Семья. О генеалогии, отцовстве и любви [Дани Шапиро] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Дани Шапиро Семья. О генеалогии, отцовстве и любви

Книга посвящается моему отцу


Издательство благодарит за помощь при подготовке книги к печати Алину Фукс, Марьяну Бережницкую и Богдана Крапивина.


Inheritance: A Memoir of Genealogy, Paternity, and Love

Copyright © 2019 by Dani Shapiro

© Dani Shapiro — All rights reserved


© ООО «Клевер-Медиа-Групп», 2021

* * *

От автора

Это документальное произведение. В некоторых случаях имена и информация, по которой можно установить личность, были изменены в знак уважения и в целях защиты неприкосновенности частной жизни, а также чтобы сдержать обещание, данное мной в самом начале.

Никогда мне тебя не собрать до конца,
Не сложить, не склеить осколки.
Сильвия Плат, «Колосс»[1]

…Если хочешь сохранить секрет, надо прятать его даже от себя.

Джордж Оруэлл, «1984»[2]

Часть первая

1

В детстве поздними вечерами, когда родители уже спали, я кралась по коридору. Закрывшись в ванной, я забиралась на пластиковый шкафчик, чтобы подобраться к самому зеркалу, пока не оказывалась нос к носу со своим собственным отражением. Это не было проявлением обычного детского самолюбования. Занятие казалось мне чрезвычайно важным. Кто знает, как долго стояла я на коленках, глядя в глаза самой себе. Я искала то, чего не могла даже выразить словами, однако всегда чувствовала. Я смотрела на себя и ждала, пока мое лицо наконец не преображалось. Мне восемь лет, потом десять, тринадцать. Щеки, глаза, подбородок и лоб — черты смягчались и меняли форму, и вот вместо моего лица — другое, казавшееся мне самой более настоящим.


Сейчас раннее утро, я в маленькой гостиничной ванной почти в пяти тысячах километров от дома. Мне пятьдесят четыре года — прошло много лет с тех пор, как я была той девочкой. Но и сейчас, как тогда, я все вглядываюсь в свое отражение. Из зеркала в ответ на меня смотрит незнакомое лицо.

Вот координаты: я в Сан-Франциско, а точнее в Джапантауне, после длительного перелета. Вот факты: я женщина, жена, мать, писатель, педагог. Дочь. Я моргаю. Незнакомое лицо в зеркале моргает в ответ. За одни сутки все родное исчезло, испарилось. Родной: состоящий в прямом (кровном) родстве. За тонкой стеной слышно, как муж разворачивает газету. Пол будто уходит из-под ног. Или это я дрожу всем телом. Не знаю, что чувствуют при нервном срыве. Возможно, сейчас у меня как раз нервный срыв. Провожу пальцами по скулам, сверху вниз вдоль шеи, касаюсь ключиц, словно хочу убедиться, что все еще существую. Меня накрывает волной головокружения, я хватаюсь за шкафчик. В последующие недели и месяцы это ощущение не раз повторится. Оно будет охватывать меня на улице, в аэропортах, на железнодорожных вокзалах. Для меня это станет знаком сбавить скорость. Передохнуть. Физически ощутить гармонию со своим телом. «Ты не изменилась, это все еще ты», — говорю я себе снова и снова.

2

За сутки до этого я была дома и собиралась в поездку на Западное побережье. На лестнице послышались торопливые шаги Майкла. Было пол-одиннадцатого вечера, а нам затемно предстояло выехать в аэропорт Брэдли[3], чтобы не опоздать на ранний рейс. Я составила список вещей, которые требовалось взять с собой. Я всегда составляю списки, и сборы предстояли основательные. Бюстгальтеры. Трусы. Джинсовая юбка. Полосатый топ. Кофта/куртка? (Посмотреть погоду в СФ.) Я хорошо распознавала настроение мужа по звуку его шагов. В этих было что-то безотлагательное, хотя я и не могла определить, была эта безотлагательность хорошей или плохой. Как бы то ни было, времени на догадки у меня не оставалось. Средства для кожи. Щетка/расческа. Наушники. Он ворвался в кабинет с раскрытым ноутбуком в руках.

— Пришли результаты от Сюзи.

Сюзи — моя сводная сестра, она намного меня старше, дочь моего отца от первого брака. Мы не были близки и пару лет не общались, но не так давно я написала ей, чтобы узнать, не делала ли она когда-либо генетического исследования. Я раньше не интересовалась подобными вещами, но припомнила, что однажды Сюзи обмолвилась, что планирует сделать тест, чтобы выявить риск каких-нибудь наследственных заболеваний. Она работает психоаналитиком в Нью-Йорке и, конечно, держит руку на пульсе всего, что касается медицинских новшеств. Мой мейл застал ее на конференции TED в Банфе. Она тут же ответила, что действительно сделала генетическое исследование, и обещала посмотреть, не сохранились ли результаты у нее в компьютере.

Уже много лет, как наш отец погиб в автомобильной катастрофе: мне было двадцать три, а Сюзи тридцать восемь. Благодаря отцу мы были частью огромного традиционного иудейского клана. Я гордилась историей своей семьи и любила ее. Наш дед был основателем синагоги на Линкольн-сквер, одного из самых престижных ортодоксальных институтов. Наш дядя был президентом Союза ортодоксальных еврейских организаций Америки[4]. Наши бабушки и дедушки стояли у истоков еврейских религиозных общин как в Америке, так и в Израиле. И хотя в сознательном возрасте я вообще не отличалась религиозностью, у меня с детства сохранилось мощное, даже романтическое представление об истории моей семьи.


Прошлой зимой Майкл заинтересовался своими предками, ему захотелось узнать больше о корнях. Он знал о предыдущих поколениях своей семьи гораздо меньше, чем я о своих. У его матери была болезнь Альцгеймера, и не так давно она упала и сломала бедро. Травма вкупе с потерей памяти способствовала резкому и быстрому ухудшению ее состояния. Отец Майкла был физически слаб, но в трезвой памяти. Внезапный интерес мужа к генеалогии был для меня удивителен, но понятен. Майкл надеялся побольше узнать о корнях предков, пока еще жив отец. Он мог бы даже укрепить семейные связи, найди он четвероюродных или пятиюродных братьев и сестер.

«Не хочешь тоже сделать тест? — возможно, спросил он. — Я как раз посылаю заказ на набор для исследования. Всего-то сто баксов». Точно не помню, что именно я ответила. Скорее всего, бросила короткое, произнесенное без выражения, банальное «ну давай», которое я с тем же успехом могла заменить на «спасибо, не надо», а могла просто пожать плечами.

Присланные наборы много дней или даже недель лежали нераспечатанными на кухонной стойке. Они стали частью интерьера, как и растущие стопки книг и журналов, которые копятся до тех пор, пока мы не отвозим их в местную библиотеку. По утрам мы готовили кофе, наливали сок, жарили яичницу. Мы ужинали за кухонным столом. Мы кормили собаку, что-то записывали, составляли списки на доске покупок. Мы разбирали почту, выносили мусор. И все это время наборы оставались запечатанными в своих зелено-белых коробочках с причудливой графикой в виде трехлистного клевера: «РОДОСЛОВНАЯ: ИССЛЕДОВАНИЕ ДНК ДОПОЛНИТ ВАШУ ИСТОРИЮ».

Наконец как-то вечером Майкл распечатал обе коробочки и протянул мне пластиковую пробирку.

— Плюй, — сказал он.

Я почувствовала себя несколько глупо и даже унизительно, но все же наклонилась над пробиркой. Зачем я вообще это делала? В голове бродили разные мысли: не повлияют ли на результат только что съеденная мной баранья отбивная, бокал вина или остатки губной помады? Как только нужное количество слюны собрано, я снова принялась убирать со стола обеденную посуду. Майкл обернул этикетки вокруг обеих пробирок и запаковал их в специальные пакеты, присланные организацией Ancestry.com.

Прошло два месяца, я почти не думала об исследовании ДНК. С головой ушла в правку своей новой книги. Наш сын как раз начал выбирать университет. Майкл работал над новым кинопроектом. Я напрочь забыла об исследовании, пока однажды на почту не пришло электронное письмо с результатами. Результаты нас озадачили. Озадачили — это мягко сказано, но в тот момент я почувствовала себя именно так. Из письма Ancestry.com следовало, что в моей ДНК пятьдесят два процента от восточноевропейских евреев-ашкеназов. Остальное составляла сборная солянка от французов, ирландцев, англичан и немцев. Странно, но мне было не с чем сравнивать результаты. Я не встревожилась. Результаты меня не смутили, хотя процент и показался уж очень низким, если принять во внимание, что все мои предки были евреями из Восточной Европы. Я решила, что разумное объяснение подобному наверняка существует и связано с переселениями народов и войнами за много поколений до меня. Мою уверенность подкрепляло знание о собственном происхождении.


В ящике под телевизором у меня хранится несколько копий документального фильма «Образ перед глазами»[5] о жизни польского местечка до войны. В нем есть архивные кадры, снятые моим дедом во время поездки в 1931 году в Городок, на родину его семьи. Дед, к тому времени владелец преуспевающей ткацкой фабрики, взял с собой в поездку моего прадеда. Фильм еще и потому так мощно действует на современного зрителя, что он понимает, какая судьба вскоре ждет этих мужчин c раздвоенными бородами, женщин в скромной темной одежде, детей, окруживших американских гостей. В чьих-то — дедовских — руках подрагивает камера, а обреченные жители местечка танцуют, их круг все шире. Кадр сменяется, звук стихает — зернистое черно-белое изображение: мои дед и прадед молятся на могиле прапрадеда. Я буквально слышу модуляции их голосов — голосов, которые я никогда не знала, но которые пробирают до костей своей музыкой — дед и прадед читают поминальный кадиш. Дед утирает слезы.

За год до бар-мицвы сына я показала ему эту часть фильма. «Видишь?» Я поставила запись на паузу: на экране застыло изображение старого могильного камня с надписью на иврите. «Вот откуда мы произошли. На этом месте захоронен твой прапрапрадед». Мне было крайне важно, чтобы Джейкоб знал о своем генеалогическом родстве, о той земле, откуда он родом, чтобы ему передались истоки этой духовности и сохранилась связь. Конечно, несколько лет спустя надгробие сровняют с землей. Но в тот момент, запечатленный моими предками на века, я связывала их со своим мальчиком, а его — с ними. Сын не знал моего отца, но я могла по крайней мере предоставить Джейкобу что-то, формирующее воспоминание о нем, то, с чем росла сама: чувство семьи. Он единственный ребенок единственного ребенка, но это было огромной и богатой частью его наследия, которого у него не отнять. Мы смотрели, как мужчины на экране раскачиваются в знакомом ритме, в танце, который я знаю всю свою жизнь.

Вот почему те пятьдесят два процента показались мне довольно странными, только и всего, незначительные и безобидные, как и сами нераспечатанные зелено-белые коробочки. Я решила разобраться во всем, сравнив свою ДНК с результатами Сюзи. И теперь, накануне поездки на Западное побережье, я и мой муж опустились на обитую тканью с гобеленовым рисунком кушетку в моем кабинете. Мы сидели бок о бок, прижавшись друг к другу, и смотрели в экран ноутбука. Позже он расскажет мне, что уже знал то, о чем у меня даже и мысли не было. На стене за нашими спинами висел черно-белый портрет моей бабушки по отцу: расчесанные на прямой пробор и туго собранные на затылке волосы, прямой и спокойный взгляд.


Сравнительный анализ набора M440247 и A765211:


Крупнейший участок = 14,9 сМ[6]

Всего участков > 7cM = 29,6 сМ

Расчетное количество поколений до БОП = 4,5


Для сравнительного анализа было использовано 653 629

ОНП[7]

Сравнение сделано за 0,04538 секунды


— Что это значит? — Я говорила каким-то не своим голосом.

— Вы не сестры.

— Не сводные сестры?

— Вообще не сестры.

— Откуда ты знаешь?

Майкл указал на строку, где рассчитано количество поколений до нашего ближайшего общего предка:

— Вот здесь.

Числа, обозначения, незнакомые термины на экране — непонятный для меня язык. Эти 0,04538 секунды — доля секунды — перевернули мою жизнь. Теперь и навсегда будет «время до». Список вещей. Подготовка к обычной поездке. Портрет бабушки в золоченой раме. В голове прокручивались расчеты. Если Сюзи не была мне сводной сестрой — не была вообще сестрой, — это могло означать одно из двух: или мой отец не был ее отцом, или мой отец не был моим отцом.

3

Детское фото отца цвета сепии висит у нас перед входом в гостиную, я хожу мимо него по десять раз в день. Он позирует в пальтишке с рисунком в елочку и котелке, белых гольфах и ботинках, с озорным видом держа трость. У него круглые глаза и шаловливая улыбка. Он был старшим сыном в семье, одержимой увековечиванием себя, семье, осознающей свое историческое наследие. По всему нашему дому то тут, то там развешаны фотографии дедушек и бабушек, двоюродных дедушек, двоюродных бабушек, даже дальних родственников из Европы. Но больше всего мне нравится портрет отца. «Кто это?» — спрашивают друзья. «Мой папа, — отвечаю я». Больше половины моей жизни его нет в живых, но я чувствую то же, что и раньше: тихую душевную гордость, связь, привязанность, принадлежность.

История портретов и фото в сепии моих предков тянется из Восточной Европы. Моя девяностотрехлетняя тетка Ширли — младшая сестра отца — наш семейный архивист. Давным-давно она поручила мне и Майклу оцифровать содержимое толстенного семейного альбома в кожаном переплете. По фотографиям с неровными краями прослеживался путь из пыльного местечка в процветающую Америку рубежа веков. Майкл вынимал каждую из альбома и оцифровывал, открывая доступ к ней внукам, правнукам и праправнукам, и фотографий были уже сотни. Вот бабушка и дедушка перед отплытием в Европу. Мои царственные прародители роскошно смотрелись возле тележки, доверху нагруженной чемоданами. Вот ребе Соловейчик и дядя Мо с Линдоном Джонсоном[8]. А вот Мо с Джоном Кеннеди. Мужчины в ермолках рядом с президентами, гордые лица озарены великой целью.

Эти предки и были фундаментом, на котором я построила свою жизнь. Я мечтала о них, боролась с ними, тосковала по ним. Пыталась их понять. В творчестве они были моей святыней, можно даже сказать, я была ими одержима. Как сплетенные корни — толстые, сочные и сильные, — они держат меня в этом мире, на этой вращающейся Земле. В молодости, когда я чувствовала растерянность — особенно после смерти папы, — они стали моим ориентиром, внутренним компасом. Я спрашивала их, как поступить, в какую сторону повернуть. Внимательно прислушивалась и получала ответы. Конечно, я говорю не про метафизику, нет. Не знаю, верю ли я в загробную жизнь, но могу с определенностью сказать, что ощущаю присутствие давно покинувших наш мир людей, когда бы они мне ни понадобились. В частности, когда мне является папа, я чувствую наэлектризованное покалывание по всему телу. Я убеждена, что отец способен дотягиваться до меня через время и пространство благодаря тысячам связывающих нас людей.

L’dor vador — так на иврите звучит один из фундаментальных догматов иудаизма, он переводится как «от поколения к поколению». Я десятая и младшая внучка Иосифа Шапиро, состоятельного фабриканта, добившегося успеха собственными силами, общественного деятеля, лидера современного движения ортодоксов — председателя президиума Месивта Тиферет Иерусалим[9], казначея «Тора Умесора»[10], вице-президента Любавичской[11] иешивы, члена национального совета Союза ортодоксальных еврейских конгрегаций. Я десятая и младшая внучка Беатрис Шапиро, его красавицы жены с добрым сердцем, которой восхищались и которой подражали религиозные женщины целого поколения со всего мира. Я дочь их старшего сына, Пола. Все, что я собой представляю, все, что я знаю о жизни, начинается именно с этих фактов.


Тем утром я проснулась, и в моей жизни все было так же, как раньше. В ней была определенность, предсказуемость. Глядя, например, на свою ладонь, я понимала, что это моя ладонь. Нога была ногой. Лицо — лицом. Моя история — моей историей. В конце концов, будущее предсказать невозможно, но о прошлом у всех нас есть определенное представление. Вечером того дня, когда я ложилась спать, вся моя история — вся прожитая жизнь — рассыпалась, превратилась в руины, подобно заброшенному древнему городу.

Медитация дзен, популяризированная индийским мудрецом двадцатого века Раманой Махарши, проходит так: ученик для начала задает себе вопрос «Кто я?». Я женщина. Я мать. Я жена. Я писатель. Я дочь. Я внучка. Я племянница. Я двоюродная сестра. Я есть, я есть, я есть. Смысл в том, что постепенно «Я есть» растворяется. Стоит нам перебрать многочисленные ярлыки и штампы, делающие нас тем, кем мы сами себя считаем, и становится понятно: нет никакого «я», нет никакого «мы». Так постигается истинная природа скоротечности времени. Такое упражнение положено делать еще долго после того, как будут перечислены наиболее очевидные столпы нашей идентичности, до тех пор, пока мы не исчерпаем всех возможных понятий, которые считаем применимыми к самим себе. Но как быть, если «Я есть» исчерпывает себя в самом начале списка?

4

Существует много видов шока. Человек этого не знает, пока не переживет несколько серьезных потрясений. Мне довелось ответить на телефонный звонок, в котором мне сообщили, что мои родители попали в автокатастрофу и, возможно, не выживут. Мне пришлось, сидя в кабинете врача, услышать диагноз, поставленный нашему сыну: редкая болезнь с часто фатальным исходом. Это было как удар, как порез, как стремительное падение — как если бы меня физически вытолкнули назад, в бездну. Сейчас все было совершенно по-другому. Меня, будто плащ, окутала пелена нереальности. Я чувствовала отупение, не верила в происходящее. Воздух казался густым, как слизь. Ничего не сходилось.

— Может, они ошиблись?

Майкл молча посмотрел на меня.

— Пробирки перепутали? Не те этикетки наклеили?

Я хваталась за соломинку, за единственно возможное объяснение. Человеческий фактор. В тот момент мне казалось вполне возможным, что произошла большая ошибка, о которой я однажды, оправившись от ненужного стресса, буду рассказывать друзьям.

— Давай я попробую туда позвонить, — предложил Майкл.

Он помедлил у двери кабинета:

— Ты в порядке?

— Все нормально. — Голос резкий, натянутый как струна.

Оставшись в комнате одна, я рьяно принялась за сборы. Вынула из розетки зарядку от мобильного и аккуратно смотала вокруг нее провод. Сложила в дорогу компактные туалетные принадлежности и галочкой отметила их в списке. Проверила погоду в Сан-Франциско и положила в чемодан запасную кофту.

Расчетное количество поколений до БОП = 4,5

Меня и Сюзи разделяло четыре с половиной поколения до ближайшего общего предка. Поначалу мне показалось, что не так уж велик разрыв, однако в пределах одной и той же этнической группы, такой как восточноевропейские евреи-ашкеназы, почти каждый будет иметь общего предка в четырех с половиной поколениях. Близкие родственники — родители, дяди, тети, двоюродные, троюродные и даже четвероюродные братья и сестры — устанавливаются сайтами по исследованиям ДНК с большой степенью точности. Если у двух людей один и тот же отец, результаты бы это точно показали. Мы с Сюзи родственниками не были.

Где-то глубоко внутри меня словно протянули опасный и наэлектризованный оголенный провод. Я понимала, что означали результаты теста, будь это правдой. «Будь это правдой» — слова, которые я стану повторять себе снова и снова. «Будь это правдой» — слова, за которые я буду постоянно цепляться в каком-то детском неверии, которыми буду захлебываться, будто густой слизью.

Будь правдой то, что мы с Сюзи не сводные сестры, это бы значило одно: мой отец не был мне отцом. То, что он был отцом Сюзи, сомнений не вызывало. Она была на него похожа. У нее были его глаза и такой же овал лица. Она, получившая образование в иешиве жительница Нью-Йорка до мозга костей, походила на него манерой говорить, даже модуляциями голоса. Я же, наоборот, совершенно не была похожа ни на отца, ни на других родственников по отцовской линии. Я была светлокожей, очень светловолосой и голубоглазой. Всю жизнь мне приходилось отбиваться от замечаний, что я не похожа на еврейку, но у меня не было причины сомневаться в своей биологической связи с папой. Это был мой папа. Но теперь — среди минного поля сомнений — я не сомневалась в происхождении Сюзи по отцу. Только в своем собственном.

Чем беспорядочнее становились мысли, тем более выверенными были действия, будто аккуратно сложенными футболками и джинсами можно было все поправить. Снизу до меня доносился голос Майкла. Неужели в столь позднее время кто-то ответил на звонок? Где хотя бы находится эта самая Ancestry.com? Я представила себе огромный склад, заполненный тысячами пластиковых пробирок.

Я старалась все обдумать, но восприятие было притупленным, как будто по голове ударили кувалдой. В книге «Память, говори» Владимир Набоков задумывается над вопросом, как проанализировать затуманенное сознание, когда в арсенале только и есть что затуманенное сознание. Я начала с того, что было мне известно. Прежде всего, в моей ДНК пятьдесят два процента от восточноевропейских евреев-ашкеназов. Это же уму непостижимо! Я, безусловно, чистокровная еврейка, ведь оба моих родителя евреи. Меня воспитали в ортодоксальных традициях. То есть я была до мозга костей еврейкой. Свободно говорила на иврите, пока училась в старшей школе. Я всю жизнь парировала непрекращающуюся череду вопросов о моем этническом происхождении безупречным изложением истории своей семьи. Мою пластиковую пробирку случайно перепутали с пробиркой какой-нибудь полуеврейки, которая сейчас тоже поставлена в тупик результатом своего ДНК-теста.

В результатах также числился некий двоюродный брат, о существовании которого я не подозревала. Он был обозначен голубым значком, какие бывают на дверях мужского туалета, рядом со значком были инициалы. Именно этот факт, как позднее расскажет мне Майкл, стал для него настоящим сигналом тревоги. Но не для меня. Я, конечно, знала всех своих двоюродных братьев и сестер. Наличие еще одного лишь убедило меня, что произошла ошибка.


Когда Майкл снова поднялся ко мне, была уже почти полночь. Через четыре часа надо было выезжать в аэропорт. Мне было холодно. Он обнял меня, но я успела заметить его взгляд. И осознать, что никогда раньше не видела, чтобы он так на меня смотрел. Ни когда умерла моя мать. Ни когда заболел наш сын. Если описать этот взгляд, в нем было что-то граничащее с жалостью. Наше открытие бесповоротно переиначило не мое будущее, а мое прошлое. Разумеется, Майкл это понял до того, как нашел номер горячей линии на сайте Ancestry.com. Он понял это, как только увидел расшифровку моей этнической принадлежности. Как только узнал про двоюродного брата, который пробрался в нашу жизнь, словно лазутчик из чужого мира.

— Никакой ошибки нет, — тихо сказал он.

В последующие недели каждый, кому я рассказывала об этом вечере, говорил примерно одно и то же: «Перепутали, наверное. Не может этого быть». Они говорили покровительственно. С негодованием. Они говорили из добрых побуждений. И ошибались. Миллионы людей проводили исследования ДНК в Ancestry.com, и ни одной подобной ошибки не случилось.

5

Вскоре после сделанного открытия я явственно припомнила один случай. Это произошло в 1988 году. Мне было двадцать пять, прошло ровно два года со смерти папы. В той автокатастрофе погиб мой отец, мама получила множество травм, и я на протяжении двух лет ее выхаживала. Одновременно с этим я училась в магистратуре Колледжа Сары Лоренс и писала свой первый роман — работала над ним так, будто от этого зависела вся моя жизнь, — собственно, так и было. Писательство было для меня попыткой придать своему горю некую форму. Меня то охватывало оцепенение, то раздирала боль. Казалось, этими двумя состояниями и определялось мое существование. Я отрезала волосы, рассталась с бойфрендом, бросила курить и пить. Все свободное время я посвящала чтению поэзии Адриенны Рич. Мне приходило в голову, что, возможно, я лесбиянка. Я сама себя не узнавала, была как неприкаянная.

Я не хотела оставлять маму одну во вторую годовщину смерти папы и позвала ее в университет на чтения, устроенные студентами магистратуры. Я заехала за ней на Уэст-Энд-авеню, и мы вместе продолжили путь на север, ехали около получаса.

По дороге нам не о чем было разговаривать. Как, впрочем, и раньше. Наши отношения дочки и матери были напряженными и противоречивыми, они были лишены той непринужденности любви, которую я испытывала к отцу. По злой иронии судьбы, когда я была маленькой, я мечтала и даже надеялась, что на самом деле она не моя мама. Безмолвие наше было не столько свойским, сколько напряженным и неловким. Но после аварии мы ступили на новую, незнакомую территорию. Она оправилась от травм намного быстрее, чем предсказывали врачи. Однако была слаба и ходила с палочкой. В аварии у нее очень пострадало лицо, которое собрали заново, нос теперь был немного набок и глаза чуть разной формы. Она часто напоминала мне, что, кроме меня, у нее никого нет.

Перед началом чтений студенты и сотрудники факультета собрались на прием в гостиной дома на территории кампуса, где каждому из нас вскоре предстояло читать отрывок из своей рукописи. Именно во время приема я представила маме свою сокурсницу по имени Рэйчел.

— Откуда вы родом, Рэйчел? — спросила мама.

— Из Филадельфии, — отозвалась Рэйчел.

— Ой, а моя дочь была зачата в Филадельфии. Произнесла уверенно, без запинки. За свои двадцать пять лет я этого ни разу не слышала. Воображение нарисовало отель, романтическую поездку на выходные. Но мама уже перешла к восхвалению достоинств «города братской любви».

— Как это я была зачата в Филадельфии? — переспросила я.

— Ах, тебе лучше не знать, — ответила мама. — История не из красивых.


В тот вечер — уже после усердных чтений, пенопластовых стаканчиков травяного чая, бумажных тарелок с печеньем — я в зимней темноте везла маму по автостраде Со-Милл-Ривер. За два года до этого, пока мама в критическом состоянии лежала в больнице Нью-Джерси, я похоронила отца на семейном участке Шапиро на кладбище в бруклинском районе Бенсонхёрст. Это были мои первые похороны. Папины сестра, брат, все мои двоюродные братья и сестры и даже Сюзи, похоже, знали, что делать. Строгую службу провели исключительно на иврите. Ее проводил один из двоюродных братьев, раввин. Ритуалы скорби были мне незнакомы — хотя меня и воспитали в ортодоксальных традициях, ортодоксия связана с разными учениями и может принимать разные формы, — и на похоронах собственного отца я чувствовала себя непрошеной гостьей и не в своей тарелке среди родных. «Пройди сюда», — направлял меня один из братьев. «Вот лопата, — подсказывал другой. — Теперь пора мыть руки».

— Мам.

— Да, милая?

— Мам, ты обмолвилась о моем зачатии, намекнула вскользь. Расскажи же мне, о чем шла речь.

Мы обе смотрели вперед, не встречаясь взглядами. Она сидела в машине, как в исповедальне или как в склепе.

— В Филадельфии мы были у врача — там был целый институт, — сказала мама. — У нас с твоим отцом не получалось зачать.

Она замолчала. До ее дома было еще минут двадцать.

— У него было мало сперматозоидов, — добавила она. — У меня случилось несколько выкидышей, — проговорила она мгновение спустя. — Мне к тому времени было уже сильно за тридцать.

— И что же вы делали?

— Я отправлялась в Филадельфию — там был институт, всемирно известный, специалисты мониторили фазы моего цикла. Когда наступал нужный момент, я звонила твоему отцу прямо в зал Нью-Йоркской фондовой биржи, и он несся ко мне, чтобы мы могли провести процедуру.

— Какую процедуру?

— Искусственного оплодотворения.[12]

Не будь я за рулем, я бы просто закрыла глаза. Каждому хочется, чтобы история его зачатия была по крайней мере телесной. Мужчина и женщина, сплетенные конечности. Сперматозоид плавно скользит к яйцеклетке. А не стерильность больницы, которую внезапно представила я, пробирочный ребенок, медицинский вариант кухонной спринцовки. Не папа, сидящий один в комнате с порнографическим материалом и картонным стаканчиком.

— Я же говорю, история некрасивая, — заключила мама.

Что же в тот вечер так обострило мои чувства, что я смогла потом, тридцать лет спустя, полностью восстановить этот разговор? Тогда откровения матери показались мне странными, немного удручающими, но не меняющими суть дела. Ну на самом деле, какая разница, как меня зачали? Я появилась на свет. Кому какое дело, как сперматозоиды отца попали в яйцеклетку матери?

Сейчас события того вечера так ясны в памяти, будто возникли из «капсулы времени»: река Гудзон в темноте, вереницы огней поперек моста Джорджа Вашингтона, ровный тембр маминого голоса, ее высокие скулы. Покоящиеся на коленях руки с длинными сцепленными пальцами. Институт. Всемирно известный. Филадельфия.

6

Аэропорт Брэдли неподалеку от Хартфорда я знаю хорошо. Я часто путешествую и уже выработала определенные привычки, когда нахожусь в разъездах. Миновав службу контроля безопасности, я первым делом останавливаюсь у небольшого, футуристического с виду стеклянного цилиндра, где за два доллара можно было под высоким давлением вымыть очки. Удовлетворившись чистотой очков, я обычно иду к киоску, чтобы запастись журнальным чтивом. Потом, если позволяет время, захожу в Lavazza и выпиваю средненький капучино у выхода на посадку. Меня успокаивает знакомый распорядок дел в поездках. Он помогает преодолеть растерянность, которая охватывает меня вдали дома.

Однако моя обычная тревога во время поездок, которую не назовешь незначительной, была, как я теперь поняла, ничтожной по сравнению с тем, что я испытывала на этот раз. Нетвердой походкой оправившегося после болезни пациента я бродила по просторным залам аэропорта. Майкл не отходил от меня, пока мы шли вдоль спроецированного на стену изображения: это была реклама страховой компании — множество красных зонтов из роз разлетались сотнями лепестков, как только кто-нибудь проходил мимо. Разнокалиберные люди бередили зонтичный порядок, и лепестки рассыпались в разные стороны. Особенно сильно эти картинки действовали на детей. Те останавливались, подпрыгивали, размахивали руками. Tohu va’vohu. Слова на иврите — второе предложение Бытия[13] — явились мне, как всегда являлся этот язык: будто поднявшаяся пыль из подвала, который долгое время держали закрытым. «Тоху ва-боху» означает хаос. Перевернутый мир. Даже скорее мир до того, как он стал миром. Мое тело стало чужим и невесомым. Жива ли я на самом деле? Вдруг меня не существует? Вдруг вся моя жизнь — выдумка, игра моего воображения? Проходя мимо красных зонтов, я обернулась, удостоверившись, что мой силуэт запечатлелся на экране — лепестки разлетелись.

К выходу мы подошли за сорок пять минут до начала посадки. Майкл сидел с ноутбуком на коленях, искал в Google любые зацепки, клиники бесплодия и репродукции в Филадельфии, работавшие в начале шестидесятых. Он журналист по образованию, и подобные задачи для него привычное дело. Не прошло и нескольких минут, как он установил наиболее вероятное место, где я была зачата.

— Институт отцовства и материнства Фарриса, — объявил он. — В кампусе Пенн[14].

Институт, говорила мама. Не клиника. Не больница.

Еще пару ударов по клавиатуре, и мы уже читали про доктора Эдмонда Фарриса, первопроходца — всемирно известного, по словам мамы, — в области бесплодия и искусственного оплодотворения. Всплыла еще одна упомянутая в тот вечер деталь. Знаменитый врач стоял у истоков метода, позволяющего точно определить, когда у женщины наступала овуляция. Я звонила твоему отцу… и он несся.

Вокруг нас аэропорт гудел голосами путешественников, разъезжавшихся в разных направлениях. Были рейсы в Атланту, Детройт, Майами, Чикаго. Мимо нас, таща за собой небольшой чемодан, прошла усталая стюардесса. Солнце только еще всходило, и взлетная полоса казалась оранжевой. Слова на экране сливались в кашу: бесплодие, стерильность, оплодотворение. Встретилось и еще одно словосочетание, связанное с Институтом отцовства и материнства Фарриса: донор спермы. Я подняла взгляд от экрана и смогла смотреть лишь на мужчин: молодых, пожилых, старых. Мужчин с младенцами. Полных мужчин в бейсболках. Мужчин в майках и тренировочных штанах. Мужчин в рубашках и пуловерах. Если мой отец не был мне отцом, то кто был? Если мой отец не был мне отцом, кем была я?


В тот февральский вечер тридцать лет назад, высадив маму у дома и проводив до квартиры, я приехала домой и позвонила Сюзи:

— Ты знала, что у папы с Айрин было расстройство детородной функции?

— Вроде было что-то такое. Я была подростком, но понимала, что возникли проблемы.

Я сообщила Сюзи, что рассказала мама. Про Филадельфию, институт, знаменитого врача, мало сперматозоидов, неотложность, ее тикающие биологические часы, неистовый рывок отца из Нью-Йорка, чтобы они смогли заделать дитя.

Сюзи помолчала.

— А она сказала тебе, что сперма, которую они использовали, точно принадлежала папе?

Я невольным жестом крепче сжала в руке мобильный. Сердце ухнуло, как это часто бывало при общении со сводной сестрой.

— Безусловно, это была папина сперма!

— Все-таки советую тебе перепроверить, — настаивала она. — В те годы сперму часто смешивали.

Смешанная сперма. Услышав подобные слова, их уже никогда не забудешь. Два слова ударятся друг о друга, как в бессмыслице Mad Libs[15] — будто вставленные в предложение пропущенные слова. Сюзи произнесла это так, как говорила всегда, — безапелляционно, будто обронила невзначай. Но за ее небрежным тоном скрывалось некое чувство. Она не исключала возможности того, что мы не были сестрами. Что наш папа был ее, но не моим отцом. Моя сводная сестра-психоаналитик выражала свое сокровенное и, вероятно, не совсем осознанное желание: она бы предпочла, чтобы я вовсе не рождалась.

Помню, как почувствовала гнев и горькую иронию. Только осмыслите это, предлагала я друзьям. Встретившись с мамой, я снова подняла тему. Здесь память меня подводит. Может, мы гуляли по Верхнему Вест-Сайду. Мама много ходила в то время, укрепляла мышцы ног.

— Мам, я тут кое-что слышала — про историю, произошедшую в Филадельфии…

Мама была недосягаема для меня не только в ту, но и в любую минуту. Она никогда не открывала себя настоящую. Темные глаза часто бегали от смущения, и когда она улыбалась, делала это осторожно, будто долго в одиночестве репетировала улыбку.

— Я слышала, что иногда сперму смешивали?..

Я могу не помнить, находились ли мы на Бродвее, в Вест-Сайде или на Риверсайд-драйв, но точно знаю одно: от моих слов она не шелохнулась, не напряглась, не моргнула. У мамы на лице не отразилось ни тени удивления или переживания. Она не проявила никакого замешательства от неожиданно заданного вопроса.

— Не думаешь ли ты, — ответила она, — что твой отец согласился бы на это? Ведь тогда он не мог быть уверен, что у ребенка еврейское происхождение.

Жизнь моего отца зиждилась на правилах, предписанных иудаизмом. Он мыслил категорично. Хорошо, плохо, правильно, неправильно. Кроме того, он был человеком с ясной головой, и его интересовала правда. Смешать его сперму с той, что принадлежала какому-то незнакомцу, было уму непостижимо. А в случае незнакомца нееврейского происхождения — просто невозможно, в этом я была абсолютно уверена. Его религиозность была глубочайшей и самой неизменной частью его идентичности, а иудаизм был не только религией — он был этнической принадлежностью. Его ребенок был бы другим. Отделенным от той самой родословной, из которой происходил отец.

— Ты же знала своего отца, — продолжала мама. Мне помнится, что она смотрела мне прямо в глаза. — Можешь себе такое представить?

7

Во все века великие философские умы бились над вопросом идентичности. Что делает личность личностью? Что в итоге и в каком соотношении память, история, воображение, опыт, убеждения, генетический материал и то неизъяснимое, что называют душой, делает нас теми, кто мы есть? И являемся ли мы такими, какими сами себя считаем? Философы, любимое занятие которых — спорить друг с другом, похоже, согласны в одном: длительное и непрерывное осознание себя как личности, «того неделимого, что я зову собой», неизбежно подразумевается под осознанием собственной идентичности. «Тождество личности — это совершенное тождество: там, где оно реально, оно не допускает степеней; и невозможно, чтобы личность была отчасти той же самой, а отчасти другой; потому что личность… не делится на части»[16] — так писал философ начала девятнадцатого века Томас Рид.

Могло бы случиться так, что я узнала правду о том, кто мой отец, находясь — как часто бывает — дома. Я могла бы целыми днями молча сидеть в своем кожаном кресле в библиотеке, окруженная тысячами книг, из которых, по крайней мере частично, состоит мое самосознание, книг, научивших меня думать и жить. Я могла бы ходить с собаками на длительные неторопливые прогулки. Могла бы относиться к себе как к послеоперационному больному, человеку, которого сначала разделали, как тушу, а потом сшили. Сын бы находился на другом конце страны, проходил летний учебный курс по кинематографии, и дома было бы очень тихо. В конце июня зацвели бы посаженные вдоль задней стены пионы.

Но случилось иначе: мы были на борту самолета, летящего в Миннеаполис. От Хартфорда до Сан-Франциско прямых рейсов нет — во всяком случае, у «Дельты», с которой мы собираем мили. И я, достав из сумки журналы и засунув их в карман кресла впереди, устроилась в своем, под номером 12А у окна. В «Холостячке» случился очередной скандал. Кардашьян влипла в неприятности. Я опустила голову на плечо Майкла. Не знала, как быть и что теперь делать. Я представляла папино лицо — не в самые его счастливые моменты, а в дни после аварии: серая кожа, невидящий взгляд, приоткрытый рот. Казалось, сама его сущность, его дух уже нас покинули. Вскоре он скончался. И тут же другая картинка: я, молодая женщина, встречаюсь с отцом на Уолл-стрит, чтобы вместе пообедать. Двери зала фондовой биржи распахиваются, он выходит — сияющий, живой. На нем песочно-коричневый жакет, униформа биржевиков. Круглая лысая голова. Очки, с которыми он не расставался, почти без оправы, только дужки на висках чуть мерцают золотом. Его улыбка — улыбка раненого человека, которому счастье далось нелегко и который живет ради крупиц радости и все еще способен радость чувствовать. Он ощущает себя живым в двух местах: на работе и в синагоге, где он молится. Он крепко обнимает меня, нас со всех сторон обтекают потоки людей.

Я зажмурилась, не давая пролиться горючим слезам. Я переживала вторую смерть. Я снова его теряла. Я стала делимой. Отчасти той же самой, а отчасти другой. Основной принцип идентичности — мое сознание себя как личности — разломился.

Мне даже не пришло в голову, пока я летела через всю страну, — хотя над этим стоило поразмыслить, — что у матери мог случиться роман. Я об этом просто не думала — не было необходимости. Фрагменты огромной головоломки, головоломки моей жизни, начали вставать на свои места с такой скоростью и точностью, что других возможных объяснений, похоже, не было.


Стюардесса везла по проходу тележку с напитками. Предлагала соленые крендельки, батончики мюсли, арахис в пакетиках. Предыдущие два раза, когда жизнь преподносила мне ужасы и потрясения — автокатастрофу родителей и болезнь Джейкоба, — меня страшно оскорбляло, что люди продолжали жить нормальной жизнью и что ничья больше жизнь не изменилась, только моя и тех, кто мне дорог. И вот опять. Только смерть родителя, страх за жизнь ребенка — общечеловеческие ситуации. Можно кому угодно сказать: «У меня умер отец» или «У меня болен ребенок», и в ответ получить сочувствие и понимание. Но как реагировать на такое: «Я только что узнала, что мой папа не был моим биологическим отцом и что, очевидно, я родилась в результате оплодотворения спермой анонимного донора»? Я бросила взгляд на экран ноутбука Майкла. Как только самолет достиг высоты три тысячи метров, он, запустив бортовой Wi-Fi, открыл мою страницу на Ancestry.com и не отрываясь смотрел на голубой значок в виде человечка, обозначенный лишь инициалами А. Т. Кто-то двоюродный. Мужского пола. Голубой — значит, мальчик.

Что будет дальше? Я не могла себе даже представить. Я ведь рассказчица, выдумщица историй, сказочница. Всю жизнь стараюсь вложить смысл в самые разные события, создавать истории из множества бессмысленных, случайных деталей. Быть писателем и преподавать писательское мастерство — это и есть моя работа. «Что, если?..» — с такого вопроса я предлагаю своим студентам начать историю. «А как насчет?. Но пока мне приходилось действовать в пределах известного нам мира. Я же не фантаст. Меня никогда не привлекали ни детективы из категории криминальных, ни научная фантастика. Магический реализм представляет для меня интерес, но у моей веры в невероятное есть предел. Однако меня неизменно увлекают тайны. Семейные тайны. Тайны, которые мы храним из стыда или самозащиты, отрицая что-то. Тайны и их разрушительная сила. Тайны, которые мы храним друг от друга во имя любви.


За моим окном было ярко-голубое небо с всполохами облаков. Под небом ровными квадратами лежали поля Висконсина — противоположность Tohu va’vohu. Иллюстрация порядка.

— Как ты думаешь, кто мог стать донором спермы в начале шестидесятых? — спросила я Майкла.

— Донором спермы в Филадельфии, — не отрывая глаз от голубого значка на экране, уточнил он.

— В кампусе Пенн.

Что именно я пыталась выяснить? Задавая вопрос, я чувствовала его абсурдность. Бездна вариантов — любой мужчина определенного возраста мог быть моим биологическим отцом — вторглась в мою жизнь, посягая на индивидуальность и уверенность. Я не была дочерью своего отца. Этамысль пронзала меня словно ножом, который от раза к разу становился все острее.

— Часто донорами были врачи, — заметил Майкл. — И студенты-медики.

Мой биологический отец — студент-медик? Это была рабочая теория, не более того, но она казалась нам обоим правильной. Что это вообще значило — правильной? Как и откуда возникла эта наша идея? Раньше я никогда не обращала внимания на историю репродуктивной медицины и искусственного оплодотворения. Господи, я даже «Мастеров секса»[17] так и не посмотрела, хотя и слышала о сериале отличные отзывы. Если я родилась не от отца, то от кого?

— От студента-медика, — вслух сказала я.

Майкл кивнул:

— Ну да. Студента-медика Пенсильванского университета.

8

Папа, которого я помню, всегда был грустным. Это не была природная депрессивность, он был благодушным и веселым человеком, но изрядно побитым жизнью. Он рано женился — в результате сговора двух видных ортодоксальных семей, — и очень скоро стало понятно, что брак оказался несчастным. Когда Сюзи было шесть, первая жена отца ушла от него, когда он был в рабочей командировке. Насколько мне известно, он вернулся в пустую квартиру, в шкафу остались только его вещи. О разводе и речи идти не могло в том сплоченном сообществе, частью которого был мой папа в начале пятидесятых годов. В отчаянии он добился условий, по тем временам максимально приближенных к тому, что теперь называют совместной опекой: он брал Сюзи к себе по средам и каждые вторые выходные. Недолго пробыв отцом-одиночкой, он полюбил молодую женщину по имени Дороти. Когда они познакомились, ей было двадцать шесть — очаровательное, ослепительное создание с сияющими глазами и непринужденной улыбкой, и на немногих фотографиях, что мне довелось видеть, папино лицо было мягким, беспечным и полным радости.

Они назначили дату свадьбы и стали мечтать о будущей совместной жизни. Но отец, сам того не ведая, оказался действующим лицом трагедии. У Дороти диагностировали неходжкинскую лимфому — в те времена смертный приговор, — и семья скрывала от нее болезнь. Отец узнал правду за несколько дней до свадьбы и, невзирая на совет раввина и ни слова не сказав никому, кроме лучшего друга и сестры, вознамерился жениться, как и планировал. Дороти, по мнению многих, знавших их обоих, была любовью всей его жизни. Шесть месяцев спустя она умерла.

Когда я росла, то о Дороти ничего не знала. Не знала, на что списать папину неудовлетворенность. По вечерам он оседал в кресле и смотрел телевизор. Он стал малоподвижным и полным — это было одной из многих причин ссор родителей, — и его живот нависал над брюками. Когда мне было тринадцать, хронические боли в спине усилились настолько, что папе сделали операцию — артродез позвоночника. Он так полностью и не поправился и до конца жизни притуплял свои ощущения болеутоляющими и снотворными таблетками.

Только повзрослев и став писателем — достигнув возраста отца, когда он сначала развелся, потом овдовел, — я стала одержима желанием лучше узнать, что же произошло. Я была убеждена, что потеря Дороти, скорее всего, и была основной причиной папиной боли. И тогда я написала статью в журнал The New Yorker, в которой скрупулезно собрала воедино тяжкие подробности их недолгой совместной жизни. В те месяцы, пока я работала над статьей, у меня было чувство, что я по кусочкам склеиваю отца. Вот что я делала и что делаю всегда, с тех пор как впервые взялась за перо. Tikkun olam[18]. Я пыталась починить сломанного папу. Вернуть ему целостность.

Возможно — такая мысль приходит мне в голову, когда пишу эти слова, — я пытаюсь собрать отца по кусочкам и на этот раз.

* * *
С мамой папа познакомился после смерти Дороти. Он переехал в квартиру на Восточной Девятой улице в Нью-Йорке, а мама жила в том же квартале. Она была жизнерадостной, отважной, работала менеджером в рекламном агентстве и сама недавно развелась с мужем. Когда они случайно столкнулись в первый раз — дело было в Шаббат, — она с молотком шла прибивать книжные полки в своей новой квартире. «Ему следовало понять», — позднее говорила мама. Она была из другого мира. Еврейка, но не религиозная. Иначе она бы не устанавливала книжные полки в Шаббат. Но, начав встречаться, она, очарованная моим отцом и его исключительной семьей, несколько месяцев спустя согласилась перед свадьбой стать ортодоксальной и воспитывать детей в религиозных традициях. Папа, вероятно, считал маму своей последней и единственной надеждой.

Пять лет ушло у родителей на то, чтобы дождаться потомства. Пять лет, отмеченных выкидышами и бесконечными поездками в Филадельфию. Пять лет, приближавших маму к рубежу сорока лет. За годы, пока родители безуспешно пытались завести ребенка, младший брат отца и его жена обзавелись четырьмя детьми. Младшая сестра отца к тому времени уже родила четверых. По законам иудаизма главная мицва[19] — pru u’rvu. Плодитесь и размножайтесь.

Мне казалось, что я постигла причину отцовской тоски. Я много писала об отце, не только в The New Yorker, но и в своих книгах. В конце концов я уверилась, что узнала о его жизни все, что могла. Он был несчастлив, в этом сомнений не оставалось. Но я по крайней мере смогла воздвигнуть ему памятник: груда рассказов, эссе, воспоминаний, романов, написанных в его честь, — мой личный нерелигиозный кадиш. О его властном, придирчивом отце, о капризной первой жене, о потерянной большой любви, о горечи женитьбы на маме я знала все.

Но было что-то еще — то, чего я постичь не могла. Между родителями и мной тянулся невидимый оголенный провод. Тронь — и мы все взлетим на воздух. Я тоже это знала, хотя сформулировать бы не смогла. Отойдя от художественной литературы, я обратилась к мемуарам, словно дорожка, выстланная из слов, вывела меня к ним. И все это время я задавалась вопросом: почему для меня это имеет такое большое значение? Ведь родители давно умерли. Я пережила их. Устроила свою жизнь. Создала семью. Тайны, что они хранили, теперь погребены, потеряны для истории. Моя последняя книга впервые касалась воспоминаний, не имевших никакого отношения к моим родителям.

Оказывается, можно прожить целую жизнь — скрупулезно ее анализируя, как беспрестанно делала я, — и тем не менее не знать о себе правды. В конце концов, не на слова, а на цифры недоверчиво смотрела я на экране компьютера, цифры, которые выбили дверь и залили каждый угол, каждую щель ослепительным светом: Сравнительный анализ набора M440247 и A765211.


Всю свою жизнь я знала, что есть какая-то тайна.

Чего я не знала — что тайной была я.

Часть вторая

9

Когда Джейкоб был маленький, я читала ему известную детскую книжку «Ты моя мама?». В ней выпавший из гнезда птенчик отправляется на поиски мамы. Он не знает, как она выглядит, и мамой может оказаться кто или что угодно. «Ты моя мама?» — спрашивает он котенка, курицу, собаку, корову. «Ты моя мама?» — интересуется он у самолета, у парового экскаватора. Читатель, конечно, переживает за птенчика, который сидит на носу у скучающей собаки. «Ты моя мама?» Помимо очевидных причин для сопереживания есть и еще одна. Пока птенчик не найдет маму, он не узнает, кто или что есть он сам.

В Миннеаполисе у нас было два часа до следующего рейса — этот аэропорт я тоже хорошо знала. Оставив Майкла завтракать в одиночестве, я нашла тихое местечко напротив ресторана, у одного из выходов на посадку. Я составила короткий список всех, кого вспомнила: друзей моих родителей, пожилых родственников, вообще всех, кто еще жив и, возможно, знает хоть что-нибудь о том, что произошло в клинике для страдающих бесплодием в Филадельфии пятьдесят четыре года назад. Таких людей оставалось совсем немного. Девяностотрехлетняя сестра отца, Ширли, была одной из них, но ей я, пожалуй, позвонить не могла. Если отец не был мне отцом, то она не была мне теткой. От этой мысли меня стала бить дрожь, и я опустилась на привинченный к полу пластиковый стул. Прародители, тети, дяди, двоюродные братья и сестры десятками уплывали от меня, как спасательные плотики. Позвонить я могла, как мне казалось, только одному человеку — лучшей подруге мамы, которая была жива и которой было за девяносто. Близких подруг у мамы было мало. Дружба в ее жизни имела обыкновение заканчиваться оскорбленными чувствами и взаимными упреками. Однако с Шарлоттой, которую мама знала еще с тех пор, когда они обе состояли в сестринском сообществе университета, они остались подругами. Я помнила ее доброй, благоразумной и преданной — характер Шарлотты прекрасно оттенял мамину склонность к драматизированию.

Перед тем как набрать номер Шарлотты, я постаралась успокоиться. Я терпеть не могу телефонные разговоры даже при более благоприятных обстоятельствах, предпочитаю общение по электронной почте — пристанище замкнутого писателя. А вдруг Шарлотта скажет, что всем давно было известно, что отец мне не родной? Я не знала правды о своем происхождении, и осознавать это было невмоготу, но если бы выяснилось, что моя идентичность была секретом Полишинеля, в который не посвятили только меня, как было это пережить? В трубке послышались гудки, сердце выскакивало из груди. Вдруг она умерла? Вдруг у нее старческое слабоумие? Вдруг она подтвердит мои самые жуткие подозрения? Тогда мне придется жить с ужасным знанием: оба умерших родителя скрывали от меня мое происхождение. Мне слышался мамин голос: «Ты же знала своего отца. Можешь себе такое представить?»

Последний раз я говорила с Шарлоттой лет пятнадцать назад, когда умирала мама. Теперь, покончив с вымученными любезностями — она была жива и в здравом уме, — я, заикаясь, перешла к причине звонка. Это был первый, но далеко не последний раз, когда мне пришлось пересказывать историю пожилому, даже очень пожилому человеку, зная, что это может быть для него болезненно и тяжело. В каком возрасте человек становится слишком стар для сюрпризов? Когда человек становится слишком стар, чтобы бередить прошлое, когда лучше оставить тайны прошлого в неприкосновенности?

— Шарл? Вы знали, что у родителей были проблемы, связанные с бесплодием? — осторожно начала я.

— Я знала. У твоей мамы было несколько выкидышей.

— А вы знали, что они лечились у врача в Филадельфии?

— Да. В Филадельфию они ездили много раз, — отвечала Шарлотта. — Твоя мама очень сильно хотела ребенка.

— И вы знали, что я была зачата путем искусственного оплодотворения?

— Да, милая. Я это знала. Да.

Мне больше ничего не оставалось, как выложить ей правду.

— Шарл, я только что узнала, что папа не был моим биологическим отцом, — сказала я.

Прошла секунда, может две. Я представила, как она сидит за кухонным столом в своей квартирке в Нью-Джерси, перед ней кружка с кофе. Ведь было еще утро, хотя мы с Майклом уже пролетели полстраны. «Ну пожалуйста, ну пожалуйста», — мысленно молилась я. Но о чем? И кому?

— Что ты хочешь сказать? — Голос ее дрожал. — Это невозможно.

Невозможно. Я вдруг смогла поглубже вздохнуть. Она ничего не знала.

— Мама вам никогда ничего не говорила? Что-нибудь такое, что могло бы намекнуть на…

— Мама бы обязательно мне рассказала, — ответила Шарлотта. — Она мне все рассказывала.

Тогда я рассказала ей о генетическом исследовании и выложила тот неоспоримый факт, что не состою в родстве с Сюзи, а также упомянула таинственное появление двоюродного брата A. T.

— Думаю, что произошла ошибка. Наверное, пробирки перепутали, — сказала она.

Хотя мне и казалось совершенно неподобающим рассказывать такое человеку за девяносто, я выложила все, что успела узнать о практике смешивания спермы. Я теперь была тем, кто информацию передает, а не получает. Каждое слово давалось с трудом. Пока я говорила, все время следила за Майклом. Он, взяв вещи, двигался к выходу на посадку — не тому, который был нам нужен, если только мы не собирались лететь в Канзас-Сити.

— Ах, Дани. Знаешь, я абсолютно уверена в одном, — прежде чем попрощаться, наконец сказала Шарлотта. — Твой отец — по-прежнему твой отец.


Прошло одиннадцать или двенадцать часов с той минуты, как я и Майкл впервые смотрели на комбинацию цифр — шифр, раскрывающий тайну моего происхождения. Все это время я чувствовала грусть, отчаяние, отчуждение, оцепенение, потрясение, замешательство — в основном замешательство. И кое-что еще: я охотилась. Захватившая меня цель — охота за фактами — не давала разлиться океану более глубоких чувств. Твой отец — по-прежнему твой отец. Слова были сказаны с любовью, чтобы утешить, но я не знала, что теперь значило «мой отец по-прежнему мой отец». Я была в начале пути, который мне предстояло пройти самостоятельно, делая один робкий шаг за другим. Я восприняла ее слова как общее место, как клише, как грубую лесть. Всем сердцем любя отца, я посвятила ему бо́льшую часть своей жизни. Но, говоря чисто медицинским языком, он не был моим отцом. Существовал кто-то другой — безымянный мужчина, то ли живущий, то ли покойный, возможный донор спермы, когда-то учившийся на медицинском в Пенсильванском университете, — и он фактически, биологически был моим отцом. Вот суть дела.

Мы с Майклом шагнули на траволатор. Замерев, мы молча и задумчиво плыли по аэропорту. Люди, кругом люди. Такие же путешественники, как и мы. В противоположном направлении двигалась пожилая пара. Седовласый мужчина восьмидесяти с чем-то лет в плаще. Я улыбнулась ему и поскорее отвела взгляд. Пятьдесят четыре — я еще не слишком стара для сюрпризов. В пятьдесят четыре, если повезет, я проживу еще несколько десятилетий. Удастся ли мне когда-нибудь узнать того, другого мужчину? Смогу ли когда-нибудь снова почувствовать, что мой отец — это мой отец? Будет ли это всегда иметь значение? В голову пришли строчки из стихотворения Делмора Шварца:

Скажи, после нас ведь останется что-то?
Или всего лишь память и фото?
Школа — маяк, что наш путь освещает,
А время — то пламя, где каждый сгорает[20].

10

Своим студентам, которых волнует тема предательства, я говорю, что, когда речь идет о воспоминаниях, не существует ничего, что является абсолютной правдой, — есть лишь правда, исключительно их собственная. Говорю я это не для того, чтобы освободить их от ответственности, а чтобы подчеркнуть субъективность нашей внутренней жизни. Опыт одного человека не похож на опыт другого. Если пятеро из одной семьи возьмутся написать историю этой семьи, получится пять разных историй. Каждая будет своего рода правдой — правдой, отражающей, что помнит писавший. Кроме того, есть факты, которые по своей природе документально фиксируемы. Можно установить, какая была погода в тот или иной день. Как и дату взрыва. Вдруг сохранилось фото платья, которое было надето на женщине. И так далее. Но вот как быть с намерениями твоего отца? Внутренней жизнью твоей матери? С такими вещами мы можем лишь отважиться на догадку.

Студенты часто говорят, что смогут взяться за написание чьей-то истории, только дождавшись смерти этого человека. Признаются они в этом робко, виновато. Как будто в каком-то смысле ждут, чтобы у человека вышел наконец срок и они бы могли приступить к делу — начать о человеке писать. Я стараюсь избавить студентов от этих мучительных мыслей, уверяя их, что можно начать прямо сейчас, потому что писать о мертвых может быть намного труднее, чем о живых. Мертвые не могут защититься. У мертвых нет голоса. Они не скажут: «Но все было не так. У тебя написано неправильно». Они не скажут: «Но я так любил тебя». Они не скажут: «Я ничего не знал».

Вот и я, ежедневно садясь писать, борюсь не только со своими умершими родителями, но и с нехваткой фиксируемых фактов. Подруга предлагает познакомить меня со знаменитой на весь мир духовидицей, услугами которой при раскрытии сложных дел часто пользуется ФБР. «Она расскажет тебе, что знал твой отец», — уверяет подруга. Но звонить духовидице я не в состоянии — по крайней мере, сейчас — не только потому, что отношусь к этому скептически, но и потому, что мне нужно прийти к своим собственным заключениям о себе, о своих родителях и о мире, в котором мы жили. Мне нужно понять, кем я была для них и кем они были для меня. За неимением фактического материала мне остается лишь то сопровождавшее меня в детстве и ставшее важнейшим ощущение: всю жизнь мне казалось, что что-то было неладно.

Я была другой, я была аутсайдером. Моя семья не представляла собой гармоничного целого. Мы с родителями жили в хрупком мире. Я пребывала в глубокой молчаливой уверенности, что со мной что-то было по большому счету не так и что я была в этом виновата.

На высоте тридцать пять тысяч футов между Миннеаполисом и Сан-Франциско эта молчаливая уверенность начала покидать меня, будто я была зверем, терявшим шерсть при линьке. Что-то было неладно. Моя семья не была единым целым. И не потому, что отец не был моим родным, а потому, что я — и, возможно, один или оба родителя — об этом не знала.

11

Из аэропорта Сан-Франциско мы ехали на «Убере»; водителем громоздкого черного «Хаммера» оказалась блондинка ростом под метр восемьдесят, похожая на киноактрису, только что сошедшую со съемочной площадки. Это лишь добавило моменту сюрреалистичности. Я не очень хорошо знаю Сан-Франциско, хоть и была здесь неоднократно проездом по делам. Майкл тоже едва ли знает этот город. Пока мы медленно двигались по запруженной машинами автостраде 101, я сквозь затемненные окна ловила отблески залива. Куда ни кинь взгляд, везде шло строительство: огромные краны зависали над стройками. Мы ползли вдоль улиц со знакомыми названиями, но они были известны мне больше из литературы, нежели из личного опыта. Мишен-стрит, Ван-Нэсс-авеню, Гири-бульвар.

На время полета из Миннеаполиса я вышла из сети, и теперь меня завалили мейлами, среди которых было и письмо с файлом дизайна обложки моей новой книги. Этот вариант обложки был красивым и во многом схожим с финальным вариантом: черно-белая фотография меня и Майкла в день свадьбы. Однако мне совершенно не нравился напыщенный, изобилующий завитушками шрифт. Я отметила, что еще не потеряла способности невзлюбить шрифт на обложке книги — малая толика того, что напоминало о моей прежней жизни.

— Как каллиграфия на свадебном приглашении, — поделилась я с Майклом.

Водитель «Убера», не замолкавшая всю дорогу в город, сейчас интересовалась целью нашей поездки.

— По делу или в отпуск?

— Всего понемногу.

— Долго будете в городе?

— Всего пару дней, затем Эл-Эй. Наш сын участвует в летнем учебном курсе для учащихся старших школ по кинематографии в Калифорнийском университете Лос-Анджелеса.

В последующие месяцы меня не покидало ощущение, будто я могу функционировать, только оставаясь на одной стороне разделенного пополам экрана. Наш водитель, услышав разговор об обложке, попросила показать. Она вела машину, я протянула ей мобильный. Одним глазом следя за дорогой и взглянув на экран, она согласилась, что обложка похожа на свадебное приглашение. Когда мы добрались до своего отеля в Джапантауне, мое недоверие к действительности усилилось. Мы обсуждали всякую ерунду. Где поужинать? Мне нужно было позвонить редактору по поводу дизайна обложки. Но меня повсюду по-прежнему окружала все та же вязкая слизь. Теперь я понимаю, что это был шок: ощущение своего тела как чужого, слабого, надломленного, ощущение, что весь мир враждебен и неумолим в своей безликости.

Комната была просторной и лаконичной, предвечерний свет струился сквозь сёдзи[21], за которыми открывался вид на низкие здания Джапантауна. С этой точки обзора невозможно было понять, в каком мы городе: в Тель-Авиве, в Берлине? Пагоды, расположенной в квартале от нас, из комнаты видно не было. На следующий день мне предстояло пройти мимо пагоды в сторону центра с торгующими суши кафешками и чайными лавками и провести час в магазине канцтоваров за покупкой каталожных карточек. Мне инстинктивно хотелось начать все записывать: каждую случайную мысль, даже отдельные слова — как летопись времени, которое я не смогу досконально запомнить. Когда-нибудь я буду ломать голову над тем, что имелось в виду под записями: «„Остров“ Хаксли»[22] или «Filius nullius — son of nobody»[23]. Будто протрезвев после беспробудной пьянки, я буду восстанавливать в памяти, что и когда произошло. На другой карточке: «Бессел ван дер Колк: „Суть эмоциональной травмы в том, что вы не можете ее воспроизвести в последовательной истории“».

Я разобрала чемоданы так же быстро и деловито, как сложила их накануне. Забронировала столик в ресторанчике, находящемся в пределах короткой поездки на такси. Я действовала так, будто аккуратно сложенная одежда и перспектива ужина при свечах могли бы оттянуть с грохотом приближающийся обвал лавины. Я не могла позволить себе сидеть на месте и не шевелиться. Я должна была постоянно двигаться, чтобы опередить надвигавшуюся катастрофу.

Заглянув в мобильный, я увидела письмо от Сюзи. Я успела отправить ей сообщение за то время, что мы были в пути. «Не знаю, как лучше это сказать… но мы не сводные сестры». Мне не было тяжело это писать, и я не думала, что ей будет тяжело это читать. Меня совершенно не волновало, что Сюзи не была мне сводной сестрой, и ее это тоже вряд ли бы взволновало. Именно так мы всегда говорили друг о друге — сводная сестра. Я замечала, что в более сплоченных семьях сводные братья и сестры частенько не видят разницы, считают себя родными — и точка. Но не мы с Сюзи. Мы всегда были именно сводными. А теперь выяснилось, что и этого «половинчатого» родства между нами не было.

Когда я была маленькая, то восхищалась Сюзи. Она написала книгу — докторскую диссертацию — о шизофрении, о которой я ничего не знала, но тема казалась мне важной. Сюзи была толковой и практичной. Она жила в Вэст-Виллидж, жилье предоставлял ей Нью-Йоркский университет, и мне, девчонке из Нью-Джерси, еще не реализовавшей какие-либо амбиции, это казалось воплощением взрослой жизни. Сюзи относилась ко мне по-доброму, и в течение нескольких лет, пока я была подростком, мы действительно ладили. У нас был общий враг — моя мать. Сюзи ненавидела мою маму, а к четырнадцати-пятнадцати годам и я ее терпеть не могла. Сюзи говорила о матери такими словами, которые вызывали во мне страх и волнение одновременно: «Расстройство личности по нарциссическому типу. Пограничное состояние».

Я подкрасила губы. Переоделась после самолета. Поговорила с нью-йоркским редактором о шрифте для обложки книги. Мне с огромным трудом удавалось оставаться на безопасной стороне разделенного пополам экрана. Я прочитала ответ Сюзи: «Ничего себе! Тебе, наверное, очень тяжело. Папы и Айрин нет рядом, чтобы поддержать тебя сейчас. Может быть, Айрин пыталась рассказать тебе правду еще тогда, в тот самый момент? Давай встретимся, когда ты в следующий раз будешь в городе или в Хэмптонсе».

Что я почувствовала? Острое, всепоглощающее одиночество. Небрежный тон Сюзи только усиливал мое ощущение неприкаянности в этом мире. Я была дочерью своей матери. Расстройство личности по нарциссическому типу. Пограничное состояние. За свою жизнь я прочитала десятки книг, от сложных психоаналитических работ до научно-популярных книг по самопомощи, пытаясь осмыслить, каково это: быть дочерью своей матери. Во все времена мне помогало одно: я была папиной дочкой. Я была ею больше, чем маминой дочерью. Каким-то образом я себя убедила, что была единственной дочерью своего отца.

Мы с Майклом ехали ужинать через головокружительный, волшебный город, мимо нестройных рядов домов по крутым склонам и подъемам улиц. Я чувствовала себя оторванной от всего, что когда-либо знала о себе. Поднялся ветер, глаза наполнились слезами. Как я смогу жить дальше, зная, что одна моя часть — мамина, а другая принадлежит кому-то совсем чужому, незнакомцу?

12

На следующее утро, еще не открыв глаза, я услышала, как в дальней части комнаты стучит по клавишам ноутбука Майкл. Из-за сёдзи проникал утренний свет, сквозь пульсирующие веки казавшийся красным. Я горевала, но скорбь не была такой острой, удушающей, как бывает после недавней смерти близкого человека. Это было целое поле горя, даже океан. И был он бескрайним. Накануне подруга прислала мне отрывок из «Моби Дика» с описанием попавшего в бурю судна и предостережением против попытки плыть обратно к берегу: «В гавани — безопасность, уют, очаг, ужин, теплая постель, друзья — всё, что мило нашему бренному существу. Но свирепствует буря, и гавань, суша, таит теперь для корабля жесточайшую опасность»[24]. Прежде чем заснуть, я все перечитывала его, будто стараясь постичь возвышенный текст. Я попала в бурю. Мысли беспорядочно роились в голове, стараясь ухватиться хоть за что-нибудь, ища твердой почвы. Но твердой почвы не было. Не открывая глаз, я пыталась сориентироваться. Ты в Сан-Франциско. В Джапантауне. Здесь твой муж. Сегодня четверг. Тридцатое июня. Со вчерашнего вечера одно выражение из Мелвилла постоянно крутилось в голове: «бурная безбрежность океана».

Майкл барабанил по клавиатуре, это меня успокаивало. Я знала, что он ищет зацепки. Пахло кофе. Майкл провел несколько лет в Африке, он занимался журналистскими расследованиями о военной диктатуре и написал книгу о негативных последствиях гуманитарной помощи, которая приходит с Запада. Въедливая исследовательская работа была его второй натурой. Дело часто начиналось с интуитивной догадки, и догадки часто заводили в тупик. Но иногда не заводили. Иногда они вели прямо к неопровержимым фактам. Если я слышала, как Майкл стучит по клавишам, я знала, что дело идет.

— Ты проснулась?

— Да-а.

Я медленно открыла глаза. В комнате было сумрачно, силуэт Майкла темнел на фоне сёдзи. Возле него на столике стояли два стаканчика из «Старбакса». Он засыпал с не дававшей ему покоя мыслью о моем таинственном двоюродном брате А. Т. На сайте Ancestry.com раздел с генеалогическим древом семьи или связанные с ним страницами администрирует отдельный человек. В профиле А. Т. значилось имя: Томас Бетани. Майкл неустанно вел поиски, пытаясь откопать, кто же такой этот Томас Бетани, который был единственным доступным для идентификации звеном цепочки, ведущей к А. Т., и не находил ничего, каждый раз заходя в тупик. Были актовые записи о смерти нескольких мужчин по имени Томас Бетани; был Томас Бетани из Род-Айленда, футбольная звезда среди средних школ. Позже Майкл расскажет мне, что даже нашел Томаса Бетани — ярого сторонника кандидата в президенты Дональда Трампа.

Майкл принес мне кофе, я села на постели. В ней хотелось остаться. Из постели я бы продолжала вести свой корабль сквозь бурю.

— Это не Томас Бетани, — сказал Майкл. — Это Бетани Томас.

Я попыталась собраться с мыслями. Взглянула на мужа. Он был сильно взволнован, и кофе придал ему бодрости. Я подозревала, что он уже давно не спит. Кроме того, мы еще жили по времени Восточного побережья. Дотянувшись до лежавшего на тумбочке ноутбука, я открыла свой профиль на Ancestry.com. Вот он, здесь, кто бы это ни был, голубой значок в виде человечка. Такой безвредный с виду, мультяшная фигурка, только и всего.

— Как это?

— А. Т. — Т.

— Не поняла.

— Иногда люди администрируют профили для родственников. Т. Как Томас. Наверное, А. Т. — муж, брат, отец или кто там еще этой самой Бетани Томас.

До меня его слова доходили с трудом. А. Т., Б. Т. — кем мне приходились эти люди? Они были такими же абстрактными и сюрреалистичными, как простые и десятичные дроби генетического кода.

— Ты что-нибудь накопал?

— Пока нет. Но почти уверен, что прав. Думаю, нам нужна помощь. Ты не против, если мы позвоним Дженнифер Мендельсон?

Дженнифер Мендельсон — журналистка из Балтимора. Мы ее почти не знали. Мне кажется, что ни один из нас ее лично не встречал. Мы были приятелями с ее братом, писателем Дэниелом Мендельсоном. А с ней у нас состоялось теплое знакомство в Twitter. Ее ник @CleverTitleTK часто появлялся в моей ленте, и мы на протяжении последних лет были в контакте, как и многие люди, не знающие друг друга лично, но общающиеся в интернете. Еще лет десять назад о таких отношениях не могло быть и речи. А через десять лет Twitter наверняка изживет себя и его заменит другой способ быстрой связи. В июне 2016 года мне было достаточно просто отправить личное сообщение человеку с ником @CleverTitleTK, ее краткая биография в Twitter гласила: «Журналистка старой закалки. Фанатка генеалогии».

Майкл узнал о том, что Дженнифер Мендельсон интересуется генеалогией после того, как с сайта Ancestry.com пришли его собственные, в целом ожидаемые результаты теста, и оказалось, что он и Дженнифер состоят в отдаленном родстве. Он значился на ее странице как пятиюродный или даже шестиюродный брат. Обменявшись с Дженнифер парой мейлов, он узнал о глубине ее интереса и знаний сайтов генеалогических исследований.

— Она вполне может нам помочь — наверное, есть дополнительная информация, которой я просто не владею.

Секунду спустя на мой телефон пришло сообщение. @CleverTitleTK прислала свой номер.

13

То утро неизгладимо запечатлелось в памяти: смятые, немного шершавые белые простыни. Тонкое одеяло жгутом скручено вокруг моей талии. Майкл сидит за столом. Оба ноутбука раскрыты. Кофе, уже остывший до комнатной температуры. Я еще не выбралась из своего кокона — ни в туалет, ни почистить зубы. Дженнифер Мендельсон была на громкой связи. Мы вкратце изложили ей суть дела.

— Надо взглянуть на генеалогическое дерево этого Томаса Бетани, — начала она, перейдя по ссылке, о существовании которой мы не знали.

— Я не знал, что такое возможно.

— Ну вот. Это, оказывается, женщина. Бетани Томас.

— Я так и знал! — Майкл прямо лучился счастьем.

Я ввела «Бетани Томас» в Facebook. На экране появились пять или шесть человек с таким именем.

— Сейчас, погодите. Теперь я уже смотрю на ее генеалогическое древо, — продолжала Дженнифер. — Девичья фамилия Хорт.

Я ввела в поисковую строку в Facebook «Бетани Хорт Томас». Действительно, есть такая. Воздух был насыщен неведомым и даже опасным напряжением, будто я приближалась к верхней точке аттракциона «американские горки». Методом научного тыка мы взмыли вверх, но понятия не имели, что будет, когда мы, миновав гребень, понесемся с шумом на дикой скорости.

Я нажала на нечеткое изображение женщины средних лет в полосатой кофте. Я сразу отметила, что у меня с ней нет общих друзей и лайки мы ставим под разными страницами. Она бы никогда мне не встретилась в обычной жизни. Я просматривала посты и фотографии, отображавшие жизнь, совершенно не похожую на мою, листала ее страницу все быстрее, будто сталкер, следующий по пятам своей жертвы на людной улице. Маленькие дети в надувном доме-батуте. Группа болельщиков на футбольном матче. Фотки милых котят. Похоже, она жила в Огайо. Что я искала? Стоило мыслить логически, начал выкристаллизовываться способ опознать двоюродного брата А. Т. Позднее, когда я буду с одержимостью пересказывать события этого дня десятки раз десяткам людей — суть эмоциональной травмы в том, что вы не можете ее воспроизвести в последовательной истории, — слушатели не смогут меня понять. Мне приходится разбирать шаг за шагом простую цепочку моих рассуждений. Если все так, если А. Т. действительно мой двоюродный брат, то его дядя — либо брат отца, либо брат матери — был бы моим биологическим отцом.


— Ну вот. Ее мужа зовут Адам Томас.

Дженнифер действовала быстрее нас. Адам Томас. А. Т. — Майкл был прав. Я продолжала листать фотографии, просматривая все дальше и дальше, как азартный человек у игрового автомата, пока не дошла до фото мужчины лет пятидесяти. Залысины на лбу. Круглое лицо. Очки. Широкая улыбка. С мужем Адамом Томасом на свадьбе дочери Кэйси.

— Ну как, похож на Дани? — с огромного расстояния доносится до меня голос Дженнифер. — По-моему, не похож.

Начиная с той минуты у меня будут исключительно задушевные отношения с этой журналисткой, с которой я до этого не перемолвилась ни единым словом. Люди, находящиеся рядом с нами во время переворачивающих жизнь событий — по воле случая или потому, что так предначертано, — будто вплетаются в канву этих событий. Мужчина, сидевший рядом со мной, когда я, узнав, что родители попали в аварию, летела домой; врач, диагностировавший нашему ребенку страшную редкую болезнь. Мне тоже приходилось оказываться таким человеком в жизни друзей и незнакомых людей. А теперь @CleverTitleTK, сестра друга, навсегда станет частью нашего детективного трио, сосредоточившего усилия на цели, кажущейся невозможной.

Я уже шла дальше, продолжив в сети торопливые поиски Адама Томаса, ища информацию о его родителях. Распространенное имя. Пока я искала впустую. Если мы ничего не найдем, то ничего и не докажем. А вдруг найдем что-нибудь? Или кого-нибудь? Ancestry.com с целой армией генетиков оценили в девяносто восемь процентов тот факт, что Адам Томас мне двоюродный брат. Сколько у него было дядей? Как это узнать? Я не чувствовала связи с этим круглолицым улыбающимся мужчиной. Но он был словно стрела в туго натянутом луке, которая была направлена прямо в цель. Конечно, в тот момент ни о чем подобном я не думала. У меня вообще мыслей не было. Я действовала инстинктивно. Мы не знаем, как поведем себя в горящем здании или в эпицентре землетрясения. Мы не знаем, пока не станем лицом к лицу с собственным оголенным естеством. Мне хотелось убежать. Мне хотелось остаться. Мне хотелось спасти себя и свою историю.

— Его мать умерла в 2010 году, — сказала Дженнифер Мендельсон. Она искала все, что связано не только с ним, но и с их городом в Огайо и именем его жены. — Здесь некролог о ней.

— Ну вот, — сказал Майкл.

Он смотрел на меня, сидя за столом, метрах в трех от кровати. Мы как бы поняли до того, как узнали. Я всегда воспринимала присутствие мужа как нечто успокаивающее. Когда бы мне ни казалось, что мир рушится или жизнь свернула на опасную дорогу, с Майклом я всегда чувствую себя в безопасности. Я всегда думала, что, когда мы вместе, нам ничего не грозит. Но то, что происходило сейчас, происходило со мной одной.

Дженнифер начала читать вслух:

— «Элоиз Уолден Томас отошла в мир иной… родилась в Кливленде, Огайо… не работала, смотрела за детьми… церковь была главной в ее жизни… осталось ныне живущих пятеро детей, двадцать внуков, сестра, два брата…»

Два брата. Ныне живущих брата. Братья матери моего двоюродного брата.

— Один из братьев — врач из Портленда, штат Орегон, — продолжала Дженнифер. — Его зовут Бенджамин Уолден.

При слове «врач» мы с Майклом удивленно переглянулись. Все было слишком просто. Из зацепок у нас была пара ключевых слов. На самом деле они могли ничего не значить. Догадка о студенте-медике. Таинственный двоюродный брат с инициалами А. Т. И теперь еще и это. Дядя того двоюродного брата. Врач. Ныне живущий.

Майкл подошел к кровати и сел рядом со мной. С того момента, как мы вместе сидели на кушетке в моем кабинете, — когда я обнаружила, что мой папа не был моим папой, — прошло тридцать шесть часов. Доктор Бенджамин Уолден. Холодными дрожащими пальцами я ввела в компьютере его имя. Бенджамин Уолден. Бен Уолден. Доктор Бен Уолден. Ни одна частичка меня не верила в реальность происходящего, и в то же время события разворачивались стремительно и неизбежно — так бывает только по воле судьбы, позже решу я.

На странице медицинского веб-сайта я прочитала: «Доктор Бен Уолден — торакальный хирург, перестал активно практиковать в 2003 году. Является высокоавторитетным спикером по тематике медицинской этики. Окончил медицинский факультет Пенсильванского университета».

14

В последующие месяцы — подозреваю даже, что всю оставшуюся жизнь, — я буду слушать истории разных людей. Друзья будут присылать мне ссылки на разные новости. Специалисты будут делиться своим опытом. Мне будут рассказывать о людях, которые годами, а иногда и всю свою жизнь искали доноров спермы — своих биологических отцов. Когда их поиски оказывались безуспешными, некоторые делали себе татуировку кодового номера донора, таким образом отмечая себя единственно доступным опознавательным знаком. Я видела фотографии рук, щиколоток, плеч c чернильными цепочками цифр. Я заново поражаюсь каждой истории, ведущей в тупик, к запертой двери. Мое любимое стихотворение «По-иному» Джейн Кеньон начинается так:

Встала с постели
на крепкие ноги.
Однако могло быть
иначе. Съела
хлопья со свежим
молоком и спелый
отличный персик.
А могло быть иначе[25].
В стихотворении поэт продолжает отдавать должное тому факту, что каждый из даров ее повседневной жизни таит в себе тень менее благоприятного исхода.

«Моя дочь была зачата в Филадельфии, — сказала мама тем давним вечером. — История не из красивых». Когда я надавила, прозвучало слово «институт». Она тщательно подбирала слова. С тем, чего она не собиралась говорить — что сорвалось с языка во вторую годовщину смерти папы, когда я познакомила ее с подругой из Филадельфии, — мне невероятно повезло. Что, если бы подруга была из Детройта? Что, если бы я в тот вечер не взяла маму с собой на устроенные студентами магистратуры чтения? В тот вечер мама приподняла завесу семейной тайны, она дала мне главную зацепку, хотя тогда я этого не знала. Завеса тайны приоткрылась на мгновение, на долю секунды — и снова захлопнулась. Если бы мама не сказала именно этих слов, но все прочее осталось бы прежним, я, почти тридцать лет спустя получив результаты из Ancestry.com, обнаружила бы, что мой отец не является моим биологическим отцом, и так и не узнала бы правду.

Я бы сделала вывод, что у матери случился роман. И добавила бы в историю своей жизни еще одну лживую легенду.

А если бы Адам Томас не был бы зарегистрирован на сайте Ancestry? Что тогда? Вокруг меня зияла бы глухая пустота. Я брела бы по жизни, так и не узнав, откуда я появилась, будто выпавший из гнезда птенчик. И так бы и осталась с пустой рамой вместо портрета отца, вернее, двух отцов. Отца, вырастившего меня и умершего слишком молодым, печальным и потерянным, и неизвестного мужчины, от которого я произошла, но которого никогда не смогла бы идентифицировать. Вместо одной лживой легенды у меня была бы целая бесконечность легенд.

Скинув кроссовки, Майкл сел рядом со мной на постели. Глядя на экран моего ноутбука, мы ждали окончания рекламы на YouTube. Доктор Бенджамин Уолден. Фамилия из шести букв. Красивое, благозвучное имя. У него был свой сайт. Мы перешли на него в три щелчка мышкой. Сайт незамысловатый, лендинг с публикациями из блога, написанными им эссе о медицинской этике, а также со ссылками на пару видео. Экран почернел, на нем появилось набранное белым гротеском[26]: «Доктор Бен Уолден — выступление в Рид-колледже (Портленд, штат Орегон)».

За кафедрой стоял старый седовласый человек с голубыми глазами.

— Боже мой, — прошептала я.

Время почти полностью остановилось. Я не могла осознать, что было передо мной. Вернее, кто. На человеке были брюки цвета хаки, голубая рубашка и флисовая безрукавка. У него была бледная кожа, но щеки розовели румянцем. Точно как у меня. В голове зазвучали комментарии, от которых я отбиваюсь почти каждый день вот уже пятьдесят четыре года: «А ты точно еврейка? Никакая ты не еврейка. У твоей мамы, наверное, случился роман со шведским молочником!» Я видела свою челюсть, свой нос, свои лоб и глаза. Слышала что-то знакомое в тембре его голоса. Это было не просто сходство. Это были схожие особенности. Его манера держаться. Особенности речи. Он порекомендовал слушателям книгу Атула Гаванде «Все мы смертны». Ссылался на статьи из The Onion[27]. Мне вдруг пришло в голову, что у него хороший литературный вкус. Я провела руками по телу. Кто я? Чем я была? Мне казалось, что я рассеиваюсь на атомы прямо там, в гостиничном номере, и вот-вот воспарю высоко над городом. Это было не то, что я хотела увидеть. Но теперь, когда я это увидела, я буду не в состоянии это забыть.

Доктор Бен Уолден. Его имя по-прежнему значилось внизу экрана. Мерцание очков. Обручальное кольцо. Майкл прибавил громкость. Голос этого человека проникал в каждую клетку, обволакивал меня, пронизывал тишину: «Сейчас я готов ответить на вопросы…»

— Боже, — сказал Майкл. — Боже мой.

Теперь Бен Уолден жестикулировал. Он держал ладони перед собой, будто заключив воздух в скобки, — я вдруг узнала свой жест. Где-то глубоко внутри, за пределами разума, я знала, что нашла правду — ответ на вопросы без ответов, который я искала всю жизнь. В аудитории в Портленде тем временем поднимали руки. Дав слово кому-то из заднего ряда и кивнув, он с улыбкой слушал вопрос.

— Видишь? — спросила я Майкла. — Видишь, как он…

— Даже «Вопросы и ответы» ведет как ты, — согласился Майкл.

Следующим летом, когда будет полное затмение солнца, Майкл, Джейкоб и я будем по очереди смотреть на него сквозь одобренные к применению NASA очки. Но у меня не будет полного доверия к одобренным NASA очкам. И я буду наблюдать затмение с перерывами, лишь долю секунды за один раз. Тем июньским утром я именно так смотрела видео на YouTube. Брошу взгляд — отведу. Еще взгляд. Будто старый человек в голубой рубашке и безрукавке «Патагония» — кем он был и что это означало? — мог ослепить меня навсегда.

15

Я встала и прямо босиком прошла в ванную. Мне казалось, что между мозгом и телом нарушилась связь. Тело было не тем, чем я его считала пятьдесят четыре года. Лицо не было моим лицом. Так мне казалось. Если мое тело не было моим телом и мое лицо не было моим лицом, кем была я? Несколько недель спустя, вернувшись домой, я пойду на ужин к университетской подруге. В ее квартире меня охватит внезапный ужас оттого, что ее отношение ко мне каким-то образом изменилось, что я теперь для нее непознаваема. Стоя посреди ее гостиной в слезах, я спрошу: «Ты видишь во мне прежнего человека?» А она, озадаченная, окинет меня сочувственным взглядом. «Ты и есть прежний человек», — скажет она.

Но в то утро в Джапантауне, увидев свое лицо в зеркале, я впервые поняла, что моеотражение всегда таило в себе не то, во что я верила, — нет, больше чем верила — знала. Я не чувствовала себя прежним человеком. Седовласый доктор из Портленда с голубыми глазами сейчас глядел на меня. И дело было не только в физическом сходстве, в некоторых общих чертах. Когда я смотрела на него на YouTube, все мое существо охватывало малопонятное чувство. Я произошла от него.

Запахнувшись в халат, я села за письменный стол, где Майкл меньше часа назад сделал открытие о Бетани и Адаме Томас. Закрыв вкладку с видео с YouTube, я вошла в почту.


Кому: доктор Бенджамин Уолден

От кого: Дани Шапиро

Тема: Важное письмо

Мне почти не составило труда — так же невероятно легко давалось и остальное — найти его контактную информацию. У него был блог. Он был как на ладони, этот авторитетный медик и публичный человек. Едва ли он ожидал, что однажды в его почтовый ящик свалится подобный сюрприз. Когда человек уже слишком стар для сюрпризов? Ему было семьдесят восемь.


Уважаемый доктор Уолден!

Я пишу вам по поводу, который может показаться вам обескураживающим. Меня зовут Дани Шапиро, я пятидесятичетырехлетний прозаик, мемуаристка, жена и мать семнадцатилетнего сына. Я живу в округе Литчфилд, штат Коннектикут. Недавно я прошла исследование ДНК — шутки ради, не более. Я всегда считала своих родителей биологическими родителями. Но теперь у меня есть основания считать своим биологическим отцом вас. Больше писать ничего не буду, разве что (а) вы считаете это уместным и (б) вы готовы общаться со мной на эту тему. Очень надеюсь, что это так.

Отправляю вам ссылку на мой веб-сайт, чтобы вы получили обо мне некоторое представление: www.danishapiro.com.

Спасибо.

Дани
Майкл принимал душ. Я колебалась — палец на секунду завис над клавишей, перед тем как нажать «отправить». В конце нашего разговора Дженнифер Мендельсон поинтересовалась у меня, что я собираюсь делать, раз уж обнаружила своего биологического отца. Она настоятельно призывала меня действовать обдуманно, советовала наводить справки. По всей видимости, в этом случае я могла поступить правильно или неправильно. Она сообщила мне, что существуют правила поведения в подобных случаях. Но в своих чувствах я была далека от осторожности и от упорядоченности, скорее наоборот. Я чувствовала себя безрассудной, взбалмошной. Мне требовалось не сидеть на месте и обдумывать, а совершать любые, самые разные действия. Только бы быть в движении: стучать по клавиатуре, водить ручкой по бумаге, одеваться для дневных дел, наносить помаду на теперь малознакомые губы, застегивать босоножки, — тогда я была в состоянии не терять веры, что я двигаюсь вперед, а не падаю в бездну.

16

Давнее воспоминание: дело было субботним днем в конце шестидесятых, родители с друзьями сидят в садике за нашим домом в Нью-Джерси. Над мощенным плитами двориком рассеянная тень. Над соседским забором разрослись кусты форзиции. Взрослые попивают чай со льдом из зеленых пластиковых стаканчиков, развалившись на шезлонгах, от которых на бедрах остаются вмятины, когда встаешь. Возможно, в садике есть и кормушка для птиц. Знаю одно: это Шаббат — и, значит, никаких сигарет для папы, никакого радио для мамы. Обед подается холодным, как обычно, когда мама возвращается из синагоги. Фамилия друзей Кушнер. Много лет спустя их сына арестуют и посадят в тюрьму по мерзкому делу, связанному с проститутками и растратой. Их внук женится на Иванке Трамп. Но в тот день Кушнеры — просто приятная пожилая пара, значительно старше моих родителей. Я маленькая — лет пять-шесть, — и когда я выхожу, чтобы поздороваться со взрослыми, миссис Кушнер привлекает меня к себе. Это полная женщина с начесом на голове и сильным акцентом. Я слышала, как шепотом рассказывали, будто она и ее семья в своем штетле[28] где-то в Польше вырыли проход из еврейского гетто, через который удалось уйти сотням людей. Миссис Кушнер проводит ладонью по моим волосам — они у меня светлые, как и брови. Пристально смотрит на меня. Что она видит? Я светлокожая, голубоглазая, хрупкая. Лицо сердечком. Продолжая сжимать меня в объятиях, она говорит: «Тебе, блондиночка, цены бы в гетто не было. Доставала бы нам хлеб у фашистов».

Пятьдесят два процента от восточноевропейских евреев-ашкеназов. Остальное — французы, ирландцы, англичане и немцы. Раскол, расхождение, трещина. Почти половина меня могла, строго говоря, доставать у фашистов хлеб. Я была еврейской девочкой, воспитанной в ортодоксальной традиции, которая знала наизусть сидур[29] и во все горло после каждой субботней еды распевала с отцом биркат ха-мазон[30]. Я говорила на безупречном иврите — когда сейчас слышу этот язык, он кажется мне полузабытой мечтой. Но я не выглядела как подобает — не просто была не очень похожа на еврейку, а не похожа до такой степени, что это стало определяющей характеристикой моей идентичности.

У меня очень мало детских воспоминаний — их почти нет, — но я всегда помню садик, рассеянную тень, зеленые стаканчики и шезлонги в тот субботний день. Папа, все еще в брюках от костюма, но без галстука и с закатанными рукавами рубашки. Маму помню не так четко — ее образ всегда более расплывчатый, — но она, безусловно, наблюдала сцену с миссис Кушнер, сидя за накрытым к обеду столом с нарезанными ломтями говядины и холодной спаржей.

Что на самом деле хотела сказать миссис Кушнер? Что она думала? Я слышала: «Ты одна из нас». И одновременно я слышала: «Ты не такая, как мы». Чему верить? И почему это воспоминание осталось у меня на всю жизнь? Историю про миссис Кушнер я пересказывала и раньше. Писала о ней в эссе и других воспоминаниях. Я считала эту историю важной из-за того, что вдруг мне, ребенку, наносят эмоциональную травму, говоря, что, живи я в годы войны, я могла спасти людей и моя вина в том, что я не смогла этого сделать. Но теперь я понимаю, что в этом воспоминании скрыта правда и потому оно не стерлось из памяти. Миссис Кушнер, схватившая меня за руку и рассматривавшая пристально, не желала мне зла. Она говорила не думая и высказала общее впечатление, возникавшее у людей при виде меня. Это был первый — хотя далеко не последний — запомнившийся мне случай, когда мне сказали, что я не та, кем себя считаю.

Однажды, лет в двадцать с небольшим, я записала, сколько раз я слышала от людей, что не похожа на еврейку, за один день. Шапиро — ваша фамилия по мужу? Никогда не видела еврейки с такой внешностью. Временами я расстраивалась и злилась. Что это вообще значило — не выглядеть евреем? Безусловно, среди евреев было много блондинов с голубыми глазами. Подобные замечания, если они исходили от неевреев, казались скрытым антисемитизмом, а в устах евреев звучали как ненависть к самим себе. Еще более неловким — и в то же время сильным и постыдным источником затаенной гордости — было понимание, что так некоторые пытались мне сделать комплимент. У меня была нееврейская красота. Как выяснилось, моя красота на сорок восемь процентов была французской, ирландской, английской и немецкой.

«Именно так и выглядят евреи», — отвечала я, мысленно посылая всех к черту. Я говорила о своем еврействе повсюду, где бы ни находилась. Это был мой фирменный фокус, который неизменно вызывал интерес и даже изумление. Ты еврейка? Да ладно! И я отвечала, покорно рассказывая о своем семейном древе yichus: это слово на идише означает «из хорошей семьи». Без остановки принималась я перечислять свои достижения: «Училась в иешиве. Воспитана в ортодоксальных традициях. Разумеется, соблюдаю кашрут. Две раковины, две посудомоечные машины, все как положено».

17

А вот этот эпизод я забыла, пока месяцев восемь спустя после того утра в Джапантауне мне о нем не напомнили. Я поехала в Вашингтон, округ Колумбия, на большую ежегодную писательскую конференцию, где случайно встретила старую знакомую, с которой в последний раз виделась, когда нам было по двадцать с небольшим. Посреди огромного выставочного зала, заполненного людьми, мы обменивались новостями о детях, мужьях, книгах, преподавательской работе. Мне не пришло в голову поделиться с ней своим недавним открытием. Место и время были неподходящие, и потом, мы в то время не были так близки. Я уже собиралась двигаться к следующему стенду, как она вдруг вспомнила то давнее лето и конференцию в Миддлбери, штат Вермонт, где мы познакомились, будучи молодыми писателями — участниками стипендиальной программы в колледже «Брэд Лоаф».

— Когда я думаю о тебе, то вспоминаю именно тот вечер, — сказала подруга. — После ужина мы целой группой сидели за столом — среди нас были и стипендиаты, и сотрудники факультета, помнишь?

Замолчав, она посмотрела на меня испытующе. Факультет в «Брэд Лоаф» состоял из литературных гигантов. Некоторые стипендиаты сами продвинулись в корифеи. Что же произошло в тот вечер?

— Марк Стрэнд[31] пристально посмотрел на тебя через стол и бросил: «Вы не еврейка». Он это провозгласил. Как факт. В присутствии всех. И никак не мог успокоиться. Продолжал буравить тебя взглядом. «Вы не еврейка. Просто быть не может, чтобы вы были еврейкой».

Слова старой подруги запали мне в душу, а шумно кипящий вокруг нас конференц-зал округа Колумбия отступил, будто нажали на кнопку и выключили звук. Знакомый рефрен теперь приобрел совершенно другое значение, и тому, чтобы сбросить его со счетов, противилось все мое нутро.

— В его словах был такой напор, — продолжала она. — Ведь он был поэтом, человеком, прекрасно понимающим цену и значение языка. Он полностью осознавал эффект своих слов. Было такое чувство, что он лишал тебя того, кем ты была. Все повторял и повторял ту фразу. И все больше злился, как будто подозревал тебя во лжи.

Если бы пришлось, я бы не смогла вспомнить тот вечер. Что бы тогда ни случилось, оно было погребено под слоями ваты. Я даже не могла бы утверждать, что была лично знакома с Марком Стрэндом. Я представила его угловатое красивое лицо. Немного похож на Клинта Иствуда. Романтическая фигура, поэт-лауреат Соединенных Штатов, мой кумир. Совсем недавно мне в Instagram попалось фото могилы Стрэнда на севере штата Нью-Йорк. Надгробный камень, отполированный, но с необработанным верхом, сурово возвышался на фоне снега.

МАРК СТРЭНД,

ПОЭТ. 1934–2014.

Дожил до восьмидесяти. По низу надгробия строчка из его произведения: ГДЕ БЫ НИ БЫЛ, Я ТО, ЧЕГО НЕТ.

— Никак не могу забыть тот момент, — продолжала подруга. — Ты отвечала хладнокровно. Не показывала обуревавших тебя чувств. Интересно, чего тебе стоило сохранять спокойствие?

— Я ничего такого не помню, — еле слышно сказала я.

Блондиночка.

* * *
Как оказалось, Марк Стрэнд знал обо мне то, чего я сама не знала. Он сосредоточил взгляд на мне, будто прикладывая контурную карту. Дело было не только в белокурых волосах и голубых глазах. Нет, речь шла о чертах лица, о структуре костей, об оттенке кожи — данные никак не сходились. Мое пренебрежение к его словам явно его оскорбило. Это был очень восприимчивый человек — поэт, которым я восхищалась до такой степени, что позднее сделала фрагмент его стихотворения эпиграфом к одной из моих книг, — и этот человек требовал, чтобы я посмотрела на себя со стороны, долго, внимательно.

Как могло случиться, что я так ничего и не заподозрила? Даже после того, как мама проговорилась о моем зачатии? Тем летом в «Брэд Лоаф» мне было тридцать с небольшим. Прошло всего лет шесть, как Сюзи рассказала мне о практике смешивания спермы. Казалось бы, мне в душу должна была закрасться тень сомнения. Но сомнений не было. Как и подозрений. Я решительно игнорировала факты. Просто сидела, бойкая и уверенная, под звездным вермонтским небом. Мне было безразлично, что подобное повторяется раз за разом и почему Марк Стрэнд так убежденно настаивал на своем.

«Со мной всегда так», — пожав плечами и вздохнув, обычно говорила я. Эти слова легко мне давались. «Со мной всегда так».

18

У меня впереди был целый день в Сан-Франциско. Наверное, я могла бы отменить и свой давно запланированный обед, и планы на вечер, но что бы я тогда делала? Забралась обратно в постель? Останься я в номере, понятно, чем бы все закончилось. Каждые пять минут я проверяла бы почту в надежде получить ответ от Бенджамина Уолдена. Конечно, я и так буду это делать, но хотя бы на ходу. Кто знает, сколько пройдет времени, прежде чем он мне ответит, если он вообще собирался отвечать? Он мог быть в отъезде. Или болеть. Или мы вовсе ошиблись в этом человеке и в своих догадках. Было ли такое возможно? Я то и дело спрашивала Майкла, могло ли происходившее быть безумной иллюзией, совпадением, стечением обстоятельств, которое мы приняли за факты.

Такие мысли приходили в голову от потрясения. Я испытывала шок. Загнанное в угол, застрявшее сознание направляет усилия на перетасовку данных. Словно воспроизводя видео по кругу, я то и дело возвращалась к началу: результаты из Ancestry.com, Филадельфия, А. Т., Бетани Томас, Пенсильванский университет, студент-медик, Бен Уолден. Я обдумывала давний разговор с матерью, пытаясь найти дополнительные зацепки. Об отце думать было невыносимо. Мысли об отце приблизили бы его ко мне, и тогда бы ему открылось происходящее. Таков был ход моих рассуждений. Я не хотела разбивать сердце покойного отца.

Мы с Майклом бродили внутри просторного здания «Джапан-центр» недалеко от отеля. Даже утром там уже было много туристов. Целые семьи японцев фотографировались у подножия пятиэтажной бетонной пагоды Мира. Мы обошли весь торговый комплекс, проходя мимо японских, китайских и корейских ресторанов, бутиков. Миновали парикмахерскую, кондитерскую. В магазине канцтоваров я обошла все отделы в поисках идеального блокнота. Писатели проявляют фетишистские наклонности, когда дело касается материалов для работы, и я здесь не исключение. Перекидные, цельнокартонные, с обложками, без обложек, карманные — как будто сам блокнот мог бы повлиять на исход дела. Кончилось тем, что я купила несколько упаковок каталожных карточек, осознав то, что еще не смогла бы объяснить: моя жизнь теперь состоит из фрагментов, которые мне предстоит тасовать и перетасовывать в попытках понять ее суть.

В обед я встретилась с подругой, которую не видела с тех пор, как та пару лет назад переехала на Западное побережье. Встреча была назначена в строго вегетарианском ресторане в Мишен[32]. Когда мы с ней несколькими неделями раньше договаривались встретиться, я думала, что разговор будет на обычные темы: работа, семья, политика, сплетни. Теперь же, наверное, беседа пойдет немного по-другому. Как мне говорить о происходящем? А как не говорить?

Сидя на заднем сиденье такси по дороге в Мишен, я на мобильном проверила почту. Пришло пять новых писем, пролистав которые я ощутила обескураживающую пустоту. Прошло уже два часа, как я послала сообщение Бену Уолдену. Он жил в Портленде. Мы находились в одном и том же часовом поясе. Не пора ли ему уже проверить почту? Меня охватило безумное, иррациональное нетерпение. Обновить, обновить.

Я представила дом на тихоокеанском северо-западе, на расстоянии короткого перелета от того места, где я сейчас находилась: угол Валенсия-стрит и Мишен-стрит. Я представила старого человека с седыми волосами и голубыми глазами, в брюках цвета хаки и флисовой безрукавке. Возможно, в эту самую минуту он придвигал стул к заваленному бумагами и медицинскими журналами письменному столу. Рядом с ним стояла бы дымящаяся керамическая кружка с чаем. Там, за столом, обязательно было бы панорамное окно, выходящее во дворик, утопающий в тени осин и тополей. Ведь я романист, и придуманные мной персонажи не менее реальны для меня, чем люди в повседневной жизни. Но это был не персонаж. У меня в голове стоял такой шум, что я бы не удивилась, если бы он был слышен от Сан-Франциско до самого Портленда. Возможно, как раз сейчас Бенджамин Уолден включал компьютер, открывал почту и, пролистав запросы по сбору средств от демократов (мне казалось, что он, вне всякого сомнения, поддерживает демократов) и объявления из гольф-клуба (он был похож на человека, играющего в гольф), добирался до мейла, в теме которого стояло «Важное письмо».


Ресторан, который подруга выбрала для нашего совместного обеда, назывался «Грасиас Мадре»[33]. Я тогда не заметила таившейся в названии иронии и только год спустя, пытаясь восстановить события того дня, заглянула в ежедневник и не смогла сдержать смеха. «Грасиас Мадре». Пока я, преодолевая головокружение, плыла, как призрак или запойный игрок, по Мишен-стрит к ресторану, в мыслях у меня была не мама и я, безусловно, не намеревалась ее благодарить. Я приняла решение, если в тот день вообще можно говорить о решениях, что мои родители находились в полном неведении об обстоятельствах моего зачатия. Произошла случайность. Ошибка. Или, возможно, их обманул кто-то из сотрудников института. Мои родители прожили жизнь, ничего не зная, как и я. Любое другое объяснение было невыносимо.

19

Пережить этот день мне помогла внешняя невозмутимость. Вулкан, бушевавший внутри, не был заметен снаружи — такая у меня особенность. Я держусь молодцом, даже когда боюсь лишиться чувств. За обедом в «Грасиас Мадре» я рассказала подруге о случившемся, понимая, что излагала подробности истории, но не проживала ее. Слышала вылетающие изо рта слова, замечала ее внимательный, пораженный взгляд, но часть меня вознеслась и зависла над реальностью, будто эта история была не обо мне.

Зависание продолжилось и вечером в Сан-Франциско. Мы за несколько месяцев запланировали ужин с парой друзей, которых обожали. Мы предвкушали, что этот вечер станет настоящим праздником дружбы, когда вино льется рекой и всем весело. Пока мы с Майклом шли пешком от отеля до дома друзей в Пасифик-Хайтс, я все еще нервно вертела в руках мобильник. Целый день прошел, а от Бенджамина Уолдена ни слова. Вдруг он мне вообще не ответит? Но разве молчание — это не ответ своего рода, не доказательство? «Уважаемая мисс Шапиро! Сожалею, но вы ошибаетесь. Уважаемая мисс Шапиро! Я никогда не был донором спермы. Уважаемая мисс Шапиро! Вы просто спятили!»

Вот что я помню: великолепный, сказочный дом, парадную гостиную, где подавали напитки, прежде чем все направились в расположенный в паре кварталов ресторан. «Водкатини» и две оливки в бокале на длинной ножке. Днем я отправила друзьям сообщение, предупредив, что их ждет, как я выразилась, сенсационная новость. Выбор слов мне казался подходящим. Мы были в Сан-Франциско, в конце концов. «Хорошая сенсационная или плохая сенсационная»? — переспросила в ответном сообщении хозяйка дома. «Сенсационная, и точка». Они не сводили с нас выжидающих взглядов. Какая это была новость? Мы с Майклом, очутившись в одной команде, передавали содержание истории, как актеры в пьесе — черной комедии, — перебивая друг дружку, разыгрывая сюжет деталь за деталью, одна драматичнее другой. Водка действовала должным образом. Мои чувства притупились, я стала словоохотливее. Получилась хорошая история. Просто отличная. От меня, можно сказать, стал ускользать тот факт, что это была моя история. Все смеялись. Напряженно ожидали развязки. Мы обсуждали это почти весь вечер за стейком с картошкой фри и хорошим французским вином.

На следующий день я получила сообщение: «Есть ли что-нибудь от доброго доктора?» Тон вчерашней хозяйки был прохладным и снисходительным, что было ей несвойственно. Обычно она обладала острым восприятием, была настроена на правильную волну. Я уже начала отчаиваться по поводу хоть какого-нибудь ответа от Бенджамина Уолдена. Несколько раз перепроверила его электронный адрес, чтобы убедиться, что набрала его без ошибок. Разумеется, это была чушь. Чего я ждала? Что Бенджамин Уолден помчится отвечать на письмо, вероятно возымевшее эффект разорвавшейся бомбы? Однако, целыми часами носясь по своим делам, я не находила в себе ни терпения, ни способности проявлять рациональность. Добрый доктор был моим биологическим отцом. Тем временем последовало новое сообщение: «Держи нас в курсе дела!» Меня задевал ее тон. Как могла она не понимать, что речь идет не о мыльной опере, а о моей жизни? Позже, гораздо позже, я пришла к пониманию, что я сама представила историю как анекдот. И Майкл тоже. Сделали мы это по ошибке и из самозащиты. Представить случившееся в форме истории из жизни, наверное, было не так болезненно.

В тот вечер — на второй спланированный нами ужин в сказочном доме — я отправилась в гости с твердым намерением молчать. Я не собиралась монополизировать вечер друзей. Ведь они не были виноваты, что моя жизнь взлетела на воздух. За столом собрались прекрасные рассказчики, и проходили целые минуты, когда мне удавалось забыть, что подо мной разверзлась земля. Я ела паэлью с морепродуктами, пила больше вина, чем следовало. Смеялась, рассказывала другие, легкие истории, со звоном чокалась бокалом. Встречалась глазами с сидящим через стол Майклом. «Я с тобой», — говорили те глаза.

Странно, но мне по-прежнему казалось, что можно продолжать жить, будто ничего не случилось. А ничего и не случилось на самом деле. Нам кое-что открылось, но это было дело минувших дней. Так было и раньше, было всегда. Мой отец никогда не был моим отцом. Доктор из Портленда всегда был моим отцом. Я была не той, кем себя раньше считала. Но я была той, кем всегда была.

На следующее утро, когда я проснулась, то поняла, что больше ждать не в состоянии. Безусловно, мне следовало выждать больше чем два дня. Правила поведения в подобных ситуациях, о которых говорила Дженнифер Мендельсон, предполагали, что можно ждать ответа недели, месяцы, а иногда и бесконечно. Позже я прочитаю в интернете образцы писем, которые следует отправлять в таких ситуациях, — в основном в сети встречаются письма родителей, зачавших детей с использованием донорской спермы, желавших выйти на связь с анонимными донорами, — в них попадаются фразы типа «бесценный дар» и «невероятно счастливы и благодарны». Эксперты проповедуют терпение. «Если вы не получите никакого ответа, вы должны уважать желание донора сохранять тайну личной жизни. Нарушая молчание с донором вашего ребенка, будьте искренни и не теряйте надежды».


Кому: доктор Бенджамин Уолден

От кого: Дани Шапиро

Тема: по поводу моего письма


Уважаемый доктор Уолден!

Я понимаю, что мое письмо, должно быть, стало для вас неожиданностью, и с почтением отношусь к тому, что вам, вероятно, требуется время осмыслить эту информацию, прежде чем решить, как отреагировать. Однако буду вам признательна просто за подтверждение, что письмо вами получено. Я сама еще не пришла в себя. Это поставило всю историю моей жизни с ног на голову. И если вы не получили письмо, я перешлю его вам.

Спасибо. Надеюсь на ваш ответ.

Дани

20

Кому: Дани Шапиро

От кого: доктор Бенджамин Уолден

Тема: re: По поводу моего письма


Уважаемая мисс Шапиро!

Прошу прощения за задержку с ответом. Я был в отъезде, плюс мне необходимо время, чтобы осмыслить присланную вами информацию. Я поделился ею со своей женой, и мы ее обдумываем. Сейчас мы проживаем в поселке для престарелых и с удовольствием проводим время с детьми и внуками. Если вы желаете прислать дополнительную информацию, мы будем рады ее изучить.

С наилучшими пожеланиями,
Бен Уолден
Мне, девочке, не позволялось изучать Талмуд, древнее собрание текстов, в которых раввины и ученые-филологи исследовали и разбирали значение каждого слова Ветхого Завета. Само слово «талмуд» означает «учение». Пока мальчики читали Талмуд, мы, девочки, изучали не такой интересный диним, представлявший собой собственно законы. И все же я обязана своему образованию в иешиве присущей мне любовью к анализу языка. Пока мы в отеле Джапантауна собирали вещи, я вслух читала Майклу письмо Бена Уолдена. Ответ пришел через два часа после моего излишне настойчивого, не по образцу составленного напоминания. Я почувствовала сильное облегчение, моим действиям нашлось оправдание. У меня было так мало возможностей достичь цели — ничего, кроме интуиции, — и интуиция пока меня не подвела. Добрый доктор ответил на мою простую человеческую мольбу.

Я отметила, что он воспользовался словом «плюс» вместо союза «и». Я не знала, о чем это говорило, кроме того что это был интересный лингвистический выбор. Поделился ею со своей женой. Мы обдумываем. Это могло означать только одно: он действительно был донором спермы. Концы с концами сходились. Семьдесят восемь минус пятьдесят четыре равняется двадцать четыре. Минус девять месяцев — получится двадцать три. Возраст, когда он был молодым студентом-медиком в Пенн. В своем первом письме я нарочно не упомянула деталей — ни Института Фарриса, ни Пенсильванского университета. Я спросила, считал ли он, что в моих словах есть смысл, и вот что он ответил. Да. Да, такое вполне могло быть.

Мы сейчас проживаем в поселке для престарелых и с удовольствием проводим время с детьми и внуками. Я восприняла это как просьбу, хотя он ни о чем не просил. Не нарушайте нашей размеренной жизни — такой подтекст был у этих слов. Не обижайте нас. В каком возрасте человек становится слишком стар для потрясений? И наконец, они — Бен Уолден и его жена — будут рады изучить дополнительную информацию, если я пришлю ее. Он использовал местоимение «мы».

В том первом письме я разместила ссылку на свой веб-сайт. Это я тоже сделала неспроста. Хотя я и была в жутком состоянии, когда писала письмо — как полный решимости выжить зверь, — мои мысли были ясны. Я хотела показать ему, что женщина, объявившая себя его биологической дочерью, не была сумасшедшей. Ей не нужны были его деньги. Ее публичный образ, по крайней мере, являл нормального человека в относительно здравом уме. Она была автором некоторого количества книг. Преподавала в университете Лиги плюща. Она даже могла вызвать у него чувство гордости за то, что он ее отец.

На веб-сайте было много информации обо мне. Ссылки на все мои опубликованные за долгие годы книги, эссе и рассказы. Я вела блог, который он мог почитать, если хотел. И потом на сайте были фотографии — мои фото, в частности фотография, которую он увидел бы первой, щелкнув по ссылке. На этом фото я стою за кафедрой и читаю вслух. Волосы убраны назад, я в очках — его вылитая копия. Понять очевидное не составит труда: женщина, написавшая ему письмо и перевернувшая его жизнь, утверждающая, что она его биологическая дочь, — писательница, которая всю жизнь пытается разгадать тайну своего происхождения, своей идентичности.

21

Что знала мать? Что знал отец? И снова: что знала мать? Что знал отец? В йогической философии концепция samskara — в переводе с санскрита «шрам» или «рисунок» — понимается как кармическое наследие, некая программа, с которой мы рождаемся и которую снова и снова проходим в течение жизни. Пока мы с Майклом двигались по Западному побережью, колесо все крутилось и крутилось, каждый раз задевая за одну и ту же насечку — точку, к которой сходились тысячи вопросов, а те в свою очередь сводились всего к двум главным вопросам. А я тем временем строчила на каталожных карточках:


Антиутопия.

Ощущение (тогда), будто я нахожусь под стеклянным колпаком. Сейчас такое же ощущение.

Монолог из «Ричарда III» о гвозде в подкове.
Друзья устроили в Малибу вечеринку по случаю празднования Четвертого июля. Мы на пляже смотрели фейерверк. У вдовы Дино Де Лаурентиса был новый бойфренд, пилот в отставке, входивший в состав парадной эскадрильи. Они гудели над головой — восемь реактивных самолетиков в боевом порядке на фоне лиловых калифорнийских сумерек. Я составила длинный осторожный ответ Бенджамину Уолдену, разъясняющий совокупность фактов, которые складывались в историю, будто притянутые магнитом. Я писала простым и ясным языком, лишив тон письма эмоционального содержания. Мы уже могли обращаться друг к другу по имени: «Дорогой Бен», «С наилучшими пожеланиями, Дани». Но каждый раз, когда мой непослушный разум не был занят ничем другим, мысли возвращались к родителям.

Все, кого коснулась эта история, или умерли, или были очень стары. Родителей не было в живых. Почти все их друзья умерли. Сестры матери, с которой она была очень близка, не было в живых. Ее мужа, хирурга, тоже. Доктор Эдмонд Фаррис был мертв. Жена Фарриса, Огаста, тоже. Институт Фарриса лет через десять после моего рождения закрыли. Но я понимала, что, возможно, были еще в живых люди, которые могли пролить свет на события, произошедшие в том институте в Филадельфии и приведшие к моему зачатию. Работавшие в Фаррисе врачи, медсестры, клиницисты и лаборанты. Профессора в Пенн, которые могли быть знакомы с самим Фаррисом. Коллеги из тогда еще относительно новой области репродуктивной медицины. Я не могла себе позволить спокойно складывать факт за фактом. Моей задачей было как можно быстрее собрать как можно больше информации. К счастью, эта задача также позволяла мне справляться с лавиной чувств в ожидании ответа от Бена Уолдена.


Одна из статей, встретившихся мне, была широко растиражированным в 1958 году сюжетом информационного агентства, напечатанным в таких газетах, как «Милуоки Джорнал Сентинел» и «Тампа Трибьюн»:

Искусственное оплодотворение берет новые обороты.


Примерно 40 000 американских детей обязаны началом жизни науке о детях из пробирки.


Директор Института отцовства и материнства в Филадельфии доктор Эдмонд Фаррис в интервью отметил, что даже его собственная примерная оценка в 30 000–40 000 пробирочных малышей, возможно, занижена. Никто на самом деле не знает, сколько детей из пробирки родилось в США, так как закона, по которому врачи должны отчитываться о подобной практике, не существует.

Доктор Фаррис — один из множества ученых, который трудился в этой области в то время, когда законы, контролирующие искусственное оплодотворение человека, еще не были приняты.

Юрист из Чикаго Аллен Д. Холоуэй в одном из последних номеров «Журнала американской ассоциации юристов»[34] заявил, что законодательство должно изучить этот вопрос и принять единый закон. Он предостерег: «Деятельность, связанная с искусственным оплодотворением, охватывает уголовное право, законнорожденность, наследование и даже распространяется на области теологии, социологии и философии».

Доктор Фаррис, как и его коллеги, работает с точки зрения закона в серой зоне. Он догадывается, что его деятельность не соотносится со многими религиозными представлениями, но, по его словам, нет ничего плохого в том, чтобы приводить в этот мир здоровых детей. Говоря о донорах своего института, он называет их лучшим материалом, который могут предоставить медицинские учебные заведения Филадельфии. Весь процесс проходит с соблюдением строжайшей конфиденциальности. Учетные записи основательно зашифрованы, чтобы не допустить попадания информации в руки возможных шантажистов.

В качестве дополнительной предосторожности участвующим в процессе парам предписывают вступать в интимные отношения до и после пробирочной процедуры. Из-за этого, по словам ведущей акушерки, вопрос о настоящем отце дает пищу для домыслов.

22

Прошло уже четыре дня с тех пор, как я узнала, что ушедший на покой врач из Портленда — мой отец. Мы с Майклом заехали за Джейкобом в Калифорнийский университет Лос-Анджелеса, чтобы вместе поужинать. Главной причиной нашей поездки на Западное побережье было желание навестить Джейкоба, пока он занимался на курсе кинематографии. Сын никогда раньше не уезжал из дома так далеко и так надолго. Но я была даже рада, что Джейкоб был в отъезде. Была не готова сообщить ему новость. Понятия не имела, как он к ней отнесется. Понятия не имела, что чувствовала я сама. Мое отношение колебалось между болезненной ясностью и непониманием всей моей истории. Сын был единственным человеком на свете, для которого это открытие имело значение с точки зрения генетики. Всю жизнь мои сведения о перенесенных заболеваниях были на пятьдесят процентов неверны. Отец: умер. Здоровье прямых родственников: заболевание сердца, инсульт, депрессия, алкоголизм (дядя со стороны отца), наркозависимость (отец), тревожное расстройство. Я несла не свою ношу. Осторожно относилась к алкоголю. Переживала, когда усиливалось сердцебиение. Но гораздо серьезнее и огорчительнее было то, что я невольно давала неверную медицинскую информацию и о своем собственном сыне. Когда в раннем детстве его поразило смертельно опасное заболевание — такое редкое припадочное расстройство, что его корни были неизвестны, — я уверенно сказала врачам, что ни у кого из моих родных припадков никогда не было. Но было ли это правдой? Возможно, у моих родных случаи припадков все-таки были. Во мне — и в моем сыне — существовал совершенно другой генетический мир.

Джейкоб воодушевленно рассказывал мне и Майклу о курсе кинематографии, о сценариях, которые он писал, о короткометражном фильме, над которым работал. Мы сразу же расслабились и просто наблюдали за ним. Он чувствовал себя в своей тарелке в этом голливудском ресторане, окруженный свечами, пальмовыми ветвями и удобными кушетками. Семнадцатилетний, рыжеволосый, гибкий, с римским носом и живыми голубыми глазами — красавец-парень, и я была сейчас, как и всегда, от него без ума. Возможно, оттого, что мы едва его не потеряли в раннем детстве, я никогда не воспринимала его и все с ним связанное как должное. Сколько раз я всем сердцем жалела, что мой папа и Джейкоб друг друга не знали. Я воображала непринужденное общение, дружбу, которая могла завязаться между двумя чуткими, добрыми, вдумчивыми мужчинами. Меня также утешала — теперь я с удивлением это понимаю — мысль, что частичка моего отца продолжала жить в Джейкобе. У Сюзи детей не было. Кроме меня, Джейкоб был единственным, кто имел генетическую связь с отцом. Я всегда искала папины черты в его лице и манерах. Если у Джейкоба когда-нибудь будут свои дети, в них будет жить и частичка Пола Шапиро, его продолжение на этой земле. От этого у меня возникало чувство — хотя я никогда не могла его четко сформулировать, — что у меня что-то получилось правильно.

Pru u’rvu. Плодитесь и размножайтесь и наполняйте землю. Первые слова, которые Бог сказал людям в Книге Бытия. Они, по-видимому, были важнее, чем заповеди не красть, не убивать и не лгать. Pru u’rvu. Первая мицва. Радовало ли меня то, что Джейкоб — потомок моего отца, ведь продолжение рода было так важно для моего отца? Сейчас, сидя за столом напротив сына, я была убита горем — не за него, не за себя, а за своего папу.

Под сенью пальмовых ветвей, пока официант убирал десертные тарелки, я мельком взглянула на мобильный — я всегда делаю это бессознательно, а в те дни стала делать чаще. И резко втянула воздух, увидев, что Бен Уолден ответил на последнее сообщение.

От кого: доктор Бенджамин Уолден

Кому: Дани Шапиро

Re: Важное письмо


Спасибо за информацию. Я беспрестанно поражаюсь возможностям интернета. Ваши изыскания могут быть верны. Не исключено, что я проведу исследование ДНК, чтобы это проверить. Очень благодарен, что вы готовы уважать тайну нашей личной жизни и не собираетесь нарушать привычный уклад жизни нашей семьи.

Прежде всего поздравляю вас с чрезвычайно успешной писательской карьерой. Мы с женой собираемся прочитать ваши воспоминания. Если результаты исследования ДНК совпадут, я полагаю, что вас будет интересовать семейная история, особенно история медицинских заболеваний. Напишите, какие у вас вопросы, и я постараюсь ответить.

23

Каждый раз, когда я чувствовала в себе силы и решимость, я вводила в Google разные поисковые запросы. Донор спермы. Зачат с помощью донора. Анонимность донора. Этика донорской анонимности. История донорства спермы. Я заказала множество книг, они будут ждать меня всякий раз по приезде целыми стопками у входа в дом. У меня уже была подборка статей о докторе Фаррисе начиная с 1940-х и до начала 1960-х годов. Я никак не могла заставить себя их прочитать. Язык в них был устаревший и тяжелый, как в старых научно-фантастических комиксах. Малыши из пробирок. И я была одним из них?

Год, когда произошло мое зачатие, ознаменовало коллективное поругание донорского оплодотворения. Специалисты по этике, религиозные авторитеты, юристы и даже многие медики объявили эту процедуру незаконной и безнравственной. В то же время врачи и ученые, ставшие пионерами в области донорского оплодотворения, самоуверенно считали, что создают новую реальность. О сохранении тайны, анонимности и даже евгенике говорили как о насущных проблемах. Доноров выбирали за их якобы генетическое превосходство. Учетные записи, основательно зашифрованные, засекречивались или уничтожались. Родителей отправляли домой, велев забыть о процедуре.

Однако язык современной репродуктивной медицины воспринимать было не легче. Я пролистывала веб-сайты и статьи в интернете, и слова плыли перед глазами, а предложения рассыпались на части. Во всех других областях своей жизни я была способна ясно мыслить, но здесь снова попадала в вязкую слизь. Очень скоро мне стало понятно, что сообщество людей, зачатых с помощью доноров, было сплоченным и активным. Мне попадались слова, которые я моментально начинала ненавидеть: оказывается, Бен Уолден был моим биологическим папой. Пол Шапиро — папой гражданским. От этих терминов я начинала чувствовать себя ошибкой науки. Но потом я прочитала, что многие люди, зачатые с помощь донора, часто чувствовали себя ошибкой науки. Один веб-сайт продавал специальную бижутерию: «Зачата специально для вас!» Кулоны на цепочках, изготовленных из алюминия, хрома или меди, на которых висели амулеты в форме собачьих жетонов с номерами доноров. Мне хотелось держаться от такого в стороне, как будто ко мне это вообще не имеет отношения. Понимание, что мир донорства был моим миром, что я была зачата с помощью донора, что все эти термины применимы (сейчас и всегда были) ко мне, росло передо мной, как бетонная стена, о которую я билась снова и снова.

Одно имя то и дело встречалось мне в статьях, на сайтах и даже в передаче у Опры Уинфри: Уэнди Креймер. Она создала Реестр братьев и сестер по донору, ресурс для зачатых с помощью донора людей, находящихся в отчаянных поисках генетических родственников. Мне показалось, что необходимо связаться с Уэнди Креймер, но зачем? Я не нуждалась в ее услугах. Ведь я уже нашла своего биологического отца. Но не Бен Уолден занимал мои самые сокровенные мысли. Чего я желала, так это подтверждения от кого-нибудь — специалиста, — что существовала такая возможность, нет, даже больше — вероятность, нет, еще больше — факт, что мои родители ничего не знали. Институт Фарриса одурачил их. Нарушил действовавшие договоренности. Кто-то, должно быть, решил, что этой паре будет на пользу, если, не предупредив их, подмешать донорскую сперму. Может, институт старался поднять показатели успешности. Или доктор Эдмунд Фаррис возомнил себя Богом.


В последние пару дней в Лос-Анджелесе мы были заняты рабочими встречами, общением с Джейкобом, а также обедами, встречами за кофе, встречами, чтобы пропустить стаканчик-другой, ужинами с друзьями. Этот город во многих отношениях стал нам вторым домом. Я иногда рассказывала свою историю, иногда нет. И начала понимать, что, рассказав ее, не всегда чувствовала себя лучше. И все чаще и чаще оказывалось, что, пока я проговаривала случившееся, оно теряло смысл, рассеивалось, словно попадало в эхо-камеру[35]. Я чувствовала, как двигаются мои губы, и слышала слова, но их будто произносил кто-то другой. Я стала больше молчать и с ужасом думала о возвращении домой. Меня неотступно преследовала мысль о нашем доме с его стенами, завешанными портретами моих предков. О кабинете, где я писала, окружив себя ими: бабушка, дедушка, папа и тетя Ширли, когда те были еще детьми. И тогда я в воображении брала ведро краски и забеливала ею все внутренние стены. Начинала с чистого листа.

Наконец я написала Уэнди Креймер. Каждый раз, когда мне в этом незнакомом странном мире приходилось писать новому человеку, у меня возникало чувство уязвимости и незащищенности. Но от тех, к кому обращалась за помощью, я получала только доброе отношение. Креймер ответила мне в течение нескольких минут, и мы в тот же день договорились о телефонном разговоре. В назначенное время я в поисках тихого местечка бродила по Уилшир-бульвар. Зайдя в маникюрный салон, возле которого на тротуаре стоял металлический столик и два стула, я спросила хозяев, не возражают ли они, если я там посижу. В ярко-желтом свете лос-анджелесского заката я разложила перед собой материалы, будто собиралась делать репортаж: блокнот, ручка, шумоподавляющие наушники — все было на месте. Уже набирая номер Креймер, я увидела, что за соседним столиком со своим обедом в бумажном пакете расположилась женщина. Я буравила ее взглядом, пока она разворачивала свой бутерброд. Она на меня не взглянула. Ну и ладно, подумала я. Времени найти более укромный уголок у меня не было.

Креймер отнеслась ко мне с теплотой, говорила откровенно и без спешки. Я пыталась не обращать внимания на соседку по столику и знакомила Уэнди Креймер с деталями своего открытия, задаваясь вопросом, сколько раз моей собеседнице приходилось принимать такие звонки. В Реестре братьев и сестер по донору было почти пятьдесят тысяч членов. Любой из них при попытке простейшего поиска в сети оказался бы на ее веб-сайте, где была ее контактная информация.

— Вы же понимаете, как это необычно, что вы нашли своего донора, — сказала она. — Да еще так быстро.

Я понимала. Весь веб-сайт Креймер был посвящен тем, кто искал, и часто безрезультатно. Я испытывала смутное чувство благодарности. Ко мне в руки попала нужная деталь в этом пазле, даже если бы Бен Уолден перестал мне отвечать. Я знала, кто он такой. Видела его лицо. Слышала его голос. Я знала, откудая произошла.

— А вообще вам попадаются истории вроде моей? — спросила я. — Люди сорока, пятидесяти лет, которые раньше не знали…

— Все время, — ответила Креймер. — Все чаще и чаще. Люди шутки ради проводят исследования ДНК и получают самый большой в жизни сюрприз. Ведь тогда тайна донорства была возведена в культ. Иногда мать раскрывает тайну, когда умирает отец. А бывает, что оставляют письмо в сейфовой ячейке.

Я смотрела на проезжавшие по Уилшир-бульвар машины. Соседка по столику уходить не собиралась.

— Но я убеждена, что мои родители ничего не знали, — сказала я. — Думаю, что Фаррис использовал донора без ведома родителей.

На другом конце возникла короткая пауза.

— Почему вы так думаете?

Я к тому времени начала изучать галаху[36], еврейскую нормативно-правовую базу, то, что относилось к предмету донорского оплодотворения. Оно было не просто запрещено, а считалось кощунством. Слово вызывало у меня тошнотворное чувство. Кощунство. Значит, я тоже была кощунством? По еврейскому закону отцовство принадлежало донору спермы. Не бесплодному отцу. Твой отец — по-прежнему твой отец. Раввины считают иначе.

— Мой отец соблюдал ортодоксальные еврейские традиции, — сказала я Креймер. — Он бы ни за что не согласился жить в неведении, не зная, является ли его ребенок евреем.

Именно так сказала мама, не правда ли? Ее слова я не забыла, все эти годы хранила в памяти. Позднее Майкл укажет мне на то, что моя мать на самом деле не ответила на мой вопрос. Вместо ответа она задала новый вопрос. Примечательно и то, как она выразилась. Отец никогда бы не согласился, чтобы его ребенок был неевреем. А не: никогда бы не согласился, чтобы ребенок был не его.

— Ваши родители должны были знать, — сказала Креймер.

Соседка по столику, шумно отодвинув стул, встала и принялась неторопливо убирать за собой.

— Об этом не может быть и речи, — ответила я.

Я строчила, склонившись над блокнотом. Старалась записать наш разговор, чтобы потом попытаться его осмыслить. Сама идея была немыслима. В буквальном смысле. Я была не в состоянии даже подумать, что родители знали об этом в течение всей нашей совместной жизни. Что они намеренно обманули меня, скрыв такую жизненно важную истину. Что они смотрели на меня — своего единственного ребенка, — зная, что я произошла не от них обоих, а от безымянного студента-медика. Другого объяснения — такого, в котором их не одурачил бы гнусный врач, — просто не существовало. Я цеплялась за последнюю надежду. Несколькими днями раньше мудрая подруга, буддийский учитель Сильвия Бурстайн, заметила, что мое тогдашнее состояние напоминало одну из иллюстраций к «Маленькому принцу» Антуана де Сент-Экзюпери. На первый взгляд на картинке изображена большая зеленая шляпа. Но присмотревшись, вы понимаете, что удав проглотил слона. Я была тем удавом. Подавившимся слоном.

— Ну, ваша мать должна была знать, — сказала Креймер.

Интересно, думала я, откуда в ней такая уверенность. Она не производила впечатления человека, навязывающего свое мнение без причины. Я вспомнила мать, ее кипящую ярость. Ее владение мной как собственностью. Ее снисходительный тон по отношению к отцу. Было ли такое возможно? Могла ли мать обстряпать мое зачатие без отцовского разрешения?

— Мать всегда знала, — продолжала Креймер. — Я говорила с тысячами зачатых с помощью доноров людей. Слышала тысячи историй. Я не утверждаю, что это невозможно, но я не слышала ни одной истории, в которой бы мать не знала.

24

Еще одно воспоминание, вернее, даже неуловимый образ, явился в воображении из моего детства. Так же как я мысленно ощущаю на своем плече ладонь миссис Кушнер, как ясно вижу освещенный огнями моста Джорджа Вашингтона мамин профиль, так и это видение приходит ко мне целиком: мне три года, и мама привезла меня из Нью-Джерси, где мы жили, в Нью-Йорк-Сити, чтобы очень известный детский фотограф Иосиф Шнайдер сделал мой портрет. Я и раньше оказывалась перед шнайдеровским объективом, но именно это воспоминание сохранилось в памяти. Мама знакома с ним с тех времен, когда еще работала в рекламе — до того, как вышла замуж за папу. Благодаря опыту работы детским психологом Шнайдер исключительно хорош в качестве детского фотографа. Он мастерски добивается от детей нужных настроений и выражений, а если ничего не помогает, задаривает леденцами.

Щелк! Шнайдер строит мне рожицы. Думает, я не знаю, что у него в руке зажата кнопка, от которой и щелкает затвор. Щелк! Мама где-то рядом, наблюдает. Я проверила, и, оказывается, студия Шнайдера находилась на Западной 57-й улице. Возможно, в помещении едва слышен шум оживленной улицы. Пыхтение автобусов, вой сирен, сигналы машин. Улыбнись, Дани! Смотри сюда, Дани! Я почему-то знаю, что для мамы это важно. Что мне лучше делать что говорят, и делать хорошо. Молодец, Дани! Она, конечно, как всегда, вытягивала «а», выговаривая мое имя, чтобы придать ему экзотичность и иностранный акцент. Даааа-ни.

Из раннего детства у меня сохранилось очень немного воспоминаний, и это — затвор, кнопка у фотографа в кулаке, голос мамы, зовущей меня по имени, — одно из них. Шнайдер был не просто мастером фотопортрета. Его задачей было находить детей для коммерческой рекламы и объявлений о продаже чего угодно: от детского стирального порошка до памперсов. Он набирал младенцев и детишек постарше отовсюду: от агентов, управляющих, гордых мамаш, даже из больниц. Я недавно откопала в журнале People за 1977 год статью о нем. «Считайте, вам повезло, если попался один подходящий младенец из пятнадцати, — жаловался он журналисту. — Ребенок так же неповторим, как отпечаток пальца».

Сделанный в памятный день портрет стал той зимой праздничным — рождественским — рекламным плакатом фирмы «Кодак». На нем я снята на черном как смоль фоне в черном сарафане, надетом поверх белой блузки с рукавами фонариком. Сарафан украшает мак густо-красного цвета. У меня стрижка голландский боб с челкой, я играю в деревянные вагончики с полудюжиной красных и зеленых деревянных эльфов. У меня важный вид, и мой немного недоуменный взгляд направлен чуть выше объектива камеры.

Мама всегда рассказывала об этом так, будто люди из «Кодака», клиенты Шнайдера, зашли к нему в студию как раз после того, как он сфотографировал меня, и попросили разрешения использовать мой портрет на плакате для общенациональной кампании. Родители согласились, и той зимой огромный фотографический дисплей с моим изображением висел в главном вестибюле Центрального вокзала Нью-Йорка. Другой плакат много лет подряд висел на стене в «ФАО Шварц».[37] Рекламные объявления с моим портретом друзья и родственники видели по всей Америке.

Как я помню, у нас дома очень смеялись по этому поводу: ребенок из ортодоксальной еврейской семьи желал всей стране веселого Рождества. Какой курьезный случай! Мама обожала об этом рассказывать: она привезла меня в город, чтобы заказать портрет, и тут меня заметили представители «Кодака». Вставленная в рамку копия портрета висела в гостиной дома моего детства на почетном месте, там, где ее обязательно заметил бы любой визитер. Под фотографией с моим важным лицом висела причудливая картинка, на которой влюбленная пара мчится по снежному полю в запряженных лошадьми санях.

Предвзятость восприятия — этого термина из психологии я раньше не слышала, но впоследствии очень близко с ним познакомилась — описывает явление, когда разум ищет подтверждения тому, во что уже верит. Охваченные предвзятостью восприятия, мы интерпретируем информацию таким образом, чтобы продолжать во что-то верить, даже когда нам попадаются факты, доказывающие обратное.

«Вы не еврейка», — решительно заявил Марк Стрэнд.

«Тебе, блондиночка, цены бы в гетто не было», — провела рукой по моим волосам миссис Кушнер.

«Соблюдаю кашрут, — бесчисленные разы отвечала я. — Училась в иешиве. Свободно говорю на иврите». А встретив в ответ легкое недоумение, даже неверие, продолжала: «И не говорите. С ума можно сойти. Представляете, я была ребенком на рождественском плакате „Кодака“».

* * *
Уже по возвращении домой в Коннектикут Майкл однажды долго стоял у рождественского плаката, теперь уже висевшего в ванной комнате Джейкоба.

— Это снято как рождественская реклама, — наконец сказал он.

— В каком смысле?

— Ты играешь с красными и зелеными эльфами, — пояснил Майкл. — Взгляни на них.

Стоя рядом и рассматривая свою фотографию, которая, сколько я себя помню, была частью истории моей жизни, я впервые осознала истинное значение того, что видела. Ошибки быть не могло. Красные и зеленые колпачки эльфов имели форму рождественских елок. Цвета на портрете были традиционно рождественскими, вплоть до моего черного с красным платья. Это не был портрет, заказанный еврейской мамой из Нью-Джерси. Это был портрет, специально снятый для рождественской рекламы.

— У тебя есть еще фото, где ты в том же платье? — спросил Майкл.

Нет. Таких фото у меня не было. Возможно, Иосиф Шнайдер позвонил матери и предложил привезти меня в студию, чтобы попробовать снять для рекламы «Кодака». Или вполне возможно, что мама сама выдвинула мою кандидатуру. Она презирала мамаш, уверенных в гениальности собственных детей, поэтому ни за что бы в этом не созналась. Но когда представилась возможность, она не могла преодолеть соблазн и не поддаться искушению огней рампы. Ее дочь, доставшаяся ей в нелегкой борьбе, такая удивительно милая, такая неожиданно блондинистая, выставлена на всеобщее обозрение как образцовый, даже знаковый американский ребенок. Когда она в тот день возвращалась из города домой, ее мозг усиленно разрабатывал правдоподобное оправдание, в которое бы поверил мой отец. Мать, положив глаз на что-то, чего сильно хотела, была довольно убедительна. «Пол, ни за что не поверишь, что с нами случилось! Люди из „Кодака“ хотят взять Дани на свой праздничный плакат! Разве не смешно?»

Ее блуждающий взгляд, искусная улыбка во весь рот. Ее самоуверенность, манера говорить так, словно каждое слово заранее отрепетировано. Его сгорбленные плечи, опущенные уголки рта. Ощущение, что он всегда был где-то далеко. Ее злость. Его печаль. Ее ломкость. Его хрупкость. Их яростные скандалы. Разговоры резким шепотом за закрытой дверью спальни. Ребенком — не намного старше, чем я была, когда играла с эльфами и зелено-красными вагончиками, — я прижималась ухом к той двери. Я напряженно прислушивалась. «Ваши родители должны были знать, — сказала Уэнди Креймер. — Ваша мать должна была знать». Мать похоронена на кладбище недалеко от побережья Джерси. Кости отца покоятся на семейном участке Шапиро на кладбище в бруклинском районе Бенсонхёрст. А я напряженно прислушиваюсь и сейчас.

25

Самое жаркое лето за всю задокументированную метеорологическую историю стало для меня сезоном тщательно составленных писем. Сидя дома в самой прохладной и темной комнате, я излагала свои необычные просьбы и обращения. Первое письмо было адресовано Хаскелу Лукстайну, высокоавторитетному нью-йоркскому раввину, знавшему моего отца. Я написала ему, что сделала потрясающее открытие о своем происхождении и что хотела бы поговорить с ним о галахе — он как никто подходил для беседы в этой области.

Я написала ребе Лукстайну почти в тот же момент, когда он оказался в весьма противоречивой ситуации. Его пригласили произнести благословение на Республиканской национальной конвенции, и то, что он принял это приглашение, вызвало смятение у многих членов его синагоги в Верхнем Ист-Сайде. И хотя давать благословение он передумал, он все еще, видимо, разбирался с нежелательными последствиями. Отправив ему мейл, я не была уверена, что он найдет в себе силы со мной встретиться. Ему было восемьдесят четыре года. Но долго ждать я не могла. В тот же день я получила ответ с приглашением посетить его офис, находящийся в школе «Рамаз»[38] — иешиве, основанной его отцом.

Утром перед встречей с раввином я перебрала весь гардероб в поисках самой скромной юбки. День был очень жаркий. Самая длинная из моих летних юбок заканчивалась сантиметров на пять выше колен. Кроме того, мне следовало прикрыть плечи. Я смотрела на свое отражение в зеркале спальни, вертясь перед ним и так и сяк, удрученная тем, что выглядела неподобающе. Это было знакомо — чувство своего несоответствия, которое охватывало меня каждый раз, когда я оказывалась в религиозном обществе.

Асфальт в центре, возле офиса ребе Лукстайна, переливался на солнце. Два припаркованных грузовика почти полностью перегородили проезд на углу Лексингтон-авеню и 85-й улицы. Я приехала раньше времени и ждала под навесом через дорогу от входа в «Рамаз». У меня в который раз кружилась голова и путались мысли. Заработал бурильный молоток, я вздрогнула. Волновалась перед встречей с Лукстайном. Когда мои родители совершали поездки в Филадельфию, он был молодым раввином. Мог ли папа спросить его совета по галахе? Могли ли у него быть какие-либо сведения об обстоятельствах, связанных с моим зачатием? Или нет? Вдруг Лукстайн вообще ничего не знал, потому что ничего не знал и сам отец?

Часть истории жизни моего папы хранилась через улицу, за стенами здания из красного кирпича, упирающегося в нарядную синагогу. Он, вероятно, с первой женой, матерью Сюзи, посещал службы в синагоге Кехилат Йешурун. Я представляла их себе красивой парой — в самой нарядной по случаю Шаббата одежде входящими рука об руку в арочные двери. Возможно, он ходил туда и со второй женой, Дороти, пока болезнь не взяла свое. Уже потом, с моей мамой, папа оставил общину и переехал в Нью-Джерси, чтобы начать новую жизнь.

Со мной всегда случалось так, что в синагогах, когда я слышала мелодии и слова определенных молитв и песнопений, мне звучал голос отца, звучал прямо в ухе, как будто он не ушел от нас многие десятилетия назад. Adon olam, asher malach[39]. Я ощущала его присутствие в храмах, где он чувствовал себя свободнее всего. Я слышала его и сейчас, стоя метрах в девяноста от закрытых дверей Кехилат Йешурун. Чувствовала гладкую потертую ткань его талита[40], шелковистую бахрому, с которой я игралась, когда была совсем маленькая. B’terem kol, y’tzir nivra[41]. Как могло случиться, что я, будучи так близка с папой, чувствовала себя в его мире не в своей тарелке?

Охранник впустил меня в здание, я медленно поднялась по лестнице в кабинет Лукстайна. В помещении стояла тишина. Занятий в школе не было. Я сидела в приемной и листала номера журнала «Эрец»[42]. Потом вытащила из сумки мобильный и послала сообщение Майклу. Во всем здании не найдешь юбки короче моей самой длинной.

Ребе Лукстайн оказался человеком небольшого роста с подстриженной белой бородой. Он пригласил меня в свой захламленный и заставленный книгами кабинет. На дальней стене, за письменным столом, висел портрет Иосифа Соловейчика — этот раввин тоже был горячо любим в нашей семье и был нам близок. Соловейчика многие считали величайшим вождем современного движения традиционной религии двадцатого века. На полу возле двери стояла огромная фотография с Лукстайном в свитере и бейсболке «Нью-Йорк Метс»[43] у скамейки запасных на Сити- Филд. Видимо, один из владельцев клуба был прихожанином.

Он сел на стул лицом ко мне.

— Кажется, я знаю, зачем вы пришли, — начал он.

Знал ли он? Я лишь упомянула, что у меня возник вопрос об отцовстве. Что он мог из этого почерпнуть? Я собралась с духом, чтобы выслушать, что он хочет сказать.

— У вашей матери был первый брак, до отца, — продолжал он, — и вы переживаете, что ей не дали гет.

Гет — это еврейский развод. Раввин все обдумал. С каким еще вопросом могла я прийти к нему? В тот момент я поняла, что Лукстайн ничего не знал. Он не хранил тайн прошлого и не стоял перед нравственным выбором, рассказывать ли правду о делах давно минувших дней. Я почувствовала сильнейшее облегчение. Как же отчаянно я верила, что отец жил в полном неведении, как и я.

— Э-э… нет, — ответила я. — Мой вопрос немного сложнее.

Я принялась излагать историю, которую научилась рассказывать, не чувствуя силы ее воздействия. Начала я с результатов ДНК.

— Сомневаюсь, что галаха признает ДНК-исследования, — перебил он.

Но я продолжала, и он молча и внимательно слушал, сложив руки на коленях. Когда я закончила, рассказав ему только существенные детали и опустив свою переписку с Беном Уолденом, которая в теперешнем контексте выглядела как предательство по отношению к отцу, он кивнул и провел рукой по бороде.

— Что вас беспокоит больше всего? — наконец спросил он.

До этого хорошо справлявшаяся со своими чувствами, теперь я вдруг заплакала.

— Знал ли отец? — ответила я. — Мне кажется маловероятным, чтобы он пошел на такое, не спросив совета. Был это обман матери или…

— Вам этого никогда не узнать, — сказал ребе.

Вы не знаете, с кем имеете дело, подумала я про себя, но ничего не сказала. «Вам этого никогда не узнать» мной не принималось. «Вам этого никогда не узнать» просто не могло быть тем, с чем я в конце концов смирюсь. Кто была я без своей истории?

Лукстайн посмотрел на меня долгим испытующим взглядом.

— Какая история облегчила бы вам душу? — спросил он.

— Правдивая, — ответила я.

— Что бы там ни было, вы еврейка, — сказал он. — Ваша мать была еврейкой. Еврейская яйцеклетка, роды еврейской женщины, дитя родится евреем. Вам не придется переходить в другую веру.

Ничего такого мне в голову не приходило, да и значения не имело. До этого момента я и не задумывалась, как мало меня волновала собственная годность в еврейки.

— И сын ваш еврей. Никаких вопросов. Мать-еврейка, сын-еврей. — Это он сказал мягко, будто успокаивая.

— Как вам кажется, стал бы отец искать совета у раввина? — спросила я. — И что бы вы — или другой ребе — сказали ему?

Глаза у Лукстайна были карие и грустные, как у бассет-хаунда, а лицо утонченное, как у эльфа. Он скрестил ноги и приложил два пальца к губам. Перевел взгляд на портрет Иосифа Соловейчика, висевший за письменным столом.

— Коль а-кавод вашему отцу, — вдруг сказал он. Честь и хвала. — Если бы я, не дай бог, сам оказался в таком положении и жена бы очень хотела ребенка, я бы на это согласился.

— Что вы хотите сказать?

У меня внутри все перевернулось. Комната то разворачивалась, то сворачивалась, как аккордеон.

— Вы хотите сказать, что он знал?

— Да.

— Но галаха…

— Я бы посчитал заслугой вашего отца то, что он желал, чтобы ваша мать родила ребенка. Этим он совершал благое дело, мицву, pru u’rvu — первое, что Бог сказал Аврааму. Плодитесь и размножайтесь.

Эта версия не укладывалась у меня в голове. Мамины слова теперь казались спорными. Это не могло быть правдой. Папе было свойственно многое. Он был робкий, жутко беспокойный. Временами проявлял вспыльчивый характер. Он был склонен к депрессии. Но он был честным человеком. Мог ли честный человек держать свою дочь в неведении о ее происхождении?

— Так вы хотите сказать, что мой отец пошел бы на это по доброй воле?

— Что я хочу сказать, — поправил Лукстайн, — это то, что он чувствовал, что сделал очень благое дело.

Я вышла из школы «Рамаз» вместе с ребе, и мы пошли на запад по Парк-авеню. Его голову покрывала мягкая соломенная шляпа, он шел, заложив руки за спину. Я держалась на ногах не так твердо, как этот человек восьмидесяти с лишним лет. В его теорию я не верила. Даже не знала, верит ли в нее сам Лукстайн. Я возвращалась мыслями к его первоначальным словам: «Вам этого никогда не узнать».

Сверху жгло яркое солнце. Каждые пару минут какой-нибудь прохожий приветствовал его, и он приподнимал шляпу. «Здравствуйте, ребе. Добрый день, ребе». Эта земля была его вотчиной. Хотел ли он успокоить меня? Считал ли он как раввин, что успокоить мою душу и было самым главным?

— Ваш вопрос и впрямь был сложнее, чем тот, о котором я подумал, — сказал он. — Дайте мне номер вашего телефона, я хочу поговорить со своим другом — главным раввином Иерусалима, у которого тоже могут быть соображения по галаха.

Когда мы повернули за угол Парк-авеню, Лукстайн тепло говорил о моем отце. Было приятно находиться в обществе знавшего его человека. Их осталось так мало. Лукстайн и мой отец все годы до того, как он познакомился с матерью, были частью одного и того же круга друзей. Когда я писала статью в журнал The New Yorker о папином обреченном браке с Дороти, я взяла интервью у сестры Лукстайна, которая была замужем за лучшим другом папы. Члены этой сплоченной группы молодежи в послевоенном Манхэттене, казалось, вели умиротворенный образ жизни, сформированный традициями и верой. Но папе не повезло жить в простом довольстве. Развод. Затем вдовство. Сам великий Любавический ребе Менахем Шнеерсон советовал моему отцу откладывать свадьбу до тех пор, пока Дороти бы просто не ушла из жизни, но он не находил в себе сил сделать ей больно. Наоборот, он без промедлений совершил поступок, который имел разрушительные последствия. Он решился пройти короткий и тяжелый путь во имя женщины, которую любил.

Лукстайн кивнул и приподнял шляпу, когда мы прощались на углу 84-й улицы и Парк-авеню. Мне могло показаться или его глаза действительно были полны слез?

— Мы считали вашего отца героем, — сказал он.

26

Я, с каждым разом все больше изумляясь, снова и снова возвращалась мыслями к тем тридцати шести часам, которые прошли с момента, когда я узнала, что мой папа не был моим биологическим отцом, до момента появления на компьютерном экране фотографий Бена Уолдена. Тридцать шесть часов. Они проносились перед глазами как увиденный однажды ролик, в котором мальчик из Австралии собирал кубик Рубика за 7,36 секунды. Вроде невозможно, а вот ведь. Мне никогда не понадобится делать татуировку кодового номера донора. Я никогда не куплю кулон с номером донора, напоминающий собачий жетон. Мне повезло.

Бен был жив. Здоров. Не очень стар. И, по крайней мере на данный момент, готов общаться со мной. Но что именно мне было от него нужно? Бен Уолден не был для меня самой сокровенной частью истории. На нем тайна не заканчивалась, а скорее начиналась. Встреча с ребе Лукстайном не облегчила мне душу. Даже наоборот, еще больше меня запутала. Я переписывала свою историю без конца, пока мозг не стал похож на меловую доску: слова не то чтобы стерты, а смазаны, превращены в сплошной белый туман. Солгала ли мать? Замял ли дело врач? Зачем еще мчался бы отец в Филадельфию? И вдобавок Лукстайн. Коль а-кавод. Куда бы я ни кидалась, везде будто бы находился еще один возможный вариант развития событий. И каждый из этих вариантов представлял мое прошлое в разном свете.

Я погрузилась в книги, распечатанные статьи из старых журналов и научные публикации, стопки которых лежали на полу у меня в кабинете, на прикроватной тумбочке, на кухонной стойке — «Фатальные секреты»[44], «Искусственное оплодотворение», «К вопросу о личностности»[45], — в попытке понять, какова была культура в мире во времена, когда мои родители были молоды. В 1961 году на Бродвее ставили обличительную пьесу Эдварда Олби «Кто боится Вирджинии Вульф?».

По результатам опроса журнала Newsweek, ноль процентов американцев считали семью без детей идеальной. В какой степени отчаяния оказались мои родители? И на какие действия от отчаяния они пошли? Cтатья 2010 года под названием «Моего папу зовут Донор» очень живо описывала детали:


Оплодотворение донором всегда было окутано завесой тайны. Врачебная тайна как ширма, за которую никому не позволено заглянуть. Многие годы медицинское сословие пропагандирует анонимность, считая ее решением любых затруднений, связанных с донорством спермы и яйцеклеток. Анонимность защищает донора от неудобной правды: от него или от нее мог родиться ребенок. Она защищает родителей, которые не желают, чтобы «сторонние» лица вмешивались в их семью и которые частенько решают ничего не говорить детям. И разумеется, она способствует покупке и продаже спермы и яйцеклеток как товара, больше не принадлежащего индивиду, чья жизнь продолжает идти своим чередом сразу после акта донорства. Как сказал директор одного из старейших в США банков спермы, «[без анонимности] мы потеряем по-настоящему талантливых, прекрасных людей, которые, я считаю, будут задаваться вопросом: „А хочу ли я оказаться в положении, когда в будущем кто-нибудь сможет выйти со мной на связь?“»


Бен общался со мной осторожно. У меня было чувство, что каждое его письмо перед отправкой причесывали несколько человек: жена и, возможно, дети. Один из сыновей был юристом. Раньше мне никогда не приходилось быть для кого-либо страшной угрозой, но сейчас, как я считала, именно такую роль я играла. Бен был хорошим человеком, этичным. Он мог бы меня проигнорировать. Не ответить. Он вел себя открыто, но, скорее всего, был не в восторге от свалившейся ему на голову и нарушившей его размеренную жизнь биологической дочери.

Еще в Сан-Франциско я сказала Майклу, что, получив подтверждение, что Бен — мой биологический отец, и необходимые данные из медицинской истории, я смогу успокоиться. Большинству других людей, зачатых с помощью донорства, едва ли так везло. Я видела его лицо. Могла наблюдать его в движении: заметить жестикуляцию, улыбку. Я знала, откуда я произошла. Этого было бы достаточно. И когда однажды рано утром я открыла письмо от Бена, в котором была как раз нужная информация — сообщение о редком наследственном заболевании глаз, которое у него обнаружили лет в семьдесят, а также заверения, что в истории семьи не было ни рака, ни сердечных заболеваний, ни болезни Альцгеймера, — я должна была почувствовать облегчение.

Но было что-то еще, чего я никак не могла уловить. Бен написал, что решил не делать исследование ДНК, так как не доверял условиям хранения конфиденциальных данных, предусмотренным проводящими исследования коммерческими компаниями. Он рассказал, что обсудил сложившееся положение с женой и детьми. Что его семья в этом деле желала сохранить личную тайну. Положение. Дело. И опять же сохранение личной тайны. Эти слова тревожили меня, но помимо тревоги я чувствовала что-то еще, что-то для меня непривычное. Целыми днями я несла на себе груз необычной, противоестественной тяжести. Я хотела спрятаться. А потом поняла, что испытываю стыд. Семья Уолденов желала сохранить личную тайну в деле, касающемся меня.

Чего еще я хотела? В конце концов, у меня есть та самая информация, которая, как я считала, придала бы мне цельность. В первую очередь я хотела искоренить этот жуткий стыд, это ощущение своей неполноценности, уверенность, что я инопланетянка, другая, мысль, что мне вообще не следовало рождаться на свет. Именно поэтому, как я теперь поняла, я и указала в первом письме к Бену свой веб-сайт. Сделала я это не только для того, чтобы он понял, что у меня не было меркантильных мотивов. «Видите? — хотела сказать я. — Я живая, и у меня наполненная смыслом жизнь и своя собственная семья». Я была не просто продуктом какого-то случайного утра в Филадельфии — возможно, одного из многих, похожих на другие, — когда он оставил сперму в стаканчике, заправил рубашку в брюки, положил в карман немного долларов и вернулся на лекцию по анатомии.

Я понимала, что об этих непристойностях ему думать не хотелось. Он был успешный, эрудированный джентльмен и добрый дедушка. Я также узнала, что он стал донором под покровом врачебной тайны, под плотной завесой повсеместной в те времена анонимности. К 1961 году со времени открытия Уотсоном и Криком ДНК прошло всего восемь лет. Мысль о будущем, когда появится возможность, плюнув в пластиковую пробирку, узнать свое генетическое происхождение, была из области научной фантастики.

И вот появилась я. Неприятная правда, родившаяся от его плоти. Последствие его действий. Совершенно самобытный человек, живший своей жизнью уже долгое время после того, как донор внес свой «вклад». Само мое существование было возможно благодаря тому, что ему даже в голову не пришло, какой результат возымеют его действия. И чего я теперь хотела — хотя и знала, что, высказав это свое желание, могу положить конец всему нашему продуманному в деталях, осторожному диалогу, — это встретиться с ним. Побыть хотя бы один раз в обществе человека, от которого я произошла. «Будьте осторожны, — предупреждала меня Уэнди Креймер. — Он врач. Привык контролировать ситуацию. Не упустите свой шанс. Пусть условия диктует он».

Дотерпев до середины лета, я написала Бену Уолдену о своей просьбе. Я сказала, что прилетела бы в Портленд на чашку кофе. Что сделала бы все, лишь бы ему было комфортно. Я представляла, что сижу напротив него в кафе — в Портленде их было полным-полно, — глядя в его глаза, очень похожие на мои. Раз десять я смотрела его видео на YouTube, каждый раз по-новому поражаясь нашему сходству. Больше мне от него ничего не было нужно. Я заверила его, что сохраню уважение к тайне его личной жизни. Выразила надежду, что он обстоятельно обдумает возможность нашей встречи. Это бы здорово помогло сделать сюрреализм реальностью.


Кому: Дани Шапиро

От кого: доктор Бенджамин Уолден

Re: re: Важное письмо


Дорогая Дани!

Спасибо вам за вдумчивое письмо. Я все еще пытаюсь осмыслить тот факт, что у меня есть биологическая дочь, о которой я не знал пятьдесят четыре года.

В настоящее время у меня много хлопот, и я все еще взвешиваю вашу просьбу. Продуманный ответ потребует некоторого времени. Поэтому я напишу вам через несколько недель, чтобы сообщить свои мысли (пропущенные сквозь фильтр семейного совета).

Всего самого хорошего,
Бен

27

Пришло время сказать Джейкобу. Он только вернулся с летнего курса и постепенно привыкал к домашней жизни. Я не хотела сообщать ему эту необычную новость, пока он находился в Калифорнии, на случай если она его расстроит. Но больше я сдерживаться не могла. Я растила его, ничего не скрывая, — хотя, возможно, это было неправильно. Сама же я росла в доме, где воздух трещал от недосказанности. И мне всегда хотелось, чтобы Джейкоб знал, что в нашем доме воздух чист.

Пока я решала, как и когда сообщить об этом Джейкобу, я размышляла, будет ли это иметь для него значение. В конце концов, что значат гены для семнадцатилетнего парня? Майкл сосредоточился на мысли, что у Джейкоба теперь другой, ныне живущий дедушка. Но будет ли Джейкоб считать Бена Уолдена своим дедом? Я в этом сомневалась.

Моего папу Джейкоб не знал — тогда, возможно, он и не ощутит потерю? Так я думала, пока готовила сыну его любимый ужин: запеченное на гриле мясо, обжаренную брокколи, спагетти с маслом и тертым пармезаном, — как будто любимая еда могла помочь делу.

Семейный ужин был основой основ нашей жизни с тех пор, когда Джейкоб еще сидел в детском стульчике. Как много из того, что и как я делала дома, было реакцией на действия моих родителей! Я всегда понимала, что веду себя прямо противоположно тому, как вела себя моя мать. Но я не осознавала, до какой степени я построила нашу семейную жизнь в противовес той, что помнила сама.

Ребенком я чаще всего ужинала в одиночестве. С родителями мы ели всегда в столовой. Дом моего детства был официальным, в нем не было тепла. Дом, где я уже пятнадцать лет жила с Майклом и Джейкобом, был простым и излучал тепло. Но больше всего на свете мне хотелось непринужденности общения. Чтобы я могла смеяться вместе с сыном. Чтобы он чувствовал, что может быть со мной откровенен. И для меня нет большего счастья, чем видеть, как близок он со своим отцом. У них есть несколько общих увлечений — музыка и «Бостон Ред Сокс»,[46] — и они частенько беседуют на лишь им двоим понятные темы.

У Майкла много родни. Его родители живы, они всегда играли важную роль в жизни Джейкоба. У нашего сына есть дяди, тети и множество двоюродных братьев и сестер. Мне было грустно, что я не могла предложить сыну подобное. Бабушки и дедушки не было в живых, сводной тетке он был едва ли интересен, двоюродные братья — ортодоксы в черным шляпах, с которыми Джейкоба едва ли что-то связывает. Я специально поддерживала отношения между Джейкобом и младшей сестрой папы, Ширли, которая, несмотря на строжайшие религиозные убеждения, была необычайно прогрессивных взглядов. В прошлом году мы ездили к ней в Чикаго. Но ниточки, связывающие Джейкоба с моей семьей, истончились и были наперечет.

Я вернулась мыслями к бар-мицве Джейкоба. Я тогда подарила ему синий бархатный чехол с огромным папиным пожелтевшим талитом — тем самым, с которым я ребенком играла в шул[47]. Он был слишком велик, и тетя Ширли прислала нам для него пару серебряных зажимов филигранной работы, чтобы он не спадал с узких плеч сына.

Это талит моего отца. Оберни его вокруг себя, вот так. Эти зажимы принадлежали твоему прадеду.

Тот день, почти пять лет тому назад, был наполнен для меня большим смыслом. Мой мальчик с наброшенным на плечи молитвенным покрывалом своего деда. Современная эклектичная служба, которую я старательно продумала, подходила нашей семье и в то же время чествовала моего отца и его наследие[48]. Хотя мои ортодоксальные родственники на бар-мицве Джейкоба не присутствовали, я ощущала их благословение. Стоя рядом с Джейкобом перед собравшимися членами семьи и друзьями, я говорила о том, как был за него горд его дед. L’dor vador. От поколения к поколению.


— Сынок, у нас к тебе важный разговор.

Джейкоб, садясь к столу, вдруг посерьезнел.

— Ничего страшного, — быстро добавила я. — Не переживай.

Когда я начала рассказывать, мои ощущения были не похожи на все предыдущие разы, когда мне приходилось излагать эту историю. Мой рассказ имел для него значение — понимал он это или нет. Я восполняла недостающую часть его собственной истории. Майкл сидел напротив и молча слушал, пока я объясняла детали: исследование ДНК, непонятные результаты, отсутствие биологической связи с Сюзи, таинственный двоюродный брат. Искусственное оплодотворение, обнаруженный молодой студент-медик из Пенсильванского университета. Мой голос дрожал. Я изо всех сил старалась не расплакаться. Сообщая Джейкобу, что мой отец не был его дедом, я будто бы сводила на нет труд всей своей жизни, а возможно, что и нескольких.

Поняв, о чем идет речь, Джейкоб взял меня за руку:

— Мам, ты в порядке?

С шумом отодвинув стул, он встал, подошел ко мне и обнял — мой чудесный мальчик, которого бы попросту не было, если бы все не случилось так, как случилось. Собаки у наших ног ждали объедков. Прижимая Джейкоба к себе, я твердила про себя, что все, что я построила: моя семья, моя личностность, — все это осталось неизменным. То, что я узнала, изменило все и одновременно не изменило ничего. Моя жизнь оказалась похожа на один из тех больших и сложных пазлов, обратная сторона которых в законченном виде отображает другую картину: трамвай в Сан-Франциско или мост Золотые Ворота. Подсолнухи Ван Гога или его автопортрет. Те же фрагменты пазла. Тот же материал. Та же форма. Другая картина.

Постепенно обдумывая новость, Джейкоб задал нам несколько вопросов — все они были о Бене.

— Он жив?

— Да.

Я не назвала ему имени Бена. Не хотела, чтобы он поднялся к себе и погряз в омуте Google. Кроме того, я хотела защитить сына. Ведь я понятия не имела, каким в конце концов будет ответ Бена на мою просьбу о встрече на чашку кофе.

Джейкоб кивнул:

— Ты собираешься с ним встретиться?

— Не знаю. Я бы хотела. Надеюсь, что да.

— Можно я тоже?

— Посмотрим, как пойдут дела.

Я поборола странное желание заверить Джейкоба, что его дед по-прежнему остается его дедом. Что вообще это для него могло значить? Мой папа был абстракцией, одним из предков — только и всего. Эти истории, талит, развешанные и расставленные по дому старые фотографии с маленьким мальчиком в котелке — все это было важно для меня. Но для сына они были такими же нереальными, как басни и сказки, которые я читала ему в детстве.

Джейкоб снова сел за стол и принялся за мясо. Я вдруг тоже проголодалась — от облегчения, что этот разговор, который грозно маячил на горизонте, теперь был позади. Я наблюдала, как он со свойственным его возрасту аппетитом поглощает ужин, и размышляла, запомнит ли сын этот вечер навсегда или он в конце концов попадет в разряд странных, но ничего особенного не значащих. Джейкоб проводил рукой по своим густым темно-русым волосам и, казалось, впал в глубокую задумчивость. Я ждала, будет ли он задавать еще вопросы или мы просто сменим тему. В тот вечер играли «Ред Сокс». Они с Майклом, видимо, после ужина собирались смотреть.

Джейкоб сделал большой глоток воды, собрался что-то сказать, но передумал.

— Что? Ты же знаешь, что можешь спросить все что угодно.

Он снова провел рукой по волосам:

— Вот интересно: значит ли это, что у меня все-таки есть шансы не стать лысым?

Мы с Майклом расхохотались. Мои отец и дед оба были лысыми, как бильярдные шары. Я не знала, что Джейкоб считает, будто это передается по наследству. У Бена Уолдена, наоборот, и вправду на голове сохранилась густая шевелюра.

— Лысина тебе, сынок, по-видимому, не грозит, — сказала я, порадовавшись, что он мог шутить в этой ситуации. — Мне даже и в голову не приходило взять в расчет преимущество такого рода.

28

В тот первый вечер, когда Майкл на кухне вводил в поисковик слова «институт» и «Филадельфия», мне очень быстро стало ясно, что родители могли выбрать клинику или институт поближе к дому. В то время в Нью-Йоркской пресвитерианской больнице располагался медицинский факультет Корнеллского университета. Хорошо известна была Клиника Маргарет Сэнгер. А всего в полутора часах езды к северу, на медицинском факультете Йельского университета, в Нью-Хейвене, было отделение репродуктивной эндокринологии, которое, безусловно, считалось в те годы эталонным учреждением в своей области.

Моя мать очень гордилась тем, что она всегда выбирала лучшее из лучшего — будь то одежда, мебель, художественные произведения или ювелирные изделия. Когда она умирала, то сочла необходимым сообщить мне, что висящий у нее в шкафу жакет фирмы «Армани» все еще с этикетками и что двойная нитка жемчуга — очень высокого качества. Кроме того, она часто упоминала, что в кабинете ее гинеколога на Парк-авеню все стены были завешаны фотографиями кинозвезд, подписанными словами благодарности. Ей нравилось мысленно причислять себя к обществу Авы Гарднер и Риты Хейворт. Так каким же образом родителей занесло в Институт отцовства и материнства Фарриса? Чем же это учреждение отличалось от остальных? Или, может быть, родители специально отъехали подальше, дабы случайно не наткнуться на знакомых?

Мать описала Эдмонда Фарриса как знаменитого на весь мир врача, первопроходца в своей области. Если все так и было, почему тогда информации о его деятельности нашлось на удивление мало? Мы с Майклом установили, что начал он свою карьеру в Вистаровском институте — этот центр научных исследований размещался в Пенн — и дорос до должности директора. Но в середине пятидесятых Фарриса попросту уволили. Именно тогда в нескольких газетенках и стали появляться статьи о его новом институте. Эти материалы никак не указывали на мировую славу.

В конце концов мне попалось видеоинтервью со старым эндокринологом, работавшим в Вистаровском институте, — Леонардом Хейфликом, в котором он упомянул Фарриса. Хейфлику было восемьдесят восемь лет, его электронный адрес я не нашла, только номер телефона.

Он ответил резким «да» вместо приветствия.

— Это Леонард Хейфлик?

— Кто спрашивает?

Я не привыкла общаться в форме рапортов. Я пробормотала свое имя и причину звонка, пытаясь убедить его, что я не какой-нибудь телефонный агент. Дав собеседнику ясное представление о подоплеке разговора, я попросила его рассказать мне об Эдмонде Фаррисе.

— Я знал Фарриса по Вистару, — начал Хейфлик. — Странный малый. Когда, вы сказали, вы родились?

— В тысяча девятьсот шестьдесят втором году.

— Это же невозможно, — сказал он. — Лаборатории Фарриса в Вистаре к тому времени уже не существовало. Его выгнали в середине пятидесятых — он проводил процедуры по искусственному оплодотворению, об этом узнала церковь, вмешалась пресса, затем местные священники, обстановка обострялась…

— И тогда он открыл собственный институт, — сказала я. — Институт отцовства и материнства Фарриса. Где произошло мое зачатие.

Хейфлик об институте никогда не слышал и никак не мог поверить, что Фаррис после своего увольнения из Вистара продолжал врачебную практику неподалеку от Пенн. Но именно это было мне известно наверняка. Я была тому живым доказательством. Я начала думать, что от Хейфлика мне помощи будет не много, если не считать полученной информации, что Фаррис популярностью не пользовался, был отщепенцем. По описанию Хейфлика, он был наполеоновский типаж: маленький, но энергичный, а также умел работать локтями. Человек, наживший кучу врагов.

Но тут Хейфлик начал говорить о науке — в этом он был эксперт. Получалось, что Фаррис был первопроходцем в двух разнонаправленных областях и обе они будут чрезвычайно важны для моих родителей. Во-первых, он разработал метод отслеживания женской овуляции.

— В Вистаровском институте была знаменитая на весь мир колония виргинных крыс-альбиносов женского пола, — сказал Хейфлик.

А я-то думала, что в этой истории уже ничего более странного не произойдет. После этого разговора белые крысы месяцами наводняли мои сны.

— Пока Фаррис трудился в Вистаре, он совершено безвозмездно пользовался крысиной колонией. Образцы утренней мочи женщин вводили в яичники крыс, а пару дней спустя животных приносили в жертву ради исследования яичников. Покрасневшие и вздувшиеся вены указывали на гормональный всплеск, предшествующий овуляции.

Но была и вторая область, в которой, по словам Хейфлика, явно не любившего Фарриса и не желавшего приписывать ему никаких достижений, тот открыл новые горизонты. Фаррис одним из первых, если не самым первым в области репродуктивной медицины, допускал, что причинабесплодия пары может крыться в мужчине.

— Сексизму не было границ, — продолжал Хейфлик, — в бесплодии априори обвиняли именно жену, а не мужа. Но Фаррис исследовал сперму на предмет нарушения структуры и низкой двигательной активности сперматозоидов.

Возьмем моих родителей. Мать, которой скоро сорок. Тщетные попытки забеременеть месяц за месяцем, год за годом. Когда случились ее выкидыши? До или во время поездок в Филадельфию? И почему они, эти ее выкидыши, случались снова и снова? Уклад предписывал считать, что проблемы были у нее. Плюс у отца уже был ребенок. Так что они выбрали Институт отцовства и материнства Фарриса, скорее всего, из-за фаррисовских инноваций. Возможно, звездный гинеколог с Парк-авеню вложил в мамину ладонь клочок бумаги с номером телефона. Езжайте к этому врачу. Я слышал, он творит чудеса. Мамина моча, введенная в яичники девственных крыс-альбиносов.

Но в какой-то момент — вероятно, даже на самом первом приеме — Фаррис, разумеется, исследовал папину сперму. Он с тысяча девятьсот сороковых годов писал о мужском бесплодии научные работы, приводившие медицинское сообщество в ярость. Видимо, он, посмотрев через свой микроскоп на проекцию изображения, установил, насколько у этой пары мало шансов завести собственного ребенка.

Немолодая мать. Субфертильный отец. Пара, не видевшая своего будущего без ребенка — своего ребенка. Ученый с острыми локтями и комплексом Наполеона. Времена, когда врач брал на себя роль Бога. Когда духовные лидеры всех вероисповеданий провозглашали оплодотворение с помощью донора кощунством. Когда, говоря юридическим языком, донорское оплодотворение часто считали адюльтером, а ребенка — незаконнорожденным.

Какая линия пути была прочерчена для моих родителей невидимым пунктиром, как только они переступили порог института в Филадельфии? Напрасно ли несся отец в Филадельфию в полной уверенности, что прилагает все возможное, чтобы завести себе ребенка? Я представляю, как он выходит из офиса и на метро доезжает до Пенн-стейшн. Устроившись в вагоне поезда, идущего в Филли[49], он, громко шелестя бумагой, открывает «Уолл-стрит джорнэл», но на чтении сосредоточиться не может. Голова занята мыслями о маме, о его растерянной, впавшей в отчаяние жене. Он, конечно, чувствует, что виноват во всем сам. Малоподвижная сперма. Неудача. Развод. Вдовство. Теперь вот это. Он никому не рассказывал.

Свой путь к созданию семьи он проходит в одиночку.

В небольшой комнате рядом с лабораторией, где в клетках заперты белые крысы, ждет мама. Она умеет быть неподвижной, моя мама. Словно статуя, она сидит, сложив на коленях руки и скрестив ноги, чуть улыбаясь, как положено. У нее будет ребенок, черт возьми. И — это достоверно известно — где-то неподалеку ждет белокурый голубоглазый студент-медик. Все устроено так, чтобы Бен Уолден и моя мать ни в коем случае не встретились, хотя он, наверное, находится не более чем метрах в пятнадцати, в соседней комнате, благоразумно оснащенной старыми номерами «Плейбоя». Необходимо, чтобы его сперма была свежей, время играет существенную роль. Если его сперму действительно смешивали со спермой отца — знал папа об этом или нет, — мужчины могли даже невзначай встретиться в коридорах Института Фарриса.

Доктор Эдмонд Фаррис количественные показатели знал. Но дал ли он четкое объяснение моим матери и отцу? Сказал ли им, что их шансы завести собственного ребенка приближаются к нулю? Что есть и хорошая новость — готовое решение, невообразимое, но значительно увеличивающее шансы на успех? Чем дальше я углублялась в свое расследование, тем меньше доверяла всем этим версиям.

Когда я росла в районе Нью-Джерси, среди милых домиков, построенных на ухоженных участках в один акр[50], с двумя машинами на подъездной дорожке, среди семей с тремя, четырьмя и даже пятью детьми, то часто отмечала, что наша семья заметно отличается. Я была единственным ребенком. Родители были постарше других. Интересно, что люди думали о белокурой светлокожей девочке, живущей на углу в доме из красного кирпича? Когда люди упоминали размер нашей семьи — удивительно, но это так, — у мамы был готовый ответ. Я и сейчас слышу ее голос, как будто она здесь, в комнате, где я пишу эти строки. Она переводила взгляд своих красивых подвижных глаз на меня, и меня охватывало чувство гордости. «Хоть у меня она одна, зато я сорвала джекпот», — говорила она. Как будто речь шла о лотерее. Она меня выиграла. Я была для нее чем-то вроде приза.

29

До тридцати с лишним лет — я познакомилась с Майклом в тридцать четыре, а Джейкоб родился, когда мне исполнилось тридцать семь, — мой духовный мир определяла и формировала тоска. Она была глубокой, всеобъемлющей, и я не находила слов, чтобы ее описать. Я только знала то, что чувствовала внутри: постоянную боль, которая подталкивала меня вперед. Временами я была как сомнамбула, попавшая в собственную жизнь и исполнявшая странную хореографию, движения которой знала наизусть. Теперь, читая одно за другим интервью с людьми, зачатыми с помощью доноров, — особенно с теми, кому не удалось раскрыть свое происхождение, — я понимала, что они описывают именно такую тоску. Ощущение, что ты в ловушке по другую сторону невидимой стены — оторван, одинок, отрезан и, что самое страшное, не знаешь почему.

В детстве моя боль проявлялась в двух формах: во-первых, я шпионила. Когда родителей не было дома и пока скучающая няня смотрела телевизор или болтала с бойфрендом по телефону, я тайком поднималась в спальню родителей и открывала там ящики и шкафы. Многим детям свойственно проявлять любопытство к личной жизни родителей, однако мои действия были навязчивы и сродни одержимости. Я проводила пальцами по маминым обернутым папиросной бумагой шифоновым шарфам. Из каждого ящика веяло мамиными духами — скорее это было сочетание ароматов: гардения, жасмин, орхидея, сандаловое дерево, ноты дубового мха и ветивера. Под раковиной в ванной комнате у нее хранились десятки запечатанных духов L’Air du Temps и Calèche, как будто она боялась, что они все закончатся. Ящик с ювелирными украшениями был заперт, но я нашла ключ и, как только представлялась возможность, перебирала ее цепочки, браслеты, серьги и броши, как будто среди драгоценностей можно было найти разгадки к тому, кем на самом деле была мама.

В соответствии с ортодоксальной традицией мои родители спали на двух сдвинутых вместе и соединенных изголовьем односпальных кроватях, и каждая была застелена отдельно, со своим набором белья и одеял. С религиозной точки зрения считалось, что женщина во время своего менструального цикла нечиста и между ней и мужчиной не должно в это время быть никаких, даже самых безобидных прикосновений. Я садилась на огромное пространство двух кроватей и осматривала комнату. Тяжелые шелковые шторы, прикроватные тумбочки с одинаковыми часами, вышитые гладью подушки с крошечными стежками — во всем этом, казалось, сквозила какая-то неуловимая истина. Потом, если еще оставалось время, я заходила в кабинеты обоих родителей и, стараясь не оставить следов, рылась в лежащих на столах бумагах. Я не искала что-то конкретное. Просто меня преследовало ощущение, что нечто было недосягаемо, и, если только мне удалось бы это нечто обнаружить, ужасная тоска перестала бы меня терзать. У меня появился бы ответ на вопрос, который я даже сформулировать не могла.

Второй формой реакции на боль были мои поиски новой семьи. Тогда я, конечно, не понимала, что занималась именно этим. У нас была собака, пудель, и я использовала любую возможность, чтобы вывести ее на прогулку по окрестностям. Я ходила одним и тем же маршрутом каждый день, а по выходным шла на более длинную прогулку. Улицы в нашем районе носили английские названия: проезд Эксетер, тупик Сарри, Уэстминстер-авеню. Но меня занимала идентичность каждой семьи в каждом из домов. У Квензелов было четверо детей, младший был моего возраста. Их папа был дантистом. У Марковицей семья состояла из шести человек. Их папа был строитель, а мама была молодая — все мамы, как я убедилась, были намного моложе моей. Вилфы, Пантиреры и Кушнеры состояли в объединении переживших холокост.

У Топайлоу было трое практически взрослых детей. Их папа был офтальмологом. Мальчики уже учились в университете. Лужайки пестрели качелями, игровыми комплексами, пластмассовыми креслами. Спринклеры плавными арками разбрызгивали туда-сюда воду. Я знала машины всех соседей и изучила расписание, по которому они уезжали и приезжали. Каждый день, когда детей отпускали с занятий в школе, мамы забирали их и ехали домой. C наступлением сумерек на подъездных дорожках появлялись машины пап. Наблюдая из укрытия, я была как антрополог, изучающий другую культуру. За закрытыми дверями этих домов была иная форма жизни — она была другой, более простой и понятной, чем та, которой жили в нашем доме.

Когда я уже выросла и сама стала матерью, мне однажды позвонила соседка, жившая когда-то через дорогу от нас. Она считала, что обязана поделиться воспоминанием о моем детстве. Слушая ее, я записывала. Прозвенел будильник. Няня была в подвале, не слышала. Ты выбежала из дома и рванула через дорогу. Испуганная, одинокая. Пока она рассказывала, я вспомнила громкое звяканье, свою растерянность и как я в ночной рубашке бежала через лужайку к их дому. Вспомнила траву под босыми ногами, странное ощущение оттого, что была на улице совершенно одна и в ночной рубашке. Это воспоминание вобрало в себя мое детство в полном объеме, и меня вдруг охватило чувство бесконечной пустоты. На следующий день я остановила твою маму, чтобы рассказать ей о случившемся. Она постоянно куда-то уходила. Ехала в город. У тебя была армия нянек. Я сказала ей, как ты испугалась. Что ей нужно больше бывать дома. Или хотя бы нанять более заботливую няню. Она пришла в ярость, стала на меня кричать. Мол, какое право я имею указывать ей, как воспитывать ребенка?

Я сделала все возможное, чтобы удрать от родителей. Мне тяжело писать эти слова. Мама и папа были для меня тем единственным, что я знала в этом мире. И все же я водила бедную собачку туда и обратно по улицам с неудачными названиями в поисках семьи, которая отворила бы двери и приняла меня. Я теперь думаю: что приходило в голову тем людям? Вызывало ли у них любопытство, почему я постоянно ходила вокруг квартала, замедляя ход возле их фасадов? Почему я постоянно торчала неподалеку? Если меня приглашали зайти, я ела печенье за их кухонным столом, смотрела телевизор в их комнате, пила лимонад у них на крыльце, тихо надеясь стать частью их теплого, волшебного мира.

В конце концов небо начинало темнеть, и пора было домой. Я проходила в дом через заднюю дверь и сразу поднималась к себе. Почему я так долго отсутствовала и где я была, поинтересоваться было некому. Среди стерильной тишины трудно было дышать, не то что в беспорядочном шумном внешнем мире. С наступлением вечера мама возвращалась, завершив то, чем она там занималась в тот день, или приходила няня, которая в соответствии с маминой инструкцией готовила мне ужин.

Потом открывалась гаражная дверь, и из города после работы возвращался папа. Я ждала этого рокота, возвещающего о появлении папы, за ним следовало короткое, но крепкое объятие, которое вбирало в себя его тепло и доброе сердце. Маму я боялась и старалась избегать. Не в ней был очаг моей тоски. Не другую маму искала я, как заблудший котенок, переходя от дома к дому. И даже не братьев с сестрами. Я была девочкой, которая искала отца, — не потому, что не любила своего папу, а потому, что своей любовью не могла спасти его. Тот молодой мужчина, едущий поездом в Филадельфию, превратился в человека средних лет, раздавленного грудой тайн, потерь и недосказанного. Моего папы уже не было.

30

Пока не кончилось лето, я заставила себя слетать в Чикаго, чтобы повидаться с Ширли, сестрой отца. Лететь туда я не хотела. Из предшествующих изысканий — беседа с лучшей подругой матери, Шарлоттой, встреча с ребе Лукстайном — ни одно не пугало меня настолько, насколько необходимость увидеться с любимой теткой. Сначала я подумала, что ничего ей не скажу, что в ее девяносто три года такие сюрпризы ни к чему. Но Майкл настаивал. Говорил, что Ширли могла что-то знать. И в его словах было рациональное зерно. У папы с сестрой были очень близкие отношения. Если он кому-нибудь и признался — то есть если ему было в чем признаваться, — этим человеком могла быть она.

Я ехала по окраинам Чикаго одна на заднем сиденье такси и искала признаки еврейского района. Казалось, мы едем уже не один час, хотя прошло всего минут сорок. Торговые комплексы сменились плоской сеткой улиц жилого района. Водитель повернул на Голда-Меир-бульвар. Я заметила вывеску кошерного мясника, иешиву, одинокого хасида в длинном черном сюртуке и черной шляпе, идущего по переулку, застроенному одноэтажными, с пологими крышами и разноуровневыми домами. Когда мы с Джейкобом были здесь в прошлом году, мы приехали в темноте. Сквозь затемненные окна я увидела женщину в парике, держащую за руку мальчика с пейсами. Я поняла, что до Ширли уже недалеко. По мере приближения к ее дому я с трудом поборола непреодолимый порыв попросить водителя развернуться и ехать обратно в аэропорт.

За годы после смерти отца мои отношения с Ширли постепенно становились все ближе. Мы часто разговаривали по телефону, и она неоднократно говорила, что обещала отцу присматривать за мной. Хотя Ширли была младше отца, она всегда была его защитницей, и к ней он обращался в минуты душевных противоречий. Именно ей он позвонил, узнав о смертельной болезни своей невесты. Именно ей он намного позже признался в том, что несчастен в браке с моей матерью. В течение того времени, когда мои мама и папа пытались завести ребенка, он вполне мог излить душу Ширли.

Я опять впала в смятение, испытала подрывное состояние страха, охватывавшее меня всякий раз, когда мне предстояло говорить с человеком, который мог в одно мгновение пролить свет на степень информированности родителей об их действиях. Так же как при разговоре с Шарлоттой и ребе Лукстайном, я могла с абсолютной уверенностью открыть для себя, что родители сговорились держать мою идентичность в тайне от меня. Уэнди Креймер сразу же отмела мое предположение, что родители не знали. Или, по крайней мере, что не знала мать. «Какая история облегчила бы вам душу?» — спросил меня Лукстайн. «Правдивая», — ответила я тогда. Но сейчас в любую минуту правда, обрушившись на меня, могла сбить с ног.

Во время перелета в Чикаго я просматривала свою переписку с автором диссертации по истории бесплодия. «А что касается документальных сведений, почти все клиники их целенаправленно уничтожали», — писала она. Я неотрывно смотрела на слово уничтожали, всей душой желая, чтобы буквы выстроились по-другому. Я по-прежнему не теряла надежды, что в пыльном картотечном шкафу в подвальных архивах Пенн или на чердаке дома одного из троих детей Эдмонда Фарриса хранились записи, подписи, свидетельства. Отдавая дань теориям психологии того времени, мужчинам обычно советовали, если они использовали донора, забыть, что подобная процедура вообще когда-либо имела место. Мог ли мой отец — любой отец — забыть, что подобная процедура имела место?


Машина уехала, и я подошла к ступенькам дома двоюродной сестры Джоан, где теперь жила Ширли. Через четыре часа за мной приедет другой автомобиль. Четыре часа, в которые я расскажу своей тетке — однажды назвавшей себя дочерью ткача, — что мы с ней не были ниточками одной и той же ткани, что мы не были родственниками по крови, что ее горячо любимый старший брат не был моим отцом.

Джоан открыла дверь и гостеприимно пригласила меня войти. Я все еще держала в руке старбаксовский стаканчик с остатками купленного в аэропорту кофе. Был ли «Старбакс» достаточно кошерным? Этого я не знала.

— С этим можно? — Я указала на стаканчик.

Даже если бы было нельзя, в неловкое положение она бы меня не поставила.

— Конечно. Мама ждет тебя.

Джоан провела меня в гостиную. Там в углу в рамке висела фотография Иосифа Соловейчика, того же раввина, чей портрет украшал кабинет Лукстайна в школе «Рамаз». Вдоль стен вокруг письменного стола стояли книжные шкафы, заполненные томами на иврите в кожаных переплетах. На нескольких полированных столах — в точности как было у Ширли дома под Бостоном и в квартире моей бабушки в Нью-Йорке — стояли сотни семейных фотографий. Наверное, Джоан их унаследовала на правах старшей дочери. То, что я была частью этой огромной коллекции, одновременно и успокаивало, и сбивало с толку. Я одна была белокожим светловолосым ребенком среди моря темноволосых темноглазых внуков и правнуков — моя непохожесть была явно заметна. Однако у меня никогда не возникало сомнений, что я была частью цепочки, тянувшейся, не прерываясь, далеко назад сквозь поколения. Когда я вошла в гостиную двоюродной сестры Джоан, теперь, зная правду, мне показалось, что звенья той цепочки рассыпались вокруг меня по полу.

Из своей комнаты вышла Ширли, и мы крепко обнялись. На ней были темная юбка и серая шелковая блузка, серебристые волосы убраны назад в низкий узел. Без всяких изысков. Без макияжа. Без цепочки, без серег. Лишь простое обручальное кольцо из золота украшало ее мягкие элегантные руки. Пианистка Джульярдской школы, она запросто садилась за клавиатуру и играла баллады Брамса, хотя ей уже было далеко за восемьдесят.

С каждым годом она становилась меньше. Когда я обняла ее, макушка едва доходила мне до подбородка.

— Дорогая, до того как мы усядемся, давай зай дем ко мне в комнату. Мне нужно тебе кое-что показать.

Вслед за Ширли я прошла в ее спальню. Она сумела забрать самое необходимое из своего семикомнатного дома недалеко от Бостона, сохранив в этой простой, почти монашеской комнате суть своей жизни. Черно-белые портреты ее четверых детей располагались на стене напротив ее маленькой, красиво застеленной кровати. Фото покойного мужа, моего дяди Мо, стояло на книжной полке вместе с фотографиями двух ее братьев, моего папы и дяди Харви. Никого из них не было в живых. Среди своего поколения она была последней. На стопке пьес Шекспира красовалась пара древних пинеток. Все мои книги — пять романов, три книги мемуаров — примостились среди томов иудаики. Мучительно заколотилось сердце от страшной мысли: стала бы она держать на полке мои книги, узнав правду? Имело бы это для нее значение, стала бы она упрекать меня за то, что я не была дочерью ее брата?

На стене возле двери висела ламинированная вырезка из газетной колонки «Ответы читателям» — старая и пожелтевшая. Она казалась неуместной в комнате Ширли среди религиозных предметов, да еще на таком выдающемся месте: выходя из спальни, она, должно быть, видела ее ежедневно.


Вопрос: Вы упомянули стихотворение, которое Джеймс Гарнер читает в рекламе Chevy Tahoe. Это произведение Э. Э. Каммингса? — Фред Гуд, Маунт-Дора, штат Флорида.

Ответ: Стихотворение «Никто не знает, только я» написал копирайтер Патрик О’Лири. Многие читатели хотели познакомиться с его текстом, вот он:


Есть место, куда стремлюсь я в странствиях,
и никто его не знает, только я.
Дороги туда не ведут, и указателей не видно,
и никто его не знает, только я.
Далеко-далеко, где-то там, далече,
на седьмом небе и за семью морями,
И куда бы ты ни шел, там тебе и место.
И никто его не знает, только я.
Пока Ширли копалась в ящиках письменного стола, я изучила этот кусочек рекламного текста, будто оказавшийся здесь по ошибке. Позже я буду обдумывать, что это стихотворение значило для Ширли. Оно висело в стороне и отдельно от ее ежедневных молитв. Оно было ее, и только ее и, казалось, попало в самую сердцевину ее духовной жизни.

— Ведь он был здесь, — сказала она, закрывая один ящик и открывая другой. — Конверт.

Я подумала, что она, наверное, волнуется. Ведь я позвонила ей за несколько недель, сказала, что мне нужно поговорить с ней на важную тему, и спросила, можно ли приехать. Ей, конечно, не терпится узнать, зачем я вдруг на один день прилетела в Чикаго. Или она догадывается о причине? Как бы то ни было, ее тревога объяснима.

— Я хотела отдать тебе…

— Не переживай, Ширли.

— А вот он.

В небольшом конверте лежали три фотографии. На первой были Джейкоб и я на пляже в Кейп-Коде, когда он был еще совсем маленьким. Золотистый свет, соленый воздух, мы похожи друг на друга как никогда: у обоих растрепанные волнистые волосы и глаза такие же голубые, как морская вода. Много лет назад я послала Ширли это фото. Почему она хочет мне его вернуть? Я вдруг с ужасом подумала: а что, если она все знала и теперь возвращает мне сына, отрицая его принадлежность к семье, отрекаясь от него? Я поскорее отбросила эту мысль. И в который раз пожалела, что не воспользовалась предложением Майкла сопровождать меня в этой поездке.

На двух других фотографиях были прародители.

— Я хотела, чтобы у тебя были эти фото бабушки и дедушки, — сказала Ширли. — Там они в апогее своего влияния.

В апогее своего влияния. Кто мог так выражаться? А вот в устах тети это звучало не нелепо, а скорее как простая констатация факта. И неудивительно, что я мифологизировала жизнь своих прародителей. Они будто и вышли прямо из мифов.

Мы с Ширли сели на диван в гостиной.

— Интересно, а ты знаешь, зачем я приехала? — начала я.

Она отрицательно покачала головой.

— Мне надо рассказать тебе историю, и я боюсь, что она для тебя окажется тяжелой, — продолжала я.

Ширли, такая маленькая, сидела с очень прямой спиной, будто приготовилась героически выслушать то, что я приехала сказать. Джоан, видимо, куда-то ушла. В доме стояла мертвая тишина — было слышно, как где-то все тикали и тикали часы. Ждала ли она, что день расплаты когда-нибудь настанет?

Я начала с начала. Рассказала ей, что сделала исследование ДНК. Я искала на ее лице проблеск понимания, предполагая, что она знает, к чему я веду. Ничего подобного я не увидела. Впервые в жизни я прочувствовала значение выражения «шаг за шагом». При упоминании незнакомого двоюродного брата я заметила у нее на лбу пульсировавшую жилку, но не более того. Я стала рассказывать, как позвонила Сюзи и спросила о ее результатах теста.

— Хочешь, я буду рассказывать помедленнее? — несколько раз интересовалась я. — Все ли ты поняла из того, что я сказала?

Спрашивала я это не потому, что у нее могла быть заторможенная реакция из-за старости. Она оставалась в доброй памяти, и у нее был острый ум. Но ей было девяносто три. Когда она родилась, автомобили были относительным новшеством. Телевизоров не было. Она была уже матерью четверых детей, когда Уотсон и Крик открыли химическую структуру ДНК. Другой человек преклонных лет, которому я рассказывала свою историю, спросил: «Так ты говоришь, что произошла частично от отца и частично от кого-то еще?»

Пока я говорила, Ширли совсем перестала двигаться. Напоминала мне зверька в лесу: большие глаза, большие уши, подрагивает от напряжения. Я сказала ей, что сравнение образцов ДНК выявило, что мы с Сюзи не были родственниками по крови. Мы не были сводными сестрами.

Она сидела неподвижно. И тогда я спросила:

— Ширли, ты знала, что у родителей были трудности с зачатием?

— Нет, не знала, — сказала она.

Вот он, мой ответ. Она ничего не знала. Если у отца была тайна, то и от сестры в том числе. Я продолжала рассказывать: про Филадельфию, институт, отцовские срочные отъезды из Нью-Йорка. Пока я говорила, на меня снизошел какой-то непостижимый покой. Часть меня, отделившись, купалась в этом покое.

— Так ты хочешь сказать…

— Папа не мой биологический отец, — сказала я.

Пять слов. Пять слов и целая жизнь. Она смотрела мне прямо в глаза не отрываясь. Я боялась, что она перестанет дышать. Она не моргала. Не издавала ни звука. Я боялась, что мои слова прозвучали как «Ты не моя. Я не твоя. Мы не одного рода друг с другом». Это звучало жестоко. Мир вокруг нас распался.

Она слегка подалась вперед, протянула руку и взяла мою ладонь в свою.

— Я не отказываюсь от тебя, — сказала она.

Защищавшая меня тонкая скорлупа треснула, и я вдруг начала всем телом сотрясаться в рыданиях.

— И ты уж тоже от меня не отказывайся, — добавила она.

Каждый слог четкий, взвешенный.

— Я не собираюсь от тебя отказываться, Ширли, — рыдала я. — Я так боялась, что…

— У меня впереди лет меньше, чем позади, — сказала она. — И ты дочь моего брата.


Сумбурно проходили часы: кофе, бейглы, засоленный лосось, чай — Ширли вместе со мной уходила в дебри, гадая, как именно все могло произойти. Я затронула вопрос о галаха, который она, подобно ребе Лукстайну, посчитала совершенно не имеющим значения. Получалось, что два самых религиозных человека из тех, кого я знала, готовы были в этом деле забыть про все правила. Она внимательно слушала, когда я пересказала ей слова Лукстайна.

— Это было бы в духе твоего отца, — медленно произнесла она. — Очень даже в его репертуаре.

Я повторила слова Лукстайна о папе и выборе, сделанном им в 1953 году, когда умирала его невеста. Мы считали вашего отца героем.

— Я считаю, что в тогдашнем поступке Пола есть большое великодушие, — сказала Ширли. — Любавический ребе предлагал ему очень простой нравственный выход — откладывать свадьбу, пока жизнь Дороти не оборвется. Когда у тебя есть простой нравственный выход и ты на него не идешь, это малхус.

Это значит величественно, как подобает королю.

Бабушка и дедушка в апогее своего влияния.

Большое великодушие.

Мои глаза все время щипало от подступавших слез.

— Ширли, тебя удивило, что папа никогда тебе не рассказывал об их борьбе с бесплодием?

— Нисколько, — сказала она. — Он, вероятно, считал это личным делом. Проблема такого рода относилась к самой интимной области их брака. Он, вероятно, желал защитить твою мать.

Между Ширли и моей матерью существовала пожизненная неприязнь. Ширли описывала мне их отношения осторожно, говоря, что они были настроены на разную волну, как будто от напряжения между ними гудели провода. Помню, как мама повышала голос, грохала телефонной трубкой. Но когда я предположила, что мама обманула папу и он ничего не знал, Ширли мою идею не поддержала. Она склонялась к варианту истории, наиболее мучительному для меня: папа с самого начала был в курсе.

— Ты, Дани, не ошибка прошлого, — сказала Ширли; в глазах ее стояли слезы. — По крайней мере для меня и для мира. Речь идет не о голых научных фактах. Должна тебе сказать — и я говорю это не для того, чтобы сделать тебе приятное, а полагаюсь на удачу, ведь ты можешь посчитать, будто я выдумываю, — но между тобой и Полом были связь, сходство, родство.

Она направила весь свой девяностотрехлетний пыл, каждую свою клеточку на то, чтобы меня утешить. На это она нацелила всю свою энергию. Это было проявление любви в чистейшем виде — никогда раньше я такого не испытывала.

— Зная то, что ты знаешь, ты дочь Пола еще в большей степени, чем можешь себе представить. Взять что-то не принадлежащее тебе и вдохнуть в это жизнь. Создать, и оно станет твоим творением. Благодаря тебе мой брат получил возможность проявить высшую форму любви.

Ее рука лежала на моей.

— Редко, когда тебе в жизни представляется возможность посмотреть на себя со стороны. Как будто Hakadosh baruch hu[51] говорит: «Дитя, сядь рядом со мной и смотри». То, что ты узнала, отворяет перед тобой дверь к пониманию, какой на самом деле твой отец. Это не итог — возможно, подвести его не удастся, — а поворот в сторону совершенно новой перспективы.

Впервые с того вечера в июне, когда я непонимающе смотрела на экран компьютера, я почувствовала умиротворение. По крайней мере, в ту минуту преследовавшая меня боль отступила.

— Ты должна судить по результату, — продолжала Ширли. — А результат, от которого можно ликовать, — это то, что в тебе сошлось все самое лучшее: изящество, интеллект, воображение, красота. Какой бы там чужеродный, технический, пришлый элемент ни фигурировал в этой истории — это история успеха. Ты необыкновенно одарена талантом. И тебе воздается с лихвой. Ты обладаешь обостренной нервной чувствительностью, это без сомнения. Ты тяготишься болью, и ты удостоена вознаграждения.

Ее голос, хриплый от многочасового разговора растворялся во мне. Ее сильные руки, выразительный лоб, добрую улыбку — все это я вобрала в себя, потому что они всегда были частью меня. Как я боялась, что значение имело только кровное родство. Ах, как я недооценивала свою замечательную тетку! Она ни разу не передохнула за целый день. Смотрела мне в глаза не отрываясь. Ее слова лились, будто посланные самим Богом, в которого она верила. Хакадош барух ху. Она доказывала мне, что она по-прежнему моя тетя и что мой отец по-прежнему мой отец. Вся моя потерянная было семья окружила нас, сидящих в угасающем свете дня на ее кухне в Чикаго.

— Дорогая, перед тобой открывается мир приятия — и в конце концов ты должна принять себя. Ты не ткань, которая полиняла. У тебя в руках светлое и темное. Оно все твое. В конце концов, Дани, к твоей истории есть постскриптум: на самом деле она про любовь.

Машина уже ждала меня.

Часть третья

31

У Ширли нашлись для Бена Уолдена определенные слова: чужеродное, техническое, пришлый элемент. Голые научные факты. Но мне Бен не казался пришлым элементом. Совсем наоборот: он был очень даже здешним. И дело было не только в физическом сходстве. В том ролике на YouTube я видела человека, который говорил с модуляциями голоса, похожими на мои, жестикулировал как я, будто освобождая место для своих слов, когда хотел что-то подчеркнуть. Донорство спермы было не то же самое, что, скажем, донорство почки. Или сетчатки глаза. Это было передачей сущности, которая была неотделима от самой индивидуальности.

Я не сказала Ширли, что нашла Бена. Ей не нужно было знать, что в Портленде жил ушедший на покой врач — реальный человек с лицом и именем, — являвшийся моим биологическим отцом. Зная то, что ты знаешь, ты дочь Пола в еще большей степени, чем можешь себе представить. Я страстно желала в это верить, хотя в то время этого не понимала. У нас с папой были общие история, культура, перспектива, дом, язык, весь мир. Связывавшие нас узы были конкретными и нерасторжимыми. Но теперь мне недвусмысленным образом открылось то, чего раньше не хватало: взаимное признание. Я произошла не от него. Ни разу, взглянув ему в лицо, я не видела там своего.

Проходили недели — я ждала ответа от Бена, который попросил дать ему время тщательно обдумать мой запрос. С каждым новым письмом я со страхом мысленно готовилась к тому, что он перестанет отвечать. Он мог бы исчезнуть из поля зрения, и я бы ничего не смогла сделать. Бен был единственным ныне живущим человеком, замешанным в деле моего зачатия. Новая реальность продолжала быть для меня непостижимой, и я постоянно думала о том, что Бен жив: живет в другом конце страны и день за днем проводит отведенное ему время, он есть здесь и сейчас.

Я цеплялась за факты. Фактом было, что я была зачата с помощью искусственного оплодотворения. Фактом было, что мой отец не был моим биологическим отцом. Фактом было, что Адам Томас приходился мне двоюродным братом. Фактом было, что Бен приходится Адаму Томасу дядей. Что он был студентом-медиком Пенсильванского университета, где стал донором спермы. Каждый вечер перед сном я перебирала эти факты, как будто их подробное перечисление помогло бы мне лучше их осознать. Однако чем я занималась на самом деле, так это разматывала клубок длиной в пятьдесят четыре года, и встреча с Беном могла помочь мне обрести твердую почву и начать жизнь с чистого листа.

Уже золотистый свет позднего лета освещал лужайку за нашим домом, когда я позволила себе предаться фантазии о встрече с Беном. Представляла себе свежий и прохладный день в Портленде — городе, который для меня был подобен чистому листу. Я вызывала в воображении выбранное Беном кафе. Возможно, мы бы устроились за столиком на улице. Мы бы встретились всего один раз — так я себя убеждала, — и этого было бы вполне достаточно. Мы бы вежливо и непринужденно беседовали. Или обсудили бы сокровенное. Он мог бы рассказать мне об Институте Фарриса. Или мы бы поговорили на отвлеченные темы. Сколько бы я ни старалась, я не могла представить себе, как это: увидеть себя в незнакомом человеке. Я вообще не была уверена, что он мне показался бы незнакомцем. Майкл неоднократно спрашивал, что я хочу получить от встречи с Беном. Я не знала. Только меня не покидала уверенность в ее срочности и необходимости.

На полу в моем кабинете продолжали расти стопки книг, распечатанных статей, научных журнальных публикаций и диссертаций. Они располагались в том же небольшом пространстве, которое украшал портрет бабушки и целая куча стоящих на книжном шкафу семейных фото в рамках. Каждый день я входила в кабинет в состоянии все усиливавшегося ужаса. Гора бумаги росла, а моя способность взяться за дело таяла. Я начинала читать эссе, например об истории законодательства по вопросам искусственного оплодотворения, и вдруг чувствовала себя разбитой, больной, запутавшейся, впадала в ярость. Мне попалась заглавная история из журнала Time 1945 года «Искусственные отпрыски?», в которой судья в конце концов постановлял, что искусственное оплодотворение не является адюльтером и, соответственно, не является поводом для развода. Как это стало частью истории моей жизни? Или, вернее, как это могло быть началом истории моей жизни?

Когда я прерывала чтение, мне было легче находить в сети новую информацию о Бене. Мрачно осознавая, что веду себя как сталкер, я листала его блог о медицинской этике, находила крупицы новой информации о нем и его семье. Он был женат уже пятьдесят лет. Жена была бразильской медсестрой, с которой он познакомился сразу по окончании университета в Корпусе мира. Я узнала больше об их троих детях: девочке и двух мальчиках. Девочка — моя сводная сестра! — была младше меня всего на шесть лет. Я посмотрела на YouTube видеосъемки семьи Уолден, сделанные на Рождество. Сверкающая елка, украшенная игрушками, занимала в гостиной целый угол. Праздничный стол накрыт на скатерти в шотландскую клетку. Подростки избегали камеры. Младшие детишки болтались под ногами. Бабушка и дедушка что-то спели нестройным дуэтом — наверное, церковный гимн. Они были бесконечно чужды моим предкам в штетле. И в то же время они были, строго говоря, моими родственниками. Кем были эти люди? Какое отношение ко мне имела эта семья? Я словно снова стала той девочкой, что ждет у ярко освещенных домов своих соседей, одна в меркнущем свете дня, страстно желая, чтобы ее пригласили войти.

Ответ от Бена Уолдена пришел одним субботним вечером, когда мы с Майклом сидели у себя в библиотеке, собираясь позже на ужин с друзьями. Как и в первый раз, имя отправителя письма, которое еще два месяца назад было мне незнакомо, вызвало во мне сильнейший страх вперемешку с волнением. Открыв письмо, я увидела, что оно было длиннее обычного. Дрожащим голосом я начала читать Майклу вслух.


Кому: Дани Шапиро

От кого: Бенджамин Уолден

Re: re: re: re: Важное письмо


Дорогая Дани!

Я искренне ценю ваши письма об уважении личной жизни моей семьи и я, безусловно, ловлю вас на слове, когда вы пишете: «…в своей работе я никогда не выставлю вас и вашу семью на всеобщее обозрение. Возможно, я когда-нибудь напишу о своем опыте, но я никогда не укажу ни на вас, ни на вашу семью и не назову вас. Даю слово. Такое несвойственно мне ни как писателю, ни как человеку».

Думаю, что я могу понять вас и проникнуться вашим желанием установить дальнейшую связь лично и найти дальнейшее подтверждение нашего родства. Я могу только представить себе, что вы чувствуете, ведь я никогда не был в вашем положении. Большинству людей важно знать свое генетическое происхождение.

Когда я, двадцатидвухлетний студент-медик, решился стать донором спермы, мне обещали со стороны института бесплодия соблюдение тайны личной жизни и анонимности, поэтому я, как и многие мои друзья, студенты-медики, стал на какое-то время донором спермы. Мысль о каких-то будущих контактах с детьми, зачатыми с помощью искусственного оплодотворения, никогда не приходила мне в голову. Так что мое положение необычно и неожиданно, и я о нем много думаю.

Я просмотрел ваш веб-сайт и прочитал некоторые ваши работы. Вы необыкновенно талантливый писатель, и, как мне представляется, вам посчастливилось сделать успешную карьеру и построить семейную жизнь. Рад за вас еще и потому, что вы, похоже, выбрали верный путь, который, надеюсь, принесет вам большое личное счастье.

Дани, у вас была и есть возможность смотреть видео со мной и читать мои статьи в блоге. В них есть фрагменты биографической информации, которой я готов с вами поделиться. Равно как и я мог и могу смотреть ваши видео и читать некоторые ваши работы, и мне кажется, что у меня по крайней мере есть общее представление о вашей жизни.

В данный период моей жизни у меня нет ни времени, ни сил, ни интереса продолжать расследование. Поэтому, Дани, я не буду ни делать генетический тест, ни встречаться с вами. Я сожалею, если мои слова звучат жестоко и равнодушно, но я не в состоянии выразиться лучше. Я принял это решение после обсуждения с семьей и еще с несколькими людьми. Поверьте мне, пожалуйста, я проникся вашим стремлением выяснить свою генетическую историю. Но это мое последнее письмо. Желаю вам исключительно всего самого лучшего, и пусть ваша жизнь и жизнь вашей семьи счастливо продолжается, а ваше творчество развивается.

С наилучшими пожеланиями,
Бен

32

Я сидела и не могла глаз оторвать от последнего абзаца в письме Бена. Последнее письмо. Я сожалею, если мои слова звучат жестоко. Закрыв крышку ноутбука, я сидела и дрожала всем телом.

— Но не может же он так поступить, — сказал Майкл.

Конечно, он мог. Бен Уолден мог делать все, что хотел. Его высокие моральные принципы сводились к анонимности, гарантированной давно не существующим институтом бесплодия и возглавлявшим его покойным ученым. Обещали соблюдение тайны личной жизни… Многие мои друзья, студенты-медики… В данный период моей жизни… Мне даже не требовалось заглядывать в письмо — я запомнила его, пока читала.

— Он испугался, — продолжал Майкл.

Такое было вполне возможно. Тон письма отличался от прошлых сообщений Бена. Повторение моего имени, чуть ли не мольба. Не трогайте меня. Не причиняйте мне боли. Не преследуйте мою семью. Он даже привел мои собственные слова о соблюдении тайны личной жизни, как будто я могла о них забыть. Он даже прибегнул к лести, будто, похвалив мой писательский талант, он вручил мне утешительный приз. И наконец, хлопнувшая дверь — быстро, даже поспешно, как будто он решил действовать проворно, дабы не передумать.

Я встала и налила себе бокал вина. Я вообще с конца июня стала пить больше и не так, как раньше, — скорее в лечебных целях, чтобы притупить боль душевных страданий. Я глубоко вздохнула и обвела глазами комнату, стараясь вспомнить, что моя жизнь шла своим чередом задолго до того, как я узнала о Бене Уолдене, и это была жизнь, в которой мужчина в ермолке на фото с книжной полки был моим одним-единственным папой. Жизнь, в которой мальчик на свою бар-мицву был обернут огромным талитом своего деда, закрепленным парой серебряных зажимов филигранной работы, принадлежавших его прадеду. Жизнь, в которой была память о предках и определенность.

Сначала у меня руки чесались ответить: «Я расстроена». Или: «Как вы могли?» Или: «Надеюсь, вы передумаете». Но взамен безрассудной, взбалмошной импульсивности, вдохновившей меня на первые письма к Бену, я теперь была охвачена холодной, беспощадной яростью. Я поставила ноутбук на кофейный столик поверх семейного альбома.

— Писать ему я не буду, — сообщила я Майклу.

Мне хотелось, чтобы Бену отзывались эхом его собственные слова, и я считала, что так и могло случиться, хотя Бена я не знала. Ведь это был совершенно незнакомый мне мужчина. В нашей переписке он показался мне вдумчивым человеком. И тем не менее: «Мысль о каких-то будущих контактах с детьми, зачатыми с помощью искусственного оплодотворения, никогда не приходила мне в голову». Пятьдесят с лишним лет прошло с тех пор, как он был студентом-медиком, и его ни разу не потревожили последствия того краткого периода времени, что он занимался донорством спермы. Ни одной ночи он не лежал без сна, размышляя о неизвестных детях, которым мог приходиться биологическим отцом. Даже когда стали доступны исследования ДНК — и позднее, когда они стали недорогими и несложными, — вариант, что его отыщут, никогда не приходил ему в голову.

Но в то же время он был человеком, прожившим жизнь в мыслях о медицинской этике. А в конечном итоге это и было проблемой этики, если таковая вообще имелась. Чем я была обязана ему? Чем он был обязан мне? Кем мы приходились друг другу?

Выйдя из дома, мы с Майклом поехали в гости к друзьям, живущим неподалеку, у озера. Отменять визит было бы поздно, и потом, чем еще можно было заняться? Я вся кипела от ощущения бесполезности и бессилия. Что, если Бен действительно решил навсегда захлопнуть разделяющую нас дверь? Я была неприятным последствием действия, до такой степени для него малозначимого, что о нем даже не стоило вспоминать. Космический мусор, обломки кораблекрушения, образовавшиеся в результате необдуманной прихоти молодого человека.

— Может, это конец, — сказала я Майклу, пока мы петляли по проселочным дорогам; милые пейзажи резко контрастировали с моим мрачным настроением. — И больше мы ничего не узнаем. Ни о моих родителях, ни о Бене.

— Этого не случится, — ответил Майкл. — Ни в коем случае.

— Откуда ты знаешь?

— Лед уже тронулся. На худой конец, ты теперь знаешь, что где-то живут и другие сводные братья и сестры.

По правде говоря, вероятность этого была высока. Даже очень. Бен был донором спермы какое-то время. Возможно, сейчас с полдюжины моих сводных братьев и сестер, ни о чем не догадываясь, живут своей жизнью. Люди, которых, как и меня, видимо всегда преследовало чувство непохожести. Чувство того, что не принадлежишьсвоей семье до конца. Чувство обмана — тайны.

Есть и другие. Я понимала, что Майкл прав: на этом история не закончится, но это меня не утешало. Мой биологический отец ясно дал понять, что не хочет больше иметь со мной дело. Вероятность существования сводных братьев и сестер, зачатых с помощью искусственного оплодотворения, казалась абсолютно неестественной, даже бесчеловечной, как будто мы выводок котят, который раздали разным хозяевам.

За несколько дней до этого школьная подруга прислала мне мое старое фото, на котором я танцую на чьем-то шестнадцатилетии. Я увидела пухлое девчачье лицо, убранные назад с помощью банданы волосы, полузакрытые глаза — я так старалась выглядеть классно и привлекательно. Я вспомнила, какая путаница была у меня в голове, мое упорное желание угождать, недостаточная уверенность в себе. Конечно, многие подростки чувствуют себя так, однако мои отношения с собственной идентичностью были еще туманнее. Та девчонка не знала, кто ее отец. Она была окутана толстым коконом ложной информации. Она в буквальном смысле не знала, откуда она произошла. Смогу ли я когда-нибудь смотреть на свои фотографии, на фотографии папы и мамы без зловещего чувства, что наша совместная жизнь была с самого начала построена на лжи? Смогу ли я когда-нибудь смотреть на себя и не видеть лицо Бена Уолдена?

Поздно вечером, слегка подвыпившая и уставшая, я создала в компьютере файл под названием «Воображаемые ответы». В последующие недели каждый раз, когда меня тянуло написать Бену, я открывала этот файл и писала письмо, которое я никогда бы не отправила.


ВООБРАЖАЕМЫЙ ОТВЕТ 1

Бен, до конца жизни, глядя в зеркало, я буду видеть ваше лицо. Уверена, вы заметили: сходство между нами разительное. Было бы приятно, если бы лицо, которое я вижу, глядя на себя, вызывало хоть какую-то симпатию. Просила я не много и всячески вас заверяла в соблюдении тайны личной жизни. Я бы с удовольствием подписала любые необходимые бумаги, если бы вам так было легче. Ваш отказ исполнить эти два моих желаньица, которые могли бы изменить мою жизнь, недоступен моему пониманию.

ВООБРАЖАЕМЫЙ ОТВЕТ 2

Дорогой Бен!

В одном из моих любимых рассказов Делмора Шварца «Из грез рождаются долги», написанном им перед его двадцать первым днем рождения, второстепенный герой обращается к рассказчику: «Очень скоро вы поймете: все, что вы делаете, слишком много значит».

Мне казалось, что как человек, изучающий медицинскую этику, вы должны были бы принять во внимание этическую сторону ситуации, в которой мы с вами оказались, а не сетовать на юный возраст или то, что многие поступали так же, как и вы, или уповать на подписанный в институте документ, обещавший вам соблюдение тайны личной жизни.

Это вопрос морали, этики, человечности. И хотя у вас, разумеется, есть свои причины и вы можете найти себе любое оправдание, вы совершаете поступок жестокий и бесчеловечный и не берете на себя ответственность за то, что вообще-то сделали сами.

ВООБРАЖАЕМЫЙ ОТВЕТ 3

Дорогой Бен Уолден!

Мысленно я стала называть вас Бен Уолден. Не Бен. Не «мой биологический отец», что произносить довольно трудно. Мне нужно понять, как относиться к человеку, который дал мне жизнь, но не желает встретиться со мной за чашкой кофе.

Мне кажется важным прояснить одно обстоятельство. Похоже, вы больше всего беспокоитесь о соблюдении тайны своей личной жизни. В каждом письме вы упоминали об этом. Вероятно, вы волнуетесь, что за мной потянется длинная вереница ваших отпрысков, которые внезапно возникнут на пороге вашего дома. Это, разумеется, не моя проблема. Кроме того, как я понимаю, вы беспокоитесь, что, если согласитесь со мной встретиться, я сделаю так, что из кустов появится, скажем, Опра в сопровождении съемочной бригады. Хотелось бы заверить вас, что я бы на такое никогда не пошла и что мой интерес — по самой своей сути — был в том, чтобы понять, откуда я происхожу, чтобы я смогла прожить остаток жизни в мире с собой.

33

Подходило к концу самое странное лето моей жизни, и едва ли осень обещала быть спокойнее. Мы с Майклом и Джейкобом готовились к ежегодной поездке в Провинстаун, на мыс Кейп-Код, в писательскую мастерскую, где я преподавала каждый август. Я старалась сосредоточиться на простых, будничных делах. Естественно, не обошлось без списков. Они всегда к месту, как будто записанные ровными вертикальными рядами слова могут противодействовать хаосу. У меня еще была не прочитана целая стопка студенческих работ, не говоря уже об обычных предотъездных делах вроде оплаты счетов, мытья холодильника, отправки собак на время нашего отъезда в питомник. Я радовалась стабильности, но в то время, как я совершала обычные действия, мой внутренний маятник продолжал качаться взад-вперед. На одной стороне был Бен Уолден — сам факт его существования в этом мире. А на другой — запутанная история моих родителей и не утихающее во мне страстное желание верить, что они меня не предали.

С переменным успехом я пыталась отделаться от мыслей о Бене и разделить с Майклом его уверенность в том, что мне откроется нечто большее. Писала свои воображаемые ответы. И продолжала читать книги об истории искусственного оплодотворения в поисках подсказок, как будто можно было наткнуться на анализ ситуации из практики, в которой я узнала бы родителей и мне открылась бы истина. Я прочесывала интернет в поисках упоминаний об Эдмонде Фаррисе и в конце концов обнаружила зацепку. Аспиранту, помогавшему мне в расследовании, удалось узнать имя врача, начинавшего свою карьеру в Пенсильванском университете и помнившего Институт Фарриса.

За несколько дней до отъезда в Провинстаун я назначила телефонный разговор с доктором Аланом Дичерни. В тот день у меня была встреча в Нью-Йорке, но я не хотела разговаривать с пожилым доктором, стоя на шумном перекрестке или сидя в ресторане. Я договорилась с подругой, владелицей бутика, чтобы она разрешила мне часок посидеть в подсобке ее магазина. Расположившись среди вешалок с жакетами и стопок дизайнерских джинсов, я включила ноутбук и набрала Дичерни.

Когда я представилась и объяснила причину своего интереса к Эдмонду Фаррису и его институту, на другом конце возникла небольшая пауза.

— Невероятно, что вы меня нашли, — наконец сказал мой собеседник. — Я, наверное, единственный ныне живущий человек, способный рассказать вам про Фарриса.

И он приступил к рассказу. С 1970 по 1974 год Дичерни был врачом-резидентом в Пенсильванском университете, отделение акушерства и гинекологии специализировалось на бесплодии. Его друг, руководивший химической лабораторией, в результате трагической случайности потерял ребенка. Он и его жена отчаянно желали новой беременности, но никак не могли зачать дитя, пока не нашли Эдмонда Фарриса.

— А в Пенн о Фаррисе знали многие? — спросила я у Дичерни.

— Никогда не встречал ни одного знавшего его врача или пациента, — ответил мой собеседник. — Он постоянно торчал в своей собственной маленькой клинике.

Пока я раздумывала, как такое было возможно, Дичерни добавил одну подробность.

— Фаррис был вне закона, — сказал он. — Занимался медициной без лицензии.


Мама в машине, темнота, чернильная чернота реки Гудзон, грациозная дуга огней над мостом Джорджа Вашингтона. Институт. Филадельфия. Твой отец. Малоподвижная сперма. Гениальный врач. Как я сумела запомнить ее слова? Неприятная история.

Итак, имя Фарриса не было на слуху. Родители выбрали ученого-самозванца, который мало заботился о правилах и законах, зато умел доводить дело до конца. Родители были законопослушными гражданами. То, что делал Фаррис, было незаконно. В каком же отчаянии они были, чтобы отправиться в Филадельфию?

— Была у Фарриса фишка, — продолжал Дичерни. — Он умел измерить ЛГ[52] и определить, когда у женщины наступала овуляция. Эта его придумка не была шарлатанством — здесь он нащупал кое-что важное.

Я вспомнила рассказанную эндокринологом Леонардом Хейфликом историю о белых крысах, которым вводили мочу женщин, желавших забеременеть. Это и была фишка Фарриса.

— То, что относилось к химическому анализу, не было фикцией, — продолжал Дичерни. — Годы спустя, в 1976 году, использование ЛГ-исследования для определения времени овуляции стало обычной практикой.

Как же Фаррису удалось организовать в кампусе Пенн собственную клинику, если он не был доктором медицины? Как он набирал на медицинском факультете доноров? Он первым применил исследование бесплодия, которое со временем стало золотым стандартом, но не получил за это никакого признания. Почему сейчас в этой стране его имя на задворках истории репродуктивной медицины? Помимо всех вопросов больше всего меня волновал один: что произошло, когда родители доверились разработкам фаррисовской системы? Что он им сказал? Может ли Дичерни пролить свет на очень личный разговор, при котором не присутствовал?

— Вот что меня интересует больше всего: что было известно моим родителям? — сказала я.

— Ну конечно, они смешали сперму вашего отца с донорской, — буднично заметил он. — Таковы были методы.

— И им — моим родителям — об этом сообщили?

В подсобку примчался хозяйский карликовый пудель.

— Некоторым образом. И да и нет.

— Что вы хотите сказать? Каким языком было это сказано? Какими словами?

Я чуть не захлебывалась словами от нетерпения. И да и нет? Я не смогу с этим жить.

— Вашим родителям сказали, что это была методика лечения.

Методика лечения. Вокруг все замерло. Какие безобидные слова. Осторожные слова.

Медицинские термины. Слова, которые могли означать все что угодно.

— Методика лечения малоподвижности спермы вашего отца, — продолжил доктор Дичерни. — Им сказали, что лечение будет подспорьем для мужа.

Там, в темной подсобке, на меня накатили новые чувства. Прикрыв глаза, я увидела своих полных надежды родителей сидящими за столом напротив Эдмонда Фарриса — после трех, четырех, пяти оплодотворений спермой только моего отца, после трех, четырех выкидышей. Времени не оставалось. Пру у’рву. Мои образованные родители, которые были не чужды биологии, тайно приняли сложное решение услышать только то, что они хотели услышать, и верить только тому, чему они страстно желали верить.

— К тому времени как я закончил учебу, к середине семидесятых, — продолжил Дичерни, — это уже считалось устаревшим.

— Что считалось устаревшим? — спросила я. — Смешивание спермы? Использование этого как методики лечения?

— И то и другое — все, — ответил Дичерни. — В конце концов они перестали смешивать сперму, так как это не помогало, давало людям ложные надежды. Я все же считаю этот метод приемлемым, — добавил он.

— Почему? — спросила я. — Почему вы считаете это приемлемым?

— Ну ведь метод сработал. Ваш папа ничего не знал.

Вот оно что. Пять коротких слов. Ваш папа ничего не знал. Я попыталась глубоко вздохнуть.

— Ведь всегда стоял бы знак вопроса, — продолжал Дичерни. — В этом и была суть. Обезопасить отца.

— А как насчет обезопасить ребенка? — спросила я. — Ведь сработало не все. Потому что я узнала.

— Вот именно, — пояснил Дичерни с какой-то почти горестной интонацией. — Теперь тайны уже нет.

34

Почти в каждом письме Бен упоминал о своих детях. Было понятно, что в общих чертах он им положение обрисовал. Вот оно опять, слово «положение». Он им сказал, как меня зовут? Мне показалось, что он старался держать все под контролем. Если он назвал им мое имя, мои сводные братья и сестры могли навести справки обо мне. Могли выйти со мной на связь. Могли сами, если бы захотели, сделать генетический тест. У меня не было никакой возможности узнать, что происходило там, на другом конце страны. Но что я могла делать, так это продолжать сбор информации, от этого я испытывала нечто отдаленно напоминающее контроль над ситуацией.

У меня были сводная сестра и два сводных брата. Пятьдесят четыре года я прожила, считая своей сводной сестрой Сюзи, так что мысль о сестре не была мне чужда. Однако понятие сводных братьев было для меня совершенно новым. Оба сводных брата были женаты и имели по паре детей. Я уже установила, что один был адвокатом, а другой работал в области информационных технологий. Сводную сестру я нашла в Facebook и Twitter. Там мы парили обе, будто цифровые призраки, и две наши аватарки терялись среди миллионов других, населяющих вселенную из пикселей и битов, соединявшую меня с Уолденами, а Уолденов со мной, способствующую не только стремительности открытия, но и самому открытию.

От своей мамы-бразильянки Эмили Уолден унаследовала черные как смоль волосы и темные глаза, но наше с ней сходство все равно было заметно. У обеих были одинаковые высокие лбы и те же пропорции черт лица. Исходя из информации об Эмили, что была мне доступна, я сделала вывод, что мы бы с ней легко подружились. У нас явно было много общего. Обе окончили женские колледжи. Она была либеральных политических убеждений. Работала в благотворительном фонде. В Twitter была подписана на многих из тех, на кого была подписана я. Хотя она была не очень активна в социальных сетях, все же можно было составить хоть какую-то, пусть примерную, картину ее жизни. Она была замужем и имела двоих детей, девочку и мальчика. Мальчик на вид был ровесником Джейкоба.

Майкл знал, как отслеживать поток данных на моем веб-сайте и получать сведения о том, сколько человек находилось на сайте в заданное время, сколько времени посетители провели на тех или иных страницах и откуда они. В течение нескольких недель после последнего письма Бена на моем сайте наблюдался необычный приток посетителей из Портленда, штат Орегон. Было ли совпадением то, что некоторые из них часами вчитывались в мои эссе и интервью, особенно в те, что имели отношение к семье? Или то, что некоторое количество людей отыскали начало моего десятилетнего блога, чтобы прочитать каждый его пост? Временами я думала, что все это нам кажется. Наверное, у меня в Портленде просто имеются кое-какие преданные читатели. Но в иных случаях я рисовала в своем воображении нас — семью Бена и свою: все мы читаем, ищем, докапываемся, чтобы как-то осмыслить друг друга и этот неожиданный поворот в нашей жизни. Вдруг, пока я смотрела на YouTube видео с Санта-Клаусом и поездки внуков в парк «Морской мир», они читали мои эссе о времени, которое отец проводил с любавичским ребе, или о моем духовном пути — отходе от строгого религиозного воспитания.


Мы грузили вещи в машину, готовясь к поездке в Провинстаун, на лестнице послышались шаги Майкла. Судя по их звуку, мне предстояло узнать новость. Я складывала шнуры и компьютер в сумку, когда муж с открытым ноутбуком вошел в мой кабинет. Он не выглядел пораженным, как тогда, в начале лета, когда на его экране были результаты исследования ДНК, изменившие мою жизнь. На этот раз на его лице сияло торжествующее выражение.

— Эмили только что подписалась на тебя в Twitter, — сообщил он, указывая на ее имя, возглавляющее ряд моих последних подписчиков.

Эмили Уолден. Она самая. Меня тут же охватило странное чувство умиротворения. Она знала про меня. Да, знала. И установила контакт.

Мы втроем залезли в битком набитую машину и отправились в долгий путь до Провинстауна. Я держала мобильный на коленях, обновляя Twitter снова и снова, чтобы убедиться, что Эмили Уолден не передумала и отписалась от меня. Но ее имя по-прежнему было в списке подписчиков. Мой большой палец завис над ее аватаркой, битмоджи-портретом[53] темноволосой розовощекой женщины.

Прошло два дня, прежде чем я подписалась на нее. Боялась показать излишнюю поспешность и явную заинтересованность, хотя именно это мной и двигало. Наконец рано утром, сидя на залитой солнцем кухне нашего коттеджа в центре искусств, я коснулась на телефоне кнопки Follow. Я буквально увидела — мысленно, — как сводные сестры, раньше не знавшие о существовании друг друга, посылают самую что ни на есть современную форму дымового сигнала, каждая на своем побережье.

Я тебя вижу.

Я тебя тоже вижу.

35

Позднее я примусь за изучение эмоциональной травмы. Буду много читать по теме, пролагая себе путь к пониманию двух противоположных полюсов моей собственной истории: травма, которая, видимо, сопровождала решение моих родителей — такое болезненное, что его пришлось сразу по принятии предать забвению, и травма, полученная мной, когда я обнаружила то решение более полувека спустя.

Запустить эмоциональную реакцию могло все что угодно. Гость во время вечеринки у нас дома, заинтересовавшийся фото в сепии маленького мальчика в котелке: «Кто это?» Обычный ответ на этот вопрос перестал быть правдой. Прием у врача, на котором меня попросили обновить историю моего анемнеза. Как я могла объяснить, что мой отец на самом-то деле не умер? Во время похода к своему постоянному врачу-офтальмологу я сообщила, что генетически предрасположена к редкому заболеванию глаз. «Беспокоиться не стоит, — писал Бен. — Но на всякий случай следует держать на контроле».

Природа эмоциональной травмы такова, что, если ее не лечить, она со временем становится глубже. В прошлом у меня был опыт переживания травмы, в моем арсенале имелись способы работы с ними. Каждое утро я медитировала. Десятилетиями занималась йогой. Ведь были у меня и другие травмы: авария родителей, болезнь Джейкоба, когда он был маленьким, — и я в конце концов от них оправилась. Однако какими бы ужасными они ни были, все же представляли собой единичные эпизоды. Автомобильная авария. С чем приходилось иметь дело впоследствии: горе, тревога. Но это — открытие, что я оказалось не той, кем считала себя всю жизнь, что родители в каком-то смысле, пусть даже едва уловимом, приняли решение не открывать мне правду о моем происхождении, — это не было единичным эпизодом. Не было чем-то, существовавшим вне меня, что можно поднести к свету, рассмотреть и наконец понять. Это было неотделимо от меня. Это была сама я.

Удав начал переваривать слона. Я стала анализировать имевшиеся у родителей альтернативы, словно мысленно взвешивала их на весах. На одной чаше была нехватка знаний. Мои отчаявшиеся папа и мама, желавшие стать родителями, обратились в учреждение, действующее незаконно, к сомнительному ученому, занимавшемуся искусственным оплодотворением. Возможно, это лишь мои фантазии и родители вовсе не были такими уж невежественными в вопросах искусственного оплодотворения, как мне хочется думать, чтобы оправдать их.

Все утверждали, что родители знали, на что идут. Уэнди Креймер, Леонард Хейфлик, Алан Дичерни, ребе Лукстайн, тетя Ширли — каждый из них, кто-то осторожно, кто-то не очень, довел до моего сведения, что у них была свобода выбора. Родители сделали выбор. И как бы трудно и болезненно это ни было, мне пришлось допустить вероятность того, что родители кое-что знали. С каждой неделей чаша весов перевешивала в сторону того, что они сделали осознанный выбор.

Их травмы стали моими — всегда были моими. Это было мое наследие, мой жребий. Заключенный родителями нелегкий договор о сохранении секретности стал частью меня в той же степени, что и гены, унаследованные от мамы и Бена Уолдена. Как будто нашлась еще одна недостающая деталь пазла. Будто раньше я могла видеть только в двух измерениях, а теперь мне выдали 3D-очки. Четкость, с одной стороны, раскрепощала, с другой — обескураживала.

Я много раз прослушала интервью с психиатром Бесселом ван дер Колком, о котором сделала пометку на одной из ранних каталожных карточек. «Суть эмоциональной травмы, — говорил ван дер Колк, — в том, что вы не можете ее воспроизвести в последовательной истории. Суть травматического переживания в том, что мозг не допускает создания истории».

Я выросла и стала рассказчиком. Перешла от художественной литературы к работе над мемуарами, написала одну, две, три, четыре — и теперь пять — книг мемуаров. Описывая на страницах книг свою жизнь и жизнь своей семьи, я думала: «Вот, вот оно. Теперь я нащупала суть». Я копала, пока не упиралась лопатой в камни. Многие думают, что у меня феноменальная память, раз я помню так много сцен, моментов, деталей из своих ранних лет. Но на самом деле память у меня никудышная. Я едва ли могла припомнить что-то из детства или даже из подросткового возраста. Воспоминания не складывались в единую историю. Я отдавалась воле воображения, не зная, куда приведут меня написанные строки. Я понимала, что есть целые пласты бессознательного и неосознанного, недоступные для анализа и интеллекта. Только в состоянии полугрезы могла я начать — и то лишь едва-едва — прикасаться к истине.

Я черный ящик, обнаруженный через годы — много лет — после авиакатастрофы. Пилоты, экипаж, пассажиры уже давно преданы морю. От них ничего не осталось. С неведомой глубины я всю жизнь подавала слабый сигнал. Сюда! Сюда! Я осела на дне океана. Я же и водолаз, обнаруживший черный ящик. Что это? Я гонялась за ним всю свою жизнь, не зная, что он существует. Теперь я держу его в руках. Он может содержать — а может и не содержать — подсказки. Он свидетель истории, которую записал, но не видел. Что случилось на том самолете? Почему он рухнул?

36

Неделя в Провинстауне, которая обычно была веселым временем для всей семьи, на этот раз требовала больших усилий. Каждое утро за рабочим столом в студии с высокими потолками я встречалась со своими студентами для обсуждения их произведений. Содержание работ, как часто бывает на курсах писательского мастерства по документальной прозе, было тяжелым и болезненным: наркозависимость, самоубийство, скорбь, разлука, насилие. Тяжелые периоды жизни людей и желание истолковать значение этих периодов волнуют меня всегда. Как педагог я привыкла относиться к произведениям студентов со строгостью и вниманием. Обычно, когда я учу, мне удается отбросить свои собственные беды. Но в эту неделю настроение у меня было неровным.

В дневнике, который я вела в двадцать с чем-то лет, спустя совсем немного времени после смерти папы я корила себя за то, что моя скорбь не потеряла остроты. Наткнувшись на эту дневниковую запись уже будучи взрослой, я захотела обратиться к той молодой растерянной девушке и заверить ее, что это нормально. Я хотела ей сказать, что та скорбь — особенно феномен, известный как затяжная реакция горя, — сходит на нет своим чередом и в свое время. Но сейчас мне было трудно разрешить себе сострадание такого рода. Каждый день я старалась упрятать свою печаль подальше, когда преподавала, ходила на пляж, каталась по городу на велосипеде, ела с Майклом и Джейкобом на Коммершиал-стрит булку с лобстером, но каждое утро просыпалась в страшном шоке и вспоминала все сначала, как будто в первый раз.

Все время, пока я переосмысливала свое детство, Бен Уолден не выходил у меня из головы. Друзья продолжали посылать мне статьи о людях, зачатых с помощью доноров, которые находили сводных братьев и сестер и искали своих биологических отцов. Мне было интересно: читает ли обо всем этом и Бен, размышляет ли на эту тему или отпустил ситуацию и живет дальше? Терзала ли его сколько-нибудь мысль, что его биологический ребенок — вполне возможно, несколько биологических детей — бродит по этой земле? Что его действия имели реальные последствия? Мне было также интересно, знала ли его дочь, что он написал мне письмо о прекращении нашей переписки. Сказала ли ему Эмили, что подписалась на меня в Twitter? Обсуждала ли семья Уолденов, сидя за обеденным столом, меня?

Наконец обгоревшие на солнце, липкие от пота, усталые и с въевшейся в кожу солью, на машине с засыпанным песком полом мы отправились домой. Я прикрыла глаза, пока Майкл вел машину в потоке отпускников. Я обессилела от необходимости погружаться в истории жизни других людей, хотя едва ли могла погрузиться в собственную. За годы поездок в Провинстаун у нас установился привычный порядок, позволявший раскрасить длинный монотонный путь. Мы остановились у придорожного туристического ресторана «Лобстеры и моллюски Арнольда», наелись жареных моллюсков и луковых колец, запив обед холодной газировкой.

Эта ежегодная поездка означала для нашей семьи конец лета. Джейкобу предстояло готовиться к одиннадцатому классу старшей школы. Мы с Майклом тоже настраивались на активную работу: я была занята планированием будущей книги, а Майкл — созданием нового фильма. Дел у нас было достаточно, но, что бы ни происходило в нашей жизни день ото дня, мои мысли всё возвращались к одной и той же истории, и казалось, что так будет всегда.

Мы остановились заправиться где-то на Мид-Кейп-хайвей, когда я решила, как обычно, проверить почту, и среди рассылок о распродажах и политических призывов мне попалось имя Бена Уолдена. Тема письма гласила: «Переосмысление».


Дорогая Дани!

Мы с женой Пилар в понедельник, 10 октября, летим в Ньюарк и несколько дней будем в Парамусе, чтобы проведать заболевшего друга. Потом мы на машине поедем в Филадельфию на встречу выпускников и чтобы навестить мою сестру.

Я переосмыслил свою позицию в отношении встречи с вами. Вполне возможно, что нам обоим личная встреча поможет почувствовать родственную связь. Я знаю, что вы сильно заняты, но не будет ли у вас возможности встретиться с нами на обеде где-нибудь в пределах двадцати минут на машине от Парамуса? Во вторник, одиннадцатого, или в среду, двенадцатого, нам было бы удобно. Или, если вы вдруг окажетесь в Филадельфии, мы могли бы организовать встречу во второй половине недели.

Прошу прощения за нерешительность, когда вы впервые предложили встретиться. Надеюсь, вы по-прежнему этого хотите и время вам подходит. Конечно, мы встретим радушно и вашего мужа, если он желает присоединиться.

С наилучшими пожеланиями,
Бен

37

С самого детства сентябрь для меня был еще и месяцем элул[54], последним месяцем еврейского календаря перед наступлением Дней трепета[55]. Элул — время подведения итогов перед самим собой, он предшествует Рош ха-Шана, когда Бог открывает Книгу Жизни и принимает решения о каждом из нас. Какие греховные проступки мы совершили? Как можем их искупить? После месяца элул наступают Дни раскаяния, десять дней между Рош ха-Шана и Йом-Киппур, время усиленных молитв, наполненных значением и трепетом. В канун Йом-Киппур Бог созывает высший суд и определяет нашу судьбу, а в Йом-Киппур Книга Жизни скрепляется печатью на весь следующий год. В синагоге мы перечисляем свои грехи, ударяя себя в грудь чуть выше сердца: «За грех, что мы совершили перед Тобой из-за ложного отрицания и лжи. За грех из-за неприкаянного сердца».

Мои самые отчетливые воспоминания о папе — воспоминания о наших совместных молитвах. Девочкой мне разрешалось сидеть в синагоге рядом с ним, и я чувствовала, как во время молитвы расслаблялись его мышцы, как его голос, тянувший мелодии еврейского богослужения, становился громче и полнее. В синагоге он был дома. Когда он, достав из бархатного чехла талит, разворачивал и набрасывал его на плечи, он мистическим образом становился шире и выше ростом. Здесь, в шул, молитва становилась нашим тайным языком общения, она связывала нас друг с другом. Мы хорошо знали весь ритуал. Всегда знали, что делать. Здесь мы встаем. Здесь садимся. Здесь раскачиваемся из стороны в сторону. Здесь мы закрываем сидуры. Здесь поем Ein Keloheinu[56]. Здесь целуем друг друга в щеку и говорим: «Хорошего Шаббата». Какие мысли проносились у папы в голове, когда он перечислял грехи, сидя рядом с маленькой дочкой? Был ли он растерян? Чувствовал ли, что лгал?

Этот отчет самому себе был важным обязательством. В воскресенье перед Рош ха-Шана мой отец ехал от нашего дома в Нью-Джерси до кладбища в Бруклине, где были похоронены его отец и бабушка с дедушкой. В эту поездку он никогда не брал с собой ни меня, ни маму. Представляю его сейчас: въехав на территорию, он оставляет машину возле инженерно-технического здания и идет по узким дорожкам бескрайнего кладбища — тысячи и тысячи надгробий с выгравированными надписями на иврите простираются во всех направлениях, — пока не доходит до места семьи Шапиро. Вдали слышен грохот надземного поезда и равномерный шум уличного движения по Белт-Паркуэй. Лает бродячая собака. Он снимает тяжелую цепь, отделяющую семейное место захоронения от дорожки. Наверное, он некоторое время сидит на скамейке, думая об отце. У могилы отца читает поминальный кадиш. Yit’gadal v’yit’kadash sh’mei raba[57]. Он ворошит опавшие листья, пока среди корней не находит подходящую горсть камней. Он кладет по одному на каждую могилу своих предков, следуя обычаю, символизирующему постоянство. Предвидит ли мой отец свою собственную преждевременную смерть, до которой остается всего десять лет? Он не предвидит будущего: свою дочь, в одиночестве идущую по узким дорожкам кладбища, она сжимает камешек в теплой ладони и читает поминальный кадиш за него.


Предложенные Беном даты в начале октября, скорее всего, выпадали на элул. Я не успела даже взглянуть на свой ежедневник, как Майкл, заправив машину, вернулся на водительское сиденье.

Я молча протянула ему мобильник. Бен Уолден. Ощущение — в основном — сильного облегчения. Видишь? Я в нем не ошибся. Тугой узел у меня внутри развязался. Меня охватило престранное чувство, будто я знала его, хотя не провела в его компании ни минуты. Его предыдущее письмо казалось мне жестоким — возможно, оно было написано под чужим влиянием — и, по-видимому, не выражало его истинного «я». Но откуда могла я знать хоть что-нибудь об истинном «я» Бена Уолдена? Позволял ли мне генетический код, которым мы с ним были связаны, его узнать? Существовал ли ген глубоких мыслей? Ген доброты? Вполне возможно, нам обоим личная встреча поможет. Не только ему. Но и мне. Почувствовать родственную связь. За недели нашего молчания я стала для него реальностью. Прошу прощения за нерешительность. Надеюсь, вы по-прежнему этого хотите.

— Говорил я тебе: что-то будет. — Протянув руку, Майкл сжал мою ладонь.

— Да, но такое.

Я не отрывала глаз от экрана. Обед. Нью-Джерси. Октябрь. Я изучала письмо Бена, будто криптограмму. И заметила, что он оставил два лишних пробела в слове «переосмысление» в теме письма: «Переос мы сление».

Пока Майкл выезжал обратно на шоссе, я открыла на мобильнике календарь и проверила предложенные Беном даты. Они выпадали не на элул. Они выпадали на канун Йом-Киппура и сам Йом-Киппур — наиболее святые и торжественные дни в году.


Дорогой Бен!

Буду рада встретиться с вами и Пилар во вторник, 11 октября, в районе Парамуса. Хорошо, что вы передумали. К нам также присоединится мой муж Майкл. Если хотите, я могу выбрать нешумный ресторан в пределах двадцати минут от Парамуса — я немного знаю этот район.

Спасибо, что снова вышли на связь. С нетерпением жду встречи.

С наилучшими пожеланиями,
Дани
Я мастерски владела собой и прекрасно освоила искусство недосказанности. До нашего обеда оставалось шесть недель. Я сделала запись в календаре: «Обед с Беном». И каждый раз вздрагивала, когда замечала ее на пустой странице среди других с записями: «Фестиваль в Братлборо, чтения в Саутгемптонском университете, стрижка, уроки в Крипалу, ужин с Кемпбэллами, PSAT[58]Джейкоба. Обед с Беном».

Все шесть недель до нашей встречи были предисловием. Ни о чем другом я думать практически не могла. Каждый раз, когда писала Бену, читала письмо Майклу, прежде чем отправить. Вдруг он опять даст отбой? Или передумает? Что, если он заболеет? Наша осторожная переписка продолжалась, хотя тон его писем стал заметно теплее. Он будто отбросил боязливое, подозрительное отношение ко мне как к чужой. Он с легкостью делился частной информацией: он не очень хорошо знал Нью-Джерси, хотя и работал в Трентоне летом перед университетом. Предпочитал итальянскую кухню греческой. Чувствовал он себя очень хорошо, если не считать обычных возрастных болячек. Он прислал мне номер своего мобильника на случай, если нам придется в день встречи обменяться сообщениями. А потом написал две короткие строчки, после которых я впервые расплакалась: «Просто удивительно, что я написал „переосмысление“ с двумя пробелами: „переос мы сление“. Наверное, это была подсознательная опечатка».

38

Что мы наследуем, как и почему? Относительно новая область эпигенетики изучает влияние на гены окружающей среды и опыта. В какой степени генофонд Уолденов — явно жизнерадостной большой семьи, которая пела на YouTube, — сформировал меня? Я произошла не от мелких поджарых темноглазых людей из штетла, где мужчины с молитвенниками в руках раскачивались над осыпающимися надгробиями. Отпечатки погромов, трудностей и горестей иммигрантской жизни мне не принадлежали — по крайней мере, в физическом смысле. Но я долго несла эти истории в своем сердце. Я происходила из той пыльной и обреченной польской деревни — и одновременно не происходила. Что я унаследовала в психологическом смысле? Что было у меня в крови? Я произошла от трех человек: мамы, папы и Бена Уолдена. Во мне всю жизнь носились и вступали в противоречия несопоставимые миры.

Пытаясь совладать с этими невидимыми сталкивающимися мирами, я соорудила защитный барьер. Я выдумывала историю за историей, каждая из которых отдаляла меня от истины. Каждый божий день мне говорили, что я выгляжу чужой в своей семье — да я и не чувствовала себя частью своей семьи, — а я тем не менее не удосужилась обдумать, что это могло означать. Не могла себе этого позволить. Даже после того, как в двадцать пять узнала о своем зачатии в институте. Даже после того, как Сюзи посоветовала мне обратить внимание на данные теста.

Подсказки летели, как сигнальные ракеты. Но я их не видела. Если уж на то пошло, многие не чувствовали родства со своей семьей, выглядели иначе, чем их родители или братья с сестрами. Биология не гарантирует похожести. Схожие черты лица проявляются через поколения. Внешние признаки всплывают будто бы из ниоткуда. Родители кажутся нам чужими. Моя мать, безусловно, всегда казалась мне чужой, провались пропадом эта биология. Вот я и соорудила защитный барьер, соорудила по кирпичику: у моей матери было пограничное расстройство личности; мой отец страдал депрессией, он был раздавлен неудачными браками; я, воспитанная в ортодоксальных традициях еврейская девочка, судя по внешности, могла достать у фашистов хлеб; я была единственным ребенком своих немолодых родителей, мое зачатие далось им непросто. Мое чувство непохожести родилось из этих — и только этих — фактов.

Заметив собственную опечатку, Бен Уолден увидел в ней оговорку по Фрейду, имеющую значение. Он не просто переосмыслил, а осознал, что он и я — мы. Переос мы сление. Я тоже, конечно, заметила опечатку и улыбнулась. В ней был именно тот психологический нюанс, который меня радовал. Ощущение, которое будет возникать у меня снова и снова — ощущение узнавания себя в Бене, — чувство новое, никогда раньше мной не испытанное.

Я не видела себя в своем отце. Не видела себя и в матери, хотя она меня и родила. Кроме того, как бы я ни старалась, я не чувствовала родства с Сюзи. Подруга, которая однажды познакомилась с Сюзи, позже сказала мне, что всегда знала: мы никак не могли быть родственниками. И дело было не только в физических различиях. Скорее мы были разными по духу. Мы не подходили друг другу. Мы — кого ни возьми в моей семье — не были единым целым.

Отсчитывая недели до встречи с Беном, я надеялась, что у него, наверное, тоже возникало чувство этой странной близости. Сколько моих произведений он прочитал? Книги и статьи дали бы ему приблизительную картину, намеки о моей жизни. У меня же непроизвольно сформировалось мощное представление о нем — такое не получишь путем анализа. Его мягкость, манеры, все его существо говорили о чем-то более глубоком.

Я старалась как можно больше прочитать о том, как жилось студенту-медику, донору спермы, в начале шестидесятых. Хотела поставить себя на место Бена. Он входил в двери того института в Филадельфии, где в клетках кишели крысы-альбиносы. Он там бывал. Довольно часто, по его собственному признанию. С трудом можно было представить себе, что у нас состоится разговор об этом, но и не поговорить об этом тоже было нельзя. Я отыскала изображения девятиэтажного здания в стиле ар-деко на углу Южной 36-й улицы, в центре кампуса Пенн, где теперь располагается магазин женской одежды «Лофт». На шестом этаже был Институт Фарриса. Я думала о родителях, рука об руку поднимающихся на лифте. И о Бене Уолдене, спустя минуту входящем в тот же лифт.

Изыскания продолжали приносить невероятные и почти невыносимые результаты. Я нашла некролог об Эдмонде Фаррисе и очень удивилась: он скоропостижно скончался от сердечного приступа за несколько месяцев до моего зачатия. Если Фаррис был мертв, кто руководил институтом? Один человек, с которым я познакомилась через Реестр Уэнди Креймер, рассказал, что Огаста Фаррис — не врач и не ученый, а иллюстратор кулинарных книг, — надев белый халат, продолжала труд внезапно скончавшегося мужа. Была ли я обязана своим существованием Огасте Фаррис? Эта новая деталь повергла меня в шок. Какая же гремучая смесь беззакония, секретности, надежд, стыда, жадности и незнания привела к моему зачатию! Знал ли что-нибудь Бен Уолден о внутренней кухне Фарриса или просто проскальзывал в заднюю дверь, оказывал свои услуги и беспечно возвращался в химическую лабораторию? В тот мистический месяц элул я получила книгу в твердом переплете — заказала ее в букинистическом магазине несколькими месяцами раньше. Называлась она просто: «Искусственное оплодотворение». Когда я открыла ее, корешок хрустнул, и в нос ударило затхлым запахом старой, залежалой бумаги. Книге было почти столько же лет, сколько мне. Автор, доктор Уилфред Файнгольд, руководил отделением бесплодия в Центре планирования семьи в Питтсбурге. Пролистав главы типа «Искусственное оплодотворение и скотоводство» и «Возможные правовые проблемы», я сосредоточилась на той, что называлась «Пара — донор». Файнгольд перечислил нормы, которым надлежало следовать всем бдительным репродуктологам — и, видимо, овдовевшей иллюстраторше кулинарных книг в белом халате — при выборе для своих пациентов доноров с семенной жидкостью высочайшего качества:

1) донор должен оставаться неизвестен;

2) донору нужно иметь хорошее умственное и физическое здоровье;

3) донор должен быть в отличной физической форме;

4) донор должен обладать высокой фертильностью;

5) донору нужно иметь прекрасный характер;

6) донор должен быть сговорчивым;

7) внешние признаки донора должны соответствовать признакам мужа пациентки;

8) доноры должны быть людьми науки или медицины;

9) следует при возможности использовать нескольких доноров.


В заключении главы говорилось: «Логически следует, что дитя искусственного оплодотворения имеет преимущества евгенические, умственные и физические. Выбранные доноры свободны от наследственных заболеваний и обладают умственными способностями, которые необходимы для учебы в медицинских учебных заведениях; в физическом смысле они способны производить потомство и, более того, даже лишены таких досадных заболеваний, как сезонная и другая аллергия».

39

Летом у меня стало болеть плечо, и к началу осени я почти не могла им двигать. Было невозможно достать с верхней полки тарелку или даже пристегнуть в машине ремень безопасности. Если прибегнуть к метафоре, то казалось, я что-то взвалила на плечи, всю ночь во сне тащила на себе огромную глыбу и просыпалась скованная холодом. Ничего не помогало: ни физиотерапия, ни йога, ни даже уколы кортизона.

Накануне обеда с Беном мне посоветовали иглотерапевта в Беркшир-Хилс, в часе езды от дома. Я надеялась, что он поможет мне освободиться от сжимавших меня тисков. Ехать за рулем было приятно. Для меня вождение — что-то вроде динамической медитации: едешь по извилистым проселочным дорогам, стараясь ни о чем не думать. Логика так никуда меня и не привела. В предыдущие недели я перечитывала некоторые свои ранние книги и поражалась снова и снова выбору слов, особенно тех, которые я использовала в художественных произведениях: они указывали на нечто бессознательное, таящееся за пределами моего понимания. Истина все это время была внутри меня.

В моем первом, по большей части автобиографическом романе рассказчица чувствует себя чужой в ортодоксальной еврейской семье отца и стремится стать ее частью. Однако ее преследует мысль, что никто никогда не признает ее частью семьи из-за ее лица. В написанном гораздо позже романе семейная тайна подтачивает семью, пока та почти совсем не разрушается; родители из лучших побуждений принимают эгоистичные решения, влияющие на судьбу ребенка. Что я знала тогда, сама того не ведая? Я бессознательно прочерчивала сюжеты историй среди шероховатостей своего внутреннего ландшафта. Я карабкалась с одной каменистой тропки на другую. Всю жизнь я проделывала свой путь в темноте, будто шахтер среди обрушившейся породы, пока не плюнула в пластиковую пробирку и свет не вспыхнул.

Записав за мной историю моих жалоб — я сбивчиво ответила на вопрос, жив мой отец или нет, — иглотерапевт попросил меня лечь спиной на узкий стол. Он поставил иголки по верхней линии плеч, на внутренней стороне запястий, на икры, щиколотки и в центре грудины. Набросив на меня легкое одеяло, он пошел к выходу, собираясь оставить меня в комнатке одну, но остановился.

— Знаете ли вы три великих духовных вопроса? — поинтересовался он.

Глаза у меня были прикрыты; после того как я их открыла, их пощипывало.

— Кто я?

Прошептав первый вопрос, я замолчала. Двух других я не помнила. Долго стояла тишина. Было слышно, как за окном кабинета по главной улице Стокбриджа с шипением ехала машина и щебетала одинокая птица.

Наконец он заговорил:

— Зачем я здесь?

Слезы катились у меня по вискам, исчезая в волосах.

Помолчав, он изрек последний вопрос:

— И как мне жить?

* * *
Мне показалось,что я пролежала на том столе много часов. На стене рядом со мной висели схемы с изображениями человеческого тела из восточной медицины. Они были похожи на замысловатые топографические карты, где главные меридианы соединяли более трехсот отдельных точек. Легкие, толстый кишечник, желудок, селезенка. Сердце, тонкий кишечник, мочевой пузырь, почки. Околосердечная сумка, желчный пузырь, печень. Тонкие линии и стрелки ныряли и извивались, создавая замысловатые узоры и каналы, которые меня одновременно сбивали с толку и успокаивали. Как я раньше жила, не умея ответить на первый и самый главный из всех вопросов: «Кто я?» Не имея ответа на него, как я вообще могла искать ответ на другие вопросы? Зачем я здесь? Огаста Фаррис в своем белом халате, родители, стыдящиеся и полные надежд, Бен Уолден и заверения в анонимности. Мне в голову пришли слова Ширли: «не ошибка прошлого». Это было испытание для меня. Как мне жить?

40

На улицах Тинека, штат Нью-Джерси, в канун Йом-Киппура людей почти не было. Мы прибыли рано и, собираясь с мыслями, пару раз объехали квартал. За этими пустынностью и тишиной — совершенно нетипичными для буднего дня — скрывалось предвкушение одного из главных праздников еврейского календаря. Мы проехали мимо большой синагоги — здесь их было несколько. К вечеру их заполнят прихожане, воздух пронзит тягучий звук шофара[59]. Будучи районом Нью-Йорк-Сити, Тинек уже давно был известен своим сплоченным еврейским населением. Здесь вырастил своих детей младший брат отца, и среди множества местных раввинов я могла насчитать как минимум двух своих двоюродных братьев. Это прибавляло моменту сюрреализма. Из всех возможных пунктов назначения именно это место, с которым я была связана непрочными узами, оказалось самым подходящим для встречи за обедом с Беном и Пилар.

Мы с Майклом припарковали машину возле «Амароне» — выбранного мной итальянского ресторана. Я немного знаю этот район. На самом деле я его совсем не знала и положилась на рекомендации местных подруг, одна из которых даже сходила в пару заведений на разведку и прислала мне фотографии. Выбор ресторана стоил мне немалого беспокойства. Нужно было место тихое, но не слишком. Не совсем пустое в обеденное время, но и не слишком людное — я не хотела, чтобы нас торопили. Да, и не слишком дорогое, но достаточно приятное, чтобы можно было расслабиться. Потом я позвонила в ресторан, попросила столик в углу — подруга указала, какой именно, — и объяснила, что мы встречаемся по особому поводу. Нет, это не день рождения и не годовщина, ничего подобного. Просто важное событие.

Я находилась в состоянии повышенной готовности. Даже с тщательно разработанным планом происходящее казалось мне безумным и невозможным, будто я вдруг попала в чей-то роман с мелодраматическим сюжетом и изображала персонажа, вместо того чтобы жить своей жизнью. Кроме того, меня волновали чисто практические проблемы: рискую ли я оттолкнуть его от себя, спросив, что он помнит из того времени? Останется ли наш разговор просто вежливой болтовней на отвлеченные темы? Насколько откровенны будем мы друг с другом? И как ко всему этому относится его жена? Я задавалась вопросом: каково это — прожить в браке пятьдесят лет, уйти на заслуженный отдых, имея троих взрослых детей, и вдруг узнать, что у твоего мужа есть еще ребенок? Из сведений в сети я поняла, что Пилар, похоже, прожила традиционную для женщины ее поколения жизнь. Жена врача. Заядлая гольфистка. Вместе с Беном они были преданными прихожанами местной церкви. Моя новость, конечно же, всколыхнула их жизнь, и тем не менее они пришли к решению, что встреча состоится. Переосмысление.

— Пора заходить, — сказал Майкл.

У нас было еще полчаса. Они тоже могли приехать пораньше. Что, если они уже там? Мне хотелось задержаться в моменте «до». У меня не было на это сил. Как я могла быть эмоционально или психологически готова к встрече с биологическим отцом, не зная до этого о его существовании? Примерно как если бы от меня, впервые надевшей коньки, ожидали тройного акселя.

— Я не готова.

Мы сидели в машине, наблюдая за входом в «Амароне». Под бордовым навесом во дворике располагались столы. Было еще довольно тепло — не по сезону. На встречу с биологическим отцом я поверх шелкового топика надела любимую кофту и вельветовые джинсы. «Мы женаты двадцать лет, — сказал Майкл, одеваясь в то утро, — и я иду знакомиться с твоим отцом».

У меня была мысль надеть что-то из папиных вещей, чтобы он был со мной. Но я не хотела, чтобы он оказался за одним столом с Беном. Не хотела, чтобы он был рядом — унылый, разбитый. Встреча с моим другим отцом казалась мне предательством моего папы. И если папа знал и всегда любил меня, что мне хорошо известно, полностью сознавая, что я не была его биологическим ребенком, то этот день был бы для него тяжелым. Если он сознательно хранил эту огромную тайну, каково было бы, откройся она сейчас, когда было уже слишком поздно что-либо обсуждать или менять? Однажды я слышала, как ясновидящая сказала, что мертвые могут наблюдать за живущими с состраданием, но без эмоций. В таком случае ресторан будет полон моих давно покойных родственников: мама, папа, тети, дяди — парящие, невидимые, бесстрастные свидетели будущей встречи.

Я следила за улицей и входом в «Амароне».

— Давай зайдем, — снова предложил Майкл.

— Не могу. — Меня будто пригвоздили к месту. — Как мне с ним поздороваться? Обнять? Пожать руку?

— Поймешь по ситуации.

— И кто оплатит счет?

— Мы оплатим.

— Тебе не кажется, что это может его оскорбить?

— Дорогая, тебе придется положиться на ход событий.

И как раз тогда — увидела до того, как поняла, кого именно, — я мельком заметила вдали медленно идущую по тротуару пожилую пару. Мужчина высокий, седовласый, в голубой рубашке и брюках цвета хаки. Он держал под локоть маленькую элегантную женщину. Это был Бен.

— Выходи из машины, — сказал Майкл.

— Не могу. Давай подождем.

— Выходи из машины, — повторил он. — Давай.

Он произнес это с любовью, но твердо, не принимая отказа, будто учил ребенка плавать или кататься на велосипеде. Для меня настал момент действовать, иначе придется пенять на себя. Я открыла дверь машины. Они увидели меня. Обратного пути не было.

Все четверо пошли навстречу друг другу. Между нами было с полдюжины шагов, не больше. И что теперь? Казалось, ничего не оставалось, как признать необычность ситуации, прожить этот момент.

— Бен, — сказала я, — здравствуйте.

Поразительно было смотреть на него и видеть свои черты. Все те гляделки, в которые я сама с собой играла в детстве, как теперь стало понятно, были об этом. Я пыталась найти истину в зеркале, смысл в собственном отражении. И вот наконец смысл был передо мной, в обличье пожилого мужчины.

Я протянула руку:

— Дани.

Он улыбнулся, вокруг глаз образовались морщинки. Мы оба раскраснелись. Майкл и Пилар теперь стояли чуть поодаль. Прохожие могли принять нас за семью.

Бен сделал неловкий шажок ко мне. Его голос был как из вещего сна. Его первые слова были:

— Можно мне вас обнять?

41

Как я и просила, нас посадили за уединенный угловой столик. Клетчатые скатерти, меню в кожаных обложках, итальянский хлеб, графинчик оливкового масла. Воду снова и снова подливали в стаканы. Мы не заглядывали в меню по крайней мере весь первый час. Меня била дрожь, я никак не могла ее унять. Аппетита не было. Я обращалась в основном к Пилар, но изо всех сил прислушивалась к разговору Бена и Майкла. Они обсуждали простые, обычные вещи. Оба служили в Корпусе мира. Оба заочно немного изучили друг друга и знали, что у них есть кое-что общее. Бен и Пилар прочитали три моих книги и теперь читали книгу Майкла об иностранной гуманитарной помощи. Мы все подготовились, будто к важному экзамену. Но я пообещала себе сказать Бену кое-что важное, и, как только появилась возможность, я вклинилась в вежливую беседу.

— Я хочу поблагодарить вас, — обратилась я к Бену. — Вам было необязательно это делать. Когда я вам написала, вы могли просто не ответить.

Он еще больше покраснел.

— Он удалил ваше письмо из ящика в ту же секунду, как только прочитал, — сказала Пилар; она говорила мелодичным голосом с сохранившимся бразильским акцентом. — Словно обжегся!

Вот они, нескончаемые дикие дни в Сан-Франциско. Многократная проверка почты. Возникающая в воображении картина, как врач где-то в Портленде открывает мое письмо. И вот я узнаю, что он его удалил. Надеялся, что все само собой рассосется.

— Потом вы написали еще раз, — продолжил Бен. — И я выудил ваше сообщение из мусорной корзины.

— Я была поражена! — Пилар повысила голос.

Только месяцы спустя я узнала, что она на самом деле сказала Бену: «Как ты мог совершить такую глупость?»

— Мне даже в голову не приходило, что у меня могут где-то быть биологические дети, — сказал Бен. — Донором я был совсем недолго. Честно говоря, окончив медицинский, я больше никогда об этом не думал.

Мы с Майклом быстро переглянулись. Слова Бена казались преднамеренными. Он давал нам понять, что не был плодовитым. Что это не была ситуация — мне приходилось о таких читать, — когда у меня могли быть сотни сводных братьев и сестер. И безусловно, именно такой сценарий их с Пилар пугал больше всего.

Со временем я поинтересуюсь, как такое было возможно, чтобы Бен — человек, имеющий отношение к медицине, специализирующийся на медицинской этике, — никогда не задавался вопросом, нет ли у него биологических детей. Я буду думать обо всех троих — маме, папе и Бене Уолдене, — упрятавших последствия своих действий так глубоко, что казалось, будто никаких последствий-то и нет. Но не в тот день. В тот день я всем своим существом старалась впитать в себя как можно больше. Кто знает, будет ли у нас шанс встретиться снова.

Когда наконец заказали еду — салат «Капрезе», курицу гриль, — мы пересказали историю в мельчайших деталях. Как Майкл обнаружил Институт Фарриса. Нашу интуитивную догадку, что донором был студент-медик из Пенсильванского университета. Появление на моей странице Ancestry.com Адама Томаса. С какой легкостью мы нашли его в Facebook — племянника Бена, моего двоюродного брата. Некролог о сестре Бена. Не будь А. Т., мы бы не сидели за этим столом. Мы с пожилым доктором из Портленда остались бы безликими и в неведении по отношению друг к другу. Я бы узнала, что не являлась биологической дочерью своего отца, и ничего больше. Я могла бы провести остаток жизни, заглядывая в лица мужчин, пытаясь узнать, откуда я произошла.

Пилар рассказывала мне о гольфе, об их жизни в поселке для престарелых недалеко от Портленда, обо всех трех детях, но я продолжала краем уха прислушиваться к разговору Бена с Майклом. Бен спросил у Майкла, видел ли он фотографию его дочери Эмили. Я почувствовала на себе взгляд Бена и то, как потрясен он был нашим с ней внешним сходством. Каждая клеточка моего тела находилась в состоянии повышенной боевой готовности. У меня были вопросы к нему, которые я не решалась задать. Не осмеливалась нарушить хрупкое равновесие. Мы все вчетвером по-настоящему нравились друг другу. Иногда в разговоре мы вдруг на продолжительное время забывали о причине нашей встречи — разумеется, все, кроме меня.

Я все время поглядывала на Бена, потом отворачивалась. Отец. Не верилось, что это так. Он меня не растил. Несколько часов, как мы познакомились. Так кем он мне приходился — и кем была я ему? Биологический. Гражданский. Позднее мне придет в голову, что Бен Уолден был для меня чем-то вроде места рождения. Я никогда в этом месте не жила. Никогда не говорила на языке этой страны, никогда не погружалась в ее обычаи. У меня не было ни паспорта, ни записи о гражданстве. Но тем не менее место рождения формировало меня всю мою жизнь, наполненную желанием узнать свою родную землю.

* * *
Солнечный свет, лившийся в окна ресторана, уже померк. Четыре с половиной часа пролетели как одно мгновение. Остальные посетители ресторана уже давно освободили столики. Официанты вокруг нас накрывали их к ужину. Уже скоро спустятся сумерки, мои родственники будут готовиться к празднику. Пилар хотела взглянуть на фотографию Джейкоба, и я стала листать альбом на мобильнике в поисках той, что планировала показать им, если попросят. Фото было сделано летом: волосы Джейкоба выгорели на солнце, кожа загорела от проведенных на воздухе месяцев съемок и игры в теннис. Золотой мальчик. И довольно сильно похож на Бена. Увидев его, Пилар ахнула. Красавчик. И передала мобильник Бену.

В какой-то момент Бен, по-видимому, принял решение мне доверять — отбросить озабоченность сохранением тайны личной жизни и тем, что я писатель, и перестать беспокоиться о существовании других отпрысков. Возможно, это произошло еще до того, как мы встретились. За неделю до встречи, на Рош ха-Шана, он прислал мне записку с пожеланием L’shana tova tikateivu[60]: «Да будете вы записаны в Книгу Жизни на добрый год, и запись сия да будет скреплена печатью». Видимо, специально навел справки. Протягивая мне руку, он уважал существующие между нами различия, как и значительность связывающих нас уз.

Бен изучал фото Джейкоба целую минуту, а потом протянул мне свой мобильник. На экране была папка с фотографиями. Он откашлялся.

— Я собрал эти фотографии с мыслью при возможности показать их вам, — сказал он. — Здесь предки. Семья.

Мужчина и женщина стояли на крыльце сельского дома. На ней цветастое платье. Он в рубашке с короткими рукавами. И снова меня охватило чувство, что я не в состоянии вычислить, кто передо мной.

— Мои родители, — пояснил Бен. — Дома, в Огайо.

Бабушка и дедушка. Не представительный лысый мужчина в ермолке и пенсне. Не царственная женщина в золоченой раме с туго собранными на затылке волосами и брошью на шее. Это были прародители моей души, а не моей бытности. Я произошла от пары на фотографии.

И вглядывалась в их лица, будто могла найти в них что-то знакомое.

— А на следующей — мой дед, — продолжал Бен. — Он был юристом и жил в Кливленде. — Фото усатого мужчины, напряженного и сурового — в духе времени. — А вот его отец, мой прадед. — Фото в сепии середины девятнадцатого века. — Наша семья причалила к Нантакету в семнадцатом веке.

В близлежащих кварталах семьи уже завершили праздничную трапезу перед традиционным постом и отправились в шул, оставив на кухонных стойках горящие свечи йорцайт[61]. В память об усопших.

Я представляла себе, что прямо за дверьми итальянского ресторана мужчины в талитах, женщины с покрытыми головами, мальчики в ермолках, девочки в платьицах, держащиеся за руки пап, идут по улицам, как когда-то шла я. В синагогах в ковчегах хранились, сверкая серебром, свитки Торы в вышитых бархатных футлярах. Когда в темнеющем небе появятся три звезды, ковчеги откроют и все поднимутся с мест. Начнется служба «Коль нидрей»[62], известная своей печально-торжественной красотой.

Причалили к Нантакету в семнадцатом веке. Это было трудно осмыслить и в то же время было вполне понятно. Но я не успела обдумать услышанное: на столе завибрировал мобильник Майкла. Я увидела, что звонит Джейкоб. Он знал, что мы встречаемся с Беном и Пилар, и, разумеется, рассчитывал, что обед завершился.

Я занервничала.

— Поговори с ним на улице, — призвала я Майкла.

Я не хотела, чтобы Бен подумал, что на него давят или загоняют в угол. Ощущение хрупкости наших уз вернулось в полную силу. Когда Майкл хотел выйти из-за стола, Бен его остановил.

— Ничего, — мягко сказал он. — Все нормально.

Майкл протянул мне телефон. На экране появилось лицо сына.

— Мы еще с Беном и Пилар, мой дорогой, — сказала я. — Хочешь поздороваться?

Я повернула экран к Бену. Он взял мобильник и посмотрел на внука.

— Здравствуй, Джейкоб. Как поживаешь? Рад с тобой познакомиться.

— У меня все хорошо! Я тоже рад знакомству!

В калейдоскопе удивительных моментов, которые начали происходить с июня — были мгновения невиданные, необъяснимые, прекрасные и даже мистические, — знакомство семидесятивосьмилетнего человека со своим семнадцатилетним внуком по FaceTime казалось священным актом. Что-то не дававшее покоя встало на свое место. Даже если не последует продолжения — если мы больше никогда не увидимся, — Джейкоб и его дед друг друга узнали, словно обменялись простым «вот ты какой».

Нам не хотелось прощаться. Выйдя из ресторана на улицу, мы проводили Бена и Пилар до машины, припаркованной за углом напротив синагоги.

— Знаете, Эмили хотела бы с вами общаться, — сказала Пилар.

— Я была бы не против общаться с ней, — ответила я.

— Тогда напишите ей, — предложила Пилар.

— Я не была уверена, уместно это или нет.

Я вспомнила «дымовой сигнал» от Эмили в Twitter. Я тебя вижу. И мой ответ ей. Я тебя тоже вижу. Как это — начать общаться со своей сводной сестрой?

— Уверена, что она вечером позвонит мне, чтобы узнать, как прошел обед, — улыбаясь одними глазами, продолжала Пилар. — Как вы думаете, что мне ей ответить?

— Скажите ей, что обед прошел как нельзя лучше.

В оставшиеся до расставания минуты я сообщила Бену и Пилар, что следующей весной приеду в Портленд с промотуром книги. Кажется, все обрадовались тому, что мы снова сможем встретиться.

— Мы придем на ваши чтения! — воскликнул Бен.

На прощание мы обнялись — каждый обнял всех остальных, — и на этот раз никакой неловкости не было. Было только чувство, похожее на счастье.


В тот вечер, когда мы с Майклом вернулись домой, я полезла в шкаф за свечами йорцайт, но оказалось, что они уже закончились. И в тот день, когда я встретилась с Беном Уолденом, я не зажгла свечей в память о своих сложных, но любимых покойных родителях. Зато я старалась удержать их всех в своем переполненном чувствами сердце.

Позднее один раввин напомнит мне, что слово «отец» на иврите, аба, составлено из первых двух букв алфавита: алеф, бет. Он спросит меня, могу ли я отдать дань двум истокам, двум отцам, от которых я произошла. Со временем я научусь принимать оба истока. Их взаимопроникновение преследует меня всю жизнь. Но в тот вечер, оставшись одна у себя в кабинете, сидя на кушетке — той же самой, где почти четыре месяца назад я узнала правду о своем происхождении, — я написала Бену записку с благодарностью. Ее я подписала «С любовью».

Часть четвертая

42

Казалось бы, после обеда с Беном я должна была почувствовать себя лучше. Возможно, ощутить облегчение, утешение от приятной встречи. Лучшего варианта развития событий для человека, зачатого с помощью донора, и представить сложно. Описывая случившееся, я использовала слово «удивительный» — так оно и было, — но дело было не только в этом.

Я погрузилась в еще более глубокую безысходность, и это меня удивило. У меня обострилась чувствительность к яркому свету, к самым безобидным шумам — я вздрагивала от гудящего звука труб, от стука хлопнувшей двери. Почти все дни я продолжала проводить дома, зарывшись в историю донорского оплодотворения, читая научные статьи, цитирующие специалистов по этике и философов по теме прав детей, зачатых с помощью доноров, и очередные книги о галаха, как будто могла найти ключ к тому, чего я пока не знала.

Иногда, уже поздно вечером, усталая, эмоционально выжатая, я переходила на веб-сайты с каталогами доноров спермы. Пролистывала их страницу за страницей. Мужчины выбирали себе псевдонимы вроде «Ле Артист», «Улыбка в 100 ватт», «МакДонор», «Тренер года» и «Миссия выполнена». Мне становилось неловко, как если бы я за кем-то подглядывала или пыталась проникнуть не в свою среду.

Если бы меня спросили, я не смогла бы объяснить, чего именно искала, зачем просматривала каталоги доноров спермы. Мне вспоминались библейская история об Иосифе и его братьях, а также отрывок из одноименного романа Томаса Манна:

«…его желание установить начало событий, к которым он себя приобщал, встречало ту же помеху, с какой всегда сталкивается такое стремление: помеха состоит в том, что у каждого есть отец, что ни одна вещь на свете не появилась сама собой из ничего, а любая от чего-то произошла и обращена назад, к своим далеким первопричинам, к пучинам и глубинам колодца прошлого»[63].


Мы были из разных миров, Бен и я, и прожили разные жизни — мы не делили одну жизнь на двоих, — но у каждого есть отец, и моим отцом был он. Он меня породил, говоря устаревшим языком, и потому связь между нами была такая мощная, что осмыслить ее было невозможно.

Читая биографические справки мужчин-доноров, я размышляла о том, понимали ли они — по-настоящему понимали, — что делали. Я нажимала мышкой на некоторые биографические справки: обо всех донорах говорилось, что они красивы и похожи на знаменитостей, от Курта Кобейна до Кэри Гранта. И многие значились как анонимные. Без указания имени. Без указания имени. Без указания имени. Они не желали, чтобы с ними связались, когда ребенку исполнится восемнадцать. Они желали стать донорами, и точка. Имеет ли мужчина право стать донором, поставить галочку против графы «без указания имени» и благополучно об этом забыть? Или — как много десятилетий назад поступил Бен, — наверное, в делах такого рода можно эмоционально абстрагироваться.


Больше десяти лет назад мы с Майклом решили завести еще одного ребенка. Нам хотелось, чтобы у Джейкоба появились сестра или брат. Но его болезнь в детстве на несколько лет поглотила нас, мы хотели увериться, что с сыном все будет в порядке. К тому времени мне было уже за сорок. Мы пытались зачать несколько месяцев, после чего согласились на несложное в техническом смысле внутриматочное оплодотворение. Майклу тоже пришлось пройти через кабинку с ассортиментом порнографических журналов. У меня был выкидыш, потом второй — на этот раз в конце первого триместра. Мы сжимали друг другу руки в кабинете гинеколога, когда нам сообщили, что сердцебиение ребенка было слабым, потом — неделю спустя — исчезло. Обхватив живот руками я оплакивала сходившую на нет возможность завести второго ребенка. Джейкобу к тому времени было шесть лет. Разница в возрасте между ним и потенциальными братом или сестрой увеличивалась с каждым месяцем.

Вечерами мы с Майклом, сидя в библиотеке на кушетке, листали фотографии и краткие биографические справки молодых женщин — доноров яйцеклеток — в попытке заменить, а то и улучшить мою стареющую, неисправную природу. Мы рассматривали доноров-евреек, доноров-спортсменок, доноров с образованием университета Лиги плюща, доноров — бывших фотомоделей. Мы вглядывались в их почерки, отметая некоторых по несуразным причинам: одна ставила над «i» точки в виде сердечек. Другая окончила евангелический университет. Как это влияло на гены? Наши одержимость и замешательство росли в одинаковой мере. Сами того не ведая, мы скатились в серый, мутный мир, в котором когда-то жили мои родители; мы испытывали стыд, обреченность, боль, а где-то вдалеке брезжил луч надежды. Даже тогда я понимала, что мы закрывали на многое глаза и видели только вожделенный приз. Я знала, что если бы мы дали себе время задуматься обо всех возможных последствиях наших действий, мы бы остановились.

Что мы знали наверняка и считали очевидным, а потому не требующим обсуждений: этот ребенок — если ему суждено родиться — будет знать о своем происхождении. История его происхождения будет вплетена в общую историю семьи без шумихи. Мы знакомы со многими родителями, дети которых были зачаты с помощью доноров, это прекрасные семьи. Одним детям рассказывали историю их происхождения, другим — нет. Я чувствовала себя некомфортно с детьми, которые не знали правды о своем происхождении. Возможно ли это: я знаю об этих детях едва ли не главное, а они о себе этого не знают? Как могут родители считать, что подобное неведение детям во благо? Я не могла себе представить жизни с грузом подобной тайны.

Но, очевидно, я сама относилась к тем детям, а мои родители — к тем родителям. Проблема, как мне теперь казалось, была в анонимности — в обещании ее хранить. Настоящее зло таилось в секретности, лицемерии и примитивном мышлении, в убежденности, что никому ничего не следовало знать. Мои родители решились зачать ребенка путем неправоверным и незаконным, как тогда считалось, но проблема была не в этом. А в том, что они предпочли забыть правду, таким образом ограждая от нее и меня. Их выбор сформировал мой полный трещин и расселин внутренний мир — мир потерянной девочки, которая интуитивно чувствовала свою непохожесть и винила в ней себя. Теперь я эту непохожесть осознала. Только что обедала с ней.

Секретность и анонимность были общепринятым подходом пятьдесят, шестьдесят лет назад. А сейчас? Открывая веб-сайт за веб-сайтом, я размышляла над тем, сколько детей до сих пор рождалось во лжи. Доноры продолжали оставаться в тени — или, по крайней мере, многие из них на это рассчитывали. Конечно, в сегодняшнем мире любые гарантии неприкосновенности личной жизни звучат абсурдно, но сайты по-прежнему пестрят обещаниями анонимности. Я вспомнила горестное замечание Алана Дичерни. Теперь тайны уже нет.


Я решила навестить Калифорнийский криобанк, крупнейший в Америке банк спермы. Хотела узнать о текущем развитии отрасли искусственного оплодотворения, но не как напуганный и малосведущий потребитель, которым была несколько лет назад, а как человек, узнавший тайну собственного происхождения.

Был типичный лос-анджелесский день: безоблачное небо, шелестящие в легком бризе пальмы. Запрокинув голову, я смотрела на контейнер из нержавеющей стали объемом в двадцать две тысячи литров, он возвышался над двухэтажным зданием в одном из жилых районов города. Контейнер был заполнен пробирками со спермой, замороженными в жидком азоте, защищен колючей проволокой и сложной системой сигнализации. Было ощущение, что я смотрю прямо в будущее, словно в этом бункере хранилось еще не рожденное население нескольких стран.

Рядом со мной стоял основатель Калифорнийского криобанка Кэппи Ротман, бодрый восьмидесятилетний уролог, известный как «бог спермы». У Ротмана были зачесанные назад длинные седые волосы и пронизывающий взгляд голубых глаз. Он явился в область репродуктивной медицины значительно позже моего зачатия и вряд ли обладал нужной мне информацией и историческими сведениями. Его интересовало не прошлое, которое я так усердно пыталась понять, а будущее. У меня тоже будущее вызывало любопытство — я все еще находилась под сильным впечатлением от множества прочитанных и услышанных историй мужчин и женщин, которые не могли обрести идентичность ввиду отсутствия информации.

— Сколько душ — потенциальных — здесь у вас? — спросила я, оглядывая кампус, похожий на небольшой, хорошо защищенный ядерный арсенал.

Я нарочно употребила слово душа. Хотела разобраться, волновали ли Ротмана человеческие жизни, которые были возможны благодаря пробиркам со спермой, или его интерес не простирался дальше места продажи. Просматривая каталог криобанка, я отметила, что при выборе донора можно было просмотреть его детские фотографии, а также историю его семьи до третьего поколения; были доступны записи, в которых донор рассказывает о том, что его интересует, даже образцы поэзии, песен, статей и рисунков. Родители — и, наверное, дети — при желании смогли бы услышать голос донора или прочитать написанный от руки сонет. Я размышляла, в какой степени достаточно иметь доступ к биографическим обрывкам такого рода.

Ротман помолчал, словно никогда не задумывался над этим вопросом. Там были сотни цилиндров, и каждый — я видела, когда мы зашли внутрь и Ротман вскрыл несколько, показывая мне, — содержал тысячи и тысячи крошечных пробирок со спермой.

— Думаю, миллионы, — сказал он. — Миллионы душ.

Это и рядом не стояло с подпольным институтом, в котором оказались мои родители в Филадельфии в 1961 году. Технологии заморозки спермы еще не существовало. Разумеется, не было и каталога. Ни веб-сайтов с рекламой мечты, ни информации о потенциальных донорах в духе опросника Пруста: «С кем бы вы мечтали вместе пообедать?» Интересно, сидели ли мои родители в кабинете Эдмонда Фарриса, обсуждая достоинства тех или иных мужчин? На самом деле я в этом сомневалась. Было достаточно пристойных, утонченных эвфемизмов того времени. Хотели ли они, чтобы цвет волос и глаз их будущего ребенка был как у отца? Задумывались ли они над группой крови? В отличие от многих сегодняшних будущих родителей — нас в том числе — мои родители вряд ли бы запросили биографические и личные данные своего донора. Они хотели бы отгородиться от него, расщепить на молекулы, не оставляя никаких следов. «Предоставьте нам всю работу», — возможно, сказали моим родителям. Если их вообще ввели в курс дела.

Мы сидели в кабинете Ротмана на втором этаже в окружении репродукций знаменитых полотен. «Звездная ночь» Ван Гога висела рядом с одним из его автопортретов: изображения состояли из завитков сперматозоидов. Через несколько дней Ротман пришлет мне сувенир — шариковую ручку с плавающим пластмассовым зародышем и футболку с изображением сперматозоида, немного похожего на Каспера, доброе привидение, но выполненным в стиле «Крика» Эдварда Мунка. Не знаю, была ли его вульгарная самопрезентация перформансом или заветной целью — наверное, и тем и другим понемногу. Он мнил себя создателем жизней. Чем больше жизней, тем лучше.

Я начала рассказывать Ротману о своем собственном недавнем открытии. Мне было тяжело завладеть его вниманием, но в конце концов удалось, запинаясь, рассказать свою историю. Судя по его виду, он расстроился, когда я рассказала о поисках Бена. Он, как и многие другие директора банков спермы, верит, что отмена анонимности будет разрушительна для всей отрасли. Возможно, так и есть. Если бы Бен, будучи молодым студентом-медиком, знал, что его личность однажды может быть раскрыта, то никогда бы этого не сделал. Меня бы не существовало.

— А как же насчет информационной открытости? — поинтересовалась я. — Рекомендуете ли вы родителям рассказывать детям об их происхождении?

Он пожал плечами:

— Вообще это им решать. Мы не вмешиваемся. Не вижу особой разницы.

— Это может нанести сильную травму, — пояснила я. — Не знать. А потом выяснить.

Я расчувствовалась. Я видела все эти металлические цилиндры с крошечными пробирками, в каждой — умопомрачительное количество замороженных сперматозоидов. Когда мы ранее шли по комплексу, я заметила транспортировочные контейнеры с металлическими емкостями жидкого азота, на крышках которых были желтые наклейки: «ПУСТЫЕ ПРОБИРКИ ВОЗВРАТУ НЕ ПОДЛЕЖАТ». Замороженную сперму доноров вроде «Ле Артиста» или «Тренера года» тщательно запаковывали в прочный гофрированный картон и погружали в грузовики FedEx или в грузовые отсеки самолетов, отправляя бог знает куда. Миллионы. Миллионы душ.

— Почему же это наносит травму? — Ротман был озадачен. — Вы ведь появились на свет, не так ли?

Я и раньше слышала подобные рассуждения. Ведь я могла бы вообще не родиться. Конечно, да. Я была благодарна за свою жизнь. Благодарна, что у Бена Уолдена выдался свободный часок в день моего зачатия. Благодарна родителям, их мужеству и отчаянию, даже их способности на многое закрыть глаза. Но благодарность и травма — вещи не взаимоисключающие.

Я говорила медленно:

— Это наносит травму потому, что мне пятьдесят четыре года, и я узнала, что папа, которого я боготворила, папа, вырастивший меня, не является моим биологическим отцом. Что семья, из которой, как я думала, я произошла, не является моей биологической семьей. Что мои предки не являются моими биологическими предками.

Ротман откинулся на спинку стула и обратился ко мне. По его лицу пробежала тень искреннего сострадания.

— Понимаю, как это трудно, — сказал он. — Но для пятидесяти четырех лет вы выглядите потрясающе, — просияв, добавил он. — У вас хорошие гены.

* * *
Внутриматочное оплодотворение, гормоны, каталоги с изображениями сияющих молодых женщин, которые изучали мы с Майклом, встречи с врачами, психотерапевтами, специалистами, не одна поездка через всю страну — от всей этой суматохи у нас остались размытые воспоминания. С каждым шагом мы все глубже и глубже погружались в омут, вынуждены были вести себя логично и адекватно, как подобает в таких случаях. Многие другие пары так себя и вели. Но мы перестали видеть логику в происходящем. В то время я бродила как во сне, будто некая погребенная часть меня понимала, что я на знакомой территории. История повторяется. Приставшие ко мне за годы фрагменты, обрывки разговоров, обмены взглядами, закрытые двери, глухой шепот в период наших попыток завести второго ребенка, когда этот ребенок стал нашей целью, вызвали во мне ощущение, будто я участвовала в репетиции пьесы, реплики из которой уже знала наизусть.

В конце концов мы решили остановиться. Решили, что наша семья из трех человек — то, что нам нужно, и что жизнь Джейкоба будет счастливее моей, даже если у него не родится брат или сестра. Возможно, мы поступили бы иначе, будь мы на тот момент бездетны и одержимы целью стать родителями любой ценой. Но у меня было чувство, что этот путь для меня опасен. Почему, я не понимала. Интуиция подсказывала, что мы сломали бы себе жизнь, если бы решились пройти этот путь. Невзгоды, душевные муки, отречение, тайны, скорбь связались в один тугой узел. Я знала только одно: я задыхалась, парализованная тем выбором, который никак не могла сделать, и будущим, которого не могла постичь.


В тот день, когда я узнала, что мой отец не был моим отцом, я не думала о нашей собственной короткой и лихорадочной вылазке в сферу искусственного оплодотворения. Не думала я о ней и когда впервые вспомнила точные слова матери, сказанные на автостраде Со-Милл-Ривер, за которыми последовал разговор с Сюзи. Поначалу я не проводила никаких параллелей между опытом родителей и своим собственным, а когда узнала, что была зачата с помощью донора, все шлюзы открылись, и я нашла Бена.

Степень взросления определяется способностью представить своих родителей теми людьми, какими они были до нашего рождения. Моя мать: женщина еще без ярко выраженного пограничного состояния расстройства личности по нарциссическому типу со злым, вспыльчивым характером. Мой отец: мужчина в полном расцвете сил, а не хрупкий человек, поглощенный своей печалью. Вдвоем они — молодые, яркие, все еще влюбленные друг в друга, возлагающие надежды, молящиеся о жизни, которая даст им семью, вознаградит их за страдания. По прошествии времени потрясение ослабло, я смогла нарисовать в воображении мир до меня и представить себе родителей: небезупречных, оптимистичных, верящих в теории того времени, отдающихся на милость якобы знающих специалистов.

Вскоре после моей встречи с Беном я в подвале нашла принадлежавшую матери закрытую коробку, в которой хранились записки и открытки с моего рождения. Среди них была телеграмма от израильского раввина, адресованная моим прародителям, поздравление с великой мицвой — рождением десятой внучки. На самом дне коробки лежала маленькая открытка из цветочного магазина, адресованная маме и написанная папиной рукой:


Милая моя радость!

На это ушло много времени. Было тяжело. Но у тебя, как всегда, получилось исключительно.

Со всей любовью,
Пол

43

Однажды, разбираясь в ящиках письменного стола, я нашла открытку, которую Сюзи написала Джейкобу на его бар-мицву четырьмя годами раньше. «Подлежит обмену на портрет твоего прадеда Иосифа Шапиро», — гласила она. Когда Ширли переехала в Чикаго, Сюзи унаследовала портрет деда. Для меня это был больной вопрос, но я его никогда не поднимала. Тот дедов портрет висел над камином в квартире моих бабушки и дедушки. В семье, где портретами гордились, это был настоящий портрет старейшины семьи: большой, живописный, внушительный. Наш дед смотрелся величественно в темно-сером костюме-тройке, ладонь лежала на книге, на переносице аккуратно сидело пенсне. Это был человек, который управляет своей судьбой. Я почему-то считала, что, обладая этим портретом, я чудесным образом управляла бы своей.

Я не знала, почему Ширли отдала портрет Сюзи, и втайне удивленно радовалась, что Сюзи собиралась передать его Джейкобу. Я надеялась, что Джейкоб в своем будущем доме повесит его как фамильную ценность, семейную реликвию. Но будет ли портрет подлежать обмену по открытке теперь, когда Иосиф Шапиро уже не был прадедом Джейкоба? Этот вопрос не давал мне покоя и в то же время был неуместен. Я понимала, что Джейкоб едва ли заинтересуется — возможно, никогда и не интересовался — этим скончавшимся много лет назад человеком, связан он был с ним родством или нет. Часть нашей семейной истории теперь была запаяна, как «капсула времени» с зернистыми документальными кадрами, пожелтевшим талитом, серебром, зажимами для талита филигранной работы и обрамленными фотографиями людей, которых я раньше считала своими.

Сюзи снова отдалилась от меня — отдалилась с удивительной легкостью, даже с каким-то ощущением облегчения. Наша пожизненная отчужденность получила наконец объяснение. В течение недолгого времени сразу после сделанного мной открытия у нас состоялось несколько телефонных разговоров, во время которых мы пытались анализировать, что́ наш папа мог или не мог знать. Я спросила у Сюзи, не подозревала ли она с самого начала, что я не была ребенком нашего отца. Не потому ли она годами раньше подняла тему методов смешанного искусственного оплодотворения? Она сказала, что и вправду подозревала.

— Почему? — спросила я.

— Просто ты была так похожа на… христианку, — ответила она.

Я сосредоточилась на другой сводной сестре, не той недоверчивой сестре моего детства, а той, с кем у меня была кровная связь. Бен и Пилар дали мне разрешение — я считала, что мне нужно его получить, чтобы выйти с ней на связь. Они были дружелюбны и обходительны, но шли дни, а мне все больше казалось, что я так и останусь заблудшей странницей. Чужой на чужой земле. Язык Торы время от времени возникал из глубин моего сознания, будто взбаламученный со дна гигантского котла. И рассеет тебя Господь по всем народам, от края земли до края земли. Тема изгнания была мне хорошо знакома. Удалением из пределов и его последствиями была прошита каждая библейская история, которую я знала. Даже отрывком из Торы для бар-мицвы моего Джейкоба был Бемидбар[64], ужасно скучный фрагмент, в котором Бог просит Моисея провести перепись идущих по пустыне двенадцати колен Израилевых.

Я стала взывать к друзьям и знакомым — раввинам, священникам, буддистским монахам, философам, — прося консультации. Я познакомилась с этими замечательными людьми, когда Джейкоб был маленький: я тогда писала мемуары о своей духовной жизни в надежде примирить свою веру — или отсутствие веры — со своим религиозным образованием. В то время я испытывала духовный кризис. Как оказалось, знакомства, заведенные тогда, мне пригодились вновь. Теперь у меня был кризис души.

Духовная наставница мне сказала — могу только позавидовать ее уверенности, — что мертвые не чувствуют боли. Когда мы умираем, сказала она, мы обнимаем взором все вокруг: всю сложность оставшейся после нас человеческой трагедии. После смерти мы видим собственную жизнь с высоты, осмысливаем ее цель постфактум. Специалист по философии йоги дал мне книгу о карме. Директор Института холистики обнадежила тем, что когда я пройду через раздирающую меня боль и окажусь по ту ее сторону, то обрету свободу. Она посоветовала мне встать у портрета каждого из людей, которых я считала своими предками, и спросить: «Кто вы мне?»

Прямо перед Ханукой[65] я позвонила Дэвиду Ингберу, ребе, ставшему мне коллегой и другом. Прошло шесть месяцев с начала моих скитаний. Выслушав мою историю, он мягко сказал: «Ты можешь сокрушаться: „Случилось невозможное, ужасное“. А можешь радоваться: „Случилось прекрасное, удивительное“. Можешь думать, что ты в изгнании. А можешь представлять, что обрела второй дом».

В конце разговора я пожелала ребе счастливой Хануки.

— Счастливой Хануки и, — он рассмеялся, — веселого Рождества!


Воодушевленная словами о прекрасных, удивительных возможностях, я написала Эмили Уолден в Facebook и на следующий день получила ответ. Ее письма сразу показались хорошо знакомыми. Как это объяснить? Две близкие по возрасту женщины, обе замужем, у обеих дети примерно одного возраста. Где-то раз в месяц каждая из нас устраивалась поудобнее с утренним кофе и писала письма, которые всякий раз становились длиннее.

Вот какое фото я сделала на утренней прогулке. А это вид из моего окна.

Обе мы застенчивые, сильные, спокойные, преданные, чувствительные. Обе мы серьезно относимся к работе, пылко — к детям, верны дружбе со старыми подругами. Последнее время я стараюсь восстановить связи с важными для меня людьми. Я сейчас одна дома — редкое и приятное явление. Незадолго до этого я онлайн прошла личностный тест по Майерс — Бриггс и обнаружила, что принадлежу к типу INFJ: интроверсия, интуиция, эмоциональность, суждение, — к этой категории относится меньше одного процента людей. У меня было чувство, что Эмили, возможно, тоже попала в этот процент. Какие из наших качеств могли быть наследственными? А какие приобретенными?

Она выросла в Портленде, дочь Бена и Пилар — медика и его жены-иммигрантки. Она старшая из троих детей. Каждое воскресное утро своего детства она отправлялась с родителями в церковь. С фотографий смотрела темноволосая, тощая, хорошенькая девочка, розовощекий подросток в походе и на школьных экскурсиях. Бен был прав. Мы действительно были похожи, несмотря на очень разную масть. На противоположном конце страны я росла единственной дочерью Пола и Айрин — соблюдавшего предписания иудейского вероучения фондового маклера и бывшего менеджера рекламного агентства, которая стала несчастной домохозяйкой. Каждое субботнее утро я ходила с папой в синагогу. Похожие фотографии были и у меня: улыбающаяся редкозубым ртом девочка, неуклюжая ученица старшей школы в водолазке и вельветовых брюках. Два удивительно разных мира — и в то же времяглубоко личная генетическая связь, обусловленная общим отцом.

Полагаю, за долгие годы наши с Эмили пути вполне могли случайно пересечься. Казалось, у нас с Эмили вполне могли быть общие друзья и опыт. Со временем мы обнаружим, что обе были подписаны на одного и того же педагога медитации и что у Эмили были подруги, принявшие участие в Хеджбруке — сельском выездном семинаре для женщин на северо-западе США, где я проводила мастер-классы. Нас не многое разделяло. Мы могли обе оказаться в аудитории на литературных чтениях или медитациях. Мы могли посещать одни и те же вечеринки; несмотря на разницу в шесть лет, в магистратуре мы учились одновременно. Паромы, поезда, автобусы, самолеты — миллионы душ пересекались друг с другом, ничего не подозревая.

И все же мы оставались продуктами разных вселенных. На тех видео в YouTube, которые я смотрела, напряженно ожидая от Бена ответа на свои письма, была большая шумная семья, праздновавшая Рождество. Однажды проснувшись в субботу утром, я прочитала длинное письмо от Эмили, к которому она приложила фото кулинарного рецепта на запачканной многократным использованием карточке:

«Элис Уолден (наша биологическая бабушка) была удивительной женщиной. Она не училась в университете, потому что заботилась о больной матери. Но была очень способной и умела внятно излагать свои мысли — папа говорит, что она любила читать словарь. Посылаю тебе один из ее рецептов».


Некоторое время я всматривалась в почерк, изучая его. Элис Уолден. Мать Бена. Бабушка Эмили. Моя бабушка, биологическая. Видела ли я что-то знакомое в том, как Элис Уолден выводила буквы? Передается ли генетически изменение почерка из поколения в поколение? Возможно. Я обратилась к самому рецепту, который назывался «Двадцатичетырехчасовой салат-латук».

Инструкция предписывала уложить разобранный на листья кочан латука на дно формы для запеканки, предпочтительно стеклянной, поверх листьев добавить салатный сельдерей, зеленый лук, перцы и водяные каштаны, сверху выложить целую чашку майонеза, посыпать сахаром, сыром, салатной приправой и поместить в холодильник на двадцать четыре часа, добавив кусочки бекона перед подачей.

Если бы меня попросили изобрести самый нееврейский рецепт, не думаю, что смогла бы придумать что-либо более подходящее, чем сыр и кусочки бекона: смешивать молочное и мясное, тем более бекон, было предельно некошерно, если использовать оборот из идиша моего детства. Не говоря уже о самой идее салатной запеканки, оставленной охлаждаться на всю ночь. Пока Уолдены лакомились «Двадцатичетырехчасовым салатом-латуком» своей бабушки, в доме моего детства ели куриный бульон с клецками из мацы, креплах[66] с мясом и фаршированную рыбу в ярко-красном соусе из хрена.

Псалмы Эмили. Мои молитвы в Шаббат. Ее рождественская елка с мишурой и рождественскими гимнами. Моя семейная менора[67] из серебра — та, что я использую по сей день, — со свечами, горящими каждую Хануку в эркерном окне дома моего детства. Большой, умиротворенный, людный мир, в котором росла она. Маленький, запутанный, одинокий мир, из которого сбежала я. Ее папа — наш папа, хотя по многим критериям не мой папа, — с его розовыми щеками и вдумчивой, мягкой манерой. Мой папа — тот, чей голос я буду слышать до конца жизни, — поющий биркат ха-мазон, благословение после съедения хлеба. Если закрыть глаза, можно вернуть его сюда: Shir hama-a lot beshuv Adonai, et shivat Tzion, hayinu k’cholmim. Az yimalei s’chok pinu, u’lshoneinu rinah. Он немного фальшивит, голос заунывный, молящий, а когда мы через стол встречаемся взглядами, он мне улыбается и гладит меня по руке. Когда Господь снова обратил плен Сиона, мы были похожи на тех, кто мечтал. И наполнились уста наши смехом и язык пением, и сказали они среди язычников, что Господь сотворил для них великие дела.


Мы с Эмили уже долгое время продолжали неторопливо через всю страну обмениваться письмами, включая в них все больше подробностей своей жизни. Наши сыновья оба выбирали университеты. Оба любили музыку и очень хорошо успевали по математике. Наши дети участвовали в маршах и демонстрациях протеста против недавних президентских выборов. Мы обе были озабочены и встревожены новостями. Я обнаружила, что Эмили чрезвычайно чутко реагировала на подробности моей семейной истории, и осторожность, которая, наверное, у нее была, стала теперь сходить на нет. Мы начали строить планы встретиться поздней весной, когда я буду в Портленде во время промотура книги. «Надежда и любопытство» — так она описывала, что чувствовала по отношению ко мне. Эти слова отражали и мои чувства.

Однажды, открыв ее письмо, я увидела в нем отрывок из работы Пемы Чодрон, буддистской преподавательницы и писательницы, перед которой я давно преклонялась: «Чувствовать себя по-настоящему живым, по-настоящему пробужденным — значит все время выпадать из гнезда.

Жить полной жизнью — значит все время ступать на незнакомую территорию…»[68]

Начиная с июня предыдущего года я каждый день чувствовала, что жила — изгнанная, вечная скиталица — на чужой земле. Но, по правде говоря, так было всегда. Твердая почва под ногами была не более чем иллюзией — не только для меня, но и для всех нас. Эти слова: «по-настоящему пробужденным», «жить полной жизнью» — отправила мне сводная сестра, с которой я не была раньше знакома. Я боролась за эти состояния всю свою жизнь, частично находясь в оцепенении. Мы были похожи на тех, кто мечтал. Теперь больше никакого оцепенения. Ты обретешь свободу.

44

Продолжая переписываться с Беном и Эмили, я пыталась ослабить контроль над самим понятием определенности. Определенность перестала быть желаемым состоянием, особенно в свете того, что я всю жизнь прожила в состоянии чрезвычайной определенности и чрезвычайной ошибочности. Вместо этого я старалась ловить каждую новую волну, как серфингист: ловкий, удерживающий равновесие, сосредоточенный, — и будь что будет. На праздники я испекла много рождественского печенья. Почему рождественского? Сделала я это почти в шутку, но также давая себе что-то вроде разрешения. «Веселого Рождества!» — сказал Дэвид Ингбер. Я любила рождественское печенье. Почему нельзя было его испечь? Обсыпав имбирных человечков и венки красным и зеленым и дав им остыть, я сложила их в банку и поставила на кухонную стойку. Каждый вечер мы зажигали ханукальные свечи и вдвоем с Джейкобом пели брахот[69]. С генетической точки зрения я была наполовину еврейкой-ашкеназкой, наполовину англосаксонкой-пресвитерианкой.

Моих предков разбросало по долам и весям. Испытывать замешательство или обрести свободу. Выбор за мной.

Я много перечитала о редком наследственном заболевании глаз, о котором мне рассказал Бен, — единственная болезнь, про которую, как он считал, мне важно было знать. Когда я сходила к офтальмологу, исследования на самом деле выявили, что у меня проявились ранние признаки заболевания. Оно могло сказаться на мне годы спустя, сделав свет рассеянным и перекрыв ви´дение в темноте. В худшем случае меня ждала трансплантация роговицы, но гораздо позже. Я узнала, что рецессивная форма появляется в предродовой период и, несомненно, к моменту рождения. Я не была ребенком своего отца. Глаза, которыми я смотрела на мир, как только их открыла, были глазами, которые я унаследовала от Бена Уолдена.


Кому: Дани Шапиро

От кого: Бен Уолден

Тема: Спасибо


Привет, Дани!

Большое спасибо за стихотворение У. С. Мервина. Я планирую включить его в свой блог. Оно остро затрагивает тему памяти и старения. На днях я навещал двоих обитателей дома престарелых и беседовал с хрупким старичком, который недавно упал с кровати. Я никуда не спешил, сидел и слушал, а он рассказывал мне о том времени, когда играл на тромбоне в составе разных очень известных оркестров. Забавно было наблюдать, как он весь засветился, изливая свои воспоминания.

Пилар шлет свои теплые пожелания тебе, Майклу и Джейкобу.

С любовью,
Бен
Вот что мы с Беном теперь делали. Мы обменивались цитатами. Когда мне попадалось что-то, что могло бы понравиться ему, я мысленно отмечала отрывок, который можно ему переслать. Статья на австралийском сайте о вере, ссылка на «Визиты в госпиталь»[70] Уолта Уитмена на сайте Brain Pickings[71], присланное мне подругой проникновенное стихотворение. Я написала ему о своем любимом романе, «Останется при мне»[72] Уоллеса Стегнера, и он ответил, что у него он один из любимых и что недавно он даже перечитал его. Было ли совпадением, что мы оба любили Стегнера? Наши литературные пристрастия были необычайно похожи. Такое совпадение наших самосознаний ощущалось как утешение и утрата одновременно. Майкл назвал то, чем мы занимались, взрослым вариантом обмена аудиокассетами. Это давало возможность биологическим отцу и дочери, раньше не знавшим друг друга, сказать: вот я какой (какая). Переосмысление.

Пока мы с Беном продолжали общение, укрепление связей — за это время окружающие мой дом луга покрылись толстым слоем снега, озера замерзли и их усеяли темные фигурки подледных рыбаков, — мне стал показываться мой папа. Он возник в моем внутреннем мире, будто терпеливо ждал, когда я буду к этому готова. Время от времени, подняв голову от книги, которую читала, я могла увидеть его сидящим в комнате в своей любимой, связанной косичкой безрукавке и в ермолке на голове.

На иврите душа — нешама. Это слово переводят на разные лады: то как «ветер», то как «дыхание». Попробуй поймать — исчезнет. Я снова была в состоянии чувствовать присутствие отца, легко узнавая этот холодок по телу. Кажется, он намеренно давал мне понять, что был там, со мной. Смотрел со сдержанной доброжелательностью призрака. Он медленно кивал, будто хотел засвидетельствовать свое сожаление, что не мог вернуться и помочь мне и что мне придется преодолеть этот сложный путь в одиночку.

Я откопала свои записи, сделанные много лет назад во время телефонного разговора с духовидицей. Вообще-то я особо не верила ни в духовидцев, ни в ясновидящих, да и не припомню, чтобы мне в то время позарез нужно было поговорить с усопшими. Мой литературный агент настоятельно советовала, чтобы я записала все, что услышу, а я имела привычку следовать ее советам. Теперь я просматривала вырванные из тетрадки листки, будто это были реликвии другой эпохи. Мы с духовидицей говорили о моих родителях, но все это попадало в категорию «до». До того, как я узнала правду — о них, о себе. Я хотела убрать листки обратно в ящик, но взгляд упал на ту часть, где говорилось о папе. Он просит прощения, что в детстве не рассказал вам правду. Многое осталось несказанным. Он говорит, что однажды вы поймете, почему ему было необходимо пройти этот путь в одиночку.

Тогда эти слова не нашли у меня отклика. Я вообще ко всей затее относилась скептически. Но теперь я обратила на них внимание. Безусловно, многое осталось несказанным. Правду не сказали. Он был одинок и держался особняком. И теперь извинения отца — написанные моей рукой под диктовку духовидицы — трактовались иначе. Он пытался мне что-то сказать. Даже казалось, будто он знал, что ожидало меня в будущем.

Я посмотрела документальный фильм канадского режиссера Бэрри Стивенса, который в молодости узнал, что был зачат с помощью донора, и в зрелом возрасте начал поиски своего биологического отца. В свой фильм Стивенс добавил видеосъемки из детства, где он с родителями — мамой и, как оказалось, гражданским папой — был на каникулах в Калифорнии. На видео — муж чина, который, отставая на несколько шагов, следует за их семьей, пока они прогуливаются около винодельни. Он идет, чуть склонив голову и заложив руки за спину. Он выглядит чуть ли не униженным, будто считает, что не заслуживает прогуливаться рядом с ними. Это напомнило мне отца и его собственное уничижение. Раздраженный, снисходительный тон матери, когда она говорила с ним или о нем, ее чистое и недвусмысленное презрение. Теперь его уход от мира отчасти казался расплатой за то, что он стал мне отцом.

Всю свою жизнь я старалась, чтобы он мной гордился. Не проходило ни дня с самой его смерти, когда бы я не думала о нем или мысленно не советовалась с ним. Моя первая пронзительная тоска из-за отсутствия между нами биологической связи постепенно меркла, как и горестные чувства, когда я пришла к заключению, что он носил правду в своем сердце. Через духовидицу он извинился передо мной за то, что многого не сказал. Но как он мог сказать? Ведь окружавшие его врачи, специалисты настаивали, что хранить молчание будет лучше для всей семьи. Я снова слышала голос Ширли: «Зная то, что ты знаешь, ты дочь Пола еще в большей степени, чем можешь себе представить». Возможно, я была скроена из той же ткани, что и Бен Уолден, но я была и навсегда останусь дочерью Пола Шапиро. К голосу Ширли у меня в голове добавился голос Хаскела Лукстайна: «Kol hakavod вашему отцу. Честь и хвала». Если бы не он, мне не суждено было бы родиться. Я была с ним связана на уровне неша ма, и это не имело никакого отношения к биологии, только к любви.

45

Той зимой на конференции в Майами я слушала лекцию Люка Дитриха, журналиста, написавшего книгу о своем деде-хирурге. Его дед был знаменит тем, что провел человеку с тяжелой формой эпилепсии процедуру лоботомии, имевшую непреднамеренное последствие полной и безвозвратной потери памяти. Этот человек, известный как «пациент Г. М.», в течение следующих шестидесяти лет был самым изучаемым пациентом в истории нейробиологии. Дед Дитриха был активным и успешным лоботомистом, проводившим тысячи таких операций на головном мозге душевнобольных в 1940-е и 1950-е годы, когда эти процедуры считались якорем спасения для людей с определенными поражениями головного мозга и психическими расстройствами.

Конечно, сегодня мысль о внедрении через глазное отверстие с помощью хирургического молотка острого инструмента, с тем чтобы отсечь префронтальную область коры головного мозга, кажется варварской и безрассудной. Но в то время только в Соединенных Штатах процедуру лоботомии прошло сорок тысяч человек. Хирурги, проводившие такие процедуры, считали, что делают для человечества полезное и важное дело. Один хирург, совершивший вклад в развитие лоботомии, даже получил Нобелевскую премию, хотя в последние годы возникло движение за то, чтобы ее аннулировать, и его сторонники назвали эту инновацию колоссальной ошибкой.

Я пошла на лекцию Дитриха частично из-за своего давнишнего интереса к истории нейробиологии, но еще и потому, что мне бросилось в глаза название книги — «Пациент Г. М.: история памяти, сумасшествия и семейных тайн». Его семейные тайны сильно отличались от моих, но что у нас с ним было общего, так это «длиннофокусный объектив», через который мы были вынуждены видеть контекст времени. В 1940-х годах процедуры лоботомии считались нормальным явлением. Людям — пациентам и их семьям — говорили, что операция поможет. Их даже могли уверять, что это метод лечения. С врачами не спорили — это касалось и вопросов донорского оплодотворения в 1960-х годах. Евгенические преимущества донорского оплодотворения обсуждались с уверенностью и без чувства смущения или неловкости. Считалось, что дети, зачатые таким путем, будут иметь в жизни огромные преимущества: они были генетическими потомками людей науки, людей со славным характером, людей с идеальной семейной историей. Эти дети никогда не узнают правды о своем происхождении, и гражданские папы могли спокойно верить во что хотели.

Однако по факту ситуация была мрачнее и сложнее. Врачи оплодотворяли пациенток своей собственной спермой или спермой того, кто был под рукой. Редкие клиники и больницы контролировали, сколько раз мужчина мог сдавать сперму, отчего в небольших с географической точки зрения регионах рождались десятки сводных братьев и сестер. Недавно я услышала от своего друга-писателя историю: пару десятилетий назад он был донором спермы — был он тогда бездомным, жил в машине, употреблял наркотики и находился под опекой государства. «Всю свою биографическую справку я выдумал, — рассказал он мне. — Гарвардское образование, член студенческой спортивной команды по теннису. Я пользовался спросом».

«Современного принципа информированного согласия не существовало», — говорил Дитрих со сцены аудитории.

Какие документы подписали мои родители? Хранили ли тогда записи или немедленно уничтожали? Я неоднократно пыталась выйти на связь с тремя детьми Эдмонда и Огасты Фаррис, которым было уже по семьдесят с лишним лет, но они на мои просьбы не ответили. Их сын, которого тоже звали Эдмонд, был певцом на Carnival Cruise Lines. Я знала, что мое письмо он получил, так как он по ошибке перенаправил ответ мне же, сопроводив коротким комментарием, адресованным своей сестре: «Сю, что думаешь?»

Позор, позор и еще раз позор, настоящее затмило прошлое, окутывая его пеленой злобы и оценочных суждений. Как не задаться вопросом, почему методы того времени считались правильными, безопасными? Мне было интересно, как отпрыски Фарриса оценивали деятельность своих родителей, которые вдвоем занимались медициной без лицензии и вне закона. Что они знали? Испытывали ли дети гордость за родителей? Переживали ли? Восприняли ли как катастрофу то, что об их отце забыли? Или, возможно, им были известны истории, подобные моей, но не имевшие счастливого финала?

«Не хочу прослыть презентистом», — говорил Дитрих. Презентизм — анахронистическое видение идей и точек зрения настоящего времени в интерпретации событий прошлого. Мыслить подобным образом достаточно просто. Я так и делала с того самого момента, как узнала правду о своем происхождении. Те первые месяцы были заполнены сначала неверием в то, что мои родителя вообще могли сознательно участвовать в таком обмане, а позднее злостью и сожалением, что они приняли те решения, которые приняли, хотя эти решения привели к моему появлению. Довольно долгое время я представляла себя на их месте как продукт конца двадцатого — начала двадцать первого века, со всеми биологическими, генетическими, историческими и психологическими инструментами, какие были мне доступны.

Но теперь я осознала, что у моих молодых будущих родителей ни одного из этих инструментов не было. В их распоряжении были лишь собственный страх, стыд, отчаяние и желание завести ребенка любой ценой. Взявшись за руки, они уходили во все более глубокие дебри. Обратного пути не было.

А после случившегося они сделали вид, что ничего не было. Они больше никогда об этом не говорили — ни друг с другом, ни с членами семьи, ни с друзьями. Моя мать — уже успешно забеременевшая — пришла обратно к своему гинекологу в кабинет, завешанный фотографиями знаменитостей. Чем тяжелее становилась я у нее в животе, тем больше росла ее уверенность, что я была ребенком своего отца. Как могло быть иначе? У матери всегда была замечательная способность искажать реальность по своему усмотрению. Скорее всего, о поездках родителей в Институт Фарриса гинеколог ничего не знал — или решил ничего не знать.

Из написанной в 1964 году Файнгольдом книги «Искусственное оплодотворение»: «При и. о.[73] ребенку никогда ничего не говорят». Это было, пожалуй, самое мучительное из прочитанного мной — работа, написанная тяжелым языком и самодовольным тоном. Файнгольд проявил педантичность, осветив такие аспекты, как «И. о. и публика», «И. о. и религия», «И. о. и закон». По ходу повествования подчеркивалась анонимность. Доктор описал, как обойтись без правовых вопросов отцовства, сразу после искусственного оплодотворения направив женщину к стороннему гинекологу, не знающему об искусственном оплодотворении.

«Для того чтобы суд не смог установить, что отец ребенка — донор, некоторые гинекологи смешивают сперму мужа со спермой донора. Некоторые полагаются на строжайшую секретность в отношении и. о., чтобы препятствовать решению вопросов в судебном порядке. Многие врачи направляют беременных посредством и. о. пациенток к гинекологу, который не посвящен в факт оплодотворения с помощью донора. Если гинеколог знает, что муж не является отцом новорожденного ребенка, с его стороны нечестно и незаконно заявлять мужа в качестве отца в свидетельстве о рождении… Хорошо известный и уважаемый автор по теме бесплодия настойчиво утверждает, что ложь во спасение — акт благотворный, гуманный. Он пишет: „Это нарушение подобно сжиганию на улице опавших листьев, чтобы они не рассыпались по соседской лужайке. Совершённое благо полностью нейтрализует нарушение закона“».

В день, когда я родилась, в свидетельстве о рождении записали имя папы. Милая моя радость. Ну вот, теперь сомнений нет, что он мой отец. На это ушло много времени. Было тяжело. Его имя стояло на первичном документе, удостоверяющем идентичность. Ложь во спасение, акт благотворный, гуманный, подобный сжиганию на улице опавших листьев.

46

В теоретической физике часто используется принцип «бритва Оккама», создание которого приписывают логику четырнадцатого века, чье имя он носит. Принцип гласит: «Не следует привлекать новые сущности без крайней на то необходимости». Позднее он был доработан сэром Исааком Ньютоном, писавшим в «Математических началах»: «Мы не должны допускать больше причин естественных вещей, чем истинные и достаточные для объяснения их явлений».[74]

Майкл выдвинул мне идею принципа «бритвы Оккама» в самом начале моих усилий, направленных на то, чтобы понять, что было известно родителям. Он рассказал мне, что в области науки этот принцип часто сопровождает формулировка: «Если есть два способа объяснить одно явление, следует выбрать тот, что проще». Сначала я противилась этой идее — скорее рефлекторно, в целях самозащиты. Ничто в моей истории не казалось простым, и довольно долго я чувствовала, что безопаснее будет сочинять хитроумные легенды про обман и интриги, так как они казались более подходящими для пережитой мной встряски.

Но научный метод в итоге помог мне обрести успокоение, найти нарратив — хотя я и перестала таковым доверять — для создания правдоподобной истории. Простейшим объяснением паломничества родителей в Институт Фарриса было то, что Эдмонд Фаррис был известен тем, что пользовался услугами доноров спермы. И точка. Методы лечения, инновации, дебри эвфемизмов оставим в стороне — это то, что делал Фаррис. И где бы на этой логарифмической линейке «самосознание против отрицания» мои родители ни оказались, знание было. Глубокое знание. Скрытое знание. В случае с матерью, думаю, изощренная диссоциация в отношении правды, кто я была такая и откуда я произошла.

Самое мучительное в моем открытии было связано с отцом — выявилась истинная причина его депрессии, его физической и душевной боли, его угасания: в центре всего этого, конечно, была мать. Пусть я проводила намного больше времени в мыслях о том, что это значило для папы, двигателем была мама. Она проявляла активность. Он — уныние, пассивность. Она была человеком, который не хотел и слышать об отказе. Он проживал свою жизнь так, будто на него с самого рождения сыпались одни отказы. Именно мать, должно быть, изучила вопрос и нашла Эдмонда Фарриса, ученого-самозванца, человека «себе на уме». Именно мама записалась на прием. А если пришлось урезонивать — когда разговор становился конкретным и откровенным, здравым, — именно мама и урезонивала.

Но вот я родилась, и неординарная история моего зачатия, как и его последствия, растворились в магическом мышлении. Если о чем-то не говорили, значит, этого не было. Только вот тайнам, особенно глубоко хранимым, свойственно напитывать собой все вокруг. Пока я тыкалась носом и искала ощупью смысл в истории себя и родителей, моим орудием анализа стало «непомысленное знание»[75]. Кристофер Боллас, психоаналитик, который ввел его в обращение, пишет: «В каждом из нас есть фундаментальное расщепление между тем, что мы думаем, что мы знаем, и тем, что мы знаем, но, возможно, никогда не сможем думать»[76].


«Я дала тебе жизнь! — кричала мне мама, когда особенно сердилась, если я не подчинялась ее желаниям, ее воле. — Я дала тебе жизнь!» Я всегда считала эти слова смешными, но меня озадачивало, что мама постоянно подчеркивает сей фундаментальный первичный факт. В каждый свой взрослый день рождения я должна была позвонить ей — мне даже в голову не приходило, что обычно бывает наоборот, — и сказать спасибо за то, что она меня родила. Так ядовитые пары просачивались из-под герметичной двери, за которой обитала правда.

Она дала мне имя Данил[77]. Не Даниэлла. Не простенькое имя вроде Лизы, или Уэнди, или, если уж на то пошло, Сюзан, которые произносить легко и просто. Не библейское вроде Сары или Ребекки. Не имя, популярное в семье, где были вполне подходящие: Анна, Беатрис. В книге «Моисей: человеческая жизнь» Авива Готтлиб Зорнберг, специалист по анализу библейских текстов, пишет, что «по классическим представлениям, возможность дать ребенку имя — это возможность саморефлексии». Как мать использовала эту возможность дать имя своему ребенку, который уже и так родился при необычных обстоятельствах? Она гордилась своей оригинальностью, своей изобретательностью в выборе для меня имени, которое раньше никто не выбирал. Недавно, чтобы при возможности найти разгадку происхождения своего имени, я ввела его на сайте Names.org.

Из 5 743 017 имен в базе данных общего доступа социального обеспечения Соединенных Штатов имени Данил не было. Такого имени, как у вас, в Америке нет больше ни у кого. За 136 лет одни ваши родители решили использовать это имя. Ура! Вы уникум.


А вот еще одно проницательное высказывание психоаналитика Болласа: «Мы учим грамматику нашего существования, перед тем как освоить правила нашего языка». Конечно, он говорит о ранней стадии развития и о зарождении основ психики. Грамматика моего существования — хранилище, которое постепенно будет населено словами, — была сформирована матерью, которая так яростно отпихивала от себя правду обо мне, что осталась лишь пропасть, рыхлая почва после землетрясения. Ее устремленные на меня, подрагивающие веки, отработанная улыбка. Настойчивые утверждения с первой минуты, что я другая, особая, не такая, как все, и, самое главное, ее.

Данил. Произносится как Да-ни-ил. Это было имя, обращавшее на себя внимание, требовавшее объяснения. Люди замирали. Мне приходилось говорить его по буквам для записи в официальных документах или при заказе билетов и гостиниц, и тем не менее зачастую авиабилеты приходили на имя Даниэлла, Данэлла, Даниэлле, Даниэл. Заметив несоответствие, меня останавливали на контроле безопасности. Мало того что меня всю жизнь спрашивали, как это возможно, чтобы я была еврейкой, так еще и интересовались, было ли Дани моим настоящим именем. Да, отвечала я. Было слишком тяжело объяснять. Порой я добавляла, что никогда не отождествляла себя с именем Данил, ни разу, даже ребенком. Никогда на него не отзывалась. Но было ли это правдой? Как бы я ни старалась, я не смогла бы спросить у девочки, которой когда-то была, что та понимала в себе, в грамматике своего существования до того, как были установлены правила ее языка.

47

Однажды, сидя в своем кабинете, я взглянула на портрет бабушки, висевший над кушеткой в кабинете, где мы с Майклом впервые ощутили потрясение, узнав о моем происхождении. «Кто ты мне?» — спросила я женщину на портрете. Она была не готова отвечать. И тогда я сняла тяжелую раму с крючка. На ее место я поместила работу художницы Дебби Миллман — огромный увеличенный блокнот желтой линованной бумаги, в верхнем углу которого рукой автора написаны слова: «Это, только это. Мне удобно не знать». Я отодвинула бабушку в сторону, чтобы разобраться с ней позже. Мне вспомнилась «отрицательная способность» Джона Китса, когда человек способен жить в неуверенности, загадках, сомнениях без болезненно чувствительного стремления к фактам и причинам. Это направление вело к свободе и парадоксальным образом к самопознанию. Из-за того что мое существо не желало досконально узнать, кто я и откуда произошла, жесткие конструкции вокруг моей идентичности начинали рушиться, давая ощущение открытости и возможностей.

Я осознала опасность следования единому нарративу, рассказывая собственную историю. Опасность была не только в неверном толковании истории. Она была в своего рода окостенении, сужении, искажении действительности, от которых черствел и застаивался дух. Еще когда ребе Лукстайн спросил меня, какая история облегчила бы мне душу, мне казалось невозможным выжить без правды. Я тогда до конца не понимала, что имела в виду Ширли, когда сказала, что я не была ошибкой истории. Даже скорее так: или все мы ошибки истории, или никто. Один сперматозоид, одна яйцеклетка, одно мгновение. Вдруг помеха: зазвонил телефон, постучали в дверь, посветили фонариком в окно автомобиля, — одной секундой раньше или позже, и в результате будет совершенно другой человек. Мой случай просто был сложнее, в моей истории были пробирки, шприцы, контракты и тайны.

Пару часов спустя после рождения Джейкоба мама вошла ко мне в палату в «Маунт-Синай» в Нью-Йорке[78] — туда же, где тридцать семь лет назад она родила меня и где было подписано мое свидетельство о рождении. Она склонилась над завернутым в одеяло Джейкобом, которого я держала на руках, и с бесстрастным, как маска, лицом, стала его рассматривать.

— Он очень похож на Шапиро, — наконец заключила она. — У него лоб как у Шапиро. И подбородок как у Шапиро.

Было ли это со стороны матери умелым искажением момента в своих целях, как у фокусника, который, как нам кажется, сгибает ложку, не касаясь ее? Думала ли она тогда о своем собственном опыте родов в этой же больнице, когда родился младенец, чей отец был абсолютно неизвестен? Не тут-то было. Я думаю, что, лишь только мать взглянула на единственного внука, она тут же поверила, что он был также и внуком моего отца.

И когда Джейкоб в младенческом возрасте был тяжело болен, пораженный редким припадочным расстройством, о котором мало что было известно — его корни могли быть наследственными, — я убеждена, что мать не лежала ночами без сна, терзаясь желанием рассказать правду о моем происхождении. В конце концов, если угрожавшая Джейкобу болезнь была наследственной, что можно было сделать? Записей не было. Доступных платных исследований ДНК еще не существовало. Никаких следов. Я уверенно отвечала врачам, что припадков в семейном анамнезе не было. Решения принимались и теории выстраивались на основе ложной информации.

Со стороны матери было ужасным и даже непростительным поступком во время болезни Джейкоба скрывать информацию от меня. Даже если бы эта информация привела к дальнейшему разочарованию или безысходности, у меня было право — право матери смертельно больного ребенка — обладать ею. Я не могу знать наверняка, но считаю, что она не скрывала правду. Она держалась за нарратив — единственный буек в огромном море, который помогал ей всю жизнь держаться на плаву. Она превратилась в несчастное, холодное существо, в женщину, излучающую ярость. Когда аккуратные стежки ее отточенной истории ненадолго разошлись — моя дочь была зачата в Филадельфии, — она быстренько снова все зашила.

В год болезни Джейкоба мы с Майклом денно и нощно давали ему лекарства и в каждую минуту бодрствования не сводили с него глаз, чтобы не пропустить даже малейшее движение, начало припадка, но ярость матери росла. Мы пытались спасти жизнь своего ребенка, но она считала, что мы плохо за ним смотрим. Однажды зимним вечером она накричала на меня за то, что я не надела ему шапочку, когда мы несли его от входной двери нашего дома до ждавшей у подъезда отапливаемой машины. Это и было началом расхождения стежков.

* * *
Коробка с ее бумагами, которую мы обнаружили в подвале — та, в которой я нашла открытку из цветочного магазина от моего отца, — медленно раскрывала свои тайны. Как и в исследованиях по истории донорского оплодотворения, мне удавалось переработать лишь определенное количество информации, после чего требовалось на время прерваться. Прошли месяцы, прежде чем я осмотрела все: конверты из вощеной бумаги с моими детскими локонами, подписанные «Золотая нить Дани», конвертики с молочными зубами. Там хранились целые кипы моих художеств, рисунки пальцами, на которых маленькая девочка изображала свою маму в виде кривозубого монстра, а себя — в виде маленькой бесформенной кляксы. Если на рисунках и появлялся папа, то как размытая тощая фигура где-то сбоку. У мамы сохранилось письмо, которое я написала ей, когда была в третьем классе и, судя по всему, получила плохую оценку за контрольную по математике. В нем я обещала ей, что такое больше никогда не повторится, и умоляла простить меня. Но больше всего меня насторожила подпись: «Твоя в горе, Данил».

Правда в тысячах осколков со всех сторон. Я была совершенно уверена, что никогда не отзывалась на имя Данил. Но вот оно было передо мной, написанное моим детским округлым почерком. В детстве я всегда чувствовала себя не в своей тарелке при маме. Но я даже не подозревала, насколько я ее боялась. Твоя в горе.

Истории потекли, как вода сквозь растопыренные пальцы. Нашлось письмо, написанное мамой директору лагеря, куда я поехала с ночевкой, когда мне было двенадцать лет:

«Данил нельзя ходить с мокрой головой. Я отправляю ее с феном, так как после плавания она должна обязательно сушить волосы. Я бы хотела по возможности предотвратить простуды. Она думает, что хорошо ныряет, но у нее слишком выгибается спина. За ней нужно внимательно смотреть. У нее аллергия на укусы насекомых, место укуса быстро набухает и раздувается. Обычно укусы сначала протирают нашатырным спиртом. Ей можно дать димедрол в соответствии с предписаниями ее педиатра».


Письмо было на две печатные страницы через один интервал, с маркированными списками и подчеркнутыми для усиления фразами. Из всех документов, которые хранились в коробке, его мне было читать особенно мучительно. Мать представляла меня как предмет — ценный, нежный, сделанный из другого теста, не такого, как остальные участники лагеря. Мне было больно представлять, что, наверное, подумал директор о хрупком и требующем к себе повышенного внимания ребенке, которого ему вверяли.

Одним из последних среди писем и документов в той коробке лежало письмо мамы ко мне, написанное за несколько месяцев до ее смерти от рака легких. Она переживала, что трехлетний Джейкоб иногда потирает голову, а это значило, что в будущем он может страдать от мигрени, которая передается по наследству:

«На всякий случай, так как у твоего отца случались в некотором роде мигрени… и, как я уже тебе говорила, я заметила, что Джейкоб иногда потирает голову, закончив смотреть телевизор…»

Я несколько раз перечитала это предложение. Оно меня поразило еще больше, чем воспоминание о матери, впервые увидевшей Джейкоба в «Маунт-Синай». Она говорила теперь не просто про физическое сходство. Речь шла о наследственном заболевании, о генетике. Сомнений быть не могло: она смотрела на мир настоящий через искаженную линзу своих вымыслов.

Письмо мамы ко мне заканчивалось необычно сентиментальной строчкой, написанной заглавными буквами: «СПАСИБО, ЧТО СДЕЛАЛА МЕНЯ МАМОЧКОЙ И БАБУШКОЙ». Она умирала. Ей было около восьмидесяти, а мне около сорока. Всю жизнь она искала моей благодарности, а теперь — по-своему — пыталась поблагодарить меня.

Но на этом письмо не заканчивалось, так как мама добавила еще один абзац. В шве распоролся еще один стежок. Она ссылалась на большой конверт с открытками и письмами — поздравлениями родителям с моим рождением, в том числе там лежала ручной работы розовая открытка, которая раздвигалась, как аккордеон. На первой странице была изображена пара — муж и жена — рядом с аистом и новорожденным. На последней странице, мелко исписанной незнакомым аккуратным почерком, были поздравления матери с рождением прекрасной молодой леди и просьба прислать фото для офисных сотрудниц.

Мама, по-видимому, не могла удержаться. Последние слова в этом, возможно, последнем ее письме мне — ее прощальное слово — были все написаны строчными буквами и заключены к скобки, как будто их вовсе не существовало.

(кстати, эта записка от миссис фаррис. я о ней совершенно забыла. ее муж, доктор фаррис, был тем человеком, без которого, скорее всего, не было бы тебя.)

48

Мы втроем — Майкл, наш уполномоченный и я — сидели на скамье возле зала заседаний суда по делам о наследстве, завещании и опеке в непримечательном здании суда в Коннектикуте. В длинном, устланном ковром коридоре было тихо и пусто, стены были обшиты панелями. Как только большие настенные часы отмерили несколько минут после назначенного времени, к нам вышла женщина, предупредившая, что судья задерживается. Мой уполномоченный положил папку на колени, и мы в свете флуоресцентных ламп продолжали ждать начала встречи. С собой у нас были все документы, и я надеялась, что они оформлены надлежащим образом: свидетельство о рождении, карта социального обеспечения, водительские права и официальное прошение в суд.

Непроизвольным движением потянувшись к левому плечу, я потерла его. Было все еще немного больно. Двумя неделями ранее и за три тысячи километров отсюда я лежала на металлическом столе в Лос-Анджелесе, в залитой солнцем студии тату художника, известного под именем Доктор Ву. Я сжимала кулаки, готовясь к боли. Одна подруга предложила, что пойдет со мной. Другая велела мне попросить Ву воспользоваться лидокаином или обезболивающим кремом. Третья посоветовала подлечиться бокалом вина. Но в тот день я не хотела ни сопровождения, ни обезболивания. Боль, если мне суждено было ее почувствовать, была частью задуманного. Мне надо было почувствовать все. Я наносила на тело знак, навсегда увековечивавший время до и после моего открытия. Доктор Ву, чьи изысканные композиции я нашла в Instagram, пролистав тысячи портфолио разных художников, часто включал во многие свои тату компасы. Эти компасы состояли из линий и кружочков настолько тонких и легких, что походили на размотанные нити, и стрелок, настолько изящных, что казалось, они вот-вот завертятся.

Это была моя первая татуировка. Евреям нельзя делать татуировки, я знала это прекрасно, нарушение запрета было частью задуманного. Это был акт подрывной, повстанческий. Я наполовину еврейка, наполовину кто-то еще. Почему не примириться с этим, не заявить об этом, не быть этим? Я гибрид, рожденный благодаря двум линиям предков, чьи пути никогда бы не пересеклись и кто никогда бы не оказался родом из одной деревни. Я решила, что местом акта принятия станет плечо, а не скрытое от взгляда потайное место, которое доступно глазу только тех, у кого со мной интимные отношения. Плечо было на виду, если я того желала.

На следующий день у меня была назначена встреча с раввином Дэвидом Уолпом, старшим раввином синагоги Синай[79] в Лос-Анджелесе. Я давно восхищалась Уолпом за яркость и остроту мышления. Я уже знала, что надену кардиган, чтобы сохранить свой грех в тайне. Я боялась, он меня осудит, хотя волноваться мне не стоило. Очень быстро я поняла, что у Дэвида Уолпа не было времени на отжившие приличия. «Все мы чувствуем себя иными, — сказал он мне. — Любой мыслящий человек знает, что мы и есть иные. Только вы побывали буквально на переднем крае инаковости. И извлекли из этого кое-что поучительное». Мы сидели в его тихом святилище, и он читал слова Элизабет Баррет Браунинг:

Господь порой ответит на молитву емко, резко,
Швырнув нам вожделенное в лицо
Перчаткой с даром в ней[80].
В то мгновение, скрывая свежее тату летним кардиганом, я поняла, о чем говорит ребе. Мое вновь приобретенное знание было и перчаткой, и даром. Выбор состоял не в том, видеть в нем одно или другое. А в том, чтобы принять его как то и другое вместе.

В студии Доктора Ву, не имеющей ничего общего со священными залами синагоги Синай, я объяснила художнику, почему хочу сделать татуировку. «Прошлой весной я узнала, что мой папа не был мне биологическим отцом», — коротко изложила я суть дела.

Интересно, сколько разных историй приходилось ему слышать каждый день — причин, почему люди желали превратить свои тела в полотна, чаши, декларации идентичности. Молодые, зачатые с помощью доноров люди, о которых мне рассказывала Уэнди Креймер, отчаянно и безрезультатно искали биологических отцов, пока не утешались серией цифр — меткой донора, — нанесенной на руки, словно хотели сказать: это все, что я знаю о том, кто я.

— Я бы хотела, чтобы это была птица, — попросила я Ву.

— Какая именно? — спросил он.

В его ленте в Instagram было много птиц: орлы, вороны, ястребы.

— Злую птицу я бы не хотела, — уточнила я.

Ву принялся набрасывать на листе бумаге рисунок.

— Не жестокую птицу, — продолжала я. — И не колибри.

Майкл обратил мое внимание на то, что колибри парят. Мне была нужна птица, которая взмывает вверх.

— Как насчет ласточки? — предложил он.

— Возможно. Симпатичная птица. — Глаза защипало. — Свободная птица.

Когда Доктор Ву накалывал птицу у меня на плече, я почти ничего не чувствовала. Будто парила, зависнув где-то в воздухе. Кулаки разжались. Преподаватель медитации Джек Корнфилд часто начинает сеанс словами: «Устройтесь под деревом прозрения, на полпути между раем и землей». Мне казалось, что я устраиваюсь, занимаю свое место как человек, переживший великий опыт и теперь обобщавший его, нанося метку на собственное тело.

Uk’shartam l’ot al yadecha v’hayu l’totafot bein einecha. Я слышала слова главной молитвы V’ahavta, будто их произносили рядом со мной. Прими близко к сердцу эти наставления, которыми я напутствую тебя сегодня. Внушай их своим детям… Пусть они обязывают, как знак на твоей руке и как символ у тебя на лбу. Я была воспитана на всесильной идее, что мы должны показать миру, кто и что мы такое. Мы должны иметь мезузу у входной двери, мужчины должны ходить вермолках на голове. Я прикрыла глаза, и Доктор Ву продолжал рисовать мне мой собственный знак с крошечными компасами и двумя едва различимыми кругами — намек на направление — вокруг ласточкиного клюва.

У перелетных птиц есть внутренние компасы, они используют магнитное поле Земли — а также свет, звезды и другие подсказки, — чтобы при полете не терять направления. Я же не отличала севера от юга и запада от востока. Не имела представления о собственных координатах. За замечаниями, на которые мне приходилось отвечать, гулко бились самые что ни на есть фундаментальные вопросы: «Кто ты? Что ты?» Они стояли и за загадочным замечанием миссис Кушнер, за ледяным неприятием той, кем я себя считала, Марком Стрэндом. Они были в подтексте каждого комментария о моей этнической принадлежности. Я хотела, чтобы до конца жизни у меня было наглядное напоминание о моем внутреннем компасе. Теперь я знала, кто я и что я. Теперь у меня была дорожная карта собственной жизни.

* * *
Судья по делам о наследстве, завещании и опеке штата Коннектикут был наконец готов к встрече с нами. Мы сели за стол совещаний, и мой уполномоченный раздал заготовленные документы. Судья, одетый в костюм, попросил меня поднять руку и произнести присягу. Потом он спросил, почему я сделала запрос в суд о смене имени.

— Потому что я его терпеть не могу, — сказала я. — Потому что никто не может его ни произнести, ни правильно написать. Потому что я никогда на него не откликаюсь.

Это, конечно, была не совсем правда. У меня было горькое доказательство, что один раз я на него откликнулась.

Я подписала бумаги в присутствии судьи, начальника канцелярии округа, моего уполномоченного и Майкла. Затем документ скрепили официальной печатью. Отмена. Девочка с непроизносимым именем, все глядящая и глядящая на свое лицо в зеркале, пытающаяся понять, что она там видела, стала наконец взрослой женщиной, знавшей, кто она была и откуда произошла. Имя Данил было дано мне вместе со множеством тайн, сопутствовавших моему рождению. Но мне необязательно было с ним жить. От него вполне можно было отказаться.

— Отныне ваше официальное имя Дани Шапиро, — сказал судья.

— Вот так запросто? — переспросила я.

Почему-то я думала: чтобы выпутаться из того, что определяло меня всю жизнь, понадобится больше времени. Я не понимала, что в одно мгновение имя отпадет, отлетит, как ласточка с моего плеча. Двумя неделями ранее я вернула себе свое тело. Теперь я возвращала себе свое имя. Потом я поменяю все свои удостоверяющие личность документы, за исключением одного. Свидетельство о рождении останется прежним. Данил, дочь Пола. На иврите Даниэла бат Пинхас. Этот фрагмент истории, скорее подлинный, чем нет, переделать нельзя.

49

Когда мы с Беном и Пилар обедали в октябре в Нью-Джерси, казалось, до мая еще далеко. Но весна наступила быстро, а с ней пришел срок промотура книги. Прошел почти год с тех пор, как я получила свои результаты ДНК. Почти год жизни в новой реальности и попыток приспособиться к ней, подобно акклиматизации организма к новой температуре. Не врет старинная поговорка о том, что время лечит. Время, безусловно, помогло мне свыкнуться с мыслью, что это и есть моя жизнь. Я сменила имя и сделала тату. Внешние признаки внутренних перемен. Фраза «зачат с помощью донора» перестала меня травмировать. Я вновь могла смотреть на свои детские фото с родителями с любопытством и в какой-то степени с печалью, которая, как я понимала, останется со мной навсегда, однако трепетное, безмолвное, детское непризнавание того, что было перед глазами, ушло.

Хотя иногда, когда я ехала по проселочной дороге, или в центре города по дороге на встречу пересекала оживленный перекресток, или даже когда сидела молча, медитируя, меня вдруг охватывало теперь уже знакомое физическое ощущение, что я погружаюсь в пустоту. Эта пустота — пространство между папой и Беном. Ни одному из моих двух отцов не было дано быть целиком и полностью моим. Ни одна вещь на свете не появилась сама собой из ничего, а любая от чего-то произошла и обращена к истокам. Мои истоки были безосновательно далеки — так было и всегда будет. Я буду хранить это знание в душе, где когда-то хранила тайны, становясь лишь сильнее.

Следующие шесть недель мне предстояло провести в пути. Требовалось раздвоиться, все произошедшее в предыдущем году нужно было отложить в долгий ящик. Мне предстояло популяризировать свою последнюю книгу, посвященную браку и памяти. Я благодарила судьбу, что узнала тайну своего происхождения лишь после того, как закончила книгу «Песочные часы»[81]. Если бы я узнала правду раньше, это было бы чем-то вроде шарового тарана, нацеленного аккурат на мою неокрепшую книжку. Рукопись закончила бы свою жизнь в ящике стола.


Портленд. В моем ежедневнике этот город выделялся среди других пунктов промотура. Он был частью маршрута по Западному побережью, куда также входили Лос-Анджелес, Сан-Франциско и Сиэтл. За месяц до поездки я связалась с Уолденами, и теперь у меня в Портленде был спланирован целый день. Перед чтениями в «Книжном магазине Пауэлла» — обед с Беном и Пилар, после чтений — ужин с Эмили и ее мужем Скоттом. На чтения должен был прийти даже старший сын Эмили, Ник. Собиралась почти вся уолденская мишпаха[82]. Майкл планировал прилететь на запад и встретиться со мной прямо в Портленде. Ему было необязательно это делать, я бы справилась сама. «Я знаю, что ты справишься, — ответил он. — Но тебе нужен свидетель».

В прошлом году во время той поездки в Сан-Франциско я совершала обычные бытовые действия — резервировала столики в ресторанах, вызывала «Убер», обсуждала обложки книг, пытаясь переварить слона. В этот раз во время промотура у меня опять возникало странное ощущение, будто я нахожусь на одной стороне разделенного пополам экрана, не подпуская к себе все остальное. Это давалось мне тяжело: определение приоритетов, попытки отстраниться от того, что занимало меня больше всего. Все это требовало немалых душевных усилий и утомляло. Я размышляла над тем, как с этим справились родители, скинув груз знания о моем происхождении. Например, как маме на приеме у педиатра удавалось отвечать на вопросы о моей истории болезни, не испытывая постоянных мучений? Почему они умилялись кодаковскому рождественскому плакату, выставляя дочь напоказ как символ рождественского веселья? Каким глубоким было их отрицание — и какой ценой оно давалось, — чтобы стереть правду в порошок, лишив ее какой-либо формы и очертаний?

Колеся по стране, я старалась в эти вопросы не погружаться. Хотя в минуты покоя — в одиночестве, в самолете или в гостиничном номере — все это всплывало, как зачастую всплывают потаенные мысли. Неделями почти каждый день находясь высоко в воздухе, я смотрела вниз на плоские равнины, горные хребты, простиравшийся внизу мир, и оттуда было рукой подать до мыслей о времени и пространстве. Страна, откуда я родом, — так теперь я думала о Бене. И уже год, как жила в бурной безбрежности океана.

Я часто задумывалась, как сложилась бы жизнь, если бы родители приняли другое решение — более радикальное для места и времени, в которых они жили, — и с самого детства рассказали мне всю правду. Что, если бы я росла, зная, что папа и я не состояли в кровном родстве? Что, если бы я всегда знала, что причина, по которой я была другой внешне и по ощущению, как раз и состояла в том, что я была другой? Нетрудно нафантазировать, что так было бы лучше. Но нам никогда не узнать, что ждало бы нас в конце пути, по которому мы не пошли. Возникли бы другие трудности, другие травмы, другие сложности. Но, по крайней мере, мы преодолевали бы их вместе, одной семьей.


Когда я прилетела в Портленд, Майкл меня уже ждал. У нас было время закинуть вещи в гостиницу и успеть в находящийся неподалеку ресторан на встречу с Беном и Пилар. День стоял хмурый и дождливый, машины еле-еле тащились по Юго-Западной 5-й авеню. В этот раз я не чувствовала нервозности. Только предвкушение продолжения разговора, робко начавшегося годом раньше и переросшего во что-то уютное, хотя и необычное и даже сбивавшее с толку. У меня все еще были к Бену вопросы, и я не была уверена, что могла их задать. Я хотела узнать побольше о том, сколько раз он сдавал сперму. Дюжину раз? Пятьдесят? Если бы я знала, что он имел в виду под «недолго», я бы каким-то образом представила, сколько у меня могло быть в мире сводных братьев и сестер.

Я не знала, захочет ли Бен об этом говорить. Пилар уж точно не захочет об этом знать. Мы встретились в стейк-хаусе на тринадцатом этаже офисного здания, где были окна во всю стену с видом на центр города и на далекие, окутанные туманом Каскадные горы. Это было просторное и изысканно оформленное помещение, чувствовалось, что выбор они сделали с особым вниманием. На этот раз мы все заказали по бокалу вина, и тон был скорее праздничным, чем осторожным. Подобно играющим в салки детям, мы знали, с какими темами мы были «в домике». Мы говорили о моем промотуре, о новом фильме Майкла и, наконец, перешли к бесконечно увлекательной теме политики. Они рассказали последние новости о детях и внуках, спросили про Джейкоба, который заканчивал одиннадцатый класс. В соответствии с тщательно выверенными планами на вечер Бен и Пилар должны были прийти послушать меня в «Магазин Пауэлла», а потом забрать внука Ника к себе домой с ночевкой, чтобы Эмили, Скотт, Майкл и я могли вместе поужинать и не спешить домой.

Меня все время не покидала мысль о том, как я буду себя чувствовать перед аудиторией, рассказывая о новой книге зрителям, среди которых были мой биологический отец и сводная сестра. Папа умер до того, как я стала писателем. Он не прочитал ни одной моей книги и вообще не видел меня в контексте профессии писателя. За тридцать лет с его смерти я написала девять книг. Я читала отрывки из них перед сотнями разных зрителей по всему миру. Бессчетное число раз — при каждой новой публикации или получив особенно значимую рецензию — я с ним говорила. Папа, смотри: я написала все эти книги для тебя.

Теперь мой другой папа, мой биологический отец, будет сидеть в зале и наблюдать за мной. После нашей первой встречи Бен написал мне, что, хотя он мог претендовать лишь на генетическое отцовство, он, безусловно, гордился моими достижениями не только в карьере, но и в создании замечательной любящей семьи. Как бы я ни была благодарна за свои отношения с Беном, сердце томилось по папе. Ему ни разу не довелось пережить отцовскую гордость — kvelling[83], он бы использовал это слово на идише. Теперь Бен был частью моей взрослой жизни. Он познакомился с Джейкобом по FaceTime. Он обменивался историями с Майклом. В тот вечер он встанет в очередь, чтобы подписать книгу. Если бы родители смогли на полсекунды перенестись в будущее, в котором — когда их обоих уже не будет с нами — я буду обедать с безымянным студентом-медиком, которого для них не существовало, они бы все равно исполнили задуманное?

* * *
Я бы с удовольствием поговорила с Беном о сокровенном — задала бы неожиданные, глубокие, трудные вопросы про время его молодости, — и у меня было чувство, что он бы не отказался от сложного разговора. Но Пилар, несмотря на ее тепло, казалось, все еще мучила тревога при мысли о том, что она не знала про Бена. Он был донором спермы, и помимо троих взрослых детей, которых они вместе вырастили, у него могли быть и другие потомки. Ее вряд ли можно винить. Я не могла себе представить, что бы почувствовала, если на пороге нашего дома однажды появился бы ребенок Майкла и радикально изменил размер и форму нашей семьи.

Пока мы не торопясь пили кофе, Пилар задала вопрос, который явно не давал ей покоя:

— Так вы удалили свое имя?

Сначала я не поняла, о чем она спрашивает.

— Ну, с веб-сайта? Ancestry.com?

Я боялась поднять глаза на Майкла. Не знала, как ответить. Нет, мы не убрали мое имя с сайта Ancestry.com. Честно говоря, мы распространили информацию обо мне как можно шире и на других сайтах — 23andMe, MyHeritage, GEDmatch, — чтобы увеличить шансы найти сводных братьев и сестер.

Я была не в состоянии сказать Пилар, что мою ДНК обнаружить было нетрудно. Но и врать ей тоже не хотелось. Пока я формулировала ответ, вмешался Майкл.

— ДНК Адама Томаса там тоже пока размещена, — мягко сказал он.

— Но он заверил нас, что она доступна не всем, — сказала Пилар.

Бен лишь переводил взгляд с одного из нас на другого.

Я понимала, что мы с Майклом думаем про одно и то же. Отпустить ситуацию. ДНК Адама Томаса найти было нисколько не труднее, чем мою. Если Уолдены попросили его убрать информацию с сайта, он им не повиновался. А это означало, что биологические отпрыски Бена по-прежнему могли обнаружить таинственного двоюродного брата на сайте Ancestry.com и, обладая долей находчивости и журналистской хватки, найти Бена.

Пилар, казалось, нашла успокоение в этом ложном понятии о сохранении тайны — и Адама Томаса, и моей. Но несколько минут спустя, пока Бен и Майкл были погружены в разговор на другую тему, она наклонилась ко мне и заговорила яростным шепотом.

— Ваш папочка очень хороший, — сказала она.

Я подумала, что ослышалась. Она положила ладонь на мою руку.

— Очень хороший папочка, — повторила она.

Я понимала, что Пилар было очень тяжело подпустить меня к себе. Но среди тщательно продуманной терминологии — генетическая связь, биология, выверенные фразы — слово «папочка» было не к месту.

— Если появятся другие, — продолжала она, — вы ведь им не скажете. Будете сохранять тайну.

Полувопрос-полуутверждение. И тогда я поняла. Когда человек слишком стар для сюрпризов? Случайный выбор молодого студента-медика мог сейчас вполне перевернуть с ног на голову жизнь ушедшего на покой врача. Ведь Бен с Пилар тоже читали про зачатых с помощью донора людей, у которых обнаружились десятки сводных братьев и сестер. Уж не виделась ли им вереница белокурых розовощеких отпрысков, змеящаяся вокруг их жилого квартала? Конечно, им должно было быть страшно, даже при общении со мной.

Я рассмеялась, будто ее просьба была причудливой, и сделала большой глоток из своего бокала с вином. Слова Пилар заставили меня задуматься о Бене в роли папочки. Я представила себя на полу в уютном доме Бена и Пилар в поселке для престарелых за игрой в нарды. Представила себя в пижаме и махровом халате рано утром за чашкой кофе вместе с Беном просматривающей газету. Мы могли вместе решать кроссворды. И тут, будто царапающая виниловую пластинку игла, мысли пробуксовывали и замирали.

Бен был чудесный, заботливый человек, к которому я чувствовала большую нежность и признание. Благодаря знакомству с ним я могла собрать себя в единое целое будто из разных фрагментов — это будет приносить мне успокоение до конца жизни. Он был моя материя, моя страна. Но не мой папочка. Я сопереживала Пилар, и искренне. Она создала любящую, сплоченную семью. Я походила на ее мужа больше, чем все их собственные дети. Я видела фотографию Бена, когда он был подростком, и Джейкоб был на него очень похож. Но что, если, как я подозревала, у него были и другие дети? Разбросанные по стране женщины и мужчины пятидесяти — пятидесяти пяти лет, биологические дети Бена?


Передо мной встала существенная этическая дилемма, которую я проработаю, если потребует случай. Я надеюсь, что этого не произойдет, по крайней мере пока Бен и Пилар живы. Вопрос о том, что я была должна им — в соответствии с моим обещанием сохранения тайны — и что я была должна тому, кто мог однажды выйти со мной на связь, все время крутился у меня в голове. Если кто-то вроде меня, потрясенный, травмированный, перенесший удар и полный сомнений, обратился бы ко мне через сайт, проводящий исследования ДНК, и спросил, как это возможно, что мы записаны как сводные брат или сестра, я бы не смогла отказать тому человеку. Я сама была на его месте.

В то же время я остро чувствовала доброту Бена, его бесхитростность по отношению ко мне с самого начала, а также его мужество и щедрость, проявившиеся в желании в конце концов познакомиться со мной. Мои слова на нашем первом обеде: «Вам было не обязательно это делать». Он мог бы не принять меня в расчет или соврать. Он мог бы все отрицать, даже проявить жестокость. Между тем присущая Бену добродетель вызвала во мне чувство, что я от этой добродетели произошла. У меня было сильное желание оберегать обоих, Бена и Пилар, я бы ни за что не хотела причинить боль ни одному из них.

Разговор с Пилар происходил лишь между мной и ею, и когда мы вчетвером встали из-за стола, никакой неловкости не было. Она не то чтобы задала вопрос, а я и не попыталась на него ответить. Бен понятия не имел об этом разговоре. Я запомнила его, чтобы как-нибудь обдумать. В последующие месяцы, с появлением на моей странице на Ancestry.com постоянного потока троюродных и четвероюродных братьев и сестер со стороны Уолденов — это были дальние биологические родственники, причин знакомиться с которыми я не видела, — я размышляла о том, каковы шансы, что когда-нибудь там появится и сводный брат или сестра. И еще. И еще. Кем мне будут эти люди? И кем буду им я? Конечно, я оказалась в выигрыше, первой из отпрысков Бена найдя правду. Если бы я не была первой, ответил бы он мне вообще? Мне повезло. Теперь я это понимала. Вознаграждение. Я произошла от двух мужчин — папы и Бена, — благородных до мозга костей. Можно сказать: «Прекрасно, удивительно». Что делать мне с таким подарком судьбы?

50

В тот же вечер я стою за кафедрой в «Книжном магазине Пауэлла», выступая перед битком набитым залом, но постоянно чувствую присутствие семьи, занимающей весь четвертый ряд. Эта цепочка приветливых, доброжелательных людей для меня как видение далекой земли из бурлящего моря. Я замечаю их вспышками: седые волосы, голубая рубашка, высокий нескладный мужчина, который опоздал, добрая улыбка сводной сестры. Но даже при том, что у меня такая же жестикуляция, что и у человека, от которого я произошла, ищу я другого — того, чья любовь и есть моя сущность. Когда в моей жизни происходит важное событие, я почти всегда ищу рядом папу. Редко бывает, чтобы я не чувствовала одновременно его присутствие и отсутствие. Я беззвучно обращаюсь к нему, повторяя одно слово на иврите: хинени[84]. Вот она я. Хинени — слово, лишь восемь раз упомянутое в Торе, — не столько заявление о своем местоположении, сколько выражение присутствия и абсолютной концентрации внимания. Авраам адресовал его Богу, когда его попросили связать Исаака, и произнес его, отвечая сыну. Иаков произнес его в ответ на зов ангела. Иосиф сказал это слово Иакову, когда ему поручили искать своих братьев. Моисей обрел голос и ответил этим словом Богу у горящего куста. А я повторяю его папе снова и снова. Хинени. Вот я. Вся целиком.

Благодарности

Эта история писалась по мере того, как я ее проживала. События развивались так, что одновременно выводили из равновесия и творили чудеса. Я благодарна тем, кто оказывал мне поддержку.

Начну с семьи, которую назвала Уолденами. Ваши человеколюбие и милосердие дали мне возможность двигаться вперед, заполнить пробелы. Я никогда не забуду, какая это благодать, что вы такие, какие есть. Спасибо за ваше доверие.

Ранние читатели, внесшие ценный вклад в эту книгу: Эбигейл Погребин, Элисса Олтмен, Карен Шепард и Энди МакНикол.

Дженнифер Мендельсон, Уэнди Креймер, Наоми Кан, Жаклин Мроз, доктор Леонард Хейфлик, доктор Алан Дичерни, доктор Дженна Слуцки Басс, Артур Л. Каплан, Дэниел Уиклер, раввин Дэвид Уолп, раввин Хаскелл Лукстайн, Сильвия Бурстайн, Дэвид Крин, Джек Гилпин, раввин Дэвид Ингбер, Элизабет Лессер, доктор Бессел ван дер Колк, Габриэлла Бернстайн, Стивен Коуп, Крис Карр — все вы мои герои. Эксперты, специалисты по этике, писатели, врачи, духовные лидеры, при всей своей занятости выделившие время, чтобы помочь мне попасть в скрытые сферы.

Спасибо моей научной ассистентке Эрике Швигерсхаузен, которая ничего не оставила без внимания.

Дженнифер Рудольф Уолш, я всегда буду ценить ваше руководящее участие, дружбу, мудрость и поддержку.

Доктор Ариетта Слэйд помогла мне сориентироваться в неосознанном известном.

Глубочайшая благодарность моей горячо любимой тетушке, Ширли Фьюэрстайн, дочери ткача, которая сшивала меня из кусочков, снова и снова.

Джордан Павлин и весь коллектив «Кнопф», каждый день мне требуется себя ущипнуть. Джули Бэрер, ваш дух и энтузиазм заразительны. Мне очень повезло, что за мной стоит такая команда.

И наконец, два моих любимых человека: Майкл Марен проживал каждую секунду этой истории вместе со мной, читал каждую страницу этой книги с преданностью и проницательностью. Не думаю, что смогла бы выжить без тебя. И Джейкоб Марен — это и твоя история. Она и ты — ничего более прекрасного быть не может.

Об авторе

Дани Шапиро — автор воспоминаний «Песочные часы», «Еще пишу», «Преданность» и «Замедленное движение», а также пяти романов, в том числе «Черное и белое» и «Семейная история». Рассказы, статьи и журналистские зарисовки Шапиро были опубликованы в The New Yorker, Granita, Tin House, One Story, Elle, Vogue, The New York Times Book Review, в авторских колонках The New York Times и во многих других изданиях. Она вела писательские программы в Колумбийском и Нью-Йоркском университетах, в Новой школе и Уэслианском университете. Шапиро является соучредителем конференции писателей «Сайренланд» в Позитано, Италия. Автор с семьей живет в графстве Литчфилд, штат Коннектикут.


Примечания

1

Перевод Я. Пробштейна (здесь и далее — примечания переводчика).

(обратно)

2

Перевод В. Недошивина, В. Иванова.

(обратно)

3

Международный аэропорт Брэдли расположен в графстве Хартфорд, штат Коннектикут, на полпути между городами Хартфорд и Спрингфилд. Известен также как аэропорт Хартфорд-Брэдли.

(обратно)

4

Orthodox Union — одно из самых крупных объединений, связанных с поддержкой еврейской культуры в США.

(обратно)

5

Фильм «Image Before My Eyes», 1981 г.

(обратно)

6

Сантиморган — единица измерения в генетике.

(обратно)

7

ОНП — однонуклеотидный полиморфизм.

(обратно)

8

36-й президент США, с 1963 по 1969 год.

(обратно)

9

Иешива в Нью-Йорке, одна из старейших в городе.

(обратно)

10

Благотворительная организация в сфере образования, поддерживающая еврейские школы.

(обратно)

11

Любавичские хасиды, или хабад, являются наиболее крупным течением хасидизма нашего времени. Центр находится в Нью-Йорке.

(обратно)

12

Здесь и далее речь идет об экстракорпоральном оплодотворении. Этот термин наиболее корректен в медицинских кругах.

(обратно)

13

Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою.

(обратно)

14

Сокр. от «Пенсильвания».

(обратно)

15

Один игрок дает список слов, из которых составляют фразу. Получившийся рассказ читают вслух.

(обратно)

16

Перевод Д. П. Еремина.

(обратно)

17

«Masters of Sex» — американский телесериал 2013 года о докторе, исследовавшем цикл сексуальных реакций человека.

(обратно)

18

Исправление мира (иврит).

(обратно)

19

Здесь: похвальный поступок.

(обратно)

20

Делмор Шварц. «Мы тихо идем сквозь этот апрельский день» (1938).

(обратно)

21

Сёдзи — в традиционной японской архитектуре дверь, окно или разделяющая внутреннее пространство жилища перегородка, состоящая из прозрачной или полупрозрачной бумаги, крепящейся к деревянной раме. В данном случае речь идет об окне.

(обратно)

22

«Остров» — роман Олдоса Хаксли (1962), утопия с элементами экотопии.

(обратно)

23

Незаконнорожденный.

(обратно)

24

Герман Мелвилл. «Моби Дик». Перевод И. Бернштейн.

(обратно)

25

Перевод Владимира Кормана: stihi.ru/2011/10/24/7805

(обратно)

26

Гротеск — шрифт без засечек.

(обратно)

27

Американское агентство сатирических новостей, состоящее из развлекательной газеты и веб-сайта.

(обратно)

28

Городок или еврейское местечко.

(обратно)

29

Молитвенник.

(обратно)

30

Благословения после съедения хлеба в иудаизме.

(обратно)

31

Имеется в виду американский поэт, эссеист и переводчик Марк Стрэнд.

(обратно)

32

Оживленный район в Сан-Франциско со множеством кафе и ресторанов.

(обратно)

33

«Спасибо, мама» (исп.).

(обратно)

34

ABA Journal — Journal of the American Bar Association.

(обратно)

35

В данном контексте эхо-камера — это ситуация, когда идеи, убеждения усиливаются многократным повторением сообщения внутри закрытой социальной системы.

(обратно)

36

Галаха — традиционное иудейское право, совокупность законов и установлений иудаизма, регламентирующих религиозную, семейную и общественную жизнь верующих евреев.

(обратно)

37

FAO Schwarz — бренд и магазин игрушек в США.

(обратно)

38

The Ramaz School — современная ортодоксальная общеобразовательная еврейская дневная школа.

(обратно)

39

Владыка мира, что царил (молитва).

(обратно)

40

Талит — молитвенное облачение в иудаизме.

(обратно)

41

До сотворения всего.

(обратно)

42

Eretz Magazine — периодическое издание на иврите.

(обратно)

43

New York Mets — профессиональный бейсбольный клуб.

(обратно)

44

Имеется в виду книга Annette Baran and Reuben Pannor (Аннетт Баран и Рубен Паннор) Lethal Secrets.

(обратно)

45

Имеется в виду книга Howard W. Jones (Говард У. Джонс) Personhood Revisited.

(обратно)

46

Boston Red Sox — профессиональная бейсбольная команда, базирующаяся в Бостоне.

(обратно)

47

Синагога (идиш).

(обратно)

48

Реформистский иудаизм (в разных странах называется также прогрессивным или либеральным) — крупное течение современного иудаизма, считающее, что еврейская традиция постоянно развивается, с каждым новым поколением приобретая новый смысл и иногда новое содержание, не затрагивающее, однако, основ. Реформистский иудаизм стремится к обновлению религиозных обрядов и индивидуальному осмыслению их в соответствии с реалиями современного мира. В так называемых либеральных синагогах не так строго относятся к тому, как именно проходит служба: семья может составить ее по своему усмотрению — в соответствии с духом религиозных обрядов и их современным осмыслением.

(обратно)

49

Сокр. от «Филадельфия».

(обратно)

50

4047 кв. м.

(обратно)

51

Святой, да будет Он благословен.

(обратно)

52

Лютеинизирующий гормон — пептидный гормон, секретируемый гонадотропными клетками передней доли гипофиза. ЛГ необходим для нормальной работы репродуктивной системы.

(обратно)

53

Мультипликационная версия.

(обратно)

54

По еврейскому календарю август — сентябрь.

(обратно)

55

В иудаизме дни между Новым годом (Рош хa-Шана) и Днем искупления (Йом-Киппур).

(обратно)

56

«Нет никого подобного нашему Богу» — еврейский гимн.

(обратно)

57

Да возвысится и освятится Его Великое Имя.

(обратно)

58

Предварительный экзамен на определение академических способностей.

(обратно)

59

Шофар — еврейский ритуальный духовой музыкальный инструмент, сделанный из рога животного.

(обратно)

60

Традиционное поздравление и пожелание на Рош ха-Шана.

(обратно)

61

Свеча йорцайт зажигается в годовщину смерти и в канун Йом-Киппура.

(обратно)

62

«Коль нидрей» («Все обеты») — молитва, читаемая в синагоге в начале вечерней службы Йом-Киппур.

(обратно)

63

Перевод С. К. Апта.

(обратно)

64

Бемидбар («В пустыне») — Четвертая книга Торы.

(обратно)

65

Еврейский праздник огней, установленный в память об очищении Иерусалимского храма, освящении жертвенника и возобновлении храмовой службы Маккавеев, последовавших за разгромом и изгнанием с Храмовой горы греко-сирийских войск и их еврейских союзников.

(обратно)

66

Традиционное блюдо еврейской кухни, разновидность пельменей.

(обратно)

67

Семирожковый светильник или подсвечник на семь свечей (семисвечник).

(обратно)

68

Отрывок из книги Пемы Чодрон «Когда все рушится». Перевод А. Мелихова.

(обратно)

69

Брахот — в иудаизме благодарственная и хвалебная молитва.

(обратно)

70

Hospital Visits.

(обратно)

71

Известный блог Марии Поповой, американского автора болгарского происхождения, о книгах, искусстве, философии и культуре.

(обратно)

72

Wallace Stegner. Crossing to Safety.

(обратно)

73

Искусственном оплодотворении.

(обратно)

74

Перевод А. Н. Крылова.

(обратно)

75

Unthought known, также «бессознательное знание».

(обратно)

76

Перевод Вячеслава Юшина. http://psychoanalyst-spb.ru/clauses/psikhoanaliz/kristofer-bollas-glava-4-nepomyslennoe-znanie/

(обратно)

77

Daneile — так имя пишется на английском языке.

(обратно)

78

«Маунт-Синай» — старейший и крупнейший медицинский центр в Манхэттене.

(обратно)

79

Sinai Temple — самая старая и большая синагога в Лос-Анджелесе.

(обратно)

80

Перевод В. Соломахиной.

(обратно)

81

Hourglass — книга Дани Шапиро, опубликованная в 2017 году.

(обратно)

82

Mishpacha — семья, особенно большая.

(обратно)

83

Радоваться, гордиться, наслаждаться.

(обратно)

84

«Вот я», или «хинени» на иврите, означает выражение безусловной доступности.

(обратно)

Оглавление

  • От автора
  • Часть первая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  • Часть вторая
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  • Часть третья
  •   31
  •   32
  •   33
  •   34
  •   35
  •   36
  •   37
  •   38
  •   39
  •   40
  •   41
  • Часть четвертая
  •   42
  •   43
  •   44
  •   45
  •   46
  •   47
  •   48
  •   49
  •   50
  • Благодарности
  • Об авторе
  • *** Примечания ***