий воротник скрадывают бледность лица, делают менее заметными ее морщины, для борьбы с которыми в ход пошла также не слишком бросавшаяся в глаза косметика, довершавшая тот новый имидж бодрости и здоровья, который теперь не могла не заметить Пола.

Конечно же, Пола понимала, что эффект этот достигнут искусственно: как никто другой, она знала все многочисленные и разнообразные уловки Эммы, которые та применяла всякий раз, когда ей хотелось произвести впечатление. Она улыбнулась про себя. До чего же хитра бывает порой ее бабушка! Вместе с тем, Пола не могла не почувствовать в Эмме внутреннюю силу, прилив энергии и целеустремленность. Тщательно присматриваясь к ней, Пола должна была честно признать, что перед ней сидит сейчас прежняя, заметно помолодевшая Эмма.

– Я тебя знаю! – мягко ответила Пола с улыбкой, в которой, однако, промелькнула легкая укоризна. – Дай тебе волю – и ты будешь работать все двадцать четыре часа в сутки. Нельзя так перенапрягаться в первый же день...

Эмма откинулась на спинку стула, благодаря Бога, что она еще живет, снова на ногах и может вернуться к своему делу. В этот момент она готова была бы довольствоваться и самым малым!

– О дорогая, я и не собираюсь этого делать, – быстро ответила Эмма. – Пара телефонных звонков и кое-что продиктовать Гэй – вот, собственно, и все. Обещаю тебе, что не стану перенапрягаться.

– Хорошо, – недоверчиво отозвалась Пола, сомневаясь, правда, что бабушка на самом деле так и поступит (Эмма обладала способностью увлекаться делами, и ее затягивало помимо собственной воли). – Я верю, что ты сдержишь свое обещание, – добавила внучка, сразу посерьезнев. – А сейчас мне пора в наш отдел мод на встречу с оптовым покупателем последних моделей. Я потом загляну к тебе и проверю, как идут дела.

– Между прочим, Пола, я собираюсь отправиться в Пеннистон Роял на следующий уик-энд, – заметила Эмма, когда внучка была уже в дверях. – Надеюсь, ты составишь мне компанию?

Пола остановилась на пороге и обернулась.

– Конечно! С большим удовольствием! – воскликнула она с загоревшимися глазами. – Когда ты точно собираешься ехать, бабуля?

– Ровно через неделю. В пятницу с утра. Но мы еще успеем это обсудить.

– Замечательно. После встречи я зайду к себе, разберусь с бумагами и, если на следующую пятницу что-то назначено, постараюсь отменить. По-моему, ничего особенно важного всю ту неделю у меня нет.

– Вот и отлично. Приходи сюда сегодня днем в четыре, тогда все и распланируем.

Кивнув в знак согласия, Пола вышла из кабинета с сияющей улыбкой: еще бы, провести целый уик-энд в Йоркшире в их родовом поместье! Подобная перспектива обрадовала ее еще и потому, что тем самым бабушка, значит, продлит себе отдых после болезни – весьма мудрый шаг, известие о котором Пола встретила с большим облегчением.

Эмма сделала все, как обещала, разобрала наиболее срочную корреспонденцию, немного подиктовала Гэй, а затем, также накоротке, встретилась с Дэвидом Эмори, мужем Дэзи и отцом Полы, содиректором компании „Харт Сторз". Дэвиду Эмма доверяла безгранично: ее любимчик, он нес на себе нелегкое бремя управления текущими делами всей сети ее магазинов. В четыре, когда она как раз доканчивала свой последний на сегодня разговор по телефону, появилась Пола с чайным подносом. Задержавшись у дверей, она взглядом спросила бабушку, не помешает ли той ее приход.

Эмма кивнула и нетерпеливо махнула рукой, приглашая ее войти.

– Хорошо. Будем считать, что вопрос исчерпан. Жду тебя в субботу. До свидания.

Положив трубку, она пересекла комнату и подошла к камину, где Пола, сидя за низеньким столиком, уже начала разливать чай.

Наклонившись к огню, чтобы согреть руки, Эмма удовлетворенно заметила:

– Она из всех них самая капризная. Даже не думала, что мне удастся ее уговорить. Но она согласилась! – Эммины зеленые глаза мрачно поблескивали в отсветах горевшего камина, на губах играла презрительная полуулыбка.

– В общем-то, у нее не было выбора, – пробормотала она себе под нос, усаживаясь на диван.

– О ком ты, бабушка? С кем ты говорила? – спросила внучка, передавая Эмме чашку с чаем.

– Спасибо, дорогая. Это твоя тетя Эдвина. Никак не могла решить, сумеет ли она изменить свои планы и приехать или не сумеет! – с издевкой рассмеялась Эмма. – Но ничего, в конце концов все-таки сумела. Так что в Пеннистон Роял она выберется. У нас будет настоящее семейное сборище. Приедут все.

Пола сидела, низко опустив голову над чайным подносом. Когда она украдкой взглянула на бабушку, то заметил, что та улыбается.

– Кто это все? – спросила она лукаво. – И что вообще все это значит? – Теперь в ее голосе прозвучала и нотка растерянности.

– Кто все? Твои тетки, дяди, кузены...

Хмурая тень пробежала по лицу Полы, погасив улыбку.

– Но зачем? – Пола резко выпрямилась на стуле. – Зачем, скажи, им всем приезжать? – воскликнула она в состоянии легкого шока. – Ты же знаешь, если они соберутся, беды не миновать. Всю жизнь так! – Глаза ее были широко открыты, в них застыл ужас.

Реакция Полы поразила Эмму. Тон ее ответа был резок, хотя она и старалась говорить как можно спокойнее:

– Какая еще беда? Уверена, все будут вести себя наилучшим образом!

Нечто похожее на ухмылку на миг появилось на бабушкином лице. Откинувшись на спинку дивана, она с решительным видом закинула ногу на ногу и, отпивая чай, заключила уже совсем беспечно, но твердо:

– У меня нет на сей счет абсолютно никаких сомнений, Пола! – Ухмылка на ее лице превратилась в полноценную улыбку.

– Но, бабушка, как ты могла! – осуждающе запротестовала внучка. – Я-то думала, что мы с тобой отдохнем, насладимся тишиной... – Пола в сердцах прикусила нижнюю губу. – И вот ты взяла и все испортила! Ну, кузены – это еще куда ни шло. Но остальные! Уф-ф... Кит, Робин и другие – все вместе? Да это же непереносимо!

Она передернула плечами, и по лицу ее пробежала гримаса отвращения при мысли, что придется провести уик-энд в обществе всех ее дядей и теток.

– Ты уж поверь мне, дорогая, пожалуйста, – мягко попросила бабушка. Тон ее был таким подкупающим, что беспокойство Полы начало стихать.

– Что ж, раз ты не боишься... Но затевать такое сборище, когда ты еще не оправилась после болезни, не знаю, право. Полный дом народу... Это и здоровому не так легко вынести... – Голос ее беспомощно осекся, как только она с грустью поняла, что изменить уже ничего нельзя.

– Народу, говоришь? Но разве можно назвать их народом, дорогая? Они моя семья. Хотим мы этого или нет.

Пола молчала, уставившись на чайник. Беспокойство так до конца и не улеглось. Уловив в голосе Эммы нотку ехидства, она метнула на бабушку быстрый взгляд. Нет, по лицу ничего не определишь – одна улыбка и ничего больше. Наверняка, в тревоге решила она, бабушка что-то замышляет. А может, все это только ненужные подозрения с ее стороны?

– Ну что ж, я рада, что будут мама и папа. Я их уже целую вечность как не видела. – И она изобразила на лице безмятежную улыбку. – А зачем, скажи мне, бабушка, ты все-таки их всех решила собрать, а? – быстро, наконец решившись, в последний раз спросила Пола.

– Просто потому, что мне показалось, нам всем будет приятно собраться после моей болезни – мне, моим детям и внукам. Я ведь не так-то уж часто их вижу, дорогая. – И мягко прибавила: – Ты не находишь?

Взглянув на бабушку в упор, Пола, к своему ужасу, обнаружила, что, невзирая на мягкий голос, выражение бабушкиных глаз оставалось столь же холодным и твердым, как большой изумруд, блестевший у нее на пальце. Впервые Поле сделалось на мгновение даже страшно – это выражение глаз было ей знакомо. В нем сквозили упрямство и угроза.

– Конечно, нахожу, – ответила Пола тихо, почти шепотом.

Она боялась расспрашивать дальше, а с другой стороны, ей не хотелось, чтобы подтвердились ее самые худшие опасения.

На этом разговор прекратился.

Они с бабушкой выехали из Лондона ровно через неделю – в пятницу на рассвете. Часть дороги до Йоркшира моросил холодный дождь. Однако едва их „роллс-ройс” с ревом выскочил на новое скоростное шоссе, построенное вместо старой Грейт Норс роуд, погоду словно подменили. Дождь прекратился, и хотя небо некоторое время еще оставалось хмурым и затянутым тучами, то тут, то там сквозь серизну все чаще пробивались солнечные лучи. Шофер Смизерс, служивший у Эммы вот уже пятнадцать лет, знал дорогу, как свои пять пальцев: он заранее готовился к любому неудобному ее участку, мог сказать, когда шоссе сделает очередной зигзаг, плавно тормозя или, наоборот, увеличивал скорость, если был уверен, что впереди не предвидится никаких неприятностей. Внучка и бабушка в начале пути немного поболтали о том о сем, но большую часть времени Эмма дремала, а Пола предавалась своим тревожным мыслям о том, что готовит ей грядущий уик-энд. Несмотря на все заверения в обратном, он представлялся неотвратимо надвигавшимся кошмаром. Ее дяди и тетки... При одной мысли о них на Полу накатывало оцепенение – она сидела, тупо уставившись в окно машины.

Кит. Поле он казался чванливым, высокомерным, неискренним и честолюбивым человеком, чья лютая ненависть к ней была лишь прикрыта тоненьким фиговым листком показной сердечности. С ним вместе наверняка будет и его жена Джуна, на редкость холодная и фригидная женщина – Пола и ее кузен Александр в детстве злорадно окрестили ее „декабрем". Навеки замороженная, она, казалось, была начисто лишена всякого чувства юмора: с годами она стала как бы вялым отражением Кита, его бледной тенью. А дядя Робин? Это был уже совсем другой экземпляр. Красивый, едкого ума, блестящий собеседник, тем не менее он непостижимым образом нес на себе следы вырождения. Поле он напоминал рептилию – невзирая на весь его лоск и шарм, он мог быть крайне опасным, и не удивительно, что Поле человек этот внушал отвращение. Особенную неприязнь вызывало у нее то, что он относился к своей жене Валери, приятной и миловидной женщине, с ледяным презрением, граничащим с жестокостью. Меньше всего Пола знала тетю Эдвину: большую часть времени та проводила в болотистой Ирландии со своими любимыми лошадьми. Внешности она, по воспоминаниям Полы, была самой суровой, отличалась снобизмом, не слишком большим умом и постоянно брюзжала. Красавицей среди ее теток была одна лишь Элизабет, которая могла быть по-своему забавной, но ее переменчивость и капризная кокетливость действовали Поле на нервы.

С печальным вздохом Пола отвернулась от окна, запретив себе думать о родственниках, которые в большинстве своем были ей неприятны и в каждом из которых таилась какая-то угроза, словно они не одна большая семья, а враждующие между собой воины, хорошо вооруженные и в любую минуту готовые нанести удар. Да, именно так – они никогда не объединялись друг с другом, а постоянно спорили. Чтобы не думать больше о них, Пола стала мысленно рисовать себе Пеннистон Роял, любимое ею чудесное старинное имение, полное красоты и тепла. Пожалуй, так, как она, его ценила только одна Эмма.

Пола представила, как пускает своего жеребца вскачь по вересковому лугу ранним бодрящим утром, и тут неожиданно перед ней всплыло лицо Джима Фарли. Джим, ее любовь. Она закрыла глаза – сердце ее сжалось, к горлу подступил ком, голова пошла кругом. Нет, не думать о нем! Забыть! Не дать своим чувствам возобладать над разумом. Чувства налетают, как вихрь, приносят боль и отчаяние – при одном только воспоминании об этом человеке.

Пола открыла глаза и снова стала смотреть в окно, усилием воли заставив себя не вспоминать о Джиме Фарли. Единственном человеке, которого она любила. Человеке, с которым она не имела права связать свою судьбу – это касалось прошлого ее бабушки. Прошло немного времени, и Пола взглянула на часы. Они уже миновали Грэнтам и приближались к Донкастеру. Ничего не скажешь, их „роллс-ройс” показывал отличное время. В этот ранний час машин на шоссе было не так много. Пола откинулась на спинку сиденья и закрыла глаза. Смизерс включил радио – негромкая музыка в сочетании с убаюкивающим покачиванием машины стали клонить ее в сон. Несколько раз неожиданные толчки пробуждали Полу. И всякий раз, взглянув на бабушку, она убеждалась, что та спокойно дремлет, слегка улыбаясь во сне.

Через полчаса, однако, Эмма неожиданно выпрямилась. Сна как не бывало. Она чувствовала себя бодрой и отдохнувшей. Немного подвинувшись, она выглянула из окна – по лицу по-прежнему блуждала легкая улыбка. Йоркшир! Она всегда узнавала его, как только пересекала его границу. Здесь ее корни. И не удивительно, что старые кости откликаются на родные места, потому что память сидит в них. Наверное, это и есть атавизм. Ее дом – единственное место на земле, где она ощущает себя своей. По-настоящему своей.

Машина быстро проносилась мимо небольших городков с такими знакомыми названиями: Донкастер, Уэйкфилд, Понтефракт... И вот наконец Лидс, серый, нахохлившийся, но вместе с тем могучий и богатый, словно пульсирующий от избытка энергии, – один из промышленных гигантов Англии с его многочисленными текстильными фабриками, камвольными комбинатами, сталелитейными, цементными и машиностроительными заводами и типографиями. Лидс, ее город, где сосредоточена мощь ее империи. Город, которому она обязана своими успехами и своим несметным богатством. Их „роллс-ройс” проезжает мимо зданий и фабрик, которыми владеет она, Эмма Харт, и огромного универмага, носящего ее имя. Машина движется теперь медленнее, пробираясь в становящемся все более густым потоке других машин, – обычная картина для этого времени дня в центре города. Наконец-то они минуют его, и шофер нажимает на газ: они выехали за город.

Меньше чем через час „роллс-ройс” останавливается на вымощенном брусчаткой дворике перед внушительным особняком. Это и есть Пеннистон Роял. Эмма не просто выходит, а почти выпрыгивает из машины. Воздух холодный, пронизывающий до костей: с окрестных вересковых пустошей дует сильный ветер. Солнце, однако, уже шлет на землю золотистые лучи – его сверкающий шар хорошо виден на чистом, кобальтового оттенка небе. А вот и колышущиеся на ветру ярко-желтые головки первых мартовских нарциссов, сразу же бросающиеся в глаза на зеленом фоне подстриженного газона, тянувшегося до самого пруда (какие восхитительные белые лилии можно там увидеть!), расположенного внизу, за длинной мощеной террасой. Эмма с удовольствием вдохнула глоток воздуха: в нем был аромат вереска, острый и волнующий, запах сырой земли и проклюнувшихся зеленых почек, возвещающий приход долгожданной весны после сурового в этих краях зимнего ненастья. Накануне ночью шел дождь, и хотя был уже полдень, на листьях деревьев и кустарников все еще блестели водяные капельки, поблескивавшие при холодном свете этой северной части Англии.

Как обычно, прежде чем войти в дом, Эмма и Пола посмотрели на Пеннистон Роял со стороны. И снова хозяйка дома не могла не восхититься его величественной красотой. Красотой сугубо английского свойства – нигде в мире, пожалуй, не мог бы существовать этот великолепный особняк, удивительно гармонично вписывающийся в окружающий ландшафт. Нигде, кроме Англии. Начало ему было положено в семнадцатом столетии – сочетание архитектуры Ренессанса со стилем эпохи Якова Первого придавало постройке особую величавость. Невыразимая прелесть, не меркнувшая от времени, исходила от зубчатых башен и башенок, от мрачновато выглядывающих тяжелых окон в оправе серого камня, старинного, как сама вечность. Вместе с тем, в гордом облике здания была и несказанная мягкость, сквозившая даже в выступавших из-под карнизов водосточных трубах в виде горгон – фантастических фигур, с течением столетий постепенно утрачивавших свой устрашающий вид.

На террасе они на этот раз почти не задержались – место открытое, а солнце, хотя и светившее вовсю, грело еще не так сильно. Да и ветер, дувший со стороны Северного моря, был чересчур пронизывающим. Словом, погода, несмотря на кажущуюся теплоту, решила Эмма, обманчивая. Рисковать не имело смысла, и они как можно быстрее прошли вверх по ступеням – мимо фигурно подстриженной живой изгороди, окаймлявшей бархатный газон и как бы охранявшей его, подобно гордым стражам седой старины.

Они еще не подошли к высоким дубовым дверям особняка, как те уже широко распахнулись перед ними. Из дверей выбежала сияющая Хильда, их экономка.

– Мадам! – воскликнула она в упоении от того, что видит хозяйку, и бросилась к протянутой для приветствия Эмминой руке. – Мы так волновались за вас все это время. Но, слава Богу, вам лучше. Вы приехали! Как это великолепно! С возвращением! И вас, дорогая мисс Пола! – Хильда еще больше разулыбалась, приглашая их поскорее войти в дом. – Скорее, а то здесь, боюсь, для вас слишком холодно.

– Боже, как я рада снова очутится дома! – проговорила Эмма, переступая порог. – Надеюсь, у вас тут все в порядке, Хильда?

– Все великолепно, мадам! Только вот за вас переживала. Да и не одна я – мы все. А так дела у нас идут, можно сказать, как по маслу. К приезду семьи все готово. Если Смизерс один не справится с багажом, я распоряжусь, чтобы прислали на подмогу Джо... – Слова так и сыпались из нее, до того она была возбуждена.

– Спасибо, дорогая Хильда, но Смизерс справится и один, я уверена, – поблагодарила Эмма, вступая в огромную, выложенную камнем прихожую и с явным удовольствием оглядываясь вокруг. Взгляд хозяйки задержался на старинной дубовой мебели, развешанных по стенам гобеленах, большой медной вазе с нарциссами и веточках вербы, видневшихся на обеденном столе.

– Дом выглядит просто чудесно, – тепло улыбнулась она Хильде, закончив этот беглый осмотр. – Как всегда, вы выше всяких похвал, моя дорогая.

Хильда еще больше расцвела от этих слов.

– Кофе для вас уже готов, мадам. Если надо, то могу заварить и чай. Но может быть, вы предпочитаете по рюмочке шерри перед ленчем? – рискнула предложить экономка. – В таком случае оно уже ждет вас прямо в гостиной наверху, мадам.

– Прекрасная мысль, Хильда, – ответила Эмма. – Мы сразу же идем наверх. Ленч будет примерно в час, хорошо?

– Конечно, конечно, мадам!

И Хильда поспешила на кухню, тихонько напевая себе под нос какую-то незатейливую мелодию, в то время как Пола последовала за Эммой, уже начавшей подниматься по крутой лестнице. И снова она не могла не удивляться той огромной жизненной силе, которой была наполнена ее бабушка.

– Я сейчас приду, – окликнула Пола шагавшую впереди Эмму, когда они очутились наконец в длинном коридоре, откуда можно было попасть в спальные комнаты и верхнюю гостиную. – Мне бы хотелось перед ленчем немного освежиться, ладно?

Эмма кивнула:

– Мне тоже, дорогая. Так что встретимся чуть позже. – И они разошлись по своим комнатам.

Сняв дорожный костюм и переодевшись в тонкое шерстяное платье, освежив легкой косметикой лицо, Эмма вышла в гостиную, находившуюся рядом с ее спальней.

Эта верхняя гостиная была, пожалуй, ее самой любимой из всех комнат Пеннистон Роял. К ее приходу здесь уже потрескивали дрова в камине и горело несколько ламп под шелковыми абажурами, так что вся гостиная была освещена мягким рассеянным светом. С явным удовольствием Эмма приблизилась к камину, чтобы, по своему обыкновению, немного погреть руки у огня.

До чего все-таки красива, думалось ей, это верхняя гостиная в их доме – той тонкой красотой, которую способен породить только хороший вкус. В ней нет ничего претенциозного, утрированного, но искушенный глаз сразу понимает: простота эта крайне обманчива. Для того, чтобы ее добиться, необходимо потратить кучу денег, терпеливо и весьма искусно подбирая соответствующую мебель, ковры, гобелены... Слегка поблескивал темный натертый пол, в центре которого лежал пастельных, приглушенных тонов дорогой ворсистый ковер. Выкрашенные в бледно-желтый цвет (самый бледный, какой только возможно себе представить) стены создавали здесь особую солнечную атмосферу: посверкивание серебра и хрусталя отражалось в мягкой патине, тонким слоем покрывавшей бронзу изысканных столиков в стиле эпохи первых Георгов, в консолях, шкафчиках и большом, поражавшем своим великолепием столе.

Две длинные софы у камина, разделенные низким чайным столиком, своим комфортом и обволакивающей мягкостью напоминали скорее выложенные птичьим пухом гнезда. Обе они были обтянуты, в романтическом духе, вощеным ситцем, буквально полыхавшем ярко-розовыми, желтыми, голубыми и красными цветами на белом фоне в обрамлении зеленых лоз дикого винограда. На раскладных столиках и небольших консолях стояли антикварные фарфоровые чаши и вазы с первыми весенними, только что обрезанными цветами – гиацинтами, тюльпанами – и привозной мимозой. От тепла, излучаемого горящим камином, все они раскрылись – и в комнате стоял смешанный аромат с неповторимым букетом. Необычайно изящный шкафчик в стиле чиппендейл был заполнен несравненным розовым фарфором, а на маленьких приставных столиках красовались хрустальные светильники и лампы с подставками из резного жадеита и шелковыми абажурами бледно-кремовых тонов. Перед одним из высоких, почти от пола до потолка, окон на грегорианском столе лежали последние книжные новинки, а другой, возле одного из диванов, был доверху завален свежими номерами газет и журналов.

Отделанный уже слегка обесцветившимся резным дубом камин, возле которого, осматривая гостиную, стояла сейчас Эмма, увенчивался полкой, где мерцали старинные серебряные подсвечники с белевшими в них свечами, а в середине высились „экипажные часы” семнадцатого века. На стене, прямо над камином, висел пейзаж Тернера: его туманно-зеленоватые и сочетавшиеся с ними нежно-голубые цвета, выдержанные в буколическом духе, глубоко трогали сердце хозяйки дома во время ее наездов, вызывая ностальгическое чувство, как было и на сей раз, едва она поглядела наверх, чтобы полюбоваться картиной.

Над шкафчиком в стиле чиппендейл по обеим сторонам висели два портрета Рейндолса – молодого пэра и его супруги, а на стене за массивным столом красовалась тщательно подобранная коллекция изящных миниатюр. Безупречный вкус Эммы к цвету и форме, как и ее умение наиболее гармонично размещать мебель, чувствовались буквально повсюду. Вместе с тем, нельзя было при всем желании сказать, что гостиная обставлена чисто по-женски: там отсутствовали бесполезные мелочи, обычно украшающие „женские” комнаты. Нет, то была красивая, но вполне строгая гостиная, где любой мужчина мог бы наслаждаться удобством и мягким великолепием.

Когда руки у Эммы согрелись, она подошла к небольшой полке со стоявшим на ней серебряным подносом с напитками и хрустальными бокалами. Налив шерри в два из них, Эмма вернулась к камину, держа бокалы в руках. Коротая время в ожидании Полы, она стала перелистывать утренние газеты. Ее собственная газета, „Йоркшир морнинг газет”, она не могла не отметить, стала выглядеть куда лучше с тех пор, как заведующим издательством там стал, по ее настоянию, Джим Фарли. С его приходом в газете произошло много перемен, и она стала, гораздо лучше: изменился формат, более современной стала верстка. То же произошло и с вечерней „Йоркшир ивнинг стэндард газет”, которую он также держал под своим контролем. Теперь они приносили гораздо больше денег за счет рекламы, увеличился и тираж. Да, неплохо поработал Джим Фарли, и Эмма могла бы им гордиться, если бы... не Пола. Теперь к мыслям о нем примешивалась и неизменная мысль о ней, ее внучке. Та как бы всегда находилась теперь в тени Джима. Эмма вздохнула. Открывшаяся дверь положила конец ее невеселым размышлениям. Она с нежностью обернулась к Поле, как только девушка появилась на пороге.

– Тебя ждет шерри, дорогая! – сказала она, указывая на налитые бокалы.

Пола широко улыбнулась: переодеваясь у себя в комнате, она твердо решила предстать перед своими малоприятными родственниками воплощением обаяния. Пусть этот уик-энд не будет ничем омрачен – по крайней мере, она сделает для этого все, от нее зависящее! Ведь в этой обстановке бабушке понадобится максимальная помощь и поддержка в ее единоборстве с „пиявками”, как называла их про себя Пола. Иногда, правда, она делилась своими взглядами с Александром и Эмилией, ее двоюродными братом и сестрой, единственными, с кем она могла откровенничать.

– Мне бы хотелось сегодня днем покататься верхом, если ты не возражаешь, бабушка! – сказала она Эмме, подойдя к камину. – Хотя немного холодновато, но уж день выдался сегодня – лучше некуда.

Эмма с радостью согласилась. Все складывалось как нельзя лучше. После ленча ей как раз хотелось побыть здесь одной и она даже планировала услать Полу в Лидс под каким-нибудь предлогом. Теперь, слава Богу, ничего этого делать не придется!

– Конечно, дорогая! Тебе это наверняка пойдет на пользу. Только оденься потеплее. А я хочу немного расслабиться. Набросаю примерно, кого куда посадить завтра, когда вся семья усядется за ужин, а потом пойду отдыхать.

– А когда прибывают все остальные? – спросила Пола, стараясь говорить как можно безразличнее.

– Ожидаю, что некоторые приедут уже сегодня вечером, а остальные завтра, – ответила Эмма столь же спокойно-безразличным тоном.

Почувствовав, что Пола внутренне расстроена изменением планов на предстоящий уик-энд, она всячески стремилась не омрачать ее настроения еще больше.

– Народу соберется полон дом, да? – продолжала Пола. – Мы, по-моему, не садились за стол в полном составе уже лет сто!

– Да, ты права, Пола.

– А тетя Элизабет будет со своим мужем?

– Он что, у нее есть в данный момент? – не скрывая злорадства, поинтересовалась Эмма.

– Ну, бабуля, что ты такое говоришь! – рассмеялась Пола, и глаза ее весело забегали. – Ты же прекрасно все знаешь. Ее теперешний муж – граф Джианни из Италии.

– Хм... Он такой же граф, как я папа римский! – презрительно отозвалась Эмма. – Он, по-моему, больше похож на итальянского официанта. – Эмма отпила немного шерри, а ее зеленые глаза так и сверкали.

– Ну, ты просто несносна! Такой симпатяга. Мне кажется, что для тети Элизабет он даже чересчур хорош.

– Ты абсолютно права. Кстати, он задержался у нее что-то даже дольше остальных. Сама подумай! Давно надо было бы ей выкинуть очередной фортель. Самое время, а?

– Даже не знаю, – снова рассмеялась Пола. – С ней разве можно сказать что-нибудь наверняка? Но может быть, хоть это замужество окажется более счастливым, чем последнее?

– И чем все, которые были до этого „последнего”, – сухо прокомментировала Эмма.

Полу такая реакция бабушки позабавила.

– Послушай, бабуля, ты ведь и сама была замужем не один раз?

– Ну, не один. Но ведь не столько, сколько Элизабет. И потом, я же не разводилась с ними сразу после свадьбы. И не брала себе мужей все моложе и моложе, чем старше становилась сама, – заметила Эмма, но тут же великодушно засмеялась. – Бедняжка Элизабет! Разве можно в наши дни быть такой идеалисткой в вопросах семьи и брака. Как была романтичной в шестнадцать, так и осталась. Пора бы ей, в самом деле, немного остепениться.

– И заодно повзрослеть! – воскликнула Пола. – Надеюсь все-таки, она привезет с собой и своего Джианни, и близнецов. Эмилия на прошлой неделе была в магазине у Брэдфорда, так что, полагаю, сегодня вечером она сможет сюда завернуть.

– Да, она вроде собирается. Вчера я говорила с ней и...

Эмма не договорила, услыхав стук в дверь. В гостиную буквально ворвалась Хильда, на ее типично йоркширском лице горела радостная улыбка.

– Кушать подано, мадам, – возвестила она с большим воодушевлением. – Ленч состоит сплошь из ваших любимых блюд. Уж повар об этом позаботился!

– Сейчас спускаемся, Хильда, – не смогла удержаться от улыбки Эмма.

Она просто обожала свою экономку, которая служила ей верой и правдой без малого тридцать лет. Подумать, за все это время они ни разу не поссорились, даже не повысили друг на друга голоса. Для Хильды вся жизнь сосредотачивалась вокруг Пеннистон Роял – ему она отдавала свою любовь, гордость и умение.

– Так что ты говорила насчет Эмилии, бабушка? – спросила Пола, когда они последовали за Хильдой.

– Что я с ней говорила вчера и она рассчитывает поспеть к ужину. И еще она сказала, что, возможно, захватит с собой Александра. Если не выйдет, то он приедет один, но позже...

Хильда ждала их, стоя перед дверью столовой. Как только они появились, она широко распахнула ее и вошла следом за Эммой и Полой.

– Сегодня, – объявила она, – суп будет из свежих овощей. Как вы любите, мадам. И жареная камбала по вашему вкусу. – Она подошла к буфету, чтобы начать их обслуживать, и добавила: – И, конечно же, жареный картофель ломтиками. Вы просили, чтобы не злоупотребляли жареным из-за вашей диеты. Но один-то разок не повредит. Так ведь, мадам? – И она принялась разливать суп в тарелки из вустерского фарфора.

– Хорошо, Хильда! Раз вы разрешаете... – рассмеялась Эмма и озорно подмигнула Поле, которая была столь ошарашена подобной мимикой на бабушкином лице, что от неожиданности чуть не выпустила стакан с водой, который в этот момент держала в руках.

Днем, пока Пола каталась верхом по вересковым лугам, Эмма сидела наверху в своей гостиной, где всегда любила работать, и просматривала бумаги, которые подготовили для нее юристы еще до болезни. Изучив их, она позвонила Генри Росситеру в Лондон.

Быстро, как обычно, покончив с официальной частью разговора, она сразу перешла к делу:

– Так как там насчет продажи моей собственности? Все в порядке?

– Вот тут передо мной все документы. Я как раз занимался их изучением, Эмма, – ответил Генри, прокашлявшись.

Голос банкира показался ей, вопреки обыкновению, каким-то усталым и дрожащим. Должно быть, подумала она, мой старый друг начинает сдавать, как это ни печально. Мне будет его недоставать, когда он выйдет на пенсию. Сама она, Эмма давно решила, ни за что не станет делать этого: она умрет, когда придет ее час, сидя за своим рабочим столом.

– Они лежат передо мной, Эмма, – продолжал Генри, – и я вижу, что все уже продано. И за весьма приличную цену. Я бы даже сказал – великолепную. Общая сумма составила порядка девяти миллионов фунтов.

– Прекрасно, Генри! Но где же деньги?

– Деньги? Здесь у нас – в банке. А где еще, по-вашему, дорогая, они могут быть? – Теперь голос банкира звучал удивленно, с примесью легкой обиды.

– Да я знаю, что они в банке, – поспешила заверить его Эмма, а про себя улыбнулась. – Но меня интересует, на каком счете они лежат? – Она старалась говорить как можно терпеливее.

– Я положил их на ваш личный деловой счет – „Э. Х. Инкорпорейтед”.

– Пожалуйста, Генри, переведите все деньги на мой текущий счет. Личный текущий счет. И сегодня же.

Эмма почувствовала, насколько ее слова ошеломили Генри. Несколько секунд трубка молчала: ей было слышно, как собеседник на другом конце провода старается набрать в легкие как можно больше воздуха.

– Эмма, – наконец сумел он произнести, – это просто смехотворно! Никто никогда не кладет такую огромную сумму на текущий счет. У вас там и так лежит двести тысяч! Послушайте меня, дорогая. Вы же говорили, что вам потребуется порядка шести миллионов фунтов для каких-то ваших личных целей. Так давайте хоть остаток в три миллиона не будем трогать, чтобы он мог приносить вам какой-то доход!

– Я не хочу, чтобы эти деньги приносили мне доход, Генри! Пусть все они находятся на моем текущем счете. – Эмма рассмеялась, не удержавшись от желания немного подразнить Генри. – Я могу захотеть прошвырнуться по магазинам и сделать кое-какие покупки. Так что деньги всегда должны быть у меня под рукой.

– Покупки! – взорвался он, не расслышав в ее интонации явной издевки. – Даже вы и то не имеете права столько тратить на какие-то там покупки! Смешно! За все годы нашего знакомства мне ничего подобного не доводилось слышать. – Генри буквально кипел от негодования.

– Это еще почему?! Я вполне в состоянии потратить все эти деньги на свои покупки – конечно, в зависимости от того, что именно я намерена приобрести, – едко заметила Эмма, с горечью констатируя про себя, что замечательное чувство юмора, которым обладал Генри, мгновенно улетучивается, едва речь заходит о такой серьезной вещи, как деньги. – И пожалуйста, Генри, давайте больше этого не обсуждать. Возьмите все, что причитается банку, вычтите налоги – а остальное переведите на мой личный текущий счет.

– Подчиняюсь, – вздохнул банкир, почти не скрывая своего раздражения. – Остается надеяться, что вы знаете, что делаете. И потом, деньги-то ваши. Вы хозяйка...

„Вот именно, черт бы тебя побрал!” – подумала Эмма, но, разумеется, не произнесла этих слов вслух. Она была настоящей леди и знала, что можно, а чего нельзя. Кроме того, Генри, услыхав подобное из ее уст, наверняка пришел бы в ужас, а посему Эмма сочла за лучшее сменить тему разговора. После этого они несколько минут поболтали о разных светских новостях и благополучно расстались, повесив трубки – каждый на своем конце провода.

Эмма тут же занялась составлением плана размещения гостей за столом во время субботнего семейного ужина, а затем стала продумывать меню для Хильды. Покончив со всеми делами и положив официальные бумаги в портфель, она пошла к себе. Только очутившись в постели, Эмма со вздохом поняла, как она устала. А ведь впереди, она знала это, чрезвычайно трудный и ответственный день. В ее душе не было, впрочем, и тени тревоги или просто мрачных предчувствий – там жила холодная отрешенность и отвращение при мысли, какие сцены ей предстоит увидеть завтра вечером после семейного ужина.

Всю жизнь она ненавидела подобные сцены с их бессмысленным кипением страстей – они одновременно отталкивали и бесили ее. И всю жизнь она любой ценой стремилась избегать их, особенно когда речь шла о собственных детях. Несмотря на все ее заверения Поле, что все пройдет без эксцессов, Эмма была больше чем уверенна: ссоры и перебранки неминуемо омрачат предстоящие дни. С этим, решила она, все равно ничего не поделаешь, так что придется смириться, как это ни противно. Смириться и заранее закалить свое терпение и волю. Эмма отнюдь не была уверена, что у ее детей, разумеется, кроме Дэзи, достаточно самообладания, чтобы достойно выдержать внезапно обрушившийся на них кризис – а именно через кризис им всем предстояло сейчас пройти. Если бы вдруг обнаружилось, что оно у них все-таки есть, то Эмму бы это очень удивило. Конечно, она бы обрадовалась хотя бы потому, что это помогло бы ей избежать многих неприятных моментов ближайших дней. А то, что такие моменты обязательно возникнут, она не сомневалась. Эмма знала, как отреагируют ее дети на сообщение, которое им придется от нее выслушать.

Она слишком хорошо знала каждого из них, чтобы заранее не предвидеть их первой реакции. За исключением Дэзи, не участвовавшей в их играх, все остальные, услышав то, что она собирается им сказать, будут сперва шокированы, а затем придут в настоящую ярость. Еще бы, ведь им придется столкнуться с ее непреклонной решимостью, перед которой они окажутся жалкими и бессильными. Точно так же никто из них не сможет противостоять ее железной логике и закаленной в жизненных баталиях проницательности. Что ж, она нанесет им всем стремительный и страшный удар – удар, который разом перевернет жизнь каждого из них. Однако Эмма не испытывала при мысли об этом ни малейшего сожаления или жалости: ведь это они, ее дети, вынудили свою мать взять в руки карающий меч. Она не нападала – она защищалась. Защищалась от их бесстыдных поступков, порожденных эгоизмом и жадностью.

Не было у Эммы и чувства вины за те планы, которые она наметила на будущее. И уж подавно не испытывала она ни капли сострадания к тем, кто пострадает больше других. Единственное, что она чувствовала сейчас – это щемящая душу печаль, сидевшая глубоко внутри и по временам сжимавшая грудь стальными тисками. Печаль, порожденная болью за детей и глубоким разочарованием в них, как и ужасом перед тем хладнокровием, с которым они плели против нее нити заговора. Уже много лет как она перестала ждать проявлений любви с их стороны и ничего не делая, чтобы добиться их расположения. И все же, несмотря на все это, ей не могло придти в голову, что настанет такой день, когда она будет сомневаться в их верности. Вот почему этот заговор был для нее как гром среди ясного неба. Потом первый шок сменился лютой яростью, которая в конце концов перешла в простое презрение.

Думая сейчас об их двуличии, она мрачно улыбалась: до чего же они оказались плохими заговорщиками, как не хватало им искусства предвидения, что позволило ей узнать об этих гнусных планах с момента их зарождения!

Окажись они хоть чуть более искусными и более осторожными, она могла бы их теперь – пусть лишь отчасти – все же уважать. У Эммы было это качество – способность отдавать должное своему противнику, ценя в нем проявления подлинной силы и хитрости, по-своему даже восхищаясь ими. Что же касается собственных детей, то их полное непонимание обстановки приводило ее в отчаяние: как можно быть настолько легкомысленными, чтобы идти на подобное безрассудство, обрекающее их на роковое поражение? И как могли они настолько недооценивать ее, Эмму?

Она нахмурилась и решила больше не думать о них, стараясь вызвать в душе светлые чувства, испытываемые ею к своей дочери Дэзи, Поле и другим внукам. Мало-помалу душевное спокойствие вновь вернулось к ней, и Эмма смогла наконец мирно уснуть.

Полуденный чай был одной из незыблемых традиций Пеннистон Роял. Эмма всегда наслаждалась этим ритуалом, но даже если бы она вдруг забыла о нем, Хильда все равно напомнила бы ей.

Как-то, уже много лет назад, когда хозяйка робко предложила воздержаться от дневного чаепития, Хильда решительно воспротивилась, заявив:

– Только через мой труп, мадам!

Эмме не оставалось ничего другого, как рассмеяться и сдаться на милость победителю. Спорить с Хильдой не имело смысла.

Уроженка здешних мест, она пришла в дом к Эмме сразу же после того, как та отреставрировала Пеннистон Роял. С годами она стала скорее членом семьи, чем прислугой. Более преданного человека трудно было себе представить. Эмму она называла „простой доброй женщиной без всяких там причуд”, добавляя с присущей всем йоркширцам прямотой:

– Она настоящая леди, доложу я вам, пусть даже и родилась в простой семье. Тут все дело в том, какое у тебя сердце, а не в том, из какой ты семьи происходишь.

К тому времени, когда Эмма перебралась в Пеннистон Роял, в округе ходили легенды о ее могуществе и богатстве. Но не только о них. Она успела прославить себя многими благотворительными делами, которые делались от чистого сердца и не сопровождались никакой шумихой, да и не были на нее рассчитаны. Правда, Хильда всегда, когда у нее появлялась подобная возможность, старалась с гордостью донести до слушателя весь вписок Эмминых добрых дел, словно читала молитву. Она никогда не упускала случая, чтобы не упомянуть, что ее мадам не только дала высшее образование Питеру, сыну Хильды, но и помогла учредить стипендии в университете, чтобы наиболее способная молодежь из Пеннистона и Фарли могла там обучаться.

– А ее Фонд? – неизменно добавляла она, выгибая шею и щуря глаза для большей убедительности. – Знаете, сколько он раздает денег нуждающимся? Со счету собьешься. Миллионы! Да-да, миллионы! Вот уж кто не жадный, так это наша Эмма Харт. За это я ручаюсь. Не то, что некоторые богатеи из здешних краев. Эти даже слепцу в дождливую ночь огня не засветят, а уж чтоб с монеткой расстаться – и речи быть не может...

Так она воспевала Эммины добродетели, а когда не делала этого, то принималась расписывать достоинства Полы, которую помогла воспитать и которую любила как родную дочь.

Ровно в четыре часа пополудни Хильда вплыла в гостиную с большим серебряным подносом, на котором стоял великолепный старинный чайный серебряный сервиз поразительной работы и тончайшего фарфора чашки – такие прозрачные, что если их поднимали, они светились. Следом за экономкой шла одна из двух молоденьких горничных, ежедневно являвшихся в Пеннистон Роял: в ее руках был огромных размеров поднос, уставленный всякими вкусными вещами, любовно испеченными поварихой.

– Поставь-ка свой поднос на минутку на большой стол, Бренда, – обратилась к девушке Хильда. – А сама принеси к камину столик поменьше. Сюда, рядом с моим.

Она поставила поднос с сервизом на чайный столик, пыхтя от напряжения. Затем жестом показала Бренде, куда лучше всего придвинуть второй столик, после чего обе женщины красиво разместили на столах содержимое двух подносов, и Бренда удалилась, оставив экономку наводить последний глянец. Оглядев выпечку критическим взором, Хильда явно осталась удовлетворенной этим осмотром, судя по широкой улыбке на ее пухлом розовощеком лице: горячие, политые маслом ячменные лепешки, тонкие ломтики хлеба, клубничный джем домашнего изготовления, взбитые сливки, сладкие бисквиты, бутерброды с копченой семгой, огурцами и помидорами, а также фруктовый торт, увенчанный миндальными орешками. „Настоящее йоркширское чаепитие”, – решила она, свертывая батистовые салфетки и раскладывая их по тарелкам рядом с серебряными вилками и ножами с перламутровыми ручками, успевая одновременно подбросить в камин пару поленьев, взбить подушки на диване и окинуть все вокруг быстрым оценивающим взглядом. Лишь после того, как она убедилась, что придраться не к чему, она постучала к Эмме.

– Вы уже встали, мадам?

– Да, Хильда. Заходите! – отозвалась Эмма. Хильда отворила дверь и, улыбаясь, заглянула внутрь.

– Чай готов! – объявила она. – И мисс Пола уже вернулась с прогулки. Просила передать вам, что придет через пару минут. Только переоденется после верховой езды, и все.

– Спасибо, Хильда. Я сейчас.

– Позвоните, если что-нибудь понадобится, мадам, – ответила Хильда и спустилась на кухню, чтобы почаевничать самой и сказать несколько приятных слов кухарке, сегодня особенно постаравшейся.

Открыв дверь гостиной, Пола на секунду остановилась на пороге, пораженная великолепием комнаты, которое ей неожиданно открылось. Время здесь, казалось, остановилось. Полнейшая тишина, только слышно, как потрескивает огонь в камине. Сквозь высокие окна падал солнечный свет, к этому часу ставший уже темно-золотистым. Он обволакивал своей мягкостью мебель, ковры и картины; пронизанный солнечными лучами воздух был приятным от аромата гиацинтов и весенних цветов и слегка кружил ей голову. У Полы защемило в груди при виде этой огромной комнаты, с которой связано столько полузабытых воспоминаний, теперь разом нахлынувших на нее. Молча вошла она в гостиную и осторожно, словно боясь спугнуть стоящую вокруг тишину, проследовала к камину, стараясь, чтобы шуршание платья не слишком нарушало царивший здесь покой.

Присев на кушетку, Пола еще раз обвела глазами гостиную, где буквально каждая вещь была ей знакома и дорога ее сердцу. Сидя здесь, так легко забываешь, что где-то за стенами существует совсем другой мир – мир, полный боли, безобразия, отчаяния. Зато вспоминаешь годы детства, прошедшего в этом старинном особняке. Как счастлива была она тут вместе с матерью и отцом, своими кузенами и кузинами, сверстниками, товарищами ее детских игр. И с бабушкой. Всегда с бабушкой! Как-то так получалось, что та всегда была где-нибудь поблизости, если надо было утереть ей слезы, первой посмеяться над детскими проказами, порадоваться ее даже самым скромным успехам, поругать или, наоборот, приласкать. Всем, что Пола имеет, все, чем она стала, – она обязана бабушке. Именно от нее она впервые услышала, какая она умная, красивая и непохожая на других, „совершенно уникальное создание”, как выразилась однажды Эмма. Именно бабушка вселила в нее уверенность в своих силах и сознание своей власти над другими людьми. Именно бабушка научила ее бесстрастно глядеть в лицо правде, ничего не бояться...

Эмма вошла так тихо, что Пола ничего не слышала. Остановившись, как и внучка, на пороге, чтобы полюбоваться видом гостиной, она, однако, главное свое внимание сосредоточила на Поле. „Как чудесно она выглядит! – подумалось ей. – Настоящая красавица с какого-нибудь старинного портрета. Есть в ней что-то задумчивое, отдаляющее ее от сиюминутных дел – девушка с единорогом, да и только”.

Во внешности Полы и на самом деле было что-то от средневековья: платье с высоким гофрированным воротником и длинными рукавами, расширявшимися книзу и глубокими складками, облегавшими ее тонкие запястья. Темно-фиолетовый цвет платья усиливал блеск глаз, сиявших на алебастрово-белом лице подобно двум глубоким заводям. Иссиня-черные волосы были гладко зачесаны назад и заколоты на затылке черепашьим гребнем – „вдовий пик” выделялся на лбу еще явственнее, чем обычно. Единственным украшением служили старинные аметистовые висячие сережки, в которых посверкивали бриллианты, удивительно гармонировавшие с проникавшими в комнату солнечными лучами.

– А, ты уже здесь, дорогая! – воскликнула Эмма, подходя к Поле. – Выглядишь ты просто чудесно, прогулка верхом явно пошла тебе на пользу.

Пола даже вздрогнула от неожиданности:

– Ты прямо меня перепугала, бабуля! Мои мысли витали сейчас Бог знает как далеко.

Усаживаясь напротив, Эмма загоревшимися глазами окинула столик с едой.

– Нет, ты только посмотри! Господи! Эта Хильда прямо несносна! – И она затрясла головой, притворяясь, что рассержена. – Куда нам столько! Разве мы все это съедим? Да и ужин у нас всего через несколько часов.

– Знаю, знаю, – рассмеялась Пола. – Может быть, она думает, что тебе надо поправиться. Ты что, забыла, как она над тобой трясется. Но сегодня, по-моему, она превзошла себя. Совсем как в детстве, когда она пыталась проделывать все эти штуки со мной.

– Я совсем не голодна, – призналась Эмма. – Но ведь она расстроится, если мы ничего не попробуем.

– А я просто умираю с голоду, так что можешь не волноваться, – заметила Пола, взяв с блюда бутерброд. – Я здорово продрогла там, на лугу и гнала во весь опор, чтобы согреться. Когда проедешь верхом столько миль, сколько сегодня я, то на аппетит жаловаться не приходится. – И она с наслаждением принялась жевать бутерброд под одобрительным взглядом бабушки.

– Я так рада видеть, что ты наконец-то ешь с аппетитом, – заулыбалась Эмма. – Обычно просто ковыряешься, неудивительно, что ты всегда такая худенькая...

В этот момент зазвонил стоявший на Эммином столе телефон. Пола вскочила с места:

– Не надо, дорогая. Я сама возьму трубку. Наверное, это кто-то из наших родственников. – И она бросилась к столу через всю комнату.

– Да, Хильда. Я поговорю. Алло, это Пола. Слушаю. Вам дать бабушку? – выслушав собеседника, Пола произнесла: – Хорошо. Всего доброго.

Пола вернулась обратно.

– Кто это был? – спросила Эмма.

– Тетя Элизабет. Она приезжает завтра утором. Вместе с близнецами... И мужем!

– Итак, с ней все ясно, – хохотнула Эмма. В ту же секунду телефон зазвонил снова.

– Господи! Так они все будут звонить один за другим и сообщать о своем прибытии. Что же, целый день надо будет сидеть и отвечать на звонки! – взмолилась Эмма в нетерпении.

Пола снова подскочила к столу и взяла трубку, после того как Хильда, по обыкновению, ответила на звонок.

– Эмилия! Как поживаешь? – воскликнула она, услышав в трубке голос своей кузины, с которой они были большими друзьями. – Да, конечно, можешь. Она здесь рядом. – Пола положила трубку на стол и жестом попросила бабушку подойти. – Это Эмилия, бабушка! Она хочет с тобой поговорить, – пояснила она.

– Знаю я ее, – ответила Эмма с улыбкой умиления. – Разговор может быть трудным. – И взяла со стола чашку с чаем, чтобы она была у нее под рукой во время беседы по телефону. Сев за стол и подняв лежавшую там трубку, она начала весьма энергично: – Ну здравствуй, дорогая. Как идут твои...

– У меня все прекрасно, – перебила ее Эмилия, говоря, как всегда, торопливо, потому что постоянно куда-нибудь спешила. – Не могу особенно распространяться, мне жутко некогда! Хотела тебе сказать, что Сара прилетает из Лондона сегодня днем. Я подхвачу ее в аэропорту в шесть тридцать. Так что к ужину мы обязательно будем. Да, Александр просил передать тебе, что, скорей всего, запоздает. Дядя Кит устроил целую бучу из-за нового оборудования, на котором настаивает Александр. Заставил Александра снова сидеть над его выкладками. Тот прямо чуть не взорвался! В общем, он считает, что к восьми приедет в Пеннистон, если это, правда, не слишком поздно. И еще, Джонатан едет лондонским поездом до Лидса, но Смизерса посылать за ним не надо. Говорит, что возьмет такси на вокзале.

Все это было произнесено Эмилией в ее обычной манере – непрерывный поток, к которому Эмма, впрочем, давно успела привыкнуть. Удобно откинувшись на спинку стула, она явно наслаждалась, о чем свидетельствовало добродушное выражение лица; попивая чай, она внимательно прислушивалась к словам внучки. И вечно Эмилия куда-то несется, вечно у ее внучки не хватает времени, даже больше, чем у нее самой, подумала Эмма. Часто ей даже казалось, что ее говорливая и импульсивная внучка изъясняется в основном одними восклицательными знаками.

– Если ты так уж спешишь, моя дорогая, – заметила Эмма с издевкой, – то можно было говорить и покороче...

– Не вредничай, бабуля. Что я, виновата, что твои идиотские внуки делают из меня своего поверенного. Уф-ф... И последнее. Филип, скорей всего, приедет со мной, если получится. А если нет, то его привезет Александр. Бабушка, дорогуша... – Эмилия неожиданно замолчала, а когда заговорила вновь, то интонация была вкрадчивой и доверительной: – Можно попросить тебя об одном одолжении?..

– Конечно, – согласилась Эмма, с трудом удерживаясь от лукавой улыбки.

Она прекрасно знала этот ласково-просительный тон Эмилии, которая всегда пускала его в ход, как только ей что-нибудь было нужно.

– Можно мне одолжить одно из твоих вечерних платьев, а? Я захватила с собой в Брэдфорд лишь самое необходимое. Я ведь не знала, что ты собираешься устраивать семейный ужин! Мне совсем нечего надеть. Сегодня была в магазине – здесь все такое унылое! А времени ехать в Лидс у меня просто нет.

Эмма рассмеялась в ответ:

– Если в магазине все тебе кажется унылым, то, право, не знаю, что ты сможешь найти здесь, дорогая, – добавила она, действительно недоумевая, что способно понравиться в ее, Эммином, гардеробе красавице-блондинке двадцати одного года, да еще с таким темпераментом.

– А шифоновое красное платье? Ну, это твое из Парижа! Оно мне в самый раз. И еще твои красные замшевые туфли. Они мне тоже подходят. – Эмилия затараторила еще быстрее: – Я просто примерила – ведь ты не против, правда? – когда была в Пеннистоне на прошлой неделе. Сидит на мне превосходно! Ну, так можно мне будет поносить? Обещаю, что верну все в том же самом виде, как было.

– Знаешь, я даже забыла, что у меня есть это платье. Что за вопрос, Эмилия! Конечно, носи на здоровье, если тебе подходит. Сама не знаю, зачем я его вообще покупала в свое время. Так что, если хочешь, можешь взять его себе, – предложила Эмма великодушно.

– О, бабуля, миленькая! Ну как это я вдруг возьму твое платье насовсем! – проговорила Эмилия задохнувшимся от неожиданной радости голосом, а затем, после небольшой паузы, все-таки решилась спросить: – Но разве тебе самой оно не нужно?

– Нет, Эмилия, не нужно, – ответила Эмма и улыбнулась. – Для меня оно чересчур уж яркое. Бери его себе.

– О, бабушка! Ты просто прелесть! Спасибо! Ангел ты мой!..

– Да, Эмилия? А что еще?

– А это не будет с моей стороны нахальством – попросить твои старые бриллиантовые сережки? Только поносить, а? К тому шифоновому платью... надо... ну... что-нибудь такое, правда? – воскликнула Эмилия в крайнем возбуждении, помешавшем ей сразу подобрать нужное слово. – В общем какие-нибудь подходящие драгоценности!

Эмма от души рассмеялась:

– До чего же ты все-таки смешная, Эмилия! Понятия не имею, что ты подразумеваешь под старыми бриллиантовыми сережками? Разве у меня в доме есть что-то в этом роде?

– Есть! Конечно, есть. Клипсы, эти висюльки. Ты просто их никогда не носишь и, наверное, забыла об их существовании, – предположила Эмилия с надеждой, что клипсы тоже достанутся ей.

– Ах, эти. Что ж, можешь их взять – и все остальное, что тебе захочется. А теперь скажи-ка мне в двух словах, как обстоят дела в Брэдфордском магазине?

– Спасибо, бабуля! За сережки, я хочу сказать. А насчет магазина, дела здесь идут превосходно. Когда увидимся, я тебе расскажу о некоторых из моих нововведений. А так в остальном здесь сонное царство и скукота.

– Ничего, на следующей неделе ты будешь в Лидсе. Там повеселее. А насчет твоих нововведений мы побеседуем сегодня вечерком, – заметила Эмма. – Кстати, если мальчики немного запоздают, то это неважно. По пятницам Хильда все равно готовит холодный ужин, – добавила она. – Да, вот еще, звонила твоя мать. Она приезжает завтра вместе с...

– Бабушка, бабушка! – перебила Эмилия. – Боже, чуть не позабыла. Я ведь хотела предупредить тебя об одной ужасной вещи! Мама жутко поругалась с близнецами! Вроде из-за статуи, которую они там для тебя сделали. Они настаивают, что надо привезти ее сюда, а мама говорит, что этот кошмар нельзя показывать людям. И потом она не помещается в машине. А как, интересно, она может там поместиться, когда у мамы там полно разного барахла, которое она, неизвестно зачем, таскает с собой. В общем, у них произошел жуткий скандал – и теперь оба близнеца хотят переехать к тебе в Пенни-стон! Я просто хотела, чтобы ты все знала и не удивлялась. – Эмилия тяжело вздохнула и добавила: – Боже, что за семейка!

– Спасибо, что предупредила, – ответила Эмма, явно думая о чем-то своем. – Но давай не будем сейчас об этом тревожиться. Уверена, когда Элизабет приедет, близнецы уже будут в норме. А если им хочется у меня немного пожить, пускай живут. У тебя все, Эмилия? – спокойно спросила Эмма, хотя на самом деле ей не терпелось закончить этот разговор, как ни отвлекал он ее от мрачных мыслей.

– Боже! У меня совсем не остается времени! Я опаздываю! – всполошилась Эмилия. – Так что до свидания, бабушка! Вечером увидимся! Я побежала!

– До свидания... – Эмма уставилась на телефонную трубку, которую продолжала держать в руке, и рассмеялась: на том конце провода уже слышались гудки отбоя. Откинувшись на спинку стула, она недоверчиво покачала головой. – Я ни капельки не удивляюсь, что управляющих в моих магазинах начинает трясти, когда к ним прибывает Эмилия. Это же не человек, а ураган! – сказала она со смехом.

Улыбнувшись, Пола кивнула головой в знак согласия.

– Знаю, бабуля. Но зато никто лучше, чем она, не умеет работать! Думаю, имеет смысл послать ее на некоторое время в наш парижский магазин. Она там горы свернет.

– Но она ведь, по-моему, не знает французского? – возразила Эмма, удивленно подняв брови. – Если бы знала, то можно было бы подумать над твоим предложением.

Пола в упор взглянула на бабушку.

– Нет, знает. – Пола выпрямилась, сидя на диване. – Она давно берет уроки. – Чувствовалось, что внучка прощупывает ответную реакцию Эммы. – Она бы, я думаю, с удовольствием туда поехала. А для тебя это был бы самый лучший выход.

– Хорошо, подумаю, – ответила Эмма, приятно пораженная осведомленностью Полы.

Может быть, ее внучка права. Эмилия – хороший работник и на самом деле в состоянии справиться с теми проблемами, которые заботили ее, Эмму. Как и другие ее внуки, Эмилия уже давно трудилась в „Харт Сторз” и доказала, что любит и умеет работать по-настоящему. Да, решила Эмма, надо будет обязательно подумать над этим предложением. Но это потом. Сейчас необходимо решить более неотложные дела, связанные с семейным ужином. – Я уже составила план, кого куда посадить, – начала она, обращаясь к Поле и наливая себе вторую чашку чая.

Пола с интересом взглянула на бабушку, и на ее губах появилась мягкая улыбка:

– Да, бабушка, ты мне уже говорила, что собираешься это сделать. – В голосе Полы прозвучала нотка ожидания.

Эмма прокашлялась и продолжила:

– Мне кажется, я рассажу всех правильно. Те, кто не слишком-то ладят друг с другом, не окажутся у меня рядом. Правда, я тебе уже говорила, что уверена в одном – все будут вести себя за ужином очень корректно.

Эмма сунула руку в карман, и пальцы сразу же обвились вокруг лежавшего там листка бумаги, но вынуть свой план и показать Поле ей не захотелось.

– Надеюсь, что все именно так и будет, – произнесла внучка со смешком. – Народу наберется много, а ты ведь сама знаешь, как трудно, просто невозможно бывает управиться с некоторыми из тех, кто собирается приехать. Или я не права?

– Еще как права! – откликнулась Эмма, откидываясь на спинку дивана, куда она пересела, и пристально вглядываясь в лицо внучки. – Наверняка все они решили, что настал мой последний час, когда узнали про болезнь. Ведь так?

Пола бросила быстрый взгляд на бабушку: этот неожиданный вопрос явно застал ее врасплох, тем более что по лицу Эммы невозможно было ничего понять.

– Не знаю... – начала она задумчиво. – Может, и так...

Она колебалась, но затем верх взяла все же ее злость на своих родственников, заставившая ее высказаться откровенно.

– Бабушка, да они же все такие пиявки! Не понимаю, чего ты с ними возишься? Прости, это, конечно, твои дети, но меня всякий раз, когда я о них думаю, прямо трясет от злости.

– Ты не должна просить за это прощение, дорогая. Я ведь и сама прекрасно знаю, что они собой представляют, – произнесла Эмма с еле заметной улыбкой. – Я отнюдь не заблуждаюсь на их счет и вовсе не думаю, что они собираются тут, потому что действительно заботятся о моем здоровье. Мое приглашение они приняли в основном из любопытства. Стервятники слетаются, чтобы поглазеть на падаль. Только я еще не умерла – и в ближайшее время не собираюсь, – заключила она с сардонической усмешкой. Пола подалась вперед.

– Зачем же в таком случае ты их всех созываешь, бабушка? – медленно, чеканя каждое слово, проговорила она. – Ты ведь сама говоришь, что прекрасно знаешь им цену!

– Мне просто захотелось увидеть их всех вместе в последний раз, – загадочно улыбнувшись, ответила Эмма, и глаза ее холодно блеснули.

– Не смей так говорить, бабуля! Слышишь? – воскликнула Пола. – Ты совсем здорова! А следить за тобой в этот раз мы будем день и ночь! И черт с ними, со всеми этими делами и магазинами.

– Ты меня не так поняла. Когда я говорю „в последний раз”, то просто имею в виду, что больше приглашать их сюда на уик-энд не намерена. Вот и все, – спокойно разъяснила Эмма. – У меня как-никак есть небольшое семейное дело. Ну, и раз они, члены моей семьи, в нем задействованы, то, значит, должны здесь собраться. Все вместе. – Губы ее привычно сжались в узкую полоску, а глаза мрачно и решительно засверкали.

Тревога за бабушку сжала сердце Полы.

– Обещай, что не будешь из-за них расстраиваться! – воскликнула она обеспокоено, увидев непреклонное выражение на лице той. – И пожалуйста, никаких деловых обсуждений! Пусть этот уик-энд будет посвящен только отдыху. Подумаешь, неужели дела не подождут? – почти в сердцах крикнула Пола.

– Да подождут, подождут, – успокоила ее Эмма, пожав плечами, чтобы показать, что ничего особенного тут нет. – Речь идет о некоторых деталях, связанных с деньгами, положенными мною на их счета. Выяснение не займет особенно много времени. И, обещаю, расстраиваться я себе не позволю. – По лицу бабушки скользнула тень улыбки. – Я даже с интересом жду нашей встречи.

– О себе лично я этого сказать не могу, – осторожно заметила Пола. – Можно взглянуть на твой план?

– Конечно, дорогая.

И Эмма, слегка приподнявшись, глубже опустила в карман руку, словно обвивая пальцы вокруг сложенного листка бумаги, потом снова заколебалась и, наконец, решительным движением извлекла свой листок.

– Вот, пожалуйста! – С этими словами она протянула бумагу Поле и стала ждать ее реакции, затаив дыхание.

Взгляд внучки быстро пробежал содержание написанного. Эмма ни на секунду не сводила глаз с лица Полы: вот ее глаза на чем-то остановились, вот широко открылись, затем побежали дальше, вернулись к месту, которое ее привлекло. По лицу было заметно, что Пола теперь с крайним недоверием относится к содержанию плана.

– Но зачем это, бабушка? Зачем?! – В голосе внучки прозвучала нота озлобления. Полу всю так и передернуло, и листок, выскользнув из ее рук, упал на пол.

Эмма молчала, ожидая, пока не утихнет эта вспышка гнева.

– Зачем? – снова повторила Пола, вскакивая с места, лицо ее побледнело, губы тряслись. – Зачем ты все это делаешь, бабушка? Ты не имеешь права приглашать сюда завтра вечером Джима Фарли! Он что, тоже член семьи? Не желаю, чтобы он сюда приходил! Я этого не потерплю! Не потерплю! Ни за что! Как ты могла, бабушка?!

Пола бросилась к окну – по ее спине Эмма видела, что она изо всех сил старается не поддаваться своим эмоциям. Худые плечи были напряжены, лбом она прижималась к оконному стеклу, лопатки, обтянутые шелковым платьем, остро торчали, наполняя сердце Эммы щемящим чувством грусти и бесконечной жалости, словно боль Полы была ее собственной болью.

– Подойди ко мне и давай поговорим по душам, дорогая, – как можно мягче произнесла она.

Пола быстро повернулась – глаза ее потемнели от гнева.

– Я не хочу сейчас разговаривать с тобой, бабушка, извини. Во всяком случае о Джиме Фарли!

Она стояла у окна, напряженная как струна, в глазах сверкали молнии. Весь ее вид говорил о дерзкой непреклонности. От ярости она сжимала и разжимала кулаки. „Как могла бабушка не подумать о том, что она делает? Приглашать Джима Фарли на ужин было верхом жестокости и несправедливости. Откуда вдруг в бабушке появилось и то, и другое? – подумала Пола. – Никогда в жизни за ней этого не водилось”.

Повернувшись спиной к Эмме, она снова прижалась лбом к оконному стеклу. Там за окном зеленели кроны деревьев, но она их не видела: изо всех сил она старалась не расплакаться от тех чувств, что душили и мучили ее сейчас.

Неожиданно Пола показалась Эмме такой трогательно молоденькой, беззащитной, обиженной. „Боже, в сущности это ведь моя единственная ценность в жизни, – подумалось Эмме, и сердце ее защемило от любви к внучке. – Кто из внуков мне более дорог, чем эта девочка? И стоило прожить трудную и страшную жизнь, какую я прожила, – решила Эмма, – только для того, чтобы в конце пути меня согрела эта нечаянная радость. Девочка моя! Сильная, отчаянная, бесстрашная и преданная. Для тебя на первом месте все мои желания. И ради них ты готова пожертвовать даже собственным своим счастьем!”

– Подойди ко мне, дорогая. Я кое-что должна тебе рассказать.

Пола рассеянно взглянула в ее сторону, как бы все еще пребывая в состоянии шока. Сделав над собой усилие, она заставила себя вернуться к камину, двигаясь, словно во сне.

Пола по-прежнему кипела от ярости, но дрожь мало-помалу унялась. Вид у нее был отрешенным, но спокойным. Глаза смотрели пусто, без обычной живости и казались двумя кусками лазурита на мертвенно-бледном лице.

Прямая и строгая, она присела на диван – сама сдержанность и непреклонность. „Надо поскорей ей все объяснить, – испугалась Эмма, – чтобы она перестала наконец страдать! Может быть, надо объясниться с ней прямо, а не сообщать о приглашении Джима Фарли косвенно, дав почитать список гостей на завтрашнем ужине. Но я не доверяла себе, я боялась. Прочь недоверие! Немедленно все объяснить! Пола не должна так страдать!”

– Я решила пригласить Джима Фарли, потому что он фактически участвует в том семейном деле, о котором я тебе говорила. – Эмма сделала паузу и глубоко вздохнула, теперь ее голос зазвучал тверже: – Но это не единственная причина, Пола. – Она в упор взглянула на внучку. – Я пригласила его еще и для тебя. И он, замечу, с восторгом принял это приглашение.

– Ч-ч-т-т-о-о т-т-ы-ы... хочешь этим сказать? Для меня? – заикаясь, проговорила Пола, которая, судя по голосу, была в полном оцепенении и ничего не могла понять. Лицо ее залилось краской смущения, губы опять затряслись. – Я не представляю... пригласила для меня?!

Пола явно пыталась докопаться до смысла сказанного, но у нее это никак не получалось. Вырвавшиеся из-под гребня волосы разметались по лицу, и она нетерпеливо пыталась их оттуда смахнуть, потом покрутила головой в полном недоумении.

– Нет, бабушка, что ты такое говоришь? Ты же всегда ненавидела семейство Фарли! Не понимаю...

Эмма резким движением поднялась со своего стула и пересела к Поле на диван. Взяв тонкую изящную руку своей внучки в свои маленькие, но твердые ладони, она заглянула в ее выделявшиеся на бледном лице страдающие глаза – и любящее сердце сжалось от боли. Эмма нежно коснулась пальцами этого разом осунувшегося лица, кротко улыбнулась и шепнула охрипшим от волнения голосом:

– Я уже старая женщина, Пола. Старая, закаленная жизнью женщина, которая отчаянно боролась, чтобы получить все то, что у меня сегодня есть. Сильная? Да, сильная. Но такая усталая. Ожесточившаяся? Возможно, что и так. Зато мудрая. Моя мудрость приобретена в борьбе с жизнью, в борьбе за выживание. Я вот тут на днях как-то подумала: а с какой, спрашивается, стати эта глупая гордость уже старой, повидавшей виды женщины должна стоять на пути единственного на целом свете человека, которого я люблю? Неужели я действительно так эгоистична и глупа, что могу позволить событиям шестидесятилетней давности мешать мне трезво оценивать события сегодняшние?

– И все равно я ничего не понимаю... – пробормотала Пола в замешательстве.

– Как это так? Я хочу дать тебе понять, что у меня больше нет возражений против твоих свиданий с Джимом Фарли. Знай, у нас с ним вчера был долгий разговор, из которого я поняла, что его чувства к тебе остались неизменными. У него по-прежнему самые серьезные намерения в отношении тебя. А сегодня днем я ему заявила, что если он хочет на тебе жениться, то у него есть теперь не только мое согласие, но и мое благословение. У него и у тебя, любовь моя.

Пола буквально онемела от этих слов. Ее разум на самом деле отказывался воспринимать сказанное бабушкой. Уже много месяцев, как она запрещала себе даже думать о Джиме Фарли, поняв, что у них с ним не может быть никакого будущего. А раз так, то Пола заставила себя, проявив железную волю, отбросить прочь все свои чувства, полностью переключившись на работу, чтобы забыться и не вспоминать больше о своем горе. Затуманенными от слез глазами видела она сейчас бабушкино лицо – то самое, которое всю жизнь так обожала. Которому так верила. Сейчас это лицо расплылось в улыбке – глаза смотрели на Полу выжидающе, в них отражалась нежность, понимание и мудрость. Слезинки медленно сползли по щекам Полы. Она, не веря своему счастью, покачала головой.

– Никогда бы не подумала, что ты изменишь свое решение, – произнесла она сдавленным голосом.

– Ну вот видишь, изменила.

Эти простые слова, произнесенные твердо и решительно, наконец дошли до смятенного сознания Полы, проникли в ее измученное сердце. Ее выдержка дала трещину – как трескается льдина под солнечными лучами. Пола разрыдалась. От рыданий сотрясалось все тело – наконец-то сдерживавшиеся в течение долгих месяцев чувства смогли выплеснуться наружу. Она подалась вперед, инстинктивно потянувшись к Эмме. Та с нежностью прижала к себе ее голову, как делала, когда Пола была совсем еще маленькой, гладя ее волосы и тихо шепча слова утешения:

– Успокойся. Все будет хорошо. Все уже хорошо.

Мало-помалу всхлипывания прекратились, и Пола взглянула на бабушку с дрожащей на губах улыбкой. Эмма смахнула с ее лица последние слезинки и, пристально глядя на внучку, проговорила:

– Пока я жива, ты больше никогда не будешь чувствовать себя несчастной. Моих несчастий, девочка, вполне достаточно для нас обеих.

– Даже не знаю, что сказать, – еле слышно ответила Пола. – Я все еще не могу поверить...

Но сердце ее ликовало. „Боже, Джим! Джим!" – повторяла она про себя.

Эмма покачала головой.

– Знаю, знаю, что ты теперь должна чувствовать, – улыбнулась она, и ее усталые глаза блеснули. – А ты не сделаешь мне одолжения? – неожиданно обратилась она к Поле. – Пойди позвони Джиму. Он все еще у себя в редакции. По-моему, он тебя ждет. Пригласи его сегодня на ужин – от своего имени. Если хочешь. А еще лучше, поезжай к нему в Лидс – и поужинайте там вдвоем. А мне для компании вполне будет достаточно Эмилии и Сары, и возможно, Александр и другие тоже подъедут к ужину. – Глаза ее весело смеялись. – У меня, между прочим, есть еще и другие внуки, ты не одна.

Пола обняла и поцеловала ее – и выпорхнула из гостиной, не произнеся больше ни слова.

„Конечно, – подумалось Эмме. – У нее сразу выросли крылья. Ведь она летит на встречу своей любви".

Посидев еще немного на диване, размышляя о Поле и Джиме, она неожиданно встала и быстро направилась к окну, разминая затекшие ноги, руками на ходу поправляя платье и приглаживая серебристые волосы. Открыв окно, Эмма выглянула в сад.

Там, внизу, в уже прохладном вечернем воздухе поблескивала темная зелень деревьев. Все кругом было тихо и неподвижно – ни ветерка, ни дуновения, молчали даже птицы. Прямо у нее на глазах, теряя свою дневную яркость, бледнели кипарисы, отмечая солнечный закат, и становилась все темнее и темнее живая изгородь. Долго стояла Эмма у окна в сгущавшихся сумерках – хрустальная светлая полоска на горизонте над горбатыми холмами таяла с каждой минутой. Над садом сгущался туман, постепенно обволакивая его опаловым покрывалом, так что вдруг не стало видно ни кустарников, ни деревьев, ни старой мощеной террасы, слившихся в одно неразличимое целое.

Задрожав от холода и сырости, Эмма затворила окно, спеша вернуться в теплый уют гостиной. Все еще не в силах унять дрожь, она прошла по ковру к камину и, взяв кочергу, энергично разворошила тлевшие поленья, подбросила к ним еще несколько, пока пламя не загудело так, как она любила.

Сев у огня, она смотрела на потрескивающие дрова, и чувство умиротворенности и покоя охватило все ее существо. Полузабытые воспоминания далеких дней юности нахлынули на нее, перемежаясь с мыслями то о внуках, то о семействе Фарли. Джеймс Артур Фарли был последним представителем рода – кроме него в живых не оставалось уже никого.

„Что, он и Пола должны расплачиваться за ошибки мертвых? – вслух спросила она себя и ответила. – Нет, не должны. Пусть это мое решение будет скромным подарком для нее. Для них обоих".

За окном стало еще темнее: в тускло освещенной комнате пламя в очаге отбрасывало таинственные пляшущие тени на стены и потолок – и как много было среди них знакомых ей лиц. Лиц ее друзей. Лиц ее врагов. Все эти люди давно уже ушли из жизни. Призраки... всего лишь призраки, которые больше не смогут повлиять ни на нее, ни на ее близких.

„До чего же все-таки забавная штука жизнь! Похожа на круг. Моя жизнь началась с этими Фарли и, похоже, ими же и окончится. Начало соединилось с концом – круг замкнулся".

II часть ПРОПАСТЬ 1904-1905

Извилист путь из ада, что ведет на свет.

Джон Мильтон. Потерянный рай

5

– Мам... мам... Ты проснулась? – позвала Эмма, остановившись в дверях. Но ответа не было.

Она еще некоторое время постояла на пороге, напрасно напрягая слух, но тишина в комнате казалась гробовой. Судорожным движением она еще туже затянула ветхую шаль вокруг своих худеньких плеч, дрожа от холода, – на ней в этот ранний предрассветный час не было надето ничего, кроме ночной рубашки. Бледненькое личико Эммы напоминало призрачный маяк, белеющий во мраке ночи.

– Мам! Мам! – хриплым шепотом снова, уже настойчивее, позвала она и начала осторожно, обходя жалкую мебель, попадавшуюся ей на пути, пробираться в комнату, где почти ничего не видела, пока глаза не привыкли к темноте. Воздух здесь был таким спертым и сырым, что Эмма с трудом могла дышать. Смесь зловонных запахов, ударивших ей в нос. Заплесневелые стены, грязное постельное белье и стойкий пот – безошибочные признаки бедности и болезни. Стараясь подольше задержать дыхание, Эмма сделала еще несколько шагов в глубь комнаты.

Наконец она приблизилась вплотную к железной кровати – и сердце ее на мгновение остановилось от ужаса при виде больной, которая неподвижно лежала там, заваленная беспорядочной грудой постельного белья. Ее мать умирала. Может быть, уже умерла! По Эмминой спине побежали мурашки – от паники и страха все ее тщедушное тело начало неудержимо трясти. Она нагнулась, ткнувшись лицом в грудь матери, словно хотела влить в это хрупкое существо хоть каплю бодрости, которая бы помогла ему выжить. Зажмурившись изо всех сил, она вознесла молчаливую молитву, полную страстной веры. Молитву, в которую она вложила всю свою одержимость.

„О, Господь, пожалуйста, – беззвучно шептали ее губы, – не позволяй моей маме умирать! Обещаю быть всегда хорошей девочкой! Буду делать все, чего ты только захочешь! Обещаю! Только сделай так, чтобы мама не умирала!”

Эмма всей душой верила, что Бог хороший. Так говорила ей ее мать. Что он все понимает и все прощает. Не может же он в самом деле быть мстительным! Быть Богом гнева и кары. О таком Боге, правда, вещал методистский проповедник в своих воскресных проповедях. Но ее мать уверяла, что Бог есть Неслыханная Любовь. А мама знает лучше. Эммин Бог был Богом сострадания. И он наверняка внемлет ее молитве!

Она открыла глаза и нежно погладила горячий и липкий лоб лежавшей на кровати женщины.

– Мам!.. Мам!.. Ты меня слышишь? Как ты? – спросила она дрожащим от ужаса голосом.

В ответ опять не раздалось ни звука.

Свет догорающей свечки падал на лицо матери. Обычно бледное, оно сделалось теперь мертвенно-бледным; в неверном тусклом сиянии капли пота, покрывшие его, делали это лицо почти призрачным. Когда-то роскошные каштановые волосы матери теперь спутанными безвольными прядями падали на мокрый горячечный лоб и разметались по влажной подушке, поддерживающей ей голову. Но ни страдания, ни боль не могли стереть с этого лица черты доброты, хотя на нам и не оставалось больше следов прежней девичьей красоты, уничтоженных тяжелыми годами постоянной бедности, жестокой борьбы за выживание и наконец обрушившимся на нее теперь смертельным недугом. Призрак смерти как бы уже витал над Элизабет Харт – ей не суждено было увидеть, как этот последний месяц зимы сменится весной. Болезнь, подтачивала ее организм день за днем, разрушая его, превращая ее в изможденную старуху, между тем как ей не было еще и тридцати пяти.

Комната, где она лежала, не имела не только ничего, что могло бы порадовать глаз, но даже самых элементарных удобств. Главное место здесь занимала железная кровать – самая примечательная деталь обстановки. Кроме нее, под сводами этого убогого чердачного помещения было всего два-три предмета. В углу, между кроватью и крохотным оконцем, стоял колченогий бамбуковый стол, на котором можно было различить Библию в потрепанном переплете, глиняную кружку и пузырьки с лекарствами, прописанные доктором Малкольмом. Возле двери приткнулся грубо сколоченный деревянный комод, а у стены под окошком – умывальник красного дерева с растрескавшимся белым мраморным верхом. Их домик стоял на краю вересковой пустоши, и там постоянно, в любое время года, было промозгло и сыро, особенно же в зимние месяцы, по-северному суровые в этих краях: порывы пропитанного дождем ветра и снежные бураны обрушивались на жалкий домик, грозя в один прекрасный день снести его.

И все же в комнате, несмотря на сырость, убогую обстановку и унылость, царила безупречная чистота. На окнах красовались свежевыстиранные накрахмаленные ситцевые занавески, а мебель была до блеска натерта пчелиным воском – плоды Эмминых усилий. Деревянный пол так и сверкал чистотой, хотя доски давно уже дышали на ладан. Кое-где его покрывали яркие ковровые дорожки, сделанные из мешковины и лоскутков. Неубранной оставалась лишь одна кровать – Эмме удавалось перестилать ее раз в неделю, когда она возвращалась домой из Фарли-Холл, где работала прислугой.

Элизабет с трудом пошевелилась и встревоженно спросила – голос был таким усталым и слабым, что слова казались почти неразличимыми:

– Это наша Эмма?

– Да, мама, это я! – воскликнула девочка, сжимая руку матери в своей.

– Который час, Эмма?

– Четыре часа утра. Старый Вилли что-то рано поднял нас сегодня утром. Прости, мамочка, если я тебя разбудила. Но мне хотелось знать, как ты себя чувствуешь, пока я не пошла туда, в Холл.

– Слава Господу, мне сегодня вроде бы получше, – вздохнула она. – Не беспокойся так. Попозже я постараюсь встать и... – Душивший ее кашель помешал Элизабет продолжать. Она прижала свои слабые руки к груди, стараясь унять дрожь, сотрясавшую все ее тело.

Эмма тут же накапала в глиняную кружку лекарства и обвила шею матери руками, приподняв ей голову, чтобы удобнее было пить.

– Попробуй, мама! Это лекарство от доктора Мака. Тебе, вроде, от них полегче становится, – воскликнула дочь, стараясь подбодрить мать.

Та с усилием отпила из кружки, воспользовавшись перерывом между приступами кашля, от которых ее грудь ходила ходуном. Клокотание в груди постепенно начало ослабевать – и тогда бедная женщина припала к кружке, чтобы допить оставшуюся там микстуру. Задыхаясь, она тем не менее нашла в себе силы произнести несколько слов:

– Иди, доченька. Погляди, как там отец и ребята. А перед тем как пойдешь на работу, может, занесешь мне чаю...

По глазам чувствовалось, что жар немного спал: взгляд сделался более осмысленным, в нем теперь мелькала даже нежность, как только он обращался к Эмме, стоявшей возле кровати. Наклонившись, она нежно поцеловала морщинистую материнскую щеку и поправила одеяло вокруг исхудалых плеч.

– Хорошо, мама!..

Эмма бесшумно удалилась, тихонько прикрыв за собою дверь. Спускаясь по каменным ступенькам узкой лестницы, почти бегом, несмотря на опасную крутизну, она неожиданно услыхала донесшиеся до нее возбужденные голоса. Остановившись и затаив дыхание, она стала прислушиваться. Эмма уже догадывалась, что за безобразную сцену застанет внизу, и ее заранее мутило. Это наверняка ее брат Уинстон и их отец, по обыкновению, ругаются друг с другом: возбужденные голоса ясно говорили о том, до какой степени накалены сегодня страсти.

Леденящая душу мысль о том, что они могут потревожить мать, заставила Эмму невольно вскрикнуть. Впрочем девочка тут же подавила в себе готовый сорваться с губ крик: прижав к груди свои огрубевшие от поденной работы руки, она тяжело опустилась на холодные каменные ступени, беспомощная и не знающая, как можно унять спорщиков. Ведь если их перепалка дойдет до ушей больной матери, та наверняка заставит себя сползти с кровати, чтобы восстановить мир, даже если ради этого ей потребовалось бы умереть. Всю жизнь Элизабет Харт была как бы буфером в отношениях между своим сыном Уинстоном и своим мужем, его отцом. Но за эти последние несколько недель она так ослабла, что не могла самостоятельно вставать с постели: из буфера она по существу превратилась в заложницу маленькой комнатенки под черными стропилами. Слыша дикую ругань, мать могла только бессильно плакать, что лишь усиливало жар, подтачивало ее последние силы и делало приступы кашля совершенно невыносимыми.

– Дураки! – вслух произнесла Эмма, с возмущением подумав: взрослые люди, а ведут себя, как сопливые мальчишки, у них нет даже мозгов, чтобы заставить себя хоть немного сдерживаться ради лежавшей рядом женщины. Мысль об этой вопиющей несправедливости придала ей энергии. Она быстро вскочила на ноги, полная гневной решимости – от былой мутящей слабости не оставалось и следа. Ярость заставила Эмму ускорить Движение по лестнице, теперь она буквально распирала ее. Распахнув дверь кухни, девочка остановилась на пороге – прямая, напряженная, вцепившаяся в дверной косяк. При виде этих двоих глаза ее заметали искры гнева.

В отличие от комнаты, где находилась мать, сырой и унылой, кухня была уютной и радовала глаз. В очаге весело гудело пламя. Гигантские розы на обоях давно уже, правда, потеряли свою прежнюю красочность – остались лишь расплывшиеся розовые разводы, – но и они придавали стенам теплоту и живость. Вокруг очага местами сохранились куски медной обшивки, на которые ложились мягкие блики огня, отчего они поблескивали, как новенькие соверены. По обе стороны камина стояли удобные деревянные стулья с высокими спинками, а напротив – валлийский шкаф для посуды, уставленный голубовато-белыми тарелками с рисунком в виде ивовых веточек. Центр комнаты занимал большой выскобленный деревянный стол, который окружали шесть стульев с камышовыми сиденьями. Белые занавески на окнах были кружевными, красный кирпичный пол так и сверкал. Вся комната прямо светилась каким-то розовым сиянием, от которого как бы исходил дух здоровья и бодрости; это сияние еще усиливали языки пламени, с гулом устремлявшегося наверх, в печную трубу, и дрожащие отсветы керосиновой лампы, стоявшей на каминной полке.

Как любила Эмма это место! Их нарядная кухня всегда стояла у нее перед глазами, особенно во время работы в Фарли-Холл: сама мысль вызывала в душе чувство покоя и уюта, служила утешением, если ей случалось быть одной. Но сейчас кухня уже не вызывала привычного теплого ощущения в груди, между тем все тут как будто было на месте, ничего не изменилось, но пропала прежняя атмосфера. Новая же была словно заряжена электричеством, а злые, безобразные слова витали в воздухе. Отец и сын стояли друг перед другом, как два разъяренных быка. Они даже не видели, что она появилась на кухне. Им было не до того – их одолевала одна только ненависть, ослеплявшая и лишавшая разума.

Джон Харт, известный в округе как Большой Джек, отличался высоким ростом, как и полагалось при таком прозвище: без ботинок, в одних носках, рост его составлял около ста девяносто сантиметров. В 1900 году он сражался против буров в Африке в звании сержанта и заслужил уважение в полку „Сифорс Хайлендерс" тем, что мог уложить любого наповал одним ударом своего увесистого кулака. Широкоплечий, с прямой спиной и мощным торсом, он отличался своеобразной грубой красотой: черты обветренного лица были правильными, копна волнистых черных волос отливала синевой.

Он стоял, на голову возвышаясь над своим сыном Уинстоном, в ярости подняв огромный кулак, и готовый вот-вот опустить его на голову юноши. Лицо его было багровым от бушевавшей в нем ярости, в глазах горело адское пламя.

– Не пойдешь в моряки, понял? – ревел он. – И чтоб больше таких разговоров в доме я не слышал! Ты несовершеннолетний – и своего разрешения я тебе не даю, щенок! Заруби это себе на носу, Уинстон. Не то я тебе шею сверну! И благодари Бога, что ты еще маленький, а то я бы тебя так отделал, что мать родная бы не узнала.

Юноша повернул к отцу свое красивое лицо, сейчас горевшее от ярости, искажавшей его правильные черты. Его голубые глаза были при этом холодны как лед.

– Хочу в моряки – и пойду! – упрямо крикнул он отцу. – Убегу, и все тут! И черта с два ты меня поймаешь! Чтоб я торчал в этой Богом забытой дыре? Да никогда! Загубить свою жизнь в нищете...

– Образина ты эдакая! Еще спорит со мной! Ничего, скоро перестанешь!

Юноша сперва замер на мгновение, а затем шагнул вперед, охваченный яростью, и поднял руку, как будто собирался ударить отца. Но как ни был Уинстон ослеплен гневом, в глазах отца он все же сумел увидеть смертельную угрозу – побледнев, сын отступил на шаг, спасовав перед силой отца. Хотя Уинстон, в отличие от него, не был столь же высок и мускулист, своим сложением он вполне мог бы с ним сравниться, да и силой отличался незаурядной, правда менее брутальной – от матери он унаследовал изящество и деликатность. И все же тягаться с Большим Джеком он не мог. Инстинкт самовыживания был в нем слишком силен, чтобы идти на прямую конфронтацию, тем более что пятнадцатилетний юноша прекрасно знал: красивая внешность – его самое главное оружие.

– Ты что, думаешь, я не видел, Уинстон? Не видел, что ты посмел поднять руку на меня, своего отца! Вот я сейчас задам тебе трепку, да такую, что ты до конца своих дней не забудешь. Давно пора тебя проучить, щенок! – При этих словах он быстро расстегнул черный кожаный ремень на брюках, весь горя от ярости, затем намотал его на правую руку, оставив болтающуюся пряжку, и грозно двинулся на Уинстона, сверкая глазами.

– Не боюсь тебя! – выкрикнул тот, но тем не менее поспешно ретировался поближе к валлийскому буфету, так что теперь его и отца разделял широкий деревянный стол. – Если ты только тронешь меня, мама никогда тебе не простит! Только посмей дотронуться до меня этим своим ремнем, только посмей...

Упоминание о матери, как он надеялся, должно было помочь остановить отца. Но Большой Джек, казалось, ничего не слышал – он продолжал неумолимо двигаться вперед, зловеще размахивая свисавшей с руки пряжкой. Вот он занес руку над головой – и наверняка обрушил бы страшный удар на голову сына, если бы не Эмма. Подобно разъяренной тигрице, кинулась она к отцу и остановилась прямо перед ним. Лицо ее было страшным в отсветах падавшего на него огня, а все тело так и дрожало от ненависти. Как изваяние, стояла она перед отцом, не думая об отступлении, – единственная, кто осмеливался бросать ему вызов. Обычно в моменты споров ей удавалось смирять его гнев, успокаивать страсти.

– Замолчи, отец. – Она произнесла эти слова тихо, но в них чувствовалась необычайная сила и убежденность. – Что на тебя такое нашло? Такой ранний час, все спят, а вы тут раскричались. Ты забыл, что наверху лежит мама? И что ей плохо? Стыдно, отец! Просто стыдно. Садись, попей чаю – и остынь! Смотри, если вы будете продолжать тут орать, то тогда убегу из дому я. И что со всеми вами будет, а? – Эмма почти висела на его все еще поднятой руке и ничего не могла с ней поделать. – Ну, отец, – перешла она на увещевательный тон, – не упрямься. Поспорили – и хватит. Никуда наш Уинстон не убежит. Это только одни разговоры...

– Это ты так думаешь, мисс Всезнайка? – гневно оборвал сестру Уинстон.

Теперь, когда он чувствовал себя в относительной безопасности в своем углу, к нему опять вернулась храбрость.

Вот и не угадала! Мала еще, чтобы лезть во взрослые дела, Эмми. Как я сказал – так и будет.

Эмма развернулась, чтобы лучше видеть брата.

– А ну-ка прекрати, Уинстон, – прошипела она, стараясь сдерживать свои чувства. – Ты что, хочешь, чтобы сюда спустилась мама? Больная? И хватит этих твоих глупостей насчет морского флота. Отец прав. Ты еще слишком юн. Если ты убежишь, то мама этого не переживет. Так что, давай кончай, слышишь?

Однако, вопреки обыкновению, упрямые глаза Уинстона продолжали метать искры ярости.

– Эй ты, мисс Малютка! – выкрикнул он ехидно. – Не суй нос в чужие дела! Поняла? Вечно лезет куда не надо. Тошнит прямо. Сама с гулькин нос, а делает вид, что чего-то понимает. Смотрите, какая госпожа нашлась, Эмма Харт!

В голосе Уинстона звучала лютая злоба, но, не выдержав пристального осуждающего взгляда сестры, он замолчал. Выражение змеиного лица было холодным и безразличным: смерив брата взглядом, она презрительно отвернулась, смутно почувствовав, что Уинстон боится ее. Не так, как боялся грубой отцовской силы, а совсем по-другому, объяснения чему он и сам не знал. Чтобы попытаться скрыть свои чувства, он втянул ноздрями воздух и выкрикнул что есть мочи:

– Мала еще других учить, Эмма Харт! Нос не дорос!

Эмма никак не отреагировала на его слова – сжав губы, она заставила себя промолчать.

Большой Джек, конечно, слышал обмен „любезностями" между двумя старшими детьми: этих нескольких секунд ему оказалось достаточно, чтобы немного прийти в себя и остыть. Медленно повернув массивную голову, увенчанную львиной гривой, он в упор посмотрел на сына.

– Хорошенького понемножку, Уинстон! – сказал он голосом, в котором все еще чувствовался гнев, но уже явно шедший на убыль. – Оставь сестру в покое. Хватит ругаться, ты свою злость на сегодня израсходовал. И заруби себе на носу, я не забуду, что ты тут наговорил, это я тебе обещаю!

– А чего она лезет в мои дела? – запротестовал Уинстон, но тут же осекся, увидев, какой злостью сверкнули глаза отца, как покраснело все его лицо.

Эмма уже не так крепко держала отцовскую руку, и Уинстон счел за лучшее не дразнить отца понапрасну. По-кошачьи ловко он переместился в самый дальний угол кухни, где стоял его младший брат Фрэнк, дрожа от страха: все время, пока длилась ссора, он тихо скулил, пряча голову за большим горшком.

Эмма мрачно следила за передвижениями Уинстона по комнате: выражение ее глаз оставалось осуждающе-холодным. Сердце ее клокотало от ярости из-за тупости брата, неспособного понять, когда отец не в духе, нельзя распускать язык. Следя за тем, как Уинстон шепотом утешает младшего брата Фрэнка, Эмма думала, каким это было бы для всех благом, если бы он действительно убежал. Тогда в семье действительно бы наступил мир. Впрочем, ей тут же сделалось так стыдно за подобную крамолу, пришедшую в голову, что она даже выпустила руку отца, которую все это время продолжала держать. Как она могла такое пожелать! Ведь они с Уинстоном неразлучны и оба нуждаются друг в друге. Он ее союзник, ее единственно настоящий друг, которого, она знала, не заменит никто. И вдруг... неужели она ошибалась? Это было бы просто ужасно. Она быстро повернулась к отцу, взяла его за руку и, чувствуя себя немного виноватой, тихо попросила:

– Ну, папа. А теперь садись... – И она сильно, но настойчиво потянула его за руку.

Какое-то время Джек Харт еще сопротивлялся ее слабым усилиям, но потом, поглядев на девочку, подумал: „Боже, до чего же она худенькая! И как легко было бы мне вырвать свою мускулистую руку из ее хилых пальцев. Да одним движением кисти я мог бы отшвырнуть ее как котенка на другой конец комнаты". Но он ни разу в жизни пальцем ее не тронул – и не собирается делать этого сейчас. Большой Джек расслабил свои напряженные мышцы и покорно позволил дочке усадить себя на стул. Не отрываясь, смотрел он на это бледное и обычно такое серьезное и вдумчивое лицо, которое сейчас было еще по-прежнему возбужденным. И чем дольше смотрел, тем больше оттаивало его сердце – никто другой из детей не трогал его так, как Эмма. И никто из них, кроме нее, не осмеливался ему перечить. Большой Джек не отличался даром прозорливости, но тут при виде дочери его словно осенило. У Эммы, осознал он, действительно железная воля, что для столь юного создания не только странно, но и страшновато. Ее маленькое личико с непреклонной решимостью в глазах неожиданно вызвало в нем целую бурю чувств, в которых гордость смешивалась со страхом за будущее дочери. Да, он гордился Эмминой силой, но и боялся за нее – опять-таки из-за этой ее силы. В один прекрасный день ей не миновать беды, подумалось ему. С таким характером ей трудно придется в их мире, потому что меньше всего он способен терпеть чью-либо независимость. Кто они такие? Бедные люди, осужденные всегда исполнять чьи-то приказы, подчиняться тем, кто их отдает. Эммина железная воля будет в конце концов сломлена – и этого дня надо страшиться. Господи, взмолился он, только бы ему уже не жить тогда на свете, чтобы не видеть ее унижения. Он этого не перенесет так же, как и она.

Впервые за последние годы он так внимательно разглядывал свою дочь: худенькое тело (еще бы, так скудно питаться!), тоненькая шейка, острые плечи под старенькой, в обтяжку, ночной рубашкой. Но глаза его увидели на сей раз не только это. Но и прозрачную кожу, белую как снег, который даже сейчас лежал на вершинах холмов. И пышность золотистых волос, сходившихся треугольником на середине гордого лба. И хотя тело было еще совсем детским, задатки будущей женской красоты уже проступали – но только вот разовьется ли она или жизнь сгубит ранние ростки? Сердце его при мысли об этом мучительно заныло, все его существо опять охватил гнев. Гнев, смешанный с глубокой печалью за судьбу дочери, которой суждено познать один только каторжный труд. Ведь она и сейчас занята им и здесь, и в Фарли-Холл. Это в ее-то годы!

Тонкий детский голосок вернул его к реальности:

– Папа! Папа! Ты что, плохо себя чувствуешь? У тебя такой странный вид!

Он увидел склоненное над собой озабоченное личико.

– Ничего, дочка! Все в порядке. Ты уже была у матери? Как она там?

– Сперва ей было плохо. Но после моего прихода вроде полегчало. Я собиралась принести ей чаю.

И она выпрямилась, чтобы пойти за чаем, – отец с широкой улыбкой, обнажившей его белые зубы, еще раз оглядел ее любящим взором. Но она как обычно не ответила тем же, чем он ожидал. Вместо этого просто похлопала его по руке и пристально взглянула на него. От этого взгляда отец почувствовал себя пристыженным. Пристыженным собственным ребенком, как будто родителем была она, а не он! Чувство было новым и беспокойным. Эмма – его любимица, никто, как он, не понимал ее, никто так глубоко не любил. И меньше всего ему хотелось пасть в глазах любимой дочери, без чьего уважения жизнь лишилась бы смысла.

Заученно-механическим движением руки он потянулся к очагу, где стояли его башмаки. Было уже поздно и скоро надо отправляться на кирпичный завод к Фарли, где работал и он, и Уинстон. Путь не близкий – меньше, чем за час, не доберешься.

Эмма быстро пересекла кухню: теперь в ее движениях снова сквозили решительность и энергия. Ей хотелось как можно быстрее развеять мрачные впечатления раннего утра, чтобы все вернулось на свои привычные места. Да, по-прежнему жгло воспоминание об их недостойном поведении, но долго таить обиду она не умела. И тут за горшком Эмма увидела голову пригнувшегося Фрэнка. На лице у него уже не было прежнего испуга – сейчас малыш занимался тем, что потихоньку намазывал бутерброды для отца и старшего брата, первыми отправлявшихся на работу. Они брали их с собой в специальных жестяных коробках, чтобы иметь возможность подкрепиться в обеденный перерыв. Эмма поспешила ему на помощь, на ходу засучивая рукава, готовая сейчас горы перевернуть.

– Фрэнк, милый! Чем ты занимаешься? – возбужденно воскликнула она, подходя к брату с расширенными от удивления глазами, укоризненно покачивая головой. – Кто так густо намазывает на хлеб топленое сало? Хочешь, чтоб на завтра ничего не осталось?!

С этими словами Эмма вырвала из руки перепуганного мальчика нож и, ворча, начала соскребать лишнее, по ее мнению, сало. Затем все, что ей удалось таким путем спасти, она бережно положила обратно в коричневую банку, стоявшую на толстой деревянной доске для отбивания мяса, прикрывавшей горшок.

– Мы еще пока не господа, пора бы тебе запомнить! – заключила она, доканчивая за брата приготовление бутербродов: наложив один кусок булки на другой, она ловким движением, не лишенным известного артистизма, перевернула и разрезала каждый сандвич надвое.

Фрэнк обиженно отстранился от сестры: его нижняя губа задрожала, большие карие глаза наполнились горючими слезами, а испуганное личико сморщилось. Для своих двенадцати лет Фрэнк был очень маленьким. Его светлые волосы напоминали скорее цыплячий пушок, а молочной белизны кожа и мелкие черты красивого лица, казалось, принадлежали не мальчику, а девочке. Как же это было унизительно для Фрэнка, что из-за красоты он заслужил прозвище Пупсик и Нэнси на фабрике у Фарли, где он работал подручным прядильщика. Правда, Уинстон обучил его пускать в ход кулаки и давать сдачи, но обычно он предпочитал не делать этого, а молча, с достоинством удалялся восвояси, не отвечая на издевательства и насмешки. Таким он по существу оставался всю свою жизнь – чувствительный, вспыльчивый, он, однако, обладал способностью всегда подставлять под удар вторую щеку с презрительно-гордым видом. Светлые волосы упали ему сейчас на глаза, и он нервным движением откинул их со лба, умоляюще поглядев на Уинстона, своего всегдашнего защитника, который как раз кончил умываться.

– Чего она пристает? – всхлипывая, обратился Фрэнк к брату. – Я разве что-нибудь не так сделал? – От незаслуженной обиды по его веснушчатым щекам покатились горячие слезы. – Никогда она раньше не говорила, что я сало толсто мажу. А теперь начала придираться... – Распалившись, он стал всхлипывать еще сильнее, чувствуя себя глубоко несчастным.

Уинстон наблюдал за объяснением Эммы с Фрэнком, сперва недоумевая, а затем явно забавляясь. Он довольно быстро понял, что Эммин решительный тон и манера по-хозяйски вести себя означали не что иное, как присвоение себе материнской власти над всеми членами семьи и желание заставить их войти в привычную утреннюю колею. Уинстон прекрасно видел, что ее брюзжание насчет слишком густого намазывания вполне невинно и на брата она не собиралась сердиться. Закончив вытираться и положив полотенце, он привлек Фрэнка к себе и обнял за плечи.

– Ого! Да будь я проклят, если хоть раз такое видел! – воскликнул он, обращая свой взор к отцу с выражением притворного ужаса на лице. (Чтобы не рассмеяться, он даже прикусил губу.) – Вот уже никогда не думал, что доживу до такого дня, когда наша Эмма превратиться в скрягу! Никак на нее перешли привычки старика Фарли! – Хотя слова его могли показаться обидными, говорил он тем не менее без всякой злобы и глаза его при этом задорно поблескивали.

Эмма мгновенно повернулась в их сторону – лицо так и пылало от жара ревевшего в очаге пламени, отсветы которого делали ее волосы светло-золотистыми. В сердцах она даже пригрозила им ножом:

– Это несправедливо! Никакая я вам не скряга! Ведь правда, папа? – и тут же продолжила, не дожидаясь, пока он ответит. – У старого Фарли столько золота, что оно так и тянет его к земле. У него даже ноги стали кривые. А знаете, почему он стал такой? От скупости! Он даже ягодки пополам не разрежет, чтобы с кем-нибудь поделиться второй половиной! Вот он какой! – Она говорила возбужденно, но без злости, а на ее разрумянившемся лице застыло смущенное выражение. Словом, Уинстон имел все основания считать, что его поддразнивание попало в точку. Эмма больше всего на свете ненавидела скаредность, так что обвинение в скупости, пусть даже в шутку, было самым страшным из всех обвинений в ее адрес, какое только можно было себе представить. Вот и сейчас она была явно задета за живое.

Упрямо тряхнув головой, Эмма стала горячо оправдываться:

– Намазывать так густо? Да там же два дюйма толщины! Разве такой бутерброд съешь? Вас бы просто стошнило, помяните мое слово!

Все трое уставились на распалившуюся девчонку с пунцовыми щеками, по-прежнему продолжавшую размахивать ножом. И тут Уинстон не выдержал и рассмеялся – дольше лицезреть эту забавную картину у него просто не было сил. Джек Харт метнул в его сторону недоуменный взгляд – его густые черные брови изломанной линией сошлись на переносице. Какое-то время он ничего не понимал, тупо уставившись на сына. Но тут до него дошло, что Уинстон и не думает издеваться над сестрой, совершенно сбитой с толку и оскорбленной в своих лучших чувствах. Он несколько раз перевел взгляд с Уинстона на Эмму и обратно, пока веселость сына не заразила и его. Большой Джек хлопнул себя по колену и захохотал.

Сперва Эмма, вспыхнув, засверкала глазами, но потом лицо ее осветилось первой робкой улыбкой, становившейся все более заметной, пока наконец девочка не присоединилась к отцу и брату и тоже не рассмеялась.

– Ну и шум вы подняли из-за какого-то там дурацкого сала! – пробормотала она, давясь от смеха и положила нож на место.

Один Фрэнк по-прежнему не понимал в чем дело. Но тут и до него дошло, что все смеются от души, и он, последний из четырех, засмеялся, утирая рукавом серой рубашки еще не высохшие слезы. Эмма потянула его к себе.

– Не обижайся на меня, слышишь, Фрэнк? Я ничего плохого в виду не имела, глупыш! И не смей вытирать свой нос рукавом! – снова принялась она увещевать брата с притворной грубостью, приглаживая в это же самое время его волосы и нежно целуя в макушку.

Смех сразу помог разрядить напряженную атмосферу, еще сохранявшуюся в самом воздухе кухни, чудодейственным образом уступившую теперь место обстановке дружелюбия и общего доброжелательства. С облегчением вздохнув, Эмма вновь, с удвоенной энергией, принялась хлопотать по дому.

– Давайте-ка пошевеливаться, а то все опоздаем на работу! – строго прикрикнула она, бросив взгляд на часы, тикавшие на каминной полке. Они показывали без четверти пять: отец и брат должны выходить через пятнадцать минут.

Эмма протянула руку и пощупала стоявший под теплым чехлом чайник – он был еще горячий.

– Давай Фрэнк, – обратилась сестра к младшему брату, – отнеси чай маме. Вместо меня. – И Эмма налила чаю в глиняную кружку, щедро добавив туда молока и сахара. – Ты, папа, пожалуйста, займись очагом, чтобы не погас, пока не пришла тетя Лили. А ты, Уинстон, перемой посуду. Я сейчас упакую твои бутерброды – и можете идти. И не забудь про каминную решетку, пап!

Подавая кружку с чаем Фрэнку, она прибавила:

– Смотри, обязательно спроси маму: может, она хочет к чаю хлеба с джемом? И поскорей возвращайся, братик, а то у меня еще куча всяких дел осталась. И мне надо их все переделать до работы.

Фрэнк взял кружку двумя маленькими ручонками, осторожно пересек кухню – гулкий звук его шажков по каменному полу еще оставался в воздухе уже после того, как он начал подниматься по лестнице. Тихонько насвистывая что-то непонятное, Уинстон собрал между тем грязные кружки с тарелками и отнес в мойку, а отец принялся подбрасывать в очаг поленья.

Эмма не могла не улыбнуться про себя: еще бы, мир в семье восстановлен! Подойдя к столу, она начала заворачивать бутерброды в льняные салфетки, любовно подшитые матерью. Прежде чем завернуть бутерброды, она слегка смачивала салфетки, чтобы хлеб не черствел.

Джек весь погрузился в процесс поддержания огня. Тут потребовалась немалая сноровка в раскладывании кусочков угля – чуть ли не каждый у них был на вес золота – между поленьями, которые посыпались затем угольной пылью. Только в этом случае, он знал, огонь в печи не погаснет до прихода его сестры Лили, которая являлась теперь каждое утро, чтобы присматривать за Элизабет. В то время как Джек разворачивался всем своим массивным телом, чтобы достать каминную решетку, он не удержался и украдкой взглянул на Уинстона. Тот заученно-механическими, как машина, движениями мыл в раковине посуду – и отцу вдруг сделалось стыдно за недавний взрыв необузданной ярости. Между ними никогда не существовало никакой глубокой неприязни. Виной всему была та раздражительность, с которой и тому и другому не удавалось справиться. В сущности отец даже не винил сына за желание сбежать от Фарли, просто он не мог ему этого позволить. Хотя доктор Малкольм не говорил о здоровье Элизабет ничего определенного, Джеку не надо было медицинского заключения, чтобы подтвердить то, что он уже давно подозревал. Его жена при смерти. Отъезд Уинстона в такое время наверняка стал бы последним гвоздем, забиваемым в крышку ее гроба. Ведь Уинстон был ее любимцем. Конечно, она любила и остальных своих детей, но его по-особому: старший из троих, он внешне больше других походил на нее. Как же мог отец позволить ему уехать из дому? Но вместе с тем не мог и раскрыть сыну истинные причины своего отказа.

„И всегда-то он выбирает самое неподходящее время для своих разговоров", – пробурчал себе под нос Большой Джек, устанавливая каминную решетку. Облокотившись на нее, он на мгновение перевел взгляд на полыхавший в очаге огонь: сердце его переполнилось печалью и отчаянием. Он как бы мысленно прощался в этот миг с Элизабет – бедняжка, какую тяжелую жизнь она прожила! А дети? Что их ждет, когда они останутся без матери? И очень скоро, даже последний снег не успеет растаять под весенними солнечными лучами.

Из задумчивости его вывело легкое прикосновение чьей-то руки. Он сразу узнал Эмму. С трудом сглотнув застрявший в горле комок, Джек хрипло прокашлялся и выпрямился во весь свой могучий рост.

– Что там у тебя, дочка? – попытался он улыбнуться.

– Ты опаздываешь, пап! Пойди проведай маму – и можете отправляться.

– Хорошо, милая. Только сполосну руки, а то они все в угольной пыли. – И Джек подошел к раковине, где еще возился с горшками Уинстон. – Поднимись к матери, сынок. Я загляну через минутку. Она ведь так расстраивается, если мы не заходим к ней перед работой.

Уинстон кивнул, вытер последнюю тарелку и быстро вышел из кухни, все еще что-то нервно насвистывая.

Джек поглядел на Эмму, стоявшую с чайницей в руках – она отсыпала каждому немного заварки и сахара в кулечки, которые они брали с собой на работу вместе с бутербродами. Концы каждого кулька она аккуратно закручивала, чтобы ничего не просыпать по дороге.

– Ты бы переоделась, Эмма! А то еще простудишься в этой своей ночной рубашке. Шаль, я вижу, совсем прохудилась. Все дела, слава Богу, переделаны, так что можешь идти и заниматься собой.

– Хорошо, папа, – широко улыбнулась дочь. – Я как раз все уже приготовила для вас с Уинстоном. – Серьезное лицо ее так и расцвело. Необычно глубоко посаженные зеленые глаза ярко светились.

„Все в порядке, – решил Джек, – она по-прежнему любит меня". Словно в подтверждение его мыслей Эмма подбежала к нему и, встав на цыпочки, дотянулась до отцовской шеи, пригнула его голову к себе и нежно поцеловала в щеку.

– Увидимся теперь в субботу! – произнесла она.

Отец прижал дочку к себе своими сильными руками: как хотелось ему защитить ее от всех напастей!

– Береги себя, доченька, там в Фарли-Холл, – проговорил он с нежностью, и голос его чуть не осекся.

Не успел он оглянуться, как Эмма уже упорхнула, незаметно выскользнув из его рук, и Большой Джек остался на кухне один.

Тяжело вздохнув, он снял с крючка висевшее за дверью пальто. Пошарив в карманах, он извлек оттуда маленькие кожаные ремешки, которыми перехватывал у щиколотки свои плисовые брюки, чтобы во время работы на ноги не оседала пыль. Завязывая сейчас брючины, он раздумывал, надо ли сообщать жене, что он уже подал заявление об уходе с завода, или нет. Решая этот непростой вопрос, Джек нахмурился, в то время как пальцы привычно делали свое дело, сами определяя, достаточно ли туго ремешок обхватывает щиколотку. С работой в их краях было действительно непросто, и многие вообще не имели никакой работы. К тому же Джек любил трудиться на свежем воздухе, хотя целый день, по десять часов подряд, кидать тяжелую, мокрую глину на железный поддон могло бы отбить охоту к этому занятию у любого человека, какой бы недюжинной силой он ни обладал. Но не это смущало Большого Джека, не боявшегося никакого изнурительного труда, а те деньги, которые ему платили. В пятницу, набравшись наконец смелости, он прямо сказал об этом Стэну, своему мастеру.

– Восемнадцать шиллингов десять пенсов – разве этого достаточно, чтобы принести домой в конце недели? Как-никак, а у меня жена и трое детей. Они-то ни в чем не виноваты, но старый Фарли должен, черт побери, соображать, что на такие деньги не проживешь. Что мне, с голоду околевать что ли? Он просто скряга, Стэн, да ты и сам об этом знаешь, – заключил он свою тираду, показывая, что на сей раз намерен идти до конца.

Стэн сочувственно покачал головой и... отвел глаза: трудно было вынести упорный взгляд Большого Джека.

– Ты абсолютно прав, – согласился мастер. – Платить такие деньги – это преступление. Но кругом полно народу, и они получают в неделю всего по двадцать шиллингов, хотя по должности им положено куда больше. Да я и сам получаю ненамного больше этого. А что тут можно поделать? Ничего! Согласен – работай, не согласен...

Он сказал Стэну, что работать больше за такую плату не намерен. Но уже в субботу снова отправился на завод, проглотив свою гордость. Переговорив со старшим мастером Эдди, его давним другом, с которым они играли вместе еще мальчишками, он, однако, узнал от него, что через неделю тот может взять его к себе и платить по двадцать шиллингов в неделю – не так уж много, но все-таки повышение... Надо ли обо всем этом рассказывать Элизабет? Пожалуй, все же не стоит. Она знала, как ненавистна ему его будущая работа на заводе, так что ее рассказ только бы ее расстроил, ухудшив и без того плохое состояние. Нет, точно, не стоит. Пусть пройдет неделя: если ему, правда, дадут эти деньги, тогда можно и рассказать жене все как было. Утешало его только то, что новое место работы размещалось минутах в десяти от их дома, в долине, на другом конце деревни, что возле берега реки Эр. Это значит, что он сможет быть поблизости от Элизабет и всегда, если потребуется, прийти ей на подмогу. Сознание этого согревало сердце – новая работа уже не представлялась ему больше такой непереносимой.

Но вот часы на деревенской площади пробили пять – Джек тут же вскочил с места и пошел к двери кухни – той поистине львиной поступью, которая бывает у многих высоких мужчин. Перешагивая через две ступени, он стал быстро подниматься по каменной лестнице – звук его подбитых гвоздями тяжелых башмаков гулким печальным эхом отдавался в тишине дома, наполняя его почти траурным металлическим звучанием.

Эмма, уже переодевшаяся, стояла подле кровати матери вместе с братьями, Уинстоном и Фрэнком: вся троица в своей серой обтрепанной одежде казалась воплощением безутешного горя. Впрочем, латанная-перелатанная, одежда эта выглядела тем не менее безукоризненно чистой и аккуратной, как и они сами, – тщательно вымытые лица, волосы причесаны не как-нибудь, а на совесть. И хотя дети Джека и Элизабет были не слишком похожи друг на друга, в каждом из них чувствовалось то несомненное изящество, которое заставляет забывать даже о самых нищенских одеяниях. В каждом из троих ощущалось и своеобразное достоинство, застывшее на их серьезных лицах. При виде ворвавшегося в спальню отца они расступились, давая ему дорогу. В отличие от них Джек излучал бурную энергию, а на его губах играла бодрая улыбка, о которой он вовремя позаботился.

Элизабет полусидела в кровати, опираясь на целую гору подушек. Несмотря на крайнюю бледность – в лице ее не было буквально ни кровинки – жар, казалось, спал, и она обрела определенное спокойствие. Эмма успела вымыть мать, причесать волосы и накинуть ей на плечи голубую шаль: этот цвет еще больше подчеркивал голубизну прекрасных глаз, как и разметавшиеся по подушкам мягких, совсем как шелковые нити, волос. Сердце Джека защемило, когда он взглянул на высвеченное пламенем свечи лицо жены. Мраморно-бледное, оно напомнило ему резные слоновьи бивни, на которые он в свое время насмотрелся в Африке. Черты этого лица были заостренными, словно над ними потрудился искусный резец ваятеля, грубость плоти больше уже не ощущалась. Казалось, сама Элизабет превратилась в маленькую изящную статуэтку.

Теперь лицо Элизабет озарилось улыбкой – она увидела мужа, склонившегося над кроватью. Она протянула к нему свои исхудалые руки – муж с какой-то непонятной яростью подхватил жену и прижал ее к себе, как будто не собирался отрывать слабое, немощное тело от своего, сильного и мужественного.

– Сегодня, Элизабет, мы совсем молодцом! – воскликнул он с нежностью, словно ласкавшей сам воздух комнаты и делавшей его голос легко узнаваемым.

– Да, Джон, мне и вправду лучше, – подтвердила она, стараясь придать своему лицу как можно более мужественное выражение. – Думаю, вечером, когда ты придешь с работы, дорогой, я уже смогу подняться. Приготовлю тебе тушеную баранину с луком и клецками, напеку булок...

Большой Джек с осторожностью опустил жену на кровать, так чтобы голова была как можно выше. Сейчас, когда он смотрел на до неузнаваемости осунувшееся лицо жены, он видел не его, а совсем другое лицо, принадлежавшее той красивой молодой девушке, которую он полюбил когда-то и на всю жизнь. Устремленный на него взгляд был исполнен такой нежности и такого безграничного доверия, что его сердце заныло от печали: ничего, ничего не сможет он сделать, чтобы спасти ее. И вновь – это случалось с ним все чаще и чаще – его охватило неодолимое желание схватить жену на руки, унести ее прочь из этой жалкой комнатенки и подняться с ней на вересковый луг, который она всегда так любила. Там, наверху, где воздух чист и бодрящ, а небо того же цвета, что и ее глаза, он знал это, ее болезнь улетучится, а тело наполнится чудодейственной силой, которая должна вернуть ей жизнь.

Но сейчас там дули холодные северные ветры, и лиловато-бледные краски лета еще не радуют глаз, а легкие теплые туманы еще не вступили в свои права. Скорей бы пришло лето – тогда бы он и вправду поднял свою Элизабет на Вершину Мира, как она называла это место. Поднял бы – и положил на маленький холм среди вереска, зеленых папоротников и нежных молодых листьев черники. И она сразу выздоровела бы. Они сидели бы вдвоем под сенью скал Рэмсден Крэгс, вокруг них светило бы яркое солнце, которым наслаждались бы только они двое, не считая, конечно, коноплянок и жаворонков, порхающих в золотистых струящихся лучах. Но нет, это невозможно. Земля еще скована февральскими морозами без инея, над безлюдной в это время года вересковой пустошью гуляет промозглый ветер, небо пасмурно и дождливо.

– Джон, дорогой, слышал ли ты, что я сказала? Я говорю, что к вечеру постараюсь встать, и мы все вместе поужинаем у камина, как прежде, когда я была здорова. – В голосе Элизабет прозвучало оживление, вызванное, конечно же, приходом Джека, чье присутствие пробуждало в ней новые силы.

– Нет, милая, тебе пока еще нельзя вставать с постели, – произнес муж хриплым от волнения голосом. – Доктор говорит, ты должна как следует отдохнуть, Элизабет. К нам придет попозже Лили. Она присмотрит за тобой и сготовит ужин. А ты обещай мне, женушка, что не выкинешь никакой глупости, ладно?

– Напрасно ты так беспокоишься обо мне, Джон. Хорошо, обещаю, раз ты просишь. И не буду сегодня вставать.

Нагнувшись совсем низко, чтобы его слова могла услышать только она одна, он прошептал:

– Я люблю тебя, Элизабет. Больше всех на свете.

Она пристально заглянула ему в глаза и увидела в них подтверждение этих слов – любовь сияла там незамутненная, нескончаемая.

– И я люблю тебя, Джон. До гроба, и даже потом, – шепнула она в ответ.

Быстро поцеловав ее, он выпрямился, не осмелившись снова бросить на нее взгляд. Теперь все его движения были дерганными и неуклюжими, как если бы он вдруг разучился управлять своим огромным телом. Тремя большими шагами он пересек спальню и скомандовал:

– Поцелуй маму и пошли, Уинстон. У нас с тобой, учти, не остается ни капли времени! – Отрывистый тон помогал отцу скрыть обуревавшие его чувства.

Уинстон и Фрэнк подошли поцеловать мать и тихо направились к дверям. С тех пор как они поссорились на кухне, он еще ни разу не сказал Эмме ни слова и теперь посылал ей одну из своих самых очаровательных и беспечных улыбок:

– Увидимся в субботу, Эмма. Тра-та-та-та... – обернулся он к сестре, выйдя на лестницу.

– Тра-та-та-та, Уинстон... – и добавила, обращаясь к младшему брату: – А ты, Фрэнк, тоже давай пошевеливайся. Работа не ждет. Я сейчас спускаюсь, можем пойти вместе, хорошо?

Фрэнк утвердительно кивнул, сохраняя на своем маленьком бледном личике весьма серьезное выражение.

– Хорошо, Эмма, – соглашаясь, воскликнул он, затопав вслед за братом по лестнице.

– Тебе что-нибудь еще надо, мамочка, пока я не ушла? – спросила Эмма, присаживаясь на край кровати.

– Ничего, – покачала головой Элизабет. – А чай твой был просто замечательный, доченька. Скоро придет Лили. Так что иди спокойно, не волнуйся. Я не голодная.

Как же мать выздоровеет, если она совсем ничего не ест? Откуда у нее возьмутся силы, подумала Эмма с тревогой, но постаралась придать своему голосу как можно больше бодрости:

– Только обещай, что съешь все, что принесет тетя Лили. Тебе надо быть сильной, чтобы одолеть болезнь!

– Съем, съем, – едва нашла в себе силы улыбнуться мать.

– Свечу задуть? – спросила Эмма, поднимаясь, чтобы уйти.

Элизабет с любовью посмотрела на дочь.

– Погаси, когда будешь уходить. Я немного посплю. До чего ж ты у меня хорошая, девочка ты моя золотая. Прямо не знаю, что бы я без тебя делала. Ты не опаздываешь к себе в Фарли-Холл? Смотри, а то миссис Тернер не будет отпускать тебя посреди недели проведать меня. Миссис Фарли – это настоящая леди. Не то что некоторые.

– Да, мам, – прошептала Эмма, с трудом удерживая слезы и потому отчаянно моргая.

С нежностью поцеловав мать на прощание, поправив подушки в изголовье и сбившиеся простыни и разгладив стеганное одеяло ловкими движениями привыкших к работе рук, Эмма добавила:

– Знаешь, мамочка, когда я буду возвращаться в субботу, то постараюсь по пути сорвать тебе веточку вереска. Может, где-нибудь в расщелине удастся найти, если и там мороз до него не добрался...

6

Джек и Уинстон ушли на кирпичный завод, и Фрэнк остался на кухне один. Сейчас здесь было полутемно: по обыкновению, прежде чем уйти на работу, Джек прикрутил фитиль керосиновой лампы. Горевшая на столе свеча и отсветы огня в камине были единственными источниками света – вырывавшиеся языки пламени время от времени озаряли кухню ярким сиянием. По углам комнаты прятались таинственные тени; вокруг стояла пугающая тишина, лишь изредка нарушаемая потрескиванием, доносившимся из камина, где поленья неожиданно принимались шипеть и извиваться.

Фрэнк уселся на один из двух стульев с высокими стенками, стоявших по обе стороны камина – его фигурка казалась сейчас особенно маленькой, ведь стулья были рассчитаны на взрослых, а не на таких малышей, как он. На самом деле несмотря на свою кажущуюся хрупкость и мелкость черт, Фрэнк был на удивление жилистым и напористым, как маленький терьер.

В это утро в своей серой рубахе и штанах, пузырившихся на коленях – и то, и другое перешло к нему от Уинстона, – Фрэнк выглядел особенно жалким: его тонкие ножки в серых аккуратно заштопанных носках беспомощно висели, не доставая до пола, и казались чересчур слабенькими для тяжелых уродливых башмаков, в свое время также принадлежавших Уинстону. Впрочем, впечатление это являлось обманчивым. Фрэнк Харт отнюдь не был таким жалким, каким казался со стороны: его внутренний мир так полнился созданными его воображением прекрасными образами, грезами, уносившими мальчика далеко ввысь, и надеждами, что каждодневные будни, казалось, совершенно его не затрагивали. Этот другой, идеальный, мир служил ему наилучшей защитой от тягот их нищенского существования. Он настолько вжился в свой выдуманный мир, что большей частью даже не замечал ни скудности, ни лишений реальной жизни.

В сущности Фрэнк рос счастливым ребенком, и воображаемый мир, в котором он постоянно пребывал, вполне его удовлетворял: в этом мире ему было уютно и радостно. Только однажды он по-настоящему огорчился и впал в уныние – это случилось прошлым летом, когда он покинул их деревенскую церковно-приходскую школу. Фрэнк стоически воспринял известие о том, что ему отныне предстоит работать на текстильной фабрике в качестве подмастерья, в чьи обязанности входило собирать пустые прядильные катушки. Многие из деревенских ребят его возраста уже работали на фабрике, и отец, хотя и грустно, но весьма твердо сказал сыну, что теперь настал и его черед: семье больше не обойтись без тех нескольких шиллингов, которые он отныне будет приносить в дом в конце каждой недели. Так в двенадцать лет Фрэнк вынужден был уйти из школы. Уйти несмотря на то, что его поразительные способности и тяга к знаниям высоко ценились учительницей, полагавшей, что забирать такого уникального ребенка из школы – просто преступление. Она была уверена, что Фрэнк сумел бы многого добиться, если бы ему дали хоть маленький шанс. Однако жизнь обрекла мальчика на совсем иную судьбу.

Тем не менее, даже не посещая школы, Фрэнк продолжал заниматься – уже самостоятельно. Он постоянно читал, пользуясь скудным запасом маминых книжек в замусоленных, истрепанных переплетах, как и любыми другими, что попадали ему в руки. Некоторые незнакомые слова пугали его, но все равно они казались ему волшебными – его чувства по отношению к ним граничили с обожанием. Мысленно, про себя он складывал предложения, а затем, раздобыв клочок бумаги (это была настоящая драгоценность), записывал целые куски сочиненной им прозы. Бумагу обычно приносила для него Эмма. Его постоянно волновали какие-то абстрактные идеи, хотя он толком не знал еще, что это такое: захваченный этими мыслями, он бывал иногда совершенно сбит с толку и обескуражен. Впрочем, его интеллект справлялся с тем вызовом, который Фрэнк Харт как бы бросал сам себе, – его несомненным способностям в будущем суждено было еще более усовершенствоваться.

Сейчас он сидел на стуле и задумчиво смотрел на огонь, держа в маленьких ручках большую кружку чая, а перед его мысленным взором проплывали одно за другим разные видения, словно родившиеся в огненном чреве. Вот перед ним возник поэтический образ, такой хрупкий, что казался как бы несуществующим, – и мечтательные, устремленные в одному ему ведомую даль глаза мальчика засветились радостью, а на пухлых губах заиграла счастливая улыбка.

Скрип двери, неожиданно нарушивший его мечтания, даже испугал Фрэнка. Подняв голову, он огляделся вокруг. Так и есть, это в комнату вошла Эмма и, занятая своими делами, не подумала его окликнуть. Фрэнк стал медленно отхлебывать чай из кружки, исподлобья следя своими карими глазами за движениями сестры. Вот она остановилась у окна, отдернула занавеску и, обращаясь к нему, произнесла, по-прежнему продолжая смотреть на улицу:

– Темень-то какая! Но нам можно выйти немного позже. Может, к тому времени хоть чуть-чуть рассветет. Лучше уж я тогда часть пути в Фарли-Холл пробегу, чем ковылять сейчас в темноте всю дорогу.

– Папа налил в чайник кипятку, чтоб ты выпила, и велел сделать тебе бутерброд. Вон он там лежит, на чайнике, – ответил Фрэнк, ставя свою кружку на камин.

Эмма с некоторой опаской взглянула на бутерброд, и, перехватив взгляд сестры, Фрэнк счел нужным пояснить в свое оправдание:

– Я не стал класть много сала, а сделал, как ты говорила. Сперва намазал погуще, а потом соскреб.

Эмма чуть заметно улыбнулась, глаза ее лукаво заблестели. Она налила себе в кружку чаю и, положив бутерброд на тарелку, подошла к сидевшему возле камина брату. Сев напротив Фрэнка, она принялась рассеянно жевать свой сандвич, думая по-прежнему о матери.

Фрэнк внимательно следил за сестрой, отмечая малейшие нюансы в выражении ее лица. Вот это было ему крайне важно: ведь он обожал свою сестру и нуждался в ее одобрении. Стремясь угодить, он иногда делал смехотворно глупые вещи, что сильно раздражало Эмму и вызывало ее неудовольствие. Впрочем, долго злиться она не умела.

– Как же я рад, что ты их разняла, Эмма. Мне было так страшно, но спасибо тебе – все уладилось! – произнес он с торжественной серьезностью, и глаза его заблестели от едва сдерживаемого восхищения.

По-прежнему занятая своими невеселыми мыслями, сестра рассеяно взглянула на младшего брата, поставив тарелку с бутербродом на камин.

– И всегда все у них начинается из-за ничего.

– А мне все равно страшно, – быстро отозвался Фрэнк. – Наверно, потому-то я так густо и намазывал тогда сало. Просто нервничал, и все тут, – закончил он, чтобы уж окончательно реабилитировать себя в глазах любимой сестры.

– Ах ты придумщик, Фрэнки! – рассмеялась Эмма, и брат сразу надулся.

– Пожалуйста, не называй меня Фрэнки. Сколько раз тебя мама просила! – обидчивым тоном произнес он, и все его маленькое тельце напряглось, а в глазах, обычно таких кротких, появилось сразу же воинственное выражение.

Эмма терпеливо рассматривала его гораздо внимательнее – ее немало позабавила эта новая вспышка воинственности, что было совсем не похоже на обычное поведение младшего брата. „Боже, – подумала она, – до чего же серьезный у него вид!”

– Извини, пожалуйста! Мама действительно не любит всякие прозвища. Ты прав, – заключила Эмма с улыбкой.

Фрэнк выпрямил плечи и принял горделивый вид, явно довольный ответом сестры.

– Мама говорит, что я уже настоящий взрослый парень. А Фрэнки – это какое-то детское имя! – воскликнул он своим по-мальчишески писклявым голоском, прозвучавшим, правда, на удивление твердо.

– Совершенно верно. Ты и есть „настоящий взрослый парень", – весело согласилась Эмма, с любовью глядя на братишку. – Ну а сейчас, пожалуй, нам с тобой пора собираться в путь. – С этими словами она отнесла оставшуюся грязную посуду в мойку, вымыла, вытерла и возвратилась обратно к камину, где сидел Фрэнк. Привычным движением она взяла свои башмаки, поставленные здесь отцом для тепла, и стала с решительным видом их надевать. Наклонившись, чтобы завязать шнурки, Эмма украдкой взглянула на брата и, увидев его задумчивые глаза, нетерпеливо подумала: „Ну вот, снова погрузился в свои грезы! И что хорошего приносят ему его пустые мечты?”

Ей самой предаваться грезам просто не было времени. Впрочем, если грезы и посещали ее, то были весьма прозаического свойства, начисто лишенного всякой романтики. Можно даже сказать, что они отличались прагматизмом: так, она грезила о теплых пальто для всех них; о кладовке, полной копченой свинины, кругов сыра, мясных туш и бесконечных рядов консервированных фруктов и овощей, как в Фарли-Холл, где она работала прислугой; подвале, забитом красиво поблескивающим черным углем; и наконец, о золотых соверенах, позвякивающих у нее в кошельке, которых было бы достаточно, чтобы накупить все эти вкусные вещи для мамы и новые башмаки для папы.

Эмма вздохнула. В отличие от нее Фрэнк грезил о книгах, поездке в Лондон, роскошных кебах и посещении театров. Его грезы порождались теми иллюстрированными журналами, которые ей иногда удавалось доставать для него в Фарли-Холл. Что касается Уинстона, тот мечтал о морской службе, кругосветном плавании, походах в экзотические края, где его ждали увлекательные приключения. Оба брата грезили об удовольствиях и славе, в то время как она, Эмма, когда выкраивалась свободная минутка, думала лишь об одном: как им всем выжить в этом мире.

Она снова вздохнула. Да она с удовольствием согласилась бы на любую дополнительную работу, которая бы приносила ей еще несколько шиллингов в неделю, – всего несколько шиллингов, не говоря уже о золотых соверенах. Пора! Она решительным движением встала со стула, подошла к вешалке, взяла пальто и позвала Фрэнка.

– Пошли. А то сидишь и мечтаешь, как глупый утенок. Одевай пальто, уже без двадцати шесть. Я уже и так опаздываю.

Эмма протянула братишке его пальто и шарф, которым он тут же обмотал шею. Ворча и сокрушенно вздыхая, сестра размотала шарф и повязала вокруг непокрытой головы Фрэнка. А чтобы он не развязал, Эмма закрепила концы под подбородком, а затем взяла его кепчонку и натянула поверх шарфа, не слушая его протестующих восклицаний и нытья.

– Ну пожалуйста, Эмма, я не люблю так носить! Ты что, хочешь, чтобы другие мальчишки надо мной потешались и называли меня девчоночьими именами?

– Ничего, – твердо возражала сестра. – Зато у тебя уши будут прикрыты. Сколько раз я тебе говорила, чтоб ты не слушал этих дурачков! А теперь пошли – и давай-ка пошевеливайся...

Эмма сама завязала свой шарф, вручила Фрэнку его коробку с сандвичами, в последний раз окинула взглядом кухню – и задула свечу. Крепко держа братишку за руку, сестра вывела его из дома.

Выйдя, они оба сразу же окунулись в предрассветную темноту, все еще не желавшую сдавать своих позиций. Порывы холодного, промозглого ветра буквально сбивали брата и сестру с ног. Они почти бегом продвигались по мощеной дороге мимо сникших и заиндевелых кустов бузины и сирени в маленьком садике, где земля была черной и твердой, как железо. Вокруг них не было слышно ничего, кроме ветра да еще стука их башмаков на холодных камнях, когда они спускались в Топ-Фолд. Их дом находился в верхней части деревушки Фарли, над которой нависала громада вересковой пустоши. Место было глухое и малопривлекательное, и если бы не слабый свет, мелькавший за окнами некоторых из домов, мимо которых они сейчас шли, можно было подумать, что они где-нибудь на необитаемом острове. Когда брат и сестра дошли наконец до последнего поворота, Фрэнк поднял замерзшее личико и спросил у Эммы, может ли он зайти к тете Лили.

– Да, дорогой. И попроси ее прийти к нам домой пораньше, чтобы присмотреть за мамой. Скажи ей, что ночью она даже бредила, но утром, когда мы уходили, ей стало получше и она решила отдохнуть. Только не заговори тетю Лили и сам не засиживайся. Ворота фабрики закроют ровно в шесть. Если не успеешь, то тебе придется ждать до восьми, пока их опять откроют. Но из твоих денег вычтут часть за опоздание. Так что учти! Будь молодцом, ладно? – И поцеловав брата в холодный лоб, Эмма на прощание постаралась получше натянуть ему на голову его кепчонку.

– А ты не подождешь, пока я зайду к ней в дом, а? – попросил Фрэнк дрожащим голосом, стараясь не слишком показать, как ему страшно оставаться одному в предрассветной мгле.

– Хорошо, мой милый. Иди – я подожду, – кивнула головой сестра.

Фрэнк бросился со всех ног бежать к дому, поскальзываясь на каменных плитах, покрытых слоем седого инея. Эмма следила, как маленькая фигурка исчезает в тумане, пока не превратилась в почти неразличимый во мраке силуэт. Но она все равно стояла, как было обещано, потому что до нее доносился стук его башмаков, – это Фрэнк подошел к дверям домика тети Лили, жившей на главной улице их деревни, спускавшейся к берегу реки Эр. Вот она услышала, как он стучит своей жестяной коробкой с бутербродами, – теперь можно было не сомневаться, что он находится у цели и сумеет разбудить даже мертвого, не то что тетю Лили, подумала она не без ехидства и тут же пожалела, что вспомнила о мертвых. Задрожав от пробиравшего до костей холода, она повернула обратно и заспешила в противоположном направлении – к вересковым лугам.

На дороге в этот час не было кроме нее никого – в своей длинной черной юбке и потертом куцем пальтишке она тем не менее умудрялась выглядеть по-своему изящной. Маленькая фигурка, спешившая в Фарли-Холл, не останавливалась ни на секунду. Время от времени, правда, Эмма поднимала голову, чтобы оглядеть свинцовый небосвод и черневшую унылую вересковую пустошь, тянувшуюся перед ней и пропадавшую в кромешной мгле.

7

Холмы, волнистой чередой возвышающиеся над деревней Фарли-Виллидж и рекой Эр в нижнем ее конце, выглядят всегда темными и мрачными, независимо от погоды. Но когда начинает свою осаду долгая и унылая в здешних краях зима, окружающий пейзаж кажется полотном художника, выполненным одним гризайлем с его бесконечными оттенками одного и того же серого цвета, перекликающегося с пепельными облаками, которыми постоянно затянут небосвод. В эти зимние месяцы вересковая пустошь становится особенно дикой и безлюдной – застывшие, словно изваяния, скалы и обнаженные склоны холмов лишены не только красок, но и самой жизни. Ни на минуту не прекращается дождь, чередующийся со снегом, а дующие со стороны Северного моря ветры несут с собой холод и промозглость. Сложенные из крупнозернистого песчаника холмы, значительно более мрачные, чем покрытые зеленью известняковые отложения в долине по соседству с ними, нескончаемой линией окаймляют горизонт и хранят гордое молчание, прерываемое разве что жалобным пением ветра: даже многочисленные маленькие ручейки, обычно такие звонкие и радостные, не нарушают, как весной и летом, монотонности окружающего пейзажа и умолкают, скованные льдом.

Огромное плато, занимаемое вересковыми пустошами, тянется до самого Шипли – на много-много миль. Частично плато это доходит даже до Лидса, крупнейшего промышленного центра и главного города графства. Местность здесь на редкость однообразная – лишь изредка можно увидеть одиноко торчащий утес, несколько почерневших деревьев, поникший колючий кустарник да заброшенный домик... Вот и все, что хоть отчасти оживляет холод и пустоту здешних мест. Добавьте к этому вечные туманы, густые и промозглые, которые висят над этим морщинистым плато, „съедая" и самые высокие вершины и подножия окружающих холмов, и вы сможете представить себе весь пейзаж, где земля и небо смешались в одном сером месиве. Все вокруг обволакивающе влажно, расплывчато, неподвижно и выморочно в своем молчаливом одиночестве. Кажется, здесь нет даже следов человеческой цивилизации – да и что, спрашивается, делать человеку на этой негостеприимной земле, да еще зимой. Неудивительно, что мало кто отваживается посещать безлюдную, ничем не радующую глаз местность.

Между тем именно по направлению к этой унылой вересковой пустоши спешила Эмма промозглым февральским утром 1904 года. Узкая извилистая дорогая, змеившаяся между отрогами холмов, была кратчайшим путем из деревни в Фарли-Холл, так что Эмме приходилось пересекать вересковую пустошь в любое время года и суток, невзирая на весь ужас, внушаемый ей этими глухими местами.

Дрожа от холода, стараясь как можно глубже пролезть в старенькое, залатанное пальтецо, доставшееся ей из хозяйского дома среди других обносков, но гревшее не больше, чем простая бумага (оно уже никуда не годилось, когда кухарка подарила его ей прошлым летом), спешила Эмма на работу. Она вспомнила, как была рада этому подарку и как благодарила кухарку: она терпеливо латала многочисленные дырки, надставляла подол и пришивала новые пуговицы. Что поделаешь, если она так быстро выросла из него – теперь оно тянуло в спине, а рукава стали настолько коротки, что худенькие Эммины руки торчали из них, как у какого-нибудь жалкого огородного пугала, и голые детские запястья и кончики пальцев совсем закоченели от холода. Предательский ветер умудрялся пробирать ее до самых костей, свободно проходя через куцее пальтецо. От сырости у нее онемели ноги, и она шла, не чувствуя их. Потуже обмотав голову шарфом, она поскорей сунула озябшие и потрескавшиеся от мороза руки в карманы. Зубы у нее дрожали мелкой дрожью, глаза слезились на холодном ветру – и как ни ненавистна была ей работа прислуги, сейчас она всей душой желала поскорее добраться до Фарли-Холл.

Порывы завывающего ветра толкали ее вперед, парусом надувая подол длинной юбки и облепляя ее клочьями тумана, так что идти становилось все труднее. Эмма с надеждой смотрела вверх: вот-вот должен был, она знала это, наступить рассвет.

К тому времени, когда Эмма наконец добралась до огороженного каменным забором поля, она совсем выбилась из сил. Прислонившись к турникету, она взглянула на крутую тропу, по которой только что поднималась. Она до сих пор еще дышала с трудом, и сердце в груди никак не могло успокоиться. Туман внизу становился клочковатым, кое-где виднелись просветы, через которые теперь ярко сияли огни, – деревня начала просыпаться. А совсем внизу, в долине, появилось тусклое свечение: это подсказывало ей, что текстильная фабрика в Фарли готова начать свой трудовой день. Скоро, она знала, раздастся резкий фабричный гудок, вторгаясь в окрестную тишину, чтобы оповестить всех: ворота фабрики открываются. Через проходную на фабрику устремятся рабочие, мужчины и женщины, которые, отметив время своего прихода, начнут очередной день своей вечной каторги – одни будут расчесывать шерстяную пряжу, другие – ткать, чтобы потом созданное их руками можно было отправлять далеко за пределы Англии в разные уголки света.

Эмма не могла не подумать в этот момент о своем младшем брате Фрэнке, одном из тех, кто трудился на фабрике. Какой же он маленький, хрупкий, как не приспособлен к тому, чтобы выдерживать долгие часы монотонной работы, заключавшейся в том, чтобы сортировать и складывать прядильные катушки, опорожнять огромные бадьи, подметать полы и смазывать маслом станки. Фрэнк был ее постоянной головной болью. Как ужасно и несправедливо, что он должен работать на фабрике вместо того, чтобы учиться! Ведь он еще совсем маленький мальчик. Когда он жаловался отцу, что едкий запах пропитанной жиром шерсти вызывает у него тошноту, отец беспомощно отворачивался, разводя руками, и ничего не отвечал Фрэнку. В такие минуты его глаза выражали крайнее смущение. Бедный отец! Что он мог сказать своему сыну? Ведь и Эмма знала это, те деньги, что зарабатывал Фрэнк на фабрике, нужны были семье позарез, даже те жалкие медяки, которые он приносил домой. Хоть бы уж отец подыскал сыну более подходящую по духу работу, менее утомительную и более чистую, не связанную с фабричной обстановкой, оказавшейся Фрэнку явно не по плечу. Положение казалось поистине безвыходным, но отец, похоже, с ним смирился и ничего не желает делать – это-то и было для Эммы самым страшным и пугающе-непонятным. Как всегда, мысли ее вернулись к больной матери. Как она там, одна в их доме на Топ-Фолд? Сердце Эммы тревожно сжалось. Сегодня ей особенно не хотелось уходить из дому и оставлять маму одну. Но у нее просто не было другого выбора. Если бы она не пошла в Фарли-Холл, то ей бы ничего не заплатили за всю эту неделю.

Она еще раз с грустью поглядела на расстилавшуюся внизу деревню, в одном из домов которой лежала ее мать. Теперь, пока она не дойдет до Фарли-Холл, следов человеческого жилья ей больше не увидеть. Эмма резко повернулась. Хватит отдыхать, решила она. Если не хочешь опоздать, то надо поторапливаться – до шести остается совсем немного времени. Кухарка уже будет ее ждать. Подобрав подол юбки, прошла через турникет и спустилась на огороженное поле. Земля под ногами была твердой от холода, перед ней плыл туман, делавший почти неразличимыми заросли мертвого кустарника и несколько чахлых заиндевелых деревьев. По пути то и дело виднелись снежные плешки с сугробами, казавшимися в туманном воздухе какими-то таинственными существами, пугавшими Эмму своей призрачностью в этот ранний утренний час. Но как ни дрожала Эмма при виде этих „призраков", она ни на минуту не замедлила свой шаг, храбро продолжая идти вперед. Тропинка временами становилась почти неразличимой, однако, проработав в Фарли-Холл уже два года, она так хорошо знала дорогу, что ноги сами вели ее в нужном направлении. Звук ее шагов по замерзшей земле был единственным звуком, раздававшимся в утренней тишине.

Она шла и думала теперь об отце. Она хорошо знала и понимала его, но в последние несколько месяцев поведение отца все больше и больше тревожило ее. Вернувшись с Бурской войны, он уже не был тем человеком, которого она прежде так любила. Прежняя живость куда-то подевалась – все чаще он замыкался, уходил в себя, но потом вдруг взрывался и впадал в такую ярость, что совладать с ней не представлялось никакой возможности. Казалось, ему действуют на нервы все – особенно же старший сын Уинстон. Правда, для мамы и для нее, Эммы, он делал исключение.

Вся эта непоследовательность в отцовском поведении и частые непонятные смены настроения ставили Эмму в тупик: всякий раз, когда он смотрел на нее отсутствующим взором, отец казался ей большим ребенком. Иногда ей хотелось подойти к нему, схватить и как следует встряхнуть, чтобы он наконец понял, где находится, и вернулся в реальную жизнь. Чтобы осуществить задуманное, она, однако, была чересчур маленькой и слабой. Вот почему она все время пыталась расшевелить его, задавая бесконечные вопросы. Они касались денежных дел и, главное, болезни мамы. Отвечая, он не менял выражение лица, по-прежнему остававшегося неподвижным и замкнутым. Боль, которую он испытывал, выдавали только глаза. Это болезнь матери, думала Эмма, сделала его таким: бесконечные страхи за Элизабет изменили даже такого сильного человека, как Джек Харт. Дух его словно окаменел и больше не выручал в трудные минуты, как прежде. И причиной тут была не война, с которой он вернулся, а грусть, вызванная маминым состоянием, решила Эмма.

Однако, по своей еще детской наивности, она не была в состоянии все понять. Главным в ее жизни было страстное стремление во что бы то ни стало изменить те жалкие условия, которые калечили существование семьи, и найти средства для выживания. Это занимало Эмму настолько, что ко всему остальному она была в сущности слепа. Она видела, что у ее папы нет ответов на вопросы, которые задает ему дочь, он не знает, как решить те проблемы, которые стоят перед их семьей. Чтобы хоть как-то ее успокоить, он в последнее время все чаще и чаще прибегает к одной и той же фразе:

– Скоро все поправится, любовь моя!

Ее младший братишка Уинстон, так тот буквально зачарован этими словами, в которых звучат уверенность и оптимизм. С горящими от предвкушения лучших дней глазами он возбужденно восклицает:

– Скажи, когда, папа?! Когда?!

В отличие от Уинстона Эмма слишком прагматична, чтобы спрашивать когда. Ее куда больше интересует как. Разум буквально вопиет: „Как? Как?" Но она ни разу так и не задала отцу этого мучившего ее вопроса. Не задала, потому что боялась: отец не примет брошенный ему вызов, он ведь всего-навсего пытается немного успокоить Уинстона. Кроме того, она была абсолютно уверена, что – и об этом говорил весь ее прошлый опыт – на ее „как" отец не сможет дать путного ответа, и не в состоянии он предложить никаких практических шагов. Реалистка, она примирилась с неизбежностью такого положения вещей уже много месяцев назад. Она приняла эту неизбежность как данность: ведь средств для борьбы с апатией отца и его бессилием, медлительностью и отсутствием всякой инициативы у нее не было.

– Ничего в нашей жизни не изменится к лучшему, потому что отец ничего не делает, чтобы это могло произойти, – произнесла она вслух, перелезая через низенькую ограду, за которой начиналась тропа, ведущая на север.

Эмма с досадой вздохнула, понимая, что тут ничего уже не поделаешь: отец таков, каков он есть, и стать другим он не может, хотя она и не могла взять в толк почему. Эмма еще не знала: когда у человека отнимают надежду, он остается ни с чем, иногда даже теряя волю к жизни. А Джек Харт жил без надежды уже много-много лет.

Немного подышав на руки, чтобы они хоть немного согрелись, она сунула их в карманы своего пальтеца и начала подниматься на нижний склон холма, откуда тропинка вела к Рамсден-Гилл и дальше вверх, на вершину плато, где находилась дорога в Фарли-Холл. У нее еще оставалось время снова подумать о предмете, который в разговорах с отцом она в последнее время никогда не поднимала. Речь шла о деньгах, не думать о которых она просто не могла. Необходимо что-то предпринять, вертелось у нее в голове, чтобы в семье появились деньги. Без них не выжить – ни им всем, ни в особенности больной матери, которой нужно побыстрей восстанавливать здоровье и силы. Несмотря на молодость Эмма уже хорошо знала, что без денег человек – просто ничто, всего лишь бессильная жертва господствующего класса, класса угнетателей. Ничем не лучше вьючного животного, которое тащит на себе вечное ярмо непосильного каторжного труда. Животного, обреченного тянуть лямку до конца своих дней – без всякой надежды, без веры, но зато с вечным отчаянием и ужасом в душе. Такое существование даже жизнью-то не назовешь. Зависеть от настроений, капризов и причуд богатых, этих беспечных и бессердечных людей, не ведающих, что такое превратности судьбы. Да, без денег человек сразу становится песчинкой в огромном и устрашающем мире.

Понимание этого, как и множества других вещей, пришло к Эмме вскоре после того, как она начала работать в Фарли-Холл. Наделенная от природы острой наблюдательностью, Эмма была к тому же сметлива и разумна не по годам. Поэтому она не могла не заметить тех вопиющих и отвратительных различий, которые существовали между жизнью господ в Фарли-Холл и жизнью простых сельчан в деревушке Фарли. Если первые жили в роскоши, даже утопали в ее великолепии, знать не зная о тяготах тех, кто на них работает, то вторые – в бедности и нищете, которые были их уделом, несмотря на то, что своим каторжным трудом они-то и создавали всю ту роскошь, окружавшую праздную жизнь господ в Фарли-Холл.

Деньги, как вскоре убедилась Эмма, наблюдая за семейством Фарли и их образом жизни, нужны не только для того, чтобы обеспечить себя самым необходимым, но и для многого другого. Тот, кто имеет деньги, не могла не понять девочка, имеет власть. Последнее же казалось ей особенно притягательным, ибо именно власть делает человека неуязвимым. Именно власть дает ему безопасность. В то же самое время Эмма с горечью осознала, что если вы бедны, то для вас нет ни справедливости, ни свободы. И то и другое, как она подозревала с присущей ей проницательностью, вполне можно купить, когда у вас есть деньги. Как можно купить и лекарства и вкусную еду, которые так необходимы сейчас ее матери. Лишь бы у вас в кармане всегда были в достаточном количестве шиллинги, которые в нужный момент можно было бы выложить на прилавок. Да, подвела Эмма итог своим размышлениям, деньги – вот ответ на все вопросы.

„Что ж, – решила она, – значит, мне надо каким-то образом зарабатывать для семьи больше денег, чем сейчас". Взбираясь по крутой тропе, Эмма упорно думала: раз люди бывают бедными и богатыми, то, значит, богатым можно стать, а в таком случае почему бы не стать тогда и ей? Отец, правда, считает, что все зависит от двух вещей – рождения и удачи. Эмму эти готовые ответы не удовлетворяли: сомневаясь в их достоверности, она отказывалась признавать содержавшийся в них смысл. Если, рассуждала она, у человека есть идея и он, не жалея сил, работает, чтобы ее осуществить, то кто сказал, что в результате он не добьется богатства? Обязательно добьется! Может быть, даже сделает себе целое состояние. Поняв это, Эмма не упускала такую вероятность из своего поля зрения, не ослабляя своего внимания ни на минуту, не поддаваясь слабости или унынию. Да, у нее не хватало опыта, это верно, но зато она в избытке имела нечто, куда более важное, – интуицию, воображение и честолюбие.

Интуитивно Эмма уже поняла многое, в том числе и такой непреложный факт: деньги не всегда достаются вам по наследству или в результате слепой игры случая. Что бы там ни говорил отец, существовали и другие способы, годные для того, чтобы разбогатеть. Она тяжело вздохнула. Продрогшая до мозга костей, тревожась за мать – как она там одна? – Эмма шла и думала свою невеселую думу. Ей представлялось, что она совсем одна в этом мире, которому тем не менее бросает сейчас дерзкий вызов, не рассчитывая ни на чью поддержку или дружеское слово участия. Пусть так, но она решила добиться успеха – и она его добьется! Она придумает, как стать богатой, очень богатой. Это не прихоть, а насущная необходимость: ведь только тогда все они смогут обрести желанную безопасность.

Ноги сами вели Эмму по узкой тропке – и каким бы густым все еще ни был туман, она знала, что скоро одолеет подъем – об этом свидетельствовали ее тяжелое дыхание и усталость в ногах, которые прямо-таки отказывались теперь идти. Чем выше, тем сильней становился ветер и тем сильнее ее била дрожь. Ветер дул с высоких окрестных холмов, и поднятый воротник пальто был против него бессилен. Руки девушки совсем окоченели, но ноги все еще сохраняли тепло: это отец на прошлой неделе починил ей башмаки, купив у дубильщиков хорошую кожу и толстый войлок для стелек. Она стояла рядом с ним на кухне и смотрела, как он орудует иглой и молотком, надев башмак на старую железную колодку, как прибивает новые подошвы к потрескавшемуся верху. Мысли ее перенеслись теперь в Фарли-Холл, где уже приготовила горячую дымящуюся похлебку кухарка – и ждет ее. При воспоминании об этом Эмма невольно ускорила шаг, как бы подстегнутая запахами господской кухни.

Вот перед ней возникло несколько голых обглоданных деревьев: в их протянутых к зеленому, как бутылочное стекло, небу ветвях было что-то призрачное и безнадежное. Сердце ее опять быстро заколотилось в груди – отчасти из-за тяжелого подъема, а отчасти из-за испытываемого ею в этом месте ужаса: отсюда тропа круто ныряла вниз в Рамсден-Гилл, лощине между холмами. Этот участок дороги был ей больше всего ненавистен. Скалы, напоминавшие каких-то фантастических чудовищ, сухие обрубки деревьев. К тому же в лощину с вершин двух холмов-„близнецов" стекал туман, и в его серой тьме почти не видно было дороги.

Здесь она всегда начинала нервничать, но тем не менее заставляла себя идти вперед и даже сердилась на свою слабость. Между тем ее страхи были вполне понятны. Старожилы здешних мест рассказывали, что тут обитают маленькие гномы и бесы, а воздух кишит духами вересковых лугов, которые носятся в тумане, висящем между песчаными скалами, и, невидимые, грозят путнику на каждом шагу. Боялась Эмма и встречи с заблудшими душами, которые – так гласило поверье – также нашли себе пристанище в туманной лощине. Чтобы спугнуть наваждение и отогнать от себя бесов и души мертвых, Эмма стала напевать. Правда, она не пела вслух, потому что боялась, что звук ее пения может разбудить мертвецов. Песен в ее репертуаре было не слишком много – в основном те, что все дети учили когда-то в школе, но они казались ей чересчур детскими и невыразительными. Поэтому сейчас, как и обычно, она напевала про себя духовный гимн „Вперед, Христа солдаты", помогавший ей преодолевать страх и двигаться вперед в такт звучавшему в ее голове маршевому ритму.

Она дошла уже до середины Рамсден-Гилл, когда слова гимна замерли на ее губах. Эмма тут же остановилась и застыла в оцепенении, в ужасе прислушиваясь к неожиданно донесшимся до нее звукам. Они стлались где-то снизу – громоподобные, гулкие, словно кто-то большой и сильный шел по тропе ей навстречу с противоположного конца лощины. Эмма в панике прижалась к уступу скалы и затаила дыхание: страх струился из нее, как холодная вода из расщелины. И вот это остановилось перед ней – отнюдь не древнее чудовище, которые виделись ей чуть ли не в каждом дереве или уступе скалы, а обыкновенный человек, только очень высокий, так что ему приходилось чуть не вдвое складываться, чтобы разглядеть ее сквозь густой туман.

Эмма затаила дыхание. Кулаки в карманах были крепко сжаты. Бежать обратно, постаравшись прошмыгнуть между его ног, или нет, соображала она лихорадочно. Ужас, однако, так парализовал ее, что она не могла не только бежать, но даже шевельнуться. И тут чудовище в обличье человека заговорило – ей стало еще страшнее, чем было до сих пор.

– Ей-ей, сама судьба свела меня в этом чертовом месте да еще в такой неурочный час с юной прелестницей, которая вдобавок бродит одна на холодном ветру. Вместо того чтобы сидеть дома...

Эмма не произнесла в ответ ни слова, а только смотрела на возвышавшегося над ней гиганта, толком не разбирая в промозглом мраке его черт. Стараясь как можно плотнее вжаться в расщелину скалы, она больше всего в этот момент желала бы совсем раствориться в ней, чтобы прекратился весь этот кошмар.

„Чудовище" между тем заговорило снова. Долетавший до нее откуда-то сверху сквозь завесу тумана голос был, казалось, лишен всякой телесной оболочки, словно принадлежал не человеку, а привидению:

– Ага, мы, я вижу, испугались, да? Что ж тут удивляться, если на пути у юной девушки вдруг вырастает эдакое чудище вроде меня! Но ты можешь не бояться, милая. Я ведь только на вид такой страшный. На самом деле я всего лишь бедный путник, сбившийся с дороги в этих гиблых местах. А иду я Фарли-Холл. Не знаешь ли ты, как мне туда дойти?

При этих словах Эмма немного успокоилась и сердце ее перестало колотиться как бешеное. Но дрожь все еще пробирала ее: чужак в этих краях мог быть не менее опасен – а в том, что перед ней чужак, не было ни малейшего сомнения, – чем любое даже самое страшное чудовище. Сколько раз отец предостерегал ее, чтобы она никогда не заговаривала с незнакомыми людьми. Он называл любого человека не из их долины чужаком, а их всегда следовало остерегаться. Вот почему она продолжала прижиматься к скале, моля Бога, чтобы незнакомец растворился в тумане, и ни слова не отвечая на его расспросы. Может быть, думалось ей, если он не услышит ее голоса, то исчезнет столь же внезапно, как и появился.

– Ей-же-ей, вот уж не думал, что у киски нет языка и она не может разговаривать, – произнес гигант, как будто он обращался к кому-то третьему, стоявшему рядом с ним.

Эмма закусила губу, испуганно озираясь вокруг, но никого кроме них двоих не было видно, сколько она ни вглядывалась. Правда освещение не позволяло судить об этом с уверенностью.

– Я же говорю, красавица, что не сделаю тебе ничего дурного. Покажи мне дорогу в Фарли-Холл – и я тут же уйду. Клянусь!

Эмма все еще так и не смогла рассмотреть лица незнакомца, которое скрывал от ее глаз обволакивающий их обоих туман. Она потупила взгляд и тут увидела огромные подбитые гвоздями башмаки и широкие брючины. Ни башмаки, ни брючины не двигались: незнакомец все это время простоял на том же самом месте, где остановился. „Наверно, думает, что если сделает хоть шаг, то я тут же убегу", – решила Эмма, которой и впрямь хотелось, покинув свое убежище, раствориться в тумане.

Незнакомец прокашлялся и произнес на сей раз уже менее хрипло:

– Уверяю тебя, ничего плохого я не замышляю, малышка. Не надо меня бояться!

В его голосе Эмма почувствовала нечто, заставившее ее расслабить напряженные, как струны, мускулы. Бившая ее все это время дрожь стала проходить. У незнакомца был какой-то странный голос – музыкальный, певучий, такого она в своей жизни не слыхала еще ни разу. Прислушавшись к нему, Эмма вдруг поняла, что, должно быть, напрасно беспокоилась: человек с таким голосом мог быть только добрым, сердечным, даже нежным. И все-таки он чужак! Но почему же тогда ее губы сами собой – о ужас! – произносят:

– А зачем вам потребовалось идти в Фарли-Холл?

Выпалив это, Эмма готова была от злости на себя откусить собственный язык.

– Меня попросили отремонтировать у них печные трубы. Сквайр Фарли сам приходил ко мне на прошлой неделе. Да-да, сам разыскал меня в Лидсе. И предложил мне, надо сказать, хорошие деньги за эту работу, за что я ему очень благодарен. Такой щедрый джентльмен.

Эмма с подозрительностью поглядела на чужака, задрав кверху мокрое от тумана лицо и пытаясь рассмотреть его лицо. Таких высоких людей ей ни разу до этого не приходилось видеть. Одет он был в грубую рабочую робу; за плечами у него болтался какой-то старый мешок.

– Так вы, наверно, моряк? – с осторожностью спросила Эмма, припомнив, что кухарка говорила ей, что для ремонта в Фарли-Холл наняли какого-то моряка, которому предстояло заняться печными трубами.

Гигант так и покатился со смеху – смех был каким-то утробным, и он сотрясал все его огромное тело.

– Моряк, а то как же! И зовут меня Шейн О'Нил, но вообще-то все знают меня как Блэки.

Эмма снова пристально взглянула на незнакомца, в который уже раз пытаясь рассмотреть его лицо в тусклом утреннем свете, перемешанном с туманом.

– Блэки? – переспросила Эмма. – А вы случайно не арап? – И голос ее задрожал от страха. Впрочем, она тут же разозлилась на себя за свою глупость: О'Нил – чисто ирландская фамилия, да и выговор у него ирландский, отсюда и непривычная певучесть, о которой ей доводилось слышать от других людей, так что сомневаться тут не приходилось.

Ее вопрос вызвал у незнакомца новый приступ смеха, еще более раскатистого.

– Нет, милая, никакой я не арап. Просто-напросто черный ирландец. Отсюда и мое прозвище, – давясь от смеха, произнес О'Нил. – А как зовут тебя?

Эмма снова заколебалась. Ее приучили считать: чем меньше другие о тебе знают, тем лучше. Лучше, потому что безопаснее. Если посторонним про тебя ничего неизвестно, то и ничего дурного они тебе сделать не смогут. Но снова губы не повиновались рассудку и, помимо ее воли, произнесли:

– Эмма. Эмма Харт.

– Рад с вам познакомиться, Эмма Харт. Ну а теперь, когда мы знаем друг друга, так сказать, не будешь ли ты столь добра, чтобы указать мне дорогу в Фарли-Холл?

– Это как раз там, откуда вы появились. В той стороне, – ответила Эмма, вся дрожа: промозглая сырость, казалось, пропитала все ее тело, прижатое к уступу влажной холодной скалы. И снова ее губы как бы сами собой произнесли с пугающей ясностью:

– Я сама как раз туда иду. И вы, если хотите, тоже можете пойти вместе со мной.

– Если хочу! Еще бы мне не хотеть! Спасибо, Эмма. Тогда что же, пошли? А то, честно говоря, стоять тут на ветру чертовски холодно, и я совсем промок. Прямо как на болоте, ей-ей!

Гигант стал переминаться с ноги на ногу, пытаясь хоть чуточку согреться. Однако мерзлая земля не слишком этому способствовала.

Выскользнув наконец из своей расщелины, Эмма пошла вперед по тропе, которая вскоре должна была вывести их обоих из Рамсден-Гилла на плато, простиравшееся до Фарли-Холл. Тропа была узкой и местами довольно опасной – подъем здесь и на самом деле становился с каждым шагом все круче. Идти приходилось гуськом – впереди Эмма, за ней ирландец. Она старалась идти как можно быстрее, чтобы страшная туманная лощина наконец-то осталась позади. Они шли молча, так как подъем требовал много усилий и отвлекаться было бы рискованно. Да и сама тропинка была не из легких: валявшиеся под ногами обломки скал, торчавшие из мерзлой земли сучковатые корни деревьев грозили неосторожному путнику серьезной опасностью.

Когда в конце концов они вышли на ровное плато, туман тут же рассеялся: его унесли ветры, дующие с высоких окрестных холмов. Утренний воздух здесь казался опаловым; розовато-серое небо наполнялось робким золотистым сиянием, исходившим от какого-то невидимого источника за горизонтом, – то был типичный для этих северных мест свет, поражавший даже днем своей холодностью. Сияние мало-помалу затопило пространство между горбатыми холмами удивительно яркими красками, отчего холмы казались теперь слитками расплавленной меди.

Очутившись на плоской равнине, Эмма остановилась – ей необходимо было перевести дыхание. Внизу осталась страшная лощина Рамсден-Гилл, далеко впереди виднелись Рамсденские скалы, причудливыми очертаниями которых она всегда любовалась в этом месте.

– Поглядите только на этих коней! – обратилась она к Блэки О'Нилу, показывая рукой на огромные утесы, выделявшиеся на горизонте своим гордым величием.

Ирландец проследил глазами за движением ее руки – и так и охнул от неожиданности. Девушка была совершенно права: скалы действительно казались огромными вставшими на дыбы конями. Их высеченные грубым резцом природы очертания были словно живые. Издали и впрямь представлялось, что это мифические гигантские жеребцы скачут галопом по небу в золотом сиянии.

– Красотища! А как называется это место? – пораженный, спросил Блэки.

– Рамсден-Крэгс, но местные иногда называют его Летящие Кони. А моя мама говорит, что это Вершина Мира, – ответила Эмма.

– Вершина, это уж точно, – пробормотал восхищенный Блэки.

Он опустил мешок на землю и глубоко втянул в себя свежий воздух, так отличавшийся от туманных испарений Рамсден-Гилла.

За все это время Эмма так толком и не рассмотрела лица Блэки О'Нила. Внизу, в лощине, он шел сзади по узкой тропе, да и сейчас все еще оставался не перед, а за ней, как будто продолжал следовать за своим проводником. Мама постоянно прививала ей хорошие манеры, которые, в частности, предписывали никогда не позволять себе глазеть на посторонних. Но больше бороться со своим любопытством Эмма уже не могла и медленно, как бы невзначай, повернулась и в упор посмотрела на нового знакомого. Человеку, который поначалу так ее испугал, оказалось на вид не больше восемнадцати лет.

„Совсем молодой", – пронеслось в Эмминой голове. Выглядел он совершенно необычно: во всяком случае до сих пор в своей жизни она с подобными людьми еще не сталкивалась.

В свою очередь и Блэки в упор взглянул на свою новую знакомую. Посмотрел – и улыбнулся. Теперь Эмма сразу догадалась, почему там, в лощине, вдруг перестала бояться встречного. Несмотря на огромный рост и грубую одежду, в его наружности было что-то поразительно деликатное и даже нежное. Такой же приятностью отличались и его манеры. Лицо ирландца, дружелюбное и открытое, исключало всякую мысль о вероломстве, что подтверждала также и широкая улыбка, теплая, можно сказать, солнечная, правда, не лишенная лукавства. Выражение его темных глаз было добрым и участливым. Вопреки своим обычным правилам, Эмма улыбнулась сама – в ответ на его улыбку. Она, кажется, и думать забыла, что отец всегда предостерегал ее не слишком доверяться незнакомцам, какими бы симпатичными они ни казались.

– Фарли-Холл отсюда не видно, – заметила Эмма. – Но идти тут совсем недалеко. Только перейти через тот вон невысокий перевал – и мы уже у цели. Пошли, Блэки! – заключила она с восторгом, очарованная своим новым знакомым.

Кивнув, Блэки поднял мешок, перекинул его через плечо (казалось, это не составляет для него никакого труда) – в его огромных ручищах мешок и на самом деле казался каким-то маленьким узелком. Он быстро догнал Эмму, шагавшую впереди, и начал насвистывать что-то беззаботно-веселое. Ирландец шел, закинув голову назад, и его курчавые волосы развевались на ветру.

Время от времени Эмма украдкой бросала на него робкие взгляды. Он буквально очаровал ее не в последнюю очередь потому, что людей, подобных ему, она в своей жизни до сих пор никогда еще не встречала. Блэки, казалось, заметил, с каким пристальным вниманием его разглядывают – и это его немало забавляло. Он сразу же оценил Эмму по достоинству: глаз у него был острый и наблюдательный, да и соображал он неплохо. Судя по внешнему виду, решил Блэки, ей было лет четырнадцать. Скорей всего, подумалось ему, она из местных и в Фарли-Холл идет с каким-нибудь поручением. Маленькая еще, а такая самостоятельная. А все-таки он здорово напугал ее, должно быть, там, в лощине. Еще бы, вдруг появился из тумана, как привидение. Глядя, как она важно вышагивает теперь по дороге, Блэки не мог удержаться от улыбки. Бедняжка, ей приходится делать такие длинные шаги! Увидев это, он стал идти медленнее, чтобы у Эммы не сбивалось дыхание.

У Шейна Патрика Десмонда О'Нила, больше известного как Блэки, был рост сто девяносто сантиметров, но он казался настоящим великаном из-за своего могучего сложения – мощного торса и крутых плеч. При этом Блэки не был чрезмерно плотным, а скорее просто мускулистым и жилистым. От него так и веяло мужественностью и крепким здоровьем, а уж о силе и говорить нечего. Длинные ноги, удивительно узкая для такой широкой спины талия делали его фигуру на редкость стройной. Что касается прозвища, то оно становилось понятным при одном лишь взгляде на его волосы – густыми черными кудрями они спадали на плечи, оставляя открытым высокий ясный лоб. Волосы показались Эмме эбонитовыми, не только из-за оттенка, но и из-за своего блеска. Глаза были темно-карими, почти черными, как блестящий уголь. Широко расставленные, они глядели из-под густых кустистых бровей – большие, умные, добрые и могущие – если заденут его достоинство – метать искры гнева. Точно так же они могли становиться траурно-печальными, если на его кельтскую душу находила меланхолия. Впрочем, большей частью они искрились радостным блеском – свидетельство отменно хорошего настроения.

Кожа у ее нового знакомого была темной, но не черной, а скорее смугло-шоколадной, на высоких скулах играл румянец, так что казалось, они сделаны из красного дерева, – это говорило о длительном пребывании Блэки среди морской стихии. Прямой и узкий нос весьма красивой формы несколько портили чересчур широкие ноздри, а широкий рот и длинная верхняя губа с несомненностью выдавали его кельтское происхождение. Резко очерченный подбородок рассекала надвое поперечная бороздка, и когда он смеялся, что случалось весьма часто, на щеках появлялись ямочки, делавшие лицо поразительно оживленным.

В общем и целом Блэки О'Нил был на редкость красивым парнем – с веселым, улыбчивым лицом, яркими, сочными губами, то и дело обнажавшими ослепительной белизны зубы, и необычным цветом кожи, сразу же бросавшимся в глаза. Но среди других молодых людей он выделялся все же не столько своей наружностью, сколько манерами и поведением – от Блэки так и веяло очарованием и веселостью, а живое выражение глаз свидетельствовало о природной сообразительности. Обаяние казалось его второй натурой, чему в немалой степени способствовала та легкость, с которой он воспринимал жизнь, радуясь любым ее проявлениям. В нем чувствовалась внутренняя уверенность в своих силах, сочетавшаяся с беззаботным отношением к окружающему: Эмме казалось даже, что на него не действуют ни усталость, ни страхи, испытанные ею самой, ни обычная для жителей здешних мест безнадежность, которая тяжелым грузом пригибала их к земле и старила до времени.

Впервые за всю ее молодую жизнь появился человек, явно наслаждавшийся жизнью, отдаваясь ей с радостью и не питавший ни к кому злобы: казалось, он влюблен в окружавшую его красоту – и это не могло не поражать Эмму, чувствовавшую, пусть смутно, исходившую от Блэки радость бытия.

А пока, шагая рядом с этим красавцем гигантом, она то и дело обращала на молодого человека свой взор, и в ее уме рождалось множество вопросов, которые бы ей так хотелось ему задать. „Странно, – думала Эмма, – но рядом с ним чувствуешь себя почему-то в полной безопасности". Идет себе, и все, почти ничего не говорит, а в то же время от его радостной улыбки, от веселого насвистывания устремленных к перевалу темных глаз, ожидающих вскоре увидеть острые шпили Фарли-Холл, исходит захватывающее тебя спокойствие. Ровная веселость ее спутника таинственным образом переходит частично и на Эмму – суровое и сосредоточенное не по годам лицо заметно мягчает, озаренное радостным светом.

Для нее было большим сюрпризом, что Блэки вдруг во весь голос запел красивым бархатным баритоном, заполнившим окружавшую их со всех сторон тишину. Эмма в жизни не слыхала такого приятного голоса, поразившего ее своей чарующей мелодичностью. Околдованная, она вслушивалась в льющиеся из груди ее спутника звуки, позабыв о своих тревожных мыслях, отдаваясь всем сердцем этому ясному, чистому голосу.

„На войну ушел Менестрель, на бой.
Среди мертвых он найден был.
Он отцовский меч захватил с собой,
Но и арфы своей не забыл...”

Слова песни наполнили Эммину душу внезапной и острой болью, на глазах выступили слезы – такой растроганной она еще себя не помнила. Печальные, но вместе с тем исполненные сладкой горечи слова, пропетые задушевным голосом, доходили до самого сердца, вызывая комок в горле, который никак не удавалось сглотнуть, хотя ей и казалось, что ее слезы будут выглядеть не просто по-детски, но и глупо, если их увидит певец, закончивший к тому времени свои исполнение „Баллады о Менестреле".

Заметив заблестевшие на ее ресницах слезинки, Блэки мягко поинтересовался:

– Тебе что, не понравилась моя песня, малышка?

– Да нет, Блэки, понравилась! Еще как понравилась! – ответила Эмма после того, как наконец смогла все же сглотнуть предательский комок и прокашляться. – Просто она такая грустная. – И она провела тыльной стороной ладони по глазам, стараясь как можно более незаметно смахнуть последние слезинки, а затем, увидев участливое выражение на его погрустневшем лице, поспешила прибавить.

– Но у вас такой замечательный голос. Правда! – Эмма улыбнулась, от всей души надеясь, что ее невольные слезы не обидели его.

Блэки, казалось, поразила чувствительность, с какой Эмма восприняла его пение. Улыбнувшись в ответ, он с большой нежностью произнес:

– Да, песня, конечно, грустная. Это верно. Но и красивая. Правда, Эмма? Только вот не надо печалиться. Это же всего-навсего старинная баллада. Ну а за добрые слова насчет моего голоса спасибо. Что ж, раз он тебе нравится, тогда, если позволишь, я спою тебе другую песню, смешную. Думаю, она наверняка заставит тебя хоть немного посмеяться.

Так оно и случилось. Великолепный бархатный баритон на этот раз исполнил старую ирландскую плясовую песню. Слова в ней были чистейшей тарабарщиной, напрочь лишенной всякого смысла и в основном состоявшей из невероятно трудных для произношения названий разных кланов, которые, однако, сыпались с его языка как горох. Вскоре Эмма уже хохотала вовсю, не вспоминая больше печальную балладу и целиком находясь во власти искрометной джиги.

– Спасибо, Блэки! – воскликнула она весело, когда он закончил пение. – Преогромное спасибо! Так смешно, просто сил нету. Надо, чтобы ее обязательно услышала миссис Тернер, кухарка в Фарли-Холл. Ей точно понравится, за это я ручаюсь. И она начнет хохотать, как я сейчас.

– С удовольствием, Эмма. Меня не надо просить дважды, – тут же согласился Блэки и, с любопытством глядя на Эмму, спросил. – А чего это ты, милая моя, собралась в Фарли-Холл в такую несусветную рань?

– Я там работаю, – серьезно ответила Эмма, смотря на него в упор своими немигающими глазами; лицо ее, еще недавно такое веселое, неожиданно посуровело.

– Ну и ну! И чем же такая девчушка, как ты, может там заниматься, разреши тебя спросить? – широко ухмыльнулся он, немало позабавленный ее официальным тоном. Хотя он явно над ней подтрунивал, в его голосе сквозило не ехидство, а доброта.

– Я там кухарке помогаю, – твердо заявила Эмма.

Заметив, как при этих словах она полуотвернулась, а уголки ее рта непроизвольно поползли вниз, Блэки сразу понял: работа в Фарли-Холл ей явно не по душе. Больше она ничего не стала ему рассказывать, и личико ее приняло то непроницаемое выражение, за которым, словно за маской, можно скрывать свои истинные чувства. Блэки сразу прекратил дальнейшие расспросы, поняв, что это было бы ей не слишком приятно, и оба теперь шли молча – а ведь буквально только что, пока у Эммы внезапно не переменилось настроение, им обоим было так беззаботно и весело!

„Да, – думал про себя ирландец, – странная девочка эта негаданно встреченная им незнакомка. Настоящее дитя вересковых пустошей! Худенькая, полуголодная – кожа да кости. Похоже, Эмме Харт не повредило бы получше питаться – подкормить бы ее как следует месяц – другой. Видно, семья у нее совсем бедная, вот и приходится ей работать вместо того, чтобы сидеть дома в тепле. Да еще до работы добираться через эти глухие, забытые Богом места, и в такое время, когда и рассвет толком не наступил. Зимой, в туман и холод!.. Бедняжка”, – подумал он, и сердце юноши на секунду сжалось от сострадания и жгучей боли за маленькую девчушку, так взволновавшую его отзывчивую душу.

Искоса разглядывая ее, он не мог не отметить: да, одежда у нее бедная, но на удивление опрятная, все дырки залатаны. Лицо чисто вымытое, кожа так и блестит. Впрочем, всего-то лица и не рассмотришь, потому что часть его упрятана под толстым черным шерстяным шарфом. Но зато какие прекрасные глаза сияют на этом лице! Всякий раз когда она смотрит в его сторону, его прямо с ног валит взгляд этих больших сияющих зеленых глаз – таких зеленых он в своей жизни не видел еще ни у кого. Они напоминали Блэки цвет моря, омывавшего берега его родины, Ирландии, – во всяком случае были не менее глубоки, – вернее бездонны, – чем древнее море, навсегда поселившееся в его душе.

Раздумья Блэки были прерваны вопросом Эммы:

– А „черный ирландец”, как вы раньше сказали, вас все зовут, это что такое?

Взглянув при этих словах на Эмму, Блэки увидел, что напряженное выражение на ее лице сменилось обыкновенным любопытством.

– Ну во всяком случае, крошка, – ответил он с лукавой усмешкой, – не арап из Африки, как ты боялась поначалу. А просто ирландец с моей внешностью, то есть с черными волосами и черными глазами. По слухам, они достались мне от испанцев.

Она собиралась было спросить, с чего это он называет ее крохой, но последнее его заявление так ее ошарашило, что вопрос сам собой испарился из головы.

– Как это „испанцы”! Но откуда они взялись в Ирландии? Я точно знаю, что их там нет!

Глаза Эммы так и сверкали от возмущения, тон был язвительным.

– Я, между прочим, ходила в школу, – пояснила она, решив, что надо дать ему понять, с кем он имеет дело. Уж не думает ли Блэки, что она какая-нибудь необразованная дурочка.

Казалось, ее бурная реакция его только позабавила, хотя он и постарался напустить на себя невозмутимый вид.

– Ну, раз уж ты такая у нас разобразованная девица, то тебе должно быть известно, что Филип, король испанский, послал целую армаду, чтобы захватить Англию. Было это при королеве Елизавете. Некоторые из их галеонов по слухам пошли ко дну у берегов Ирландии, а оставшиеся в живых члены экипажей, то есть испанцы, поселились затем на Изумрудном Острове. От них-то, говорят, и ведут свое происхождение все „черные ирландцы”. Лично мне это объяснение кажется чистейшей правдой.

– Я знаю, конечно, и об Испании и об армаде, но мне ничего не было известно насчет того, что в Ирландии жили испанцы, – ответила Эмма, внимательно следя за выражением его лица.

Глаза ее выражали такую степень недоверия, что Блэки не выдержал и, хлопнув себя по колену, расхохотался.

– Ей-ей, она мне не верит! Клянусь, Эмма, я рассказываю тебе правду, как на духу. Клянусь всеми святыми, я не лгу! Ты уж поверь мне, крошка.

– Что это вдруг вы меня все зовет крошкой? – с вызовом спросила Эмма, снова услышав из его уст это слово. – Меня никто, кроме вас, так не называет.

Блэки встряхнул головой, и его черные кудри заплясали на ветру. Губы сами собой начали растягиваться в улыбку, а в глазах заискрились смешинки.

– Я тебя так называю не потому, что ты маленькая! Это слово, бывает, означает совсем другое. У нас в Ирландии это все равно что „дорогая” или „милая”. Тут у вас в Йоркшире в таком же значении все употребляют слова „любовь моя”. Не обижайся, если мое слово показалось тебе грубоватым. Оно, как бы это получше сказать, нежное. Да и потом, разве бы я стал обращаться к тебе с грубыми словами? К такой симпатичной девчонке, как ты? Сама подумай! Тем более еще и образованной! Ты же настоящая леди, ей-ей, – закончил он уже вполне серьезно и учтиво.

– Да ну, – протянула Эмма, и в голосе ее сквозила обычная для йоркширцев недоверчивость. Затем, после недолгого молчания, она добавила, полуобернувшись к своему спутнику и случайно коснувшись его руки, спросила: – А вы, значит, живете теперь в Лидсе, да, Блэки?

„Что за превращение! – подумал он. – Только что такое недоверие, а сейчас в голосе девушки звучит самое неподдельное любопытство и чувствуется живой интерес”.

– Да, я там живу. И город, скажу я тебе, потрясающий. А тебе не доводилось там бывать, Эмма?

– Нет. – Лицо ее сразу вытянулось. – Но в один прекрасный день я все же надеюсь там побывать. Отец обещал свозить меня туда на денек, и как только у него появится немного свободного времени, то... – Постепенно разочарование в голосе Эммы исчезло, сменяясь предчувствием радостного события.

„И не только время, но еще и деньги на эту поездку”, – пронеслось в голове у Блэки. Однако, уловив в ее голосе нотку сомнения, он поспешил тут же бодро и уверенно с ней согласиться, чтобы развеять ее опасения:

– Ясное дело, Эмма! Готов побожиться, тебе там понравится, крошка. Город просто потрясающий, ты уж мне поверь. А народу! И все куда-то бегут. Настоящая столица, да и только! А какие там торговые ряды! Ну все, все есть, что надо для леди, – и платья, и обувь. Ну и для мужчин, конечно, тоже. Но особенно для леди – наряды прямо королевские, честное слово, Эмма! Шелковые, ситцевые, сатиновые и всяких фасонов, каких только твоя душа пожелает. А шляпы? С перьями, вуалями... Или взять чулки – одни фасонные, простых и не увидишь. А башмачки из мягкой кожи на пуговичках! А зонтики, а ридикюли! У тебя глаза разбегутся, когда ты это все увидишь. Ну а для нас, мужчин, шелковые галстуки, если, правда, денег хватит, чтобы купить. А еще булавки для галстуков с бриллиантом посередине, и эбонитовые трости с серебряными набалдашниками, и цилиндры, ну просто умереть... Такого, Эмма, ты еще не видела в своей жизни, за это я ручаюсь.

Блэки помолчал, но увидев ее изумленные глаза на оживившемся лице, продолжал:

– А рестораны там, знаешь, какие, Эмма? Таких тебе подадут деликатесов – пальчики оближешь! А дансинги или городское варьете, где можно послушать классную музыку! Ну а театры роскошные какие! Туда даже из самого Лондона пьесы привозят. Да я сам, своими глазами, Весту Тилли и Мери Ллойд видел, представляешь? А то еще по улицам там теперь ходят такие машины, трамваи называются. По рельсам ходят. Сами! Никаких тебе лошадей больше не требуется. Сел себе у Хлебной биржи – и езжай в любой конец города, куда душе угодно. Я уже один раз ездил на таком трамвае, на самой верхотуре. Едешь, а у тебя в ушах аж ветер свистит. И перед тобой со второго этажа весь город как на ладони. А ты сидишь себе как господин! Да разве все чудеса, какие есть в городе, упомнишь?

Глаза Эммы засверкали. Куда подевалась прежняя усталость, заботы и печали этого утра? Они таинственным образом улетучились – и всему виной был рассказ Блэки о городе, где он сейчас жил. Рассказ, который распалил ее воображение и вызвал полное смятение чувств. Правда, она старалась по обыкновению сдерживаться, но у нее это плохо получалось: слишком уж велико было желание узнать новые подробности.

– А почему вы вдруг переехали в Лидс, а, Блэки? – спросила Эмма, так и зазвеневшим от любопытства голосом. – Расскажите, пожалуйста, поподробнее!

– Очень просто. Я переехал туда потому, что у меня на родине, в Ирландии, не было работы. – Голос Блэки при этих словах погрустнел, хотя в нем по-прежнему не слышалось ни раздражения, ни злобы. – Сперва в Лидс переселился мой дядя Пэт. Он пошел в моряки. И вот от него пришло письмо, чтобы я приезжал к нему и тоже стал моряком, чтобы мы работали с ним бок о бок. Там много и другой работы. Я же тебе говорил, что это как в настоящей столице, Эмма. Я приехал и вижу: кругом строятся новые мануфактуры, фабрики, литейные производства... Ездят роскошные экипажи, особняки стоят, каких я сроду не видывал... Ну я и решил: „Твое место здесь, Блэки О'Нил! Ты, парень, никогда не чурался никакой тяжелой работы, а силы тебе не занимать, с любым готов ею помериться. Тут тебе и надо оставаться. Видишь, даже улицы – и те здесь вымощены золотом! Любой сможет тут нажить состояние. Вот где, значит, твое место”. Так я решил. А было это ровно пять лет назад. Сегодня у нас с моим дядей Пэтом собственное дело по ремонтной части. И строительством тоже занимаемся. И для предприятий, и для частных лиц, для господ то есть. Вроде дела наши идут неплохо. Конечно, оборот маленький, но ничего, со временем мы его расширим. Так что в один распрекрасный денек я еще стану богатым. Да-да, накоплю кучу денег и стану миллионером!

Блэки победоносно запрокинул голову и весело рассмеялся с юношеским задором. Обняв Эмму за плечи своей огромной ручищей, он заключил с твердой решимостью:

– И у меня будет одна из тех булавок с бриллиантом посредине! И я буду настоящим джентльменом, помяни мое слово, крошка! Клянусь всеми святыми...

Эмма внимательно прислушивалась к его словам. Рассказ Блэки о Лидсе ее буквально заворожил, вызвав к жизни радужные мечтания. Но пожалуй, самое сильное впечатление произвело на нее упоминание о „целом состоянии”, которое якобы можно там сколотить. О, это волшебное слово! Ее острый, как лезвие бритвы, ум целиком сконцентрировался именно на нем, оставив и красивые одежды, и роскошные театры на потом. Да, все это прекрасно, но по сравнению с возможностью разбогатеть, которая открывалась перед человеком в Лидсе, так ничтожно и мелко! Вот перед нею юноша, такой же, как она сама. Юноша, который знает: деньги не только достаются тебе по наследству, но и зарабатываются ценой собственных усилий. Сердце Эммы забилось так сильно, что ей показалось: вот-вот грудная клетка расколется. Ей понадобилась на сей раз вся ее воля, чтобы сдержать свои чувства. От волнения она с трудом смогла заговорить, и голос ее звучал оживленно и тревожно, когда у нее наконец хватило мужества задать свой вопрос, от которого теперь, как она думала, зависит ее судьба:

– А такая девушка, как я, она, по-вашему, смогла бы составить себе состояние в Лидсе?

Чего-чего, а подобного поворота событий Блэки явно не ожидал. От внезапного вопроса Эммы он на миг лишился дара речи. Перед ним стояла маленькая девчушка – едва достает ему до груди, худенькая, голодная, хрупкая... Сердце юноши защемило от жалости к этому дитя, от страстного желания защитить ее. „Бедняжка! Надо было мне попридержать свой болтливый язык! – упрекнул он себя. – Вместо этого я, дурачина, забил ей голову своими россказнями. Вот она и размечталась о какой-то там лучшей жизни. Да она в глаза ее никогда не увидит! Лучше уж, наверно, будет сказать ей всю правду”.

Блэки совсем уже было собрался именно так и поступить, но тут снова с поразительной ясностью увидел горевший в ее зеленых глазах свет ожидания и надежды, свет честолюбивых мечтаний. Лицо девушки, повернутое к нему, было сейчас суровым и сосредоточенным. Такого серьезного лица ему еще ни разу не доводилось видеть. По спине у него поползли мурашки. Его кельтская интуиция подсказала ему, что нельзя разрушать ее иллюзий – уж слишком они серьезны. Правда, нельзя и поддерживать ее в нелепом желании убежать в Лидс, чтобы там разбогатеть, но необходимо как-то успокоить Эмму во что бы то ни стало.

Блэки буквально закусил губу, с которой уже готово было сорваться роковое „нет”. Вдохнув как можно глубже, он широко улыбнулся и произнес с максимально возможной при данных обстоятельствах учтивостью:

– Конечно, смогла бы! Но не сейчас, Эмма. Ты еще, прости, слишком юная для этого. Вот станешь немного постарше, тогда другое дело. А пока что надо повременить. Город, как я и говорил, чудесный. Возможностей там сколько угодно. Но там ведь и опасно, и страшно – для такой-то крошки, поверь мне.

Эмма пропустила эти последние слова мимо ушей. Во всяком случае так ему показалось.

– А где мне надо будет работать, чтобы нажить себе состояние? – тут же настойчиво потребовала она ответа. – То есть что мне придется делать?

Блэки понял, что переубедить ее будет нелегко. Он наморщил лоб, делая вид, что думает. На самом же деле теперь он просто пытался ее уговорить, потому что всерьез не считал, что такая вот фитюлька сможет чего-нибудь добиться – ни здесь, в своем Фарли-Холл, ни тем более там, в его Лидсе. Может быть, упрямая решимость на ее личике ему только привиделась? Скорей всего, именно так, утешал он себя. В этом чертовом тумане посреди вересковой пустоши увидишь еще и не то! Да к тому же спросонья, в неурочное время, зимой, когда надо бы сидеть дома.

– Дай-ка мне немного подумать, – начал он осторожно. – Ну, тебе можно было бы поработать на мануфактуре, скажем, где делают все эти роскошные платья. Или в одном из магазинов, где их продают. Да мало ли еще где ты бы могла работать! Но как я уже говорил, к подобным делам надо подходить с опаской. Это ж вопрос-то какой? Самый главный, можно сказать. От него, говорят, все зависит. Тут думать и думать!..

Эмма важно кивнула, признавая справедливость подобного подхода и решая теперь, стоит или нет делиться с Блэки своими сокровенными мечтами. Но в конце концов природная йоркширская осторожность взяла свое – и она прикусила язык, сочтя, что и так узнала уже достаточно. Правда, один вопрос все же оставался, и не задать его она не могла: уж слишком важен был для нее ответ, от которого зависело так много.

– Если я приеду в Лидс... Не сейчас, а в будущем, когда стану старше, как вы сказали, то смогу я рассчитывать на вашу помощь, Блэки? – Произнося эти слова, Эмма пристально глядела на своего нового знакомого: ее лицо снова показалось ему совсем детским, доверчивым.

С облегчением вздохнув (правда, сам толком не зная, почему), он тут же воскликнул:

– О чем речь, Эмма! С удовольствием. Помогу всем, чем могу. Я живу в пансионе миссис Райли, но вообще-то меня всегда можно найти в „Грязной утке”.

– А где находится этот пансион?

– Да там, где „столик и планка”. Спросишь – тебе каждый скажет.

– Что-что? „Столик и планка”? – удивилась Эмма, и брови ее поползли вверх.

– А... – рассмеялся Блэки, видя ее недоумение, – тут требуется подумать, с чем это рифмуется.

– Да мало ли с чем! – возмутилась Эмма, метнув в его сторону уничтожающий взгляд.

– „Столик и планка” все равно что „возле банка”. Правильно? И рифмуется! Мы в Лидсе называем это рифмованный слэнг. Только учти, речь-то идет о банке железнодорожном, а не о речном, в районе Лейландс. Но район не очень-то спокойный, там полно всякого жулья и хулиганья. В общем, такой девчушке, как ты, одной там появляться не следует, я думаю. Так что, если захочешь меня найти, то лучше всего тебе пойти в „Грязную утку” на Йорк-роуд и спросить Рози, девушку из бара. Она тебе всегда скажет, где я. И ей будет точно известно, в пабе я или нет. Видишь ли, я могу, например, быть в „Золотом руно” в Бриггате. Во всяком случае ты можешь, если захочешь, оставить для меня записочку у Рози. А уж она в тот же самый день передаст ее мне или моему дяде Пэту.

– Спасибо, Блэки. Большое спасибо, – отозвалась Эмма, повторяя про себя с величайшей внимательностью только что сообщенные ей имена и адреса, чтобы, приехав в Лидс, сразу знать, куда идти. Что же касается своей поездки туда, то она твердо решила – ехать и наживать состояние.

Выслушав ответ Блэки, Эмма умолкла. Блэки тоже молчал – каждый из них шел, погрузившись в свои собственные мысли. Однако молчание их не было тягостным, ибо думали они в сущности об одном и том же, только по-разному. Несмотря на столь недавнее знакомство они успели уже привязаться один к другому, научившись буквально читать мысли друг друга.

Блэки огляделся вокруг: хорошо все-таки жить на белом свете, где для него, черного ирландца, есть к чему приложить свои руки, да к тому же карман твой „согревают” шиллинги и, главное, надежда заработать их в будущем куда больше. И какая красота кругом! Даже здесь, на голой сейчас вересковой пустоши, все равно по-своему красиво, если приглядеться как следует. Туман уже рассеялся, и воздух не был, как раньше, таким сырым и влажным. Погода казалась бодрящей и ясной: легкий ветерок словно вдыхал новые силы в безжизненные стволы голых в это время года деревьев, и они оживали буквально на глазах, тихо покачивая сухими ветвями. Небо потеряло свою свинцовую серость – в нем проскальзывали тут и там голубовато-металлические просветы.

Блэки с Эммой дошли между тем до конца плоской равнины, а Фарли-Холл все еще не было видно. В этот момент, когда Блэки уже собирался спросить, придут ли они наконец к месту назначения, Эмма сама, словно отвечая на его непрозвучавший вопрос, объявила:

– Холл вон там, Блэки! – И она показала прямо перед собой.

Глаза Блэки последовали за движением руки Эммы, но ничего, кроме голой равнины, он там не увидел.

– Где там, Эмма? Ни труб, ни шпилей, о которых на прошлой неделе рассказывал мне хозяин. Я, наверно, слепой, но мои глаза ничего не видят!

– Увидят, как только мы поднимемся на перевал, – успокоила его Эмма. – Оттуда дорога пойдет под горку и так до самого Фарли-Холл. Сперва пройдем Баптистское поле, а там, считай, мы уже у цели.

8

Эмма и Блэки стояли сейчас на гребне перевала, о котором она говорила. За ними, уходя в безоблачное небо, тянулась гряда высоких скал, где в водянистых солнечных лучах кое-где еще посверкивали последние островки снега, подобно белым атласным лоскуткам. Под ними виднелась небольшая долина, типичная для здешних мест: вокруг таких лощин располагаются обычно вересковые пустоши, доходящие до самой линии горизонта.

В этой-то окрашенной в тускло-серые тона долине с коричнево-черными оттенками и стоял Фарли-Холл. Оттуда, где они стояли, им были видны лишь вершины шпилей и печных труб, ибо имение стояло посреди рощи, укрывавшей его от посторонних взглядов. Деревья в ней были совсем другие, чем те, что изредка встречались посреди вересковой пустоши, несколько оживляя ее монотонность: высокие раскидистые дубы, переплетенные ветви которых образовывали замысловатые узоры. Поднимавшиеся из печей клубы дыма сплетались высоко в голубом небе в виде взъерошенных вопросительных знаков. Вот из рощи выпорхнула стайка грачей – они растянулись длинной волнистой чередой, похожей на черную толстую веревку, моток которой чья-то небрежная рука зашвырнула в поднебесье. Внизу, не считая дыма и выпорхнувших из рощи птиц, не было никаких признаков жизни, небольшая долина хранила полное молчание – было еще так рано, что все, казалось, еще сладко спало, олицетворяя мир и покой.

К удивлению Блэки, ожидавшего, что сразу же после перевала начнется крутой спуск, склон, по которому они с Эммой стали спускаться, оказался пологим и привел к небольшому полю, окруженному старинными каменными стенами, видневшимися и дальше, – зигзагообразная каменная изгородь окружала и другие поля, насколько хватало глаз. Блэки она показалась возведенной весьма искусно, по сравнению с безбрежными вересковыми лугами. Похоже было, что чья-то исполинская рука поставила там все эти каменные ограждения, разметив, где должно стоять каждое из них.

Эмма выбежала вперед и, обернувшись к Блэки, позвала:

– Давайте, давайте. За мной! Посмотрим, кто первый добежит до калитки!

И она бросилась вниз с такой скоростью, что Блэки на какой-то миг даже растерялся: она показалась ему удивительно прекрасной и... недоступной. А до чего она ловка! Крепко сжимая мешок одной рукой, Блэки во всю прыть пустился следом за Эммой. При его физических данных и длинных ногах ему ничего бы не стоило догнать ее, но когда Эмма была уже совсем рядом, он слегка притормозил, дав ей тем самым возможность первой прийти к финишу.

Эмма первой домчалась до ворот и остановилась там с видом победителя.

– Чтобы за мной угнаться, надо все-таки немного пошевеливаться, а не ползти еле-еле! – воскликнула она не без хвастовства. – К вашему сведению, я считаюсь неплохой бегуньей, – добавила она, с трудом переводя дыхание.

Блэки невольно ухмыльнулся при виде этого детского тщеславия, но тут же принялся хвалить Эмму.

– Это уж точно. Сам вижу, крошка. Все равно как борзая на собачьих бегах, ей-ей! Если б ты выступала, я б на тебя все свои деньги поставил, честно говорю.

Эмма благодарно улыбнулась, в ее глазах мелькнул огонек удовлетворения. Она быстро открыла засов, слегка толкнула калитку, вскочив на нижнюю перекладину, и проехала на ней вперед – на соседнее поле.

– Я тут всегда катаюсь на калитке, хотя это и не положено, – заметила она, все еще вися на калитке, пока та с тяжким скрипом наконец не остановилась. Живо спрыгнув, Эмма толкнула ее обратно, намереваясь, очевидно, повторить свой фокус. Глаза ее так и сияли, лицо раскраснелось.

Блэки поставил мешок на землю.

– Давай-ка я тебя подтолкну, Эмма. Тогда-то уж ты сможешь проехать на славу!

Эмма кивнула, предвкушая грядущее удовольствие от катания. Как только она снова забралась на перекладину и уцепилась за калитку своими маленькими потрескавшимися руками, Блэки с силой толкнул ее вперед. Калитка помчалась так быстро, что полы Эмминого пальто захлопали на ветру. Блэки от всей души наслаждался, видя, как она довольна. „Ведь она еще совсем ребенок, – подумал он с нежностью. – И ее, как и всех детей, простыми радостями можно по-настоящему осчастливить. Ничего другого и ожидать было нельзя. А я-то, дурачина, начал уж воображать неизвестно что”.

Соскочив с перекладины, Эмма махнула ему рукой.

– Давайте. Теперь за мной! А то я уже опаздываю, и миссис Тернер мне задаст...

Подхватив мешок, Блэки присоединился к Эмме. Обняв ее по-дружески, он зашагал с ней в ногу, и вскоре они уже были на другом конце поля.

– Знаешь, – обратился Блэки к своей спутнице, – должен тебе признаться, что меня очень интересует, что у вас в Фарли-Холл за люди. Ты не расскажешь, крошка?

– Да сами увидите через пару минут, – странно улыбнулась Эмма после недолгой паузы, – мы уже, считайте, пришли. – И вырвалась вперед, не произнеся больше ни слова.

Блэки нахмурился: его озадачила ее непонятная улыбка. „Такая кроха, – размышлял он, глядя, как она вприпрыжку скачет по дороге с самым вроде бы беззаботным видом. – Не поймешь, что у нее на уме. То настоящий ребенок, а то, не пройдет и минуты, и перед тобой словно бы совсем взрослая женщина, и лицо совсем другое, никакой тебе мягкости, в глазах ни смешинки, прямо изваяние, да и только. Вообще в этом Йоркшире все какие-то не такие, начиная с этого их резкого монотонного выговора, самостоятельного нрава и кончая мрачным упрямством, подозрительностью к чужакам и проницательностью суждений. А как они боготворят деньги! Правда, он убедился, что есть среди них и немало благородного гостеприимства и великодушия, не говоря уже о чувстве юмора, правда немного простоватого, а подчас и грубоватого. Одним словом, странный народ, так что все Эммины особенности, иногда ставившие его в тупик, возможно, объясняются ее йоркширскими корнями. Да, так оно, пожалуй и есть”, – окончательно решил он и, ускорив шаг, догнал Эмму, которая ждала его в рощице, окаймлявшей поле и скрывавшей имение от посторонних глаз.

– Ну вот, – произнесла она бесстрастным голосом, – мы и пришли в Фарли-Холл.

Блэки, с удивлением присвистнул, остановился как вкопанный. Дом теперь уже более или менее просматривался – и оказался совсем не таким, как он себе представлял после разговора со сквайром Фарли в Лидсе.

– Пресвятая Дева Мария! – воскликнул он с выражением крайнего недоверия на лице. – Не может этого быть! Кто это мог построить такой дом?

Он закрыл и затем резко открыл глаза, но видение не исчезало. Видение, вызывавшее в его душе не просто разочарование, но подлинный ужас.

– Это самое великолепное поместье в округе. Такого большущего дома не сыщешь вокруг, – проговорила Эмма тем же бесстрастным голосом, что и прежде. – Мой папа называет его не Дом Фарли, а Прихоть Фарли...

Эммин спутник не успел заметить горькой усмешки, промелькнувшей на ее лице, когда она произнесла последние слова.

– Да, это уж точно, – пробормотал Блэки, еще ни разу в жизни не видевший столь нелепой постройки. От недоумения у него даже отвисла челюсть и широко открылся рот – в особняке не было ни одного сколько-нибудь сносного архитектурного решения. Несмотря на отсутствие специального образования, Блэки О'Нил обладал на редкость совершеннейшим вкусом в вопросах пропорций и линий. Изучать архитектуру было его самым заветным желанием, но, увы, он не мог себе этого позволить. В детстве их пастор, отец О'Донован, всячески поддерживал его интерес к архитектурной учебе: Блэки много читал и, благодаря природным способностям и своему горячему желанию приобрести как можно больше знаний, сумел стать весьма сведущим во всем, что касалось строительства и архитектурных стилей.

Поэтому сейчас он критически разглядывал постройку. Чем ближе они приближались к поместью, тем больше Блэки убеждался, какое это чудовищно безвкусное сооружение. Со стороны все выглядело так, словно посреди тщательно спланированного парка присело на корточки какое-то неизвестно откуда взявшееся чудовище – каменные стены придавали всей постройке отталкивающе-угрюмый вид. Выдержанные в готическом стиле шпили венчали с четырех сторон центральную часть усадьбы, построенную в виде квадрата и почему-то покрытую аляповатым куполом. На глаз Блэки определил: это здание самое старое во всем ансамбле – возведено, вероятно, в самом конце семнадцатого века. Будь оно единственной постройкой, можно было, пусть с натяжкой, но все же говорить о каком-то подобии архитектурного стиля, даже некоторой импозантности. Но, должно быть, с годами появились многочисленные пристройки, причем, по-видимому, уже без всякого плана – они лепились с боков, никого не смущало то, что не соблюдались ни пропорции, ни формы. Опытный глаз мог бы уловить в них, пожалуй, вульгарное толкование регентского и викторианского стилей, перемешанных таким образом, чтобы создать впечатление полного хаоса.

По существу Фарли-Холл являл собой пеструю смесь различных периодов, которые словно спорили друг с другом за первенство, что создавало фасад, начисто лишенный всякой симметрии или красоты. Дом был действительно огромным, солидным и богатым – настоящий особняк. Все было бы хорошо, если бы не архитектурная безвкусица, делавшая все сооружение просто ужасным. Блэки тяжело вздохнул: он обожал простоту и с грустью вспомнил чудесные георгианские особняки в своей родной Ирландии с их классическими пропорциями и мягкими линиями, делавшими их столь гармоничными. Конечно, он не ожидал увидеть нечто подобное здесь, в Йоркшире с его мрачными вересковыми пустошами. Но будучи наслышан о положении, которое занимало семейство Фарли в обществе, и об их богатстве, он все же готовился к встрече с чем-то, обладавшим куда большим вкусом и утонченностью.

Они уже почти совсем приблизились к поместью, когда Эмма, прервав его размышления, спросила:

– Ну, что вы об этом скажете? – И заглядывая Блэки в глаза, тихонько потянула его за рукав.

– Что тут скажешь! Твой отец прав, это и на самом деле Прихоть Фарли. Может, в округе ничего получше и нету, но на мой вкус дом никуда не годится.

– Значит, если вы, как задумали, в один прекрасный день станете миллионером, то такой дом вам не подойдет? – осторожно осведомилась Эмма, сверля его проницательным взором. – А я-то думала, что все миллионеры живут в особняках, как у Фарли.

– Да, живут, – быстро откликнулся Блэки, – но только не в таких безобразных, как Фарли-Холл, милая моя Эмма. И такого дома я уж наверняка не захочу. Глаза бы мои на него не смотрели – ни красоты, ни гармонии, ни стиля.

Еще раз бросив взгляд на поместье, Блэки скорчил гримасу отвращения, давая понять, что жить в подобном „мавзолее” ни за что бы не согласился.

Прежняя горькая улыбка снова заиграла на Эмминых губах, а в глазах блеснуло нечто вроде злорадного удовлетворения. Хотя нигде кроме своих вересковых краев она не бывала и поэтому ей не с чем было сравнивать, инстинкт подсказывал Эмме, что этот дом – просто бельмо на глазу. Ни благородства, ни красоты. Пусть отец и другие деревенские жители зовут поместье Прихотью Фарли, втайне она знала, оно все равно им нравится. При мысли об этом она мстительно усмехнулась: прекрасно, что Блэки только что полностью подтвердил ее собственное впечатление от Фарли-Холл!

Теперь она смотрела на своего спутника с еще большим уважением, чем до сих пор.

– Ну а в каком доме, – спросила она с жадным любопытством, – вы согласились бы жить, если бы стали богачом?

Мрачное выражение на лице Блэки сменилось радостным предвкушением грядущих перемен.

– Мой дом, – воскликнул он, и черные глаза его засияли, – будет в георгианском стиле – из чистого белого камня, с красивым портиком, высокими колоннами и широкими ступенями парадного входа. Окна – высокие и их должно быть много, чтобы было побольше света. Перед домом зеленые газоны, деревья. Комнаты просторные, высоченные потолки – всегда светло и никакой духоты. Полы сделаем из полированного дуба, все камины – в стиле Роберта Адама. В прихожей – она обязательно будет большая – пол отделаем белым мрамором, лестница на верхние этажи непременно должна быть резная. Все комнаты выкрасим в пастельные тона, светло-голубые и бледно-зеленые. Они мягкие, и глаз на них поэтому всегда отдыхает. Мебель куплю самую лучшую и обставлю ею все комнаты. Что касается меня, то я предпочитаю стиль шератон или хепплуайт, ну, может, еще чиппендейл. Ну и, конечно, картины и всякие другие прекрасные вещи. Так что, крошка, это будет такой дом, что у любого, кто его увидит, слюнки потекут, помяни мое слово. Это я тебе точно говорю. А построю я его сам – и по своим собственным чертежам. Как решил, так и будет.

– Сам... по своим чертежам... Как это, – повторила зачарованная Эмма. – Значит, вам известно, как их делать? Да, Блэки?

– Еще бы мне не знать, милая моя, – с гордостью ответил он. – Я хожу в вечернюю школу в Лидсе, где преподают черчение. А это, считай, та же архитектура. Вот увидишь, Эмма, я его себе построю. А ты, когда станешь настоящей леди, приедешь ко мне в гости. Договорились?

Эмма поглядела на Блэки с благоговейным трепетом.

– А что, все могут ходить в эту вечернюю школу и там учить всякие вещи? – спрашивая, она прежде всего имела в виду своего брата Фрэнка.

Блэки взглянул на ее лицо, полное ожидания и надежды, и с уверенностью заявил:

– Все, кто хочет. И учат там всему, что твоей душе угодно.

Ответ привел Эмму в неподдельный восторг. Она запомнила все, что сказал ей Блэки, чтобы потом обсудить это с Фрэнком, и с присущей ей любознательностью спросила:

– А кто это такие Роберт Адам, которого вы упомянули, и все остальные? Шератон, и Хепплуайт, и Чиппендейл?

Лицо Блэки засияло от удовольствия: на подобные темы он мог говорить часами.

– Роберт Адам, девочка, великий архитектор восемнадцатого века. Он построил множество великолепных домов для знатных людей. Не дома, а загляденье. Но славен он не только этим одним. Он еще и обставлял те дома, которые строил. И с каким вкусом, как изящно! Лучше, чем он, никто не мог! А другие, о ком я говорил, – продолжал Блэки с воодушевлением, – все трое делали превосходную мебель. Я имею в виду времена первых Георгов. Так вот эти трое поставляли обстановку в дома самых знатных господ. – Он улыбнулся и подмигнул ей. – Я хотел сказать, что когда стану богатым, то буду брать только самое-самое. В чем же и смысл больших денег тогда, верно? Я себе часто говорю: ”Послушай, Блэки О'Нил, деньги должны приносить удовольствие!" В общем, я буду их тратить. Для этого они и существуют. Ты что, не согласна?

Эмма взглянула на него, сразу посерьезнев. Обычно, думая о деньгах, она имела в виду необходимые вещи, которые нужны семье. Блэки же нарисовал перед ней совсем иную картину.

– Да, наверно, вы правы, – ответила она уклончиво. – Если их достаточно и хватит на всякую роскошь.

Блэки так и покатился со смеху, на глазах даже выступили слезы.

– Вот ты какая! Настоящая йоркширская девчонка! – воскликнул он, по-прежнему давясь от смеха. – Что значит достаточно? Сколько раз приходилось мне слышать о богачах, которым никогда не достаточно, чтобы ублажить все свои прихоти.

„Таким, как сквайр Фарли”, – с горечью подумала Эмма, но спросила о другом:

– А где будет ваш дом? В Лидсе или другом месте?

– Нет, не думаю, что в Лидсе, – ответил Блэки, покачав головой и вытирая слезы на глазах тыльной стороной ладони (голос его постепенно становился все серьезнее). – Скорее в Харрогейте, где живут все богатеи, – уточнил он. – Да, там и буду строить. – Голос его зазвучал увереннее. – Прекрасное место. Курорт. Подходящее для такого, как я... Слыхала про этот город?

– Да. Моя мама была там. Правда, давно. Ездила к своей кузине Фреде. Она как-то раз мне рассказывала. Говорила, что место прямо чудесное.

Он рассмеялся.

– Еще бы! А скажи-ка мне Эмма, тебе понравился мой дом? Ну тот, который я построю в один прекрасный день?

– Ой, Блэки! Очень понравился. Он будет такой замечательный. Просто прелесть, я знаю. Не то что этот дом! Вы бы только посмотрели на него ночью. Мне так страшно бывает, лучше уж мимо кладбища пройти, честное слово, – доверчиво поделилась она со своим спутником.

Нахмурившись, он тут же посмотрел на ее маленькое личико, такое детское, доверчивое, и успокаивающе заметил:

– Но это же всего лишь дом, моя милая. А дом тебя обидеть не может.

Эмма ничего не ответила на его замечание, только сжала губы и ускорила шаг – они входили в усадьбу, отбрасывавшую на них огромные голубовато-серые тени. В этот момент Блэки заметил еще одну особенность этого здания, которая внушила ему, пожалуй, особое беспокойство. Дом на сей раз показался ему не только мрачным, но и каким-то враждебным: похоже, он не знал ни смеха, ни радости, ни оживления. Ему вдруг представилось, что те, кто пересекают порог Фарли-Холл, навсегда становятся его пленниками. Наверно, глупо, подумалось ему, воображать такое, по спине его невольно поползли мурашки, пока он безуспешно пытался стряхнуть с себя это наваждение.

Блэки поглядел вверх: на него и Эмму взирали гигантские занавешенные окна, словно они хотели наглухо отгородить обитателей дома от окружающего мира. Окна, напоминавшие глаза слепца, – пустые и мертвые. Луч света ударился о черные каменные стены; и эти темные таинственные окна в сочетании с ярким солнцем еще раз заставили Блэки почувствовать, как недоступен и мрачен Фарли-Холл. Пусть такой вывод и смешон, убеждал он себя, но все равно его воображение продолжало рисовать ему самые страшные картины, пока они с Эммой, обогнув дом, не вышли из отбрасываемой им тени на вымощенный булыжником двор, где располагались конюшни. Здесь было светло, и небо над их головами казалось совсем голубым. Они быстро прошли к служебному входу. Блэки снова положил руку на плечи девушки, но тут же понял всю нелепость своего поведения: путешествие закончилось, и она больше не нуждалась в его защите. Скорее в защите мог теперь нуждаться он.

Эмма с улыбкой взглянула на своего спутника, словно опять прочла его мысли. Но вот они стали подниматься по ступенькам к входной двери – и улыбка угасла, глаза Эммы потускнели. Лицо девушки приняло озабоченное выражение. Она повернула железную ручку двери, и они вошли на кухню.

9

– И сколько, ты думаешь, сейчас времени, что ты разгуливаешь себе в свое удовольствие, а? Уже новый день наступил, моя милая, а ты все где-то гуляешь! Я уж думала, что тебя не дождусь!

Скрипучий голос, раздавшийся из глубины кухни, принадлежал пухлой женщине, настолько же раздавшейся вширь, насколько она была мала ростом. Бусинки карих глаз так и бегали; щеки горели ярким румянцем – весь ее вид выражал крайнее возмущение. Белый накрахмаленный поварской колпак, из-под которого выбивались седые волосы, воинственно подрагивал у нее на макушке.

– И нечего стоять там и глазеть на меня, как утенок на свою мамашу! – Продолжала она, сердито размахивая половником перед самым Эмминым носом. – И давай-ка пошевеливайся, слышишь? Сегодня у нас каждая минута на учете.

– Простите меня, миссис Тернер! – воскликнула Эмма, на бегу разматывая шарф и сбрасывая пальто, кое-как свернув их, она бросила все это в угол. – Я вышла вовремя, миссис Тернер, честное слово. Но туман был такой густой, особенно в лощине и...

– И конечно, каталась, как всегда, на своей любимой калитке, – с нетерпением прервала ее кухарка. – Смотри, попадет тебе как следует в один прекрасный день, доиграешься.

Но Эмма между тем уже скрылась в кладовке под лестницей, которая вела в жилые комнаты.

– Я сейчас, вы же знаете, я все наверстаю, – донесся издалека ее приглушенный голос.

– Наверстать-то наверстаешь, знаю, – язвительно пробормотала кухарка. – Только сегодня у нас такая запарка начнется, не приведи Господь. И миссис Хардкасл еще в Брэдфорде, а вся компания из Лондона вот-вот приедет, да еще и Полли подводит.

Она покачала головой, тяжело вздохнула, представив, какая тут будет суета, поправила свой колпак и стукнула половником по столу. Только после этого она наконец соблаговолила развернуться и обратить внимание на Блэки, уставившись на него. Уперев руки в боки, она окинула его с головы до ног оценивающим взглядом своих напоминавших бусинки глаз.

– Это еще что за явление такое? – с подозрительностью спросила она, стараясь в то же время придать своему голосу как можно больше ехидства.

Блэки сделал шаг вперед и уже открыл рот, чтобы ей ответить, как из кладовки донесся Эммин возглас:

– Это тот моряк, миссис Тернер, которого вы ждали, чтоб он починил дымоходы и все остальное. Его зовут Шейн О'Нил, по прозвищу Блэки.

– Доброго вам утра! – зычно приветствовал кухарку гость, широко улыбаясь и отвешивая учтивый поклон.

Миссис Тернер, однако, полностью проигнорировала его дружелюбный тон и грозно спросила:

– Ирландец, видать? Ну что ж, я против них ничего не имею. А ты, я смотрю, не из слабаков! Это хорошо. Здесь у нас в доме слабакам делать нечего. – Она сделала паузу, метнув взгляд на мешок, который Блэки поставил на пол рядом с собой. Он был старый и очень грязный. – Что там у тебя в этой... ветоши? – спросила она с презрительной гримасой.

– Инструмент и кое-какие... мои вещи, – ответил Блэки, смущенно переминаясь с ноги на ногу.

– Только не вздумай таскать свою грязь по моему чистому полу! – строго предупредила она. – Положи его вон в тот угол, где он никому не будет мешать. – Она прошла к плите, заметив уже более миролюбиво: – Давай-ка сюда, парень, хоть обогреешься малость.

И миссис Тернер захлопотала у плиты, гремя крышками от кастрюль, заглядывая в булькавшие на огне горшки и что-то бормоча себе под нос. Чувствовалось, что злость ее уже прошла. Собственно говоря, это была даже не злость, а просто раздражение. И вызвано оно было к тому же вовсе не опозданием Эммы, а тревогой, что той приходится одной таскаться по безлюдным тропам. Подумаешь, припозднилась на какие-то там полчаса! Какое это имеет значение! Миссис Тернер даже улыбнулась про себя. Эмму она любила – хорошая девушка, ничего не скажешь, не то что другие. В наше время такие, как она, – большая редкость.

Блэки поставил свой мешок в угол и приблизился к очагу, такому огромному, что он занимал большую часть стены. Грея у огня замерзшие руки, он вдруг ощутил, что не только продрог, но и проголодался. Вдыхая теплый, пропитанный ароматами пищи воздух кухни, он почувствовал это особенно остро. У него прямо слюнки потекли от аппетитного запаха жарившейся на сковородке копченой деревенской грудинки, теплого сладковатого аромата свежевыпеченного хлеба и волнующего, забивавшего все остальные, запаха кипящего овощного рагу. В животе у него заурчало, и Блэки с жадностью облизнул губы.

Постепенно его большое тело начало „оттаивать" – Блэки с удовольствием потянулся, став похожим при этом на огромного кота, зыркающего глазами по сторонам: осмотром своим он остался явно удовлетворен, что помогло ему избавиться от дурных предчувствий, охвативших его при виде Фарли-Холл. На кухне, по крайней мере, ничего зловещего взгляду Блэки не открылось. Она показалась ему на редкость уютным и ослепительно чистым местом: медные тазы и всякого рода кастрюли, висевшие на беленых стенах, так и сверкали; ярко поблескивали при свете газовых горелок белые каменные плитки пола; потрескивали дрова в очаге, и вверх, в широкое горло дымохода, устремлялись языки пламени, бросавшего мягкие розоватые отблески на добротную, тщательно отполированную, дубовую мебель. Но тут скрипнула дверь, и Блэки повернул голову – в комнату вернулась из кладовки Эмма. Одета она была теперь в темно-синее платье из саржи, совершенно такое же, как и у миссис Тернер; войдя на кухню, она быстро завязала тесемки большого ситцевого фартука в белую и синюю полоску и направилась прямо к плите.

– Так что, у Полли опять неважные дела? – бросила она на ходу.

– Господи, какой же у нее кашель! Прямо ужас. Я ей утром сама сказала, чтоб она сегодня не вставала с постели. Ты можешь к ней попозже заглянуть. Проведаешь, может, ей что требуется...

В голосе кухарки звучало неподдельное тепло, обращенное к Эмме лицо дышало мягкостью. „Да в ней же, – решил Блэки, – нет и следа той враждебности, которая мне вначале почудилась. И Эмму она просто обожает, это совершенно ясно по выражению ее глаз, когда она смотрит на девушку".

– Непременно зайду к ней после завтрака. Как только мы управимся. Отнесу ей немного рагу, хорошо? – отозвалась Эмма, стараясь не выдавать своего беспокойства. Она-то была убеждена, что у Полли та же болезнь, что и у ее матери: такая слабость, температура и душераздирающий кашель.

Миссис Тернер кивнула.

– Умница! – Она нахмурилась и поглядела на Эмму сквозь выбившийся из-под крышки пар. – Тебе, детка, к сожалению, придется сегодня делать и свою работу, и Полли. Тут уж ничего не попишешь, милая моя. Мергатройд мне сказал, что сегодня днем к нам приедет миссис Уэйнрайт. Сама понимаешь, что без миссис Хардкасл нам с тобой вдвоем придется повертеться как следует. – С досадой вздохнув, она в сердцах стукнула ложкой по горшку. – Хотела бы я служить тут экономкой, скажу я тебе. Вот уж работенка не бей лежачего, как говорится. Да только досталась она не мне, а Нелли Хардкасл. И никогда-то ее нет на месте! – заключила кухарка, снова распаляя себя.

Эмма с трудом подавила улыбку. Место экономки было в Фарли-Холл поистине яблоком раздора.

– Конечно, миссис Тернер, вы правы. Но ничего, мы как-нибудь и вдвоем управимся, – успокоила она кухарку, к которой была искренне привязана: ведь та по существу одна проявляла к ней заботу и внимание. Поэтому-то Эмма всегда стремилась ей угождать.

Вот и сейчас она стремглав бросилась обратно в кладовку под лестницей и вытащила оттуда большую корзину с кисточками, фланелевыми тряпками, мастикой и банками с графитовым порошком.

– Я, пожалуй, начну, – обратилась она к миссис Тернер, начав подниматься по лестнице и помахав Блэки на прощание.

– Ну уж нет, милая! – затрясла головой кухарка. – Чтоб я да была такой бессердечной? Нет уж, пойди сначала обогрейся. Ты вся как сосулька. Посиди у плиты, съешь рагу, а потом уже отправляйся наверх наводить порядок.

С этими словами она сняла крышку с большого чугунного горшка, энергично помешала ложкой томившееся там рагу, удовлетворенно причмокнула и стала накладывать еду в большую миску.

– А тебя не угостить, парень? – Повернулась она к Блэки, уже наполнив вторую миску чуть не до краев.

– Я бы с удовольствием отведал, – радостно воскликнул тот. – Большое вам спасибо!

– Иди-ка сюда, милая. Дай Блэки его миску и возьми свою, – позвала Эмму кухарка, тут же снова обратившись к Блэки. – А против кусочка бекона ты, надеюсь, возражать не станешь, а? С рагу будет в самый раз.

– Может, кто другой и возражал бы, но не я, – откликнулся на это предложение Блэки. – Я что-то здорово проголодался.

– А тебе, Эмма?

– Спасибо, миссис Тернер. Мне, пожалуй, не надо, – ответила на предложение Эмма, принимая из рук кухарки обе миски. – Я не голодная, – и добавила, увидев устремленный на себя недоверчивый взгляд миссис Тернер, – честно.

Но кухарку это объяснение явно не устроило.

– Ты слишком мало ешь, дорогая. С одного рагу и чая особенно не растолстеешь.

Эмма поднесла миски к очагу, где сидел Блэки, и вручила ему его порцию, не говоря ни слова. Но едва она присела на соседний стул, как при взгляде на счастливое выражение лица своего нового знакомого расплылась в улыбке. От прежней настороженности не осталось и следа.

Блэки в ответ тоже улыбнулся.

– Спасибо, крошка, – тихо произнес он и пристально взглянул на девушку.

В сущности за все время их краткого знакомства после случайной встречи на вересковой пустоши, возле скал, он впервые по-настоящему увидел ее.

Молча поглощая свое рагу, он продолжал рассматривать ее самым внимательным образом, стараясь, правда, чтобы она этого не заметила. И чем больше смотрел, тем большего труда ему стоило скрывать свои истинные чувства. Откровенно говоря, он испытывал нечто вроде настоящего потрясения. Куда подевалась та замухрышка, обмотанная шарфом так, что и лица-то толком не разобрать! Теперь, когда она сняла пальто, тесное и ветхое, он мог наконец рассмотреть девушку как следует. Да, без шарфа и пальто она совсем-совсем другая. Может, красивой он бы ее и не назвал, если сравнивать с красавицами на цветных открытках, которых в его время принято было считать эталоном. Да, она и не соответствовала эдуардианским канонам и в ней не было ничего от розоватой мягкости суфле, она не отличалась головокружительной женственностью; пусть Эмма не выделяется так нравящейся мужчинам миловидной внешностью или, напротив, развязными манерами, есть в ней что-то непередаваемое, привлекающее к себе внимание, нечто такое, что занимает все его мысли и заставляет сильнее биться сердце. Лицо совершенной овальной формы, довольно высокие резко очерченные скулы, прямой тонкий нос, нежные очертания рта, в уголках которого каждый раз, когда она улыбалась, появлялись две очаровательные ямочки. Зубы ровные, маленькие, мраморно-белые; губы бледно-розовые и, как показалось Блэки, странно беззащитные и сладко манящие – в те редкие минуты, когда Эмма позволяла себе расслабиться. Лоб, может быть, чуть-чуть широковат, но тем не менее и он, по-своему, привлекателен с его „вдовьим пиком”, скрадывавшим чрезмерную ширину, как и золотисто-каштановые брови, двумя арками нависающие над широко расставленными глазами. Глаза эти, уже и раньше поразившие его воображение, своим блеском и зеленым цветом больше всего напоминали изумруды; золото густых, длинных ресниц оттеняло нежную бледность кожи, шелковистой, изумительно гладкой. Роскошные красновато-коричневые волосы уложены просто, без всяких ухищрений – гладко зачесанные назад и полностью открывающие лицо, они были собраны на затылке в пучок и, в отблесках огня, казались бархатной шапочкой, прошитой золотыми нитями.

„Она еще маленькая и худенькая”, – подумалось ему. Через несколько лет, когда она вырастет, от нее глаз нельзя будет оторвать: высокая, стройная, с ее-то лицом и этими волшебными глазами! Все в ней уже сейчас обещает пышно расцвести – молодые упругие груди, угадываемые даже под неплотно облегающим фигуру передником, высокие бедра, длинные ноги, делающие ее движения такими грациозными...

Врожденное чувство красоты, присущее Блэки, отнюдь не ограничивалось одной архитектурой или искусством, а распространялось также на женщин и лошадей. Тяга к последним почти что (но не совсем!) даже перевешивала интерес к первым: он, к примеру, гордился тем, что в состоянии точно определить чистокровную породу, которой по-настоящему восторгался. И сейчас, глядя на Эмму, он про себя думал: „Вот уж где чистокровная порода, так это тут! Да, конечно, она всего лишь бедная девочка из простой деревенской семьи, но у нее же лицо настоящей аристократки, утонченное, породистое...” Все это вместе взятое и создавало то „нечто”, которое нельзя было описать, но которое он сразу ощутил. Подлинная патрицианка, да и только. И эта ее природная грация и чувство достоинства! Лишь одно в ней выдавало ее положение в обществе – руки, маленькие, цепкие, потрескавшиеся и красные, а ногти неухоженные и обломанные. Он слишком хорошо знал, отчего у нее такие руки – это все тяжкий каждодневный труд!

„Интересно, – продолжал Блэки свои размышления, – что с ней станет?” Тут его охватила грусть, которой обычно он не был подвержен. В самом деле, что ей сулит будущее? Что может ждать ее здесь, в этом доме, в этом унылом фабричном поселении посреди вересковых пустошей? Может, она действительно права, когда хочет попытать счастье в Лидсе? Может, там она и вправду сумеет не просто выжить, но и жить по-настоящему?

Его размышления прервала миссис Тернер – подскочив к очагу, она сунула ему в руки тарелку с бутербродами в своей обычной экспансивной манере.

– А вот и твой бекон с хлебушком, парень! Ешь, пока сюда не заявился Мергатройд. Вот уж кто скряга, так это он. Дай ему волю, так мы бы тут все с голоду перемерли. Жадюга – не приведи Господи! Настоящий... – Она закусила нижнюю губу, чтобы не сказать лишнего, с опаской поглядев на дверь, которая была наверху лестницы.

Повернувшись к Эмме, кухарка продолжала:

– Сегодня можешь не надраивать графитом каминные решетки. Ничего, обождут до завтра. Но не забудь разжечь огонь в гостиной, протри мебель, почисть щеткой ковры и накрой стол для завтрака, как это делает Полли. Она ведь тебе показывала, да? Потом возвращайся ко мне и помоги приготовить завтрак. Потом уберешь в столовой, гостиной и библиотеке. Смотри, будь внимательной, когда начнешь протирать панели в библиотеке – сперва три поперек, а уж потом вдоль, сверху вниз, чтобы пыль собиралась только на плинтусе. И про ковры, понятно, не забудь. После этого уберешься в верхней гостиной миссис Фарли. К тому времени как раз пора уже будет подавать ей завтрак. До ланча ты успеешь застелить кровати и вытереть пыль в детской, а после него догладишь, что осталось из белья. Еще надо почистить серебро и протереть фарфор... – Миссис Тернер перевела дух после утомившего ее длинного перечня и затем извлекла из кармана скомканный листок бумаги. Разгладив его, она принялась читать то, что там было написано, от усилия шевеля губами.

– Да, миссис Тернер? – тихонько спросила Эмма, вскакивая со стула, чтобы тут же начать делать то, что готовилась сказать ей кухарка, хотя она и не представляла себе, как можно успеть справиться с таким множеством поручений.

Блэки окинул взглядом маленькую фигурку девушки в слишком большом для нее переднике, который она то и дело одергивала, и в груди у него шевельнулся комок гнева. Вначале, слушая наставления кухарки, он внутренне посмеивался, но чем длиннее делался список Эмминых дел, тем больше его охватывала ярость. Да разве кто-нибудь сумел бы справиться со всем этим в течение одного дня, тем более Эмма? Она ведь сущий ребенок! Между тем сама девушка, казалось, не видела тут ничего особенного и, стоя рядом с миссис Тернер, спокойно ожидала дальнейших распоряжений. Однако, присмотревшись к девушке повнимательней, он не мог не заметить, что в ее потемневших глазах затаилось явное беспокойство, а рот непроизвольно сжался, – и только природное благородство не позволяло ей сказать то, что она чувствует.

Блэки перевел взгляд на миссис Тернер. Он понимал, что та вовсе не пытается сознательно эксплуатировать Эмму – ведь в душе кухарка была отнюдь не злая женщина. Но то, что он услышал, ужаснуло его до глубины души. Подумать только, Эмму используют здесь, как рабочую лошадь! Этого Блэки просто не мог вынести.

– Сдается мне, для маленькой девчушки дел невпроворот, – заявил он с присущей ему непосредственностью.

Пораженная миссис Тернер, уставившись на него во все глаза, даже покраснела:

– Верно ты говоришь, парень, – согласилась она. – Но Полли больна, и я ничего не могу поделать. Из Лондона приезжают гости и все такое. Да, Эмма, – со смущенным видом повернулась она к дожидавшейся ее распоряжений девушке, – чуть не забыла. Надо будет еще обязательно приготовить гостевую комнату для миссис Уэйнрайт.

Эмма повернулась к кухарке, которая все еще продолжала внимательно изучать скомканный листок.

– Значит, мне можно сейчас идти наверх, да? – спросила она.

На самом деле Эмма была далеко не глупа и прекрасно понимала, что перечень ее дел слишком длинный, хотя открыто выражать свой протест она и не решалась. Единственное, что можно было сделать, так это поскорее начать, чтобы управиться хотя бы к ужину.

– Через минутку, милочка. Дай мне сперва закончить это меню, – проговорила она, пытаясь собрать все внимание, чтобы наконец-то разделаться с запиской. – Может, я сумею все-таки справиться с завтраком сама. – Прищурившись, она снова углубилась в чтение. – Давай-ка сообразим. Яичница и бекон для господина Эдвина. Почки, бекон, сосиски и жареная картошка для господина Джеральда. Копченая сельдь для сквайра. Чай, тосты, свежие булочки, масло, джем, мармелад. Вот вроде бы и все. По-моему, достаточно! – Энергично встряхнув головой, она проворчала, набычив короткую толстую шею. – Не понимаю, почему в этой семье не могут все есть одно и то же? – И после небольшой паузы, сказала: – Похоже, милая, с завтраком я справлюсь и без тебя. А ленч сегодня самый обычный: холодная ветчина, соус „мадера”, картофельное пюре и яблочный пирог со сладким кремом.

Она перевернула листок, чтобы посмотреть, нет ли чего-нибудь и на обороте, и хмыкнула себе под нос.

– С обедом, правда, тебе все же придется, наверно, мне немного подсобить, девочка. Мергатройд тут такого понаписал... Н-да! Куриный бульон, седло барашка да еще с каперсовым соусом, печеный картофель, цветная капуста с сырным соусом. Бисквит с ромом и взбитыми сливками. Уэнслидейлский сыр с бисквитами. И гренки с сыром по-валлийски. – Заморгав, она уставилась в бумажку. – Да-да, гренки с сыром по-валлийски для господина Джеральда! – Повторила кухарка, как бы не веря собственным глазам. – Как будто он их и так целый день не лопает! Прямо поросенок маленький, этот наш господин Джеральд! Самое страшное на свете, скажу я вам, дети мои, это жадность! – Громко объявила она, обращаясь сразу ко всей кухне и со злостью запихивая листок обратно в карман. – Ну все, милочка, можешь отправляться наверх, – обратилась она к Эмме. – Только не позабудь насчет панелей...

– Хорошо, миссис Тернер, – ответила девушка ровным голосом, ничем не выдавая истинных чувств. – Увидимся позже, Блэки! – Улыбнулась она своему новому знакомцу.

– Конечно, крошка! – Улыбнулся в ответ тот. – Я же тут несколько дней пробуду, не меньше.

– Никак не меньше! – воскликнула миссис Тернер. – Сквайр совсем дом запустил в последнее время. Особенно когда заболел наш Эдвин. С самого Рождества, считай. А хозяйка сейчас совсем слаба стала... Хорошо хоть миссис Уэйнрайт приезжает. С ней всегда дела идут веселей. Да, хозяйка у нас совсем слаба стала... – Повторила она, но не докончила фразу, услышав шум сверху.

Блэки и Эмма невольно проследили за направлением ее взгляда в сторону двери на самом верху лестницы. Она была открыта, и по ступеням к ним спускался какой-то человек. „Дворецкий", – решил про себя ирландец.

Высокий, костлявый, с худым, прорезанным резкими складками лицом, Мергатройд действительно обладал на редкость отталкивающей внешностью. Маленькие, близко посаженные, белесые глазки дворецкого казались почти бесцветными, спрятанные в глубоких глазницах. К тому же эти поросячьи глазки казались еще меньше из-за нависших кустистых бровей, сросшихся на переносице и протянувшихся через весь лоб щетинистой полосой траурно-черного цвета. Черные брюки, белая рубашка в черную полоску со стоячим воротником и сюртук зеленого сукна довершали его портрет. Рукава были закатаны, обнажая длинные неуклюжие руки в узлах голубоватых вен.

Выражение лица дворецкого было мрачным, в глазах тлел недобрый огонек.

– Что это тут? Что это тут? – закричал он неожиданно тонким голосом, остановившись на нижней ступеньке лестницы. – Понятно, почему сегодня все идет со скрипом. Болтаете тут, как стая сорок! А кухарка, я вижу, проявляет пренебрежение к своим прямым служебным обязанностям, – произнес он напыщенным тоном. – А что до нашей служанки, то эта маленькая лентяйка уже полчаса как должна была бы находиться наверху и прибираться в комнатах. Мы тут со сквайром не занимаемся благотворительностью, зарубите это себе на носу! Ей и так платят больше, чем она стоит, а она еще, оказывается, и опаздывает на работу, как я вижу! Слишком щедр наш сквайр, слишком щедр. Это что ж, получать три шиллинга в неделю за бездельничанье?

Он сердито нахмурился, взглянув в Эммину сторону, бедняжка так и замерла возле кладовки с корзиной в руках.

– Ну, чего ты там болтаешься без дела? Марш наверх! – огрызнулся Мергатройд.

Молча кивнув, Эмма стала подниматься по лестнице со своей ношей. Обходя дворецкого, она споткнулась и выронила из корзины совок и еще несколько вещей, и среди них графитовый порошок, жестянка с которым покатилась по полу, так, что часть порошка оказалась рассыпанной прямо у ног Мергатройда. Замирая от ужаса, Эмма стала сметать его в кучку. Развернувшись, дворецкий со всей силы ударил тыльной стороной ладони по склоненной перед ним голове.

– Ты, дура ненормальная! – завопил он визгливо. – Что, не можешь, чтоб все было как положено? Посмотри, как ты весь пол тут извазюкала!

От неожиданного и резкого удара Эмма покачнулась и чуть не упала, выпустив из рук совок и щетку для чистки ковров, которые она успела подобрать с пола.

Блэки в ужасе вскочил со стула. Его душил гнев. Сжав свои огромные кулаки, он двинулся к дворецкому, готовый на все. „Я его убью! Убью! – вертелось у него в голове. – Ублюдок чертов!”

Кухарка, в этот момент оказавшаяся рядом с ирландцем, тихо просипела:

– Не лезь не в свое дело, парень, слышишь? Предоставь его мне! – И она предостерегающе мотнула головой, тихонько оттеснив Блэки в сторону.

Перед дворецким миссис Тернер предстала разъяренная, как боевой петух: лицо, багровое от гнева, глаза, метавшие молнии. Подняв свой маленький кулачок, она в ярости потрясла им перед носом Мергатройда.

– Ах ты, грязная свинья! – гневно закричала кухарка. – У нее случайно так получилось! Как тебе не стыдно! Обижать бедную девочку, как будто она это нарочно сделала. – Она сверкнула на него глазами. – Увижу еще раз, что ты до нее дотронешься хоть пальцем, пеняй на себя! Я не к сквайру пойду, обещаю тебе, а к Эмминому родному отцу. Сам знаешь, что с тобой сделает Большой Джек, если узнает о твоих безобразиях. Котлету он из тебя сделает! Это уж точно.

Мергатройд злобно поглядел на миссис Тернер, но ничего ей не ответил. Блэки, глядевший на лицо дворецкого с зоркостью ястреба, заметил, однако, как лицо дворецкого передернулось от страха. „Да он трус! Жалкий трус! – промелькнуло у него в голове. – Презренный негодяй. Раздулся, как индюк!”

Кухарка с отвращением отвернулась от Мергатройда и подошла к Эмме, стоявшей на коленях и аккуратно собиравшей в корзину все, что оттуда выпало.

– Как ты, девочка? – участливо спросила она.

Эмма подняла голову и медленно кивнула. Ее лицо казалось вырезанным из мрамора – во всяком случае оно было столь же неподвижно. Вся ее жизнь сосредоточилась только в одних глазах, ставших теперь совсем малахитовыми. И глаза эти пылали ненавистью к Мергатройду.

– Сейчас я возьму мокрую тряпку и вытру порошок, – тихо ответила девушка, скрывая за этими словами душивший ее гнев.

Теперь все свое внимание дворецкий обратил на Блэки. Он неторопливо прошествовал в глубь кухни, делая вид, будто ничего не произошло.

– Вы, как я понимаю, О'Нил? Моряк из Лидса? Сквайр говорил мне, что вы должны были появиться у нас сегодня рано утром. – Окинув Блэки взглядом своих холодных глаз, он одобрительно кивнул. – Вижу, ты парень не из слабых. Это хорошо. Наверно, не чураешься никакой работы, а?

Блэки потребовалась вся его выдержка, чтобы ответить дворецкому с надлежащей любезностью. Выбора у него, он знал это, не было. Сглотнув стоявший в горле комок, он произнес как можно более официальным тоном:

– Да, это я и есть. Как только вы сообщите мне необходимые подробности, я готов приступить к работе.

В ответ на эти слова Мергатройд вытащил из кармана клочок бумаги и протянул его ирландцу.

– Тут все написано. Надеюсь, читать вы умеете?

– Да, умею.

– Ну вот и отлично. Теперь насчет оплаты. Пятнадцать шиллингов в неделю и полный пансион на все время работы. Такие распоряжения оставил мне сквайр. – Глаза дворецкого хитро прищурились.

Блэки понимающе улыбнулся, но тут же заставил себя принять серьезный вид. „Да этот мошенник хочет меня одурачить. Дьявол, а не человек!” – подумал он, но вслух произнес:

– Нет, сэр. Речь шла не о пятнадцати шиллингах, а об одной гинее. Об этом со мной лично договаривался сам сквайр, когда приезжал к нам в Лидс. Одна гинея и ни шиллингом меньше, мистер Мергатройд.

Глаза дворецкого полезли на лоб от удивления.

– Ты что, серьезно думаешь, будто я могу поверить, что наш хозяин сам приезжал к вам в Лидс, парень? Такими пустяками всегда, чтоб ты знал, занимается его агент в городе, – торжественно объявил он.

Пристально вглядевшись в лицо дворецкого, Блэки удостоверился, что тот совершенно искренен в своем удивлении, и его красивый ирландский рот расплылся в улыбке.

– Ручаюсь головой, что приезжал сам сквайр, чтобы повидаться со мной и с моим дядей Пэтом. У нас, чтобы вы знали, свое небольшое дело. Он договорился с нами, чтобы я занялся ремонтом в Фарли-Холл, а мой дядя Пэт в Лидсе, в типографии и на текстильной фабрике. Что касается оплаты, то я точно помню, о какой сумме мы условились. Может, вам просто стоит уточнить это у самого сквайра? Тут явно какая-то ошибка, так я думаю.

Закончив свою тираду, Блэки довольно усмехнулся про себя. Дворецкий, он это видел, был не только взволнован, но и крайне раздосадован тем оборотом, какой принимали события.

– Я непременно переговорю со сквайром! – зло огрызнулся Мергатройд. – Должно быть, он забыл, о чем там с вами уславливался в Лидсе. Оно и неудивительно, ведь у него есть дела и поважнее, о которых ему надо помнить. Ну а ты пока что можешь приступать. Сходи в конюшню и найди там старшего конюха. Он покажет, где что лежит, и отведет в комнату, где ты будешь спать. Она как раз там и находится – над конюшней.

Кивнув Блэки, чтобы дать тем самым понять, что аудиенция окончена, дворецкий уселся за кухонный стол, объявив во всеуслышание:

– Мне чай и бутерброд с ветчиной!

Метнув на него злобный взгляд, кухарка принялась нарезать булку хлеба с такой свирепостью, что со стороны могло показаться, будто режет она не хлеб, а ненавистного ей дворецкого.

Подобрав с пола свой мешок, Блэки перекинул его через плечо. Эмма между тем все еще собирала рассыпавшиеся возле лестницы тряпки, щетки и порошки.

– До вечера, крошка, – тихо произнес ирландец, проходя мимо девушки и приветливо ей улыбаясь.

– Да, если только я успею все закончить к тому времени, – проговорила Эмма сквозь зубы, но увидев, как сразу помрачнело лицо Блэки, тут же улыбнулась, добавив. – Успею, успею. Не беспокойтесь. – И она быстро помчалась вверх по лестнице.

Блэки открыл дверь и шагнул в холодный утренний воздух, напряженно размышляя о странном доме, куда его занесло, и о тех людях, которых он тут встретил, в особенности об Эмме, такой хрупкой и беззащитной.

В это время сама Эмма поставила свою корзину в небольшой прихожей на верхнем этаже возле ведущей на кухню лестницы. Опершись о стену, она предалась горестным мыслям. Лицо ее сморщилось, как только она вспомнила о нанесенной обиде. К тому же у нее болела от ушиба голова и в сердце кипело негодование. Дворецкий и раньше никогда не упускал случая вымещать на ней свою злобу и придираться ко всякой мелочи. „Ему просто нравится распускать свои руки, когда я попадаюсь на его пути, – решила она. – К Полли он тоже цепляется, конечно, но все-таки никогда не бывает так груб, как со мной. Если бы не миссис Тернер, он бы наверняка ударил меня и второй раз, для него это обычное дело. Ну ничего, если он не прекратит, я ему покажу!”

Подняв тяжелую корзину, Эмма медленно пошла по коридору, настороженно прислушиваясь к звукам в доме, – ведь всякий непривычный звук таил в себе опасность. Но все было тихо – в доме еще спали. В полутемном коридоре слабо пахло воском, сухой пылью и той специфической затхлостью, которая свидетельствует о том, что окна тут наглухо закрыты ставнями, а комнаты не открываются и не проветриваются. Сердце девушки сжалось: ей захотелось вернуться обратно на кухню – единственное место в Фарли-Холл, где было приятно находиться.

Несмотря на весь свой импозантный вид и богатую обстановку, особняк вызывал в ее душе неизъяснимое чувство ужаса, от которого ей всегда хотелось бежать сломя голову. Чем-то холодным и гнетущим веяло от его больших темных комнат с высокими потолками и тяжеловесной мебелью, огромных холлов и бесконечных извилистых коридоров, тянувшихся через весь дом, в углах которого пряталась тишина, а под ее покровом – многочисленные и страшные тайны. Таким был этот мрачный дом, где царили несчастье и тлен. Несмотря на кажущуюся тишину и заброшенность всюду ощущалось какое-то подспудное движение – зловещее, готовое вот-вот вырваться наружу.

Неудивительно, что Эмму била дрожь, когда она шла по ворсистому турецкому ковру в огромной прихожей, направляясь к двойной двери, ведущей в малую гостиную. Остановившись на пороге, Эмма с беспокойством огляделась: через высокие закрытые окна в комнату пробивались скудные лучики солнечного света, с трудом находившего лазейки в белых тяжелых шелковых занавесях с большими толстыми кистями голубого бархата. Со стен на нее печально глядели потемневшие от времени старинные портреты; с обтянутых бледно-голубым сукном стен глаза всех этих людей как бы следили – так ей во всяком случае почудилось – за тем, как она идет к камину, обходя встречавшуюся на пути тяжелую мебель викторианской эпохи – красное дерево, из которого она была сделана, так потемнело с годами, что мебель выглядела черной. Единственным звуком в комнате было монотонное тиканье каминных часов, стоявших на полке резного мрамора.

Поставив корзину на пол, Эмма опустилась на колени перед камином, чтобы стереть с его поверхности следы золы и положить внутрь бумажные жгуты и щепу для растопки, лежавшие рядом небольшой горкой, – сюда их положил вместе со спичками Мергатройд. Когда бумага загорелась и огонь охватил находившиеся сверху щепки, Эмма открыла медный ящик и достала оттуда уголь помельче, чтобы подложить в камин. Класть надо было осторожно, чтобы не загасить только начавшее разгораться пламя: уголь долго не накалялся, и ей пришлось поднять фартук и начать им трясти, пока наконец дело не пошло на лад и огонь занялся как положено.

Ровное тиканье каминных часов напомнило ей, что времени у нее в обрез. Быстро убравшись в комнате и стерев пыль с мебели, которой было забито помещение, она вынула из ящика буфета тонкую льняную скатерть ирландской выделки и умело накрыла ею большой круглый стол. Разложив серебряные приборы на четверых, она снова пошла к буфету, чтобы взять оттуда четыре тарелки. Доставая фарфор краун-дерби, она страшно боялась его разбить, и поэтому руки у нее нервно подрагивали, а по спине бегали отвратительные мурашки. В эту минуту она почувствовала, что в комнате еще кто-то есть: оглянувшись, она увидела стоящего в дверях сквайра Фарли, смотревшего на нее во все глаза.

Распрямившись, она отвесила ему поклон и пожелала доброго здоровья, продолжая крепко прижимать к груди фарфоровую посуду, чтобы хозяин не услышал, как она дрожит в ее трясшихся от страха руках. Ноги у нее тоже дрожали – правда, больше от неожиданности, чем от страха.

– Доброе утро. А где Полли?

– Плохо себя чувствует, сквайр.

– Понятно, – отозвался он лаконично.

Глаза хозяина так и буравили ее, пока она стояла перед ним с тарелками в руках. Но вот он нахмурился, и на его лице появилось озадаченное выражение. Оба молчали, и Эмма чувствовала себя словно загипнотизированной. Но тут сквайр быстро кивнул, резко развернулся на каблуках и вышел из комнаты. Звук захлопнувшейся за ним в библиотеке двери заставил Эмму вздрогнуть. Только убедившись, что хозяин больше здесь не появится, она с облегчением вздохнула и быстро закончила сервировку стола для предстоявшего семейного завтрака.

10

Остановившись посреди библиотеки, Адам Фарли прижал ладони к лицу. Он устал, точнее, чувствовал себя совершенно выпотрошенным, так как опять плохо спал. Бессонницей он страдал уже давно. Это проклятие многих дней – вернее бесконечных ночей. Даже если он позволял себе выпить после обеда пять, а иногда даже шесть больших порций портвейна, причем выдержанного, вино оказывалось бессильным в качестве успокаивающего средства. На несколько часов он погружался в тупое, тяжелое оцепенение, после которого он внезапно просыпался глубокой ночью, весь покрытый потом или дрожа от озноба – в зависимости от снившегося ему кошмара, – а мозг его в это время прокручивал картины прошлого, беспощадно анализируя всю прожитую жизнь. Эта жизнь уже давно его не удовлетворяла.

Он медленно прошелся по комнате взад-вперед, погруженный в свои раздумья – высокий, хорошо сложенный, подтянутый мужчина с приятным умным лицом, обычно ухоженным, но сегодня изможденным и бледным, с усталыми морщинками, обозначившимися особенно резко возле глаз и уголков рта. Глаза его были необычайно красивы – голубовато-серые, они обычно ярко блестели, почти сверкали, и тогда в них приоткрывались тайные глубины, свидетельствовавшие о богатой духовной жизни, скрытой от посторонних взоров. Сейчас, однако, красные веки набрякли, а огонь в глазах казался угасшим. Но особенно выделялся на этом несколько аскетичном лице рот, чрезвычайно чувственный, хотя то была особая чувственность, скрадывавшаяся строгим, даже суровым рисунком губ. Прямые светло-шатеновые волосы, делавшие его отчасти похожим на блондина, были небрежно зачесаны назад – чуть длиннее, чем предписывалось тогдашней модой. Он никогда не пользовался – хоть опять-таки для джентльменов это считалось высшим шиком – помадой для волос, так что на широкий лоб то и дело спадала выбившаяся непокорная прядь, которую он по привычке быстро откидывал назад нервным движением ладони. Вот и сейчас, расхаживая по комнате, он сделал именно такой жест.

Как ни странно, но это нетерпеливое движение руки не создавало на его красиво вылепленной голове ни малейшего беспорядка: Адам Фарли относился к числу тех мужчин, которые всегда, при любых жизненных обстоятельствах, выглядят, как правило, чрезвычайно элегантными. В его внешнем виде при всем желании нельзя было ни к чему придраться. Великолепно одетый, как того требовала обстановка, он обладал безупречным вкусом, обычно приписываемым денди, хотя в нем не наблюдалось ни малейшей склонности к показным эффектам.

Его костюмы от самых дорогих портных на Савил-Роу были столь безупречного покроя, выдержаны в таком великолепном стиле и пошиты с таким мастерством и вкусом, что служили предметом жгучей зависти среди его лондонских приятелей, не говоря уже о знакомых торговцах шерстью в Лидсе и Брэдфорде. Шились они большей частью из тканей, производимых на его же собственных фабриках или текстильных комбинатах, чьими владельцами были его друзья, то есть из шерсти и сукна йоркширской выделки. Йоркшир в те дни был бесспорно мировым центром по производству шерсти, Адам Фарли же, бесспорно, являлся некоронованным шерстяным королем. А что касалось одежды, то он считался образцом элегантности. Все дешевое и грубое было чуждо его утонченной натуре: словом, хорошие костюмы были одной из тех немногих слабостей, в которых он не мог себе отказать. При этом, как ни странно, но ему никогда не приходило в голову, что дом, в котором он живет, является верхом безвкусицы. Объяснялось это тем, что Адам Фарли почти не обращал на него внимания.

... Через несколько минут он прекратил хождение из угла в угол и подошел к огромному столу резного черного дерева. Усевшись в кожаное, цвета красного вина, кресло, он тупо уставился в лежавший на столе список предстоявших ему на этой неделе деловых встреч. Глаза чесались и болели от хронического недосыпания, тело ломило, а голова прямо-таки раскалывалась – не только от усталости, но и от одолевавших его изнурительных дум. Ничего, казалось ему, нет в его жизни стоящего: ни радости, ни любви, ни теплоты, ни дружбы – нет даже интересов, которые могли бы поглощать его нерастраченную энергию. Ничего... ничего, кроме бесконечно тянущихся пустых дней, завершающихся длинными, полными одиночества ночами. И так день за днем, год за годом.

Сейчас, когда он сидел, расслабившись, лицо его выглядело особенно изможденным. Багровые пятна на щеках, круги под глазами – свидетельства мучительной ночи, когда душу раздирают те же самые неразрешимые вопросы, которые он беспрестанно задает себе во время своих ночных бдений, шагая взад-вперед по спальне и думая, думая... При всем том, однако, лицо оставалось молодым, почти юношеским, хотя и омраченным глубокой печалью и усталостью, так что, несмотря ни на какие следы душевных страданий, Адам Фарли все-таки выглядел куда моложе своих сорока четырех лет.

„Вся моя жизнь – сплошная неразбериха, – с отвращением подумалось ему. – Зачем продолжать жить? Ведь у меня нет никакой цели. Хотел бы я иметь мужество пустить себе пулю в лоб и покончить со всей этой волынкой”.

Эта пришедшая в голову мысль так поразила его, что он тут же выпрямился в кресле, схватившись за подлокотники. Он взглянул на свои руки. Они дрожали. Даже в худшие свои минуты – а их, видит Бог, было в последнее время не так уж мало – мысль о самоубийстве ни разу не посещала его. Раньше он считал, что самоубийство – синоним трусости; сейчас, однако, он признал, что этот поступок требует известного мужества. Он даже пришел к выводу в то мгновение, пока сидел, погруженный в грустные воспоминания, что только тупицы никогда не помышляют о самоубийстве. „Наверняка ведь, – спросил он самого себя, – большинство разумных людей в какой-то момент своей жизни должны были рассматривать подобный конец?” Иначе и быть не могло – значение жизни и сама человеческая сущность – вдруг понял он всю тщетность своих прежних усилий – подводят любого к бездне разочарования и отчаяния. В его же случае примешивалось еще и чувство беспомощности, выносить которое с каждым днем становилось все труднее и труднее.

Невзирая на все свое богатство и положение в обществе, Адам Фарли, разочаровавшись во всем, вел жизнь мученика. Счастья для себя он уже не ожидал и стремился единственно к достижению минимальной удовлетворенности или, на худой конец, душевного спокойствия. Однако он так и не мог, хотя бы на время, избавиться от гнетущего чувства одиночества и сердечной тоски – тем более что и тем и другим был обязан лишь самому себе. Его разочарование и мучительное разрушение прежних иллюзий объяснялись одним – предательством самого себя, своих амбициозных планов, мечтаний и былых идеалов. Предательством, в котором виноваты были его разум и моральные убеждения.

Адам медленно оглядел библиотеку, словно впервые увидел ее после длительного путешествия. Комната была поистине величественна: высоченный потолок, огромные размеры, отделанные панелями мореного дуба стены, собрание старинных книг, выразительные антикварные изделия. Паркетный пол устлан ворсистыми персидскими коврами, чьи теплые красные и темно-синие тона прекрасно дополняют цвет дерева; редкая коллекция гравюр с изображением сцен из охотничьей жизни украшает части стен, свободные от книжных полок. Возле отделанного резным дубом камина стоит удобный длинный диван „честерфилд", обитый кожей темно-вишневого цвета, и несколько глубоких бархатных, цвета темно-красного вина, кресел с высокими спинками и такими же боками для защиты от сквозняков. Стоявший рядом журнальный столик черного дерева завален кипами газет, журналов и разных иллюстрированных изданий; в углу шкафчик темного ореха: там, на серебряном подносе, стоят хрустальные графины с портвейном, бренди, шерри, виски и джином и высокие хрустальные бокалы, посверкивающие в серовато-тусклом утреннем свете.

Библиотека, в отличие от большинства других комнат Фарли-Холл, никогда не была перегружена всякого рода безделушками и „финтифлюшками", как он их презрительно называл, что отвечало вкусам жены и с чем сам сквайр безуспешно пытался бороться. Вот почему в этой комнате ощущалась некая благородная простота и достоинство, правда, достоинство в его чисто мужском понимании. Как и его спальня, которая была выдержана даже в еще более аскетическом духе, библиотека отражала и характер хозяина, и его вкусы. Когда в доме не принимали гостей, Адам почти все свое время проводил в библиотеке, и поскольку гости теперь бывали у них довольно редко, библиотека стала как бы его убежищем, куда он мог удалиться для чтения и размышлений и куда не имел права заходить никто другой. Адам Фарли знал, что здесь ему никто не помешает.

Он посмотрел на часы. Почти половина восьмого, а никто из прислуги еще не появлялся. Если, впрочем, не считать той замухрышки, которая попалась ему на глаза в малой гостиной. „Проклятие, – подумал он, – опять нет экономки”. Адам потянул за шнур звонка и с раздражением посмотрел на холодный и пустой камин. Ничего, сейчас явится Мергатройд – и он ему все выложит. Ожидая его появления, сквайр случайно бросил взгляд на фотографию, где он был запечатлен в полной парадной форме Четвертого гусарского полка. Внимательно изучив ее, он грустно улыбнулся, чуть приоткрыв презрительно сжатые губы. Какое у него там лицо! Полное ожидания, надежды и счастья. Да-да, счастья! Неужели это он? С ироничным смешком Адам подумал: „Молодость! Беспечная, глупая молодость. Как плохо ты знаешь, что ждет тебя в дальнейшем! Как самонадеянно стремишься ты завоевать лежащий перед тобою мир. Что же, быть может, это и к лучшему...”

Постучав, в комнату вошел дворецкий, прервав его раздумья.

– Доброе утро, Мергатройд, – приветствовал его холодным и, как всегда, звучным голосом сквайр.

Дворецкий, поправляя на ходу свой черный пиджак, направился ему навстречу.

– Доброе утро, сквайр! Уверен, что вы хорошо спали, сэр. Поглядите только, какой прекрасный сегодня день. Для вашей поездки в Лидс лучше не придумаешь. Солнечно, сухо и почти никакого ветра. На кухне уже делают завтрак. Кухарка как раз занята тем, что разделывает для вас копченую сельдь...

Сказано все это было таким подобострастным тоном, что Адам, поморщившись, даже отвернулся, чтобы Мергатройд не увидел выражения его лица.

Поскольку хозяин ничего не ответил, дворецкий осторожно осведомился:

– Может быть, что-то еще, сэр? Я хочу сказать, кроме копченой сельди?

Повернувшись к Мергатройду, Адам с отвращением подумал: „Какой же ты, однако, братец, дурак и подхалим!”

– Я полагаю, надо бы разжечь огонь в камине, – произнес он ледяным тоном.

– Прошу прощения, сэр? – переспросил дворецкий взволнованно. Быстро глянув на пустой камин, он обругал про себя Эмму последними словами.

– Я же ясно сказал: разжечь огонь в камине! – повторил сквайр. – Тут от холода замерзнут яйца даже у бронзовой обезьяны...

Адам, прикрыв рот рукой, закашлялся, в глазах при виде растерянности Мергатройда мелькнул огонек ехидства.

– Хм-хм... Попытаюсь выразить это по-другому. Температуру в комнате сегодня утром можно сравнить разве что с Арктикой. Сдается мне, что я держу достаточный штат прислуги, чтобы можно было снарядить в плавание целый линкор. А между тем я не могу добиться, чтобы в доме были обеспечены самые элементарные условия...

Все это было произнесено, несмотря на крайнее раздражение, в котором пребывал сквайр, в его обычной сдержанной манере: высказывать свои истинные чувства было не в его правилах, особенно когда речь шла о слугах.

„Дьявол! Ну и настроеньице сегодня с утра у моего хозяина!” – подумал дворецкий, но сказал в своей обычной приторной манере нечто совсем другое:

– Я искренне перед вами извиняюсь, сэр! Но дело в том, что Полли нездорова, а другая девушка сегодня припозднилась. Уж я ли не слежу за ними весь день, но вечно эти девицы увиливают от работы. Я говорил горничной насчет камина Бог знает сколько времени тому назад, а она...

– Хорошо, а с вами-то что, мой милый, все в порядке? – мягко оборвал его Адам, но глаза его при этом холодно блеснули.

На печальном лице дворецкого появилось испуганное выражение.

– Все! Все в порядке, сэр. Я сейчас же этим займусь. Сию же секунду, – заторопился он, униженно кланяясь.

– Так занимайтесь!

– Слушаюсь, сэр! Сейчас все будет в порядке. – И он, снова поклонившись, попятился из комнаты.

– Да, Мергатройд!

– Что, сэр?

– Приехал этот моряк из Лидса? Молодой О'Нил?

– Да, сэр. Приехал. Сегодня рано утром. Я уже передал ему список дел по ремонту здания, сэр.

– Прекрасно. Позаботьтесь, чтобы в его распоряжении было все, что требуется для работы. И чтоб с едой у него не было никаких проблем. И со всем остальным.

Мергатройд кивнул, явно удивленный, с какой это стати сквайр проявляет подобную заботу о каком-то обыкновенном работнике, нанятом для ремонта. „Тут что-то нечисто, – решил он, – и надо бы попробовать разобраться”.

– Сделаю все как надо, сэр. Можете на меня положиться. Я еще никогда вас не подводил. И раз уж мы об этом заговорили, меня интересует: какую сумму вы намерены положить ему в неделю?

Хитрые глазки дворецкого неотрывно следили за лицом сквайра.

– Я уже говорил вам вчера вечером, что эта сумма составляет одну гинею в неделю, – нахмурившись, ответил Адам. – У вас что, память начинает пошаливать?

– Вообще-то нет, сэр. Но тут, должно быть, у меня это просто вылетело из головы.

– Так, так. Ну, ничего страшного. А пока что я бы попросил вас как можно скорее заняться моим камином. А то я скоро превращусь в кусок льда. И еще, если это, конечно, не слишком для вас обременительно, я хотел бы, чтобы мне принесли стакан горячего чаю, Мергатройд.

Ирония, прозвучавшая в словах сквайра, не осталась незамеченной его дворецким.

– Сейчас будет подано, сэр! – засуетился он и, снова поклонившись, поспешно удалился, кипя злобой не только на кухарку и бестолковую горничную, но пусть в меньшей степени и на самого сквайра. – Пить по ночам бы не следовало, тогда и настроение с утра не такое бы было, – ворчал он себе под нос, осторожно прикрывая за собой дверь.

Адам, прищурившись, посмотрел ему вслед. Что-то в последнее время Мергатройд стал проявлять странную забывчивость. Особенно в том, что касается денежных вопросов, и прежде всего оплаты наемных работников, которых время от времени приглашали в Фарли-Холл. Слишком уж он прижимист, и это внушает серьезные опасения. Тревожило сквайра и другое: при своем полном невнимании к окружающим Мергатройд, должно быть, был настоящим тираном по отношению к прислуге, которая находилась в его подчинении там, внизу, куда сам сквайр никогда не спускался.

В замешательстве покачав головой, Адам снова посмотрел на свое фотоизображение, напоминавшее о днях его молодости. Собственно говоря, ему вовсе не было нужды еще раз видеть себя в гусарской форме, чтобы вспомнить о несостоявшейся военной карьере. В последнее время он и так весьма часто об этом думал. Теперь ему казалось, что вся жизнь могла бы сложиться совсем по-иному, не отвернись он от своей путеводной звезды, сулившей ему успех на военном поприще. А все из-за привязанности к отцу. Увы, сейчас слишком поздно сожалеть о минувшем, но что делать, если сожаления эти мучают его до сих пор.

Сейчас, стоя в этой темной холодной комнате, Адам как бы вновь увидел себя молодым. Вот он, честолюбивый юнец, приезжает на каникулы домой из Итона и с жаром, почти граничащим с фанатизмом, объявляет своему отцу, что намерен идти служить в армию. Отец буквально ошарашен этим известием. Более того, он категорически возражает против подобного решения сына и попросту отказывается даже обсуждать его.

Но, вспоминает Адам, его решимость была поистине непреклонна: в конце концов упорство сына в сочетании с тактикой убеждения помогли внушить отцу, что Фарли-младший действительно не мыслит для себя другой карьеры, кроме военной. И старый сквайр согласился скрепя сердце на то, чтобы его сын отправился сдавать вступительные экзамены в Сандхертский военный колледж, что не составило для него никаких трудностей. „В общем, – подумалось сейчас Адаму, – отец вел себя в высшей степени порядочно”, – и в сыновнем сердце при воспоминании о старом сквайре шевельнулось чувство нежности.

Ричард Фарли, его отец, был типичным уроженцем Йоркшира, напористым и громогласным. Один из наиболее могущественных и богатых промышленников Северной Англии, он обладал интуицией заядлого игрока, чувствующего, когда надо не упустить свой шанс, проницательностью в деловых вопросах и умом, не уступавшим в остроте стальному лезвию бритвы. Как только выяснилось, что сын его считается в своем военном училище образцовым кадетом, отец не стал скупиться ни на моральную, ни на материальную поддержку. Так что, когда Адам изъявил желание поступить в кавалерийский полк (наездником он был превосходным), отец употребил все свое влияние, чтобы мечта сына сбылась. Богатство и политические связи Фарли-старшего обеспечили Адаму поступление в Четвертый гусарский полк. Двести фунтов стерлингов в год, в которые должен был обойтись патент на получение офицерского звания, не являлись для него сколько-нибудь серьезной помехой, так же как покупка двух лошадей и их содержание, не говоря уже о пони для игры в поло, которых он приобрел для своего младшего сына. Знаток человеческой души, он увидел в Адаме те качества, которые идеально соответствовали характеру настоящего солдата: острый ум, дисциплинированность, чувство чести и храбрость. Будучи не чужд романтики, Адам жаждал приключений за рубежами своей страны. Приверженец честолюбивой политики королевы Виктории, направленной на укрепление Британской империи, Адам Фарли горел желанием послужить родине и королеве.

Получив офицерское звание, он намеревался продолжать службу в Четвертом гусарском, когда в их семье произошло несчастье: утонул во время парусных состязаний старший сын Эдвард. Старый сквайр был безутешен. Он потребовал, чтобы младший брат занял место старшего. Характер мужчины, полагал он, проверяется его чувством долга. В данной ситуации, несмотря на тягу Адама к военной службе, долг повелевал ему вернуться в Йоркшир. Отец настаивал, чтобы сын стал наследником семейного дела – место, которое было уготовано для Эдварда. Теперь во главе промышленной империи Фарли предстояло стать Адаму.

В ушах Фарли-младшего снова зазвучал, преодолев толщу лет, голос отца:

– Хватит тебе гарцевать на лошади в своей гусарской форме и покорять туземцев в каких-то там забытых Богом землях! – гремел он, мужественно стараясь забыть о свалившейся на него трагедии и не выдать своего горя. Горя, которое Адам чувствовал всем сердцем – именно поэтому он, как ни трудно ему было идти против собственных устремлений, отказался от военной службы, подав в отставку. Шаг этот навсегда оставил в его душе чувство глубочайшего разочарования, но как офицер и джентльмен, связанный узами чести и долга перед семьей, он не мог поступить иначе. Свой сыновний долг он принял как положено – и должны были пройти годы, много лет, прежде чем ему стало ясно: его тогдашнее согласие с волей отца было ошибкой, и непоправимой. Сейчас он это понимал. Память о прошлом жгла его душу.

Осторожный стук в дверь прервал его воспоминания. В комнату торопливо вошел дворецкий с медным ящичком для угля.

– Чай будет подан через минуту, сэр, – доложил он.

– Спасибо, Мергатройд, – ответил сквайр. – Я бы попросил вас также зажечь лампы вон в том углу. – Произнося эти слова, Адам чиркнул спичкой и зажег стоявшую на столе керосиновую лампу.

Сев в кресло, он подвинул к себе список предстоявших на будущей неделе деловых встреч. Впрочем, он только скользнул по нему беглым взглядом, выражавшим отсутствие всякого интереса. Заседание редколлегии „Йоркшир морнинг газет” в Лидсе – в этой газетной компании у него был контрольный пакет акций. Затем ланч с покупателем сукна – тот специально приезжал из Лондона. Один из его наиболее важных клиентов. У него должно было даже остаться какое-то время, чтобы заглянуть по дороге в Лидс на текстильную фабрику в Фарли и поговорить с Вильсоном, управляющим, насчет успехов Джеральда, своего сына. Он подавил зевок – бизнес начинал его утомлять. Каждый день одно и то же. Никаких острых ощущений. В сущности, если хорошенько подумать, то их и раньше-то было не особенно много. Процесс „деланья” денег никогда его не увлекал – ни богатство, ни власть не являлись его целью. Все, чего он добился, было дело рук отца, а до него – деда. Так что он, Адам, всего лишь пожинал плоды чужого труда.

Конечно, он способствовал увеличению того состояния, которое унаследовал. Но ему все время казалось, что он тут не при чем: все, что случилось, случилось по воле счастливого случая, а не благодаря его способностям. Здесь, правда, Адам был не вполне справедлив по отношению к самому себе. У него проявлялось и деловое чутье, и хватка, которые, быть может, не являлись столь впечатляющими, как у отца, но тем не менее не уступали отцовским по существу. Адам считался жестким партнером на переговорах, при всех своих мягких манерах и вежливой речи, и некоторые из его коллег даже приписывали ему расчетливость и ловкость такого же масштаба, как у его отца, Ричарда Фарли.

Он отложил список предстоявших деловых встреч в сторону и запустил руку в волосы своим обычным нетерпеливым движением. Огонь в камине горел уже вовсю, и хотя тепло еще не наполнило все помещение библиотеки (оно было чересчур большим), сам вид ярко горящего пламени, языки которого так и лизали дымоход, согревал сердце, так что мало-помалу оно начало как бы оттаивать. Кругом уже не было больше прежней мрачности и темноты: при всей аскетичности обстановки и почти полном отсутствии всякого рода украшений комната выглядела все же уютной, в ней ощущалась мужская строгость, солидность, дань традициям и богатство – не только что нажитое, а унаследованное и устоявшееся.

Провозившись у камина, Мергатройд нерешительно приблизился к столу, за которым сидел хозяин, не обращавший на него никакого внимания. Дворецкий прочистил горло – и тут Адам, оторвавшись от балансового отчета издательской компании, который он проглядывал в преддверии завтрашней встречи, поднял голову.

– Да, Мергатройд, в чем дело?

– Я хотел узнать у вас, сэр, должна ли горничная готовить для миссис Уэйнрайт ту же комнату или нет? Серую в главном крыле? Она ей очень нравится, сквайр, мне это точно известно... Я всегда стараюсь, чтобы миссис Уэйнрайт было здесь как можно удобней.

На сей раз подобострастный тон дворецкого не вызвал у Адама привычного раздражения. Удивленный словами слуги, он даже не обратил внимания на тон, которым они были произнесены, молча уставившись на Мергатройда и тщетно пытаясь вспомнить то, что совсем, казалось, вылетело у него, занятого лишь своими собственными переживаниями, из головы. Ну да, конечно, как это он мог забыть, что сегодня к ним приезжает его свояченица?

Да-да, это будет как раз то, что надо, Мергатройд, – ответил Адам и быстро прибавил: – И, пожалуйста, выясните, что случилось с моим чаем? И еще сообщите мне, когда дети спустятся к завтраку. Сегодня я хотел бы их дождаться. – И Адам сухо кивнул, отпуская дворецкого.

– Все выясним, сэр, – заверил его Мергатройд, и по лицу его промелькнуло мстительное выражение, едва он переступил порог библиотеки и прикрыл за собою дверь. „Сейчас приду на кухню, – предвкушал он, – и задам этой Эмме как следует. Мало я ее проучил с утра, надо будет повторить урок! Она что, нарочно возится там с чаем, чтобы погубить репутацию дворецкого?”

Между тем Адам, открыв средний ящик стола, начал лихорадочно искать среди бумаг письмо Оливии к Адели. Сердечная тоска и постоянное копание в собственных переживаниях привели к тому, что он стал забывчивым. Недопустимо забывчивым. „Пора наконец выходить из этого состояния, – решил Адам, – поскольку оно грозит сделаться хроническим: в противном случае можно просто свихнуться. Как это произошло с той женщиной там, наверху”.

Большей частью Адаму удавалось заставлять себя не думать о психическом состоянии своей жены, относя ее странное поведение последних лет за счет обычных женских причуд, общей депрессии, ипохондрии и той особой склонности к туманным заключениям, которая была ей присуща всю жизнь. Сколько он ее знал, ее постоянно мучили страхи, преследовали всякого рода галлюцинации. Но он и их склонен был приписывать все тем же чисто женским фантазиям. Сейчас, с чувством остро шевельнувшейся в душе вины, он спросил себя: а не было ли такое отношение к жене порождено его стремлением оградить собственное спокойствие от всего неприятного. Ведь он никогда не хотел сознаться себе самому, что Адель, его Адель, возможно, теряет рассудок... Не думать о происходящем – значит, не испытывать необходимости смотреть в лицо реальности.

Сейчас, однако, он делал именно это, с особой ясностью осознавая, что временами его жена как две капли воды напоминает безумную Офелию, когда как потерянная бродит по коридорам верхних этажей с застывшим, как маска, лицом, с растрепанными волосами, а ее шифоновый пеньюар развевается вокруг нее подобно облаку. Несколько месяцев тому назад, будучи в Лондоне по своим делам, он подробно описал ее состояние своему другу Эндрю Мельтону, довольно известному врачу: выслушав его, тот посоветовал показать Адель специалисту в Лидсе или, что еще лучше, привезти ее к нему. Адам тут же решил везти жену в Лондон, но, вернувшись, обнаружил – к немалому своему удивлению и облегчению, – что все странности Адели сняло как рукой. С тех пор, казалось, она стала совершенно нормальным человеком. Слабой и хрупкой, это верно, но не страдающей больше ни от каких галлюцинаций. Подумав об этом, он тут же покрылся холодным потом – интуиция подсказывала ему, что, как это ни ужасно, но тонкая оболочка нормальности, защищавшая его жену, могла прорваться в любой момент.

Усилием воли отогнав от себя сейчас тревожные мысли, он пробежал глазами письмо Оливии Уэйнрайт: она должна прибыть в Лидс лондонским поездом, в половине четвертого, так что он вполне успеет к ее поезду, если выедет сразу же после завтрака. Адам снова погрузился в изучение балансового отчета, делая заметки на полях, чтобы вернуться к ним в ходе предстоявшего заседания коллегии. Затем он точно так же пролистал несколько других деловых бумаг, требовавших его внимания. В последнее время – он признавал это сам – ему было не до них.

Занимаясь своими деловыми бумагами, Адам совершенно не отдавал себе отчет, как неузнаваемо изменилось его лицо. Изможденное выражение куда-то таинственным образом улетучилось, глаза ярко блестели. Он этого не видел, но чувствовал: дурное настроение внезапно и необъяснимо покинуло его.

От этих ощущений его отвлек робкий стук в дверь.

– Войдите, – крикнул он, оторвавшись от бумаг и слегка повернувшись в кресле, чтобы лучше видеть, кто решился его побеспокоить.

Дверь медленно приотворилась, и на пороге возникла фигура Эммы с небольшим серебряным подносом, на котором стояла чашка чая. Горничная замерла в дверях, не зная, входить ей или нет.

– Это ваш чай, сквайр, – наконец произнесла она еле слышно.

При этом она попыталась еще сделать нечто вроде реверанса, едва не расплескав чай. Ее серьезные зеленые глаза, не отрываясь смотрели на хозяина, но с порога она так и не сдвинулась.

„Да что она, боится меня?” – подумал Адам, и по лицу его скользнула тень улыбки.

– Поставь-ка чай вон на тот столик возле камина, – негромко произнес он.

Эмма так и поступила, поставив поднос с чаем и тут же ретировавшись к дверям. Снова сделав реверанс, она уже собиралась выйти, когда сквайр остановил ее:

– Кто это, скажи, велел тебе делать реверанс всякий раз, когда ты меня видишь?

Эмма вздрогнула и обернулась: в ее расширившихся, как ему показалось от ужаса, глазах промелькнул страх.

Сглотнув стоявший в горле комок, она еле слышно произнесла:

– Мергатройд, сэр. – И помолчав, спросила уже более твердо, глядя ему прямо в глаза. – А разве я делаю его неправильно?

Адам с трудом удержался от улыбки.

– Нет, почему же. Но просто меня раздражает, когда я вижу, как ты все время приседаешь и выпрямляешься. Тебе вовсе не обязательно отвешивать мне поклоны. Я между прочим все-таки не король Эдуард. С Полли я уже договорился, чтобы она больше не делала никаких реверансов, так что мне казалось, она сообщила об этом Мергатройду и он знает о моих пожеланиях. Выходит, она ничего ему не говорила. Теперь ты можешь ему рассказать то же самое. Но во всяком случае перестань, пожалуйста, все время кланяться.

– Хорошо, сквайр.

– А как тебя зовут, девочка?

– Эмма, сквайр.

– Можешь идти, Эмма, – задумчиво кивнул Адам. – И еще раз спасибо за чай.

Эмма автоматически начала приседать в реверансе, но тут же спохватилась и стремглав выскочила из комнаты. Спускаясь по лестнице, ведущей на кухню, она тихонько рассмеялась – и смех ее был невеселый. „Он что, – подумала она, – считает меня дурочкой? Или подхалимкой, которая хочет, чтоб ее заметили? Подумаешь, какое все это имеет для нее значение? Делать реверанс – не делать... Все равно, как я к нему относилась, так и буду относиться. И отношения своего не переменю. Пока жива.”

Пройдя через всю библиотеку, Адам остановился перед камином: перед его глазами неотступно стояло Эммино лицо. Странно, но оно пробудило в нем какое-то давнее туманное воспоминание, как это было уже рано утром, когда он впервые увидел Эмму в гостиной. Слишком, правда, туманное, чтобы можно было связать его с чем-то определенным. „Она наверняка из деревни, – думал он, – но совсем не похожа ни на одну женщину или мужчину”, – а в своей деревне он знал всех до одного. Его красивое лицо снова озабоченно нахмурилось от безуспешных усилий оживить свою память. Как он ни бился, у него ничего не получалось и воспоминание продолжало по-прежнему ускользать от него. В юном девичьем лице чувствовались и скромность, и невинность, и благородство; оно покоряло своей привлекательной выразительностью. А глаза! О, эти глаза с их зеленым холодным сверканием Арктики! Их проницательный взгляд околдовал его – такого он ни у кого в жизни не видел. Он тряхнул головой, сердясь на самого себя за подобное мальчишество. Да, кого-то она ему явно напоминала, но вот кого? Будь он проклят, если это ему известно!

Взяв в руки чашку с блюдцем, он быстро выпил чай, пока тот не остыл. Стоя у камина и наслаждаясь теплом, он снова услышал стук в дверь – такой же негромкий, но несколько более решительный, чем раньше. Услышав, что можно войти, в дверях опять появилась фигурка Эммы. На этот раз девушка выглядела менее робкой: Адам посмотрел на нее, и воспоминание снова ожило в нем, хотя он по-прежнему не мог связать его с чем-либо определенным.

Их глаза на мгновение встретились, и оба не в силах были оторвать взгляда друг от друга. „Да она совсем меня не боится! – подумал Адам с внезапно озарившим его удивлением. – Она просто меня ненавидит!” И он первым отвел взгляд. „Да он просто низкий и подлый негодяй! – в свою очередь подумала Эмма. – Живет за счет труда других”, – и ее юное сердце задрожало от гнева, вспыхнувшего, казалось, с новой силой.

– Мергатройд просил сказать, что дети ждут вас в малой гостиной, сквайр. – Ее голос на сей раз звучал более твердо.

Она крепко вцепилась в дверь, чтобы чувствовать опору, необходимую ей после второй затрещины, которой наградил ее дворецкий в „воспитательных” целях.

Адам кивнул, не понимая, однако, за что эта странная, но привлекательная девушка так его ненавидит без всякой вины с его стороны. Эмма повернулась и тихо вышла, не взглянув больше на него, и Адам не мог не отметить про себя, что она больше не пытается делать реверанс. Похоже, ей не надо повторять ничего дважды и она никого не боится – он понял мгновенно и бесповоротно с присущей ему интуицией, хотя совершенно не знал ее, не знал, что она обладала чувством собственного достоинства и силой воли, жесткой и неукротимой. Пока он раздумывал над тем, что ему только что приоткрылось, мимолетное воспоминание вновь вернулось к нему, туманное, но неотступное, словно призрак, преследующий наше сознание. Как ни старался он ухватить его, сфокусировав на нем свое внимание, оно никак не давалось ему. В конце концов он вынужден был сокрушенно пожать плечами и заставить себя, примирившись с поражением, выбросить его из головы, как не заслуживающее внимания. У него были куда более срочные дела.

11

Вскоре Адам уже входил в малую гостиную – упругим шагом, спокойный и сдержанный. Неожиданно он налетел на один из хрупких маленьких столиков, стоявший недалеко от входа. Ему удалось подхватить его вместе со стоявшей там статуэткой пастушки из мейссенского фарфора до того, как они упали на пол. Ставя их на место, он раздраженно ругнулся себе под нос.

Посмотрев на дворецкого, который стоял у буфета, ожидая, когда можно будет подавать завтрак, сквайр негромко произнес:

– Пожалуйста, Мергатройд, уберите отсюда этот столик. Найдите для него другое место. Мне все равно где. Просто, чтоб его здесь не было. Я постоянно на него натыкаюсь.

– Хорошо, сэр, – ответил дворецкий, поправляя крышки на многочисленных блестящих серебряных блюдах.

Адам, сев за стол, поглядел на двух своих детей, находившихся уже за столом.

– Доброе утро! – сказал он мягко.

Джеральд что-то промычал в ответ, а Эдвин отодвинул стул, быстро поднялся и подошел к отцу. Он ласково поцеловал его в щеку и произнес с лучезарной улыбкой:

– Доброе утро, папа!

Адам улыбнулся своему младшему и нежно похлопал его по плечу. Разочарование жизнью и женитьбой можно было сравнить разве только с его глубоким разочарованием в детях, хотя он по-настоящему нежно относился к Эдвину, более симпатичному, чем его старший брат. К тому же тот был внешне поразительно похож на Адама.

– Как жизнь, старина? – ласково спросил Адам. – Надеюсь, тебе получше? – И быстро добавил, увидев бледное лицо сына: – Нам надо только достать краски, чтобы немного порозовели твои щеки, Эдвин. Думаю, днем тебе следовало бы покататься верхом или, на худой конец, прогуляться пешком по вересковому лугу. В общем проветриться. Согласен, старина?

– Да, папа, – ответил Эдвин, садясь за стол и аккуратно раскладывая льняную салфетку. – Я и вчера хотел погулять, но мама сказала, что для меня день был чересчур холодный. А ты позволишь, чтобы я сказал маме, что сегодня ты сам разрешил мне гулять? – При этих словах его поразительно взрослое для пятнадцатилетнего подростка лицо радостно засияло.

– Об этом ты можешь не беспокоиться, Эдвин. Маме я скажу все сам, – бросил в ответ Адам, осознавая, что если не принять мер, то мальчик скоро превратиться в настоящего ипохондрика, как его мать.

„ В последнее время я совсем перестал интересоваться, как идут дела у Эдвина, – подумал он, и в его сердце шевельнулось чувство вины. – Надо будет построже следить за сыном”.

Дворецкий между тем поднес к столу большое серебряное блюдо. Смешно расшаркавшись, он церемонно приоткрыл крышку и, стоя возле стула сквайра, продемонстрировал копченую сельдь.

– Выглядит просто великолепно, сэр! – произнес он торжественно. – Уверен, что вам должно понравиться. Можно подавать?

Адам кивнул, с трудом сдерживая чувство тошноты, возникшее при виде копченой рыбы. Резкий запах, исходивший от нее, вызывал в желудке настоящие спазмы. Да, подумал он тоскливо, не надо было ему прошлой ночью пить столько портвейна – он явно перестарался. Пока Мергатройд накладывал рыбу, Адам взял серебряный заварочный чайник и налил себе чашку чая, по привычке положив сахара и долив молока, в надежде, что это поможет ему утихомирить взбунтовавшуюся печень.

– Спасибо, – заставил он себя повернуться к дворецкому. – Вы можете идти. Мальчики положат себе сами. У вас сегодня и так много дел из-за болезни прислуги. Так что занимайтесь ими, Мергатройд.

– Спасибо, сквайр, – ответил дворецкий, унося пустое блюдо обратно на буфет и ретируясь. Джеральд тут же бесцеремонно отодвинув заскрипевший от резкого движения викторианский стул, бросился к буфету; за ним, соблюдая необходимые приличия, медленно двинулся Эдвин, всегда помнивший о хороших манерах.

Как только мальчики вернулись к столу, Адам к своему крайнему неудовольствию увидел, что тарелка Джеральда доверху наполнена, – и чувство тошноты вновь охватило его. Он даже ощутил слабость и легкое головокружение. „Да что ж это такое! Старший сын превращается в настоящего обжору. Надо будет, – решил он, – обязательно поговорить с ним наедине. Не сейчас, а попозже. В свои семнадцать он умудрился стать таким толстяком! Даже смотреть на него и то противно, да еще с его грубыми манерами и вечно хриплым голосом... В самом деле, он весь заплыл жиром – ни одного острого угла, ни одной прямой четкой линии, все тело вроде пончика. И жир кажется таким плотным, как у кита. Прямо склад жира да и только, – подумал он мрачно. – Даже не склад – гора”, – поморщился Адам.

– Как идут твои дела на фабрике? – обратился он к старшему сыну. – По-прежнему неплохо?

Он не мог дождаться, пока Джеральд наконец умнет свой завтрак, отправив остатки в рот одним заключительным маховым движением: эта процедура, казалось, тянулась целую вечность.

Покончив с едой, Джеральд неспешно вытер льняной салфеткой свой женственный рот и соизволил ответить на вопрос отца:

– Да, папа, Вильсон весьма мной доволен. Говорит, у меня настоящая жилка по части шерсти. Ну и мне, конечно, приятно это слышать. И еще он говорит, что хватит мне болтаться на первом этаже у станков – я и так уже достаточно знаю. Сегодня он берет меня к себе в контору! – заключил он самодовольно.

Его круглое красное лицо казалось достаточно мягким, но в темно-карих глазах проглядывали расчетливость и хитрость.

– Отличные новости, Джеральд. Я в восторге, – ответил Адам, не особенно, впрочем, удивившийся успехами сына.

Джеральд всегда отличался склонностью к предпринимательской деятельности, на которую у него хватало и энергии, и упорства, несмотря на то, что он весь буквально заплыл жиром. Другой его отличительной чертой была неуемная жадность, что весьма огорчало Адама, которому в последнее время стало ясно, что деньги – по существу единственная всепоглощающая страсть его старшего сына: перед ней пасовало даже обжорство. И то, и другое на взгляд отца было одинаково отвратительно.

Адам откашлялся и задумчиво продолжил:

– Я собираюсь попозже сам поговорить с Вильсоном. По пути в Лидс я намерен заехать на фабрику. У меня полно неотложных дел, которыми я должен заняться до того, как поеду встречать на вокзале свою тетю Оливию. Тебе известно, что она погостит у нас несколько месяцев?

– Да, папа, – ответил Джеральд без всякого интереса в голосе: чувствовалось, что приезд тетки его совсем не трогает. Зато он с удвоенным интересом стал доедать то, что еще оставалось на тарелке.

Эдвин прореагировал на это сообщение иначе, в лице его, еще минуту назад зажегся радостный огонек.

– Как это замечательно, папа! – воскликнул он. – Тетя Оливия мировой человек! С ней всегда можно поиграть!

Адам невольно улыбнулся. Правда, он сам не стал бы употреблять подобных оборотов для характеристики Оливии Уэйнрайт, но своим кивком дал понять, что вполне разделяет чувства младшего сына. Затем, открыв лежавший рядом с его прибором свежий номер лондонской „Таймс”, начал пролистывать шуршащие страницы, погрузившись в чтение новостей дня.

В комнате повисла мертвая тишина, если не считать потрескивания огня в камине, тихого шипения газовых горелок и нежного позвякивания серебряных приборов о фарфор, из которого ели мальчики. Оба они прекрасно знали, что болтать в такие минуты, когда отец погрузился в изучение газеты „Таймс”, было бы в высшей степени неуместно. Впрочем, молчание давалось им без особого труда, поскольку у Джеральда было очень мало общего с Эдвином, который уже давным-давно отдалился от своего старшего брата.

– Вот дьявольская неразбериха! Просто дьявольская неразбериха! – неожиданно взорвался Адам, и его гулкий голос эхом отозвался в просторной комнате, сразу взорвав тишину. Непривычные к тому, что отец теряет самообладание и повышает голос, его сыновья в молчаливом изумлении повернули головы в его сторону.

Эдвин наконец рискнул спросить:

– В чем дело, отец? Тебя беспокоило что-то из прочитанного в газете, да?

– Да все этот вопрос о свободе торговли. Парламент только что вернулся с каникул – и они уже включились в обсуждение. Скоро начнется дьявольская неразбериха, помяните мое слово! Бальфур и его кабинет полетят. Я в этом абсолютно уверен. Может быть, и не сразу, но обязательно полетят. И притом в самом недалеком будущем. Если только этот нелепый бред кончится.

Эдвин откашлялся. Его светлые серо-голубые, как у отца, глаза загорелись любопытством.

– Да, – вставил он убежденно, – я уверен, что ты совершенно прав, папа. Во вчерашнем выпуске я читал, что Уинстон Черчилль выступает против Билля о свободной торговле, а ты ведь знаешь, какой это проницательный человек. Он сражается против этого законопроекта, так что правительству, похоже, действительно придется нелегко, как ты и говорил.

– А я и не знал, Эдвин, что тебя интересует политика! – воскликнул Адам с удивлением в голосе. – Это что, твое новое увлечение?

Эдвин открыл было рот, чтобы ответить отцу, но в этот момент Джеральд захихикал и презрительно бросил:

– Черчилль! Тоже мне, нашел о ком говорить! Какое нам дело до того, что он там думает. Какой-то там член палаты общин от Олдхэма. Городишко в Ланкашире. Кроме текстильной фабрики там ничего и нет. Если он вздумает пойти по стопам своего отца, то его политическая карьера скоро окончится. Как у лорда Рэндольфа. Такой же хвастун и неудачник!

Адам прокашлялся, прикрыв рот газетой. Когда он заговорил, голос был холодным, но по обыкновению спокойным:

– Я не согласен с тобой, Джеральд. По-моему, Эдвин прав в своей оценке Черчилля. Это действительно молодой, но весьма проницательный политик, который прекрасно знает текущие вопросы и занимает по каждому из них свою позицию. Тебе должно быть известно, что он прославил свое имя во время Англо-бурской войны, когда ему удалось ускользнуть от буров. Народ принял его как настоящего героя, а когда он решил заняться политикой и победил на выборах в парламент, то его первая речь была высоко оценена. С тех пор он делает весьма успешную политическую карьеру, и у меня такое чувство, что молодой Уинстон еще не сказал своего последнего слова. Придет день – и этот человек займет высокое положение в нашей стране. Впрочем все, что я сказал, не имеет прямого отношения к делу. Ты позволил себе отозваться о Черчилле весьма неподобающим образом. И вместе с тем не прислушался к аргументу Эдвина о том, что правительство окажется перед лицом серьезных неприятностей по вопросу о законопроекте, где идет речь о свободе торговли. Эдвин выразил, кстати, и мою точку зрения.

Джеральд, выслушав отца, собирался, судя по выражению его лица, сказать что-то язвительное, но передумал и, встав из-за стола, направился с тарелкой в руке к буфету, чтобы положить себе еще одну порцию закуски. И пока он, склоняясь над блюдами, подкладывал себе разные деликатесы, в его глазах горел огонек злорадства, а весь вид и поза выражали крайнюю воинственность.

Эдвин, однако, никак не реагировал на выпад старшего брата: его лицо по-прежнему светилось, лучистые глаза, обращенные к отцу, приветливо улыбались. Наконец-то он отомщен, найдя нежданного союзника в лице собственного отца.

Адам, глядя на младшего сына, тоже улыбнулся.

– А ты понимаешь суть вопроса о свободной торговле, Эдвин? – спросил он.

– Думаю, что да, папа, – ответил тот. – Разве этот вопрос не связан с налогами на продовольствие и другие товары?

– Да. Но вопрос все же несколько более сложен. Видишь ли, протекционисты, которых возглавляет Чемберлен, пытаются заставить кабинет отказаться от системы свободной торговли. То есть от дешевых продовольственных товаров, которые наша страна имела в течение столь длительного времени. Они желают ввести тарифы и пошлины на все без исключения товары, чтобы, по их словам, защитить английских производителей от так называемой иностранной конкуренции. – Немного помолчав, Адам продолжал: – Это бы еще могло иметь какой-то смысл, если бы наша экономика переживала спад. Но этого нет. Напротив, наша промышленность пребывает в отменном состоянии. Это одна из причин, почему законопроект Чемберлена является столь абсурдным, как считают в подавляющем большинстве наши промышленники. Стране в целом это сулит одни бедствия. Во-первых, это означало бы рост цен на продовольствие, чего все опасаются. Конечно, нас или людей достаточно высокого положения в обществе это бы не очень задело. Но если взять домохозяек из рабочей среды, то они в панике. Еще бы, как им не бояться роста цен на мясо и хлеб! Кроме того, многие, особенно из числа либералов, всерьез полагают, что свободная торговля – это единственное средство сохранить мир и взаимопонимание. Ты знаешь, Эдвин, я вспоминаю одно старинное изречение: „Если границы не пересекают товары, то их пересекут армии". И Черчилль понимает эти основополагающие принципы. Сколько уже раз он говорил, что протекционисты ошибаются в экономике, ошибаются в политике и, что самое пугающее в их подходе, ошибаются в оценке общественного мнения. И он прав, мой мальчик.

– А что же будет, папа? – встревожился Эдвин.

– Думаю, мы станем свидетелями ожесточенного, кровопролитного сражения между сторонниками единой тарифной реформы, поддерживающими Джо Чемберлена, и членами юнионистской Лиги борьбы за бесплатное питание, созданной фритредерами, выступающими против него. Последних возглавляет герцог Девонширский, сумевший сплотить вокруг себя многих из числа влиятельных консерваторов, включая и Черчилля.

– И как по-твоему, они победят? То есть группа Черчилля?

– Я во всяком случае на это надеюсь. Это было бы благом для страны.

– Но разве палата общин не разделилась?

– Еще как разделилась. То же относится и к партии тори. Поэтому-то я и говорю, что страну ждут многие беды. Артур Бальфур предпочитает не занимать определенной позиции, но такое отсиживание к добру не приведет. И с Даунинг-Стрит, 10 он может расстаться куда быстрее, чем рассчитывает.

Тем временем к столу, громко стуча ложкой по тарелке, вернулся Джеральд и так резко плюхнулся на стул всей своей массой, что зашатался стол, стоявшие на нем тарелки задребезжали, а из его чашки пролился чай – на чистой белой льняной скатерти выступило безобразное темное пятно. Весьма холодно взглянув на старшего сына, Адам с трудом сдержал растущее в нем раздражение.

– Джеральд, – обратился он к нему, – может быть, ты все-таки научишься вести себя прилично за столом! Кроме того, так объедаться, как это делаешь ты – очень вредно для здоровья. Да и смотреть на это противно!

Джеральд предпочел проигнорировать критические замечания отца в свой адрес. Дотянувшись до перечницы, он жадно схватил ее и стал густо посыпать перцем все, что было у него на тарелке.

– Мама говорит, – пробормотал он, продолжая жевать, – что у меня нормальный аппетит для растущего организма. – И он самодовольно посмотрел вокруг.

У Адама возникло желание ответить сыну поязвительнее, но затем, передумав, он стал пить чай.

Джеральд, продолжая жевать, довольно косо посмотрел на отца.

– Если можно, папа, я бы вернулся к тому разговору, который мы с тобой вели. Я полагаю, ты согласишься, что как джентльмены мы можем иметь разные точки зрения, но не начинать при этом ссориться... – Адам поморщился от такого напыщенного начала, а сын между тем продолжал. – Я хочу сказать, что, как и раньше, остаюсь весьма невысокого мнения о Черчилле, несмотря на все твои комментарии. Кого он в сущности представляет? Ткачих в платках и башмаках на деревянной подошве?!

– Но это совсем не так, как ты говоришь! И потом, Джеральд, не стоит, по-моему, сбрасывать со счетов рабочий класс. Времена меняются, учти.

– О, да ты, отец, говоришь совсем, как один их этих новых социалистов. Рабочим нужны ванны? Но ты ведь прекрасно знаешь, что они будут держать там уголь!

– Это очередная утка, которую не так давно запустили отставшие от времени твердолобые консерваторы. Ведь они как чумы боятся всяких перемен в нашей стране. – Голос отца стал резким. – К тому же это всего лишь газетная спекуляция, и меня просто удивляет, что ты придаешь ей такое значение и даже считаешь возможным повторять. Вот уж не ожидал от тебя подобного, Джеральд!

Джеральд беспомощно улыбнулся, но в глазах промелькнула враждебность.

– Уж не хочешь ли ты сказать мне, отец, что собираешься предоставить ванны своим рабочим в Фарли?

Адам окинул сына ледяным взглядом.

– Нет, я лично не собираюсь. Но всю жизнь, как тебе хорошо известно, я стремился по возможности улучшить условия труда на фабрике. Намерен так же поступать и в будущем.

– Да стоит ли об этом беспокоиться? – возбужденно воскликнул Джеральд. – Рабочие все равно не будут довольны. Так что уж лучше как следует занимать их работой, держать впроголодь. Тогда, по крайней мере, они не станут лезть не в свои дела и мы сможем держать их под своим контролем.

– Не сказал бы, что это здравый принцип, Джеральд. Подобную политику не назовешь дальновидной, – отрезал Адам. – Но о делах фабричных мы с тобой потолкуем позже. Пока что я ограничусь только одним замечанием: ты должен хорошенько изучить человеческую натуру, природу человека. Это касается и рабочих тоже, сын мой. Во все века к ним относились отвратительно. Необходимы дальнейшие реформы, которые, как я надеюсь, позволят нам избежать слишком большого кровопролития.

– По-моему, тебе не следовало бы высказывать свои взгляды друзьям, занимающимся, как и ты, шерстяной промышленностью. А то они осудят тебя как изменника своего класса, – ответил Джеральд.

– А тебе не следовало бы проявлять подобную самонадеянность! – воскликнул отец, и глаза его блеснули холодным серебром, похоже, что всегда такой хладнокровный, на сей раз он может сорваться и выйти из себя, но в последнюю секунду Адаму все же удалось совладать со своими чувствами. Он налил себе еще одну чашку чая. Усталость последнего времени и нервное истощение привели к тому, что терпение его готово было вот-вот лопнуть. Совладать с нервами ему становилось с каждым днем все труднее.

Ухмыльнувшись, Джеральд подмигнул Эдвину, глядевшему на старшего брата в полном недоумении: он не привык, чтобы с отцом разговаривали с такой явной дерзостью. Непослушание Джеральда привело его просто в ужас. В смятении переводил он взгляд с одного на другого, а затем опустил глаза.

Адам был взбешен, но тем не менее сумел взять себя в руки. Открыв газету, он уже готовился снова погрузиться в чтение, как вдруг Эдвин, почувствовавший состояние отца и решивший рассеять его беспокойство, спросил:

– Папа, а ты был знаком с Китченером, когда служил в армии?

– Нет, Эдвин. А почему собственно ты спрашиваешь? – в свою очередь спросил Адам, в чьем голосе прозвучало нетерпение.

Отложив газету в сторону, отец с удивлением взглянул на сына.

– Просто я читал вчера статью, где описывалось, как он спорил с лордом Керзоном в Индии. Ты разве не видел этой истории в „Таймс”? Меня заинтересовал вопрос, почему они все время враждуют друг с другом? Ты не знаешь?

– Да, я читал эту статью, Эдвин. А причина, по которой эти двое постоянно между собой враждуют, заключается в следующем: когда Китченер отправился в Индию в качестве главнокомандующего британской армией, то единолично занялся передислокацией воинских частей. Довольно быстро он сумел добиться гораздо большего административного влияния над армией, чем имел генерал-губернатор, которому это, естественно, не слишком нравилось. И тогда, и теперь. Могу добавить к этому, что лорд Керзон столкнулся там с достойным соперником. Китченер, боюсь, не тот человек, которого можно переспорить. Что бы ни случилось, он всегда будет стоять на своем и не сдвинется с места.

– Я вижу, тебе Китченер не особенно нравится, да? – предположил Эдвин.

– Нет, мой мальчик, я бы так не сказал. А почему ты так решил?

– Когда я был еще маленьким, ты сам говорил мне, что Гордона убили в Хартуме по вине Китченера.

Адам пристально посмотрел на сына.

– У тебя потрясающая память. Я восхищен. Но все-таки говорил я не совсем то, что ты мне приписываешь. Насколько я помню, я тогда говорил, что экспедиция Китченера прибыла слишком поздно, чтобы можно было спасти генерала Гордона и его войска. Махдисты к тому времени уже штурмовали Хартум, и Гордон был зверски убит. Нельзя сказать, что это произошло по вине Китченера. В сущности, скорей всего это вина Гладстона, так как именно он задержал отправку экспедиции, которая должна была прийти на выручку Гордону. В свое время эта история вызвала много шума. Фактически из-за возмущения, охватившего тогда общество, в связи с тем, что Гордон был брошен на произвол судьбы, и пал кабинет Гладстона. Так что в смерти Гордона я не мог винить Китченера. Никак не могу. Вот тебе ответ на твой вопрос. Что же касается самого Китченера, то он прекрасный солдат, до конца преданный своему долгу.

– Так-так, – задумчиво заметил Эдвин, на самом деле весьма довольный, что отец как будто успокоился.

– Тебя вообще-то интересует больше армия или все же политика, Эдвин? Сдается мне, что тебя увлекает и то, и другое.

Адам был отходчив и не умел долго сердиться. Чувствовалось, что его злость против Джеральда улеглась.

– Нет, папа. Я вообще-то собираюсь стать адвокатом, – объявил Эдвин с горящими глазами, но едва он увидел нахмурившееся лицо отца, как глаза его стали тускнеть. – А что, тебе это не нравится? – спросил он упавшим голосом.

Адам тут же улыбнулся, почувствовав разочарование сына:

– С чего это ты взял? Я одобряю все, что нравится тебе, старина. Просто меня это несколько удивило. Я не ожидал подобного выбора, поскольку не считал, что тебя привлекает юриспруденция. Вот собственно и все. Впрочем, мне всегда было ясно, что для деловой карьеры ты не создан. А вот Джеральд чувствует себя на фабрике как рыба в воде. – Он бросил быстрый взгляд на старшего сына и обратился к нему, сразу посуровев: – Надеюсь, это так, Джеральд?

– Совершенно верно. Уверен, что Вильсон еще расскажет тебе о моих успехах. – Сделав паузу, он с хитринкой улыбнулся младшему брату. – К тому же Эдвину не по душе пришлась бы работа на текстильном производстве, да и здоровье не позволит. Слишком уж он изнеженный, а условия на фабрике не из легких. Одно время мне казалось, что его заинтересует газета, но поскольку это не так, я лично от души приветствую его стремление изучать закон. А почему бы и нет в самом деле? Разве нашей семье помешает, если у нас будут и свои юридические мозги?

Все это произносилось медоточивым тоном, и слова подбирались таким образом, чтобы за ними не видна была его всегдашняя хитрость. Помимо всего прочего он еще безумно ревниво относился к младшему брату и меньше всего хотел бы, чтобы тот составил ему конкуренцию, занявшись бизнесом. По праву старшего сына в семье делами должен был заниматься именно он, поскольку являлся наследником. В свой заповедник пускать посторонних он решительно не собирался.

Адам внимательно присматривался к старшему сыну. Притворство Джеральда не могло его обмануть. Единственное, чему он радовался, так это тому, что Эдвин, к счастью, не строил никаких честолюбивых планов, связанных с ведением семейных дел. Адам понимал, что в мире бизнеса Джеральд может быть весьма жестким противником, если того потребуют обстоятельства, а до семьи его лучше не допускать.

– Ну что ж, Эдвин, тогда можно считать вопрос решенным. Раз и Джеральд одобряет такой выбор... – и он легонько забарабанил пальцами по столу, – то значит, можно не беспокоиться.

Эдвин лучезарно улыбнулся сперва Джеральду, потом отцу.

– Я так рад, что вы оба одобряете мое решение! – воскликнул он торжественно и добавил: – А я боялся, папа, что ты станешь возражать.

– Да нет, что ты! – запротестовал Адам, доставая номер „Йоркшир морнинг газет”, его интересовал раздел Брэдфордского шерстяного рынка, осмотрев его, он тут же обернулся к Джеральду. – Прекрасно. Цены на шерсть более или менее стабильны. Экспорт увеличился. Мы по-прежнему имеем возможность диктовать на мировом рынке свои условия. Англия вывозит в год в среднем двадцать семь миллионов ярдов шерстяных тканей. Такой уровень держится уже третий год подряд – неплохо!

Алчные глаза Джеральда мрачно блеснули, его вялое лицо оживилось.

– Вильсон вчера сказал мне, что для нас этот год тоже будет вполне приличным. Деловой бум продолжается. Между прочим, ты собираешься встречаться с этим торговцем шерстью из Австралии, папа? Это же как будто сегодня утром? Его, если не ошибаюсь, зовут Брюс Макгилл. Ты же знаешь, что он должен появиться на нашей фабрике.

– Проклятие! Я совсем забыл! – вскрикнул Адам, злясь на самого себя. – У меня ничего не получится. Придется Вильсону заняться им.

– Хорошо, папа. А мне пора, пожалуй, отправляться на фабрику. – И Джеральд, шумно поднявшись из-за стола, удалился.

Адам проводил его хмурым взглядом, а затем обратился к Эдвину:

– Я поговорю насчет тебя с моим юрисконсультом. Мы должны встречаться с ним на будущей неделе. У него могут быть кое-какие соображение насчет твоей дальнейшей учебы, мой мальчик, когда ты кончишь государственную школу. Надо будет решить, какой университет тебе стоит выбрать для продолжения образования.

– Конечно, папа. И большое спасибо за все, что ты для меня делаешь. Я так тебе благодарен! – воскликнул Эдвин с подкупающей искренностью: он действительно любил и уважал своего отца.

В этот момент в дверь гостиной постучали и на пороге появилась Эмма. В руках у нее был большой поднос. Холодно посмотрев на сквайра, она быстро отвела глаза и перевела взгляд на серебряный чайник.

– Мне Мергатройд сказал, чтобы я начинала убирать со стола. Если вы, конечно, уже позавтракали. – Голос ее звучал жестко, она крепко сжимала руками поднос и стояла, не шевелясь.

– Да, Эмма. Пожалуйста. Мы уже закончили. Можешь забрать все, кроме чайника. Возможно, я еще выпью чашечку чая на дорогу, – с мягкой улыбкой ответил Адам, ласково взглянув на прислугу.

Стоявшая вполоборота Эмма, после этих слов тут же отвернулась и не смогла видеть той доброты и сочувствия, которыми искрилось красивое лицо сквайра.

– Слушаюсь, сэр, – ответила она каменным голосом и направилась к буфету. Оставив там поднос, она подошла к столу, чтобы убрать грязную посуду.

Вздохнув, Адам продолжил свой разговор с сыном, прислушивавшимся к каждому его слову.

Эмма бесшумно двигалась вокруг стола, собирая серебряные приборы и тарелки и стараясь не мешать их беседе. Кроме того, она всегда старалась быть на людях как можно незаметнее; своего рода самозащита, к которой она прибегала, желая избавить себя от возможных неприятностей. К несчастью, молодой хозяин, Джеральд, постоянно задирал ее, и это было ужасно. Ему же все это доставляло явное удовольствие. Вот сейчас, перед тем как она вошла в гостиную, он в коридоре пребольно ущипнул ее за ляжку, так, что она чуть не выронила поднос. При мысли об этом унижении сердце девушки наполнилось гневом.

Собрав посуду и устанавливая ее на поднос, она с горечью думала, сколько же еще терпеть эту жизнь, когда вокруг такие злые и страшные люди. Господи, убежать бы ей вместе с Уинстоном, но, она знала, это невозможно. Ведь в Королевский флот девушек не берут. Куда же убежать? Похоже, что некуда. И потом, думала она, мать не сможет без нее обойтись. Да и маленький Фрэнк, и отец. Тут ею овладела паника – пот мелким бисером выступил у нее на лбу. Бежать! Бежать из этого дома! Никогда больше не видеть Фарли-Холл. Бежать, пока не случилось чего-нибудь ужасного. Паника превратилась в настоящий кошмар наяву. Она понимала, что кошмар этот не имеет под собой основания – что это вдруг на нее нашло такое? В чем дело? И тут с ледяной ясностью Эмма осознала, в чем дело. Здесь, в этом доме, она была совершенно бессильна. Так, как могут быть бессильны и бесправны бедные перед лицом богатых. И с ней могут тут поступить, поняла она, леденея от страха, самым ужасным образом. Деньги! Она должна раздобыть их во что бы то ни стало! И не те жалкие несколько шиллингов, которые ей удавалось получить в деревне за штопку и шитье. Нет, у нее должно быть много денег! И это был ответ на все. Она всегда это чувствовала. Необходимо найти способ, как стать богатой. Но как? Где? Тут-то на память ей пришел Блэки О'Нил и его рассказы о Лидсе. Город, где улицы вымощены золотом. Вот где отгадка: там, в Лидсе, ей должен открыться секрет, как делать деньги! Много денег, чтобы никогда в жизни больше не опасаться, что ты снова можешь оказаться бессильной. Чтобы можно было отплатить этим Фарли их же монетой... Мало-помалу страх, сковывавший ее, начал отступать.

Поднос между тем был заставлен грязной посудой до краев: бедная Эмма чуть не упала под его тяжестью, когда стала выходить. Собрав последние силы и стиснув зубы, она молча удалилась из гостиной с высоко поднятой головой. Вся ее фигурка была исполнена достоинства, и даже спина выражала твердую решимость оставаться независимой. В ее осанке, несмотря на еще подростковую угловатость и отсутствие манер, угадывалась определенная – не по годам – величавость.

Эдвин, заметил отец, начал к этому времени беспокойно ерзать на стуле. Наконец он решился на объяснение:

– Можно мне уже идти, папа? Я еще не делал уроков, а у меня семинар, и неудобно, если я буду подготовлен хуже всех в классе.

– Конечно, мой мальчик, – ответил Адам, одобрительно улыбаясь. – Хорошо, что ты проявляешь такое прилежание. Давай, старина, занимайся. Но не забудь немного подышать днем свежим воздухом. Договорились?

– Хорошо, – и Эдвин направился к двери своей обычной изящной и легкой походкой.

– Да, Эдвин, – остановил его отец.

– Что, папа? – обернулся он к отцу, держась за ручку двери.

– Было бы прекрасно, если бы сегодня вечером ты смог поужинать вместе с тетей Оливией, ну и со мной, конечно.

– О чем ты говоришь, папа! – воскликнул Эдвин, заранее предвкушая удовольствие, которое сулило ему это неожиданное приглашение. – Огромное спасибо!

От избытка чувств Эдвин, выходя, даже позволил себе хлопнуть дверью – да еще с такой силой, что на стене даже затряслись мелкой дрожью газовые рожки.

Адам понимающе усмехнулся. Мальчик взрослел и явно обещал стать в будущем юношей с характером. Слава Богу, он каким-то образом избежал влияния матери. Адель... Надо бы зайти к ней сегодня. У них накопилось столько вопросов, которые необходимо обсудить. По обыкновению он все откладывал и откладывал их – неделя за неделей. Да и сейчас, если уж быть честным до конца, он все равно пытается сделать то же самое. Хрупкая, миловидная, взбалмошная, худенькая... Его Адель. С этой ее нежной улыбкой. Вечной улыбкой, от которой его порой бросало в дрожь. С радужной красотой, какая бывает только у блондинок. О, эта красота, жертвой красоты которой он пал много лет назад, когда впервые познакомился со своей будущей женой. Как мало времени ему понадобилось, чтобы понять: красота Адели была холодной как лед, это был своего рода камуфляж, надежно прикрывавший ее эгоизм и сердце, словно сделанное из мрамора. Но не только их: за ледяным панцирем скрывалась глубокая психическая болезнь. Уже много лет как Адам не поддерживал с ней никаких отношений. По крайней мере, десять – именно с тех самых пор, как его жена, предпочла окружить себя туманной пеленой отчужденности и болезненной изоляции: нежная, с обычно ангельской улыбкой на устах, как что-то само собой разумеющееся плотно прикрыла дверь своей спальни. Отныне для него она заперта навсегда. Помнится, в то время он даже сам поразился, как спокойно воспринял он конец их супружеских отношений, – это было чувство глубокого облегчения.

Уже давно Адам Фарли понял, что его женитьба, в которой не было ни страсти, ни любви, никоим образом не являлась уникальной. Многие из его друзей, как выяснилось потом, оказались точно так же связанными унылыми и бесплодными узами, хотя он и сомневался, что они, подобно ему, должны были мириться еще и с психическим расстройством. Его друзья, не горюя ни минуты и не мучаясь угрызениями совести, очень скоро нашли утешения в объятиях других женщин. В отличие от них сквайр, с его разборчивостью и безупречным вкусом, не позволял себе случайных связей с женщинами легкого поведения. Несмотря на чувственную натуру, Адам Фарли не ставил плотские утехи так высоко, как его друзья: в женщине, помимо красоты лица и тела, его привлекали и другие качества. Так что за эти годы безбрачие стало как бы его второй натурой, превратившись почти в аскетизм. Однако он не понимал, что для женщин, с которыми он сталкивался в обществе, его качества были особенно привлекательны, делая „этого аскета” в их глазах поистине неотразимым. Погруженный в собственные мысли о загубленной жизни, он был слеп и не видел, с каким повышенным интересом относилась к нему женская половина; впрочем, Даже прозрей он, ему в сущности было бы все равно.

Подойдя к окну, Адам раздвинул занавеси и выглянул во двор. Темные тучи развеялись, и небо сейчас было ясным и светло-синим: казалось, что это не просто небосвод, а перевернутая эмалированная чаша, настолько интенсивным выглядел цвет, северная ясность которого еще больше подчеркивалась лучами бледного, но уже яркого солнца. Черные холмы на горизонте были, как всегда, угрюмы и голы, но глаз Адама различал в них покоряющую загадочную красоту. Они стояли здесь, на том же самом месте, задолго до того, как он родился, и будут стоять здесь, когда его самого уже давным-давно не станет на свете. Земля вечна – неизменяемая, неубывающая, источник того могущества, которым держится семейство Фарли, источник их непреходящей силы. Он, Адам, всего лишь крупица в огромной вселенной, подумалось ему. И тут же собственные горести показались вдруг не имеющими значения, даже просто ничтожными. Кто он такой? Червь на этой богатой и прекрасной земле – смертный, как все живущие на земле. Придет день – и его не станет. И что будут тогда значить все его проблемы и то, чем они вызваны? И кому будет до них дело?..

Его раздумья прервал стук копыт: это Джеральд на своей двуколке быстро проехал по конному двору, спеша на фабрику. Мысли Адама переключились на двух его сыновей. За одно лишь сегодняшнее утро ему открылось множество совершенно новых вещей – не только о самом себе, но и о своих детях. По праву старшего Джеральд унаследует все земли Фарли, их усадьбу, фабрику и прочую недвижимость – с обязательством заботиться всю жизнь о своем младшем брате. Однако Эдвин не получит в наследство ничего стоящего и будет целиком зависеть от милости Джеральда. „Не очень-то, – печально вздохнул Адам, – заманчивая перспектива. Надо будет, – решил он, – обязательно предусмотреть в завещании кое-что и для Эдвина. Необходимо как можно быстрее повидаться со своим юрисконсультом".

Он не доверял Джеральду. Ни на йоту!

12

Состояние семьи Фарли, которым сейчас по праву старшего распоряжался Адам, основывалось на двух „китах” – приобретении земли и производстве сукна. Земля стояла на первом месте.

Адам Фарли прослеживал свое происхождение начиная с двенадцатого века. Составленный в 1155 году документ, хранившийся в подлиннике в одном из подвалов Фарли-Холл, свидетельствовал, что некто Хьюберт Фарли получил от короля во владение земли в округе Арквит и Рамсден Западного райдинга графства Йоркшир. Сия бумага, как говорилось в ней, была написана в присутствии Генриха II и подписана восемнадцатью свидетелями в Понтефрактском замке, где он обычно останавливался, бывая в Йоркшире. Учитывая состоятельность Хьюберта и его известность как одного из „людей короля", округ Арквит стали называть Фарли – по его фамилии. Именно он построил первый фамильный особняк на том месте, где сейчас находился Фарли-Холл.

Потомки Хьюберта увеличили земельные наделы семьи, получая их, как и другие знаки внимания со стороны королевской власти, за верную службу своим сюзеренам. Ярые роялисты, все они получали от британской короны щедрые дары. Генрих VIII пожаловал Джону Фарли Рамсденские луга – это случилось во время роспуска монастырей, когда Фарли оказал королю ценные услуги при проведении церковных реформ. Позднее дочь короля Генриха Елизавета Тюдор продала „долину Кирктон по берегам реки Эр Уильяму Фарли, сквайру, владельцу особняка Фарли и деревни”. Елизавета I, всегда стремившаяся пополнить королевскую казну, уже давно ввела в практику распродажу королевских угодий. Что касается Уильяма Фарли, то она относилась к последнему с покровительством, учитывая, что его сын служил капитаном в Королевском флоте и в свое время плавал вместе с Фрэнсисом Дрейком в Вест-Индию. Позже его судно входило в состав английского Королевского флота под командованием неустрашимого адмирала Дрейка, сумевшего в 1588 году нанести поражение испанской „Непобедимой арманде” в Кадисском заливе. Понятно, что королева продала Кирктон по весьма умеренной цене. Приобретение этого участка земли вдоль реки Эр явилось решающим моментом в увеличении состояния семьи Фарли, поскольку именно этой реке суждено было стать источником энергии для первой текстильной фабрики.

Сын Роберта, Фрэнсис Фарли, свое имя получил в честь знаменитого флотоводца, не пошел по стопам отца и не стал ни мореплавателем, ни вообще военным. Кстати, с этого времени среди Фарли уже не было больше никаких военных, если не считать, правда, непродолжительной службы Адама Фарли в Четвертом гусарском полку. Фрэнсис, старательный, упорный, но не наделенный от природы особым воображением, обладал тем не менее достаточной коммерческой интуицией, чтобы предвидеть растущее значение такого важного товара, как сукно. В конце шестнадцатого века он начал развивать у себя шерстяное производство. Собственно говоря, мануфактуры у него еще не было: местные деревенские жители по-прежнему, у себя на дому, изготовляли шерсть, но то, что раньше прялось и ткалось для собственного потребления, теперь шло на продажу. Отсюда вели свое начало знаменитые предприятия Фарли, сделавшие потомков Фрэнсиса не только самыми богатыми, но и самыми могущественными фабрикантами шерсти в Западном райдинге графства Йоркшир. К началу семнадцатого столетия деревня Фарли превратилась в процветающее фабричное поселение, жители которого занимались производством шерсти. Здесь была своя хлебная лавка, сукновальная фабрика на берегу реки и водохранилище.

Таким образом Фрэнсис Фарли присоединил к земле, которой владел их клан, еще и сукно.

Но без земли не было бы никакого сукна. Расположение фамильных угодий в Западном райдинге графства, геологические особенности и климат – все это в значительной степени способствовало успеху семейного шерстяного производства, сделав Фарли некоронованными королями шерсти далеко за пределами их округа.

Деревня Фарли находится у подножия Пеннинской гряды, этой цепи скалистых отрогов, проходящих по центру Англии – от Чевиот-Хилс на границе с Шотландией до Скалистого края, живописных холмов на северо-западе графства Дербишир. Гряду эту называют еще „позвоночником Англии” – такое название она получила от местных жителей. Геологическое строение Пеннинских гор неоднородно. На севере Йоркшира это белый известняк, на котором растут травы. Но ключи, которые здесь бьют, естественно, выносят на поверхность известняк; богатая известью вода особенно вредна для овечьей шерсти.

Южнее неожиданно известняк пропадает – это так называемый Провал Эр, – через него река Эр течет к Лидсу. К югу от Скиптона и Провала Эр и начинается Западный райдинг графства Йоркшир. Тут Пеннинские горы сложены из твердого темного песчаника, или „мельничного камня”, с примесью угля и с покрытием из торфа и глины. На „мельничном камне” почти ничего не растет – разве что овес и жесткая трава. Однако как раз их-то и любят больше всего короткошерстные овцы. В этих краях множество никогда не пересыхающих ручьев: насыщенные влагой ветры с Атлантики приносят с собой к подножию гор постоянные дожди. Вода в тамошних горных ручьях совсем не содержит извести – вода тут мягкая и способствует отличному качеству овечьей шерсти. Вода и овечья шерсть – вот два главных условия для производства сукна и оба эти компонента в Западном райдинге Йоркшира в избытке.

Располагая подобными природными резервами, шерстяное производство, которым занималось семейство Фарли, быстро росло, особенно в восемнадцатом веке. Впрочем, этому бурному росту во многом способствовали предприимчивость и прогрессивные методы, применявшиеся тремя Фарли: дедом, отцом и внуком – Джошуа, Персивалем и Дэвидом. Все трое были в сущности пионерами шерстяного бизнеса: обладая незаурядным чутьем, они осознавали важность новых изобретений, которые, как они справедливо полагали, способны обеспечить наиболее эффективный рост производства. И это происходило в то время, когда многие их конкуренты-производители шерсти не видели никакого прока в использовании технологических новинок, которым в конечном счете суждено было изменить всю социальную и экономическую структуру не только в Йоркшире, но и во всей Англии. Фарли с удовольствием приобретали „новомодное оборудование”, как презрительно именовали появлявшиеся на рынке все более хитроумные станки не слишком просвещенные фабриканты, и получали от их применения замечательные результаты.

Джеральд в качестве предполагаемого наследника должен был впоследствии вступить во владение всем огромным состоянием Фарли, которое сейчас находилось в руках Адама Фарли, его отца. От своих предков молодой наследник взял кое-какие немаловажные качества, начисто отсутствовавшие у Фарли-старшего. Прежде всего он просто любил сам процесс производства шерсти, как в свое время любили его они. Процесс этот вызывал в душе Джеральда такую же страсть, какую пробуждали в ней деньги и еда. Бывая на фабрике и находясь рядом с работавшими с оглушительным шумом станками, он действительно чувствовал себя в своей родной стихии. Только тогда он ощущал подлинное биение пульса жизни, все его тело наполнялось необыкновенной силой. Оглушавший Адама шум ткацких станков для Джеральда был настоящей музыкой, услаждавшей его слух. А вонючий запах сальной шерсти, который с трудом переносил Адам, казался Джеральду милее любых духов. Всякий раз, когда на глаза старшему сыну Адама попадались тюки с шерстью, их вид приводил семнадцатилетнего Фарли в такой неописуемый восторг, какого он не испытывал ни от чего другого.

В это утро, пока Джеральд ехал по нижней дороге через долину, все его мысли были о фабрике, вернее об отце и Эдвине и их отношении к фабрике, столь отличном от его собственного. Он совсем не ощущал холода, не замечал ни окружающего ландшафта, ни красоты разгоравшегося дня, полностью погрузившись в лабиринт сложных расчетов. Итак, в результате предпринятого им за завтраком демарша Эдвин полностью устранен из игры в качестве конкурента. И как ловко и аккуратно ему удалось провести всю эту операцию. И с какой молниеносной быстротой! Раньше ему казалось, что подобное просто немыслимо. Во сне такое не приснится. Конечно, Эдвин не был ему настоящим соперником. Ведь наследником-то является он, Джеральд – право первородства, защищенное законом, давало ему все. В последнее время, однако, он все чаще и чаще начинал опасаться, что Эдвин может тоже захотеть заниматься шерстяным бизнесом и помешать ему сделать это было бы невозможно. Но иметь его рядом с собой совершенно незачем. Теперь, похоже, ему больше нет нужды беспокоиться о подобном варианте. Эдвин оказался вышибленным из седла – причем не по чьей-либо, а по своей собственной воле. А что касается отца, то... В душе Джеральда был, должно быть, какой-то изъян: она буквально разрывалась от лютой ненависти к отцу. Не слишком-то склонный разбираться в собственных чувствах, Джеральд мало задумывался о причинах подобного отношения, весьма туманно полагая, что причина, по-видимому, кроется в страшной и всепоглощающей зависти. В мыслях своих он неизменно стремился принизить отца, цепляясь к какой-нибудь черте его характера, пусть самой нетипичной, и раздувая ее до грандиозных размеров, пока она не становилась убийственной, непростительной слабостью. Бережливый до такой степени, что это переходило в скаредность, ограниченный, провинциально мыслящий, Джеральд кипел от злобы, видя, сколько денег отец тратит на дорогие одежды, поездки в Лондон и за границу. А сколько средств вкладывает отец в эту никому не нужную газету? Джеральд не мог спокойно об этом думать – его душила злоба, даже ярость: наличные деньги уплывают из рук!

Обо всем этом Джеральд думал сейчас по пути на фабрику. Неожиданно он громко рассмеялся: до него дошло, что незаинтересованность отца в делах и его общее неприятие бизнеса по существу открыли ему, Джеральду, дорогу в мир бизнеса.

Теперь, когда он задумался обо всем, то увидел, что его путь предопределен и ему остается только взять бразды правления в свои руки, учитывая поведение отца. „И надо будет, – решил он, – самому побеседовать с этим австралийцем сегодня утром”. Вильсон говорил ему еще вчера, что Брюс Макгилл хотел бы продавать им австралийскую шерсть. Что ж, у них столько заказов на сукно, что, похоже, им может и на самом деле потребоваться дополнительное сырье. В любом случае имело смысл завязать знакомство с этим Макгиллом, одним из самых могущественных и богатых овцеводов Австралии.

И еще. Надо всячески поощрять отца в его нежелании заниматься делами и лично бывать на фабрике. Пусть он как можно дольше отсутствует – это полностью отвечает его, Джеральда, интересам. Скорей бы уж отец вообще удалился от всех дел, передав их ведение ему! Увы, слишком скоро это не случится. Сейчас он должен постепенно утверждаться на фабрике как ее будущий хозяин.

13

Верхняя гостиная в Фарли-Холл, принадлежавшая его хозяйке, Адели Фарли, была украшена массой красивых вещей. Однако красивые сами по себе, они не создавали общей гармонии в комнате, остававшейся бездушной и странно пустой, несмотря на все обилие находившихся там предметов. Такое впечатление возникало от унылой безликости и полной заброшенности, а вовсе не от недостатка мебели – ее-то как раз было предостаточно.

Просторная квадратная комната со сводчатым потолком, казалось, уплывавшим куда-то в бесконечность, и гигантским канделябром из сверкающего хрусталя была щедро украшена лепниной. На отделанных панелями девственно-белых стенах висели декоративные тарелки и парили розовощекие херувимы в обрамлении переплетенных листьев и стеблей аканта. Архитектурное убранство гостиной дополняло множество высоких окон и выдержанный в готическом стиле восемнадцатого века камин белого мрамора – огромный по размерам, с резными колоннами и нависающей полкой.

За исключением самих стен, почти все остальное в комнате было в голубых тонах: бледно-голубой узорчатый шелк, обтягивавший часть стены, окаймлявший окна и покрывавший обитые им диваны и хрупкие золоченые стулья; голубой старинный ковер на темном дубовом паркете. Ледяную голубоватую безжизненность гостиной подчеркивали зеркала, украшения из хрусталя, стеклянные витрины, под которыми лежали засушенные цветы и восковые фрукты, тонкое серебро и дорогой фарфор, светившиеся холодным отраженным светом. В камине постоянно горел огонь, фарфоровые и жадеитовые лампы отбрасывали лучи мягкого света, мрачновато поблескивала темная антикварная мебель – и все-таки ничто было не в состоянии растопить ледяную атмосферу, господствующую в этой огромной комнате, придав ей по-настоящему жилой вид.

Заставленная мебелью, она красноречиво свидетельствовала о жалких попытках глубоко одинокой и снедаемой беспокойством женщины найти хоть какое-то утешение в вещественных предметах богатства, ее усилиях побороть свой психический недуг, окружив себя вещами, а не людьми, словно вещи могли дать ей иллюзию полноты жизни. Те немногие, кто сюда входил, никогда не чувствовали себя спокойно и удобно – и даже сама Адель, владелица этого памятника сомнительному вкусу, находившаяся сейчас в своей гостиной, казалась одинокой и потерянной, бродя, словно привидение среди множества заполнявших комнату вещей и безделушек, собиравшихся ею в свое время с таким тщанием и ненасытностью, а теперь ставших как бы и ненужными.

Этим утром она забрела сюда из примыкавшей к ее гостиной спальни без всякой определенной цели – так, на всякий случай. Постояла на пороге, прислушалась, а потом уже вошла. Большие, отливавшие серебром красивые глаза Адели сейчас переполняло тревожное ожидание. Она быстро переводила взгляд с одного стоявшего в комнате предмета на другой, крепко вцепившись длинными нервными аристократическими пальцами в края своего белого шелкового пеньюара в серебристую полоску. Прижимая к телу прозрачную ткань, Адель как бы пыталась защитить себя, в то время как взгляд ее, снова и снова, метался по комнате, желая убедиться, что там никого больше нет и в темном углу не прячется кто-либо из прислуги, вытирая пыль или подметая, а на самом деле просто нарушая ее уединение.

Высокая, грациозная, Адель, однако, была настолько замедленна в своих движениях, что порой казалось, будто она пребывает в полудреме. Именно такое впечатление она произвела бы на любого, кто оказался сейчас в гостиной, куда она после некоторого колебания все же вплыла, решившись покинуть свою спальню – единственное место в доме, служившее для нее безопасной гаванью. Ее светлые волосы, рассыпавшиеся мягкими локонами и тонкими прядями по плечам, были почти серебристого оттенка; сзади волна почти сливалась со снежно-белым серебристым шелком, окутывавшим ее тело, так что отличить одно от другого казалось почти невозможным. Остановившись у окна, Адель бросила взгляд на расстилавшуюся внизу долину – выражение ее глаз было отсутствующим, словно она смотрела и не видела.

Ландшафт за окном за последние несколько недель разительно изменился: пыльно-серые и мрачные черные тона, еще недавно господствовавшие тут, уже уступали место первой весенней зелени. Черная земля стала мягче – повсюду видны были приметы пробуждения жизни, наполнявшие собой дрожавший от поднимавшегося тепла воздух. Адель, однако, видела все это как бы сквозь мутную пелену, погруженная по обыкновению в свои мысли и заботы. Ушедшая в себя, в глубины своего внутреннего мира, она жила в отрыве от мира, который ее окружал, странно отгороженная от всего внешнего, всего, что было для нее посторонним. Ее собственная душа была той единственной реальностью, какую она признавала.

Но вот на ее неподвижное лицо упал солнечный луч, высветив гладкую кожу и очертания, которые скорее могли принадлежать молодой девушке, а не тридцатисемилетней женщине. Впрочем, девичьи черты Адель Фарли были обманчивы красотой мраморного изваяния, совершенного, но неживого, как если бы высеченная рукой скульптора статуя хранилась под стеклом долгие годы и ее ни разу не согревала чья-нибудь любовь, не мучили собственные горести и не трогали чужие страдания.

Вдруг, с несвойственной ей обычно порывистостью, Адель отпрянула от окна – в глазах ее засветилась решимость. Она быстро пересекла комнату и подошла к стеклянному шкафчику французской работы, стоявшему у дальней стены, в котором были выставлены разные вещицы, собранные ею за годы их с Адамом совместных путешествий. Когда-то Адель по-настоящему гордилась этой своей коллекцией, доставлявшей ей неизменное удовольствие, но теперь интерес ее давно угас.

Остановившись перед шкафчиком, она с беспокойством огляделась вокруг и только тогда решилась извлечь из кармана небольшой ключик. Ее прекрасные глаза при этом превратились в две щелочки, в которых посверкивала хитрость, а лицо исказилось гримасой тайного злорадства, так портившей ее выразительные красивые черты. Она с осторожностью вынула из шкафчика графин темно-красного венецианского стекла. Блестя от игравшего на нем солнечного луча, он светился мириадами радужных бликов, но Адель совсем не обращала внимания на игру света, когда-то так радующую ее. Поспешно вытащив стеклянную пробку, она поднесла графин к холодным бледным губам трясущимися руками. Адель пила жадно, припав к горлышку так, словно речь шла о том, жить ей или нет, и она умирает от душившей ее жажды. Сделав несколько больших глотков (чувствовалось, что к этой процедуре она прибегает не впервые, и в ее движениях сквозила привычная уверенность), она благодарно прижала графин к груди, закрыв в блаженной истоме глаза и глубоко дыша. По мере того, как жидкость спускалась все ниже и по всему телу разливалось благословенное тепло, постоянно мучивший ее ужас начал отступать вместе с тревогой, появлявшейся у нее, как только она просыпалась поутру. Эйфорическое чувство покоя овладевало ею – алкоголь постепенно делал свое дело. Она снова оглянулась вокруг – прежнего страха и враждебности комната ей уже не внушала, только сейчас смогла она разглядеть мягкие солнечные лучи, лившиеся в гостиную, яркий огонь, пылавший в камине, первые весенние цветы в настольной вазе.

Адель улыбнулась самой себе и еще раз поднесла графин к губам и снова с жадностью прильнула к нему. Лишь тоненькая струйка коснулась ее языка. Тогда она отвела руку с графином, потрясла его в явном нетерпении, зло поглядела на графин и, не веря собственным глазам, покачала головой. Графин был пуст.

– Проклятье! Проклятье! Проклятье! – трижды вскрикнула она в ярости, искажавшей ее голос.

Затем Адель снова пристально поглядела на графин. Руки ее при этом опять затряслись, по телу внезапно пробежала холодная дрожь. „Я что, много пила вчера вечером?” – спросила она сама себя. Больше всего ее ужаснуло, что она решительно ничего не помнит. Она сразу же запаниковала, и тут ей сделалось по-настоящему страшно. Она осознала всю безвыходность своего положения. Подумать только, у нее больше совсем не оставалось алкоголя! Мысль об этом почти парализовала ее. Даже если бы ей удалось справиться с искушением выпить в течение дня, то все равно она должна знать, что на ее половине остаются хоть какие-то запасы спиртного. Это придавало ей чувство уверенности. А теперь она не могла больше чувствовать себя в безопасности.

Пошатываясь, Адель, словно слепая, почти на ощупь, добралась до стула и буквально упала на него. В голове у нее была полнейшая пустота. Все еще не выпуская графина из рук, она обхватила свою грудь и принялась раскачиваться взад-вперед, тихонько поскуливая, как побитая собачонка, мучимая невыносимыми страданиями.

– Господи! Господи! – бормотала Адель. – Скажи, что мне теперь делать?..

И, закрыв глаза, чтобы по своему обыкновению бежать от реальности, она начала дрожать безостановочной мелкой дрожью.

Кровь отхлынула от ее лица, которое стало сразу же мертвенно-бледным: Адель откинула голову на спинку стула, чтобы хоть немного унять дрожь, и ее волосы рассыпались по плечам – сейчас она больше всего походила на измученную девочку, каковой в сущности и была. Несмотря на всю свою красоту и дорогой утренний наряд, в который она была облачена, Адель выглядела жалкой и потерянной в этой огромной комнате, где витал призрак надвигавшейся трагедии, готовой вот-вот разразиться.

Наконец она открыла глаза.

– Миленький мой ребеночек, – произнесла она, адресуясь к предмету, который держала в руках. – Дорогой мой. Милый мой Джеральд. – Сделав небольшую паузу, она снова поглядела на свои руки, и по ее лицу пробежала тень недоумения. – Или это не Джеральд, а Эдвин? – Она медленно кивнула головой. – Конечно, не Джеральд. Это Эдвин. – И она принялась мычать что-то нечленораздельное, продолжая что было силы раскачиваться на стуле.

Тот, кто увидел бы Адель Фарли час спустя, наверняка решил бы, что перед ним совсем другой человек, настолько разительным показалось бы ему произошедшая метаморфоза. Не осталось и следа того возбуждения, в тисках которого она еще так недавно находилась; ее манеры обрели спокойную сдержанность. Одновременно с этим состояние горячки, отражавшееся в ее лихорадочно блестевших глазах, сменилось сосредоточенностью и осмысленностью, не имевшими ничего общего с полубезумным поведением и внешним видом.

Выглянув снова во двор, Адель на сей раз обратила внимание на то, что за окном идет дождь. Причем не обычный для Йоркшира легкий дождичек начала весны, это был настоящий потоп. Вот уж действительно разверзлись небесные хляби: струи воды, подстегиваемые порывами ветра, хлестали по оконному стеклу, дребезжавшему от бешеного напора. Как безумные, метались ветви деревьев, и сад, казалось, вот-вот не выдержит и оторвется от земли. Только вересковые пустоши оставались такими же, как всегда, невозмутимыми и мрачными, и все так же неприступно стояли на фоне потемневшего неба скалистые горы. Адель задрожала при виде этих ужасных громадин. Уроженка южных мест Англии, она всегда страшилась этих суровых краев, столь непохожих на буколические прелести зеленого Суссекса. Здесь, казалось ей, горы, словно тюремные стражи ограждают ее от мира – такими же „пленниками” были дом и деревушка, принадлежащие Фарли. В Йоркшире она всегда чувствовала себя чужой. Чужой в чужих краях.

Ее била дрожь. Она замерзала – пальцы рук и ног превратились, как ей казалось, в сосульки. Адель вся сжалась, кутаясь в свое легкое шелковое одеяние, тщетно пытаясь согреться. Дрова в камине, заметила она в ужасе, тем временем догорели, и там оставалось лишь несколько дотлевающих головешек. Отойдя от окна, Адель наткнулась на валявшийся на полу графин – она даже не заметила, как выпустила его из рук. „Как это могло случиться, – подумала она, поднимая его и с недоумением разглядывая. – И почему он очутился здесь?” Неужели она вынимала его из стеклянного шкафа? И тут ей вспомнилось: она сама, захотев выпить, доставала графин. Когда это было? Час или, может быть, два назад? Этого она не помнила. Она вообще не помнила ничего, что было с ней с утра. Адель тихо засмеялась. До чего все это глупо, подумалось ей. Ее страхи, охватившая ее паника... Чего ей бояться? Ей, хозяйке этого дома. Да надо только позвонить, вызвать Мергатройда и велеть ему принести бутылку виски. Вот и все. И еще бренди. Конечно, втайне от Адама, как всегда и делал дворецкий, прекрасно ее понимавший.

Тихое звяканье фарфора в коридоре, становившееся все громче по мере приближения ее к гостиной, известило Адель о том, что через две-три секунды сюда принесут завтрак. Адель поспешно поставила графин в шкафчик, повернула в замке ключик и почти выбежала из комнаты, что было ей несвойственно. Ее волнистый пеньюар напоминал теперь два прозрачных вздымавшихся крыла, по плечам змеились серебристые волосы.

Неслышно прикрыв за собой дверь спальни, Адель прислонилась к ней и улыбнулась, явно довольная собой. „Надо будет, – решила она, – подобрать какое-нибудь подходящее утреннее платье, а после завтрака срочно заняться своим лицом и прической. Потом можно будет послать и за Мергатройдом”. Подходя к гардеробу, где висели ее платья, она все время твердила себе: „Хозяйка Фарли-Холл – это я! Я и никто другой. Надо, чтобы об этом знали все. И с сегодняшнего же дня! Конечно, очень мило со стороны моей сестры Оливии, что она так много взяла на себя по дому после того, как приехала сюда в феврале. Но настало время вернуть себе те обязанности по ведению хозяйства, которые сейчас в руках Оливии”.

– Я уже достаточно хорошо себя чувствую, чтобы взять бразды правления, – произнесла она вслух с полной уверенностью в правоте своих слов.

„К тому же, – продолжала она уже про себя, – Адаму наверняка это придется по душе”. При мысли о муже у нее перехватило горло. Адель нахмурилась. Придется ли ему это по душе? Ведь он считает ее дурочкой, не то что сестру, которая для него является образцом всего самого лучшего, что только может быть у женщины. В последнее время Адам все чаще казался ей человеком, окруженным стеной отчуждения и сдержанности. В сущности, он был таким и прежде. Ее снова зазнобило. В течение нескольких недель, встречаясь с ним, она видит в его глазах еще и скрытую угрозу, пугавшую ее. Его белесые глаза неотступно следили за ней. И глаза Оливии тоже. Они не догадываются, а между тем она – в свою очередь – следит за тем, как эти двое следят за ней и шепчутся по углам. Они наверняка в сговоре. И что-то против нее замышляют. Но раз она об этом знает, у них ничего не выйдет. Но ей нельзя терять бдительности. Адам, Оливия. Ее враги.

Галлюцинации снова завладели ею. С поспешностью и бешеной энергией Адель стала, одно за другим, вытаскивать платья и бросать их на пол, словно это были ненужные тряпки. Платье, которое она искала, все не попадалось. Это было особое платье, обладавшее особой силой. Она знала: стоит ей надеть его – и она снова станет полновластной хозяйкой Фарли-Холл. В этом Адель не сомневалась. И ведь платье где-то тут. Должно быть тут... если... если только Оливия его не украла. Как украла она ее господствующее положение в этом доме!

И Адель все доставала и отшвыривала платья и другую одежду, пока в шкафу уже ничего не осталось. Она долго смотрела на опустевший шкаф и затем отрешенно взглянула на гору платьев, возвышавшуюся на полу – шелк и атлас, жоржетт и шифон, бархат и шерсть. Разных цветов и оттенков. И все это валяется сейчас у нее под ногами.

Почему? – напряженно думает она. Почему все эти пеньюары, утренние платья и вечерние наряды брошены на пол? Она что-то искала. Но что? Она не помнила. Переступив через валявшуюся одежду, Адель двинулась к высокому зеркалу возле окна. Стоя перед ним, она принялась задумчиво играть со своими волосами, поднимая их над головой и затем позволяя им падать на спину. Она делала это медленно, повторяя – раз за разом – одни и те же движения и следя за тем, как меняется их цвет. Взгляд ее снова был отсутствующим, на лице не отражалось ни малейшего чувства – Адель опять впала в невменяемое состояние.

14

Эмма так торопилась, что почти вбежала в гостиную Адель Фарли в своих новых, начищенных до зеркального блеска, черных ботинках на пуговичках, она едва касалась пола; накрахмаленная белая нижняя юбка слегка потрескивала в полной тишине. Крепко держа в загрубевших от работы руках чересчур большой для нее серебряный поднос, Эмма старалась поднять его как можно выше, чтобы не натолкнуться на мебель.

Едва видное под поднятым подносом Эммино лицо сияло чистотой и светилось молодостью и здоровьем; светились и ее поразительные зеленые глаза – в них отражались ее живая и подвижная натура и недюжинный ум, которого не могли скрыть даже густые ресницы. Ее золотистые волосы, блестящие и гладко зачесанные, были по обыкновению уложены пучком на затылке, а „вдовий пик" сегодня казался особенно заметен – виной тому скорей всего был чепчик, оттенявший ее лицо подобно нимбу. Снежно-белый, жестко накрахмаленный, как и передник, он дополнялся столь же хрустящими манжетами и воротником платья – и все это было недавно куплено для нее в Лидсе Оливией Уэйнрайт. Само платье также появилось совсем недавно, но сшила его сама Эмма – из обрезков сукна с фабрики (их тоже дала ей Оливия). Эммина радость от нового наряда могла сравниться разве что с гордостью от улыбки одобрения на лице Оливии, когда та увидела, какая она рукодельница и какие чудеса может творить.

Новая одежда не только, при всей своей скромности, помогала развеять тот образ замарашки, забитой и запуганной, который привел в ужас Блэки, но и во многом оттеняла природную привлекательность Эммы. Сочетание белого и голубого, чистоты и безупречного вкуса, строгости и задорности (чего стоил один только кокетливый чепчик!) делало еще более выразительными черты лица, отчего девушка теперь казалась несколько старше своих лет. Но самое главное, перемена отразилась в ее манере держаться, заразительно отличавшаяся сейчас от той, какая была ей свойственна еще каких-то два месяца тому назад. Да и сегодня Эмма настороженно относилась к присутствию некоторых из членов семейства Фарли рядом с собой, как и вообще к своей работе в их доме, но это отношение она все же могла теперь хоть как-то контролировать, не то что прежде. А ведь она работала в прислугах уже целых два года. К примеру, она больше не испытывала прежнего панического страха, когда ей поручалось отправляться наверх, где располагались апартаменты хозяев. Ее робость пряталась под строгой сдержанностью: при этом выражение лица становилось настолько отстраненным и замкнутым, что со стороны казалось просто высокомерным. У любого другого в ее возрасте подобное поведение выглядело смехотворным, но не у Эммы – все, что она делала, казалось совершенно органичным. Теперь она обрела известную самоуверенность, которая при всей своей непрочности позволяла ей держаться с несколько наивным, но все же достоинством.

Перемены в Эммином поведении были вызваны целым рядом обстоятельств: наиболее очевидным, хотя, быть может, и не столь уж решающим в общем плане, являлось то особое настроение, которое не покидало Эмму с момента приезда в Фарли-Холл Оливии Уэйнрайт два месяца тому назад и начавшихся в особняке нововведений. Женщина безупречного характера, высоких моральных принципов и здравомыслящая, Оливия Уэйнрайт, при всей мягкости и деликатности, неукоснительно следовала своему пониманию хорошего и дурного и постоянно выходила из себя, сталкиваясь с явным проявлением средневековой грубости и жестокости. Сострадательная, она в то же время не была излишне мягкотелой. На нее не действовали уговоры или слезливые просьбы, взывавшие к ее благородству, весьма суровой внутренней порядочности. На самом деле она могла быть весьма суровой по отношению к тем, кого считала лодырем и попрошайкой: с резким неодобрением отзывалась она о некоторых так называемых достойных благотворительных организациях, так как, по ее мнению, последние приносили больше вреда, чем пользы, и фактически глупо расходовали те денежные пожертвования, которые к ним поступали. Однако Оливия Уэйнрайт люто ненавидела любую несправедливость и бессмысленную жестокость, особенно когда они были направлены против того, кто не мог себя защитить. Хотя ее взаимоотношения с прислугой являлись образцом требовательности и твердости, в них тем не менее присутствовало молчаливое доброжелательство: новая хозяйка признавала достоинство честного труда и умела его ценить. Более того, она была настоящей леди в лучшем смысле этого слова – образованная, с твердым понятием чести, утонченная, прекрасно воспитанная, державшаяся с достоинством и любезностью по отношению ко всем, включая прислугу.

Само присутствие Оливии в доме, ее пристальный интерес ко всем сторонам ведения хозяйства, ежедневное общение с прислугой и твердость ее характера оказывали на жизнь Фарли-Холл глубокое влияние Атмосфера там, а особенно в цокольном этаже, где размещались все службы, улучшились коренным образом: стало куда меньше интриг и недоброжелательства. Оливия стала как бы естественным буфером между Мергатройдом, дворецким, и остальной прислугой. В особенности это касалось Эммы, которую Оливия заприметила сразу же после своего приезда в дом Фарли. Девушка необычайно понравилась ей с первого же дня их встречи, и она начала выказывать Эмме знаки своего расположения. Хотя Эмме по-прежнему приходилось много работать, относиться к ней теперь стали более человечно – она уже не подвергалась былым оскорблениям. Случалось, правда, что дворецкий обрушивался на нее, но только на словах: после прибытия Оливии он ни разу не позволил себе дотронуться до Эммы хотя бы пальцем. И пока Оливия будет находиться в доме, Эмма знала, что он не осмелится сделать это. Угрозы кухарки рассказать отцу Эммы о его безобразиях по отношению к дочери, думала Эмма, не смогли бы надолго его образумить, а вот Оливия Уэйнрайт безусловно сумела легко этого добиться.

Девушка не могла не испытывать благодарности к Оливии. Однако, несмотря на это, ее отношение к Оливии было странным образом неоднозначным. Осторожная, подозрительная, как она вела себя по отношению ко всем в этом доме, Эмма иногда, против своей воли, замечала, что восхищается Оливией. Подобное чувство не переставало удивлять и даже злить ее: ведь прежнее недоверие ко всем господам вообще, а к Фарли в частности, за это время нисколько не уменьшилось. Эмма всегда пыталась подавить в себе порывы тепла и дружественности, невольно возникавшие в ее душе при общении с миссис Уэйнрайт. Постоянно нося маску холодной сдержанности, Эмма искренне полагала, что подобные чувства являются проявлением слабости, притом опасной и безрассудной, поскольку давали другой стороне несомненное преимущество, в то время как ты сам отдаешь себя на милость победителя. Однако же, видя несомненный интерес Оливии Уэйнрайт к ней, Эмма начала обретать чувство гордости за свою работу – теперь большую часть времени она уже не испытывала прежних страхов и не относилась к своей работе с былым возмущением.

Когда Полли болела, Эмме поручали, вместо нее, обслуживать саму Адель Фарли. Уже один факт общения со своей хозяйкой имел большое значение для Эммы: во время болезней второй горничной Эмма имела возможность гораздо ближе наблюдать госпожу и познакомиться с ней. Это также помогло изменить Эммино положение в Фарли-Холл – разумеется, к лучшему. Что касается Адели, то Эмме показалось, что ее хозяйка просто избалованная, самовлюбленная и на редкость требовательная особа во всем, что касалось уделяемого ей времени и внимания. Вместе с тем, на взгляд Эммы, эти отрицательные качества полностью перевешивались той нежностью, с какой госпожа неизменно к ней относилась. И еще, то, что Адель пребывала где-то в заоблачных высях и относилась к установленным в доме неукоснительным правилам с явным пренебрежением, давало Эмме полную свободу действий. Хозяйка и она устанавливали собственные правила так, как считали нужным, не терпя никакого посягательства со стороны. Это новое чувство независимости, пусть во многом и призрачное, пробудило в Эмме другое чувство – свободы. Оно дало ей ту степень власти, какой у нее никогда не было в Фарли-Холл раньше, освободив ее от постоянной „опеки” Мергатройда и его вздорного нрава.

Точно так же, как Эмма, считая Оливию Уэйнрайт чуть ли не идолом, тайно поклоняясь ей против своей воли, она не могла не любить Адель Фарли, невзирая на то, что ей было прекрасно известно. Эмма попросту жалела ее. Эмме казалось, что можно было бы простить ей и ее крайнее легкомыслие и странное поведение. „Она же совсем как ребенок, – думала Эмма, – и ее, как это ни парадоксально, нужно всячески оберегать от других обитателей этого непонятного дома”. Бывало, что Эмма даже прощала миссис Фарли, что та открыто игнорирует страдания тех, кто находится на нижних ступенях социальной лестницы. Подобная снисходительность поражала саму Эмму – впрочем, девушка знала Адель Фарли уже достаточно, чтобы почувствовать: это не злоба или жестокость, а просто отсутствие всякого контакта с рабочим людом и обычная невнимательность, свойственная ее госпоже. Отношения Эммы с миссис Фарли во многом напоминали те, что сложились у нее дома, где Эмма привыкла за все отвечать. Порой она даже покрикивала на свою хозяйку. Адель, однако, казалось, не замечала этого, а если и замечала, то относилась к этому безразлично. Постепенно только Эмма стала заниматься ее каждодневным обслуживанием. Адель, в свою очередь, сделалась полностью зависимой от нее – точно также, как она постоянно зависела от Мергатройда, тайно поставлявшего ей алкоголь.

И хозяйка, и ее сестра, каждая по-своему выказывали Эмме доброту и понимание. И хотя это не утешало боль от перенесенных Эммой в Фарли-Холл унижений, но делало жизнь девушки в господском доме сносной. Новое отношение к ней явилось еще одним фактором, основополагающим, непреложным и, следовательно, решающим по важности, обеспечившим перемены в облике и самоощущении Эммы. В ней все больше и больше выкристаллизовывались те природные качества, которым было суждено стать определяющими в ее жизни, – неугасимое честолюбие и непоколебимая воля. Оба этих качества объединились в ней, чтобы породить ту фанатическую одержимость в достижении цели, которой суждено было стать движущей силой всех ее свершений. Рассказы Блэки о Лидсе распалили ее воображение – когда бы он не появлялся впоследствии в Фарли-Холл, она продолжала дотошно расспрашивать его, интересуясь каждой деталью о возможностях работы в этом городе. Скептически настроенный, осторожный, а иногда и неодобрительно относившийся к самой мысли об Эмминой поездке, он тем не менее подогревал ее девические мечты о славе, состоянии, лучшей жизни и, конечно, о неизбежном бегстве из родного гнезда.

Постепенно Эмма осознала, ее жизнь в Фарли-Холл – лишь временный эпизод, к которому следует отнестись с должным терпением, поскольку конец его не за горами. Она полагала и глубоко верила, что в нужный момент уедет и что момент этот близок. Пока что надо не просто убивать время, а использовать его для подготовки к будущему, которое нисколько ее не пугало.

Был у Эммы и свой секрет, которым она ни с кем не делилась, даже с Блэки. В сущности это был тайный план. Но план столь грандиозный, что он не оставлял места для сомнений, наполняя ее дни самым поразительным из всех человеческих чувств – надеждой. Это была надежда, затмевавшая все в ее безрадостной молодой жизни. Надежда, придавшая смысл ее существованию и помогавшая переживать долгие часы изнуряющего труда. Именно эта слепая вера, абсолютная и полная во всем, что касалось ее самой и ее будущего, зачастую придавала легкость ее походке, вызывала улыбку на ее обычно серьезном девичьем лице и постоянно поддерживала ее.

Вот и нынешним утром, в своем новом наряде, накрахмаленном и сияющем чистотой фартуке, с сердцем, полным надежды, и лицом, лучившимся радостью, Эмма походила на сверкающий новенький пенни – во всяком случае в ней ничего не напоминало о той забитой и несчастной девочке, с которой встретился Блэки на вересковой пустоши. Уверено, стремительной походкой двигалась она по толстому ворсистому ковру, подобная дуновению свежего весеннего ветерка, ворвавшемуся в эту затхлую, забитую никому не нужной мебелью комнату, и даже эта грустная обстановка и то, казалось, несколько разрядилась с ее появлением. Скользя между этажеркой для безделушек и консолью, заставленной всякого рода украшениями, Эмма с притворным ужасом покачала головой, выражая тем самым отношение к тому хламу, который собрала в своей гостиной ее хозяйка. При мысли о том, сколько времени требуется, чтобы смахнуть пыль со всех этих предметов, Эмму охватило раздражение: зачем здесь столько вещей? Нет, она не боялась никакой работы, но возиться с пылью, особенно в гостиной миссис Фарли, Эмма просто ненавидела.

– Да половину из всего этого давно пора выкинуть на свалку. Никто бы даже и не заметил! – вырвалось у нее.

Впрочем, Эмма тут же сжала губы: явно смущенная, она оглянулась вокруг, рассчитывая увидеть свою хозяйку сидящей по обыкновению на высоком стуле с круглой спинкой, закрывавшей ее с боков, чтобы не продуло на сквозняке. Стул всегда стоял возле камина, и как раз оттуда на горничную пахнуло любимыми духами миссис Фарли. К счастью, однако, комната на сей раз была пуста – и из Эмминой груди вырвался вздох облегчения. Наморщив нос, она несколько раз втянула воздух и не без удовольствия хмыкнула. Бывая наверху, она уже привыкла к запаху цветочных ароматов, пропитавших апартаменты хозяйки, и даже полюбила их. Как ни удивительно, Эмма, не очень-то склонная ко всякого рода излишествам, вдруг обнаружила, что неравнодушна к запаху дорогих духов, хорошему белью, мягким шелкам и сверканию драгоценностей. Эмма внутренне усмехнулась: когда она станет гранд-дамой, составит себе состояние, как заверил ее Блэки, так вот, когда это случится, она станет душиться в точности такими же духами. Жасминовыми, да, да, жасминовыми! Она это в точности знает, потому что прочла этикетку на флаконе, стоявшем на туалетном столике у миссис Фарли. Духи покупали в Лондоне, в цветочном магазине „Флорис". Там миссис Фарли покупала все свои духи и мыло, корзинки с ароматизированными травами и маленькие пакетики лаванды, которые клались в ящики шкафов, где хранилось ее тончайшее батистовое и шелковое нижнее белье. Да, у нее непременно будет флакон таких же жасминовых духов и кусок французского зеленого мыла, и даже маленькие пакетики лаванды в ящике с ее нижним бельем. И если у нее найдется достаточно денег, то белье это будет столь же мягким и шелковистым, как у миссис Фарли.

Впрочем, сейчас она не располагала временем для того, чтобы предаваться праздным мыслям подобного рода, и она запретила себе делать это, поспешно направившись к камину со своим подносом. Слишком много ожидало ее дел нынешним утром, а времени оставалось совсем мало. Кухарка нагрузила ее сегодня сверх всякой меры, так что она явно запаздывала с уборкой и была не в духе. Раздражало ее не то, что ей пришлось переделать кучу разных дел на кухне, а то, что в результате времени у нее совсем не оставалось. Новая Эмма, в отличие от прежней, начала ценить пунктуальность – и все это произошло за последние несколько месяцев. Теперь ей бывало не по себе, если она приносила завтрак миссис Фарли не вовремя. Да и вообще любое опоздание выводило ее из себя. Получив повышение и став из обычной прислуги горничной, Эмма с поразительной серьезностью восприняла свои новые обязанности.

Осторожно поставив поднос на маленький столик из орехового дерева с инкрустациями в стиле эпохи королевы Анны, находившийся рядом с высоким стулом с закрытыми боками, где любила сидеть миссис Фарли, предпочитавшая завтракать перед камином, Эмма еще раз осмотрела поднос, чтобы убедиться, что там все в порядке, переставила фарфоровые чашечки на другой, более привлекательный манер, взбила подушки, лежавшие на стуле, и переключила свое внимание на почти уже погасший огонь в камине. Опустившись на колени, она начала подкладывать бумажные жгуты и щепу и маленькие кусочки угля, осторожно орудуя щипцами, чтобы по возможности не испачкать руки. Как это неудачно, что из-за миссис Тернер она так запоздала! Кухарка, увы, бывает иногда прямо несносной. Ведь окажись она в гостиной своевременно, ей не пришлось бы сейчас возиться с разжиганием угасшего огня в камине. Ее это особенно злило, потому что приходилось терять попусту столь драгоценное время, и Эмма, безжалостная к себе, терпеть не могла отступления от намеченного распорядка. Ломалось все расписание на день! Она была просто вне себя: расписание было ее собственным недавним изобретением – своего рода Библией, по которой она жила. Без такого расписания – она знала это – все полетит в тартарары.

Взяв ручные мехи, Эмма стала привычно орудовать ими, по-прежнему стоя на коленях перед камином. Под влиянием слабых, но частых воздушных потоков тлеющие щепки вспыхнули, и пламя, наконец, занялось, разом осветив ее лицо. Стало видно, что оно слегка нахмурено и на нем нет больше того радостного выражения, которое оживляло его еще несколько минут назад: это Эмма вспоминала с горечью о том, какая у нее была беспокойная жизнь, пока твердое расписание не помогло справиться с хаосом.

Произошло это в тот день, в начале февраля, когда Полли в очередной раз слегла и Эмма должна была примириться с тем, что ей придется в дополнение к своим обязанностям выполнять еще и чужую работу. В сущности, другого выбора у нее не было. Физически выносливая, оптимистичная по натуре, Эмма носилась по дому как одержимая. Ничего, подбадривала она себя, завтра Полли встанет и все будет по-старому. Но этого не случилось. На Эмму навалились всей своей тяжестью совершенно новые хозяйственные дела – и сколько так будет продолжаться, одному Богу известно. От обилия новых обязанностей голова у Эммы шла крутом, она нервничала, недоумевая, как сумеет со всем этим справиться.

К концу дня она чувствовала себя совершенно выпотрошенной: ведь работала она с шести утра и до семи вечера, и за целый день у нее не выпадало ни одной минутки, чтобы присесть, не говоря о том, чтобы хоть немного передохнуть. Когда работа заканчивалась, то у Эммы часто не хватало сил поужинать, настолько она уставала. Единственное, что она все же могла сделать, это доползти до своего чердака и упасть на кровать. Она через силу заставляла себя раздеться: бледная, с трясущимися руками и едва ворочая языком от усталости, ложилась она в свою неудобную маленькую кровать, почти ничего не видя и не слыша вокруг себя. Она буквально проваливалась в тяжелый дурманящий сон, после которого, однако, никогда не вставала бодрой и по-настоящему выспавшейся. Болели спина и плечи, веки были по-прежнему воспаленно-красными, руки и ноги – налиты свинцовой тяжестью, а голова раскалывалась и гудела.

Дрожа от холода, Эмма поспешно одевалась в своей маленькой чердачной комнатке, умывалась ледяной водой из таза, и все это время ее трясло от гнева, с которым она ничего не могла поделать. Жаловаться она, тем не менее, не решалась, опасаясь ответных действий Мергатройда или, что еще страшнее для нее, – увольнения. Целый день, с утра до вечера, сновала она по лабиринтам огромного дома, вверх-вниз, вниз-вверх, невзирая на усталость, петляя извилистыми коридорами, пересекая бесчисленные холлы и гостиные, подметая пол, полируя мебель, протирая влажной тряпкой пыль, натирая черным графитом каминные решетки, разжигая и поддерживая в очаге огонь, стеля постели, начищая до блеска серебро, утюжа белье и при этом еще успевая обслуживать Адель Фарли. Другие же только диву давались: как это ей, бедняжке, удается не свалиться с ног. Мысль о подобной возможности вызывала у нее еще большую панику – упрямо сжав губы, она продолжала трудиться с удвоенной энергией, так как деньги, которые она здесь зарабатывала, были позарез необходимы дома. Эмма не могла позволить себе свалиться – ради семьи. Поэтому-то ей и приходилось так выкладываться, полагаясь, в основном, на силу воли и больше всего на свете опасаясь потерять работу (при одной мысли об этом ее бросало в ледяную дрожь).

Однажды утром, после недельного каторжного труда, Эмма была в гостиной и чистила ковер, бесконечно перебегая по огромному пространству коврового цветочного поля, в сложный восточный орнамент которого входили замысловатые арабески; щетка для чистки ковра выглядела в ее руках опасным оружием – с такой силой и яростью она ею орудовала. В разгар работы ее вдруг осенило (пришедшая ей в голову мысль настолько поразила Эмму, что она остановилась посредине ковра, как раз среди букета алых роз, облокотившись на щетку и погрузившись в собственные мысли). Вот на ее лице появилось удовлетворенное выражение: она уяснила что-то крайне для себя важное. Эмма, будучи реалисткой, умея анализировать и наблюдать, поняла, что уборка в Фарли-Холл потому была для нее столь трудной, что она не только плохо планировалась, но и делалась по существу шиворот-навыворот. В этот момент ей стало ясно, что в плохой организации работы повинен Мергатройд и его никчемное руководство. Каждый день приходилось по его милости делать кучу тех же самых пустячных дел, в чем не было ни малейшей надобности, на что уходила масса времени из-за мелочной придирчивости дворецкого. В то же время главные работы, такие как: чистка столового серебра, глажка горы свежевыстиранного белья, протирка панелей в библиотеке – все это зачастую приходилось делать в один и тот же день. Одному человеку было попросту невозможно справиться с такой нагрузкой и одновременно выполнять текущие дела, которых для Эммы никто не отменял. Но выход был, и он предстал перед Эммой, подобный вспышке молнии, когда она, будто пораженная громом, остановилась в центре ковра, держа в руках щетку. Решение было столь простым, что ее безмерно удивило: как это никто до нее не додумался до него?

Решение заключалось в планировании.

Если планировать работу как следует, поняла она вдруг, придерживаться системы и разумного подхода, распределяя работу более продуманно, справляться с ней будет намного легче. У нее не было в этом никаких сомнений, и чем больше она над этим размышляла, тем больше убеждалась в своей правоте. Пытаясь как-то разобраться во всей этой каждодневной путанице, Эмма начала засекать время, которое уходило у нее на каждую из операций, записывая на обрывках бумаги эти данные. (Эмма отрывала кусочки бумаги от старых газет, выброшенных в специальную корзину, стоявшую в библиотеке.) Затем она составила список всех своих текущих дел, приходившихся на каждый день, а также перечень более крупных дел на неделю. Несколько вечеров кряду, несмотря на усталость, Эмма заставляла себя не идти сразу же спать, а заниматься своими выкладками. Она тщательно изучала свой хронометраж на клочках газетной бумаги, обдумывая каждую из своих операций и решая, сколько времени она должна была бы занимать, чтобы в конце концов приступить к выработке собственного плана действий. Во-первых, Эмма решила более равномерно распределять самую тяжелую работу, чтобы те сложные дела, которые требовали больших затрат времени, могли выполняться в течение всей недели, а не дня, как это нередко бывало. Тогда вполне удобно было объединять их с другими, текущими, делами, составлявшими ежедневную рутину. Она также вычислила оптимальное время для каждой из своих обязанностей, безжалостно отсекая лишние минуты от менее важных операций там, где считала это целесообразным. Наконец, оставшись довольной, что смогла создать хоть какое-то подобие порядка из того, что представлялось раньше безнадежным хаосом, она переписала свой план действий набело, использовав бумагу получше, и поспешила к миссис Тернер, чтобы услышать от нее слова одобрения. Если составленное только что расписание будет выполняться, то в результате, полагала Эмма, в выигрыше должны остаться все – главное, чтобы не было сбоев с распорядком.

Как ни поразительно, но кухарка не только не похвалила ее, но наоборот, казалось, была неприятно удивлена и даже рассердилась на свою помощницу, чего вообще никогда прежде не случалось. Миссис Тернер самым серьезным образом предостерегла Эмму, чтобы та не думала вылезать со своим планом, иначе Мергатройд сочтет его неслыханной дерзостью с ее стороны. Пухлые раскрасневшиеся от гнева щеки кухарки так и тряслись, когда она отчитывала горничную, до сих пор ходившую в любимицах. Только тут до Эммы дошло, насколько всеобъемлющим был выработанный ею распорядок, если он затрагивал интересы дворецкого. Представив себе на минуту его бурную реакцию, она тут же вспомнила о его вспыльчивости, потоках ругательств и рукоприкладстве.

Однако миссис Тернер, предостерегая девушку, не учла ее упрямства и непреклонной воли. Именно эти Эммины качества смогли подавить в зародыше ее страхи. „Будь что будет, – твердо решила она, – а я все равно не отступлю от своего плана действий, все равно добьюсь того, чтобы стало легче и упорядоченнее”. Вежливо выслушивая наставления разгневанной кухарки, Эмма, невзирая на все зловещие прогнозы, почти мгновенно пришла к выводу, что она никоим образом не может позволить себе отклониться от своего курса, который был ею буквально выстрадан. Что же до самой миссис Тернер, то Эмма, трезво анализируя ее слова, поняла: кухарка попросту глупа. Она не понимает того, что ясно Эмме как день, – надо попытаться обойти Мергатройда, то есть поступать по-своему, не говоря дворецкому ни слова.

– Сейчас я иду наверх, чтобы показать свой новый распорядок миссис Уэйнрайт, – заявила девушка твердо и решительно, и зеленые глаза на сразу посерьезневшем лице холодно засверкали. – Посмотрим, что она скажет. Госпожа сама составляла свои планы после переезда. Я, например, думаю, что скоро она будет вообще вести здесь все хозяйство. Давно пора, чтобы кто-нибудь наконец за это взялся! – заключила девушка с вызовом.

Ее слова, кстати, оказались провидческими – так все на самом деле и произошло. Но это случилось позже. А пока что, не говоря больше ничего, Эмма повернулась и пошла наверх в господские покои. Еще немного, и – она это чувствовала – нервы ее могли сдать, и потому надо было покинуть кухню как можно скорее. Эмма так и не увидела выражения кухаркиного лица: бедная женщина осталась стоять с разинутым ртом, пораженная безрассудной, на ее взгляд, смелостью своей помощницы. От волнения она даже лишилась дара речи, хотя обычно любила поговорить, настолько непривычным показался ей открытый вызов, брошенный Эммой, всегда бывшей образцом послушания.

– Что? Показать свой план миссис У.? – наконец-то обрела миссис Тернер дар речи. – Не думай, что тебе это поможет, моя милая! – гневно воскликнула она, но Эмма и тут не обернулась, молча продолжая подниматься по лестнице, пока кухарка грозно кричала ей вслед: – Что-то ты не по чину себя ведешь, девочка! Знаешь, что за это бывает? Уволят – и все дела!..

Но Эмма, полная решимости довести начатое дело до конца, захлопнула за собою дверь, так и не вняв грозным предостережениям миссис Тернер.

Миссис Оливия Уэйнрайт пробыла в Фарли-Холл меньше недели – и за все это время Эмма не сказала с ней и двух слов. Неудивительно поэтому, что она, испытывая некоторую неловкость, робко постучала в дверь библиотеки. После того, как ее попросили войти, она некоторое время стояла на пороге, нервно переступая с ноги на ногу, буквально парализованная свалившимся на нее страхом. Оливия Уэйнрайт сидела за столом, где обычно сидел сквайр. Адам сам попросил ее срочно заняться находившимися в полном беспорядке счетами по оплате поставщиков. Раньше этими счетами занимался дворецкий, но толку от Мергатройда было не много. В своей сшитой у лучшего портного темной кружевной юбке и белой кружевной блузке со стоячим воротничком и короткими рукавами фонариком она выглядела необыкновенно элегантно. Большая брошь-камея изящной работы несколько скрадывала строгость линий воротничка; длинная нитка розового жемчуга ярко светилась на гипюровом жабо; в ушах были жемчужные серьги того же теплого розового оттенка. Ее темные волосы были уложены в высокую сложную прическу а-ля Помпадур – от этого лицо казалось особенно хрупким и нежным, словно чудесный цветок на длинном и гибком стебле.

Дрожащая, испуганная, стояла Эмма, не в силах сдвинуться с места. Она смотрела на Оливию, словно загипнотизированная ее красотой, изяществом и утонченностью, – всем тем, что позволяло назвать ее истинной аристократкой. В то же самое время, чем большее благоговение она испытывала перед ней, тем больше чувствовала неловкость из-за своего старого залатанного синего платья и серого в полоску застиранного передника, который явно знавал лучшие времена. В смущении Эмма старалась разгладить складки на юбке и топорщившемся на груди переднике, но все было напрасно. Она посмотрела на стоптанные ботинки с потрескавшимся верхом и тут же вспыхнула от смущения – впервые в своей жизни она испытывала жгучее чувство стыда. Это был стыд, который заставлял ее сердце мучительно сжиматься от боли, чего с ней никогда не случалось раньше. Стыд, который наполнял ее острым чувством собственной неполноценности и никчемности. Чувством, которого ей не суждено будет забыть до конца своих дней. Эмма, конечно, знала, что бедность – не преступление, хотя во всем мире к ней так и относятся, но тем не менее чувствовала себя преступницей, молчаливо замершей на пороге и не осмеливающейся ступить на роскошный ворсистый ковер, покрывавший пол. Пристыженная, встревоженная, онемевшая, она явно видела, какое жалкое зрелище представляет. Неужели эта богатая элегантная дама станет всерьез ее выслушивать, пронеслось у нее в голове.

Однако, несмотря на весь свой природный ум и раннюю, не по годам, проницательность, Эмма не могла знать, что Оливия Уэйнрайт являла собой пример женщины исключительной – с понимающим, чутким сердцем и щедрым разумом. Женщины, придававшей необычайное значение справедливости, принципам чести и сострадания. Женщины, стремившейся всячески помочь тем, кто этого заслуживал, стать лучше, чем они были, при одном условии – они сами должны были этого желать. Точно так же Эмма не осознавала, что Оливия вовсе не смотрит на нее придирчиво или насмешливо, что в ее отношении нет ничего от высокомерной жалости этакой благодетельницы, а есть только жадное любопытство и самый неподдельный интерес. Занятая все это время ухудшавшимся здоровьем своей сестры и депрессией Адама, в которой она его застала по приезде, Оливия еще не успела войти в курс домашних дел в Фарли-Холл. Хотя она и приметила маленькую горничную, порхавшую по дому, Оливия впервые могла наблюдать ее столь близко. С той минуты, когда Эмма вошла в библиотеку, Оливию поразила своеобычная и утонченная красота девушки, отнюдь не тускневшая из-за поношенной жалкой униформы и засаленного чепчика, повергавших сестру хозяйки Фарли-Холл прямо-таки в ужас – ее собственная прислуга всегда была одета прилично и со вкусом, хотя и без особых изысков. Пристально поглядев на Эмму, она не могла не заметить, что лицо девушки хорошо ухожено, а волосы аккуратно зачесаны, и весь ее вид говорит о чистоплотности и любви к порядку (пусть одежда на ней прямо-таки ужасная). Оливия была покорена.

Между тем Эмма заметила немой вопрос в глазах Оливии и, понимая, что больше уже невозможно оставаться на пороге, сделала робкий шажок вперед. В тишине комнаты резко прозвучал скрип ее башмаков, от которого Эмму бросило в дрожь и она сразу же остановилась, еще более пристыженная и подавленная, с выражением неподдельного беспокойства.

Оливия, однако, если и услышала скрип, то сделала вид, что ничего не произошло. Мило улыбнувшись, она мягко обратилась к Эмме:

– С чем ты пришла? Тебе, наверно, хочется что-то со мной обсудить?

Отзывчивая и сердобольная, Оливия Уэйнрайт с раннего возраста была наделена удивительной способностью располагать к себе каждого, кто с ней сталкивался, в особенности прислугу. Этот присущий ей дар, очевидно, распространил свое влияние и на Эмму: она подошла к столу уже гораздо более уверенно, моля Бога, чтобы ботинки вновь не заскрипели. Именно это и произошло. Поморщившись, Эмма громко откашлялась, как бы пытаясь заглушить один звук другим. Стоя сейчас перед Оливией, она с трудом проглотила застрявший в горле комок и тут вспомнила, что забыла сделать реверанс.

– Да, у меня кой-чего есть обсудить, мэм, – произнесла она дрогнувшим, но все же сохранившим свою твердость голосом.

– Во-первых, скажи мне, как тебя зовут, детка, – снова улыбнулась Оливия.

– Эмма, – нервной скороговоркой произнесла горничная.

– Ну так что у нас за проблема? Давай обсудим ее, ведь только так мы сможем ее решить, правда, Эмма? – спросила Оливия.

Эмма кивнула и почти шепотом – в первый момент у нее от волнения пропал голос – стала объяснять положение дел, главные трудности и те проблемы, которые возникали перед ней, не позволяя выполнять свои обязанности, которых накапливалось слишком много из-за плохой организации. Оливия слушала ее с мягкой улыбкой на спокойном приятном лице – в ее лучистых голубых глазах читалось пристальное внимание. По мере того как Эмма продолжала свой горестный рассказ, Оливией все больше овладевала тихая ярость: она возмущалась творившейся дома несправедливостью. Ее бесило то, что из рук вон плохо ведется хозяйство в доме ее зятя: в таком большом и богатом доме нельзя было допустить, чтобы дела приходили в такое безобразное состояние, как, по всей видимости, происходило в Фарли-Холл, где, судя по рассказу Эммы, дело зашло уже, по-видимому, чересчур далеко.

Когда Эмма закончила, Оливия некоторое время еще продолжала изучать девушку, покоренная ее мелодичным голосом и удивительной способностью выражать свои мысли столь лаконично. Ее объяснение было прозрачно-ясным, несмотря на ограниченный словарный запас, которым она владела, и диалектизмы – к счастью, их было не так много, как опасалась Оливия. Интуитивно она чувствовала, что горничная ничего не преувеличивает и не преукрашивает и что на ее свидетельства можно положиться с уверенностью. Вот почему Оливия была так глубоко поражена тем, что узнала от Эммы.

– Ты, значит, и вправду единственная горничная на весь дом? – с недоверием спросила Оливия.

– Да как сказать, мэм, – быстро ответила Эмма. – Тут иногда приходит одна помогать кухарке. И еще Полли. Но она все еще болеет, как я вам уже говорила. Она-то и есть настоящая горничная.

– Получается, что со времени болезни Полли ты одна исполняла и ее работу и свою собственную? Убиралась во всем доме и присматривала к тому же за миссис Фарли?! Я тебя правильно поняла, Эмма?

– Да, мэм, – нервно переминаясь с ноги на ногу, ответила та.

– Так-так, – негромко заметила Оливия, и было видно, что она едва сдерживается, чтобы не выйти из себя.

Оливия Уэйнрайт привыкла к порядку и спокойствию у себя дома и, будучи способным и эффективным организатором, прекрасно наладившим дела и в своем лондонском особняке, и в загородном поместье и в сфере бизнеса, была, совершенно естественно, в ужасе от возмутительных условий в Фарли-Холл.

– Да это же просто чудовищно, – пробормотала Оливия. – Этому не может быть никакого оправдания. – И она гневно выпрямилась на стуле.

Неправильно истолковав эти слова и почувствовав явное раздражение в голосе Оливии Уэйнрайт, Эмма перепугалась.

– Поверьте, мэм, я вовсе не хочу увильнуть от работы, которая мне положена, – произнесла Эмма дрожащими губами, опасаясь, что ее сейчас возьмут и уволят за ту дерзость, которую она себе позволила и которую можно было истолковать просто как нежелание усердно трудиться. – Я ведь не боюсь тяжелой работы, мэм, поверьте. Но все дело в том, что Мергатройд все... все неправильно планирует.

– Да, похоже, что это именно так, Эмма, судя по твоему рассказу, – произнесла Оливия с задумчивым выражением в глазах.

Эмма пристально поглядела на нее – внешнее спокойствие, написанное на ее лице, успокоило и приободрило девушку, решившуюся наконец вручить свой смятый клочок бумаги, который она предварительно разгладила.

– Я тут план составила, мэм. Я так думаю, что с ним мне полегче будет. Тут все размечено, как все должно быть.

Эмма подошла поближе к столу и протянула Оливии свой план, и та заметила, какая у девушки потрескавшаяся, вся в цыпках, кожа, и ужаснулась. Она перевела взгляд на склонившееся над столом лицо горничной и сразу же обратила внимание на черные круги под огромными глазами девушки, заметила, как устало опущены ее худенькие плечи, и сердце ее сжалось от неподдельного чувства печали. Оливию переполнил стыд за Адама, хотя она отдавала себе отчет в том, что он не знает и не может знать всего этого. Вздохнув, она поглядела на лежавший перед ней клочок бумаги. Внимательно прочитав его, она вновь подивилась Эмминому уму и преисполнилась уважения к молоденькой девушке. Эмма безусловно обладала довольно высоким интеллектом и несомненно имела деловую хватку. Распорядок дня был составлен необычайно дотошно и предусматривал буквально все, так что Оливия решила, что и сама бы не сделала лучше.

– Что же, Эмма, я понимаю, к чему ты стремишься. Мне ясно, что ты, должно быть, много думала над этим расписанием, и мне остается только тебя поздравить. Что я и делаю.

– Вы вправду думаете, что так лучше пойдет дело? – спросила Эмма с облегчением, явно воспрянув духом.

– Ты хочешь, наверное, сказать, что работа станет более эффективной? – ответила Оливия, с трудом сдерживая улыбку умиления. – Уверена, что твое расписание надо немедленно применить на деле, Эмма. Я полностью за и думаю, что Мергатройд, со своей стороны, тоже оценит твой план, так как его достоинства очевидны. – Имя дворецкого было произнесено ледяным тоном. Заметив обеспокоенное выражение, промелькнувшее в глазах Эммы, она поспешила успокоить девушку. – Не волнуйся, я поговорю с ним сама. И велю ему пригласить еще одну девушку из деревни, чтобы она помогала тебе на самых тяжелых работах. Тебе все равно остается довольно много дел, Эмма, даже и при этом замечательном расписании.

– Да, мэм. Спасибо, мэм, – ответила Эмма, приседая в реверансе и улыбаясь впервые за много дней.

– Ну, все, ты можешь идти. Скажешь Мергатройду, чтобы зашел ко мне. Я хочу с ним поговорить. И чтобы не мешкал, – добавила Оливия, которая и раньше не особенно-то была очарована дворецким, а сейчас тем более.

– Да, мэм. Пожалуйста, мэм, можно ли мне взять обратно свой план? Я имею в виду расписание. Чтобы мне знать, что за чем следует.

Оливия в очередной раз с трудом удержалась от улыбки:

– Конечно. На, держи. Кстати, Эмма, это что, твое единственное форменное платье?

Эмма покраснела и закусила нижнюю губу, снова оглядев свое старенькое платье и помятый передник, в отчаянии смутившись еще больше.

– Да, мэм. Это у меня для зимы, а для лета – ситцевое платье, – пролепетала Эмма смущенно.

– Надо сейчас же это исправить. Если ты скажешь мне свой размер, то я сама займусь этим делом, когда поеду в Лидс на этой неделе, – проговорила Оливия, тут же добавив: – Я куплю тебе несколько форменных платьев и для зимы и для лета, Эмма. По одному на сезон – этого явно недостаточно.

– О! Спасибо вам, мэм! – воскликнула Эмма и, тут же сообразив, добавила: – Прошу прощения, миссис Уэйнрайт, но я бы могла сшить их и сама. Мне только сукна надо. А шить меня выучила мама, и я неплохо это делаю.

– А, так ты еще и шить умеешь? Скажите на милость! Какая же ты молодчина! Обязательно спрошу сквайра насчет сукна, а ситец куплю сама – на летние платья. Но это потом, когда выберусь в Лидс. А сейчас, Эмма, можешь идти. И знай, я очень рада, что ты пришла ко мне со своими мыслями. Пожалуйста, всегда так и поступай, не стесняйся. Пока я остаюсь здесь, в Фарли-Холл, можешь на меня рассчитывать.

– Хорошо, мэм. Спасибо, мэм. Обязательно приду, если у меня появятся какие-нибудь вопросы, – пообещала Эмма и, сделав реверанс, поспешно вышла из библиотеки, прижимая к груди листок бумаги со своим расписанием, словно это самая большая драгоценность в мире.

Она так и не увидела выражение сострадания, смешанного с восхищением, на лице Оливии Уэйнрайт и не осознала, что их сегодняшняя встреча станет тем толчком, который вызовет к жизни большие перемены в Фарли-Холл.

Как и надо было ожидать, неслыханно дерзкое проявление Эмминой независимости не вызвало на кухне ни скандала, ни каких-либо перемен. Дворецкий, из тактических соображений, попросту игнорировал его, поскольку по большому счету оно было ему на руку. Он почти не обращал на нее внимания, и Эмма понимала, что это не случайно. Он был слишком занят своими собственными делами, стараясь всеми силами удержаться на своем месте. Теперь, когда он сам находился под зорким наблюдением миссис Оливии Уэйнрайт, ему приходилось осторожничать: без сомнения, ее беседа с ним не прошла для Мергатройда даром. Исподволь наблюдая за ним, Эмма не могла удержаться от понимающей улыбки, видя, как дворецкий без устали снует взад-вперед, перед всеми расшаркивается и всячески стремится показать, как он незаменим. В этой улыбке ирония соседствовала с известной долей самоуверенности. В лице Оливии, думала она, Мергатройд наконец-то нашел достойного противника, сумевшего поставить его на место. Пусть госпожа говорит и держится мягко, но на самом деле она обладает железной волей и требовательным, хотя и справедливым, характером.

Неделя шла за неделей – и Эмма ни разу не отступила ни на йоту от своего расписания, неукоснительно следуя выработанному ею самой распорядку дня. Постепенно это стало забавлять миссис Тернер, которая уже давно позабыла, что сама выступала против Эмминой затеи. Впрочем, ее нельзя было особенно винить: ведь за долгие годы службы в Фарли-Холл она никогда не видела и не слышала ничего подобного. Теперь она нередко громко хохотала, наблюдая, как Эмма действует строго в соответствии с каким-то там „планом". Но это был добродушный, а не злой смех: похлопывая себя по дряблым ляжкам и покачивая головой, она частенько обращалась к девушке, едва ее отпускал очередной приступ веселья:

– А ты, милочка, взаправду живешь по расписанию! И кто, скажи мне, слышал, чтобы такую штуку использовали где-нибудь еще, кроме как на железной дороге? А ты вот пользуешься ею вовсю! Ни секунды себе не позволишь лишней задержаться, носишься как угорелая, как будто сам черт бежит за тобой вдогонку. Совсем ты, милая, себя не жалеешь. Ну вот скажи мне, что это все тебе даст, а? Послушай-ка лучше, что я тебе скажу, девочка. И хорошенько запомни мои слова. Чем больше ты на себя в жизни взваливаешь, тем меньше благодарности заслужишь. Уж я-то знаю...

Все эти громогласные, хотя и вполне дружественные словоизвержения Эмма выслушивала молча. У нее попросту не было лишнего времени, чтобы объяснять миссис Тернер, зачем она все это затеяла. Отныне время для нее действительно означало деньги – и Эмма не считала себя вправе транжирить их просто так, убивая драгоценное время на пустую болтовню. И потом, она знала, что кухарка все равно ничего не поймет из ее объяснений. Разве сможет эта женщина представить себе, что расписание было для Эммы в известном смысле формой защиты? Ведь оно позволяло ей работать и более продуктивно, и более упорядоченно. В определенные дни она могла позволить себе теперь несколько облегчить свою ношу, чтобы тем самым беречь свои силы. И не только это. Благодаря своему новому распорядку Эмма получила возможность урывать хоть какое-то время для себя – и это „украденное” время имело для нее чрезвычайно большое значение. Два-три раза в неделю днем и почти каждый вечер она могла уделять час-другой, запершись у себя в своей чердачной комнате, штопке или перелицовке одежды по просьбе миссис Уэйнрайт или миссис Фарли. За эту работу ей платили отдельно – на этом специально настояла Оливия Уэйнрайт, – и постепенно маленькая табакерка у нее на чердаке стала заполняться шиллингами и шестипенсовиками. Эмма весьма дорожила этой открывшейся для нее возможностью зарабатывать лишние деньги: ничто не могло заставить ее отказаться от дополнительной работы, даже если для этого ей приходилось порой сводить до минимума время, необходимое для ежедневных хлопот по дому. Надо было видеть, с каким усердием орудовала она иглой, засиживаясь далеко за полночь у себя в мансарде, где единственным освещением были три свечи. Она не обращала внимание ни на то, что глаза чешутся от напряжения и усталости, пальцы почти онемели, а согнутые плечи ноют – так много платьев, блузок, юбок и нижнего белья приходилось ей перешивать своими умелыми руками, выводившими один стежок за другим. Заработанные ею деньги, ее тайные сбережения, должны были послужить основой Эмминого Плана – именно так, с заглавной буквы, она всегда мысленно обращалась к нему.

Кухарка знала, что Эмма шьет у себя наверху, но понятия не имела, что девушка зачастую засиживается далеко за полночь. Если бы она об этом узнала, то наверняка забеспокоилась бы – ведь миссис Тернер по-своему любила девушку и желала ей добра. Вот почему Эмма предпочитала не особенно делиться с ней и этой стороной своей жизни и больше помалкивать.

Кухарка была женщиной не лишенной проницательности и присущего йоркширцам здравого смысла, однако, особым умом или тонкостью похвастаться она не могла – Эмминого характера, во всяком случае, она совсем не понимала. Не было у нее и воображения, чтобы понять, что девушка, по существу, впервые проявляет задатки того организаторского таланта, которому впоследствии суждено стать одной из самых сильных ее сторон. Или догадаться, что пунктуальность, упорство и неослабевающая энергия – те самые ростки железной самодисциплины и движущего ею честолюбия, которые в будущем разовьются до поистине грандиозных размеров и станут основой ее грядущих успехов.

На самом деле Эмма и сама, конечно же, в это время тоже не понимала всего, чему суждено было в ней развиться. Будущее представлялось ей чем-то весьма туманным, и думала она разве что только о событиях прошедших нескольких месяцев. Те далекие уже сейчас дни, подумала она со вздохом, разжигая огонь в камине, были не слишком хорошими, но сейчас они уже миновали. Лицо Эммы заметно оживилось. Насколько же сейчас все в ее жизни стало лучше. Разработанное ею расписание успешно выполнялось и во многом облегчало ее существование. Миссис Уэйнрайт сдержала слово и наняла еще одну девушку из местных, Энни Стед, которую Эмма терпеливо, но иногда все же выходя из себя, обучала премудростям работы горничной. Круг Эмминых обязанностей по дому вращался по строго заведенному распорядку без всяких срывов, что иногда казалось ей просто чудом, о котором можно только молиться, чтобы оно продолжалось. Кроме того, что было весьма кстати, миссис Уэйнрайт повысила Эмме жалованье на два шиллинга в неделю. Для ее семьи это было желанной новостью.

... Эмма подняла большое полено и, держа его щипцами, сунула поглубже в камин: огонь там весело горел, и от его жара Эммино лицо раскраснелось. Поднявшись с колен, она одернула передник, подправила кокетливый чепчик и разгладила пальцами манжеты: с тех пор, как Блэки сказал ей, какая она красотка и что второй такой он не видел в графстве Йоркшир, она неустанно следила за своей внешностью. Оглянувшись вокруг, Эмма нахмурилась. Гроза за окном кончилась так же внезапно, как и началась, но небо все еще было затянуто тучами, и комнату наполняли мрачные тени.

– Как же здесь всегда темно! – произнесла Эмма, зажигая лампы на четырех лакированных китайских столиках, расставленных по обеим сторонам камина.

В гостиной сразу же стало теплее и уютнее, исчезла унылая холодность, во многом объяснявшаяся преобладанием голубых тонов.

Отступив, Эмма стала рассматривать каминную полку, слегка склонив голову набок и задумчиво созерцая стоявшие на мраморе камина предметы. Там была пара великолепных серебряных подсвечников георгианских времен с белыми высокими свечами, фарфоровые часы искусной работы, покоившиеся в передних лапах двух стоящих львов – каждые полчаса часы издавали колокольный звон – и дрезденские статуэтки английского дворянина и его супруги в старинных одеяниях. Эмма переставила все эти предметы на свой страх и риск, руководствуясь только своим вкусом, как она уже поступала со многими другими, находившимися в комнате вещами. Иногда ее так и тянуло спрятать половину этих безделушек в комодах и ящиках гостиной, но заходить столь далеко она все же не осмеливалась. Случалось, она с удивлением спрашивала самое себя: откуда у нее берется смелость делать все это без разрешения? Конечно, миссис Фарли вряд ли заметит перестановку, да и никто другой не увидит – слишком уж много всякой всячины понаставлено в этой гостиной.

Она все еще рассматривала каминную полку, поздравляя себя с удачным расположением всего, что там находилось, когда ее внимание привлек легкий шорох. Быстро обернувшись, она увидела, что в дверях смежной с гостиной спальни стоит Адель Фарли.

– О, миссис Фарли! Доброе утро, мэм, – произнесла Эмма, приседая в реверансе. Хотя сквайр уже давно просил не делать реверансов, потому что его это раздражает, она все же считала это своим долгом при встречах с хозяйкой и миссис Уэйнрайт.

Адель кивнула и слабо улыбнулась. Эмме показалось, что она покачивается и вот-вот упадет, как будто ее госпожа больна: чтобы обрести равновесие, миссис Фарли вцепилась в косяк двери. Глаза ее были закрыты.

– Как вы себя чувствуете, миссис Фарли? С вами все в порядке? Вам не плохо? – участливо спросила Эмма, беря госпожу за руку.

Адель открыла глаза:

– Это была минутная слабость, но сейчас все прошло. Просто я плохо спала ночью.

Эмма прищурилась, чтобы лучше рассмотреть миссис Фарли. Та выглядела бледнее обычного; ее волосы, всегда так прекрасно уложенные, растрепаны, а сама она выглядит на редкость неряшливо, что также показалось Эмме весьма странным. К тому же веки ее набрякли и покраснели.

– Идите лучше к огню и согрейтесь, мэм, – произнесла Эмма сочувственно, – и попейте горячего чаю.

Эмма, твердо поддерживая Адель, помогла ей кое-как добрести до камина. Адель качалась из стороны в сторону и тяжело опиралась на Эммину руку. Вместе с нею в комнату ворвалось целое облако жасминового аромата, от которого у Эммы на мгновение закружилась голова; серебристый халат Адель волочился по полу.

Усадив миссис Фарли на ее любимый стул, Эмма встревоженно оглядела хозяйку и произнесла как можно бодрее:

– Я сделала вам на завтрак яичницу. Знаю, вы ее любите, и к тому же я обратила внимание, что вчера вы почти ничего не ели за ужином. – При этих словах Эмма сняла крышку с серебряного блюда и придвинула его поближе к миссис Фарли, чтобы та обратила внимание на свое любимое кушанье.

Адель без всякого интереса перевела блуждающий взгляд с огня в камине на лежавшую перед ней яичницу, в то время как на ее мертвенно-бледном лице оставалось все то же отсутствующее выражение.

– Спасибо, Полли, – проговорила она безжизненно-вялым голосом.

Медленно подняв голову, миссис Фарли взглянула на девушку, и в ее глазах промелькнуло нечто, похожее на удивление. Тряхнув головой, она, еще не веря собственным глазам, обратилась к горничной:

– О, это же ты, Эмма? Конечно, конечно, я просто забыла. Полли ведь болеет. Как она? Ей не лучше? Когда она собирается вернуться на работу?

Слова хозяйки настолько расстроили Эмму, что она непроизвольно отступила в сторону и широко открытыми глазами уставилась на сидевшую рядом женщину – серебряная крышка так и оставалась в ее руке, неподвижно застыв в воздухе. Впрочем, она тут же догадалась поспешно положить ее на место: надо было постараться не показать госпоже свою обеспокоенность. Прокашлявшись, чтобы хоть немного выиграть время, она дрожащим от волнения голосом спросила:

– Но разве вы не помните, миссис Фарли? – И, сделав небольшую паузу, продолжила все еще обеспокоенным тоном: – Полли... Полли... – Она снова на секунду замолчала, но, решившись, все-таки выпалила: – Полли умерла, миссис Фарли! На прошлой неделе. В четверг были похороны, – теперь она говорила почти шепотом, глядя на миссис Фарли расширившимися от ужаса глазами.

Адель устало провела ладонью по лбу и прикрыла ею глаза, но затем заставила себя в упор взглянуть на девушку.

– Помню, Эмма. Помню. Ты уж меня прости, пожалуйста. Все эти головные боли! После них чувствуешь себя совершенно разбитой. Просто ужас! Иногда даже пропадает память, как ни прискорбно. Боже! Бедняжка Полли! Такая молодая...

Но выражение просветленности и сочувствия на лице миссис Фарли тут же сменилось ее обычным, отсутствующим, выражением, и она снова уставилась на огонь в камине, впав в состояние транса.

Привычная к подобным метаморфозам, Эмма была, тем не менее, буквально в ужасе: еще бы, забыть про такое! Нет, этого провала памяти нельзя простить. Ведь Полли умерла совсем недавно, а о ней так легко позабыли! Невероятно! Горничная, которая проработала у миссис Фарли целых пять лет. И как работала! Усердней и преданней, чем она, трудно было себе кого-либо представить. До этого момента Эмма большей частью оправдывала безразличие Адели и ее беспамятство, когда речь шла о слабых мира сего, приписывая подобное бессердечие избалованности и оторванности от реальной жизни, представления о которой у ее госпожи казались ей просто детскими. Однако в данном случае Эмма никак не могла простить подобную забывчивость своей хозяйки. Больше она уже не считала нужным скрывать своего презрения: ее упрямо сжатые губы выдавали решимость идти до конца. „Все они такие, эти богатые, – подумала она осуждающе. – Для них мы ничего не значим. Так, вьючные животные – и больше ничего. Просто грязь у них под ногами. Умри завтра я, она и внимания на это не обратит”.

Вот она сидит и смотрит на огонь, и ей ни до чего нет дела. Эмма так и кипела от злости и негодования: быть такой недалекой эгоисткой, да еще и бессердечной! Даже деликатность Адели – и та больше не спасала хозяйку от сурового Эмминого приговора. Но все же, поразмыслив, Эмма взяла себя в руки и не стала выплёскивать гнев наружу – для этого ей понадобилась вся ее стальная выдержка. Она знала, гнев – плохой советчик. К тому же ей было известно, насколько смехотворно с ее стороны было бы обсуждать господские нравы. Один Бог знает, куда это может ее завести. И чего в конечном итоге она этим добьется? Да ничего! И потом, разве могла она позволить себе тратить свое бесценное время на то, чтобы пытаться понять этих богатых с их непредсказуемыми действиями? Время и энергия нужны были ей для того, чтобы всемерно облегчить жизнь матери, отцу и Фрэнки, который только что оправился после тяжелого коклюша.

Эмма принялась энергично носиться вокруг чайного столика в стиле эпохи королевы Анны, что давало ей возможность скрывать за фасадом бурной деятельности свои подлинные чувства. Теперь она была абсолютно спокойна и по обыкновению невозмутима. Лицо ее, высеченное, казалось, из куска белого мрамора, было непроницаемо. Но наливая чай, намазывая маслом тосты и выкладывая на тарелку яичницу, Эмма все время видела перед собой жалкое осунувшееся лицо Полли и ее глубоко запавшие, горевшие лихорадочным блеском темные глаза. Сердце Эммы защемило от нахлынувшей на нее печали. Жалость, которую еще так недавно она испытывала к Адели, улетучилась.

– Кушайте, пока не остыло, – сказала Эмма с каменным лицом.

Адель посмотрела на Эмму своими сияющими, с серебристым оттенком, глазами и улыбнулась своей бледной улыбкой, от которой начинало лучиться ее лицо: казалось, разговора о Полли вообще не было. Взгляд хозяйки стал спокойным, ясным и осмысленным.

– Спасибо, Эмма. Я уже немного проголодалась. Ты так хорошо обо мне заботишься, милая, – и она отхлебнула глоток чаю, прежде чем продолжить. – Да, как поживает твоя мать, Эмма? Ей уже лучше?

Этот переход был столь внезапен и невероятен, что Эмма снова опешила и, пораженная, посмотрела на свою хозяйку.

– Да, мэм, ей лучше. Спасибо, – выпалила она. – Ей куда лучше, чем было. Да и погода стала лучше. Да и отцу теперь полегче стало, когда он перешел работать на вашу фабрику.

Адель склонила голову.

– Яичница прекрасная, Эмма, – произнесла она, подцепив вилкой кусок.

В ее голосе теперь появилось странное безразличие: чувствовалось, что Эмме пора идти.

Эмма поняла, что их короткая дружеская беседа закончена, и тут же, пошарив в кармане, извлекла листок с обеденным меню, который дала ей кухарка. Хотя Адель давным-давно передоверила контроль за всеми домашними делами Мергатройду, а в последнее время своей сестре Оливии, кухарка по-прежнему каждый день передавала миссис Фарли предполагавшееся меню на окончательное утверждение. Менять этот распорядок она отказывалась: ведь на Адель она работала с тех самых пор, как молодая девушка появилась в Фарли-Холл в качестве невесты сквайра, и оставалась все это время преданной своей госпоже, которая, так она считала и не уставала об этом заявлять во всеуслышание, несмотря ни на что все еще оставалась хозяйкой в доме. Единственной – и других миссис Тернер не признавала. Поэтому-то относилась она к Адели с огромным почтением и вниманием. В голову верной служанки ни разу не приходила мысль, что ее госпоже абсолютно все равно, какое будет меню, и она ни единого раза не высказала своего мнения – положительного или отрицательного – насчет предоставленного ей перечня блюд.

Вытащив из кармана листок с сегодняшним меню, Эмма протянула его Адели.

– Кухарка просила вас проглядеть это обеденное меню, миссис Фарли, – обратилась она к хозяйке.

В ответ Адель состроила гримаску и тихонько засмеялась:

– Сегодня, милая Эмма, не самое подходящее утро, чтобы взваливать на меня подобные заботы. Ты же прекрасно знаешь, что я полностью доверяю составление меню нашей экономке, миссис Хардкасл, которая всегда это делает. И сегодняшний день – не исключение.

Эмма начала нервозно переступать с ноги на ногу, не зная, куда девать листок с обеденным меню, и продолжая держать его в руке. Она как-то странно посмотрела на Адель – и на ее побледневшем лице появилось озабоченное выражение. Что все-таки происходит с миссис Фарли? Сердце девушки беспокойно забилось. Как бы там ни было, а сегодня утром она действительно ведет себя более странно, чем когда бы то ни было. Эмма прикусила губу – в голову ей пришла тревожная мысль: „Может, миссис Фарли помешалась?” Честно говоря, раньше ей как-то не верилось, что богатые, имеющие возможность лечиться у лучших докторов, могут тоже сходить с ума. Совсем как бедняки, которые, как казалось Эмме, были обречены на сумасшествие – это самое страшное из заболеваний. Но теперь, похоже, получается, что она ошибалась. Судя по тому, как миссис Фарли себя ведет, она скорей всего психически больной человек. Сперва забыла, что Полли умерла, а теперь вот стала говорить про миссис Хардкасл, как будто не знает, что ту уже несколько недель как уволили.

Эмма заколебалась, не зная, что ей ответить своей госпоже. Ведь если еще раз напомнить ей о забывчивости, то она чего доброго может еще и обидеться. Тщательно подбирая слова, она медленно начала:

– А я разве не говорила вам прежде, миссис Фарли, что миссис Хардкасл от нас ушла? Наверно, у меня это просто вылетело из головы. Вы тогда как раз были нездоровы и лежали в постели. Ее решила уволить миссис Уэйнрайт. Она сказала, что у миссис Хардкасл есть плохая привычка устраивать себе праздники, когда все остальные люди работают.

Адель тупо уставилась на поднос с завтраком. Ну да, конечно же! Сейчас она все ясно вспомнила. Оливия действительно выгнала экономку. Ее сестра стояла здесь, в этой самой комнате, и говорила ей, почему она это сделала. Адель еще тогда разозлилась на Оливию за подобное самоуправство, но что было делать: распоряжений по дому, которые отдавала ее сестра, она отменить не могла. Во-первых, она была нездорова, а во-вторых, Адам горой стоял за Оливию, и было бы просто бесполезно пытаться что-либо изменить. Но, подумала Адель, ей надо будет хорошенько следить за собой. За тем, что она говорит, даже если разговаривает со своей горничной. А то еще девушка начнет ее подозревать, как уже, она знала это, подозревают Адам с Оливией. Да-да, ей необходимо проявлять осторожность. Подняв голову, Адель ласково улыбнулась Эмме с самым невинным выражением.

При всей своей внешней непрактичности Адель была чрезвычайно умна и хитра. Она обладала потрясающей способностью к лицемерию и могла легко вводить в опасное заблуждение, скрывая, когда ей этого хотелось, свои странности под маской внешней разумности и показной целесообразности. Временами, как, к примеру сейчас, ее реакция могла показаться вполне нормальной.

– Да, Эмма. Возможно, ты мне и говорила. И миссис Уэйнрайт, я сейчас вспоминаю, упомянула об этом в беседе со мной. Но тогда я и на самом деле была больна и так волновалась за Эдвина... Вот эта новость и не запомнилась мне. Но не будем об этом. Давай-ка я погляжу меню. Ты права. – С этими словами Адель протянула руку и взяла листок с меню.

Мельком взглянув на него, она тут же возвратила меню Эмме. Точно так же, как это бывало всегда.

– Прекрасно! Просто королевское меню! – воскликнула Адель с улыбкой, добавив, чего раньше никогда не делала. – Передай кухарке мою благодарность, Эмма. И скажи, что на сей раз она просто превзошла себя.

– Обязательно передам, мэм, – пообещала Эмма, кладя меню в карман и ничего не говоря хозяйке о том, что меню составили вовсе не кухарка, а миссис Оливия Уэйнрайт, зачем было зря лишний раз напоминать ей, что она совсем не в курсе домашних дел. – А это вам, миссис Фарли, – и Эмма протянула ей свежий номер газеты. – Я тогда, с вашего позволения, пойду уберусь в спальне, – заключила она, снова делая реверанс.

– Спасибо, Эмма. И приготовьте мне ванну, после завтрака я хотела бы помыться и переодеться.

– Хорошо, мэм, – ответила Эмма, поспешно удаляясь в спальню миссис Фарли.

Войдя в спальню, Эмма с трудом подавила готовый было вырваться возглас удивления: на полу валялись груды раскиданной в беспорядке одежды, которую хозяйка зачем-то вытащила из гардероба. При виде этого хаоса девушка ужаснулась и даже прикрыла рот рукой, чтобы не вскрикнуть. Должно быть, тут происходило что-то страшное. Несколько секунд Эмма стояла неподвижно, уставившись на валявшиеся кругом платья, халаты и юбки.

– Что это на нее нашло такое? – пробормотала она сдавленным голосом, все еще не в силах отвести взгляда от раскиданной на полу одежды, и сокрушенно покачала головой. – „Может, она и не тронутая, но ведет себя как самая настоящая сумасшедшая”. – Последние слова Эмма произнесла уже мысленно.

Шагая с осторожностью среди валявшихся вещей, она все более приходила в замешательство и все меньше злилась на свою госпожу. В животе у нее противно заныло. И тут Эмма поняла, что, помимо всего прочего, уборка комнаты займет куда больше времени, чем она планировала: ведь все эти вещи надо будет не только сложить, но еще и разложить по своим местам! Какое уж тут расписание... Но ничего не поделаешь – и девушка принялась аккуратно поднимать с пола каждую вещь, развешивать на плечики и относить в шкафы, где они висели раньше. Работала она, по обыкновению, умело и быстро: ей надо было потерять как можно меньше бесценного времени, которого у нее было в обрез.

Адель между тем, сидя в гостиной, продолжала понемногу клевать свой завтрак, пока ей это не надоело, – пища вызывала у нее отвращение. Наконец она отодвинула от себя поднос и начала энергично мотать головой, словно желая вытрясти оттуда какие-то посторонние предметы. Вероятно, в известной мере, ей это удалось: сознание Адели несколько прояснилось, и она даже приказала себе прекратить свои „мечтания” и стать более внимательной и практичной, без чего невозможно будет снова утвердиться в Фарли-Холл в качестве хозяйки. Сейчас же необходимо привести себя в порядок и позвать Мергатройда – этот человек, по крайней мере, признавал ее верховенство в доме. Когда он придет, можно будет попросить, чтобы он принес виски. И тогда все станет на свои места.

В этот момент в гостиную резко постучали – и дверь довольно бесцеремонно распахнулась. Думавшая о дворецком, Адель почему-то решила увидеть на пороге комнаты именно его: она открыла глаза, игриво выпрямила спину, сидя на стуле, а затем повернулась к двери, улыбаясь одной из своих самых очаровательных улыбок, предназначавшейся дворецкому. Каково же было ее удивление, когда ее взгляд столкнулся с холодным изучающим взглядом мужа. Улыбка застыла у нее на губах, сама она окаменела. Потом она стала теребить расшитые серебром кружева халата – руки ее витали вокруг шеи, словно пичужки, внезапно вспорхнувшие в небо. Во рту у нее пересохло: она хотела что-то сказать, но губы не слушались. Она облизала их языком, продолжая смотреть на Адама в оцепенелом молчании. Не выдержав, она испуганно заерзала на стуле – приход мужа, почти никогда не наведывавшегося к ней, поразил ее в самое сердце.

Адам, заметив испуг жены, мудро предпочел оставить его без внимания, хотя подобная реакция и озадачила его.

– Доброе утро, Адель. Полагаю, ты хорошо спала этой ночью? – спросил он своим по обыкновению негромким, но твердым голосом.

Адель внимательно посмотрела на мужа, с трудом скрывая свою враждебность и отвращение. В ее нынешнем тревожном состоянии два чувства владели ею – страх и сомнение. Поэтому все, что говорил и делал муж, вызывало у нее недоверие. Так было и на этот раз.

Наконец она обрела дар речи:

– Напротив, преотвратительно, – заметила она холодно.

– Мне очень жаль это слышать, дорогая. Может, тогда отдохнешь днем? – предложил он участливо.

– Может быть, – ответила Адель, глядя на мужа в изумлении, граничившем с ужасом, мучительно пытаясь сообразить, зачем это он вдруг к ней явился.

Адам, как всегда сама элегантность, по-прежнему продолжал стоять, прислонясь к дверному косяку. Уже десять лет, как он не переступал порога этой комнаты, десять долгих лет, – и у него не было ни малейшего желания нарушать сложившийся порядок вещей. Его всегда ужасали и приводили в смущение захламленность и преобладание холодных голубых тонов, чрезмерная изнеженность и доминирующее женское начало. Сейчас все это не просто ужасало, а отвращало его.

В последнее время каждый разговор с Аделью был для Адама настоящим мучением. Он неизменно начинал с с