В горе и в радости [Софья Валерьевна Ролдугина] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

В горе и в радости

***

На севере взрослеют рано, но до старости умеют веселиться, как дети.

Эсхейд исполнилось пятнадцать. Уже три года она ходит с матерью в дружине с дозором к Белым горам. И не просто отсиживается там в крепости, а наравне со всеми сражается с кровожадными тварями, которые прут из расколов, из ледяных пустошей. Для большинства их них жаркие солнечные лучи и яркий свет губительны, тех же, кто может жить не только во мраке и в холоде, ждёт добрая сталь.

И морт; но киморты присоединяются к дозору только зимой, в морозы, когда сила на стороне тварей.

Эсхейд пока не приходилось сражаться с кимортами бок о бок, но она уже прославилась и как воительница, и как достойная наследница своей матери, будущая наместница севера. Она выше своих одногодок и шире в плечах; тяжёлый меч ей вполне по руке. В последнем дозоре Эсхейд в одиночку вышла против здоровенной псины размером с гурна, исторгающей яд из пасти, и победила! Именно поэтому она спокойно качает головой, когда подружка, рыжая шкода Яська, шепчет, покрываясь румянцем до ушей:

– Айда за голыми мужиками смотреть!

– Надо больно, – отвечает Эсхейд, не поднимая глаз от учёной книги, а про себя думает, что, конечно, надо. Она даже знает, что за мужики: это дружинники, которые приехали из Беры, сопровождая торговые обозы. Нынче непривычно жарко, вот и решили они, небось, искупаться в ближней реке…

Но несолидно для дочери наместницы подглядывать из кустов.

– Как знаешь, – разочарованно тянет Яська. И встряхивает куцыми косичками: – А я пойду! Мужа тебе приглядеть?

– Себе пригляди.

Яська смеётся и кидается в неё ригмой. Спелой – видно, с обоза утянула. Или выпросила. Яська – она такая, мёртвого уговорит, оно и видно, что кьярчи в роду.

Эсхейд остаётся в покоях одна. От окна, на котором только что сидела подружка, веет летом – и лесом, и лугом, и рекой… Учёная книга никак не лезет в голову, буквы прыгают.

– Пойти, что ли, размяться, – тоскливо вздыхает Эсхейд. А потом хлопает сама себя по бедру: – А и пойду!

Подхватывает с крючьев меч в ножнах – и выбегает на улицу, только рубаха, выбившаяся из штанов, хлопает на ветру и тяжёлые косы по спине хлещут. Бежит через сад, по улице, мимо колодца, к воротам, а оттуда – по едва заметной тропе, которая ведёт вглубь леса, подальше от соблазнов: полян, где зреет красная ягода, Яськи с её дурными идеями, реки и голых мужиков.

В глубине леса, впрочем, тоже есть озерцо; и, думает Эсхейд, после упражнений вполне можно там окунуться.

Чем дальше от города, тем тише. Вскоре ветер перестаёт пахнуть дымом, хлебом и гурнами; свет делается зеленоватым, как на дне реки, а с мощных, кряжистых деревьев в три обхвата свисают бороды мха. В трухлявых пнях обитают жуки; в подлеске изредка что-то шуршит и скребётся, но твари из-за гор досюда не добираются, а больше никого Эсхейд не боится… Как-то давно из чащи вышла здоровенная красная лисица о двух хвостах, а с ней три крохотных лисёнка. Маленькая Эсхейд нисколько не испугалась и угостила её рыбой, за что удостоилась чести быть обфырканной. Лиса даже разрешила погладить себя между ушей, но называться, как в сказке, сестрицей и дружить не стала – чихнула и юркнула обратно в заросли. Один из мелких лисят помедлил и обернулся напоследок; Эсхейд загадала, что они обязательно встретятся вновь и тогда уж непременно подружатся, но пока это не сбылось.

…Идти до озера долго. По дороге она бесчисленное множество раз сражается с пнями и поваленными деревьями, и теперь рубаха у неё липнет к телу, косы растрёпаны, а меч кажется очень тяжёлым.

«Окунуться бы, – думает она, пробираясь через колючие заросли; синяя ягода не поспела ещё, за ней надо вернуться дней через десять. – Может, Яську по ягоды зазвать?»

Здесь под ногами толстый-толстый слой хвои, как пышный ковёр. Эсхейд ступает бесшумно, не потому что надо, а по привычке… а когда выбирается на поляну у озерца, то замирает.

На широком тёмном камне в мелкую искру, гладком, нагретом солнцем, сидит незнакомый белобрысый мужик.

Совершенно голый.

«Ох ты ж…» – думает Эсхейд.

Таких она, пожалуй, ещё не видела.

Он высокий – повыше многих дружинников, но плечи у него уже, а кожа нежная, светлая – ни шрамов, ни отметин. На тонком запястье – низка зелёных бусин, вот и всей одежды. Волосы гладкие, лёгкие, снежно-белые: они едва достигают лопаток и будто бы срезаны по косой.

Мужчина жмурится на солнце; он улыбается и ведёт себе пальцами по груди, точно ласкает, и Эсхейд тихо охает, отступая на полшага.

Незнакомец вздрагивает и оборачивается – глаза у него огромные, светло-зелёные, как молодая листва на просвет.

– Ты… ты лесной дух, да? – спрашивает Эсхейд. Чуть опускает взгляд ниже и прижимает пальцы к губам: – Ой!

Дух делает неловкое движение, точно пытается прикрыть промежность, теряет равновесие – и скатывается с камня. Озеро принимает его в себя со звучным плеском, а когда он выныривает, то с ушей у него свисают розоватые водяные цветы.

Его это, однако, не портит.

Глядит он настороженно и молчит, выжидает.

«Видимо, всё-таки человек».

– Я Эсхейд Белая, дочь Рисвид, – представляется она с достоинством, умалчивая, впрочем, о том, что Белой её прозвали после того, как в прошлом году она перевернула на себя куль с мукой. – А ты кто и что делаешь на моих землях?

Земли, сказать по правде, принадлежат пока её матери, но до мелочей ли сейчас…

– Я Телор-Кудесник, – отвечает незнакомец. – Киморт. Сопровождаю торговый обоз вместе с дружиной. А тут, э-э, отдыхаю.

Эсхейд лихорадочно думает, что бы такое сказать, чтоб он уж точно её на всю жизнь запомнил, и важно кивает, чтобы потянуть время.

– По делу значит, – говорит она. – Жаль. Приезжай другой раз без дела, я тебе округу покажу.

Телор отступает в сторону, так, что камень теперь надёжно прикрывает самое интересное, и спрашивает вдруг:

– Сколько тебе лет исполнилось?

– Пятнадцать, – гордо отвечает Эсхейд. И добавляет хвастливо: – Через пять лет я буду лучшим мечом севера!

– Вот тогда и приеду, – обещает киморт Телор. – А пока… Может, встанешь с моих штанов? Мне б одеться.

Эсхейд переводит взгляд вниз и понимает, что и впрямь стоит на штанах и рубахе, прежде, вероятно, белых, но теперь не понять – ещё бы, после того как на них потоптались и мечом истыкали.

– Ой, – растерянно выдыхает она и заливается краской, кажется, вся целиком.

Телор выгибает брови.

«Вот я дурища-то».

Эсхейд в смятении разворачивается и бежит, бежит опрометью через лес, как полоумный гурн, проламывая кусты, сшибая трухлявые пни и распугивая зверьё.

Лицо пылает.

Сердце бьётся часто-часто.

Меч кажется лёгким, как пушинка.

Обратный путь занимает у неё втрое, нет, вчетверо меньше времени. У городских ворот она замедляет шаг, потом отдыхает, привалившись лопатками к стене… Отдышавшись, вынимает из ножен меч и долго, придирчиво рассматривает своё отражение в гладком металле. И, как бы ни хотелось себе польстить, отражение космато, чересчур румяно и всё в поту – да к тому же ещё и рубаха на груди грязная.

Эсхейд вздыхает и понуро плетётся в город; сердце у неё не на месте, но вот с чего – никак не взять в толк. Не то чтоб она прежде не видела, что там у мужчины между ног, да и важных гостей ей уже приходилось встречать по поручению матери, пусть и не кимортов…

«Чудные дела».

Когда она проходит мимо рынка, старик торговец, обязанный ей жизнью с прошлого года, по обыкновению начинает махать руками, указывая на свой прилавок, и кричит:

– Поди сюда, поди! Возьми пирожка! Вон, с грибами, или дичиной, или с красной ягодой…

– Не хочу, – отмахивается Эсхейд вяло. – Не голодна.

Ей бы сейчас домой, к учёным книгам, чтоб охладить ум, а прежде, пожалуй, искупаться бы наконец.

Торговец, приземистый, с плоским затылком, похожий на узловатый пень, разевает рот:

– Как не голодна? – Седая бородища топорщится, как мох. – Ты-то? Как так? Не заболела ли? Или, что ль, влюбилась?

Он ещё не успевает договорить, а Эсхейд вдруг понимает о себе нечто новое, нечто очень-очень важное. Но что с этим делать – неясно. Сердце в смятении; руки начинают трястись, и она обнимает меч в ножнах крепко, как куклу, а по щекам у неё текут слёзы ручьями. Торговец пугается не на шутку, и другие лавочники тоже. Ей наперебой суют то пирожок, то леденец, то ягоды, то платок, то даже флягу с вином… Насилу удаётся вырваться и перебежками по переулкам вернуться домой.

Телора она видит тем же вечером, на пиру; он сидит подле её матери, улыбается ей и подливает вина. Его красивые волосы безжалостно стянуты в хвост шнурком, на белой рубахе – ни следа от надругательств, а на сером бархате кафтана горит серебряная вышивка.

Телор диво как хорош – да вот на неё даже не смотрит.

Помаявшись немного на пиру, Эсхейд выходит на воздух. На дальнем дворе тихо и пусто, и только слышно, как за стеной, в стойлах, фыркают гурны. В тёмном небе, среди частой россыпи звёзд, повис острый красноватый месяц, а под ним ещё один, покруглей, пополней… Когда на верхний месяц находит туча, то нижний выглядит очень одиноким.

«Прямо как я».

Она садится на порожек и принимается медленно, печально распускать косы. В пиршественном зале стучат кубки, пахнет жареным мясом, льётся вино и кто-то хохочет… Прочесав пальцами волосы, Эсхейд начинает бездумно плести венок – прямо из тех цветов и трав, что растут у порога; цветы, наверное, ядовитые, потому что пальцы щиплет.

…а потом она ощущает неясное движение справа – и резко выбрасывает руку.

Телор, невидимый ещё мгновение назад, предстаёт перед ней.

– Надо же, – говорит он растерянно, – поймала.

Эсхейд отдёргивает руки и прячет за спину.

– Не знала, что ты будешь на пиру.

– Я твоей матери обязан жизнью, – улыбается он мягко, не показывая зубов. – Было это за пять лет до твоего рождения… Так что у вас я гощу не впервые. Ты меня, верно, и не помнишь, но я тебя видел вот такой крохой, – разводит он ладони совсем немного, так, что между ними бы и младенец не уместился. Потом с сомнением качает головой: – Может, чуть больше.

– Так я уже не ребёнок, – вырывается у неё.

– Вижу, – усмехается Телор; зубы у него оказываются мелкие и острые, как у зверька – может статься, его за это в детстве дразнили. Он опускает взгляд и замечает на земле недоплетённый венок. – Я тебя напугал?

Эсхейд вскидывается:

– Я ничего не боюсь! – выпаливает она. Наклоняется быстро, подхватывает венок и напяливает ему на голову, привстав на мыски: – На, носи! Тебе хорошо! И волосы распусти! И приезжай, когда я буду первым мечом… лучшим мечом севера!

Телор смотрит на неё, на эту внезапную вспышку ярости, ничем не объяснимую и постыдную – а потом начинает хохотать. Отсмеявшись, он кладёт Эсхейд на голову ладонь – горячая, очень – и мягко говорит:

– Да. Через пять лет, я помню.

Но встречаются они куда раньше – через три года, и совсем не так, как хотелось бы Эсхейд.



Зима приходит лютая.

Реки промерзают на два локтя в глубину, снега столько, что дороги совсем исчезают, а ветер ярится так, что едва не срывает крыши – день за днём, день за днём. Но страшней всего кровожадные чудища, которые прут из-за гор и не дают передышки.

И если они прорвутся дальше, за Белую Хродду, в долины…

Наместница Рисвид посылает за помощью – впервые, пожалуй, лет за двадцать. Из Беры отправляют три дюжины человек и восемь возов одежды и еды, из Орма – двадцать опытных мечников, из Свенна – дюжину морт-мечей и шкатулку с огонь-камнями разной силы.

Из Ульменгарма – ничего.

Обозы сопровождает дева-киморт, совсем ещё юная, ей и тридцати нет – она прокладывает путь по бездорожью, а уже потом, в Хродде, чинит дома и укрепляет стены. Помощь позволяет продержаться ещё два месяца, а затем… затем в горах сходит оползень, и обрушается часть защитных укреплений; так дорога для хищных тварей из пустошей оказывается открытой.

Дева-киморт погибает первой.

Говорят, что она пыталась сдержать ночную атаку в одиночку; говорят, что ей удалось одолеть целую стаю тварей; а ещё говорят, что дева-киморт отправила кому-то весточку, и только это сейчас помогает не пасть духом, продержаться немного дольше, чем в человеческих силах. А больше и надежды-то нет.

…Наместница Рисвид пала три дня назад. У неё нет могилы, на погребальный костёр возложили сломанный меч: чудище, что напало на неё, пожрало её целиком… Тех, кто погибает позже, хоронят просто в снегу, не до почестей уже; от дружины осталась в лучшем случае треть, выживших в бой ведёт Эсхейд. Это она придумала запалить на месте обрушившейся стены костры, заложив на дно металлических чаш огонь-камни – и счастье, что уловка сработала.

Но даже у самых сильных, самых отважных есть предел того, что они могут вынести.

Ночью твари пытаются прорваться через перевал снова и опрокидывают несколько жаровен. Атаку удаётся отбить, но какой ценой! Ярится метель; Эсхейд сама, вместе с немногими, кто ещё крепко стоит на ногах, обходит поле боя, чтобы спасти раненых, и, когда её окликают по имени, то не сразу понимает, чей это голос.

– Ох… отпусти меня… добей.

Она холодеет внутри.

«Яська».

Прежнюю рыжую шкоду, улыбчивую деваху с двумя куцыми косичками и россыпью веснушек на курносом носу, не узнать: с половины лица кожу точно ножом срезали, правая нога измочалена так, словно её жевали, а живот… Эсхейд смотрит – и чувствует себя так, словно проваливается в бесконечную чёрную яму, где только холод и боль.

Даже узнать о смерти матери было не так больно; может, потому что тела так и нашли.

– Добей… – хрипит Яська. Из горла у неё вырывается то ли клёкот, то ли всхлип: – Больно…

– Ясхейд, я… – голос садится.

А что сказать-то? «Потерпи, мы тебя спасём?»

Лгать она не приучена, но уже почти готова это сделать, когда вдруг тревожно трубят рога близ остатков стены – значит, чудовища вновь полезли из пустошей, чтоб им проклятыми быть. Эсхейд стискивает рукоять меча; больше всего хочется сейчас укрепить его в снегу – и самой броситься остриём на грудь, потому что не справилась, не смогла. Но нельзя. Потому что есть ещё живые, а там, за метелью, стоит Белая Хродда, древний город, где у каждой кружевницы, у каждой прачки и углежога есть свой клинок.

Но всё же они не воины; они нуждаются в защите.

– Потерпи, – просит Эсхейд, бережно прикасаясь к волосам подруги. – Потерпи, мы победим, мы обязательно… – она умолкает, потому что нет сил больше лгать, и гаснут одна за другой жаровни – видно, их опрокидывают твари, и густеет метель.

…а потом поперёк перевала вдруг вспыхивает пламя – до небес.

Пурга утихает; освещённые голубоватыми и зеленоватыми колдовскими огнями, на уступ, где стоит крепость, поднимаются тринадцать человек, и возглавляет их высокий мужчина в плаще на белом меху, коронованный венком из белых цветов.

– Вы двое – займитесь ранеными, – приказывает он злым, колючим голосом, и от этой злости становится хорошо, в ней есть жизнь, огонь. – Ты ступай к в крепость, на тебе защита, и чтоб ни одна тварь и близко не проскользнула. Остальные – вместе со мной, к стене… – тут он замечает Эсхейд и поправляется: – Пока ступайте без меня. Справишься?

Маленькая черноволосая женщина что-то звонко ему отвечает и, возглавив людей, отправляется к полосе огня. Воздух теплеет; ветра нет – затишье, и верится наконец, что никто больше не погибнет. А Телор – это он, сомнений нет – широким лёгким шагом пересекает поле и оказывается подле Эсхейд. Ничего не спросив, накидывает ей на плечи свой плащ на белом меху – а сам садится рядом с Яськой.

– Плохо у меня с лекарским делом, – говорит он. И добавляет, скосив взгляд: – Нет, плащ оставь, я-то не замёрзну, меня греет морт. Плохо – но не настолько, чтоб плакать. Слушай, рыжая, – говорит он, положив Яське руку на развороченный живот; та сразу перестаёт стонать, дышит тише, точно её боль отступает. – Ты ведь шрамов не боишься?

Она смеётся, пусть смех и обрывается почти сразу.

– Не-е-ет… Мне красивой быть ни к чему, я, это… мужняя жена.

Яська затихает; а Эсхейд молчит, прикусив губу, потому что помнит: Яськин муж, красавец дружинник из Беры, был одним из тех, кто не вернулся в крепость после ночной бойни. Но сказать об этом сейчас…

– И всё же я буду осторожен, – обещает Телор.



В ту ночь с ним пришли двенадцать кимортов, и десять из них остались в Хродде насовсем. Первые дни Эсхейд слишком счастлива оттого, что помощь всё же явилась, что удалось выжить, что в строй вернулись многие из тех, кто обречён был стать калекой, и она даже не замечает, что мало спит – и почти не ест. А потом в какой-то момент земля вдруг уходит из-под ног, и сугроб сбоку от дороги оказывается очень близко…

Телор подхватывает её на руки и не позволяет упасть.

– Ну-ка, довольно себя мучить, – говорит он, и советница, заведующая припасами, которая шла следом, согласно кивает, да и седобородый писец, сопровождающий их, в знак поддержки цокает языком. – Никому добра не выйдет, если ты себя загонишь, как гурна в скачке. Пойдём-ка отдыхать.

– Я уже не ребёнок, – цедит сквозь зубы Эсхейд; ей кажется, что если сейчас дать слабину, если закрыть глаза, то непременно случится нечто ужасное.

Но Телора показной злостью не смутить.

– Вижу, что не ребёнок, – усмехается он и легко, будто совсем не чувствует веса, взваливает её на плечо, бережно придерживая за бёдра. – Сколько там тебе лет?

– Восемнадцать исполнилось, – отвечает она так же сердито… а потом видит на снегу отпечаток сапога. Обычный, нет в нём ничего страшного; но её вдруг накрывает с головой осознание, какой беды удалось избежать – и каким трудом. – Я… знаешь, я теперь первый меч севера.

– Да, – говорит Телор очень тихо. – Я знаю.

– Потому что мама умерла.

Эсхейд впервые говорит это вслух – и называет её не «Рисвид», не «наместница» и не «она». Тело обмякает, и наваливается дурнота.

– Нужно отдохнуть, – говорит он ещё тише.

А затем уходит – и уносит её с собой, не спрашивая даже разрешения, точно ему и не нужно. Всё ощущается смутно: звуки приглушённые, чужое плечо почти не давит на живот, а холод улицы сменяется теплом спальни почти незаметно. Тугие косы, переплетённые с зелёными шнурками ещё, кажется, в прошлой жизни, болтаются туда-сюда как маятник, едва не задевая чисто метённые полы…

«Надо бы хоть помыться. Может ли киморт нагреть воду? Наверно, может. А должно ли его об этом просить?»

Мысли сплошь глупые, за них стыдно.

Эсхейд чуть поворачивает голову вбок, и в нос ей тычутся серебристые пряди; она почти что чихает.

– А у тебя волосы отросли.

– Три года прошло, – с запинкой отмечает Телор. И добавляет странным голосом: – Нравится?

– Очень.

С запозданием Эсхейд понимает, что они пришли не в её покои, а в его – верней, в пустой дом, который он занял на днях, потому что хозяева туда никогда не вернутся. Сейчас о них здесь почти ничего и не напоминает, даже пахнет иначе: не едой, а лечебными травами, терпкими, пряными.

«Всё лучше, чем если б дом пустовал».

Быть кимортом и впрямь удобно. Телор в одиночку притаскивает откуда-то большую лохань и наполняет её водой, потом согревает. Раздевается и залезает Эсхейд сама, а вот расплести косы и промыть позволяет ему: за последние дни волосы не только впитали дым от костров, кровь, пот – и пёс знает что ещё, но и свалялись, как войлок – обычному-то человеку и не распутать… Только когда она выбирается из воды и чувствует, как на плечи ложится мягкая холстина, то понимает, что всё это время была перед мужчиной нагая.

И бездумно скрещивает на груди руки, прикрываясь.

– Вот мы и в расчёте, – улыбается Телор, но как-то по-особенному, так, что совсем не стыдно. – Чего тебе принести? Хлеба, сыра, мяса, может, солений?

– Всего, – растерянно кивает Эсхейд, кутаясь в холстину и переступая босыми ногами по тёплому полу. – И вина.

И кажется, что Телор должен её осудить, спросить снова, сколько там ей лет, но он лишь кивает и выходит, чтобы спустя четверть часа вернуться со всем, что она попросила.

Голода так и нет.

И сыр, и хлеб, и всё остальное то не имеет вкуса вовсе, то отдаёт чем-то гнилостным, горьким и в то же время ржавым – точь-в-точь как был воздух на поле битвы. Вино тоже кислит так, что сводит скулы, не утоляет жажды и совсем не согревает… В поисках тепла Эсхейд наклоняется к Телору и целует его в губы, робко, неуверенно, ожидая, что он её оттолкнёт.

А губы у него – летний мёд, и сладкая озёрная вода, и свежесть леса, и ароматные ягоды на колючих кустах, совсем такие, как раньше, когда всех забот-то и было, что прокрасться к речке и взглянуть, как купаются гости из самой Беры.

Эсхейд плачет.

Телор сцеловывает слёзы, все до одной.



Ближе к весне север оживает. Пока длилась зима, снег укрывал долину у перевала много-много раз, и теперь, когда он постепенно сходит, то нет ни следа от той страшной битвы. Мертвецов похоронили в огне; расщелина в ледяных пустошах, по ту сторону гор, нынче завалена – усилиями кимортов, и чудища теперь появляются реже.

Хочется верить, что так будет всегда.

Телор остался в Белой Хродде. Он утверждает, что ему-де всегда здесь нравилось, и он хотел и раньше поселиться где-то поблизости, открыть школу для кимортов… Несколько лет назад ему довелось побывать в Шимре, и кое-что в тамошнем цехе показалось разумно устроенным, а кое-что – устарелым.

– Там наши живут отдельно от простых людей, – рассказывает он Эсхейд. Они лежат вдвоём на склоне холма, за городом; редкая минута, когда ни одному, ни другой не надо никуда спешить, что-то делать, решать. Можно просто смотреть в высокое небо и слушать, как растёт трава. – Оно, конечно, удобно, когда порознь… Но у нас-то так не выйдет.

Эсхейд чуть поворачивает голову и видит далеко-далеко кромку Белых гор, утопающую в облаках.

«Если б тогда помощь пришла раньше… нет, если бы мы с самого начала были вместе, то скольким бы удалось выжить?»

Думать об этом немного больно.

– Да, – говорит она вслух. – У нас, на севере, надо держаться друг за дружку, иначе никак.

Некоторое время стоит тишина, только и слышно, как ветер шуршит, запутавшись в густо переплетённых ветвях, в молодой листве – да из города, издалека, доносится размеренный бой: кузня работает.

– А что там у тебя? – спрашивает вдруг Телор. – Цветы?

Эсхейд сначала не понимает, а потом наталкивается взглядом на букет у себя под боком, уже изрядно увядший, и ей становится грустно. Мелкие белые цветы, точно вощёные, с крохотными листочками, как частая гребёнка; нежные, сине-лиловые, с розоватым нутром; пурпурный вьюн.

– Хотела вот сплести для тебя венок, да только забыла, как это делать, – признаётся она тихо. И показывает ему ладонь, растопырив пальцы: – У меня нынче руки воина, а они к мечу приспособлены, а не к девичьим забавам.

– Значит, я сам сплету. Моим рукам, видишь, любая девица позавидует.

Телор и впрямь садится, по-ишмиратски подогнув под себя ноги, и принимается мастерить венок, а судя по тому, как ловко у него выходит, делает он это не в первый раз.

«Люблю, – думает Эсхейд, когда смотрит на него. – Как я его люблю, за что ж мне, нелепой, такая радость-то…»

Пахнет весной, пробудившейся землёй – и дымом из печей.

Это запах мирной жизни.



Телор так и не перебирается в её покои, но настолько часто ночует там, что за глаза его начинают называть «муженьком наместницы». Наместничий – материн – перстень Эсхейд пока носит на шнурке, на шее, и не потому что велик, а потому что пока не считает, что заслуживает его. Да и брачных клятв ей Телор пока не давал… Но объяснять что-то сплетникам она не собирается, да и нет того, кто отважился бы её укорить или пристыдить. А самой ей кажется, что все обычаи, которые исполняются для других, напоказ – это пустое, их соблюдать – только время тратить. Смерть же на севере всегда близко.

За горами – рукой подать.

Один обычай, впрочем, соблюсти нужно: вернуть лорге наместничий перстень и тут же получить его назад как знак законной власти. В том, что он отдаст перстень Эсхейд, сомнений никаких нет: больше никого над собой в Белой Хродде не примут… И, кроме того, ей хочется посмотреть лорге в глаза и спросить, отчего тот не прислал помощи.

«Захаир ведь, выходит, мой племянник, – размышляет она. – Но годами старше – отец-то до последнего жён менял, иные его сыновья мне и вовсе в деды годятся… Годились, пока были живы».

Для неё немыслимо, чтоб родная кровь – и предала.

Значит, у лорги Захаира была причина.

– Через дюжину дней отправлюсь в Ульменгарм, – сообщает она Телору между делом, когда они едут от перевала, где проверяли, не пошла ли трещинами после обвала в горах новая стена. – Оттуда, думаю, в Орм, потом в Беру и Свенн. Вернусь к середине лета, пожалуй. Присмотришь тут за всем?

Он обещает присмотреть; Эсхейд уезжает с лёгким сердцем и берёт с собой лишь две дюжины воинов. И думает, что больше и не надо, чай, не с врагом едет биться, а навещает родича – и своего господина.

…то, что в Ульменгарме ей не рады, она понимает почти сразу.

Лорга Захаир не отказывается её принять, но тянет со встречей столько, что это выглядит уже откровенной насмешкой. Впрочем, Эсхейд терпелива. Она поселяется в башне, отведённой для наместников севера, и в свободное от упражнений с мечом время изучает город. Сперва непривычный быт вызывает у неё лишь приступы гнева: пока там, в Хродде, приходится бороться за каждый колос или плод, а недостающую пищу втридорога покупать у соседей, здесь спелую ригму могут выбросить просто потому, что она уродилась недостаточно румяная. На базаре норовят обмануть – обвесить или подсунуть негодное; женщины больше сидят по домам и ведут хозяйство, пока делами занимаются мужья… Но со временем Эсхейд смягчается, понимает, что жизнь тут не так уж плоха, просто она другая, а некоторые вовсе не прочь были бы сменить здешнюю сытую несвободу на суровую вольницу севера. Кое-кто и впрямь соглашается переехать прямо сейчас: сапожник-вдовец; трактирщица, повздорившая с сыном одного воеводы; аптекарша, обманутая собственным мужем и оставшаяся без дома; наконец, угрюмый старик-мастер, умеющий делать из простых заготовок удивительные волшебные вещи, не хуже киморта. Эсхейд довольна – путешествие уже прошло не зря.

И вот наступает день, когда лорга соглашается наконец её принять.

На пиру; между делом; так, словно она пришла к нему с чем-то незначительным.

Эсхейд по обычаю возвращает ему перстень, рассказывая, как пала прежняя наместница, как меньше и меньше становилась дружина, а битва всё не кончалась… Лорга Захаир – точь-в-точь такой, каким он был и десять лет назад, громадный, косматый, с золотой цепью на шее, в расшитом кафтане на голое тело – слушает её, не забывая отдать должное запечённой дичи.

Эсхейд рассказывает, как умирала её мать – и слышит хруст птичьих косточек на зубах, бульканье вина, дребезжание блюд, скрежет ножей, хлюпанье и чавканье.

И в ней зреет гнев.

– Ну, – говорит лорга, отставив кубок, когда она наконец умолкает; взгляд его, несмотря на небрежный тон, тёмный и внимательный. Следит; выжидает; ищет слабости. – И чего же ты от меня хочешь, дева Эсхейд? Чтоб я вернул тебе это? – и пальцами, перепачканными в жире, он берёт со стола перстень.

И что-то ломается внутри.

– Нет, – отвечает Эсхейд; вокруг неё словно поднимается невидимый ветер, тугой и сердитый, и морт-меч в ножнах начинает басовито гудеть – Телор сделал его после той битвы, верней, переделал из обычного клинка. – Я хочу спросить… Хочу спросить не как дочь наместницы, а как старшая в роду, как тётка твоя: почему ты не прислал помощи, о которой мы просили? Из Беры отправили почти четыре десятка воинов, из Орма – два, Свенн помог оружием – дюжину морт-мечей отправил наместник, пятую часть того, что у него есть… И только ты не отозвался. Ответь мне, Захаир, – говорит она вроде бы и негромко, но горло сводит, а голос заполняет собой весь пиршественный зал. – Почему ты не ответил?

Когда она договаривает, чавканья не слыхать. Никто брюхо не набивает и не тянется к кубку с вином.

«Ну, хоть аппетит этим обжорам испортила».

– Я понимаю твой гнев… – начинает Захаир, поднимаясь из-за стола, но Эсхейд вынимает меч их ножен – и, как посохом, ударяет им в каменные плиты у себя под ногами.

Трещины разбегаются в стороны; слышен треск, словно ломается ледок.

– Если ты сейчас не признаешь вину, а начнёшь юлить и лгать, то готовься к поединку, – говорит она негромко. – Это говорю тебе я, Эсхейд Белая, дочь Рисвид из рода Брайны. Первый меч севера.

Захаир опускает глаза; видно, размышляет, не может ли так статься, что и во всём Лоргинариуме она первая.

Ему страшно.

– Я… виноват, – говорит он наконец. – Если хочешь, возьми плату такую, какую считаешь справедливой. Я отворю казну.

– Возьму людьми, – усмехается Эсхейд, хотя чувствует себя сейчас так, словно из глаз вот-вот брызнут слёзы. – У нас, на севере, золота и каменьев вдоволь, а вот людей из горных недр мы добывать не научились. Спасибо за помощь, государь, – добавляет она. – Судьба позволит – свидимся.

Захаир вздрагивает; она забирает перстень и выходит. Яська – кривая на один глаз, со страшным шрамом на пол-лица, но всё такая же красивая – лупит её по плечу и хохочет: «Ну ты сильна!»

Сильной себя Эсхейд не чувствует, но другого выбора-то и нет.

Путь её лежит на восток, потом на юг и на запад, пока не замыкается круг и впереди не вырастают снова Белые горы. Дружба и братание с наместником из Беры, грубоватым, неграмотным, но добрым воином; изощрённые переговоры в Свенне, верховая охота в лесах вокруг Орма, спасение деревни от мертвоходцев, не одна и даже не две стычки с хадарами и полноценная, хоть и короткая война со степняками-дикарями, обитающими у границы с Ишмиратом, в покинутых землях… Эсхейд уходила с двумя дюжинами дружинников, а возвращается во главе трёхсотенного войска – и чувствует себя не на несколько месяцев, а на несколько лет старше.

Телор встречает её у ворот, облачённый в ниспадающие белые одежды, подпоясанный зелёным поясом, в венце из летних цветов и спелых колосьев.

«Я дома», – думает Эсхейд.

И улыбается.



Через три года она производит на свет дочь – аккурат по весне, едва ли не в разгар очередного сражения с тварями из ледяных пустошей. Имя ей дают в честь начальницы городской стражи, лучшей копейщицы Хродды – Ясхейд. Девочка рождается крепкой, здоровой: не зря Телор всю зиму лез из кожи вон, чтобы достать к столу свежие овощи, ягоды и фрукты, и это посреди снегов-то. А когда Эсхейд стало мутить от рыбы и мяса, он как-то умудрился придать им вкус и запах ригмы… Дочка точь-в-точь на него похожа: те же зелёные глаза и белые волосы, точно седые, но уже через несколько лет становится понятно, что кимортом ей, скорее всего, не быть.

– Подождать ещё, может? – бормочет Телор, играя с девочкой. – Да, бывает, что и семь, и в десять, и в двенадцать лет пробуждается дар.

Эсхейд от этих разговоров тревожно. В основном потому, что они напоминают о простой истине: киморты живут дольше людей, и ей, обычному человеку, придётся оставить его, когда он будет ещё очень молод по меркам своего народа.

«А так бы хоть дочка бы с ним осталась».

За такие мысли немного стыдно.

В целом же происходит много хорошего. Будто бы налаживаются отношения с Ульменгармом: лорга Захаир несколько раз в год приглашает её погостить, всякий раз устраивает пиры и потешные бои в её честь, а по осени посылает в Хродду несколько бочонков дорогого и редкого раймового вина. Не то заглаживает вину, не то умасливает наперёд, чтоб больше не ссориться… Эсхейд, впрочем, находит это разумным: лорге с наместниками надо жить в мире, полагаться друг на друга, а потому она охотно откликается и на приглашения, и на просьбы «подучить маленько» личную стражу государя.

Иногда лорга Захаир сам наблюдает за её учебными поединками, и тогда лицо у него мрачнеет.

…как-то по осени Эсхейд прибывает в Ульменгарм раньше, чем обещалась – на целое десятидневье. Лорга ещё не вернулся из похода: на границе с Берой появились жестокие хадары, которые не просто грабят людей, а вырезают целые деревни, красивых женщин угоняют и продают в рабство южанам, с воинов же спускают шкуру живьём. Вместе с наместником юга он уговорился изловить и казнить лиходеев, но выкурить их из лесов оказалось не так-то просто… Предоставленная самой себе, Эсхейд подолгу бродит по городу и думает о том, что зря не взяла в путешествие дочку, а однажды, когда она возвращается по зыбким осенним сумеркам в замок, то прямо перед ней на тропинке мелькает рыжий лисий хвост.

– Вот чудеса! – вырывается у неё.

Из любопытства Эсхейд идёт следом. Хвост то мерещится впереди, то исчезает, точно лисица ныряет в заросли и снова выскакивает, а потом густой подлесок вдруг заканчивается. Впереди лишь небольшой, на дюжину шагов, пятачок вытоптанной травы – и обрыв. На краю обрыва сидит маленькая женщина с рыже-красными волосами – как зимний закат, как свежая кровь – и горько плачет.

Волосы собраны лентой в хвост.

Незнакомка одета богато, в шелка и парчу, в ушах у неё золотые кольца, на руках – золотые браслеты. Судя по округлившемуся животу, она на сносях, а вышивка на долгих рукавах – точь-в-точь как у лорги.

Не то по-звериному почуяв чужого, не то услышав шаги, незнакомка замирает и перестаёт всхлипывать, а потом насторожённо оборачивается.

Глазищи у неё огромные, грозовые, серовато-синие.

– Ты, что ли, Захаира новая жена? – спрашивает Эсхейд добродушно, поглядывая на вышивку. И поднимает пустые руки вверх: – Не бойся меня, я тебе вреда не сделаю: я наместница севера, а здесь нынче простая гостья.

Незнакомка долго смотрит на неё, а потом вздыхает и скромно опускает взгляд; расправляет складки вышитой юбки, вроде бы и спокойно, но такое чувство, что одно неверное слово – и она с обрыва сиганёт.

– Полюбовница, – отвечает она неохотно. – Я… я Зита-танцовщица. Кьярчи, – добавляет она и крутит красно-рыжую прядь на пальце, точно это что-то объясняет или подтверждает.

– А похожа на лисичку, – усмехается Эсхейд.

Зита снова поднимает на неё глазищи – и снова начинает неподдельно, горько рыдать. Она рассказывает о таборе и о том, как славно было жить под открытым небом; о том, что вайна отдала её на два года в ученицы к аптекарю, чтоб приносить больше пользы и освоить лекарское искусство; о том, как на празднике Самой Короткой Ночи приметил её высокий мрачный воин с усами, перекинул через седло и увёз собой – в замок на горе, и о том, как было страшно ему возразить хоть словом, не то что бежать прочь…

– Я думала, – всхлипывает Зита, – что если что-то поперёк скажу, так он меня на месте убьёт, он же лорга… он же сильный… А сейчас думаю, что пусть бы и убил лучше, а теперь… – она обхватывает двумя руками свой живот. – А теперь я даже саму себя убить не могу.

Когда Эсхейд слушает её, то очень хочет вызвать Захаира на поединок, и если не прибить на месте, то хорошенько погонять по полю, охаживая то с одного бока, то с другого. Но потом вспоминает его старших сыновей – совсем мальчишек ещё, и законную жену, которая тоже на сносях, и жителей пограничья, которых он только-только избавил от хадаров… Страшно ввергать страну в смуту.

– А поезжай тогда ко мне, – предлагает она неожиданно для самой себя. И, подойдя ближе, садится рядом с Зитой на корточки, чтоб быть с ней наравне. – У нас хоть зимы и суровые, а люди добрые. Назовёшься моей сестрицей, и никто тебя обидеть не посмеет. Ну как?

Зита-танцовщица выдыхает глубоко, вытирает щёки долгими рукавами – и вдруг смотрит в упор:

– Я приеду. По весне, можно?

Лорга Захаир возвращается только через дюжину дней. К новости, что его полюбовница сдружилась с наместницей севера, он относится с прохладцей, но, как шепчутся, теперь ведёт себя осторожней, голоса на рыжую красавицу не повышает.

А весной Зита и впрямь приезжает в Хродду – и не с одним ребёнком, а с двумя.

Меньший мальчик, рыженький, её сын; большой, с пегими волосами – сын законной жены, которая померла родами на три дня раньше, чем разродилась Зита… Поговаривали, правда, что женщина умерла не сама, а её убила повитуха, причём по приказу лорги. Жену-то ему навязали воеводы, нелюбимую, вот он и не стерпел.

– Видишь, какая я счастливица – двух сыновей разом обрела, – улыбается Зита измученно. Правда, когда она смотрит на мальчишек, улыбка её становится настоящей. – Примешь меня?

Тень у неё под ногами двоится; у той, второй – лисий хвост.

«Чудные дела», – думает Эсхейд, а вслух говорит:

– Так как же не принять сестрицу? Чай, не чужие.

– Оставайся подольше, – добавляет Телор, приобняв Эсхейд за талию. И усмехается: – Всегда мечтал с мальчишками понянчиться, а то больно девчонки-то капризны: то им меч не по руке, то им гурн не по росту.

Пусть шутка и не так уж хороша, но Эсхейд смеётся – и Зита смеётся тоже, такое чувство, что впервые за несколько лет.



А потом годы начинают лететь, как осенние листья по ветру: сколько ни считай, а всё одно – собьёшься.

Зимой, в лютые морозы, Эсхейд снова разрешается от бремени – и это снова девочка, только маленькая, болезненная. Молоко почти сразу пропадает, и младенца приходится выкармливать Зите. Под тем предлогом она и остаётся на севере до самого лета, к вящему неудовольствию лорги…

Лорга, впрочем, единственный, кто недоволен.

Зиту любят и в городе, и в крепости. И уважают – особенно после того, как она вызвалась на спор переплясать любого да и впрямь устояла, когда все прочие уже попадали от усталости. Последней тогда сдалась Яська, да и то, кажется, продолжала уже под конец из чистого упрямства, зная, что победить не выйдет. Ещё Зита частенько помогает аптекарю или вызывается пособить на кухне, и любое дело в её ловких руках спорится. А она и рада; говорит, что на севере ей дышится легче.

– Я б и вовсе не возвращалась, – вздыхает она, прощаясь, и крепко-крепко обнимает Эсхейд. – Но тогда он за сыновьями пошлёт, а как их не отдать?

«Вот взять да и не отдать, – думает Эсхейд. – Не пойдёт же он войной из-за мальчишек, которым пока только в погремушки и играть? У него, вон, он прежних жён и любовниц ещё двое сыновей, постарше».

Но в глубине души она понимает, что Зита права.

– Я буду тебя навещать, – обещает Эсхейд.

– Зови, если что, – добавляет Телор и небрежно, словно бы между прочим, вкладывает Зите в ладонь серьги в виде перевёрнутых полумесяцев из красного камня. – Носи их, не снимая. Они тебя предупредят, если в пище или питье будет отрава, а если кто на тебя мечом замахнётся – то удар отведут, и не один. Береги себя!

Зита обещает беречь.

Слово легко дать, а держать сложно. Вырываться в столицу у Эсхейд получается не так часто, как хотелось бы, да и лорга, хоть для виду и привечает её, явно не так уж рад. Отпускать Зиту на север ему тоже не по нраву, но, когда он упрямится, его усовещивают воеводы: мол, как это так, не отпустить женщину к своей молочной дочери да к названной сестре? Недостойно воина!

Он и отпускает, пусть и неохотно…

А потом вымещает злость на Зите – и на подросших уже сыновьях.

Кальву, старшему, ещё не так сильно достаётся, да и к тому же он от рождения нечуткий: продолжает спокойно играть, а то и засыпает, как под колыбельную, когда отец грозно хмурится и бранится. Младший, Мирра, уродился в Зиту – мало что рыжий, да к тому же сущий кроха, так ещё и чересчур смазливый. Лорга кличет его «девкой», посылает ему нитки для вышивания вместо меча, а потом, когда мальчик подрастает, обряжает его в платья и так заставляет прислуживать на пирах.

Эсхейд хоть и злится на Захаира, но понимает, что укорять его – только масла в огонь подливать; поэтому она терпеливо ждёт каждого приезда Зиты и старается дать мальчишкам то, чего им не хватает дома. С Кальвом подолгу беседует и обучает тем наукам, в которых разбирается сама; Мирре дарит меч по руке и тренирует… Она проводит с мальчиками столько времени, что дочери её ревнуют, особенно старшая, Яська. С Миррой они дерутся до кровавых соплей, а потом так же бурно мирятся – и вот уже гляди, друзья – не разлей вода.

…А когда младшей, Илке, исполняется восемь лет, то наконец у неё просыпается дар киморта.

Телор счастлив настолько, что над всем севером дюжину дней небо в ночи полыхает, как пламенная радуга, переливаясь из одного цвета в другой. А Эсхейд ощущает смутную тревогу, такую мучительную, что невозможно спать. По счастью, недолго: через несколько дней пугающее, сумрачное предчувствие беды исчезает без следа.

Зимы стоят мягкие; твари из пустошей не кажут носа; Зита гостит каждый раз едва ли не по полгода.

Всё так хорошо, что даже страшно от этого счастья.



Тот год Эсхейд помнит очень хорошо, хотя предпочла бы всё забыть.

Весной приходят бури, каких не то что старики – даже и киморты-то не помнят. Ветер срывает крыши с домов; реки от ливней выходят из берегов; с гор сходят стремительные потоки, грязь и камни вперемешку с водой, и счастье, что большей частью они проходят мимо деревень. А в самом начале лета огромная молния поражает старое дерево у ворот замка в Ульменгарме, и бродячие сказители тотчас же начинают толковать это в дурном свете: мол, начнётся бунт, и лоргу свергнут.

Захаира такие разговоры, конечно, не радуют.

Впрочем, дерево, пусть и обожжённое, обугленное наполовину, продолжает жить. Когда Эсхейд приезжает погостить в столицу, оно всё ещё стоит на пути к замку, как грозный страж: хоть люди и опасаются, что дерево рухнет на дорогу, но после множества лживых пророчеств, сравнивающих его с лоргой, не решаются взяться за топоры. В честь прибытия наместницы, готовят большой пир, и над кухней с самого утра дым столбом… Кальв за зиму вытянулся так, что его не узнать: догнал собственного отца, раздался в плечах, но вот нрав у него по-прежнему спокойный, а речи – рассудительные. Даже, пожалуй, слишком: в замке его и в глаза, и за глаза кличут занудой.

А вот Мирру не видать.

На вопрос, где он, Кальв отмалчивается и хмурится, а Зита поджимает губы.

– С отцом повздорил, – неохотно поясняет она. – Лучше б ему,конечно, было смолчать…

Слово за слово, и выясняется, что недавно лорга привёл новую полюбовницу, с младенцем уже, с мальчиком; та стала жаловаться, что, мол, у Зиты и золота больше, и платье расшито красивее.

– Золото я и впрямь люблю, чего уж греха таить, славно блестит, – вздыхает Зита. – Но кто из кьярчи его не любит? А Захаир, видно, не в духе был, велел мне тут же всё снять и отдать.

– Что, и платье вышитое? – откликается Эсхейд грубовато; у неё вырывается смешок.

– Вот и Мирра так спросил, – тихо отвечает Зита. – А Захаир ему отвечает: вот ты, языкастый, и снимай, заодно и поглядим, девчонка ты или нет, а то уж больно смазлив.

– Дурная шутка…

Яська с Илкой хоть в разговор не лезут, но шепчутся и хмурятся; Мирра им обеим нравится, особенно младшей – они погодки, считай, вместе росли. Эсхейд рассказ не нравится тоже, но она решает потом поговорить с Захаиром с глазу на глаз, не как наместница с лоргой, а по-родственному.

Но не успевает.

А на пиру всё становится ещё хуже.

Мирра появляется вместе с девами, разливающими вино, сам обряженный в женское платье. Судя по смертельно бледному лицу и болезненно сжатым губам – это наказание от отца за дерзость. Дружинники, особенно те, кто пьянеет быстрее, дразнят его, и чем дальше, тем злее, пока один седоусый не шлёпает с размаху пониже спины…

«Вот дурень», – успевает подумать Эсхейд.

А потом Мирра разворачивается – и надевает насмешнику чашу с вином на голову.

– Если чем недоволен – бери меч, и пойдём сразимся. – Даром что мальчишке едва тринадцать лет, и голос-то ещё не сломался, но когда он говорит, то все остальные замолкают. – Или струсил?

Чаша сваливается у дружинника с головы.

– Яа-а-а… – блеет он, багровея не то от злости, не то от страха.

– А если хочешь посмеяться над кем-то, вон туда повернись, – добавляет Мирра, кивнув на отца. – Это господину твоему по вкусу смотреть на мужчин в женской одежде, он мне приказал так принарядиться. Я-то причём?

Кто-то фыркает, кто-то кашляет в тишине, но потешаются на сей раз не над Миррой.

Лорга мрачнеет.

– Болтать-то ты выучился славно, – веско говорит он, не поднимая взгляда. – Одно слово – девчонка, и платье верно по тебе сшито.

Но он и договорить-то не успевает, когда с места взвивается Илка и звонко выкрикивает:

– Так что, «девчонка» – браное слово? Поди, Брайне ты б такого не сказал?

В зале начинают шептаться; никто больше не пьёт вина и не тянется за дичью – праздник испорчен.

«Надо бы мне первой было вмешаться», – корит себя Эсхейд, но в то же время гордится дочерью: знать, правильно её воспитала, если та не терпит несправедливости.

Рисвид бы такой внучкой гордилась.

– То не детское дело и не детская забота, – отвечает Захаир и поднимает взгляд.

Тревожный знак; видать, сердит очень.

– Так если я – ребёнок, то и он, выходит, ребёнок? – дерзко отвечает Илька, тыкая в Мирру пальцем, и Яська хихикает. Мирра хмыкает и скрещивает руки на груди, но, судя по виду, ему теперь тоже весело. – И тогда выходит, что здоровый лоб ребёнка при всех задирает, да ещё и гордится этим? – повышает голос она. И глаза закатывает: – «Девчонка»! Ладно Брайна, её уже не дозваться. Но вот меня, девчонку, кто бы стал дразнить, а?

Она говорит, а чаши, ножи, блюда с дичью, сосуды с вином – всё взлетает к потолку и принимается там кружиться. На пирующих сыплются крошки и проливается хмельной дождь; иные из дружинников бледны и сердиты, а другие забавляются, но все помалкивают.

И лоргу страшно разозлить, и девчонку-киморта.

Захаиру тоже не по себе. И это видят слишком многие; и многие запоминают.

– Ну, полно шалить, – поднимается Эсхейд со своего места и кладёт дочке руку на плечо. Чаши и блюда тут же возвращаются на место, на стол. – Ты бы, государь, и впрямь лучше б киморта не задирал: они, вишь, живут дольше нашего. Ты уже на погребальный костёр ляжешь, и пепел по ветру развеют, а киморт будет жить и помнить, что был такой несправедливый человек. Разве дело? – укоряет она Захаира мягко. Честь и память на севере не пустые слова; авось одумается. – А ты, – поворачивается она к усатому дружиннику, облитому вином, – и впрямь иди и сразись с тем, над кем насмехался. Или трусишь?

– Да я!.. – вскакивает он.

– Вот и славно, – Эсхейд поворачивается к Мирре: – Меч мой возьмёшь?

– За своим пошлю, твой мне не по руке, – скалится тот. – Рука у меня, видишь, маленькая, девчоночья.

Звучит как шутка, вот только никому уже не смешно.

А тому дружиннику он позже голову сносит одним ударом.



О поединке судачат половину лета, к осени же умолкают: другие поводы есть. У границ опять всё чаще видят кочевников-степняков; хадары объявились между Свенном и Ульменгармом, а в Бере, говорят, мор, да такой, что впору слать за кимортами. Когда убор на деревьях становится багряным, Захаир сам пишет и снова зовёт Эсхейд погостить, забыть былые обиды: мол, не дело это, когда между наместниками и лоргой рознь.

Новая любовница, которая устраивала свары, к тому времени помирает, свалившись с гурна на охоте; сына её, Имира, берёт на воспитание Зита – ей уже привычно.

А Ульменгарм по осени дивно хорош.

Листва на деревьях алая, и пурпурная, и коричневая, и золотая. Она ярко горит на фоне чёрных стен и громады замка, а купол неба высокий-высокий и будто бы прозрачный, зеленовато-синий. На ярмарках по вечерам угощают молодым вином, сваренным со сладкими плодами и пряными травами, пекут медовые лепёшки прямо там же, на жаровнях. Всюду на площадях видны многоцветные телеги кьярчи; кто-то ходит на руках толпе на потеху, кто-то поёт жалостливые песни или разыгрывает целые представления – вот развлечений-то! Больше всего Эсхейд отчего-то запоминается высокий и дивно красивый сказитель с семистрункой. У него белые длинные волосы почти до колен, а глаза подведены алой краской; прибыл он, судя по одеждам, из Ишмирата, но на лорги поёт чисто, как на родном языке.

– На тебя похож, – шепчет Эсхейд, склонившись к Телору. – Только ты красивее… Или нет.

Тот ворчит – не понять, то ли вправду ревнует, то ли шутит; Илка с Яськой, взявшись за руки, бегут к лавке – выбрать ленты и гребни для себя и Мирре на подарок.

«То-то он обрадуется», – думает Эсхейд.

Лорга принимает их радушно. Её саму просит подучить дружинников из охраны дворца, Телора уговаривает по-своему, по-кимортски, подновить старинное изображение Брайны на городских воротах. Даже для Яськи находит занятие по душе: знакомит её с умелым и уважаемым мастером из Шимры, который приехал в Ульменгарм навестить родичей. Мастер кудряв и рыж, несмотря на почтенные годы, и у него добрая улыбка, а выглядит он точь-в-точь как обычный северянин, хоть имя у него и ишмиратское… Позже у Эсхейд никак не получается вспомнить, как так вышло, что в доме Илка осталась одна, верней, не совсем одна, а с кухарками, служанками и полдесятком дружинников.

И как так вышло, что девочка исчезла, а никто и не заметил.

– Вернётся, – усмехается лорга, когда Эсхейд обращается к нему и просит отправить людей на поиски. – Она ж киморт, что ей сделается? Небось, убежала на ярмарку или с табором из города укатила – нагуляется и придёт.

Многие дружинники, впрочем, отправляются искать Илку и без указа лорги, и Телор ищет – по-своему, по-кимортски, вот только маятник у него в руке то на север указывает, то на юг, а потом и вовсе разлетается на кусочки. Яська ходит угрюмая, а вечерами плачет: ей кажется, что если б она тогда не ушла к мастеру, то уберегла бы сестру.

«Ты-то причём, глупая, – думает Эсхейд с нежностью. – Если кто виноват, то я».

…Дюжину дней спустя становится ясно, что сама Илька не вернётся. Это страшно; но и хорошо, потому что мёртвой её тоже не нашли, а значит, надежда есть. Всем проезжим таборам кьярчи, всем бродягам-сказителям раздали по крохотному портрету – авось встретят её и узнают… Телор за минувшие дни спал, пожалуй, только две или три ночи, он осунулся, отощал, а лицо у него посерело.

Впервые он выглядит старым.

– Что я сделал не так? – говорит он тихо, когда Эсхейд входит в их покои. Горит одна свеча – дрожащим зеленоватым пламенем; пахнет вином. – Где я ошибся?

Он сутулится и прячет лицо в ладонях.

Эсхейд ничего не отвечает, проходит и садится рядом на постель. Свеча гаснет, мигнув, точно из-за сквозняка. В темноте, наощупь, Эсхейд касается чужих волос, спутавшихся, как войлок, напряжённой спины, а затем обнимает.

Щёки у Телора мокрые.

– Ты нигде не ошибся, – говорит она. Ей очень больно; хочется закричать, но крик кончился ещё тогда, когда она металась по двору и звала свою Илку, свою Иллейд. – Просто так вышло.

Плакать нельзя.

Такое чувство, что если она заплачет сейчас, то всё рухнет. Надо быть твёрдой, спокойной, сильной – не матерью, а наместницей.

Эсхейд чудится, что она обращается в меч, и сердце одевается сталью.

Телор держит её руку крепко-крепко.



Когда они покидают Ульмегарм, Зита догоняет их у самых ворот – на гурне без седла, простоволосая, босая в чёрном плаще поверх алого платья – и с ходу спрыгивает на землю.

– Сбежала через окошко, Захаир не велел тебя провожать, – объясняет она, тяжело дышит, упираясь ладонями в колени. И смотрит исподлобья, а глаза у неё тёмные, грозовые: – Будет потом браниться, ну и пусть… Я тебе вот что скажу. Илка твоя вернётся, только жди. Веришь?

Эсхейд смотрит сверху вниз, и в неверном закатном солнце – свет искоса падает из-за городских стен – чудится ей, что на земле не человечья, а лисья тень, и у лисицы той два хвоста.

– Верю, – говорит Эсхейд. – И дождусь.



А ждать приходится долго.

Жизнь виляет то туда, то сюда, как вертлявая тропа под ногами. Она полна и радостей, и горестей. Иногда чудится, будто бы снова пахнет лесом, и летом, и зреющей синей ягодой, и мшистыми пнями, и жарким полуднем, и холодным озером, сплошь в водяных цветах… Или гарью, смертью и снегом, пропитавшимся кровью.

Когда становится невмоготу, Эсхейд знает, что достаточно сделать только шаг – и коснуться чужой руки, и станет легче.

Ведь есть тот, кто всегда рядом, кто не оставит и не предаст.

Хоть, по правде сказать, Телор и не сидит с ней, как привязанный, у него свои дела и заботы. Он обустраивает школу для кимортов, ищет одарённых детей по всему Лоргинариуму, уговаривает наставников – вон, как-то раз даже приводит отшельника с вершины горы, как оказывается, весьма сведущего в лекарском деле… А однажды на целый год уезжает в Ишмират, учиться, а когда возвращается, то спрашивает Эсхейд, готова ли она остаться с ним на всю жизнь.

– Поздновато брачные клятвы приносить, спустя столько лет-то, – усмехается она. И гладит его по щеке: – И будто ты не знаешь ответа.

Телор качает головой без улыбки:

– Я имею в виду, всю мою жизнь. Меня научили, как продлить молодость человека. Но больше одного я пока, пожалуй, не потяну.

Отвечает Эсхейд не сразу; она думает о Яське, которая пошла в неё, а не в отца, и стала мастером, а значит, и срок ей отмерен обычный, человечий.

– За молодость я не цепляюсь, – говорит Эсхейд наконец, опустив взгляд. – Мне не стыдно быть и такой, какая я сейчас есть.

Телор с подозрением щурится.

– Ты что же, думаешь, что ты сейчас не молодая? Так и мне примерно столько же было, когда я тебя встретил. Или ты считаешь, что я тогда был старик? Эсхейд, – зовёт он вдруг тише. – Не бросай меня.

Она кивает – и с того года и впрямь перестаёт стареть.

«Может, – думает она, – так я и правда дождусь Илку».



…С тех пор случается многое, так сразу и не рассказать.

Яська – не дочь, а подруга, та самая, рыжая и смешливая – погибает одной суровой зимой. На том же перевале, где сумела когда-то избежать смерти – будто просто закончилась жизнь, взятая взаймы. Младшая Яська без памяти влюбляется в молодого гончара, выходит замуж и вскоре производит на свет близнецов. Мирра становится наместником юга и уезжает в Беру; впрочем, видятся они по-прежнему часто, а Зита теперь большей частью живёт в Хродде, лишь изредка возвращаясь в столицу.

Постепенно зимы становятся всё более и более суровыми, а землю по весне начинает потряхивать, и появляются новые расщелины в горах. Ходят слухи о детях-кимортах, которые не то гибнут отчего-то, не то пропадают без следа, и Эсхейд не может не думать о собственной дочери, точно так же пропавшей в Ульменгарме… И только лорга делает вид, что ничего не происходит.

И чем дальше, тем больше это напоминает предательство.

Предательством это и оказывается.

Когда два чужака – странник-эстра и рыжая дева-киморт из Шимры – вскрывают огромный, гниющий нарыв, долго вызревавший на севере, и выясняют, что годами одарённых детей и просто неугодных продавали в рабство на юг, в Землю злых чудес, то Эсхейд почти не удивлена. Она будто бы знала подспудно, но доказать не могла…

Когда Захаир признаёт, что делали всё это по его указке, то даже гнева нет – только усталость и пустота.

Эсхейд всё-таки вызывает его на поединок, как обещала многие годы назад.

И доказывает, что она по-прежнему первый меч севера.

«Это потому что за мной никого нет, – думает она. И вспоминает Рисвид, и Яську-старшую, и многих других… – Да и после меня никого».

Старшая дочь – мастер, мечи она делает, но сражения – не её путь. А Илка…

– Я здесь, – говорит Телор – и откуда взялся только? – и сжимает крепко её ладонь. – И ты здесь. Сплетёшь мне венок?

Эсхейд хочет ответить, что у неё руки воина, что клинком-то махать она горазда, а вот собирать цветы не выходит, ломаются нежные стебельки, сминаются, рвутся… Но слов не хватает; в горле ком.

Она молча утыкается Телору в плечо и загадывает: пусть случится что-то хорошее, хватит уже горя…

А потом видит среди спутников бродяги-эстры, того самого, кто помог раскрыть заговор, высокую статную женщину. Ей на вид, пожалуй, лет тридцать; у неё зелёные глаза, как у Телора, и золотые косы, как у самой Эсхейд.

Подле неё всё время молодой смазливый киморт из Ишмирата, тоже освобождённый из рабства, и когда они смотрят друг на друга, то будто бы снова начинается весна.

Та самая, давно минувшая.

– Илка, – представляется женщина. И усмехается: – Вы уж простите, но больше я о себе ничего не помню – после двадцати-то лет плена и дурмана… А вы кто будете?

«Мать, – хочет сказать Эсхейд. – Я твоя мать».

А вслух отвечает:

– Я первый меч севера. Хочешь, и тебя научу?

Ответа Ильки она не слышит, но чувствует, как Телор осторожно обнимает их обеих и что-то тихо-тихо говорит.

Светит солнце; очень тепло; пахнет лесом, речной водой и дымом от печей.

Половина короткого северного лета ещё впереди.

И целая жизнь.




Оглавление

  • ***