Годы нашей жизни [Исаак Григорьевич Тельман] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Annotation

И. Тельман много лет работает в жанре документальной прозы. Историко-революционные события, борьба за победу Октября на Украине, битвы гражданской и Великой Отечественной войны, активным участником которой И. Тельман был, — вот круг главных литературно-творческих интересов писателя. Не один десяток лет писатель ведет поиски и разыскания по следам связей В. И. Ленина с Украиной. Действие повести «Три недели декабря» происходит в 1922 году перед I съездом Советов. Писатель рассказывает о попытке организовать выступление В. И. Ленина, связать по радио Москву и Харьков — событие, по тем временам не имевшее прецедентов. В повести-хронике «Из каховской тетради» автор проследил судьбы потомков тех крестьян, о которых В. И. Ленин писал в своей работе «Развитие капитализма в России». Интересная судьба Делафара — потомка французского маркиза, эмигрировавшего в Россию во время Великой французской революции, легла в основу очерка «Из живых легенд о чекистах и коммунарах». В очерке «Генерал и поэт» рассказано о судьбе революционера и партизана Захара Выдригана.


И. Тельман

ДОКУМЕНТАЛЬНЫЕ ПОВЕСТИ, ХРОНИКИ

ТРИ НЕДЕЛИ ДЕКАБРЯ

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

ИЗ КАХОВСКОЙ ТЕТРАДИ

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

ЛЫЧУКИ ОТКРЫВАЮТ АМЕРИКУ

ТАК ЖИЛА СТЕЦЕВАЯ

КОРАБЛЬ ПРИХОДИТ В КВЕБЕК

ОТЕЦ И СЫН

ЧЕЛОВЕК НА ПРИГОРКЕ

ЮРИЙ ЛЫЧУК ДОБЫВАЕТ ЗОЛОТО

ВСТРЕЧА В ТОРОНТО

НА КРЫШЕ ВАГОНА

ЕСЛИ БЫ ЗЕМЛЯ МОГЛА ГОВОРИТЬ

В РОДНОЙ СТОРОНЕ

ЛЮДИ И СУДЬБЫ

ЕЩЕ ОДНА ВСТРЕЧА ЛЫЧУКОВ

ОЧЕРКИ

ДАВНИЕ ЗНАКОМЫЕ

1

2

3

4

5

6

7

РЯДОМ С ЛЕНИНЫМ

ТОВАРИЩ ИЛЬИЧА

РОДОМ ИЗ ЧУМАКОВ

КТО ТАКОЙ ЛЮБИЧ

ЗВОНОК ЛЕНИНА

ХЛЕБ И СОЛЬ

НА ЗАСЕДАНИИ СОВНАРКОМА

ДВЕ НЕДЕЛИ

ЗАПИСКА В ЦК О ДЕВОЧКЕ НИНЕ

ИЗ ЖИВЫХ ЛЕГЕНД

РЯДОВОЙ ЛЕНИНСКОЙ ГВАРДИИ

КОМИССАР И СКРИПКА

ЖИТОМИРСКИЙ КЛАД

ПОДАРОК

1

2

3

4

5

ИСТОРИЯ ОДНОЙ КНИГИ

ГЕНЕРАЛ И ПОЭТ

КЛЮЧИ ПОТСДАМА

ОТСТУПЛЕНИЕ ПЕРВОЕ, ПОВЕСТВУЮЩЕЕ О СУДЬБЕ БАТРАЧОНКА

«ТАРАС БУЛЬБА» ПОД БЕРЛИНОМ

ВТОРОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ, В КОТОРОМ ДЕЙСТВУЕТ ЮНЫЙ ГЕОРГИЕВСКИЙ КАВАЛЕР

ОТСТУПЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ, ИЛИ РАЗГОВОР С КАЙЗЕРОМ ВИЛЬГЕЛЬМОМ

ЕЩЕ ОДНО ОТСТУПЛЕНИЕ, ГЕРОИЧЕСКОЕ…

ПЯТОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ, В КОТОРОМ ПРОДОЛЖАЮТСЯ НЕОБЫКНОВЕННЫЕ ВСТРЕЧИ И ДЕРЗКИЕ ПОБЕГИ

КОМДИВ ПРОЩАЕТСЯ С БОЙЦАМИ

ОТСТУПЛЕНИЕ ШЕСТОЕ, ВОЗВРАЩАЮЩЕЕ НАС В ДВАДЦАТЫЕ ГОДЫ

СЕДЬМОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ, ПОСВЯЩЕННОЕ ЖЕЛЕЗНОМУ КОМБАТУ

МОЯ ХАТА НЕ С КРАЮ

ПУШКА НА КОЛОКОЛЬНЕ

ОТСТУПЛЕНИЕ ВОСЬМОЕ, ПОСЛЕДНЕЕ

ЧТО ЗА ЧЕЛОВЕК ЭТОТ ПОЭТ?

ТРУДНОЕ ЛЕТО

СКОРЕЕ В БОЙ!

СТОЛКНОВЕНИЕ С КОМАНДАРМОМ

СТИХИ И СВОДКИ

КАК ГОРОД ВХОДИТ В БИОГРАФИЮ ВОИНА

РАЗДУМЬЯ НА ГОСПИТАЛЬНОЙ КОЙКЕ

ДЕНЬ, КОТОРЫЙ ТРУДНО ПЕРЕЖИТЬ

«…ОБНИМАЮ ВАС, СТАРЫЙ ДРУГ-ОТЕЦ»

ПОЛЕМ БОЯ СТАНОВИТСЯ ПИСЬМЕННЫЙ СТОЛ

СКОЛЬКО Б НИ МИНУЛО ЛЕТ…

МИНУВШЕЕ ПРОХОДИТ ПЕРЕД НАМИ

ВСАДНИЦА НА БЕЛОМ КОНЕ

ЗАПИСНАЯ КНИЖКА ГУЛИ

ВСАДНИЦА НА БЕЛОМ КОНЕ

РАЗГОВОР С ВОЕНКОМОМ

«В ОГНЕ НЕ ГОРИТ И В ВОДЕ НЕ ТОНЕТ…»

БАЛЛАДА ОБ ИЗВЕСТНОМ СОЛДАТЕ…

ТРОЕ НА ДОРОГЕ

ШОФЕР МИШИН И ДРУГИЕ

ЛИВНЫ ВЕДУТ ПОИСК

МУЖЕСТВО НЕИЗВЕСТНОГО СОЛДАТА

ТЕПЛО СЕРДЦА

ОБЫКНОВЕННАЯ ИСТОРИЯ В НЕОБЫКНОВЕННОЕ ВРЕМЯ


И. Тельман


ГОДЫ НАШЕЙ ЖИЗНИ


Документальные повести, хроники, очерки




ДОКУМЕНТАЛЬНЫЕ ПОВЕСТИ, ХРОНИКИ




ТРИ НЕДЕЛИ ДЕКАБРЯ



В воскресенье, 10 декабря, в 6 часов вечера, в помещении бывш. театра Мусури открывается VII Всеукраинский съезд Советов… «Коммунист», Харьков, декабрь 1922 г.


В субботу, 30 декабря, в 11 часов утра, в Большом театре открывается I съезд Советов Союза Советских Социалистических Республик.

Всех делегатов, избранных на настоящий съезд Советов СССР, просят пожаловать к назначенному времени. Секретарь конференции полномочных делегаций А. Енукидзе «Известия», Москва, суббота, 30 декабря 1922 г.



1



Морозное декабрьское утро двадцать второго года.

Над городом висел туман, сквозь его дымку проступали очертания припорошенных снегом домов и улиц.

Словно пробуя свои давно не звучавшие голоса, как-то особенно протяжно гудели фабричные гудки. Разбуженный город торопился на утреннюю смену. Через заводские ворота текли потоки людей. Большинство их было в шинелях. Пролетарский Харьков донашивал одежду военных лет. Другой он еще не имел.

В тихое раннее декабрьское утро человек в папахе, кожухе и в солдатских сапогах энергичным, но не очень быстрым шагом подходил к старинному дому бывшего дворянского собрания, где теперь разместился Всеукраинский Центральный Исполнительный Комитет. Человек этот опирался на суковатую палку, под мышкой держал потертый портфель. Из-под густых бровей молодо и задорно блестели большие карие глаза, но выглядел он старше своих сорока пяти лет, наверное, потому, что носил черную бороду.

Многие прохожие узнавали председателя ВУЦИКа.

— Здравствуйте, Григорий Иванович.

По приходу Петровского можно было сверять часы. Работницы ВУЦИКа, закончившие уборку помещения, столкнулись с ним на лестнице и привычно поздоровались.

На ходу расстегивая кожух, Григорий Иванович направляется в свою комнату. Разделся, достал из карманов очки, записную книжку, железную коробку с табаком и курительной бумагой, положил на стол, где для него уже приготовлена папка с документами к съезду Советов республики.

Закурив самокрутку и надев очки в железной оправе, Петровский погрузился в чтение бумаг. Дымок поплыл над столом, за которым он сидит, одетый в пиджак поверх гимнастерки.

Перед Григорием Ивановичем материалы съездов Советов — волостных, уездных, губернских, — обсуждавших вопрос создания Союза ССР.

Ленинская идея сформирования союзного Советского государства горячо встречена тружениками городов и сел.

В мыслях Петровского, читающего записи речей на съездах, вдруг возникла его недавняя встреча с Дубовым. Это старый товарищ, отец знаменитого начдива 44‑й. Сам Наум Дубовой, пожалуй, не менее известен. Шахтер, два десятилетия проработавший на Щербиновском руднике, член РСДРП(б) с пятого года. Начинал с малого — листовки раздавал рабочим. Потом в подполье действовал вместе с Григорием Ивановичем. Всю гражданскую воевал за Советскую власть в донецкой Красной гвардии, затем в дивизии на фронте. Теперь он строитель новой власти на Волыни, член ВУЦИКа.

Петровский с ним видится часто; встретившись, они обязательно должны переговорить по всем волнующим важным вопросам.

Несколько недель назад, во время сессии ВУЦИКа, Дубовой говорил Петровскому:

— Я так понимаю… Мировая буржуазия только и думает, как проглотить Советскую власть. Известное дело, по кускам проглотить легче. Советские республики не должны делиться на «шматки». Чтобы двигаться вперед и победить, нам нужно быть всем вместе, объединиться с Советской Россией.

Для него, делегата Дубового, объединение Советских Республик — вопрос не теоретический, а животрепещущий, выдвинутый жизнью на самый первый план.

16 октября 1922 года сессия ВУЦИКа, считая, что образование союзного Советского государства назрело практически, решает внести вопрос о создании СССР в повестку дня предстоящего VII Всеукраинского съезда Советов.

Бой стенных часов на какую-то секунду отвлек Петровского. И тут же у двери раздался голос, нарочито приглушенный:

— Григорий Иванович, разрешите! — В комнату вошел высокий человек лет двадцати пяти, в военной куртке, галифе и кавалерийских сапогах с голенищами чуть ли не до колен.

— Здравствуйте, товарищ Алексей, — сказал Петровский.

Это был один из помощников председателя ВУЦИКа — Алексей Михайлович Дубенко.

— В театре Мусури были? Антенну устанавливают? — спросил Петровский.

— Нет, пока ничего не получается.

— На три часа вызывайте связистов.

— Пятнадцать ноль-ноль, — повторил Дубенко, записывая. — Немедленно телефонограмму.

— Разговор с товарищем Фрунзе завтра в семь вечера…

Дубенко делал пометки в толстой тетради, которую всегда носил в кармане куртки.

— Да… Проверьте, пожалуйста, в ЦК Комнезама… Я просил вызвать Одинца в Харьков до съезда Советов.

Речь шла о члене Президиума Центральной Комиссии Комитетов беднейших крестьян Украины Одинце Гавриле Матвеевиче. Его, бедняка с Черниговщины, Григорий Иванович знал давно, а в последнее время они часто встречались по работе в ЦК Комнезама.

Председатель ВУЦИКа и глава украинского Комнезама стремились постоянно общаться с людьми, работающими в различных районах Украины, в разных сферах советской жизни. Кроме личных поездок, еженедельного приема сотен ходоков Петровский хотел всегда знать доподлинное мнение по всем важным вопросам рабочих, крестьян, партийцев, местных работников, делегатов.


2



Черниговская делегация выезжала на Всеукраинский съезд Советов восьмого декабря. Но Одинцу нужно было до съезда побывать в ЦК Комнезама, и Гаврил Матвеевич отправился в Харьков на несколько дней раньше. Шестого декабря он уже был в столице.

Трудовой Харьков радостно взволнован. Говорят, ждут Ленина на VII Всеукраинский съезд Советов.

Одинца направляют в гостиницу «Метрополь». Там будет жить черниговская делегация. И первый, кого он здесь встречает, — Дубовой, с которым его давно познакомил Петровский. Дубовой тоже избран на съезд Советов. Первый вопрос Одинца:

— С Григорием Ивановичем виделся?

— Нет.

— Надо его расспросить. Ленин приезжает на наш съезд. Правда ли это?

Дубовой ответил:

— По телефону будет говорить на съезде.

— По телефону со всеми делегатами? — в вопросе Одинца прозвучало удивление.

Вместо ответа Дубовой неторопливо достал из кармана аккуратно сложенный вчетверо газетный лист — это был номер харьковского «Пролетария»:

— Читай.

В правом углу страницы крупным жирным шрифтом было напечатано:

«Тов. Ленин в Харькове.

Предполагается выступление тов. Ленина, который в Москве произнесет у радиотелефона слово к съезду Советов. Благодаря поставленным в зале заседания съезда усилителям, все делегаты будут слышать вождя мировой революции…»


3



«Всем! Всем! Всем!»

С первых часов Октября Ленин широко использовал возможности радиотелеграфа. В новую жизнь врывались короткие ленинские радиограммы. Они были созвучны ритмам и динамике революционной эпохи.

В городах, на железнодорожных станциях радисты на языке точек и тире принимали сообщения, распоряжения революционного правительства, расшифровывали и размножали их. Но Ильич мечтал о новых способах массовой информации, о возможности непосредственно по радио обращаться к народу.

Он сразу оценил выдающиеся научные идеи в области радио М. А. Бонч-Бруевича и находил время непосредственно заниматься делами созданной в революцию Нижегородской радиолаборатории. Бонч-Бруевичу вместе с его помощниками удалось создать сложнейшую радиоаппаратуру, которая сделала возможным осуществление ленинской мечты.

Зимней ночью девятнадцатого года радисты впервые услыхали в своих наушниках вместо сигналов азбуки Морзе человеческий голос:

«Алло! Алло! Говорит Нижегородская радиолаборатория… Раз… два… три…

К концу 1919 года лаборатория уже вела пробные передачи речи и музыки на расстояние.

Потом опытный передатчик, поставленный в Москве на старой Ходынской радиостанции, начал усиленно осваивать эфир.

Первые опыты радиотелефонии, как тогда называли радиовещание, были обнадеживающими. Ленин увидел в них возможность в недалеком времени вести разговор сразу с миллионными аудиториями.

Председатель ВУЦИКа Г. И. Петровский и заместитель председателя Совнаркома УССР М. В. Фрунзе как члены ЦК РКП полностью осведомлены, какое значение Ленин придает развитию радио и какие практические вопросы радиодела он постоянно выдвигает в Политбюро, Совнаркоме.

Они знакомы и с письмом Бонч-Бруевича — его разослали по указанию Ленина.

«…В нашей технике, — недавно докладывал Ленину этот ученый, — вполне осуществимы передачи живой человеческой речи на возможно далекое расстояние…»

После окончания гражданской Михаилу Васильевичу и Григорию Ивановичу часто приходилось ездить в Москву. Для нового пейзажа московских улиц стали привычными разъездные грузовики с громкоговорящими установками.

Как-то в октябре двадцать второго во время Пленума ЦК, принявшего ленинский план формирования Союза ССР, Фрунзе с Петровским ехали в открытой машине по Москве. Подъезжая к Театральной площади, они еще издали услыхали голос оратора и увидели скопление людей.

Петровский попросил остановить машину. Оба вышли из автомобиля. Рупор, под которым собралось много народу, разносил над площадью голос диктора. Передавали устную газету РОСТА.

И здесь, на площади, у Фрунзе, впервые наблюдавшего такую массу радиослушателей, вдруг возникла идея. Он хотел тут же поделиться ею с Григорием Ивановичем, но воздержался, подумав, что сначала надо кое о чем расспросить специалистов.

Ехали молча.

Фрунзе задумался. У Михаила Васильевича была отменная зрительная память. Он тотчас представил себе страницу машинописи (вдруг всплыла даже такая деталь — шрифт синий) — подписанное Лениным постановление СНК о сооружении Центральной радиостанции. Радиус действия будущей станции две тысячи верст.

Тем временем Григорий Иванович под впечатлением увиденного на московской площади подумал о приемопередающей станции, которую сооружали в Харькове. Он спросил Михаила Васильевича, когда станция будет готова.

— Основные работы закончены. Начали освоение, — ответил Михаил Васильевич, продолжая думать о своем и решив обязательно переговорить с наркомпочтелем Довгалевским.

Вечером Фрунзе по телефону разыскал руководителя связи.

— На каком максимальном удалении от Москвы теперь слышен радиоголос новой станции? Я имею в виду передачу живой речи.

— Пока примерно в районе двухсот пятидесяти верст.

— Станция рассчитана на вещание радиусом в две тысячи верст?

— Именно так, — отвечал Довгалевский, думая, к чему клонит свои вопросы Михаил Васильевич, и тут же добавил: — Трансляция речи на далекие расстояния пока остается хоть и очень близкой, но еще не решенной задачей.

— Меня интересует, как скоро станет возможной передача речи по радио для Харькова.

Последовала пауза, длившаяся секунду-другую, далее Фрунзе услыхал:

— Затрудняюсь сейчас точно ответить на ваш вопрос.

— До Харькова всего семьсот двадцать верст.

— Представляю себе.

— Товарищ Довгалевский, а при особой необходимости, — продолжал Фрунзе, — мы могли бы осуществить трансляцию речи из Москвы для Харькова?

— Когда именно?

— Примерно недель через пять.

— Гарантии я дать не могу… Но в принципе, вероятно, да.

— Вот это уже другой разговор.

Нарком продолжал:

— Мне нужно посоветоваться с нашими товарищами. Затем выяснить степень готовности Харькова для приема рупорной радиопередачи, тут ведь потребуется специальная помощь. Михаил Васильевич, мы могли бы с вами встретиться послезавтра?

— Безусловно. Какое время вас устроит?

— К середине дня я в вашем распоряжении.

— Завтра созвонимся…


4



Обстоятельства сложились так, что до революции Ильичу не довелось быть на Украине. В первые годы революции с их сложнейшей фронтовой обстановкой, требовавшей почти ежедневного присутствия Ленина в Москве, тоже не удалось поехать.

После победы Октября на многих украинских съездах, конференциях — партийных, советских, крестьянских, профсоюзных — высказывалось горячее желание увидеть Ильича на Украине.

В Кремль со всех концов республики Ленину приходили письма с приглашениями, и многие из них одновременно шли в два адреса. Из городов и сел обращались к всеукраинскому старосте с просьбами переговорить лично с Владимиром Ильичем, посодействовать его приезду.

«Если Ильич будет на Украине, пусть обязательно посетит Подолию…»

«Просим заехать в наше Сентово, Елисаветградского уезда…»

Григорий Иванович поручил своему помощнику Дубенко подбирать такие письма. Самые интересные из них Петровский иногда брал с собой, отправляясь в Кремль или в Горки к Ленину. Некоторые из писем хранили след карандаша.

Однако, человек дисциплинированный, в недавнем сугубо военный, он не имел склонности к чрезмерному любопытству или привычки задавать лишние вопросы.

Главное он знал от самого Григория Ивановича. Петровский, Фрунзе, Чубарь, все руководители республики давно вынашивали идею организовать поездку Ильича по Украине. На V съезде Советов Дубенко особенно сильно почувствовал, как люди ждут приезда Ленина.

Весь зал встал. Овация в честь Владимира Ильича длилась долго. Казалось, ей не будет конца. Возгласы из всех концов зала: «Почему Ильич не приехал? Просить его посетить наш съезд!»

Петровский пытался объяснить отсутствие товарища Ленина, но съезд настаивал на приезде Ленина — так велико было желание увидеть вождя, услышать его живое слово.

Съезд поручил президиуму передать приглашение лично Ленину. Григорий Иванович немедленно связался с Кремлем. Владимир Ильич в это время был занят на Пленуме ЦК, обсуждавшем тезисы к X съезду РКП. Он написал записку для ответа по прямому проводу. Приветствовал съезд.

Это было в феврале двадцать первого.

Теперь разговор о такой поездке даже не возникал.

Дубенко знал не только бюллетени о болезни Ленина весной двадцать второго. О состоянии здоровья Ильича лучше всяких бюллетеней ему говорило настроение, даже выражение лица Григория Ивановича после встреч с Лениным.

Давний друг Ульяновых Петровский тяжело переживал болезнь Владимира Ильича. В нем всегда жило понимание грандиозности Ленина, его значения для дела революции. С годами оно стало еще более глубоким. Но кроме восприятия Ленина как вождя и учителя у Петровского было еще и свое личное отношение к Ильичу. Ленин — дорогой и близкий товарищ.


5



О приезде Ленина в Харьков, на Украину пока не могло быть и речи. Но вот выступление Ильича по радио на предстоящем VII съезде Советов Украины, который одним из первых будет рассматривать вопрос создания Союза Советских Республик, — эта идея вполне реальна.

В революцию, гражданскую войну на площадях, улицах Харькова, Киева, Одессы, на железнодорожных вокзалах, куда прибывали агитпоезда, не раз раздавался голос Ленина, записанный на граммофонные пластинки.

Еще несколько усилий — и будет возможной трансляция по радио выступления вождя революции. Передача из Москвы живой речи Ленина, обращенной к VII Всеукраинскому съезду Советов, может стать первым таким опытом.

Фрунзе и Петровский были увлечены идеей осуществить радиовыступление Ленина.

Их инициатива встретила поддержку в ЦК Компартии Украины и правительстве республики. Здесь придали особое значение замыслу организовать радиоречь Ильича на съезде. Какое большое впечатление это произведет не только на делегатов VII съезда, но и на миллионы людей за стенами зала!

По возвращении в Харьков Петровский и Фрунзе имели обстоятельный разговор с уполномоченным Наркомпочтеля по Украине.

Уполномоченный понимал всю важность задачи, он докладывал наркому план действий. Но есть сомнения: осуществима ли на данной стадии радиосвязи рупорная трансляция и прием речи по радио из Москвы?

— Будем пытаться…

Харьковская станция уже справляется с приемом музыки, которую транслирует Москва.

Седьмого ноября Центральная станция беспроволочной связи должна передавать первый праздничный радиоконцерт.

Петровский и Фрунзе после парада и митингов приехали на станцию послушать передачу.

Ровно в пять в эфире появилась Москва.

«Всем! Всем! Всем!

Настройтесь на волну три тысячи метров и слушайте Центральную радиостанцию Наркомпочтеля… Концерт, посвященный пятой годовщине Октябрьской революции…»

Совсем недавно — в восемнадцатом году — посланец украинского правительства добирался из Харькова в Москву четверо суток. Нынешней осенью из Москвы в Харьков за четыре часа прилетел пассажирский самолет. И вот теперь новопостроенная харьковская станция принимает радиоголос столицы.

Трансляция музыки шла без больших помех, но голос диктора то и дело пропадал, терялся в эфире. Однако даже в таком виде передача рождала волнующее ощущение близости Москвы.

Трансляция произвела на гостей сильное впечатление, и они ободряли радиоспецов и уполномоченного Наркомпочтеля, уже не в первый раз говоривших:

— Без приборов для максимального усиления звуков мало надежд на удовлетворительный прием… А остались считанные недели.

В эти недели весть о том, что Ленин, возможно, выступит на VII съезде Советов, не являвшаяся, разумеется, ни для кого тайной, облетела не только столицу республики. Она проникла также в печать.

Тут уж уполномоченный Наркомпочтеля, который контролировал весь ход работы, чтобы обеспечить надежную радиотелефонную связь Москва — Харьков, не выдержал. Взволнованный, он примчался в Совнарком к Михаилу Васильевичу.

— Что случилось? — спросил Фрунзе.

На бледном худом лице руководителя связи то появлялись, то исчезали красные пятна. Вместо ответа уполномоченный положил на стол листок, напечатанный на машинке.

Фрунзе читал:

«Письмо в редакцию.

Прошу поместить в вашей газете на видном месте крупным шрифтом (Фрунзе про себя улыбнулся) следующее:

В газете «Пролетарий» от 5 декабря с. г. № 278 помещена заметка о речи тов. Ленина по радио на съезде Советов в г. Харькове.

Уполнаркомпочтель Украины, ведущий подготовительные работы по установке громкоговорящего телефона в помещении съезда, считает своим долгом предупредить, что он ныне гарантирует со своей стороны лишь прием по радио концерта из Москвы.

Что же касается речи, то возможность приема будет установлена только после всех предварительных испытаний».

Когда Михаил Васильевич прочитал письмо, уполномоченный сказал, что он и его сотрудники готовы сделать все возможное, только бы осуществить трансляцию. Но их долг правильно информировать широкие массы, так надеющиеся на то, что состоится выступление Ленина по радио.

Фрунзе позвонил Григорию Ивановичу, в нескольких словах передав ему смысл разговора с уполномоченным.

— Письмо нужно печатать.

6 декабря письмо появилось в органе ЦК КПУ газете «Коммунист».


6



Съезд будет заседать в помещении бывшего театра Мусури. Здесь самый большой зал, много комнат за сценой. И тут с первых дней декабря радисты начали подготовку к установке громкоговорящего телефона.

Предстояло соорудить антенну. Крыша старого театра оказалась для этого непригодной. Еще по ряду технических причин, связанных с радиоприемом, решили заседание, на котором съезд будет слушать радиоречи из Москвы, перенести в помещение ВУЦИКа.

На крыше ВУЦИКа поставили антенну. Провода, протянутые отсюда к колокольне собора, должны улавливать электромагнитные колебания, посылаемые московской станцией. В большом зале заседаний ВУЦИКа начали устанавливать радиоаппаратуру. Здесь должен зазвучать голос Владимира Ильича.

К сожалению, испытания радиотелефонной связи Москва — Харьков были пока неутешительны.

Наркомпочтель Довгалевский сообщил по прямому проводу, что 6 декабря он был на приеме у Владимира Ильича. Все остается так, как договорено с товарищами Петровским и Фрунзе. Решено обязательно наладить радиосвязь с Харьковом…

…А открытие украинского съезда приближалось. Все последние недели шли съезды Советов на местах. Они высказались за СССР.

Теперь свое слово должен сказать высший орган власти республики. Только он может дать полномочия для подписания союзного договора.

Его значение особое — это первый из съездов Советов республик, обсуждающий формирование СССР, и понятно, что к нему обращено внимание не одной Украины. Вопрос о VII Всеукраинском съезде Советов — в числе других на повестке дня Политбюро ЦК РКП, заседающего с полудня 7 декабря.

Первая половина заседания проходит с участием Ленина. В 6 часов вечера он уезжает в Горки. Уже в отсутствие Ленина Политбюро принимает решение: поручить Владимиру Ильичу приветствовать VII съезд.

Вопрос о радиоречах Ленина и Калинина на украинском съезде пока остается открытым, это зависит от результатов испытаний радиотелефонной связи Москва — Харьков.

На следующий день, в 5 часов вечера, Ленин по телефону вызывает Кремль. Секретарь, товарищ Фотиева, информирует Владимира Ильича о решениях, принятых на заседании Политбюро 7 декабря, после его ухода. Ленин передает согласие с постановлением о приветствии VII съезду Советов Украины.

В то самое время, когда между Горками и Кремлем происходит этот разговор, в Харькове Политбюро ЦК Компартии Украины обсуждает, как лучше организовать съезд.

По традиции на Политбюро председательствует Григорий Иванович. У товарищей Чубаря, Скрыпника, Затонского много предложений.

Петровский слушает выступающих, делая пометки карандашиком в блокноте. В сером пиджаке, сдвинутых на лоб очках в железной оправе Григорий Иванович живо напоминает того умудренного опытом токаря у своего станка, которым он был еще совсем недавно. В нем все естественно, просто, скромно.

На страничке записей жирным кружком Петровский обвел слова «Речь В. И.». В выступлениях участников заседания уже поднимался вопрос, насколько обеспечена радиоречь Ленина.

«Все упирается в технику», — думает про себя Григорий Иванович. Потом, встретившись взглядом с Фрунзе, сидящим близко от него, и перегнувшись через стол, Петровский спрашивает:

— Михаил Васильевич, кто главный специалист по радио?

— Профессор Бонч-Бруевич.

— Вероятно, надо просить его помощи.

И они уславливаются переговорить с Москвой.


7



Дубенко собирался прийти на службу пораньше. Завтра, в воскресенье, открывается Всеукраинский съезд Советов, и Григорий Иванович дал ему много поручений. Но когда Алексей в начале девятого появился в вестибюле ВУЦИКа, дежурный сообщил ему:

— Товарищ Петровский уже у себя.

С пачкой последних телеграмм, просматривая их на ходу, Дубенко прошел в кабинет Григория Ивановича.

Петровский, здороваясь, спросил:

— Есть депеша от Довгалевского?

Телеграммы, которой он ждал, не было.

Первым в это утро позвонил Фрунзе. Его интересовали новости из Москвы.

— Ничего нового.

В десять Петровский отправился на узел связи и по прямому проводу вызвал ЦК РКП.

Секретарь ЦК подтвердил: если испытания закончатся успешно, на украинском съезде выступят товарищи Ленин и Калинин.

«Только бы техника не подвела», — тревожно думал Григорий Иванович, двигая пальцами телеграфную ленту, лежавшую на раскрытой левой ладони.

В это время в узких дверях узла связи с депешей в руках появился запыхавшийся Дубенко.

— Из Наркомпочтеля… выехали… — на одном дыхании проговорил он.

Петровский пробежал глазами телеграфные строчки, пахнувшие свежим клеем, и облегченно вздохнул.

Сутки спустя к зданию харьковского вокзала подъехал темно-синий открытый «роллс-ройс». Из машины выпрыгнули трое в кожаных тужурках. Они спешили, и лица их были озабочены.

Опаздывавший на полчаса поезд из Москвы уже подходил к платформе. Трое в кожанках устремились в конец состава. Последний вагон был почтовый.

— Вы от Григория Ивановича? — спросил невысокий мужчина в башлыке и осеннем пальто, появившийся в дверях вместе с кондуктором.

— Так точно.

Встречавшие помогли выгрузить несколько ящиков. Судя по тому, как бережно и осторожно они несли их, можно было предположить, что у них бесценный или очень опасный груз.


8



Ленин третий день в Горках. Он отдыхает немного больше обычного, гуляет по заснеженному парку, но ежедневно работает, связывается с Москвой. Его мысли сейчас занимают предстоящие съезды Советов, которые будут учреждать Союз Республик. Владимир Ильич готовится выступать на них.

На листке календаря — «10 декабря. Воскресенье». Обращение к VII Всеукраинскому съезду Советов уже подготовлено. Рядом на рабочем столе Ильича лежат первые наметки речи на предстоящем Всероссийском съезде Советов.

После полудня 10 декабря в Харьков приходит телеграмма Владимира Ильича, переданная из Горок. Дубенко ждал ее на узле связи и повез прямо в театр, где с минуты на минуту должен начать свою работу съезд Советов.

В комнате за сценой много людей. О чем-то совещаясь, у окна стоят Петровский, Фрунзе, Чубарь, Затонский, Скрыпник, Андрей Иванов.

Петровский, прочитав депешу и передавая ее товарищам, говорит:

— Телеграмма Ленина к открытию. А для радиоречи еще есть время…

Из зала в эту комнату доносится все нарастающий гул голосов, взволнованных, перекликающихся, поющих.

Старый театр Мусури весьма вместителен. Сейчас здесь 880 делегатов, сотни гостей с заводов, фабрик, из сел, со всей Украины.

Петровский достал из кармана часы на длинной цепочке белого металла. Ровно шесть.

— Ну что ж, в добрый час… Будем начинать, — сказал он товарищам. И, держа под мышкой потертый портфельчик, пошел из-за кулис к столу президиума.

На секунду притихший зал будто взорвался.

Петровского встретили очень горячо. Съезд своими овациями еще раз подчеркивает, каким авторитетом пользуется у народа этот человек в неизменном сером пиджаке, под которым на сей раз не гимнастерка, а синяя рубаха с отложным воротником, без галстука (галстук он невзлюбил со времен Государственной думы).

Кстати, о думе. Воспоминание о ней не случайно промелькнуло сейчас в сознании Григория Ивановича. Ровно десять лет назад он впервые поднялся на трибуну Таврического дворца, где заседала дума.

До сих пор он помнит, какое чувство охватило его в ту первую минуту.

В глазах будто потемнело. Зал Таврического показался выкрашенным в сплошную черную краску. Черные шевелюры. Черные костюмы и жилетки, блеск моноклей, орденских лент. Даже белоснежные манишки и лысые черепа казались черными.

Перед Петровским чужая, глубоко враждебная аудитория, для которой одно появление на трибуне большевика, екатеринославского токаря — дерзкий вызов думе, всему царскому строю. Каково было выступать перед этим сборищем людей, обстреливающих тебя кинжальным огнем сотен ненавидящих глаз, сборищем, готовым в любую секунду зашикать, заулюлюкать, засмеять и согнать с трибуны.

Во рту пересохло, язык будто прилип к нёбу. Надо немедленно найти первую фразу, начать речь. И ни за что на свете не спасовать, не дрогнуть.

Тут дело совсем не в тебе, Григории Ивановиче Петровском, не в том, есть у тебя ораторский опыт или нет его. Твоими устами в думе держит речь трудовой люд. Сознание этого придало силы. Но овладеть трибуной думы все равно было нелегко.

«Господа члены Государственной думы! Вам, конечно, известно, что на знаменах всех правительств могущество их олицетворяется каким-нибудь сильным зверем. У одних — лев, у других — слон, у третьих — крокодил, а у нашего правительства — хищный орел. Только у нас, рабочего класса, пролетариата, нет устрашающих знаков. Однако вид нашего красного знамени приводит вас в трепет, а на нем всего только написано: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Это говорилось десять лет назад с трибуны Таврического.

И вот сейчас, открывая съезд, Петровский скажет о красном знамени первого в мире государства рабочих и крестьян, которое учреждают съезды Советов.

Десять лет. Если подумать, что значит одно десятилетие для истории с ее привычными мерками на века и эпохи. Мгновение!

Григорий Иванович стоял перед огромным людским морем, взволнованный возложенной на него миссией, сосредоточенный.

Легким движением руки призвав зал к вниманию, начал вступительную речь.

Вначале говорил о трагедии минувшего года. Невиданная засуха и последовавший после нее неурожай повергли в тяжелую беду почти треть населения республики. Над залом поплыла траурная мелодия, напоминая о тех, кого унес голод двадцать первого года.

Петровский перевел дыхание.

— Враги надеялись — голод сделает то, чего им не удалось сделать силой оружия. Молодая Советская власть одолела голод, одолеет и разруху. Потом враги уповали на болезнь Ленина.

В зале воцарилась такая тишина, что стало слышно, как шелестят листки, взятые Петровским со стола.

— Мы надеемся, опасности, связанные с болезнью Ленина, позади. — Голос Григория Ивановича зазвенел. — Товарищи! Я могу вам сообщить: Владимир Ильич уже работает в полную силу. Сегодня пришла… — Эти слова были встречены такой бурной радостью, выплеснувшейся из людских сердец, что Петровский еще долго не мог продолжать речь.

Наконец, уловив момент, когда овации немного улеглись, он поднял руку, в которой держал несколько бланков, и сказал:

— …пришла телеграмма Владимира Ильича: «Приветствую открытие Всеукраинского съезда Советов…»

«Сейчас, наверное, последуют расспросы насчет радиоречи», — подумал Петровский. Он продолжал читать телеграмму. Ленин обращался к делегатам:

«Одним из самых важных вопросов, который предстоит рассмотреть съезду, является вопрос об объединении республик…»

Эти слова вызвали большое оживление в зале. Возгласы: «Да здравствует Союз Республик!», «Братский Союз — залог победы!»

Петровский выждал секунду, другую. Он хотел высказать мысль, давно выношенную. Вопрос идет не о крепости нашей власти. Она крепка — в этом уже убедились и враги, и друзья. Речь о другом. Какие новые формы изберут рабочие и крестьяне для советского строительства, для развития своей власти. Единый, могучий, сплоченный Союз Советских Республик…

Алексей Дубенко из-за кулис слушал Григория Ивановича. Дубенко приходилось видеть и слышать блестящих ораторов, потрясавших большие аудитории. Григория Ивановича не отнесешь к числу таких ораторов.

Говорил очень просто, иногда запинаясь, подыскивая нужное слово. А слушали его как самого лучшего оратора. Вызывала доверие его манера говорить. Петровский не обрушивал на аудиторию поток обкатанных слов. Он как бы призывал слушателей рассуждать вместе с ним, задумываться над тем, над чем он задумывается. Воздействие его речей на слушателей большое. За ними огромное знание жизни, правда и искренность. И даже недостатки или шероховатости его выступлений оказываются достоинствами.


9



Пассажир московского поезда с особо ценным багажом, которого в день открытия съезда встречали на станции Харьков, — это специалист по радиотелефонии и акустике Георгий Гензель.

Для ученого-инженера приготовлен номер в «Метрополе», но в гостиницу он даже не заехал. Прямо с вокзала отправился на радиостанцию и оттуда — в ВУЦИК.

Имя приезжего кое-что говорило харьковским радиоспециалистам. А сам он, небольшого роста, быстрый, схватывающий все на лету, оказался интереснейшим человеком. Все у него спорилось. В течение какого-нибудь часа распаковали ящики с аппаратурой. Это новинки, последние работы лаборатории Бонч-Бруевича и Центральной станции беспроволочной связи. Мощные электронные радиолампы, приборы для улавливания звуков, усилители.

Гензель знакомил с ними харьковских коллег естественно и просто, нисколько не напуская тумана и не священнодействуя. Поэтому сразу возникла хорошая рабочая обстановка. Тотчас приступили к сборке аппаратуры. Когда возникали затруднения, умелые руки Гензеля — прирожденного мастера и конструктора — приходили на помощь Гензелю-ученому.

Уполномоченный Наркомпочтеля по ходу работы совешался со специалистами. Настроение них приподнятое. К утру монтаж и испытание аппаратуры закончат. А с Москвой договорено: Центральная станция беспроволочной связи продолжает трансляцию специальных пробных передач для настройки приема в Харькове. Было бы только побольше энергии на проводах антенн. С этим уполномоченный и отправился в театр Мусури докладывать Петровскому и Фрунзе. Впервые за все последние дни он даже с сожалением подумал, зачем посеял сомнения письмом в газету. Вот и сегодня в «Коммунисте» напечатано:

«Говорят, Ленин по телефону будет выступать на съезде. Мы не знаем, удастся ли этот опыт радиотелефонии…»

Первое заседание съезда уже закончилось. В комнате за сценой представители газет беседовали с Григорием Ивановичем. На вопросы по поводу выступления Владимира Ильича Петровский ответил:

«Из Москвы ожидается радиоречь товарища Ленина».

Завтра на утреннем заседании съезда Григорий Иванович сообщит делегатам:

— Установка радио для того, чтобы заслушать выступление товарища Ленина, идет успешно.


10



«Громкоговорящий телефон» в Большом зале ВУЦИКа работает. Центральная станция беспроволочной связи транслирует специальные передачи для настройки антенны в Харькове.

На харьковской станции и в зале ВУЦИКа Георгий Гензель с группой специалистов днем и ночью ведут испытания радиотелефонной связи Москва — Харьков.

На утомленных лицах испытателей выражение надежды часто сменяется растерянностью.

Еще секунду назад отчетливо слышно было каждое слово, и вдруг голос исчез, возник треск, шум.

Такое повторялось много раз.

Оттого что плохо удается прием, Георгий Гензель расстраивается, порой даже приходит в отчаяние, которое, однако, ничем не показывает. Дело не только в профессиональной гордости или авторитете ученого-инженера. Георгий Сергеевич не знает всех подробностей, но умом понимает и сердцем чувствует, какое особое значение придают выступлению вернувшегося в строй Ленина. Уже много часов Гензель работает без отдыха. Под утро усталость свалила его. Инженеру снится, как сквозь треск ирадиопомехи он вдруг слышит:

— А теперь слово предоставляется Владимиру Ильичу.

Потом раздался хорошо знакомый голос средней силы и мягкого тембра. Радиоинженер во сне заволновался: как этот голос будет услышан за семьсот сорок верст от Вознесенской улицы, над которой вознеслась антенна Центральной станции беспроволочной связи?

Он проснулся в тревоге и увидел, что лежит на стульях в зале ВУЦИКа, а вокруг на полу радиосхемы, выпавшие из его рук.

И снова за дело.

Испытания идут с участием наркома Довгалевского. Он безотлучно находится на Центральной станции. А уполномоченный Наркомпочтеля все время на радиоприеме в Харькове.

Одиннадцатого декабря в 5 часов дня очередной сеанс. Москва транслирует музыку. Потом выступает Довгалевский. Он рассказывает о борьбе, которую Чичерин и советские дипломаты ведут на Лозаннской конференции.

В Большом зале ВУЦИКа хорошо звучит фортепианный концерт. За сотни верст отсюда в радиостудии его играет московский пианист. Потом совершенно четко слышно каждое слово, произносимое в микрофон Довгалевским.

— Георгий Сергеевич, вот это звук!

Усталость будто смыло с лиц испытателей. Однако Гензель не спешит радоваться.

— Конечно, наша новая аппаратура хорошо сработала для улучшения и усиления звука. Но, друзья мои, обратите внимание на исключительный случай. В течение передачи молчали все радиостанции.

В 8 часов вечера Москва и Харьков продолжают опыт. Транслируют поочередно музыку и выступление Довгалевского.

Начало снова обнадеживающее. Живая речь и музыкальные звуки хорошо слышны. Но затем голос Москвы, слившись с какой-то музыкальной мелодией, с другим голосом, вещавшим на иностранном языке, становится хрипящим, неясным и вовсе пропадает.

В этот декабрьский вечер Москва и Харьков допоздна ведут диалог, обмениваясь срочными радиограммами. Решено обратиться ко всем станциям — советским и зарубежным — с просьбой прекращать работу во время опытов передачи живой речи из Москвы в Харьков. Тотчас в эфир полетели обращения на английском, немецком, французском, итальянском и других языках.

Из разных концов Европы радиостанции отвечали согласием, сообщая одновременно, что испытания их очень заинтересовали.


11



На съезде два основных доклада. Отчет о работе правительства Украины. Вопрос образования Союза ССР. Оба поручены Михаилу Васильевичу Фрунзе. Он несет основную тяжесть работы в Совнаркоме. Ему и выступать с отчетом.

И вот он на трибуне VII Всеукраинского съезда Советов. Для делегатов имя этого человека неотделимо от недавних самых больших побед Красной Армии, завершивших гражданскую войну. Фрунзе в гимнастерке с боевым орденом на клапане кармана. У него бледное лицо и высокий, изборожденный морщинами лоб. Темно-русые волосы откинуты назад волнистой шевелюрой. Лихорадочно блестят внимательные серые глаза. Он всматривается в бурлящий зал, прося его успокоиться. Он искренне хочет, чтобы скорее прошли эти первые секунды с аплодисментами, приветствиями, выкриками с мест: «Ура победителю Врангеля!» Фрунзе смущен почестями, которые ему оказывают, и относится к ним как к чему-то излишнему.

Наконец волнение улеглось. Фрунзе начал доклад.

Слушая Михаила Васильевича, анализировавшего положение дел в республике и говорившего, как всегда, дельно, увлеченно и весьма спокойно, Петровский не раз ловил себя на мысли:

«Как хорошо Фрунзе знает Украину. Впечатление такое, что он работал здесь всю жизнь, а ведь нет еще и двух лет со дня его приезда сюда».

Вслушиваясь в доклад, Григорий Иванович думал о Фрунзе — государственном деятеле. У Михаила Васильевича много достоинств, а недостаток, пожалуй, только один: почти девичья застенчивость. Человек необыкновенно скромный, он никогда не выпячивает свою особу, стремится оставаться в тени. А сам работник исключительный. Точный, организованный. Действует без всякого шума и трезвона.

Григорий Иванович органически не переносил людей, делающих на грош, а звонящих о своей работе во все колокола.

«Но в отношении к своему здоровью — Фрунзе плохой пример», — подумал Петровский, заметив, как в перерыве Михаил Васильевич глотает соду, и вспомнив по ассоциации, что нынешним летом с трудом удалось заставить его поехать лечиться.

В перерыве члены президиума планировали работу съезда на следующие дни. В среду, 13 декабря, перейдут к рассмотрению вопроса о создании Союза ССР.

Хорошо бы именно в такой большой день съезда заслушать выступления по радио Владимира Ильича и председателя ВЦИКа — Калинина. Передачу предполагают вести из кабинета Михаила Ивановича.

— Будем надеяться на успех, — сказал Григорий Иванович, поручая уполномоченному Наркомпочтеля немедленно связаться сДовгалевским и просить его окончательно обо всем договориться, все уточнить с ораторами.

Это было сделано по радио в понедельник, 11 декабря, в 11 часов вечера.

В тот поздний час Владимир Ильич, находившийся в Горках, готовился ко сну. Завтра утром он отправляется в Москву.

Приехав в двенадцатом часу дня, Ленин прошел в свою рабочую комнату с высоким сводчатым потолком.

Кто мог знать, что идут последние часы его работы в кремлевском кабинете, который все эти годы служил капитанским мостиком революции.

Никто еще не ведает, какой новый трагический приступ болезни подстерегает Ильича.

Связавшись вечером с Москвой, Петровский узнает, что выступление Ленина на съезде не может состояться. Щемящее чувство беспокойства охватит его встревоженную душу…

Доклад о создании СССР — Фрунзе готовился к нему три последних дня и весь двадцать второй год — был точен и убедителен. Он отразил то, что передумали и перечувствовали делегаты, которым республика доверила судьбы своей государственности.

За пять лет Советской власти окрепла сплоченность народов, образующих советскую семью. Теперь их жизненно важные интересы настойчиво требуют еще большего единства не только в военной области, на международно-политической арене, но и единого советско-хозяйственного фронта. В совместной борьбе и трудах они нашли для себя более совершенную форму государственных отношений.

— Рабоче-крестьянские республики, — говорил Фрунзе, — могут быть горды тем, что впервые сумели дать формы разрешения национального вопроса, открывающие миру новые пути в области создания государства. Мы закладываем фундамент под здание государства, которое явится мощным оплотом интересов рабочих и крестьян. Наше новое государственное объединение предлагаем назвать СССР — Союз Советских Социалистических Республик.


12



На долю делегатов выпала историческая миссия.

Съезд определял путь Украины, вступающей в будущий Союз Советских Республик.

Судьбы народа всегда волновали Гаврила Одинца, которому раньше случалось заблуждаться не только в своих рассуждениях. Он ощущал внутреннюю необходимость сказать слово именно теперь, при обсуждении важнейшего вопроса. В разговоре с Григорием Ивановичем ему не приходилось особенно распространяться об этом. Он был понят с полуслова.

Такое выступление будет важным не только для Одинца. Речь ведь шла не просто об исповеди сердца. Петровский задумывался над жизнью, прожитой этим человеком.

Трудным и не всегда прямым был путь, которым Гаврил Одинец шел в революцию. Потомственный бедняк, он давно отправился искать особую мужицкую правду. За эти поиски и за бунтарство царские власти много раз бросали его в тюрьму. Весной семнадцатого, вернувшись из ссылки в родные края, Одинец попадает в водоворот событий. В обстановке не разобрался. Все спуталось в сознании — клубок партий, союзов, платформ. Столько слов о мужике, об Украине, всяких обещаний. И он поверил в посулы Центральной рады. Но вскоре Гаврил Матвеевич убедился, какая это политическая ярмарка, где оптом и в розницу, почти неприкрыто, торгуют интересами народа Украины. Из Центральной рады он уходит прямо на баррикады революции, становится бойцом за советскую власть и в самое грозное для республики время вступает в ряды большевиков.

Еще Григорий Иванович подумал: если бы Одинцу в начале пути повстречался такой, например, наставник и советчик, как Иван Васильевич Бабушкин, прошедший школу в ленинском «Союзе борьбы», наверное, дорога этого человека пролегла бы по-другому. А сознательные убеждения Одинца сформировались не сразу и не легко.

Припомнился один наркомземовский деятель, говоривший:

— Одинец действительно незаможник, но ведь поначалу дверью ошибся, вместе с Грушевским и Винниченко заседал. Где гарантия, что он не выкинет еще какое-нибудь коленце?

— А ты отвечай за него, — не без иронии продолжал Петровский. И тут же, изменив интонацию и уже совершенно серьезно, сказал: — А ведь мы действительно в ответе за то, чтобы завоевать сердце каждого честного труженика, чтобы он был с нами.

Умное, выразительное лицо бородача-крестьянина с крупными резкими чертами, словно в один прием высеченное уверенной рукой мастера, не терявшего времени на отделку деталей, заинтересовало художника. С планшетом на коленях он устроился в углу ложи прессы, делая зарисовки делегатов.

Художник работал и слушал, припоминая, где он уже встречал этого бородача. В двадцатом на съезде комнезаможей в Харькове? Нет, пожалуй, еще раньше, на фронте под Киевом, когда уходили в бой с петлюровцами.

Несколькими скупыми штрихами, тоже без лишних подробностей, художник набрасывал портрет Одинца, стоявшего на трибуне съезда, и одновременно продолжал следить за ходом его речи.

А то, что он говорил, не могло родиться в несколько съездовских дней, — оно было выношено, выстрадано за всю большую и нелегкую жизнь. Это было суровое слово против национализма.

Украина долго жила под ярмом самодержавия, буржуазно-помещичьего и национального гнета. Ярмо сброшено. Но враги еще полностью не разбиты. Они действуют под всякими масками. Одна из них — маска плакальщика и радетеля о судьбе Украины. Пытаются играть на национальных струнах. Петлюровцы кричали о национальной свободе для украинцев. Этим лозунгом прикрывались даже гетманцы. Одинец испробовал настоящий вкус их «свободы». Оттого, что на фасаде тюрьмы, куда его бросила державная варта Скоропадского, было написано по-украински «в’язниця», ему, сидевшему там за свободу трудового народа, было не легче.

Теперь Одинец мог распознать истинный облик всяких «патриотов» и «просветителей», лезших из кожи вон, только бы разжечь националистические чувства людей, влить в их души яд национальной отчужденности и вражды.

Октябрь совершал чудо освобождения сознания рабочего, крестьянина. Пролетарская революция убыстряла процесс закалки таких, как Гаврил Матвеевич.

На съезде в Харькове звучал уверенный и твердый голос хозяев Украинской державы: «Советская Украина как государство была и остается. Мы только хотим видеть ее в едином рабоче-крестьянском Союзе равноправных Советских Республик. Мы создаем такое государство, Союз, где найдут свое место и современная Россия, как одна из его частей, и современная Украина».

Делегат от Черниговщины Одинец при этом добавил:

— Украина хотя бы в тех урезанных пределах, в каких нам приходится сейчас оставаться.

Он имел в виду оторванные от своей родной матери Украины ее западные земли, Закарпатье, Северную Буковину.

И далее заявил:

— Наступит момент, когда границы нашего Союза будут широко раздвинуты.

Съезд горячо поддержал слова Одинца, а он, подняв голову и глядя прямо в зал, произнес:

— Быть может, я, старик, до этого не доживу. Но дети наши это обязательно увидят. Я приветствую братский Союз, который мы создаем, и обращаюсь к молодому поколению: крепко держите в руках наше красное знамя!


В среду, 13 декабря, поздно вечером, дежурный на узле связи в Харькове, отложив в сторону очередные депеши, выстукивал на Бодо срочную телеграмму.

«Москва. Кремль

Товарищу Ленину

Сейчас под звуки Интернационала VII Всеукраинским съездом Советов единогласно принята по докладу правительства резолюция о немедленном создании нового государственного объединения под названием Союз Советских Социалистических Республик…

Горячо приветствуя вас как своего идейного вождя, съезд надеется в недалеком будущем видеть вас и на посту руководителя общесоюзным Советским правительством».


13



Декабрьским полднем двадцать второго года из кремлевских ворот вышли двое. По заиндевелой площади, чуть прихрамывая, шагал коренастый, среднего роста, еще молодой военный в поддевке и высокой папахе со звездой. Рядом с ним, опираясь на суковатую палку, шел пожилой бородатый человек в кожухе. Это были председатель ВУЦИКа Петровский и исполняющий обязанности главы украинского правительства Фрунзе.

В этот морозный полдень Петровский и Фрунзе возвращались с заседания комиссии, которой Пленум ЦК РКП поручил подготовку I съезда Советов Союза Советских Социалистических Республик.

Все делегаты республик уже находились в Москве, участвовали в работе X Всероссийского съезда Советов.

Фрунзе от имени Украины произнес на этом съезде речь о создании союзного Советского государства.

По поводу его названия он заметил:

— Для Украины всегда будет дорого слово «РСФСР». Каждый украинский крестьянин и рабочий чувствует за этими пятью буквами — РСФСР — свое родное, ощущает, что освобождение Украины могло прийти только потому, что существовала РСФСР. Это название приобрело величайшую важность и авторитет. Но для образующегося Союза Советских Республик нужно другое название. Рабоче-крестьянская Украина предлагает назвать новую державу Союзом Советских Социалистических Республик.

Вслед за съездами Советов Украины, Закавказья, Белоруссии X Всероссийский съезд Советов единодушно высказался за создание СССР.

Принять окончательное решение предстояло Всесоюзному съезду. Его открытие намечено на субботу, 30 декабря.

Сегодня на заседании подготовительной комиссии решено: на Всесоюзном съезде после доклада о союзном договоре будут два выступления — представителей рабочего класса и крестьянства. От пролетариата скажет слово вожак бакинских рабочих Киров. Кто выступит от крестьянства? В комиссии не было двух мнений. Представитель Украины.

Предлагалась кандидатура Петровского. Но Григорий Иванович заявил:

— Тут надо подумать… Мы это обсудим в делегации.

Теперь Петровский сказал Михаилу Васильевичу:

— У меня мысль о другом ораторе.

— Не Одинец ли? — осведомился Фрунзе.

— Да.

— Я тоже о нем думал.

Еще с тех дней осени двадцатого, когда, приехав на Украину, Фрунзе принял командование Южным фронтом, его особо интересовала жизнь украинской деревни, дела Комнезама. У Михаила Васильевича был немалый опыт работы среди крестьянства. В семнадцатом году в Белоруссии он стоял во главе Совета крестьянских депутатов.

Теперь, несмотря на большую занятость военными и государственными делами, Фрунзе находил время участвовать в работе украинского Комнезама, в его съездах, в повседневных трудах, и уже хорошо знал многих активистов Комнезама.

Обо всем этом сразу подумалось Петровскому в связи с возникшим разговором об Одинце.

Григорий Иванович очень ценил помощь Фрунзе, его живую связь с комнезамовскими деятелями.

Они пересекли площадь, направляясь в сторону второго Дома Советов. Продолжая свою мысль, Фрунзе говорил:

— Пример Одинца весьма любопытное свидетельство: украинская деревня, трудовой крестьянин пошли за большевиками.

Григория Ивановича радовало, как Фрунзе ставит вопрос. Петровский ценил его умение глубоко разобраться в большой проблеме и в отдельной человеческой судьбе.

И сейчас, взмахнув в воздухе рукой, словно подводя черту под этой частью разговора, сказал:

— Мы его рекомендуем.


14



Украинская делегация разместилась в третьем Доме Советов. Это помещение бывшей московской семинарии. Еще совсем недавно тихие коридоры, с высокими сводчатыми потолками, где сильным эхом отдавался каждый звук, теперь наполнял оживленный гул голосов, многоязыкая речь.

Всюду видны буденовки, цветастые платки, картузы, папахи, ушанки, треухи. Люди спешат, торопятся.

Вместе с украинцами тут расположились делегаты из Закавказья, Киргизии, многих областей РСФСР.

В день приезда Гаврил Матвеевич встретил здесь знакомых по недавней поездке в Царицын, куда отвозил эшелон комнезамовского хлеба голодавшему Поволжью. Ему было что вспомнить. Но самое тяжелое, пожалуй, уже позади. Все разговоры вокруг новых волнующих тем. Создается Союз Республик. Как пойдут дела в молодом государстве? Какие предстоят перемены? Очень беспокоило здоровье Ленина. На VII Всеукраинcком съезде Советов ожидалась речь Ленина по радио. Потом была надежда, может быть, он выступит на X Всероссийском съезде Советов. Нет! А будет ли Ильич на I съезде Советов СССР?

В клубе третьего Дома Советов назначено совещание украинской делегации. Собрались задолго до начала. Заняты все скамьи. На галереях много товарищей из других республик — кавказцы, волжане, киргизы. Уже спели шевченковский «Заповiт», «Варшавянку», песни, родившиеся на фронтах гражданской. Потом кто-то из гостей на хорах затянул шуточную, подхваченную всем залом:


Ой що ж то за шум учинився,


Що комар та й на мусi оженився…




В одно мгновение дружный хор смолкает. Ровно в двенадцать на невысоких подмостках появились Петровский и Фрунзе.

Нужно сообща обсудить некоторые вопросы, связанные со Всесоюзным съездом. Кто от Украины войдет в его президиум? Кто будет выступать? Кандидатуры в будущий ЦИК? Есть рекомендации коммунистической фракции.

Петровский спокойно ведет делегатское совещание, сосредоточенно слушая выступающих. Но внимательный глаз может заметить, как его лицо вдруг становится задумчивым и печально-грустным.

Болезнь Ленина не была новостью для Петровского, человека, близкого Ильичу. В последнее время, казалось, в состоянии здоровья Владимира Ильича наступило улучшение. Еще две недели назад Петровский в Харькове с радостью сообщил делегатам VII съезда — Ленин уже активно работает. И вот в середине декабря, накануне съездов, один за другим последовали тяжелые приступы болезни.

Приехав в Москву, Григорий Иванович тотчас же позвонил Крупской. Вести были тревожные. А сегодня утром Надежда Константиновна по телефону сказала:

— Ничего утешительного, Григорий Иванович!

Эти слова продолжают звучать в сознании Петровского, каждый раз возвращая его в хорошо знакомую (очень похожую на обитель студента Ульянова в Казани) комнату маленькой кремлевской квартиры.

Как только Петровский приезжал в Москву, всегда отправлялся к Ленину в Совнарком или на квартиру. У него была душевная необходимость встретиться с Ильичем, поговорить о самом важном и волнующем, рассказать, как идут дела, получить совет и напутствие. Почти всегда после таких бесед Петровский ощущал полную ясность и большой прилив сил, энергии.

Все эти трудные годы становилось легче от одного сознания, что Ленин рядом, что в самый критический и острый момент Ильич с тобой плечом к плечу.

Тем временем делегатское совещание продолжается. Фрунзе информирует: на съезде после доклада о Союзном договоре предполагается заслушать выступления двух представителей — рабочего класса и крестьянства. Украинскую делегацию просят выделить оратора от имени крестьянства.

Раздается много голосов, предлагающих поручить речь Петровскому. Глава ЦИКа Украины, рабочий, родом из крестьян.

— Петровского! Петровского! — несется из разных концов зала.

Григорий Иванович поднимает руку. Благодарит за доверие. Он говорит о комнезамовских крестьянских деятелях, которых партия большевиков Украины воспитала, закалила в борьбе, и предлагает кандидатуру товарища Одинца.

— Гаврил Матвеевич из тех мужицких правдоискателей и бунтарей, которые давно и мучительно нащупывали дорогу. Переварившись в могучем котле революции, он обрел революционное сознание, светлое интернациональное сознание.

Немалый и нелегкий жизненный опыт привел его к убеждению: правда — в союзе рабочих и крестьян. Пролетарская революция, Ленин открыли ему глаза на мир, научили видеть не только село да кусок поля, окаймленный межой, не одну свою волость, а просторы всей социалистической республики, истинным хозяином которой вместе с рабочим быть хлеборобу, труженику земли.

Петровский был краток.

Не только делегаты, земляки-черниговцы, а очень многие в республике знают Гаврила Матвеевича, встречались с ним по делам, слушали его речи на сборах, съездах. Люди его уважают за искренность, преданность делу. Человек умный, рассудительный. Самородок и прирожденный оратор. Недавнее его выступление на украинском съезде произвело большое впечатление.

Делегация принимает предложение. Речь на Всесоюзном съезде от имени крестьянства поручить Гавриле Одинцу.

Он сидит далеко, почти в самом конце зала, очень взволнованный поручением, и нервно поглаживает усы, бороду. Потом встал, прошел к помосту и, не говоря ни слова, поклонился залу.

В тот вечер Одинец долго не мог уснуть. Прикидывал все в мыслях, о чем будет держать речь.

А сказать было о чем.

В своих недавних поездках по селам, потом на съездах Советов, сперва в уезде, затем на губернском, в Чернигове, и наконец на Всеукраинском, Одинец видел, какой поддержкой встречена идея создания Союза Республик. Он должен передать атмосферу этих съездов, отразивших думы народные.

Никакого образования, даже начального, Гаврил Матвеевич не получал. Еще мальчонкой сам научился читать. Потом, когда из села Одинцы, что затерялось между Остром и Козельцом, пришел наниматься в Киев, случай свел его со студентами, и они зародили в нем жажду знаний, интерес к книге. С той давней поры в нем крепко жила вера в просвещение. И теперь задачи образования народа особо занимали его. Куда бы ни приезжал, обязательно интересовался школой, ликбезом, рабфаком. Действуя через уезд, губернию, ЦК Комнезама, а то и через самого председателя ВУЦИКа, Одинец не упускал случая помочь в их нуждах. На последнем съезде Советов в Харькове он тоже почти все выступление по отчету правительства республики посвятил вопросам народного образования и сделал ряд запросов правительству.

Чтобы по-настоящему поднять народное образование, нужны тысячи учителей, преданных Советской власти. Что намечено для подготовки педагогов из рабоче-крестьянской среды?

Открыто много новых школ, а книг, особенно украинских учебников, как и тетрадей, нет. Какие меры по этому поводу приняты правительством?

Обдумывая слово, которое ему теперь предстоит сказать, Одинец сам с собой рассуждал: съезд собран, чтобы обсудить формирование Союза Советских Республик. Народное образование — особый вопрос. Однако не может ли он, Гаврил Одинец, именно на первом съезде рождающегося государства, высказать свои думы о широком образовании народа, в частности крестьянина, незаможника, которому нужно и грамотой овладеть, и земледельческой наукой. Пожалуй, он даже должен это сделать. Ему под шестьдесят.

Придется ли еще когда-нибудь стоять перед съездом всей державы?


Делегаты вторую неделю находились в Москве, многие успели познакомиться друг с другом, запоминались лица даже незнакомых товарищей.

Киров, часто приезжавший в третий Дом Советов к своим закавказцам, заприметил среди делегатов Украины любопытную фигуру почтенного бородача, должно быть, крестьянина. Большой высокий лоб, морщины проложили на нем глубокие борозды. Два куста бровей над глубоко посаженными умными и зоркими глазами. Густые усы.

Как-то беседуя с Фрунзе, Сергей Миронович заинтересовался, кому Украина поручила речь на съезде, и по описанию, сделанному Михаилом Васильевичем, догадался, что избранник — тот самый седой крестьянин, на которого он обратил внимание. То, что Фрунзе рассказал ему о старике, заинтересовало Кирова.

Накануне съезда, встретив Гаврила Матвеевича в коридоре третьего Дома Советов, Киров познакомился с ним и, уведя в тихий закоулок недалеко от библиотеки, усадил на какой-то ящик.

А сам, невысокий, быстрый, в старом картузе и поношенном пальто, очень похожий на мастерового, пристроился рядом.

Киров расспрашивал комнезамовца о настроениях украинской деревни. Об азербайджанской Сергей Миронович сказал, что она пользуется древними орудиями. Ими ковыряли землю еще при святом Владимире. Хыш и буйвол! От хыша — деревянной сохи — предстоит перейти к трактору. Киров возлагал большие надежды на Союз Республик. Только ему под силу поднять все республики и привести к расцвету.

— Есть ли противники объединения?

Одинец с презрением говорил о петлюровцах и прочих самостийниках, которые хотели бы отравить народ ядом национальной розни.

— У нас в Азербайджане свои петлюровцы, — сказал Киров. — Но люди прозревают, видят, какая настоящая цена мусаватистам. Съезд Советов Закавказья был единодушен, предлагая создать Союз Советских Республик.

Киров и Одинец заговорили о выступлениях на предстоящем в субботу Всесоюзном съезде.

Сергей Миронович сказал, что речь в уме у него уже сложилась. Вот еще надо обдумать предложение, чем ознаменовать такое событие, как объединение Советских Республик в Союз.

— Очень хотелось бы сказать свое слово в присутствии Владимира Ильича, — прощаясь, признался Одинец.

— Гаврил Матвеевич, я бы тоже очень хотел этого.

Вспоминая потом интонацию, с какой Киров ответил, Одинец понимал, какая в его голосе прозвучала тревога, связанная с болезнью Ленина.


15



«Да, вот это сила», — думал Одинец, слушая взволнованную речь своего нового знакомого. Весь зал был как бы наэлектризован.

Худощавый, скуластый, небольшого роста, в косоворотке и пиджаке, Киров казался теперь Гавриле Матвеевичу богатырем.

— Мы получили возможность собраться в единую братскую семью — Союз Советских Социалистических Республик.

Его густой голос был слышен в любом уголке зала. Оратор говорил горячо, убежденно и очень просто, как бы разговаривая с каждым делегатом.

Киров на трибуне съезда, под взглядом многих тысяч устремленных на него глаз, был также естествен, как вчера, когда беседовал с Одинцом, усевшись на ящике в коридоре Дома Советов.

Гаврил Матвеевич знал: следующее слово — его.

Не впервые Одинцу выступать перед народом, на съездах тоже приходилось держать речь. Но с такой высокой трибуны! И он очень волновался.

Съезд открылся в час дня. Вся обстановка вокруг более чем скромная. Давно не знавший ремонта Большой театр с облупившимися стенами, холодный и полуосвещенный. Люди, заполнившие зал, сидели в шинелях, кожухах, стеганых халатах, бешметах, бурках.

Вглядываясь в зал, Одинец думал: таких, как он, пожилых, которым под шестьдесят, легко пересчитать. Большинству лет по двадцать пять — тридцать. Оно и понятно. Страна совсем молодая, и съезд молодой. Лица делегатов бледны, худы, но освещены задором, глаза блестят. Ощущение особой значительности происходящего владело всеми.

К сожалению, Ленина нет на съезде. Хотя накануне Одинец слышал ответ Петровского на расспросы членов делегации о болезни Ленина: «Владимир Ильич еще нездоров», — до последней минуты его не оставляла мысль, а вдруг Ильич все-таки появится на съезде. Когда начиналось заседание, Гаврил Матвеевич во все глаза высматривал Ленина на сцене. По залу словно буря пронеслась. Это выбирали отсутствующего Ленина почетным председателем съезда.

А в те самые часы, когда в Большом театре работал Первый Всесоюзный съезд, его почетный председатель, прикованный тяжелой болезнью к постели, добившись разрешения врачей диктовать стенографистке в течение пяти — десяти минут, продолжает дневниковые записи по вопросам, особенно его волнующим. Сейчас он продиктует письмо «К вопросу о национальностях или об «автономизации». Осуществляется идея Союза Советских Республик. Ленина заботит правильное ее понимание, будущее страны. «Укрепить Союз Социалистических Республик».

Всесоюзному съезду уже доложена Декларация об образовании СССР и Союзный договор, обсужденные и одобренные на съездах Советов в республиках и на местах.

Накануне, в пятницу, в Кремле заседала конференция полномочных делегаций, избранных съездами Советов республик. Выступавший по ее поручению Михаил Васильевич Фрунзе сообщил:

— Сегодня утром полномочные делегации республик приняли проект Декларации и подписали Договор об образовании Союза ССР, представив их съезду на утверждение.

Не только звучный, чуть простуженный голос Калинина, председателя съезда, но и председательский колокольчик бессильны перед взрывом радостных чувств, охвативших делегатов, закладывающих фундамент Союза ССР.

— Мы создаем великое государство рабочих и крестьян — первое в истории… Идеи Советской власти проникают так же глубоко, как сверла бакинских рабочих вонзаются в землю… — заявляет Кирыч. Это бакинские нефтяники так по-дружески называют своего любимца — секретаря ЦК Компартии Азербайджана Кирова.

Между оратором и огромным залом полный контакт, съезд часто откликается на его вдохновенное слово аплодисментами, возгласами одобрения.

Одинец увлечен речью Сергея Мироновича — весь внимание.

По залу еще расходятся волны, вызванные выступлением Кирова, а председательствующий Фрунзе объявляет:

— Слово от крестьянства имеет товарищ Одинец, крестьянин Черниговской губернии.

В тот момент, когда Гаврил Матвеевич, сняв кожух, шел на сцену, ему казалось, что все его мысли и слова разлетелись, как стая вспугнутых птиц.

Но по дороге на трибуну он встретился взглядом с Фрунзе. Продолжая стоять за столом, тот обнадеживающе ему улыбнулся. Потом увидел сидевшего поближе к трибуне Петровского. Прочитал в его глазах ободрение. Волнение улеглось.

Неторопливо рассмотрев притихший зал, Одинец спокойно начал:

— Я, товарищи, представитель того беднейшего селянства, которое вместе с рабочим классом ныне является прямым наследником и хозяином всех богатств страны. Мы рады Союзу, фундамент которого закладываем сегодня. Теперь мы вместе, и никто, никакая сила нас не разъединит.

Одинец говорил по-украински, не спеша, голосом, интонацией подчеркивая основное.

По реакции зала почувствовал, что съезд его хорошо понял. Самое главное он сказал. Теперь пора переходить к заключительной мысли, выношенной в эти дни.

— Деревне, крестьянству, как влага полям, иссушенным солнцем, нужна земледельческая наука. Было бы очень разумно в ознаменование Первого съезда Советов СССР создать Всесоюзный научный центр с задачей нести сельскохозяйственную науку в массы, в производство.

Съезд ответил на это дружными аплодисментами.

Гаврил Матвеевич сходит со сцены, замечая оживление и в зале, и в президиуме.

Уже набросив кожух и усевшись на свое место, он слышит голос Петровского, от имени президиума предлагающего такое решение: создать в столице СССР центральный научный институт сельского хозяйства с отделениями во всех союзных республиках.

Работа съезда подходит к концу.

В этом зале уже приняты и стали близкими названия — СССР, Советский Союз, Страна Советов. Завтра они зазвучат над всей советской землей и начнут входить в обиход всей планеты.

Завтра летописцы, собирая каплю за каплей живые штрихи и факты, будут пристально всматриваться в черты и черточки этого декабрьского дня двадцать второго года.

Здесь творится великая история. Во всей силе и полноте осознание особой важности свершившегося еще придет. Но ощущение этого живет в сердцах и думах двух тысяч двухсот делегатов, стоящих у колыбели рождающегося Союза. И, выражая мысли и чувства делегатов, Калинин, закрывая I съезд Советов СССР, говорит:

— То, что сегодня при сравнительно скромной обстановке происходило здесь, является событием мировой важности. С каждым днем оно будет иметь все большее и большее значение на политическом горизонте.


16



Был последний день двадцать второго года.

В третьем Доме Советов царит оживление. Делегаты собираются в дорогу. Еще с утра им роздали газеты с материалами съезда. Последние разговоры новых знакомых из разных концов страны, обмен адресами, прощание друзей. У всех приподнятое настроение.

Кто-то из земляков принес Одинцу сегодняшние «Известия».

— Гаврил Матвеевич, тут про тебя особо написано.

«Свершилось» — так начинается передовая, посвященная образованию Союза Республик и I Всесоюзному съезду Советов.

Несколькими строками дальше Гаврил Матвеевич читает:

«Глубоко символичны выступления тов. Кирова от имени пролетариата и тов. Одинца от имени крестьян. В их лице труженики города и деревни подали друг другу руки и закрепили свой Союз».

Худенький парнишка в тулупчике — журналист из редакции «Бедноты» — по всем комнатам украинской делегации разыскивает Григория Ивановича.

— Только что был здесь… Посмотрите в секретариате — это возле библиотеки.

Дверь полуприкрыта, и в коридор доносится голос Петровского:

— Успехи и неуспехи наши были бы лучше выражены и ярче освещены товарищем Лениным…

Заглянув в комнату, корреспондент видит Петровского у окна. Рядом с ним молодой человек в очках и наброшенной на плечи красноармейской шинели, разложив на широком подоконнике свои бумаги, пишет под диктовку.

— Вы ко мне, товарищ? — спрашивает Григорий Иванович, заметив паренька в тулупчике. Не решаясь обратиться, чтобы не помешать, он стоит у двери, переминаясь с ноги на ногу.

— Товарищ Петровский, я из «Бедноты». Вы обещали газете беседу — впечатления о съезде.

— Было такое. Вот закончим с вашим коллегой из Харьковского «Коммуниста» и тогда побеседуем. Получаса вам хватит? Как вы думаете?

…Прямо из третьего Дома Советов делегация Украины отправляется на вокзал. Поезд уходит в полдень. На перроне представители московских заводов, красноармейских частей. Москва провожает делегатов последним декабрьским морозом и теплом братских объятий.

Новый год застанет их в пути. Новый год — шестой год революции и первый год Союза ССР.


ИЗ КАХОВСКОЙ ТЕТРАДИ




1



Июльским утром далекого 1888 года в сторону Каховки на запыленной старой бричке ехали двое: старик возница, непрерывно подгонявший усталых казенных лошадей, и худощавый мужчина лет сорока пяти в зеленом мундире чиновника. Несколько недель чиновник провел в разъездах по Днепровскому уезду, пересек его с востока на запад, и всюду на вопрос — чья земля — слышал ответы: помещика Фальцфейна, графа Мордвинова, помещика Панкеева. У одного в Таврии двести тысяч, у второго восемьдесят тысяч десятин, третьему вся Каховка принадлежит. На сотни верст тянулись их имения.

День был жарким. По обе стороны дороги, насколько видно глазу, пустынная, однообразная и дикая степь, заросшая ковылем. Высокие пожелтевшие стебли ростом выше человека. Тишина. Изредка пролетит стая птиц. Жаворонок зальется песней. А рядом на дороге проскрипит встречная мажара, которую с трудом тянут медлительные волы.

К полудню стало еще жарче. Степь пылала под солнцем.

— Хiба ж це степ, Володимире Юхимовичу? Та це ж пекло! — обернулся возница к усталому путнику.

Но в тот год степь не была пеклом, меньше бушевали злые силы, и раскаленные горячие ветры не сушили землю, будто решив пощадить хлебопашца, только что пережившего три засухи подряд.

В Каховку прибыли к вечеру. Остановились у знакомого учителя. После ужина хозяин спросил гостя:

— Владимир Ефимович! «Четверть лошади» уже читали?

— Четверть лошади?! — удивился приезжий. — Что это такое?

Учитель протянул новый номер «Северного вестника»:

— Я имел счастье с автором познакомиться.

Владимир Ефимович перелистал книгу, нашел очерк «Четверть лошади» и обрадовался.

— А, Глеб Успенский. Очень любопытно. Он прошлый год был у вас на ярмарке. Я читал в «Русских Ведомостях». А это о чем? Три странички. Разрешите… Да — сказала он, окончив чтение, — видел я эту четверть лошади и в Михайловке, и в Голой Пристани, и в Алешках — всюду видел. Возьмите бедного мужика — одна лошадь на три-четыре двора; полплуга и три четверти телеги на двор. Это не красное словцо, а горькая истина.

— Конечно, — согласился хозяин. — Но нынешний год, говорят, беда миновала — хлеб ожидается.

— Хлеб? — переспросил гость и, качнув головой, продолжал: — Милый человек, а как же его собрать да свезти на трех четвертях телеги, запряженной четвертью лошади? Вот и будут возить до января, да не все вывезут, и зимой в копицах гнить ему в поле. А обмолотятся когда? В снег, в метели? И сей год не один мужик разорится.

Хозяин не стал возражать приезжему. Ему лучше знать. Фамилия гостя была Постников. Он служил чиновником по устройству казенных земель Таврической губернии. Но его как ученого-экономиста интересовали и другие вопросы. Разъезжая по югу Украины, он изучал крестьянское хозяйство. В трех северных уездах Таврии — Днепровском, Бердянском, Мелитопольском — он за четыре года обследовал 50 деревень, 90 дворов. Описания эти очень схожие: бедные селения. Убогие земляные хаты. На многих крышах, в гнезде из прутьев и сухой травы, поселились аисты. Лелека — примета счастья. Но где оно, счастье? Нищета. Голод. Крестьяне в рубищах. Скота нет. Наделы ничтожны. Чересполосица. Дальноземелье.

И лошади, и волы, и плуги, и прочий инвентарь у богатея. А бедняк спрягается с соседом, с одним, с другим, чтоб кое-как вспахать свои нищие десятины. Лишней лошади нет, и поле боронуют не следом, а кончив пахать. Сухая земля закрывает тощее семя. На зябь не пашут. Из года в год сеют по одной и той же распаханной, неотдыхающей почве, без удобрений, без пара. «Бедняки сеют, что у них окажется налицо, где и как попало». И каждый год все больше безземельных, разорившихся крестьян.

Личные наблюдения и данные земской статистики послужили Постникову материалом для книги «Южнорусское крестьянское хозяйство».

В то лето, когда книга набиралась, раскаленные горячие ветры дотла сожгли хлеб в степи и унесли с собой весь труд земледельца. В год выхода этой книги снова наступил голод.

И старик возница, показывая на черное, будто обугленное поле, горько говорил седоку: «Володимире Юхимовичу, хiба ж це степ? Та це ж пекло!»

Лет за десять до Постникова по южным украинским степям двигалась небольшая экспедиция.

Пара волов тащила арбу, доверху нагруженную небольшими ящиками. На арбе мирно дремал возница, рядом медленно ехал всадник. Было ему не больше тридцати пяти лет. Встречные провожали всадника внимательным взглядом. Такие лица запоминаются. Из-под широких полей шляпы виден высокий лоб, круглое, красивое, словно отлитое из бронзы лицо.

Арба часто останавливалась. Легко спрыгнув наземь, всадник начинал копать яму, долго внимательно рассматривал вынутую землю.

Был разгар лета. Травы в степи выгорели. Все окрашено в пепельные тона. В колодцах — солоноватая, затхлая вода. Негде укрыться от жгучего солнца. Но всадник, не зная ни отдыха, ни покоя, продолжал свой путь.

Кто же он и чем занят в степи?

Молодой ученый Василий Васильевич Докучаев изучал черноземы. Это были богатейшие земли, и на драгоценных черноземах ученый видел голодающие деревни, крестьян, живущих под вечной угрозой засухи. Ее приход в 1891 году, когда в cтепи не собрали даже высеянных семян, потряс страну. Что произошло со степями? Не о них ли писал Гоголь: «черт вас возьми, как вы хороши»? Куда девалась плодородная сила степей? Почему свирепствует засуха? И вообще, что такое засуха?

В 1892 году в Петербурге вышла изданная в пользу пострадавших от голода книга «Наши степи прежде и теперь». Докучаев отвечал на волнующие вопросы. Дело не в перемене климата, как твердили некоторые ученые, слепо верившиезаграничным авторитетам, а в изменении свойств поверхности степей. Разрушаются почвенные покровы, и наиболее плодородный верхний слой становится легкоподвижным.

Ветры, суховеи, черные бури уносят из степи чернозем. Народное богатство обращается в пыль.

Ученый понимал, откуда эти беды в степи. Не случайно сравнил он степное земледелие с биржевой игрой. Вся земля кругом помещичья, а хозяйничает помещик варварски.

Докучаев стремился предотвратить эти страшные катастрофы в степях, всей своей тяжестью ложившиеся на крестьянские плечи. Ученый указывал пути борьбы с засухой и вместе со своими сподвижниками, великими русскими агрономами, разработал систему мер, чтобы победить в России засуху.

Он предлагал насаждать в степи лесные полосы, засаживать овраги деревьями, кустами, строить пруды, водоемы, регулировать реки, сеять многолетние травы, вводить правильные севообороты.

Царская Россия была глуха к советам великого сына народа. Докучаев понимал, что в условиях современной ему России немыслимо широко осуществить эти проекты, и, не находя выхода, переживал тяжелую трагедию. Ученый — творец науки о плодородии — не видел силы, которая смогла бы осуществить его мечту — победить засуху, переделать степи, покончить с извечным горем крестьянина.


2



1892 год. Окружной суд в Самаре. Идет очередной процесс. На скамье подсудимых горем замученный, нищетой задавленный бедняк крестьянин. Его защитник произносит взволнованную речь. Он уже давно и много думает о миллионах таких же бедняков, как этот подзащитный. В те весенние дни его взор устремлен и в далекую украинскую степь, на поля бедняков Приднепровья. Как и в самарских местах, горе и нищета там воплотились в образе мужика за ралом, которое тащит лошаденка, нанятая у кулака за половину урожая.

Только очень немногие в Самаре 1892–1893 годов знают, чем занят молодой помощник присяжного поверенного Ульянов. Он исследует экономику России, крестьянское хозяйство, изучает огромный экономический материал, десятки томов земской статистики. В экономической литературе тех лет Владимир Ильич выделил исследование Постникова «Южнорусское крестьянское хозяйство». Ленинский экземпляр этой книги испещрен пометками и замечаниями.

Постников не мог объяснить процессы, наблюденные в степной украинской деревне, а в своих попытках наметить решение аграрного вопроса не шел дальше либеральных рецептов. Но Ленин видел ценность труда Постникова в богатом фактическом материале о расслоении в среде крестьянства. Анализируя эти данные, Ленин делал важные выводы. Они были развиты в работах, вскоре вышедших из-под его пера и показывавших, что «крестьянство совершенно раскололось на противоположные группы».

А весной 1893 года Ленин написал реферат «Новые хозяйственные движения в крестьянской жизни». Он разбирал книгу В. Е. Постникова.

В Бердянском, Днепровском и Мелитопольском уездах Ленин видел картину, характерную для «общего типа русского крестьянского хозяйства». В деревне три группы населения: деревенская беднота, средняя группа, сельская буржуазия.

Из каждых четырех десятин земли в степях Таврии три принадлежали помещику, купцу, а одна считалась землей крестьянской.

Владимир Ильич показал, чья же это земля. Землю захватили кулаки, у них более половины всех посевов в деревне, а две пятых дворов имеют лишь восьмую часть. Но даже своими небольшими надельными участками крестьянская беднота не может воспользоваться.

Треть крестьян, не имея ни скота, ни инвентаря, сдает землю внаймы. Кто ее арендует? И надельную, соседскую, и снятую у казны арендует сельская буржуазия. Она обрабатывает ее руками наемных работников — «наймитов» (Владимир Ильич употребляет это украинское слово). Кулаки основывают свое улучшенное хозяйство на разорении низших групп деревни.

Середняк в деревне «выталкивается». Его хозяйство непрочно и шатко. А у всей бедной группы оно в полном упадке. Продажа труда является главной чертой хозяйства этой группы. Несеющие, объясняет Ленин, это полные батраки, а те, кто имеет небольшие посевы, — более наемные рабочие, чем хозяева-земледельцы.

Статья Ленина «Новые хозяйственные движения в крестьянской жизни», написанная по материалам о положении деревни в южных степях Украины, самая ранняя из дошедших до нас работ Владимира Ильича. Она открывает первый том его сочинений. С нее начинается великая сокровищница ленинских работ.


3



Более полувека назад, в ссылке в сибирской деревушке, Ленин завершил свой фундаментальный труд «Развитие капитализма в России».

Ленинский анализ не оставил камня на камне от всех народнических теорий с их отрицанием революционной роли пролетариата и верой в сельскую общину, через которую Россия якобы придет к социализму, минуя капитализм.

Первую половину книги Ленин посвятил исследованию развития капитализма в деревне. В подтверждение «раскрестьянивания», процессов образования антагонистических классов сельской буржуазии и сельского пролетариата, своих выводов о судьбах крестьянства Ленин привлек огромный фактический материал по десяткам губерний России. Изложение его Владимир Ильич начинает с данных по Днепровскому, Бердянскому и Мелитопольскому уездам. «Полное разложение крестьянства, — определил Ленин, — ставится этими данными вне сомнения».

Откроем третий том сочинений Ленина, где напечатан этот труд, и найдем фотокопию таблицы из Статистического сборника Полтавской губернии за 1894 год. На полях рукой Владимира Ильича отмечены в Хорольском уезде 4412 хозяйств без посева, 619 — с посевом менее десятины…

Вот для примера история одного из многих тысяч крестьянских дворов, чьи цифры учтены в этих таблицах.

В 1888 году полтавчанин Степан Бойко владел 3,5 десятины, лошадью и, супрягаясь, кое-как обсевался.

Но беда следовала за бедой, неурожай за неурожаем. 1891 год совсем свалил его с ног: лошадь кормить нечем и самим есть нечего. Половину надела Бойко продал соседу-кулаку. Тот скупал землю, заводил лошадей, плуги. За год по горло влезли в долги. Хлеба едва хватило до декабря, треть урожая отдали за то, что брали у соседа плуг и лошадь.

В 1894 году Бойко отправил сына Петра на заработки — добывать кусок хлеба. Петр ушел с земляками на Елисаветградщину. В Новоукраинке нанялся к кулаку-хуторянину, проработал все лето и осенью принес жалкие гроши. В 1895 году, чтоб отправить его на заработки, пришлось заложить часть надела, а потом и вовсе за бесценок отдать кулаку. Из этих денег отец уплатил за паспорт, дал его Петру вместе с полутора рублями и отправил в путь-дорогу.

В конце апреля 1895 года в старых свитках, с котомками, где было хлеба на неделю, из села на Хорольщине вышли несколько крестьян. Они направились в далекую Таврию.

До Кременчуга шли вдоль Ромненской железной дороги. С шумом, грохотом, в облаке дыма мимо проносились поезда. Путники видели вагоны, на которых написано: «40 человек — 8 лошадей». Но поездка и в таком вагоне им недоступна — нет денег.

В Кременчуге на пристани попытались заработать, чтобы сесть на пароход или деревянный дуб (по Днепру и через пороги, с большим риском, плыли эти душегубки, куда набивалось пятьдесят — восемьдесят человек). Ничего из этого не вышло, и, проводив лодку горестным взором, отправились дальше пешком. Двигались старыми чумацкими шляхами. Чем дальше на юг, тем больше попутчиков. В Михайловке собирались большие партии.

Хлеба Петр Бойко взял на неделю, уже шла третья. Он едва передвигал израненные ноги.

Весенняя степь прекрасна, а в голове только тревожные мысли: каково еще там будет, на этой ярмарке, и наймутся ли, и какие цены? Всю дорогу об этом разговор.

Вот она видна наконец, Каховка. На берегу Днепра народу — не счесть. А паром перевозит из Берислава все новые и новые партии, подплывают переполненные дубы. В Каховке Николаевская ярмарка. На ярмарке не повезло Петру Бойко и его односельчанам. Двинулись дальше. Наконец в Херсоне удача — нанялись в экономию, плата — 25 копеек за день.

После всего пережитого это показалось Петру счастьем. А поздней осенью, за неделю до расчета (Бойко работал барабанщиком на молотилке), несчастный случай — искалечена рука. Эти «случаи» в экономиях были нередки. На десятки верст вокруг нет для батраков ни фельдшера, ни лекарств. Обернув грязной тряпкой руку, в жару лежал Бойко на полу землянки, пока не выгнал управляющий. Когда он добрался до Херсонской земской больницы, было уже поздно. Врач, чтобы спасти человека, отрезал ему руку…

История типичная.

Через несколько лет — уже в двадцатом веке — примерно вот так же ходил в Каховку герой Коцюбинского — Прокоп Кандзюба из «Fata morgana». И вернулся ободранный, без гроша и больной. Разве что руки остались целы.


4



В те самые дни, когда двадцатилетний Петр Бойко инвалидом вышел из больницы и думал, как ему добраться домой, в Херсоне заседал 13‑й губернский съезд врачей. На трибуну поднялся высокий, казавшийся значительно старше своих тридцати семи лет, человек в черной тужурке и очках в железной оправе.

Николай Иванович Тезяков был известным в губернии земским санитарным врачом. Крестьянский сын, он болел горем своего народа и всем сердцем хотел служить ему. В уездах Херсонщины он боролся с эпидемиями, с огромной детской смертностью. А в короткие часы отдыха мечтал о деревне, где будут врач, акушер, аптека.

Однако на сей раз он вел речь о другом. Три последних года, 1893–1894—1895‑й, Николай Иванович изучал условия жизни и труда той огромной армии сельских пролетариев, которая каждое лето приплывала к херсонским берегам.

С большущими трудностями Тезяков организовал несколько лечебно-продовольственных пунктов на рынках, куда батраки приходили продавать свою рабочую силу. Земский санитарный врач, пользуясь материалами этих пунктов, обрисовал трагедию сотен тысяч таких же батраков, как Петр Бойко. Болезни косили их в пути, на всех шляхах, в вагонах, на палубах и на рыночных площадях. Смерть широко шагала по казармам и землянкам, в экономиях, куда не ступала нога фельдшера и где люди часто жили рядом со скотом.

Лечебно-продовольственные пункты, как бельмо на глазу, раздражали помещиков. И земский санитарный врач (тот самый Н. И. Тезяков, который после Октябрьской революции ведал в Советской России санаториями и курортами для рабочих и крестьян), обращаясь к своим коллегам, просил их поддержать и защитить врачебно-питательные пункты для батраков, добиться устройства навесов на рынках, где крестьяне живут неделями.

Тезякова сменил на кафедре другой земский санитарный врач, Петр Филиппович Кудрявцев. Он моложе коллеги, но за 33 года жизни уже многое узнал о бедах и несчастьях народа. Кудрявцев находился под живым впечатлением того, что в майские дни 1895 года сам наблюдал на Николаевской ярмарке в Каховке. Петр Бойко был только одним из двадцати тысяч батраков, что из двадцати четырех губерний принесли в Каховку свои надежды на кусок хлеба. Хозяева четверти, осьмушки, шестнадцатой части лошади неделями лежали на Каховском рынке под палящим солнцем, ожидая, когда же улыбнется им судьба. Это была горькая улыбка.

Из двадцати тысяч только двести человек приехали в Каховку по железной дороге или на палубах пароходов. На вопрос — есть ли у них какие-либо запасы провизии, рассказывал съезду земский врач, тысячи людей ответили, что у них нет ни припаса, ни денег. А ведь из двадцати восемь тысяч ушли из Каховки ни с чем, отправились дальше — искать «наемки».

Две книги, вышедшие в Херсоне в 1896 году, рассказывали правду о рабочих рынках тех дней. О батраках в Херсонской губернии написал большой труд Н. И. Тезяков. Весеннюю ярмарку 1895 года в Каховке описал П. Ф. Кудрявцев.

Эти книги были у Ленина, когда он трудился над третьей главой «Развития капитализма в России».

На полях сочинения Тезякова, там, где земский врач описывал хождение по мукам наемного рабочего с Каховокого на Херсонский рынок, Владимир Ильич заметил: «Положение рабочих хуже туземцев».

Ленин анализировал «перекочевывание» обнищавшего крестьянства и определил, что более двух миллионов «бродячих сельских рабочих» ежегодно устремляются на юг России в поисках работы.

Он установил районы их выхода и районы прихода (Херсонская, Таврическая, Екатеринославская и другие губернии).

Владимир Ильич изучил все основные рабочие рынки на юге. Каховка привлекала его особое внимание. Он называл ее «одним из главных рабочих рынков в Таврии».

Цены на батрацкие руки систематически падали. Труд батрака заменялся более дешевым — женским. С годами все больше подростков и детей вовлекалось в работу на помещичьих экономиях, на кулацком подворье. Ленин приводил доказательства. Среди каждых ста батраков, пришедших в Каховку в 1890 году, было двенадцать женщин, в 1895 их уже двадцать пять. Детей, ищущих работу в Каховке, в 1895 году было в два раза больше, чем в 1893 году.


5



На каховскую ярмарку Федор Сикач попал еще мальчиком. Была весна 1891 года. По небу плыли шумные журавлиные стаи, а по степным дорогам, мимо нищих саманных деревушек, тянулись вереницы батраков.

Голодная, с пустыми котомками, босая, опухшая, шла в Каховку батрацкая рабочая Русь — полтавчане, киевляне, черниговцы, орловцы, куряне… В это огромное море, устремившееся на юг, вливались каховские, копанские, алешковские, скадовские крестьяне. Разорение гнало их на ярмарку искать найма.

Шли целыми семьями: с женами, детьми. И Евстигней Сикач привел на ярмарку самого младшего сына — Федю. Ему и тринадцати еще не минуло.

В эти дни пешеходу трудно было пробраться в Каховку — все дороги забиты потоком мажар, подвод. На самом берегу Днепра уже раскинулся лагерь с шалашами, палатками. Кто прибыл раньше — устроился здесь, а там, подальше от берега, на площади местечка — ни пройти, ни пролезть. Десятки тысяч людей сплошь покрыли землю. Жестоко палит солнце, а о тени и подумать нельзя. Под дырявыми навесами, устроенными милостью владельца Каховки — Панкеева, — люди лежат вповалку.

Лошади растоптали в местечке всю землю. Ветерок разносит песчаные вихри. Каховка окутана густым пыльным туманом, застлавшим небо. Солнце сквозь эту пелену, кажется, жжет еще немилосерднее.

Сикач с сыном расположился на берегу возле куреня, где знакомые каховские мужики спасались от солнца. Шалаш сделан из ряден да рваных свиток. Люди ждут найма.

Федя, маленький, щуплый, свернулся калачиком, стараясь занять поменьше места. Он лежит на песке, мокрый, серый от пыли. Кулачком трет глаза. Они болят, слезятся. Мелкий песок разъедает веки. Они набухли, стали красными. На ресницах песчинки. В нос и рот набилась соленая пыль. Дышать трудно. На потрескавшихся губах — кровь.

Впечатления ярмарки совсем подавили мальчонку. Он молчалив, грустен, ничего не спрашивает и только смотрит да прислушивается.

— Худющие, вы у нас не выдержите, — с усмешечкой приговаривает колонист, рассматривая крестьян. Федя уже наслышался, что кулаки из наймитов все жилы выматывают.

С суковатой палкой в руках, не глядя на лежащих под ногами, пробирается высокий как жердь, в очках, эконом помещика Панкеева. Он ищет полтавчан, курян, орловцев. Те пришли издалека, нанимаются на сезон от Миколы до покрова. Эконом палкой тычет в котомки. Они давно пусты. А когда торба пуста, человек сговорчивее.

У отца, у всех лежащих здесь, на подошвах ног мелом написана цена — за сколько нанимаются. Уже дважды стирали и писали вновь. Цены падают, и сердце будто падает. Каховцы старались приободриться, кричали:

— Лежи, не дорожись!

Ждали экономов из поместий Мордвинова, Фальцфейна, князя Трубецкого. Может, удастся наняться не на сезон, а на год.

Каховская ярмарка в разгаре…

Вот что тем временем происходило на Николаевской улице в Одессе, в особняке, где поместилась контора банкиров Альфреда и Александра Тработти.

Утром к этому особняку подкатила четверка лошадей, и из пыльной коляски вылез рыжий, огромный, сзади похожий на медведя, помещик Панкеев. Тяжело ступая, он поднялся на второй этаж, прошел в кабинет банкиров, и тотчас тяжелая дубовая с резьбой дверь закрылась.

Братья Тработти — финансовые дельцы, экспортеры. Но в это утро они вели с Панкеевым разговор не о железнодорожных акциях, не о партии хлеба, сала или шерсти. Предметом торга была Каховка, принадлежавшая Панкееву.

Панкеев купил ее у губернского предводителя дворянства Куликовского. Откупил с землей, домами, складами, лавками, лесными пристанями, лесопилками.

Владение Каховкой приносило большой доход. Но теперь Панкеев затеял новое дело, нуждался в крупных средствах и приехал к Тработти.

Старший Тработти, лысый маленький человечек с желтым лицом, заливался дробным смехом:

— Матвей Осипович, друг любезный, кто же вам заплатит за Каховку такие деньги? На железной дороге она, что ли? Глушь!

— Глушь! — наступал Панкеев на маленькую фигурку Тработти. — Хороша глушь! Семьдесят тысяч годового дохода! — При этих словах он вытащил из бокового кармана какую-то бумагу, придвинул к себе счеты и пальцем, унизанным перстнями, со звоном отщелкивал: — Сдача домов, лавок, складов — двадцать тысяч в год, — раз… Теперь прошу — арендная плата за землю под постройки, дворы — двадцать тысяч, — два. Продажа мест на ярмарке, сборы с возов… Тысяч сколько это будет? А вот еще мелочишка — по три копейки с каждой подводы, что проезжает через местечко… Гроши? Да? Из грошей тысячи набегают.

Короткие и толстые, густо поросшие рыжими волосами, пальцы Панкеева забегали по бумажке.

— Вот вам и сумма, Альфред Ильич.

Тработти налил себе стакан воды и, быстро отпивая маленькими глотками, произнес:

— Да-с, подумать надо!

Банкирский дом Тработти покупал у помещика Панкеева местечко Каховку.

А в Каховке пыльный туман, весь день висевший, начал рассеиваться. Медленно, не торопясь, закатывался раскаленный багровый солнечный шар. Вечерело. Запылали костры на берегу, и над огромным батрацким лагерем поплыла грустная песня:


Та заболiло тiло, чумацькее бiле,


грудь, головонька.


Та нiхто по тому тiлу, чумацькому бiлу,


нiхто не заплаче…




Седой, лохматый, заросший, с глубоко запавшими глазами лежит Сикач у шалаша и о чем-то думает.

О чем?

Может быть, о судьбе своих двенадцати детей. Все они теперь в батраках. Хорошо тому живется, чья доля не спит. А его?.. Доброй минуты не припомнишь. Видит он себя таким мальчиком, как Федя. Полдень. Степь. Понурив головы, бредут волы. Отец и мать идут рядом с возом, на котором лежит весь их убогий скарб. А позади еще несколько возов. Помещик за собаку выменял семь семейств. Далекий, тяжелый путь из Полтавщины в Таврию.

Крепостной, а потом батрак — вот и вся жизнь. Евстигней Сикач вздыхает. Этот тяжкий вздох слышит сосед-полтавчанин, еще не старый человек в рваной рубахе, со шрамом на лице. Думая, что Сикач сокрушается по поводу неудач на ярмарке, он успокаивает:

— Даст бог, завтра наймемся.

К ним подсаживаются несколько человек. Федя прислушивается. Все говорят о найме.

— От прошлой троицы до самого покрова с поля не сходил, — говорит полтавчанин, — спины не разгибал. А получил? Известно — синенькую. Пока домой дошел, всю ее исхарчевал.

— А нанимался где? — допытывается кто-то из орловцев — новичок на ярмарке.

— Да вон на том берегу, — не поднимая глаз, полтавчанин показывал в сторону Берислава.

— У Трубецкого? — заговорили сразу несколько человек. — Да, там нахарчуешься — мужику хлеба из отрубей, собаке — мясо.

— Можно и винограду… Много его там.

— Винограду? — горько улыбнулся человек, сидевший на пороге куреня.

— Собирал я его, — отозвался полтавчанин, — наденут тебе намордник, как собаке.

— Это чего? — полюбопытствовал орловец.

— Лицо завяжут, чтобы виноградинки не съел, и собирай. А если что — управляющий угостит тебя кулаком или нагайкой. А нагайка у него — не дай ты боже! — Он замолчал, вспомнил что-то и провел рукой по щеке.

Дремота одолевала Федю. Только заснув, он попал на виноградник Трубецкого. Кто-то туго до боли натягивал на его лицо намордник…

Разговор у куреня продолжался. Тяжкая доля не давала спать ни Евстигнею Сикачу, ни его соседям. И они говорили о ней и, не видя в жизни ни просвета, ни огонька, кляли свою судьбу.

Но в темноте ночи, царившей вокруг, уже вспыхивали искры, которым суждено было зажечь большое пламя. Уже в этих каховских местах были люди, которые знали, что есть на свете Ленин и ленинская правда.


6



Вот письмо, напечатанное в сорок седьмом номере ленинской «Искры»:


«Из деревни Козачье,

Херсонской губернии,

Имение князя Трубецкого.

Имение огромное — 33 тысячи десятин земли. Наем рабочих производится посрочно от троицы до покрова и на год. В первом случае мужчины получают за весь рабочий период 45–50 рублей, женщины 30–35 рублей; нанимающиеся на год мужчины 65–70 рублей, женщины 50–55 рублей. Рабочих часов в сутки 21, с получасовым перерывом на завтрак и одним часом — на обед.

Кормят рабочих безобразно — хлеб ржаной с отрубями. О горячей пище и говорить невозможно. Это какая-то отвратительная мешанина. Трудно представить всю возмутительность господствующих здесь порядков. Во время сбора винограда рабочим надевают намордники из редкой парусины, приделанные к деревянным планочкам. Планочки сделаны по выкату затылка и привязываются одна к другой веревочкой. Когда захочешь пить, подходишь к приказчику, тот развязывает завязки, а затем, когда рабочий напился, завязывает вновь.

Управляющий Шмидт издевается над рабочими. Перетянет нагайкой, даст пощечину за что ему вздумается. Наезжие рабочие не выдерживают срока и уходят. И заработанная плата пропадает. А если кто-либо из них попробует требовать расчет, ему грозят полицией. «Ты еще в тюрьме сидеть будешь. Ты мне народ бунтуешь!»

И рабочий уходит.

У рабочих, которые снимают у князя землю, если они бросают работу, отнимают землю, и живи тогда как знаешь. За десятину земли князю платят 13–14 рублей.

Очевидец-рабочий»


7



…По пыльной Асканийской дороге потянулась из Каховки гурьба людей. Где-то среди них брели Сикач с младшим сыном. Это шли батраки, нанявшиеся в экономии Фальцфейна.

Фальцфейн имел в Таврии двести тысяч десятин земли и триста тысяч овец. Он платил батракам меньше всех, а работать у него было еще хуже, чем у Трубецкого. Но что было делать? Снова голодный год и цены на рабочие руки упали так низко, что Фальцфейну, владевшему машинами, оказалось выгоднее убирать хлеб вручную.

Люди шли, полные горьких, щемящих сердце дум.

А в это время у Фальцфейна собиралось большое общество. Хозяин принимал департаментскую комиссию, прибывшую из столицы обследовать нужды края.

За столом, уставленным всем, чем только богата земля, шла речь о неурожаях, о засухе, о голоде.

Владельцы крупнейших в округе имений писали доклад в Петербург. Федор Эдуардович Фальцфейн, отпивая из бокала, поданного ему слугой — бенгальским негром — и поглаживая против шерсти ручного леопарда Линду, сидевшего у его кресла, продиктовал заключительную фразу: «Засуха — это зло, которое человек бессилен устранить».

— Ничего не поделаешь, господа, климат… степной климат, — развел руками Фальцфейн.

Так главные виновники многих бед, обрушившихся на южные степи, искали и нашли виновного.

В былые и не очень далекие времена в степях произрастала обильная растительность. Степи знали и тень деревьев, и прохладу вод. Но вот с половины прошлого столетия, как хищники, ринулись туда помещики, капиталисты, кулаки. Одно стремление овладело ими — сразу превратить в деньги, акции, в банковские счета все соки богатейших земель, лежавших в низовьях Днепра, на побережье Азовского и Черного морей.

Еще Успенский, Чехов рисовали образы этих разорителей богатств отчизны и поднимали против них свой голос.

Рыщет по землям лесогубитель — владелец книжки чеков. У Антона Павловича Чехова по «Степи» — а степь эта южная — в погоне за барышом кружит хищник Варламов, у которого десятки тысяч десятин земли, сотни тысяч овец и огромные деньги.

Не Мордвинов ли это или Панкеев?

Алчные стяжатели накладывали печать опустошения на всю природу — разрушали почву, губили ее плодородие. Земля варварски эксплуатировалась. От густого травяного покрова ничего не оставалось.

Озабоченные наживой, помещики уничтожали самое большое богатство степи: топор гулял по лесам, по массивам, стоявшим часовыми на водоразделах.

Степь оголилась. Безлесье. Безводье.

И на бескрайних просторах прочно поселились жестокие засухи.

За сорок лет после реформы 1861 года засуха повторялась пятнадцать раз.

Тоскливая, унылая, опаленная солнцем, ветрами, песками лежала земля. Она высыхала. Чернели только поля — даже не узнать, что сеяли. Люди выходили собирать лебеду, но часто и лебеды не было.

В Таврию приезжали комиссии департамента земледелия.

Комиссия, побывавшая в тогдашнем Днепровском уезде, писала: и поля не родят и сады не плодоносят.

Чиновники царского департамента смогли высказать одно соображение: трудно заглянуть в будущее этих мест, но можно опасаться, что пройдет несколько десятилетий — и здесь будет только голая безлюдная пустыня. Земля, приговоренная к смерти! Не впервые выносился этот приговор.

Еще в 1845 году академики Бэр и Гельмерсен утверждали: «Таврические степи по своему климату и недостатку в воде всегда будут принадлежать к самым беднейшим и неудобовозделываемым местностям».

Владимир Ильич разоблачил корни «ошибок Бэра, ошибок всех чиновничьих оценок». Он писал в 1907 году о землях Таврии: «Непригодным в значительной своей части этот фонд является в настоящее время не столько в силу природных свойств… земель, сколько вследствие общественных… свойств, обрекающих технику на застой, население на бесправие, забитость, невежество, беспомощность».

Ленин видел грядущее этих земель, когда падут оковы царизма и крепостничества.


8



Весенний полдень. Окраина Каховки. Среди песков спиной к солнцу стоит седой сгорбленный старик в потертом сюртуке. Маленькое лицо его кажется высушенным.

Ветер развевает всклокоченные волосы старика, рвет полы сюртука. Чтобы не упасть, он схватился за ствол сосенки… Сосенка мертва, кругом торчат засохшие, безжизненные деревца. И сам он кажется деревом, сломленным бурей. Худая желтая рука, обхватившая тонкий ствол, трясется. Деревцо согнулось и издало какой-то жалобный звук, словно последний вздох.

Три года назад старик посадил здесь деревья. Было это в ту самую весну, когда его изгнали из земства.

Но прежде чем поведать печальную историю этого агронома восьмидесятых годов, нужно вспомнить, как алешковские пески стали сыпучими, переметными.

Вдоль левого днепровского берега на сто сорок верст растянулись пески. Они начинаются подле Каховки, идут на юг и в устье реки заканчиваются Кинбурнской косой. Их более ста пятидесяти тысяч десятин. К ним примыкают пятьдесят тысяч десятин супесков. Некогда это были серые плодородные пески — богатые земля. Еще начало XIX века застало здесь травянистую, песчаную степь. Но хищническая распашка и пастьба в разгул огромных помещичьих стад уничтожили травостой, разбили почву, сделали ее подвижной. Лишенная покрова, она стала добычей ветров.

На эти пески и до 1861 года, а особенно после реформы, помещики сселяли десятки тысяч местных крестьян и переселенцев из черноземных губерний.

Нелегко было людям, переселенным и оставленным на произвол судьбы, приспосабливаться к новым местам. Потомственные хлеборобы, они знали черноземы и на новых землях хозяйничали как на черноземах. Но земля даже семян не возвращала. Люди пробовали сеять, бросали и опять начинали. Добыть хлеб стоило таких же страшных усилий, как и добыть воду. К колодцу шли за пятнадцать — двадцать верст.

Упорные и сильные люди — переселенцы — осваивали и обживали новые места. Их земли были словно островки, окруженные огромными пастбищами, которые вытаптывали стада помещичьего скота.

Чем дальше, тем сильнее пески разрушались, становились все более страшным бичом трудового степняка, пожирали его хлеб и его труд. За четверть века, с 1843 по 1886 год, пески занесли пятнадцать тысяч десятин посевов, а в последующие пятнадцать лет они «поглотили» почти в два раза большую площадь.

Агроном Днепровского уездного земства, о котором идет речь, был из местных крестьян. Счастливый случай дал ему возможность получить образование. Он понимал страшную угрозу, которую представляют алешковские пески, если их движение не будет остановлено. Много лет он без устали твердил об этом, ездил к губернатору, обращался в Петербург. Агроному отвечали:

— Занимайтесь службой. О важных делах есть кому и без вас беспокоиться. Существует министерство государственных имуществ. Оно думает и о песках.

А уездные земские деятели, сначала посмеивавшиеся над чудаком, вскоре стали отмахиваться от него, как от назойливой мухи.

В восьмидесятых годах пески разбушевались с необычайной силой. Тогда Днепровское земство предложило правительству такой проект закрепления песков: помещичье землевладение сохранить, а крестьян с песков выселить.

Заволновались села. Не было меры горю и конца слезам. Ни в одной хате не могли спокойно спать. Слухи о выселении то разносились, то снова замолкали.

Старик агроном понимал: выселение принесет крестьянам, едва обжившим новые места, полное разорение; ведь никакой помощи переселенцам от правительства не будет. А степь — случись это переселение — совсем превратится в пустыню. И он, крестьянский сын, бросал в лицо земским деятелям, встречавшим его намешками, гневные слова: «Вы хотите погубить десятки тысяч крестьянских семейств. Нужно не мужиков выселять, а насаждать в песках лес и сад».

…Старика агронома выгнали из земской управы. Но он не сдавался.

В песках за Каховкой у него был клочок земли. Он садовым способом, в ямки, высаживал деревца. И кто знает, не образ ли ссыльного Шевченко, посадившего первое дерево на песчаном и пустынном мангышлакском берегу Каспийского моря, стоял перед старым агрономом, когда он задумал свой уголок возрожденных песков. Он хотел доказать, что в песках возможна жизнь. Старик купил лошадь и в бочке возил воду для полива, полагая, что стоит дать деревцам немного воды — и они справятся с песками. Когда деревца принялись, во всей Таврии не было человека счастливее его. Но дальше начались беды.

На второй год суховеи, бури обнажили деревца. Иссушили корни. Молодые березки, дубки, ивы умерли. В живых осталось несколько сосен. Старик лопаткой разгребал песчаные заносы. И чтобы защитить свои посадки от песков, он обнес их заборчиком. Посадки перезимовали. Но весной пески засыпали их толстым слоем и засекли.

Старик стоял один среди песчаного моря. Горькие слезы растекались по глубоким морщинам.

Тем временем по Кинбурнской косе пробирался одинокий путник. Было ему лет за сорок, но окладистая борода и суровые резкие черты делали его лицо старым.

На косе царила мертвая тишь — глаза путника видели только безжизненное однообразие песков. Ни кустика, ни деревца.

Судьба этих песков давно волновала профессора лесного института Павла Андреевича Костычева. Он двигался в сторону Каховки.

На Алешковской дороге Павла Андреевича застигла буря. Был ясный весенний полдень, и вдруг яростно загрохотал восточный ветер, едва не сбивший путника с ног. Запахло гарью, дымом. Вихрь закружил, поднял до самого неба тучи песка, и они закрыли солнце. Сразу стало темно, как в поздний вечер. Густая туча заволокла небо, посыпал соленый пыльный дождь. К счастью, неподалеку оказалось поселение, и Костычев успел укрыться в хате. Хозяин ее, вдовий человек, переселенец, обрадовался пришельцу. Даже на него, привыкшего к одиночеству, завывание бури нагоняло тоску.

Пески наступали на деревушку. Они стучали в окна, стены. По всей деревне метался скот. За сутки занесло дворы, замело улицы. Все дороги на много верст вокруг стали непроезжими. Хату бобыля-переселенца, стоявшую на отшибе, будто отрезало от всего мира.

Пережидая бурю, Костычев лежал на соломе, в углу хаты, и думал о песках, что, не унимаясь, бушевали вторые сутки.

На косе ученый обнаружил остатки пней и еще кое-где заметил следы давней растительности. Воображение нарисовало заросли высокоствольных дубов и сосновые массивы.

Гилея — страна лесов в низовьях Днепра, описанная древним историком Геродотом, не была выдумкой. Но и во времена не столь давние, как пятый век до нашей эры, здесь еще шумели деревья.

Теперь, прислушиваясь, как за окном шумит песчаный вихрь, Павел Андреевич мысленно собирал воедино все слышанное от местных стариков. Не только их деды, но и отцы в молодости видели здесь цветение трав, чудесные луга, обширные сенокосы, даже зеленеющее дерево не было здесь диковинкой. Давние пожары уничтожили леса. Остатки их вырубили помещики — лесогубители. Степные магнаты превратили травянистую степь в бесплодные сыпуны, в кучугуры, громоздившиеся словно памятники помещичьего варварства.

«И все это произошло на глазах двух-трех крестьянских поколений», — отвечал ученый своим мыслям.

Буря не утихала. Хата будто гнулась под ударами ветра. Новые порывы ветра грозили сорвать камышовую крышу.

— Ишь разошелся, окаянный, — сердито произнес хозяин.

— Наделает он бед, — согласился Костычев.

Каждый год пески продвигались на несколько верст и засыпали тысячи десятин.

Павел Андреевич спросил у хозяина, что говорят мужики о выселении с песков. Хозяин насторожился. Недоверчивым взглядом посмотрел на незнакомца и, словно убедившись, что перед ним не враг, а сочувствующий человек, сказал:

— Пусть лучше в могилу переселяют.

Горечь этих слов взволновала Костычева. Ученый-почвовед был сыном землепашца, родом из крепостных. Проект выселения крестьян возмущал его.

— Нашли способ остановить пески, — Костычев в сердцах махнул рукой, словно отгоняя от себя лица продажных земских краснобаев, на которых они здесь, в Днепровском уезде, достаточно насмотрелся.

Ощущение собственного бессилия уже давно так не мучило сознание ученого, как в эти часы, когда он лежал в хате, вокруг которой метались пески.

Хозяин тяжело стонал во сне. Костычев не спал. Он лежал с открытыми глазами и думал: «Где же выход?» Он давно пришел к мысли, что облесение и орошение может остановить наступление алешковских песков.

Утром Павел Андреевич стал выбираться из деревушки. Выйдя на дорогу, он не узнал ее. Она казалась покрытой толстым серым саваном. После черной бури и села, и поля, и дороги оставляли тяжелое впечатление… Но когда на второй день ученый подъезжал к деревне Копани, лежавшей по соседству с алешковскими песками, и еще издалека увидел молодые сады, он обрадовался, как юноша.


В Копанях сохранилось немало преданий о том, как здесь появились сады и почему деревня называется Копани. В каждой копанской хате эти рассказы связывались с историей своего крестьянского рода.

Среди многих тысяч крестьян, переселенных в Нижнеднепровье, был и крепостной Микола Крайнов. После реформы 1861 года он получил жалкий надел и год за годом пробовал собрать урожай на «песочках». Лето, когда удавалось получить «сам-три», считалось хорошим, но чаще всего пропадал и «сам-один».

Каждую весну и каждую осень возникал проклятый вопрос — как, чем обсеяться? А второй вопрос возникал каждый день: где взять воду? До ближнего колодца десять верст, а от надела — двадцать. Отправляясь на поле, брали с собой воду, но и в селе ее было в обрез.

Все годы Крайнов мечтал найти колодец. За селом в поле перерыл он, перелопатил немало песка, но воды не нашел.

В это время прошла молва, что за Алешками есть село, где вода держится близко от поверхности земли. Стоит выкопать копань — не очень глубокую яму — готов колодец. Оставив семью на старшего сына Максима, Крайнов-отец отправился в поиск. По дороге он встретил еще несколько человек, искавших село, где есть вода в копанях. Люди так и называли его — Копани. «Шукаемо Копанi!»

Копани разочаровали путников. И здесь, оказалось, хлеб был редкостью, счет шел на каждое зернышко, но воду считали не по каплям и не так дорожили каждой кружкой.

Погрузив на арбу домашний скарб, Крайновы подались в Копани. На новом месте поставили хатенку. Тем временем в Копани вернулся сын крестьянина Горлова — Андрей. Он был в Крыму на заработках, работал в каком-то саду, и там от старика — большого специалиста — перенял любовь к садоводству. Из Крыма он явился без гроша, но зато с небольшим грузом, доставить который стоило много труда. То были плодовые саженцы.

Молодой садовод убеждал односельчан, что на копанских супесках, где близко вода, сады и виноградники поведут себя хорошо. Ему не сразу поверили. Но рядом с его избой и с хатой Крайнова вскоре распустилось несколько молодых вишен, яблонь и абрикосов.

В Днепровском земстве, куда дошел слух о мужицких садоводах из Копаней, только посмеялись над этой затеей. А копанские мужики на волах, лошадях, а то и пешком ходили за много верст доставать саженцы, виноградные лозы и хоть с большими муками, но насаждали плодовые деревья, виноградники. И соседи в Каховке, в Чалбасах и других селах пытались следовать их примеру.


9



В кабинете министра государственных имуществ все было массивно, огромно, как бы подавляло человека — тяжеловесная мебель черного цвета, завешенные окна, толстый ковер, скрадывавший шаги, высокие, чуть не до самого потолка часы и сам хозяин кабинета — большой, грузный, бычьего вида мужчина.

Перед министром стоял генерал — маленький, сухонький, в сером мундире, похожий на старого чижа. Генерал Жилинский был назначен начальником экспедиции по орошению юга России. Он докладывал министру свои соображения.

— Ваше высокопревосходительство, как вам известно, экспедиции ассигновано шесть тысяч рублей на год. Осмелюсь доложить, что указанная сумма ставит меня…

Министр поднял на генерала налитые кровью глаза медленно, внушительно произнес:

— Ваше превосходительство, не будем говорить об орошении. В эти трудные для империи времена нас интересует успокоение, и я надеюсь, милостивый государь, вы готовы этому послужить…

В южных степях пылал пожар. Засуха, суховей за суховеем. Стихия песчаных бурь наступала на села, засыпая посевы, сады, огороды. К каждым ста десятинам песков ежегодно прибавлялось пять новых. Земля лежала измученная жаждой, из степи убегали в море все воды — дождевые и снеговые. Один голодный год следовал за другим.

Генерал ехал со своими сотрудниками через опаленные ветрами, сожженные солнцем южные степи. Впереди экспедиции летела молва о воде, которая появится в степи. Степным людям, измученным нищетой, горем, бесхлебьем, хотелось верить, что это правда. И не верилось…

В давние времена там, где течет Днепр и его притоки, шумело море. Теперь от Днепра уходили ровные, как стол, необъятные степи, и только изредка их прорезало русло степной речушки.

Лес родит реки. Но лесов уже здесь не было. Сухая, Безводовка, Нетяга, Броды — так назывались теперь степные реки. Сотни притоков Днепра обмелели, превратились в сухие балки, и только в весеннее половодье там бывала вода.

А за нижним Днепром, по дороге на Скадовск, Геническ, Каховку уже не было и следов речушки, озерка. Здесь люди видели воду только в глубоких и маловодных колодцах. Да и колодцы в этих местах были редкостью. Проехав много десятков верст и встретив наконец колодец, гидротехники экспедиции с жадностью пили солоноватую теплую воду. Они задумывались над тем, как же дать степям воду. Но этот вопрос меньше всего интересовал правительство.

В министерстве были не очень довольны генералом. Инженер по специальности, всерьез мечтавший об орошении земель, он не годился в «дипломаты» — присылал отчеты, в которых описывал, как страдает без воды Таврия, Херсонщина, докладывал, что и мелкие оросительные работы не удается осуществить: никто из землевладельцев не согласен уступить подводохранилище даже небольшой участок земли.

В бесплодных переговорах, бесконечной переписке бежали годы. И вот в голодный 1891 год экспедиции по орошению Юга исполнилось десять лет. В роскошном переплете с золотым тиснением был издан объемистый отчет экспедиции. Две запруды — два небольших водохранилища — таков был итог деятельности экспедиции за десятилетие, в которое голод четырежды прошел по всей южной степи.


Незадолго перед появлением отчета экспедиции генерала Жилинского в императорском Русском техническом обществе шло обсуждение проблем обводнения южных степей.

Докладчик монотонным голосом говорил о запрудах, артезианских колодцах, которые только и могут спасти выгоравшую степь, и в доказательство ссылался на господина Вининга.

Ловкий англичанин нашел трех русских буровых мастеров, отличных искателей воды, и основал в Харькове фирму по устройству артезианских колодцев. Первая скважина была сделана в имении Фальцфейна. Фирма обслуживала крупнейшие экономии. Ходоки от нескольких степных сел, задумавших сообща пробить артезианский колодец, вернулись несолоно хлебавши. Чтобы заплатить Винингу, нужно было бы продать все пожитки, весь скарб.

Таков был заморский «мастер воды», «спаситель» выгоравшей степи.

— Об искусственном орошении в этой местности водой, взятой из рек, — продолжал докладчик, — нечего и говорить. — И он повторил еще раз: — Говорить нечего.

Только колодец и пруд — такова была официальная точка зрения на пути орошения степи.

Но в русском техническом обществе прозвучали и другие голоса: в Днепре есть вода!

Уже давно трудовые степняки обращали свои взоры к Днепру. Могучий полноводный Днепр бежал в Черно море, а степи вокруг томились от зноя.

В народе родилась и жила мысль об орошении степей водами Днепра, его притоков. Лучшие русски почвоведы, агрономы, гидротехники, искавшие пути побороть засуху, понимали, что не малая, а большая вода может помочь преобразовать огромные степные равнины.


10



На берега Днепра Федор Петрович Моргуненков приехал из Голодной степи. Крупнейший специалист по орошению, он служил там производителем работ. Работы в Голодной степи начались еще перед 1895 годом. За двадцать лет едва удалось прорыть мелкие, похожие на арыки канальчики и оросить водами Сырдарьи несколько тысяч десятин.

Эти земли были словно оазис на желто-серой равнине Кызылкумов — среднеазиатской пустыни, которой, казалось, нет ни конца ни края. Инженер тщетно пытался пробить крепостные стены департаментов, министерств, и чем дальше, тем все больше убеждался, что в «сферах» Голодная степь никого не интересует и о серьезных работах по орошению там и не помышляют.

А он мучился сознанием того, что способен на большее и лишен возможности свершить его, а годы убегают как вода, и никакого следа, что ты ходил по этой земле.

Инженер много думал о том, как оживить пустыни и безводные места. Не раз эти мечты взлетали как птица и падали, отвергнутые где-нибудь в канцеляриях, но новые проекты, мысли рождались в его беспокойной душе.

Еще там, в пустыне, он вынашивал идею использования Днепра. Она была ему так же дорога, как мечта об орошении Голодной степи. Где-то в глубине души у Моргуненкова таилась надежда, что, может быть, этой идее повезет больше и он найдет пути осуществить ее.

Он появился в Приднепровье и начал свои экскурсии.

Летним утром, от которого нас отделяет более полувека, Федор Петрович вышел из Каховки и спустился к берегу.

Днепровский берег был в тот час пуст. Было слышно только, как где-то далеко-далеко ударяли веслами о воду. И вдруг среди тишины, стоявшей над рекой, раздался голос:

— Господи боже, когда же…

Конца фразы Моргуненков не расслышал. У самой воды стоял огромный широкоплечий человек лет сорока, по всей видимости бурлак, одетый в рубаху, штаны из мешковины и лапти. Большая голова его запрокинута, глаза обращены к небу.

«Молится?» — подумал инженер.

— Когда же ты дождь дашь?

Человек вел разговор с тучей. Черная, большая, обещая дождь, она постояла над Каховкой и медленно отплыла в сторону. Человек повернулся, приложил к загорелому лбу сильную руку и злым взглядом проводил тучу. Только теперь он заметил Моргуненкова.

— Видать, не дождаться дождя, — проговорил он, уже обращаясь к незнакомцу. — Все вокруг горит. А где дождь?

Вскинув глаза к небу, теперь голубому и чистому, будто его выстирали, бурлак перевел взгляд на реку. Она тихо несла свои воды. Покачав головой и показывая на Днепр, человек произнес:

— И на что ему столько воды? Хоть ты, Днепро, пожалей мужика!

Так они познакомились — инженер и бурлак с Каховской пристани.

Все лето, исследуя Приднепровье, Федор Петрович ходил по степи. В пору цветения она радовала его пестрыми красками. Но к середине лета солнце, ветер все выжигали, и Федор Петрович увидел знакомый пейзаж — полынь да полынь. Иногда Моргуненкову даже казалось, что он по-прежнему находится в мертвой, выгоревшей Голодной степи.

Пока Федор Петрович говорил об урожаях, о засухе в здешних местах, о далеких среднеазиатских степях, бурлак слушал с любопытством. Но едва инженер заговорил о том, что его привело в эти места — о днепровской воде, об орошении, — лицо бурлака стало угрюмым.

— У Днепра уже столько воды нет, — бросил бурлак, — сколько об этой воде мужики наговорились. Оно бы хорошо воду у Днепра взять. А достанется ли она мужику? У Фальцфейна много воды в колодцах, а что с того мужику? По губам текло, в рот не попало… Даже по губам не текло. И как ее взять, воду-то? — Он посмотрел на Моргуненкова еще более недоверчиво. — Приезжал — годков с шесть уже будет — господин. Тоже ходил возле Каховки. Мерил берега. Смотрел. Сам я его по реке возил. Говорил: «Качать из Днепра воду нужно». И показал, где и как. Я даже поверил — может, в самом деле? Да как ее мужик накачает, воду-то? Горбом своим? И кто ему воду даст?

…Инженер заканчивал свои изыскания. Уже созрел в его уме проект, и живо представлялся задуманный Днепровский канал, по трассе которого он проехал.

В эти месяцы тяжелые предчувствия не раз посещали Моргуненкова. Но пока был занят изысканиями, он старался отбрасывать все сомнения прочь и мечтал о берегах будущего канала.

К концу изысканий сомнения стали все чаще овладевать им. И теперь, разговаривая с каховским бурлаком, он переживал тяжелые минуты.

— А если не качать воду, а по каналу, как по реке, ее направить — пусть сама течет? — спросил он у бурлака.

— Человек я темный. Тебе, барин, виднее. Может, и можно пустить. Ну а река-то чья будет? И вода чья? Так ему, мужику, и дадут воду, как землю дали! — И горькая усмешка появилась на большом красивом лице бурлака.


Русские инженеры еще в XVIII веке задумывались над тем, как сделать Днепр, перегороженный порогами, судоходным. В первые годы XX века со своими предложениями выступили такие известные ученые, инженеры, как Бахметьев, Розов, Юскевич, Графтио и другие. К тому времени, когда Федор Петрович Моргуненков приехал сюда, существовало немало проектов освоения Днепра. Авторы их стремились обеспечить сквозное плавание по реке и использовать механическую силу ее воды.

Моргуненков хотел одновременно решить и третью задачу: дать степям воду. Существовавшие проекты не затрагивали проблемы орошения. Путешествуя по знойным, безводным южным равнинам, Федор Петрович убеждался, что эти места нуждаются в орошении не меньше, чем в судоходстве и энергетике.

В один из последних дней своей экспедиции Моргуненков отдыхал у степной дороги. Он перелистывал записную книжку. Безводная северная часть Таврии лежит ниже горизонта вод Днепра, подпертых порогами. Надо по оросительному каналу, самотеком направить эти воды на поля. Может быть, в двадцатый раз Моргуненков прикидывал в записной книжке площадь орошения. И снова у него выходило, что канал сможет оросить миллион десятин. Подсчеты отвлекли его от грустных размышлений, которые все чаще приходили в голову.

Совершенно машинально Моргуненков взял ком земли, стал разминать его на ладони, и вспомнилась окаменевшая глина Голодной степи. Он подумал: «Какие же богатства здесь пропадают даром. Как нужна этим черноземам вода!»

Расчеты, которые он произвел, возвратясь из экспедиции, радовали: можно оросить огромное поле — 1,2 миллиона десятин!

…В 1913 году в Петербурге вышла маленькая книжка в светло-серой обложке — «Тройная утилизация днепровских порогов».

О чем говорилось в этой книге?

У нижнего порога Вольного сооружаются высокая плотина через Днепр, шлюзы и гидростанция. Вода, поднятая плотиной, покроет пороги. Через шлюзы пойдут пароходы. У плотины начинается оросительный канал. Он идет по левому днепровскому берегу, мимо Александровска, а дальше по одному из вариантов. От Александровска поворачивает на восток, по правому берегу реки Молочной, доходит до Мелитополя и отсюда тянется на запад до Кинбурнской косы. Это восточный вариант — Днепровский канал, от плотины до Кинбурнской косы длиной четыреста двадцать верст. Второй вариант: от Александровска канал по левому берегу идет до самой Каховки, здесь выходит на поверхность степей и распадается на две оросительные ветви — одна длиной в сто пятьдесят верст на восток, к Мелитополю, другая — на юго-запад, к Кинбурнской косе. Это западный вариант канала. В третьем варианте фигурировала Каховка. Порог Вольный не являлся единственным местом, где можно возвести плотину. Автор писал, что ее можно соорудить и перед Бериславом, который через реку переглядывается с Каховкой. Подпруда у города Берислава дала бы возможность коротким каналом подвести воду в степь, но при этом пришлось бы затопить в верхнем плесе до ста пятидесяти тысяч десятин, чтобы образовать озеро — водохранилище.

Автором книги «Тройная утилизация днепровских порогов» был инженер Ф. П. Моргуненков.


— Новый прожектец, господа! Миллионов на триста. Тридцать — на шлюзы, двадцать пять — на гидростанцию и двести десять миллионов рублей на канал. Каково? Канальчик-то верст на пятьсот!

— Кто его построит? Это же безумие!

— Ишь чего наплутал! Земли сколько вынуть надо!

— Или еще вариантец — затопить сто пятьдесят тысяч десятин. Сударь любезный, а кто заплатит владельцам за эту землицу и во что обойдется десятина?

— Тоже Колумб нашелся!

— Он с ума спятил!

«Он» относилось к Федору Петровичу Моргуненкову.

Пройдя через канцелярии путь, во много раз длиннее задуманного канала, проект Моргуненкова попал наконец в мрачное, серое здание министерства путей сообщения. И вот как он был встречен.

Начальник департамента, небрежно перелистывая изданный журналом министерства путей сообщения проект Моргуненкова и карту самотечного орошения полей водами Днепра, сказал:

— И что они печатают? — Лоснящееся круглое лицо его при этом выразило полное пренебрежение, толстые губы скривились.

— Милостивый государь! — обратился он к Моргуненкову. — Я ознакомился с проектом. Согласитесь сами — темна вода во облацех.

— Как прикажете вас понимать? — насторожился Моргуненков.

— Да во всех смыслах, и в денежном тоже. Заманчивая, конечно, штука построить такой канальчик. Но позвольте спросить: для кого и на чьи деньги? Дай бог хоть плотину у порогов поставить. Министерство интересует судоходство по Днепру. А вода? Стоит ли о воде думать? Не зря ли мы тревожимся? Помещикам Таврии не канал нужен, а хорошие колодцы.

Когда этот дородный, холеный человек с большой, точно тыква, головой заговорил, Федору Петровичу вспомнился вопрос каховского бурлака: «Господин, а кто воду-то мужику даст?»

Противоречивые чувства теснились в груди инженера. Он понимал: есть правда в том, что высказал его случайный каховский знакомый. Но идея задуманного канала владела им безраздельно. Проект был ему дороже всего в жизни. Он предчувствовал, что возникнут преграды, и, столкнувшись с ними, хотел их обойти. Ирригатор видел один путь: заинтересовать в своем проекте деловые круги.

В министерских кабинетах инженер Моргуненков рассказывал, какие доходы может дать канал. Все магистральные линии у казны в руках, устройство оросительной сети отдано помещикам, купцам. Казна им продает воду из магистральных каналов, а они ее продают земледельцам.

— И что бы сказал об этом каховский бурлак? — порой сам себя упрекал Федор Петрович.

Ничего не добившись в министерских кабинетах, инженер направился в другие двери. Он побывал у банкиров, в правлениях синдикатов и акционерных обществ. Он показывал свою схему, излагая идею Днепровского канала. На него смотрели безразличные, скучающие глаза финансовых тузов.

— Вы, милостивый государь, сведущи в деле орошения. Но имеются еще, между прочим, финансовые вопросы. Кто вложит в рискованное дело миллионы? Сколько лет нужно, чтоб построить канал? Жди у Днепра погоды, пока эти деньги вернутся. И стоит ли вообще затевать постройку? Не пострадают ли от этого интересы железных дорог Юга? Банк ведет с ними дела…

Примерно те же слова выслушивали другие инженеры. Одни из них предлагали соорудить в Каховке мощную насосную станцию, чтобы дать воду на восемьсот тысяч десятин, другие — запроектировали насосные станции в Каховке и Козачьих лагерях для орошения 164 тысяч десятин.

На запыленные архивные полки, по соседству с моргуненковским проектом самотечного орошения, легли проекты механического подъема воды из Днепра и подачи ее в степь.

В том самом 1913 году, когда инженер Моргуненков стучался со своим проектом во все двери царских канцелярий и банкирских контор на Невском, Ленин писал:

«Куда ни кинь — на каждом шагу встречаешь задачи, которые человечество вполне в состоянии разрешить немедленно. Мешает капитализм…»

Эти слова и их смысл открылись инженеру Моргуненкову в Великую Октябрьскую революцию. Революция помогла старому инженеру по-новому понять и его любимое ирригационное дело. И в дни, когда за новый мир и за великие идеи шли бои на фронтах гражданской войны, неутомимый изыскатель-ирригатор уже трудился над вопросом орошения водами Амударьи Туркмении, Каракумов.

Уже тогда, на заре Советской власти, Ленин сказал об орошении, что оно пересоздаст землю, похоронит все прошлое.


11



Был 1920 год. Июль. С Урала через всю Россию ехал на Украину красноармейский эшелон. В теплушке молодой сильный голос запевал:


Мундир английский,


Погон французский, —




и вот уже все подхватили:


Табак японский,


Правитель омский.




Красноармеец Иван Максимович Крайнов, свесившись с нар и глядя, как бегают по ладам пальцы гармониста, подтягивал:


Мундир сносился,


Погон свалился.




Крайнов лежал под самым потолком вагона, возле окошка. Оно давно было разбито, и только вверху торчал кусок стекла, неведомо как уцелевший. Иван Максимович увидел на этом почерневшем от пыли стекле свое отражение. Крайнов провел рукой по худому, вытянувшемуся лицу, подкрутил усы. Они старили бойца. Ему еще двадцати пяти не было.


Табак скурился,


Правитель смылся, —




неслось по теплушке.

Бойцы пели о победе над «верховным правителем» Колчаком, армию которого они уничтожили на Восточфронте. Теперь они ехали на помощь Югу.

В теплушке красноармейского эшелона, который направлялся на юг, политрук, развернув напечатанную на толстой красной бумаге газету, читал бойцам о том, как корпус врангелевского генерала Слащева хозяйничает в Каховке.

Это были родные края Ивана Крайнова. Он родился недалеко от Каховки. У отца тогда было полдесятины земли. Маленький сад, который они заложили своими руками, давно перешел в кулацкие руки, и отец батрачил, чабанил, но хлеб в их хате, до самой земли придавленной горем и камышовой стрехой, видели редко.

В 1905 году, когда заволновались деревни вокруг Каховки, отец, Максим Крайнов, произнес гневное слово против помещиков. Это о таких, как он, в июне 1905 года Ленин писал: «В пяти уездах Херсонской губернии идут крестьянские восстания. В последние четыре дня убито до 700 крестьян».

Крайнова со всей семьей тогда погнали на глухие и пустынные берега Сырдарьи.

Ребенком из-за железной решетки вагонного окна Иван в последний раз видел родные места… И вот через пятнадцать лет в красноармейской теплушке ехал он по украинской степи.

Сосед по нарам, из сибирских крестьян, мелом писал буквы на лопате. Пока эшелон двигался на фронт, он учился грамоте. Крайнов, умевший читать и писать, помогал ему.

В узкое окошко теплушки, у которого они лежали, с плакатов, развешанных по всем станциям, смотрел черный силуэт человека в черкеске, кубанке. Лозунги звали: «Помните Врангеля!», «Смерть Врангелю!»

Высадившиеся из эшелона однополчане Ивана Крайнова спешили к Бериславу, где собирались основные силы. Провода уже несли над степью боевой приказ: главный удар нанести в районе Берислав — Каховка и форсировать Днепр.

Вражеские наблюдатели 6 августа не отметили ничего особенного на правом берегу. А между тем весь день здесь кипело боевое напряжение. В камышах и кустарниках саперы, стараясь ничем себя не выдать, делали осмотр нехитрому хозяйству — чинили лодки, рыбачьи ялики, спускали плоты, готовили бревна, доски. Артиллеристы за Бериславом проверяли прицелы. В панорамах орудий им видна была Каховка. Правобережная группа войск приготовилась к бою.

Правый берег будто уснул. Но ночью через плавни пошли разведчики, а на рассвете началось сражение. Слащевцы били из всех своих пулеметов, но на горячий песчаный берег у Каховки уже вступали красноармейцы, форсировавшие Днепр.

Взятая с бою Каховка должна была закрыть Врангелю путь на правый берег и послужить исходной позицией для последнего решающего удара по врагу.

На левом берегу шли бои, с бериславских круч били наши пушки. Гремела канонада, а вокруг Каховки под свист снарядов и пуль сооружали укрепления. И в предрассветный час, когда еще туман висел над местечком, бывшие батраки — активисты каховского комнезама Федор Сикач и Матрена Реутова — вели людей помогать бойцам рыть окопы. Линия за линией Каховку опоясывали траншеи. В свежевырытых окопах рядом с собой Крайнов видел многих каховцев. Разговорились как земляки.

Изрытый окопами Каховский плацдарм — 216 квадратных километров — беспрерывно атаковали вражеские войска. В середине августа на него устремилась пехота генерала Слащева и конница Барбовича.

Начало сентября было началом новой атаки на плацдарме. Сентябрьским утром, высунувшись из своего окопа, Иван Крайнов увидел вдалеке подозрительную тучу пыли. Из этой тучи выползло большое, неповоротливое железное чудовище. Так Крайнов встретился с английским танком, которым мистер Черчилль вооружил барона Врангеля. Бойцы открыли дружный огонь по танкам, забрасывали их гранатами, и в сентябрьский день танки, сделанные в Бирмингаме и Шеффилде, кострами горели в степи под Каховкой. Плацдарм выстоял.

И 3 октября 1920 года из Херсона Ленину послал привет уездный съезд Советов рабочих и крестьянских депутатов, «собравшийся под гром врангелевских пушек». Съезд торжественно клялся «не опустить Красное знамя до полной победы над врагами рабочих и крестьян».

Врангель приказал командиру второго армейского корпуса генералу Витковскому, сменившему Слащева, занять плацдарм 9 октября. 8 октября врангелевские части переправились через Днепр у Запорожья и повели наступление на правом берегу в тылу у защитников плацдарма. Одновременно отборные офицерские части атаковали Каховку в лоб. Целую неделю на обоих берегах Днепра кипело кровопролитное сражение. На правом и на левом части Красной Армии победоносно громили врангелевцев. Вся степь за Каховским плацдармом была укрыта вражескими трупами.

Ночь на 14 октября выдалась морозной, но с рассветом над плацдармом встало ясное, тихое утро, и солнце, которое уже давно пряталось за облаками, вышло из своего укрытия и засветило.

Люди в окопах, блиндажах обрадовались солнцу, любовались им. И снова тишину солнечного утра разорвала артиллерийская стрельба, пулеметные очереди. В чистом голубом небе показались самолеты. Солнечные блики упали на черные танки и бронемашины, выползавшие перед окопами.

Врангелевская атака, в которой участвовало шесть тысяч штыков и 700 сабель, 80 пушек и 600 пулеметов, десятки танков, бронемашин, самолетов, стала началом конца Врангеля.

К вечеру 14 октября Врангель потребовал данные о потерях.

А в это время Фрунзе говорил по прямому проводу со штабом частей, оборонявших Каховку. «Если чутье меня не обманывает, противник под Каховкой уже захлебывается в своих атаках. Поведите решительное наступление».

28 октября с плацдарма началось общее наступление против Врангеля.

Иван Крайнов оставлял окоп на переднем крае Каховского плацдарма, где он сражался восемьдесят дней и ночей. Героические защитники каховской твердыни уходили вперед на юг, на Перекоп. На каховском берегу стояли два человека в папахах и мохнатых бурках, наброшенных на плечи. По понтонному мосту из Берислава переправлялась их легендарная Конная армия, и над рекой звучали приветственные голоса: «Ура Буденному!», «Ворошилову ура!»

Мимо обгоревших каховских домов, принаряженных кумачовыми лоскутами, шли конница и пехота. Величественное зрелище представляла собой Каховка в этот день, и Иван Максимович Крайнов не замечал ни ветра, ни холода, проникавших под ветхую шинелишку.

— Земляк! — окликнули его.

Он увидел женщину, встреченную на окопах. На стене домика, возле которого стояла Матрена Реутова, чьей-то нетвердой рукой углем было написано: «Каховский комнезам».

— Начинаем… землю… — кричала ему вдогонку женщина, но он не расслышал. Колонна выходила за местечко.

Красная Армия ринулась по безбрежным степям Северной Таврии.

В те осенние дни довелось Крайнову отправиться с пакетом в штаб одной из частей Первой Конной. В поисках адресата он ехал по степи. Где-то за Новотроицком встретился ему одиноко растущий дуб, разукрашенный инеем. Крайнов долго провожал его взглядом. Но вот под вечер вдали показались огромные деревья. Боец смотрел и сам себе не верил: лес в степи… Подъехав к первым деревьям, что стояли у дороги, он слез с коня, словно хотел убедиться, не обманывают ли его глаза. Откуда-то появился старик в шинели, постолах, с ружьем на плече. Крайнов спрашивал, как найти штаб. Оказалось, Крайнов попал в Асканию-Нова.

— Патруль, — объявил патрульный.

— Кого стережете? — спросил Иван. И старик часовой из охраны, которую Первая Конная выставила в Аскании-Нова, с чувством важности исполняемого долга ответил: «Лесопарк охраняем. Богатство большое… Много ты тут, сынок, деревьев в степи насчитал? Говорят, сам Михаил Васильевич Фрунзе приказал стеречь. Он тут давеча проезжал».

Красная конница и пехота, атаковав врага на просторах степей Таврии, за одну неделю конца октября и начала ноября нанесла врангелевцам смертельное поражение. Недобитые части бежали в Крым. У них оставалась одна надежда: на Сиваш и перешейки, на построенные французскими инженерами мощные укрепления Перекопа.

5 ноября 1920 года в 3 часа 15 минут командующий Южным фронтом Фрунзе подписал на станции Александровск приказ о штурме Перекопа. «По крымским перешейкам немедленно ворваться в Крым и энергичным наступлением на юг овладеть всем полуостровом, уничтожив последнее убежище контрреволюции».

Крайнов нашел свою часть уже на берегу Сиваша. Был день Октябрьской годовщины. Только появившись в батальоне, опытным глазом бывалого солдата Иван определил, что прибыл вовремя. У всех оживленные лица, командиры заняты, старшины хлопочут, проверяют винтовки, затворы, раздают гранаты.

На полковом митинге звучали призывы: «Даешь Крым! Смерть Врангелю!» А через несколько часов рота, где служил Крайнов, беззвучно выходила на берег Сиваша. Все кругом было окутано густым туманом. Гнилое море казалось черным. Стоял крепкий мороз, в лицо дул соленый обжигающий ветер. Саперы показывали спуск. Крайнов услыхал обрывок разговора: «Там проводник есть. Кто таков? Местный человек… Он Сиваш как свою хату знает».

Крайнов почувствовал под ногами шуршащий песок. Дно было сухое. Шли молча, не курили. Так, вероятно, продолжалось с час. Потом захлюпала вода под ногами, люди заскользили по илистому дну Сиваша. Потянуло сыростью, запахом гнили.

Иван подкатал намокшую шинель. Она казалась стопудовой. И шинель, и гимнастерка, и белье — все на нем обмерзло. В темноте достал из кармана тряпку и обернул затвор. Крайнов потерял счет времени. Ноги казались обожженными.

На Литовском полуострове уже вела бой штурмовая группа, и чем ближе к берегу, тем сильнее доносился шум сражения. По Сивашу вели огонь вражеские орудия и пулеметы. У берега стена огня, и через нее атакующие рвались на помощь товарищам.

Вброд перейдя Сиваш, бойцы выходили в тыл перекопским позициям. А на перешейке под Турецким валом, готовая к атаке, залегла красная пехота. Не было силы, которая смогла бы ее сломить под Каховкой на плацдарме, и не было теперь силы, которая могла бы ее сдержать в наступлении на Перекоп. Сквозь беспрерывный орудийный, пулеметный шквал люди шли на штурм укреплений. В дни третьей годовщины Октября кипело ожесточенное перекопское сражение.

Из Крыма одна за другой летели радостные вести. Одна неделя боев — с 7 до 16 ноября — и:

— Взят Перекопский вал!

— Пали Юшуньские позиции!

— Красная Армия ворвалась в Крым! Взят Симферополь! Красное знамя над Севастополем! Занята Керчь!

В Москве в третью годовщину Великого Октября выступал Ленин. «Сегодня, — заявил он, — мы можем праздновать нашу победу. При неслыханных трудностях жизни, при неслыханных усилиях врагов мы все же победили».

В Каховке в этот день на собрании бедноты держала речь активистка Матрена Реутова. Она говорила о помещичьих землях, которые теперь принадлежат каховцам, о школе, которую надо отстроить, о грамоте и о книгах, которые нужны людям, чтобы ясно видеть новый ленинский свет.

В глухом, затерявшемся на просторах степи уголке, где стояло несколько ветхих землянок, четыре бывших батрака, собравшихся ноябрьским вечером 1920 года, основали новое село. Они долго искали ему имя и сошлись на названии, которое предложил Иван Невдаха — человек с фамилией, отразившей всю его былую жизнь. В честь победы, в честь новой жизни, заря которой всходила над степью, решено было назвать свое село именем Красного Знамени.

Ранним утром первого мирного дня над новорожденной Краснознаменкой, над Каховкой, над Копанями, над всем Югом летела в Москву телеграмма Фрунзе товарищу Ленину:

«Революционный энтузиазм, проявленный Красной Армией в минувших боях, является порукой того, что и на поприще мирного строительства трудящиеся России одержат не менее блестящие победы».


12



Южане не помнили таких крепких морозов. Зима двадцатого года пришла на юг с холодными ветрами и снежными метелями.

Декабрьским утром на станцию Александровск, лежащую среди сугробов, подошел состав, направлявшийся на север. По заснеженной платформе к нему хлынули люди — военные и штатские, молодые и старые, мужчины и женщины.

Из вагонов вышли часовые — вооруженные матросы в бушлатах и буденовках. Часовые объясняли: специальный воинский.

Им кричали:

— Товарищи, мы тоже военные!

Матросы увещевали:

— Не то что солдата, иголку негде положить.

На подножке вагона двое военных с красными повязками на рукавах шинелей, показывая на третьего — человека в штатском, — говорили матросу:

— По важному делу едет.

Но матрос не поддавался на уговоры. Он уже знал: со всех станций все ехали по важным делам, — малых теперь не существовало. А в вагоне полным-полно своих, да в пути набилось столько же народу. И теперь не то что встать, повернуться, но даже вздохнуть нельзя.

— Человек по особому заданию едет, — убеждали стрелки, — понимать надо.

Но матрос отказывался понимать. Тогда штатский, взобравшись ступенькой выше, тихо сказал матросу:

— Меня вызывает в Москву правительство.

Матрос удивленно посмотрел на него.

— Кто вызывает?

— Совнарком, где Ленин!

Матрос изо всей силы забарабанил по двери вагона, закрытой изнутри.

— Тут товарищ к Ленину едет.

Эти слова открыли дверь, проложили человеку в штатском дорогу через весь вагон.

Ехали в эшелоне балтийцы, москвичи, возвращавшиеся с фронта после победы над Врангелем.

В недавние дни, когда они дрались под Перекопом, по тем самым проводам, по которым Фрунзе докладывал Владимиру Ильичу о ходе сражений, в Александровск пришла телеграмма командировать в Москву товарища с докладом по вопросам электрификации. Телеграмма не застала врасплох местных коммунистов. В губкоме еще дрожали стекла от далекой канонады, но люди, решая сотни военных, продовольственных и прочих дел, уже думали об электростанции на Днепре.

Кого послать в Москву? Счастливый выбор пал на Василия Гавриловича Александрова. Местный инженер, энергетик по специальности, он участвовал в изыскательских работах на Днепре, проводившихся еще в былые годы. Все проекты ученых, инженеров, мечтавших заставить Днепр служить людям, постигла одна судьба: они были похоронены в недрах царских канцелярий. Теперь пришла народная власть. Началось новое время. И инженер уже сжился с мыслью: пусть только Советская власть разделается с разрухой — на Днепре начнутся большие дела.

И вот инженер Александров ехал в Москву с матери: алами по электрификации губернии и с письмом: сход деревни Вознесенки, что под Александровском, просил Владимира Ильича побеспокоиться о гидростанции на Днепре.

Поезд двигался тяжело, будто путник, уставший в долгой дороге. Машинист с матросами, вооруженные топорами, не раз ходили доставать дрова, чтобы доехать до следующей станции. И, возвратившись в вагон, эти люди спорили о будущем, мечтали. Со средней полки раздавался спокойный голос инженера, с которым подружился весь вагон. Он рассказывал, как запрягут буйный Днепр и засветят огни над рекой.

— Василий Гаврилович, ты ж гляди, в самую главную минуту не растеряйся. О письме не забудь, — наставляли его новые друзья.

— Может, ты Ленину и про нашу деревню скажешь, — прощаясь, говорил старшина-балтиец, — у нас-то темень, лучина.

И голос с хрипотцой, совсем тихо, отвечал:

— Разве, дорогой товарищ, Владимир Ильич не знает?!

Поезд прибыл в Москву перед рассветом. Александров шел по пустынным улицам. Ни живой души, ни звука. И вдруг за поворотом он увидел пламя костра. Красноармейский патруль. Навстречу Александрову спешил бородатый солдат в кожухе, подпоясанный широким ремнем. Вид у него был грозный. У костра стояли еще двое.

Бородач бросил быстрый ощупывающий взгляд и строго спросил:

— Документы?

Инженер достал из кармана удостоверение. Солдат подержал его в руках и передал патрульному в длинной, до самых пят, шинели. Голова его была закутана башлыком, и только откуда-то из глубины смотрели два лукавых быстрых глаза.

Тот взял документ привычным жестом, каким уже сотни раз брал для проверки удостоверения, списки, пуска, и поднес к глазам. Но только взглянув на сданный ему мандат, подтянулся.

— Ну, — проговорил бородач, заметивший, или, скорее, почувствовавший, эту перемену.

— Тут по вызову Совнаркома.

Патрульный подошел поближе к огню, и солдат в башлыке при свете костра стал читать:

— «Дан сей от губисполкома тов. Александрову В. Г. в том, что он следует в Москву, в Кремль, согласно телеграмме № 310…»

Боец сделал паузу, как бы спрашивая, читать ли дальше. Но, только глянув на товарищей, он понял, что они ждут.

— «При нем материалы по электрификации Запорожской губернии и постройке Днепровской гидростанции».

Бородач остановил внимательный взгляд на человеке в ветхом штатском пальто с вытертым воротником и старой шапке, который обогревал у костра озябшие руки, и он показался ему большим, высоким.

«Всем совдепам, всем органам власти, — продолжал читать патрульный, — оказывать в пути тов. Александрову содействие».

— Ну, это уже нас касательно, — сказал бородач, — потому как мы власть и есть, — и он засмеялся хорошим, добрым смехом.

— Электрику, значит, будете строить. Говорят, давеча Ленин под Москвой в деревне электрику пускал. Не слыхал? А ваша, наверное, побольше будет? Это хорошо…

И солдат объяснил инженеру, как пройти в Кремль.


13



Двадцать второго декабря 1920 года в Большом театре собрался VIII съезд Советов.

Зажглись люстры. Люди, отвыкшие от яркого света, жмурили глаза. За годы войны в театре поблекли и золото лож, и окраска стен, и роспись потолков. Было холодно — давно не топили.

Но в зале царило бодрое настроение. Боевые песни, те самые, с которыми вчера шли на Врангеля, на белополяков, волнами перекатывались по залу, то поднимаясь из партера в ложи, то спускаясь из лож в партер.

Александрову, получившему пропуск на съезд, передалась торжественная и суровая величавость момента. Он еще сильнее почувствовал ее, когда на трибуне появился Ленин. Улеглись овации, и Владимир Ильич начал свой доклад о деятельности Совнаркома.

Сосед инженера — немолодой рабочий в ватнике — слушал, приставив ладонь к уху, и, едва справляясь с карандашом, что-то черкал в тетради, лежавшей на барьере.

Ильич говорил о судьбе страны, о ее будущем. Василий Гаврилович тоже не раз порывался делать записи. Но это мешало ему. Не переводя дыхания, он все время смотрел на трибуну и видел Ленина на фоне огромной карты страны, занимавшей всю стену.

Когда Ленин заговорил об электрификации, без которой нельзя восстановить хозяйство и строить новое, он поднял над головой толстую книжку, о которой с любовью сказал:

— Я надеюсь, что вы этого томика не испугаетесь.

«Томик» был планом Государственной комиссии по электрификации России. Съезду предстояло рассмотреть и утвердить его.

— На мой взгляд, это наша вторая программа партии, — заявил Ленин. Он стал развивать свою мысль об электричестве как о базе социалистической перестройки страны. И тут с трибуны прозвучали слова, которые назавтра уже знала вся Россия.

В то самое время, когда типографы в Запорожье набирали: «Коммунизм — это Советская власть плюс электрификация всей страны», — в Москве в Большом театре вспыхивали огни на электрической карте России.

При виде этих огней Александров почувствовал светлую радость. Вспыхнул синий огонек Иловайской в Донбассе, потом у Попасной, и вот загорелся большой красный кружок: докладчик указал на гидростанцию в Запорожье. Председатель ГОЭЛРО Г. М. Кржижановский рисовал перспективы будущей станции на Днепре. Он говорил о плотине, что перегородит Днепр, поднимет воду, перекроет пороги, даст энергию турбинам и дорогу пароходам.

Путешествие по электрической России продолжалось. В десять — пятнадцать лет предполагалось построить двадцать тепловых и десять гидростанций мощностью миллион четыреста двадцать пять тысяч киловатт.

На карте вспыхивали все новые огни, синие и красные. Но вот зажглись огни всех станций, и перед залом встала могучая, прекрасная Советская Россия завтрашнего дня.


14



Прошло немного времени, и карта, так взволновавшая делегатов VIII съезда Советов, прибыла из Москвы в Каховку. Здесь на ней не вспыхивали огоньки, да и как им зажечься, если в Каховке сидели при керосиновой лампе. И висела карта на стене, в скромном уголке в волостной избе-читальне. Сверху над картой большими буквами был написан лозунг. Разбирая его по слогам, Федор Сикач и Матрена Реутова прочитали: «Коммунизм — это Советская власть плюс электрификация всей страны».

В стране начиналось энергетическое образование масс. И в каховской избе-читальне на народное чтение, посвященное электрификации, собрались активисты, комсомольцы, молодежь, комнезамовцы.

Молодая учительница рассказывала о плане электрификации. Вооруженная шомполом, заменявшим указку, водила она по синим и красным точкам, обозначавшим будущие электростанции. Это была копия той самой карты, которую для делегатов VIII съезда полиграфисты печатали в промерзшем цехе, собственным теплом отогревая литографские камни.

— Наша будущая Днепровская станция, — объясняла учительница, указав на красный кружок у Запорожья. Она назвала несколько цифр. Но все эти киловатты и киловатт-часы будто повисали в воздухе. По глазам, по лицам слушателей она прочитала, что люди хотят живо представить себе сказочную станцию. По как объяснить? Как изобразить ее силу? Учительница сама никогда не видела электрической станции. В поисках слов и сравнений она сказала:

— Это триста пятьдесят тысяч лошадиных сил.

В хате загудели:

— Ничего себе! Силища!

— Поди запряги триста пятьдесят тысяч лошадей!

— Каховка наша где? — спрашивали те, что стояли поближе к карте.

Учительница показала кончиком шомпола на точку выше Херсона, и люди увидели свою Каховку посреди огромного красного пятна — будущего Нижнеднепровского электрического района. Все понимали, что это значит: Советская власть даст людям свет, который они до сих пор видели только издали, в окнах помещичьих имений.

Народное чтение продолжалось. Учительница взяла толстую книгу об электрификации Советской России, перелистала, нашла нужное место и начала читать.

Речь шла о воде, о здешних херсонских местах. Но Матрене Реутовой не все было понятно. И Федор Сикач не сразу разобрался.

— Чего там пишут? — спрашивали люди.

— Тут сказано: придет время — и херсонская степь получит воду.

— Воду? — раздались голоса. — Откуда?

— Из колодцев? Сколько же тогда колодцев нужно?!

— Артезианку пробьем. Вон у Фальцфейна артезианка была.

— В Каховке водой не разживешься.

— Теперь власть наша. Разживемся!

Учительница выждала, пока стихнут голоса, потом объяснила:

— Тут о воде для полей в книге пишется. Поля поливать…

— Пишется? Написать можно. А где ее взять, эту воду?

— В Днепре воды много! — откликнулся Сикач. В его памяти мгновенно сверкнул давно слышанный рассказ об инженерах, приезжавших в Каховку.

— А кто пишет? — раздался голос.

— Ученый человек пишет.

— Про электрику сам Ленин сказал. Значит, точно. А насчет воды есть его слово? Сказано?

— Ленин эту книгу народу советует. — И учительница, раскрыв книгу на предисловии, подняла ее повыше и показала. Сидящие впереди прочитали подпись: Ленин.


15



Почти через двадцать лет эту беседу в избе-читальне вспоминали председатели двух соседних колхозов.

Артель имени Димитрова открывала новый клуб. Колхоз не пожалел денег на клуб, и встал в Каховке новый красивый дом.

Когда в первый раз зажглись в клубе огни и вспыхнула люстра, гость, председатель соседнего колхоза, сказал хозяйке — председателю колхоза имени Димитова:

— А я другую люстру помню… Когда в избе-читальне учительница об электрификации рассказывала.

— Да, — сказала она. И тоже вспомнила единственную на всю каховскую избу-читальню лампу, которую берегли пуще глаза.

…В колхозном клубе начинался праздник.

Новая песня о легендарной Каховке была на устах у страны. Сюда шли и шли письма. Солдат, сражавшийся на плацдарме, спрашивал, как живет Каховка сегодня. Комсомолки — дочери героинь годов гражданской войны — интересовались судьбами подруг их матерей. А откуда-то, из-под Полтавы или из-под Курска, вдруг приходило письмо: немолодой бригадир или заведующий хатой-лабораторией, вспомнив свои давние дни на батрацком рынке, просил написать ему, какие в Каховке колхозы и как хозяйничают.

Революция и коллективизация все изменили в этих местах.

Батрацкая Каховка стала хозяйкой степей. ФедорСикач, бывший батрак помещиков Мордвинова, Фальцфейна, председательствовал в каховском колхозе, а в соседнем артельными делами заправляла бывшая батрачка Матрена Реутова.

Великим трудом, настойчивым и терпеливым, степняки-колхозники с помощью науки и советской техники побеждали климатические условия, с бою брали урожай. Но время от времени посещали степь засухи, черные бури. Старые враги хлебороба уже не имели здесь былой силы, на их пути встало немало преград, но они еще наносили ощутимые удары по артельному хозяйству, губили немало труда.

Обращаясь к залу, где сидели колхозники района, Федор Сикач рассказывал, как колхозники побеждают «скажену погоду», одолевают стихию. А в перерыве между заседаниями колхозного слета в группах оживленно беседующих людей можно было услышать, что в Каховку приехали геологи-разведчики, едут гидрогеологи, что в соседнем районе побывал ученый-гидротехник и что вообще недалеко то время, когда засухам и суховеям здесь будет нанесен решающий удар.

Колхозная Каховка, вглядываясь в свое близкое будущее, верила, что завтра будут в степи и электричество, и вода.


16



Пароход «Славянск» закончил погрузку и с минуты на минуту должен был отчалить. Уже начали поднимать трап, когда к пароходу подбежали четыре пассажира: девушка с чемоданчиком и связкой книг, двое мужчин в полувоенном, четвертый пассажир — немолодой, худощавый, в синем комбинезоне, с вещевым мешком за плечами и футлярами. В левой руке он держал зачехленный геологический молоток, а правой энергично размахивал, убеждая дежурного матроса опустить трап. Но матрос не решался.

— Взять! — раздался сверху сильный голос капитана, и запоздавшие пассажиры взошли по ступенькам. «Славянск» загудел, прощаясь с Одессой, и тронулся.

Отдав все распоряжения, капитан «Славянска» — широкоплечий, коренастый, лет шестидесяти человек, с красивым, загорелым, обветренным лицом — стоял на своем мостике.

Был отличный летний день. В каютах не сиделось, все высыпали наверх, и капитан, прислушиваясь к многоголосому шуму, наблюдал за пассажирами. Он любил по внешнему виду, по манере держаться угадывать профессии людей.

Пассажиров, едва не опоздавших на пароход, он увидел на верхней палубе. Пожилой мужчина в синем комбинезоне устроился на складном стуле и, достав из сумки газету, перечитывал статью, над которой через всю полосу было набрано: «Днепровские воды на колхозные поля».

Автор рассказывал о своей мечте — о грандиозной оросительной системе, которую надеялся скоро увидеть на полях Приднепровья.

В весеннее половодье в озере имени Ленина скопляются огромные массы воды. На турбины Днепрогэса ее уходит меньше половины, а остальная сбрасывается через гребень плотины. И автор подробно описывал, как в будущем эти избыточные воды Днепра самотеком пойдут по оросительной системе, а насосные станции, приведенные в движение электроэнергией днепровских гидростанций, перекачают эту воду в каналы и погонят на поля. Сеть будущих каналов, какой она ему виделась, была изображена на карте посредине газетного листа.

«Эти заметки об орошении земель нашей области в будущем кое-кому могут показаться фантастикой, красивой мечтой. А разве Днепрогэс в свое время не был мечтой, фантастикой?»

Под статьей была подпись: «Инженер В. Александров». Уже не в первый раз перечитывая его заметки, пассажир вспоминал, что ему уже приходилось слышать об авторе. Инженер из Запорожья много лет интересуется вопросами электрификации, ирригации. Еще в двадцатом году он был по этим вопросам у Ленина.

Статья имела прямое отношение к делу, которым предстояло заняться пассажиру в синем комбинезоне.

Капитан подумал о нем, что это, наверное, геолог. В последнее время среди пассажиров ему чаще обычного стали попадаться геологи, топографы, гидротехники, геодезисты, мелиораторы, гидрологи. Капитан не без удовольствия отметил этот факт. Ему представилась маленькая фигура старого седого ученого, которого он недавно возил на борту «Славянска». Академик изучал Приднепровье.

— Пройдет немного лет, — сказал он капитану, — и мы с вами, дорогой Николай Николаевич, не узнаем нижний Днепр.

В полдень «Славянск» оставил за кормой Черное море и стал подниматься по Днепру. Невдалеке показалась узкая песчаная полоса. Точно стрела, острием своим она врезалась в море. Это Кинбурнская коса. Она лежала мертвая, безжизненная, и только вдали среди песков виднелись остатки старой крепости.

В окно рубки капитан видел, как геолог показывал у своим спутникам, потом разложил на брезенте, покрывавшем шлюпку, карту. Капитан заинтересовался. Вскинув бинокль, он сразу определил, что через всю карту темно-голубой извилистой лентой синела река. На берегу ее чернели, обведенные жирными линиями и истыканные черными точками, большие массивы. В правом верхнем углу карты капитан прочитал: «Нижнеднепровские пески».

Совсем недавно, разыскивая старый морской журнал, капитан случайно набрел у букиниста на пожелтевший за семь десятков лет, напечатанный на грубой бумаге оттиск «Алешковские пески» — экскурсия Костычева.

Книга заинтересовала его, потому что «Славянск» проходил близко от нижнеднепровских песков. Теперь, увидев геолога, занятого картой алешковских песков, капитан подумал, что эта книга может быть полезной геологу.

Соседи очень удивились, когда матрос, вдруг появившийся на палубе, пригласил к капитану человека в синем комбинезоне, увешанного футлярами. Да и сам пассажир, поднимаясь по лестнице на мостик, терялся в догадках, зачем он понадобился капитану. Тотчас все выяснилось. Хотя он оказался почвоведом, а не геологом, как думал капитан, но подарок был очень кстати.


В Херсоне почвовед Иван Максимович Крайнов распрощался с капитаном и своими спутниками. Крайнову еще предстояла длинная дорога. Он спешил. Его ждала важная работа.

Существовала еще одна — уже чисто личная — причина того нетерпения, с которым Крайнов ехал в Нижнеднепровье. Это — родные места.

В последний раз он был здесь лет тридцать назад, когда участвовал в боях на Каховском плацдарме, в Перекопской операции. Теперь он догонял экспедицию, уже работавшую в нижнеднепровских песках.

После гражданской войны Крайнов закончил институт, потом пятнадцать лет проработал в Казахстане, Средней Азии. За эти годы стал опытным почвоведом, отличным знатоком песков, знал уже и горечь отступлений перед ними, и радость побед.

В экспедиции собрался боевой дружный народ. Не прошло и недели после приезда почвоведа, а у всех товарищей и у самого Ивана Максимовича такое чувство, словно он уже давно в этом коллективе.

Изыскатели, разведчики оценили знания, опыт, дружелюбный характер Крайнова. Особенно сдружилась с ним молодежь экспедиции.

Внешность у Ивана Максимовича самая обыкновенная: среднего роста, худощавый, с подвижным маленьким лицом. Из-за густых бровей, выгоревших на солнце, смотрели поблекшие глаза. И первое впечатление, которое он оставлял, самое заурядное. А между тем энергия и работоспособность этого человека были удивительны.

Сердце у почвоведа пошаливало, работало не так, как хотели врачи. Однако за все дни никто не слыхал от Ивана Максимовича ворчливого слова или жалобы.

Уже ранним утром термометр показывал двадцать градусов Цельсия, а ртутный столбик лишь собирался в путь-дорогу. Небо и воздух раскалены. Темпера песка пятьдесят пять и шестьдесят градусов.

Двигаться здесь так же трудно, как в Каракумах. Разведчики увязали по самые колени, пески валили с ног. Казалось, что не только во рту, в горле — в теле все пересохло. Одежда давила. Трудно дышать. Глаза видели только бескрайнее оранжевое песчаное море.

Машина экспедиции часто застревала, приходилось укладывать дорогу травами, камышом. Колеса телеги увязали по самые ступицы. Лошади едва тащили десять — двенадцать пудов. Каждые несколько километров стоили людям больших усилий, но экспедиция продвигалась.

Весь гербариум флоры сыпучих песков помещался у Крайнова на нескольких листах: ракитники, пырей да шелюга.

Рассматривая дикие корни всех растений, живущих на сыпучих песках, почвовед думал о воде. И что бы он ни делал — брал пробу грунта, измерял температуру, вместе с гидрологом добирался до грунтовых вод, смотрел почвенный разрез, записывал минувший день в дневник, — мысль о воде занимала его. Даже во сне как-то раз он увидел стенку почвенного разреза песков, и, точно на карте мультипликата, уровень грунтовых вод все поднимался и поднимался, достигая корней растений. Культурное растение до воды не добирается. «Пока не добирается», — думал он. И эту мысль тоже записал. Слово «пока» он в дневнике подчеркнул.

Экспедиция проводила разведку, изыскания. Она должна была дать полевые материалы. План и проект освоения песков еще были делом будущего. Но в пути и на привале, где-нибудь между двух холмов высотою с дом разведчики говорили об алешковских песках так, словно уже своими глазами видели, как здесь зазеленеет лес, зацветут абрикосы в садах и появятся первые гроздья на виноградной лозе.

«Красива мечта, — часто думал Иван Максимович, — и реальна. Не может быть сомнений — эти земли будут пересозданы. Но каковы пути? Лес и вода. Как дать воду? Обводнить… Поднять грунтовые воды? Заставить их напоить растения? Грунтовые воды сравнительно далеко. Поднять их уровень? Кто это может сделать? Опять-таки вода».

Экспедиция, обойдя в алешковской арене тысячи гектаров диких песков, уже приближалась к супескам. Картина пустыни менялась. Часто попадались полузадернелые, даже поросшие редкой растительностью места. Кучугуры казались не такими высокими, а зной не таким мучительным.

И вот, работая у нового шурфа, Иван Максимович вдруг заметил вдалеке какую-то точку. Она росла, скоро обрисовались очертания человеческой фигуры.

Уже не раз в экспедициях Крайнову случалось встречать пытливых краеведов из местных жителей, присоединявшихся к разведчикам, изыскателям. Но подходивший не был похож на любителя-краеведа. Это был молодой человек лет двадцати пяти в военной гимнастерке. В руке он держал сумку, какие носят связисты. По тому, как он ступал, легко ставя ноги, по всей его походке Крайнов сразу определил, что человек привычен ходить по пескам.

— Вы что, заблудились? — крикнул Иван Максимович.

— Не заблудился, — ответил тот. — Не заблудился, вас ищу. — Он протянул телеграмму.

«Поздравляем…»

— Тут у нас новость большая. Насчет Каховки и каналов еще не слыхали? — спросил связист, роясь в сумке.

По дороге в лагерь экспедиции молодой связист едва поспевал за пятидесятилетним Крайновым. Когда наконец показались палатки, почвовед побежал. Топографы, узнавшие Крайнова, встревоженные выбежали навстречу:

— Что случилось?

— Случилось! — Иван Максимович размахивал газетой. — Есть решение строить Каховскую гидроэлектростанцию и каналы.

И у тех, кому Крайнов сообщал эту весть, первая мысль была: днепровские стройки помогут победить и пески. Изыскатели, разведчики мысленно уже превращали их в огороды, бахчи, табачные плантации, виноградники, фруктовые сады.


17



В это утро Каховка проснулась с первыми лучами солнца. Радостная весть передавалась из уст в уста. Улицы городка были людны, как никогда в такой час. Каховцы поздравляли друг друга:

— С каналом вас!

— С Каховгэс!

Уже и название родилось.

Телефон, заливаясь, трезвонил на весь райком.

— Это из сельсовета. Я тут при телефоне дежурю. Про Каховку услыхал… Ответьте, пожалуйста, как будет? По плану, значит, пойдет и через наш колхоз канал?

Еще было очень рано, и никто никого еще не вызывал, а в райкоме уже полно народу.

— Попробуй усиди дома, — сказала Матрена Реутова Сикачу.

Распевая любимую песню о Каховке, люди шли на площадь.

Над человеческой рекой высился памятник Ильичу. Взгляд вождя был обращен к Днепру.

Сикачу и Реутовой вспомнилась другая человеческая река на этой площади, и перед ними проплыли целые полвека жизни в Каховке.

Это была та самая площадь Каховского рабочего рынка, где полвека назад, почти детьми, каждый из них не раз ожидал найма.

— Музей бы здесь поставить. Каховский музей, — в раздумье произнесла Реутова.

Они шли, а их догоняла песня: «Каховка, Каховка — родная винтовка… Этапы большого пути».

Давно отлетела юность их поколения, суровая и прекрасная, как годы революционной грозы.

— Да-а, — протянул Федор Евстигнеевич. И по тому, он протянул это «да», Матрена Леонидовна решила, что Сикач теперь подумал о том же, что и она. — Вот говорят — внуки позавидуют нам, в какое великое время жили. Позавидуют, новую жизнь строили. Но и я внукам завидую: сказочное увидят.

На следующее утро, почти одновременно, из Каховки выехали небольшой возок и бедарка. В бедарке сидела Реутова — седая, коротко подстриженная, в темном жакете, с кнутом в руках. Лицо ее избороздили глубокие морщины. Но глаза смотрели молодо, задорно.

Коня, запряженного в возок, погонял широкоплечий, плотный человек с лицом, загорелым от солнца, обвеянным ветром. Был это Федор Евстигнеевич Сикач.

Привычный, до любой точки знакомый пейзаж воспринимался в это утро как-то совсем по-другому.

Дорога сделала виток, и Реутовой открылся вид, всегда радовавший ее сердце. Далеко-далеко, почти до самого горизонта, тянулся колхозный сад. Она могла бы показать деревья, которые садила своими руками. Здесь была пустошь, поросшая таким бурьяном, что его приходилось корчевать. И первое, что сделала Реутова, двадцать лет назад впервые избранная председателем артели, — заложила сад. Однако не воспоминания занимали Матрену Леонидовну, когда бедарка поравнялась с деревьями.

Листва в абрикосовом саду шелестела тихо, грустно, словно тоскуя по плодам, что в этот год не отягощали ветвей, не сверкали среди зелени деревьев красно-оранжевыми красками. Красив был сад весной. Все зазеленело, зацвело, заиграло, запело. Но вот медленной чередой потянулись дни. Ни одной дождевой капли. А с песков ударил суховей. Сутки, вторые — свернуло цветки. И все…

Матрена Реутова лежала в те ночи без сна: триста тысяч сразу выпало из колхозного кошелька.


Реутова едет через колхозный сад. А возок Сикача, окутанный густым облаком мелкой пыли, несется по степи. В то утро у Федора Евстигнеевича были дела в правлении, в районном банке, в сельхозснабе. Но его потянуло в степь. Множество дум теснилось в голове. Сикач ехал, мысленно перебирая год за годом (а он тоже двадцать лет председательствовал в колхозе). И выходило так, что не было почти ни одной весны, лета, когда б не приходилось «драться со стихией».

Машинами, комбайнами, тракторами колхоз уже был обеспечен лучше, чем до войны. Люди закалены, вооружены знаниями, опытом. Только эти люди и могли на безводных землях, в условиях «скаженой» погоды, получать по 20–25 центнеров пшеницы. Такой урожай показался бы отцу Сикача сказкой. Какую же силу, веру и настойчивость нужно иметь, чтобы заставить землю так родить и так плодоносить сады и виноградники!

Но бывало и так. Посеяли по всем правилам. И на зиму хлеб ушел в хорошем состоянии, и перезимовал отлично. Только бы ему дождя весной дать. А его нет и нет. А потом, в самый налив зерна, заволокло небо дымом, явился суховей. Кружит он над степью и все сжигает, и ветер рвет растения, а у тебя сердце рвется, потому что колхозное добро пропадает.

Колхоз, знавший урожай хлеба в тридцать центнеров, порой насчитывал на гектаре только пять, а в садах иной год стояли голые деревья.

— Скажена погода, — шептал Сикач, вспоминая, как этот год неприглядно выглядит колхозный сад.

По вспаханному полю шел человек. Сикач присмотмся: не Ваня ли? Ваня — воспитанник колхоза Иван Михайлович Бондаренко. Мальчиком он осиротел, и колхоз его выводил в люди. Кормил, учил, снарядил в армию. С фронта Бондаренко пришел коммунистом. Работал ездовым. Потом пошел на курсы и теперь водит трактор. Все его звали Иваном Михайловичем. Сикач к нему тоже так обращался. Но про себя по-прежнему называл Ваней.

Убедившись, что это Бондаренко, Сикач крикнул:

— Давай быстрее, подвезу!

До тракторной бригады, куда Сикач ехал, было еще далеко.


Реутова, направлявшаяся к огородникам, услышала громкие выхлопы мотора. Тяжело пыхтели движки. Стоило немалого труда раскачать и поднять воду на огороды. Но какие чудеса свершала эта вода, какую силу плодородия она давала земле! Огромное поле, все усеянное большими сочными помидорами, казалось окрашенным в один яркий красный цвет, среди которого зелень кустов была незаметна.

Участок орошения занимал почти сорок гектаров. Он приносил артели большую прибыль. Весь район не сводил глаз с этого поливного огорода. Оросительные участки были еще в трех колхозах, добывших воду. А всех поливных земель в районе насчитывали гектаров восемьдесят.

— Капля в море, — рассуждала Матрена Леонидовна.

Радуясь успехам своей артели, она не могла не думать о соседях. Полив земель — давняя мечта каховских колхозов. В соседнем районе много лет работала опытно-оросительная станция. Здесь с поливных участков овощей снимали по четыреста пятьдесят центнеров с гектара, винограда — по сто пятьдесят, а с гектара сада по сто тридцать центнеров фруктов. Эти урожаи лишали покоя не один каховский колхоз.

Мимо прибрежных колхозов бежала днепровская вода. Вода внизу — земли на высоком берегу. Качать воду наверх, в гору? Какая же нужна колхозу для этого сила? Пробить колодцы? Добыть подземную воду и пустить ее на поля? Сколько же воды нужно для колхозных массивов! Подземная вода все не оросит. Доставать эту воду всегда трудно, тем более в степи, под Каховкой, где она лежит глубоко.

Какое правление каховского колхоза, начав строить колодец, могло спокойно спать?.. Утром просыпались и вечером отходили ко сну с мыслью: скоро ль доберемся до воды? Роют, роют, а ее все нет. И не одну Реутову мучил в сновидениях сооружаемый колодец. Добираясь до воды, строители проходили по пятьдесят, шестьдесят и семьдесят метров. Наконец пробьют колодец, а воды в нем обычно немного. Едва хватало колодезной воды для хозяйственных нужд. Летом, когда кругом все пересыхало, животноводы с ног сбивались — плохо с пойлом для скота.

Обо всем этом дорогой думала Матрена Леонидовна, и ей уже рисовался на полях многоводный, прямой как стрела канал, обсаженный деревьями. «Скоро не нужны будут ни колодцы, ни пыхтящие движки. Но ты не очень бросайся движками», — сказала сама себе Реутова.

И эта мысль уже вызвала в ее уме другую: до постройки каналов колхозу, его соседям надо еще не один мотор поставить и не одну скважину пробить, чтобы насосами гнать воду на участки гарантированного урожая.


Между Федором Евстигнеевичем и трактористом Бондаренко происходил на возке такой разговор:

— Скажена сушь. За смену три раза лемехи меняем, — сказал Бондаренко.

— Новость для тебя, что ли? — пожал плечами Сикач.

Лемешная сталь плугов, что на прицепе у дизеля, тупилась о сухую землю, и лемехи приходилось часто менять.

Сикач показал на поле, лежавшее впереди, — каштаны, плодородные черноземы, но их бил суховей, сушил ветер, обжигало солнце.

— Ну и горит сегодня! — В тоне, каким тракторист говорил, словно звучала жалоба на светило. Как же часто она раздавалась здесь, в степи, где жаркое южное солнце грозило смертью растению, страдающему без воды.

— А вчора хiба не горiло? А завтра i пiслязавтра?

— Эге, завтра. Завтра у нас буде вода, i хай тодi сонце i сяе i палае, як тiльки може. От така з тим сонцем получиться колхозна дiалектика.


18



Память Ивана Максимовича Крайнова хранила воспоминание тридцатилетней давности, когда молодым бойцом, разыскивая красноармейскую часть, он вдруг увидел в степи оазис леса. Почвоведу давно мечталось побывать в Аскании-Нова. И как только представилось несколько свободных дней, когда экспедиция отдыхала, он отправился в заповедник, о котором многое слыхал от специалистов и многое прочитал в книгах.

Между Каховкой и Перекопом, на сорока тысячах гектаров, раскинулась Аскания-Нова. В центре этого массива лежит огромный кусок заповедной ковыльной степи. Целинная степь сохранена такой, какой она была сотни лет назад на всем Причерноморье.

И вот среди степи вдруг открывается взору лес. Это Асканийский лесной парк. Степь подступает под самую его ограду, а за оградой стоят могучие деревья.

История Асканийского ботанического сада была известна Крайнову не только из книг. Его дед и отец имели к ней некоторое отношение. Парк создали приднепровские крестьяне. Они добыли воду для полива, возили за сотни верст молодые деревья, насадили парк и оросили. Крестьянской настойчивостью и сметкой он был рожден. За последние десятилетия парк стал неузнаваем — превратился в семидесятигектарный ботанический сад, где растет сто сорок пород деревьев и много кустарников.

Тридцать лет назад где-то здесь, на опушке асканийского леса, боец Иван Максимович Крайнов встретил часового из патруля, выставленного для охраны Первой Конной армией. Теперь почвовед Крайнов ходил по аллеям осеннего парка с агрономом, работником института. В парке росли огромные красавцы дубы, шестидесятилетние вязы и белые ясени, красовались высокоствольные сосны, хранившие свой чудесный зеленый наряд. Между деревьев виднелись зеркала прудов, населенных лебедями и утками. По всему парку в арыках и ручьях бежала вода, поднятая из глубин артезианских скважин. Красив и могуч этот лесопарк, кажущийся зеленым островом в степном море.

Стоял мягкий осенний полдень. Но Иван Максимович, слушая рассказ агронома, вспоминал хорошо знакомую картину недавних дней. Жаркое лето. Зной. Почва в степи нагрелась до сорока пяти градусов, влажность воздуха упала до двадцати четырех и даже до двадцати процентов. А в этом саду, оказывается, шестьдесят процентов влажности в самый зной.

— У вас полив… У вас вода, — обычно говорил экскурсант.

Теперь открывалась перспектива получить воду в степи.

И, глядя на Асканийский парк, Иван Максимович думал о том, что здесь будет расти лес. Даже дуб, без которого немыслимо облесение, на сухих степных землях нелегко приживался. В Аскании ему жилось привольно. Но теперь взоры обращались и на быстро растущий ясень, на огромные вязы. Являлась уверенность: поселится в степи и тополь, который придает такую красу берегам асканийских прудов, и ольха, жительница далеких от степи мест.

И от таких мыслей рождалась уверенность, что близко время, когда Аскания перестанет быть оазисом, зеленым островом в степи.


19



Газеты писали: «Сотни колхозов юга Украины получат днепровскую воду». И в каждом степном колхозе думали о трассах, по которым потечет вода.

Село Краснознаменка — крайняя южная точка республики. Село Строгановка, что на Сиваше, тоже стоит на границе республики.

Еще только начинались трассировочные работы и топографы, готовясь проложить путь будущим каналам, ставили первые реперы, пикеты, а в Краснознаменке и Строгановке колхозники уже многое обдумали.

Строгановский колхоз планировал послать на канал бригаду.

— Меньше всего там нужны будут землекопы, — говорили на правлении артели, — работы будут механизированы.

Так рассуждая, правление артели порешило немедленно отправить еще несколько человек на курсы трактористов, шоферов. А колхозные шоферы, готовясь работать на сооружении каналов, адресовали в Херсон, Запорожье, Киев свои просьбы выслать книги об экскаваторах. Хотелось заранее приобрести еще одну, очень нужную теперь специальность.

О бригаде для канала крепко подумывал и колхоз имени Красного Знамени.

Когда в 1920 году, в дни победы над Врангелем, основалось это степное село, здесь было два грамотных человека. А в те самые дни, когда селу исполнилось тридцать лет, в правлении прикидывали, что смогут выделить на стройку человек тридцать, знающих строительное дело, человек двадцать — двадцать пять механизаторов: трактористов, шоферов, механиков, электриков. А на курсы послать столько, сколько потребуется: большая половина колхозников имеет семиклассное образование.

Вся Краснознаменка объявляла себя мобилизованной на стройку. И даже Иван Константинович Невдоха, который вошел в летопись своей деревни как один из ее основателей, говорил, что он еще надеется быть полезным на сооружении канала.

Надеялся оказаться полезным и Иван Иванович Оленчук. В Строгановке Оленчук один из самых старых жителей. А имя его вошло не только в историю села Строгановки.


То было ноябрьским вечером двадцатого года. В окошко хаты Ивана Оленчука постучал посыльный строгановского сельревкома:

— Дядьку Iван, вас кличуть…

В маленькой хате на краю села, из-за простого крестьянского стола, заваленного картами, навстречу Оленчуку поднялся среднего роста, коротко подстриженный человек с ясным лицом и спокойными глубокими глазами. Одет он был в военную гимнастерку с широкими красными петлицами на груди. Они познакомились: крестьянин Иван Оленчук и командующий Южным фронтом Михаил Фрунзе.

Фрунзе готовил Перекопскую операцию. В кармане гимнастерки лежала телеграмма Ленина: «Изучены ли переходы вброд для взятия Крыма?»

Командующий, сам участвуя в разведке, убедился, что западные ветры перегоняют воду с Сивашского залива на берег. И он задумал нанести удар по Перекопу через Сиваш с тыла.

Лучше всех звал Сиваш Иван Оленчук. Сельревком рекомендовал его Михаилу Васильевичу. И вот, в ночь на 8 ноября, одетый в тулуп и постолы, Оленчук встал впереди штурмовой группы. Он повел войска Фрунзе по тем самым переходам и бродам, которые накануне помог саперам проложить через Гнилое море.

— Советская республика не забудет вашего подвига, — сказал ему командующий после Перекопской операции. Фамилия Оленчука вошла в историю разгрома Врангеля.

На протяжении двух десятков мирных лет каждый, кому случалось побывать в Строгановке, именно в той хате, где во время Перекопской операции находился штаб Фрунзе, обычно отправлялся потом искать проводника войск Фрунзе — товарища Оленчука. Чаще всего люди находили его занятым посадкой деревьев или склонившимся над плодовым саженцем, которому он делал прививку. Иван Иванович был колхозным садоводом. Весть о войне тоже застала его в колхозном саду, за работой, вооруженного ножницами.

В Отечественную войну Оленчуку выпал удел вновь повторить свой подвиг.

Были последние дни летней кампании 1943 года. Полки Красной Армии, разгромившие немцев под Орлом, Белгородом и Харьковом, в шесть дней освободившие Донбасс, взломавшие всю оборону противника от 3апорожья до Азовского моря, выходили на подступы к низовьям Днепра и к Крыму.

Второго ноября 1943 года была взята Каховка. Днем раньше в сводке Информбюро назывались Перекоп и Строгановка на берегу Сиваша. Эта сводка сообщала, что немцам отрезаны все пути отхода из Крыма по суше.

И когда на тысячах карт, висевших в агитпунктах железнодорожных станций, на улицах, площадях, в заводских, армейских, колхозных клубах и просто в жилых домах, миллионы людей передвигали флажки к границам Крыма, колхозник Иван Оленчук ноябрьской ночью вел через Сиваш отважных разведчиков, пробиравшихся в тыл к фашистам.


На склоне лет человек чаще обращается к прожитому. Всякий раз, когда сознание и совесть задавали Оленчуку вопрос, как прожил он свои семьдесят шести лет, старик был спокоен. В его думах о прожитом колхозный сад занимал немало места. Теперь уже другие садовничали, продолжали его работу, но первая же мысль, явившаяся Ивану Ивановичу, когда пришла весть о каховской стройке, — полив сада. Сколько раз эта мечта волновала воображение старого садовника. О воде можно было только мечтать. Кругом безводное Присивашье. В колодцах плохая соленая вода. А за Сивашом — на Литовском полуострове, под Перекопом, на севере Крыма — и такой колодец редкость. В дни перекопского штурма Оленчук узнал цену котелку воды. Бойцов в окопах под Сивашом больше всего мучила жажда, и по приказу Фрунзе воду возили из Строгановки, из соседних сел.

С тех пор как в Строгановку пришла весть, что по трассе будущего канала, где-то за Асканией-Нова, уже движутся изыскатели, люди стали все чаще встречать Оленчука на берегу Сиваша, за селом.

Высокий, в ватном пальто и легкой фуражке, опираясь на палочку, тяжелой, но уверенной походкой он совершал дальние прогулки. Но те, кого он хотел встретить, пришли к нему сами.

Иван Иванович стоял у своего дома, когда целая ватага ребятишек, обгоняя друг друга, прибежала с известием:

— Дiду Оленчук, до вас iнженери йдуть!

Трое молодых людей в куртках и ушанках, с биноклями и военными сумками на поясах, чем-то походили на его старых знакомых, боевых разведчиков. И в самом деле, они были разведчиками воды.

Показывая памятные места, Оленчук повел их по берегу, над которым стоял густой соленый запах Сиваша.

— Здесь по дамбе через Сиваш канал перейдет на крымские земли, — рассказывали Оленчуку инженеры.

— По дамбе? — переспросил он, и ему вспомнилась другая дамба.

Когда войска Фрунзе вброд перешли Сиваш, вдруг поднялся сильный восточный ветер. Он гнал воду обратно в залив, и она затапливала броды, грозя отрезать полки, сражавшиеся на Литовском полуострове. Тогда Строгановка и вся округа начали спешно возводить на Сиваше дамбу, чтобы задержать воду. Люди, строившие ее, видели рядом с собой бойцов-связистов, что стояли по многу часов в воде, держа в руках провода, по которым Фрунзе из Строгановки руководил боем.

— Да, — сказал Оленчук, — тут у нас молодежь, школьники часто спрашивают, как теперь на Перекопе, наСиваше все будет. А оно с бою все завоевано… И Каховка, и вода. — Он подумал еще с минуту и сказал: — Эта вода кровью добыта.


20



Урок географии в каховской школе.

На этот раз он проходил не в классе, увешанном картами, а на берегу реки. Учитель географии говорил о природе, климате, о будущем южных степей.

Юные каховцы стояли на скалистом обрыве правого берега. С высоких бериславских круч им открывался вид на Каховку. Она лежит в зелени абрикосовых садов, виноградников. А за Каховкой размахнулись степи. Кажется, нигде нет такой шири, такого неба, как в степи под Каховкой.

На обоих днепровских берегах поднимались в это голубое и высокое небо треноги копров, буровые вышки изыскателей и разведчиков. По вечерам, точно маяки, они светили огнями полевых электростанций.

Еще совсем недавно здесь, на песчаном каховском берегу, ходили первые разведчики — топографы и геодезисты со своими теодолитами. И вот уже сотни изыскателей — геологов, фильтраторов, гидротехников, мастеров бурения — проникли к глубь земли. Они разведали основание будущей плотины, котлован станции, ложе водохранилища.

На Каховском плацдарме начиналась великая строительная битва.

Тридцать пять школьников, тридцать пять юных каховцев стояли на крутом днепровском обрыве и слушали рассказ о том, какими будут завтра их родные места, села, степи и все здесь вокруг.

— Дорогие мои ребята! В восьмидесятые годы в нашу Каховку приезжал русский писатель Глеб Успенский. Он побывал на ярмарке батраков. Зрелище этой ярмарки потрясло Успенского. «Смотрите на него в Каховке», — с тоской, болью и мукой писал он о крестьянине. На рубеже нового века из Самары, с берегов Волги, Ленин видел нашу Каховку и все Приднепровье, думал о них, когда писал свою первую работу. Он верил в их будущее. За последние полвека все переменилось в наших краях. А когда вы закончите школу, знакомая вам карта родных мест тоже очень изменится. Мы стоим в вами на правом берегу будущего Каховского моря. На левом вырастет новый город. Там будет красоваться огромное здание гидростанции. Заработают ее мощные турбины. По степным просторам разбегутся во все стороны главные и боковые, магистральные и отводные каналы, которые понесут воду в степи. Это сделают ваши деды и отцы. И, повторяя слова писателя, с гордостью говоришь теперь: «Смотрите на них в Каховке!»


21



На столе рядом лежат две карты.

Та, которую видел Ленин. Она была приложена к плану электрификации России, и на ней отмечена Запорожская и еще 29 электростанций. Комиссия ГОЭЛРО предлагала соорудить их за 10–15 лет.

Вспомним, что для напечатания этого плана и карты пришлось отдать типографии почти всю энергию, которую в осенние дни 1920 года производили все московские электростанции.

И другая карта. Днепр наших дней.

Каскад гидростанций — Киевская плотина и новая ГЭС. Новопостроенная Кременчугская ГЭС, давшая имя и новому городу. Ветеран — дважды рожденный Днепрогэс и молодая — Каховская гидростанция, которая теперь вырабатывает столько энергии, сколько все электростанции России в 1913 году.

Новые гидростанции. Новые города. Новые реки и новое море.

У самых алешковских песков, на месте небольшого села Ключевое, в войну сожженного фашистами, вырос город Каховской ГЭС, заводов и учебных заведений. Большой, зеленый, благоустроенный — город-сад, город-парк, который не спутаешь ни с каким другим.

Тот, кто раз побывал в Новой Каховке, надолго запомнит не только ее центральную магистраль — Днепровский проспект, здание Каховской ГЭС или залитые солнцем светлые цехи огромного электромашиностроительного завода. Это город прекрасно спланированных площадей, улиц, домов, скверов, парков. И город новых традиций, среди которых есть и такая: молодожены в честь бракосочетания, а молодые отцы в честь рождения ребенка должны посадить дерево в парке молодоженов и новорожденных.

На Каховской улице вы можете встретить кубинского юношу, обучающегося здесь наукам, и представителя столицы на Темзе (муниципалитет девятисотлетнего Лондона интересуется достижениями в благоустройстве юного города на Днепре), и туриста, живущего в любой части света.

Любознательный гость за полчаса езды в автобусе попадает из Новой Каховки в старую. Впрочем, как назвать ее старой, если и здесь столько перемен: заасфальтированы улицы, сооружены многоэтажные дома, цехи завода электросварочного оборудования, новые школы, кино, клубы.

Только многочисленные экспонаты в местном музее воскрешают картину старой Каховки с ее знаменитым батрацким рынком.

Мысль еще не раз будет возвращать нас к скромным залам Каховского исторического музея, ибо все, что видишь на Каховской земле, наталкивает тебя на параллели, как бы заставляет прислушиваться к шагам самой истории и о многом подумать.

В музейном зале мы видели под стеклом корреспонденцию. Она пришла к Ленину в «Искру» с виноградиков князя Трубецкого в Казачьем, где во время сбора плодов батракам надевали намордники.

Мы у потомков этих батраков, в новом поселке виноградарей, который рядами белых коттеджей, увитых виноградом, вытянулся по берегу Каховского моря.

Бывшие батраки Трубецкого, их дети и внуки назвали свое селение Веселым.

Из окон их домов взору открываются широкие дали — контуры нового города, сооружения Каховской ГЭС и Краснознаменской оросительной системы, одной из самых больших в Европе. Она берет начало прямо у Новой Каховки и уже дает воду для полива десятков тысяч гектаров, а в близком будущем будет орошать огромнейшие площади.

От главного сооружения Краснознаменской системы, рассчитанного на пропуск трехсот восьмидесяти кубометров воды в секунду, мы едем на юг. Едем вдоль трассы канала, серебряной лентой потянувшегося в глубь Таврии. Протяженность этой новой реки сто шестьдесят один километр, а на шестьдесят первом ее километре, словно речной приток, появился другой новый канал.

Он уносит днепровскую воду через Перекопский вал в Северный Крым. Он давно дошел до Джанкоя, потом, проделав все свои четыреста километров, достиг Керчи. Северокрымская оросительная система даст воду для ста шестидесяти пяти тысяч гектаров.

На карте в Каховском музее рядом с уже действующими — Краснознаменским, Ингулецким, первый очередью Северокрымского — прочерчена трасса Каховского магистрального канала до Мелитополя, его «притоков» — Чаплинского, Каланчацкого и других, которые будут проложены в степи.

На карте заштрихованы поливные площади.

В одной только Херсонщине их свыше ста тысяч гектаров, а будет в несколько раз больше. В эти цифры веришь потому, что, когда едешь по южной украинской степи, часто встречаешь строительные отряды и колонны, вооруженные мощными экскаваторами, скреперами, бульдозерами.

Вокруг Каховки и далеко от нее то и дело видишь действующие дождевальные агрегаты, насосы и установки — они уже крепко вписались в степной пейзаж. И от колхозников слышишь живое слово о том, что звенья и бригады, научившиеся по-настоящему использовать полив, получают на орошаемых землях такие урожаи пшеницы, риса, винограда, овощей, фруктов, которые не могли даже присниться их дедам, отцам, чью жизнь и хозяйство здесь, в южной украинской степи, Ленин специально изучал.


ЛЫЧУКИ ОТКРЫВАЮТ АМЕРИКУ




##Много лет в предгорьях Карпат стоит украинское село Стецевая. От дедов к внукам, от отцов к детям пришла сюда давняя легенда о гуцуле, который по всему белу свету искал свое счастье, зарытое в земле, точно клад. Искал и не находил.

В этой легенде видит Стецевая свой день вчерашний. Никогда в прошлом счастье не было уделом гуцула-хлебороба. Отчаявшись найти его на своей земле, он уходил за океан-море.

Искать свое счастье-долю пошли многие стецевчане. Сорок лет назад на эти поиски отправился молодой Юрась Лычук.

И вот о Лычуке, о судьбе некоторых его земляков, о том, как искали они долю, пойдет у нас речь.


ТАК ЖИЛА СТЕЦЕВАЯ



Над Стецевой зло завывал ветер с Карпат.

Было осеннее утро 1895 года. В хате Лычука протяжным плачем заявил о своем появлении на свет новорожденный, для которого в скрыне не было припасено даже старой тряпицы.

В это время за селом немолодой гуцул, одетый в кожушок, заплатанный и перезаплатанный, тяжело вел соху по тощей пашне и думал невеселую думу: в хате появился лишний рот.

Немного времени требовалось пахарю, чтоб из конца в конец пройти свое поле. Одно лишь название — поле. Каких-нибудь два морга, на которых и телегой по-настоящему не обернешься. Да и где она, эта телега? Ни плуга, ни коня. Хозяином лошади Лычук видит себя только во сне.

Соха, коса, мантачка, пара свиней да пара овец — вот и все. Одно лишь название — газда, хозяин. В хате бедно. Вдоволь только слез.

Так идут годы. Гнется под ветрами жалкий колос на жалких моргах, а жизнь все ниже пригибает Лычука к земле.

В убогой отцовской хате подрастает сын Лычука. На худых плечиках малого Юрася еще ни разу не было новой рубашки.

На столе у Лычуков обычно — мамалыга. Сегодня мамалыга без соли, и завтра опять мамалыга. Картошку едят только в праздники — тогда мать достает припрятанную щепотку соли. До рождества в хате еще бывает хлеб. А после рождества — ни зернышка, ни хлебной крошки. Можно взять зерно взаймы у приказчика пана Криштофовича, но тогда летом на панщине так загоняют, что прощай своя несжатая полоска.

Из разговоров старших Юрко знает — отец занимает не хлеб, а корм, чтобы, продав свинью, овцу, двумя жирными крестами расписаться в уплате подати.

На свете есть мясо, молоко, но Юрась не видит их у себя в хате. Редко случается, чтоб на праздничном столе бедняка гуцула появился кусок свинины.

Голодно в лычуковской хате, и как только опустится вечер — темно до черноты. Впотьмах сидит все село — нет керосина, спичек, и не на что купить. Изредка расщепленной спичкой мать зажжет каганец — он едко чадит. Темень в хате, и печаль на сердце.

Сколько же в Стецевой таких израненных, измученых горем мужицких сердец! Сколько здесь, возле Карпат, таких же нищих халуп!

Кругом раскинулись богатые черноземы — да все панские, арендаторские. А у мужика — не земля, одни слезы. Сидят на своих полосках, прижатые друг к другу. Кругом тяжкая нужда, безбрежное море бед.

И зимой и летом Стецевая замирает ранним вечером. Но в хатах еще долго не спят. Отец Юрка ночи напролет лежит с открытыми глазами, все думает, как жить, что делать?

В последнее время земляки все чаще ищут спасение за морем. По хатам да селам ходят разные слухи. Еще не такдавно корабли даром везли людей «в Бранзолию». Нынче на поезд деньги нужны. А едут в Штаты, и особенно в Канаду. Потеряв надежду выбраться из нужды, люди продают последние пожитки, собирают гроши и садятся на пароход.

Отец Юрка колеблется — не отправить ли сына за море. Сам он уж стар и на себя не надеется. Может, самом деле удастся канадским заработкам Юрася заштопать дыры дома?

В Стецевой только и слышно: «Едут!» Чуть не полсела готовы переселиться. Теперь и молодому Лычуку снятся корабли на море, которого он никогда не видел.

Едут свои — стецевские, и соседи из Русова, и косовские, и гвоздецкие, и снятинские, и заболотцевские. Едут!

Есть такие вести, что закарпатцев уже больше уехало, чем осталось.

Один за другим в село являются агенты, выдают себя за разбогатевших в Америке переселенцев. Сулят голодным людям молочные реки, кисельные берега. Рассказывают, будто в Канаде на новых приисках люди гребут золото лопатами, счастливцы даже находят самородки весом в пять пудов. От таких рассказов можно потерять голову — и Юрко Лычук уже видит во сне золотой клад, найденный за морем.

Из-за моря приходят письма. В одних на все лады расхвалено тамошнее житье, земляки зовут гуцулов в Америку. В других пишут, что разорились до нитки, трудно начинать хозяйство, места суровые, дикие, но жить вольнее — кругом простор, много лесов, рыбы, пшеница родит. Доходят и такие вести: гуцулы прокляли тот час, когда тронулись с места, и не велят соседям ехать. Многие из уехавших будто в воду канули: журавли успели пять и шесть раз прилететь и снова улететь за море, а от них вестей нет — поминай как звали!

Как разобраться — в каких письмах правда, в каких обман. А панки из «Просвiти» уговаривают ехать. А униатские парохи с амвона благословляют в путь.

Кто же в Стецевой может ответить на все эти сомнения? Есть такой советчик — Василий Семенович Стефаник. Этого поседевшего, чуть сутулого человека, с добрым взглядом больших печальных глаз на бородатом лице, здесь знает и стар и мал. Он хлебороб и большой писатель. Стефаник родом из соседнего Русова, но вот уже несколько лет живет в Стецевой, ведет хозяйство, сам пашет землю.

Дверь в хату Василия Стефаника всегда открыта, и к нему отовсюду идут люди за помощью, за лекарством, за советом, просто за добрым словом. Много раз там был и отец Юрка. Он говорил пану Стефанику, что собирается послать сына в Америку — пусть отцу поможет, да и сам в люди выйдет; может быть, хоть наши дети спасутся за морем.

Старый Лычук знает мнение Василия Семеновича на этот счет. Никого из уезжающих не утешал он, не говорил, что за океаном ждет счастье. И недавно на крестьянском сходе сказал он горькие слова о судьбе пятисот душ, уехавших из Русова за море.

Юрко прислушивается ко всему, что рассказывают об Америке. Он задумался: не ехать? Как не ехать, когда, кажется, другого выхода нет? Что его ждет дома?.. Когда тонешь, схватишься и за бритву.

Горе гонит его в далекую дорогу. У Юрка появляются какие-то надежды: а если удача? Может быть, ему повезет? Все годы, сколько он себя помнит, ему было тяжело, плохо. Теперь хочется верить: едешь за счастьем. В мечтах Юрко видит себя сытым, одетым, богатым. Земляки, с которыми он собирается в Америку, тоже строят такие планы.

Еще не обсеявшись, ранней весной, Стецевая провожает их в путь. Родичи дарят на память кто что может — пусть, разбогатев за морем, не забудут своих.

В хатах стоит плач. И вот уже ведут земляков за околицу, где начинается их путь в океан-море.

На передней телеге в новой вышитой сорочке, подаренной сестрой, молодой Юрась Лычук.

За поворотами дороги скрылось родное село.

Какой же ты будешь, дальняя дорога за море, и ты, заокеанская доля-воля, чем встретишь, что приготовишь сыну старого Лычука, который едет в Америку за счастьем?


КОРАБЛЬ ПРИХОДИТ В КВЕБЕК



Давно скрылся из виду английский берег — и вокруг корабля только синее небо да синяя вода. Атлантический океан. «Полония» идет в Америку.

Если верить рекламе транспортной компании, перевозящей эмигрантов из Австро-Венгрии в Новый Свет, — это удобный, большой рейсовый корабль. На самом деле «Полония» жалкая посудина. Океан и ветер, даже когда они спокойны, обращаются с ней, как им только вздумается. Правда, угроза гибели «Полонии» вряд ли страшит компанию. Ведь это старый грузовой проход, кое-как приспособленный для перевозки людей.

В тех самых трюмах, где раньше возили зерно, скот, сделали в два этажа нары из досок, настелили солому да еще вбили кольца, чтоб люди привязывали себя.

Всюду на корабле грязь, накопившаяся не за один год. Трюмы, набитые переселенцами, заваленные углем, грузами, накаляются, как котлы. Пассажиров «Полонни» мучает духота, качка. Многие успели тяжко переболеть, еле дышат, страдают от жажды — мало питьевой воды.

За три недели пути тут были и плач, и стон, и проклятья. Но вот корабль проделал большую часть дороги, близок к цели. Океан успокоился после штормов, тихо катит свои волны, и в трюмах немного поднялось настроение, но песни, которые несутся оттуда, грустные- грустные.

Большинство обитателей трюмов и палуб — украинские крестьяне из Галиции, Буковины, Закарпатья. Едут семьи со своим жалким скарбом, большие и малые группы односельчан, реже одиночки.

В трюме, на нарах второго яруса, сбившись в кучу, привязавшись к кольцам, лежат пятнадцать стецевчан, Юрко Лычук среди них самый юный. Ему восемнадцать лет, он щупл, мал ростом. На корабле Юрко еще больше похудел, пожелтел, кажется, что его небольшое восковое лицо светится насквозь. Трудности океанской дороги он переносит легче других. И не только потому, что его меньше других мучит морская болезнь. Юношу поддерживает вера — в Америке он станет человеком.

Стецевчанам вместе ехать только до Квебека. А там их дороги разойдутся во все концы Канады. У Юрка и еще у шести человек есть адреса в провинции Онтарио. Адреса им кажутся спасательным кругом, который выручит в беде. Где-то там, среди нетронутых онтарийских прерий, в местечке Френкфорд, есть несколько знакомых. А на острове Манитуллин, в Литтл-Коррент, должны быть родичи.

Онтарио, Френкфорд, Литтл-Коррент… Юрко затвердил наизусть эти трудные названия.

Последние дни Юрко больше на палубе, чем в трюме. Здесь он часто встречает пожилого француза, который сел на «Полонию» уже в пути. Они познакомились, когда вместе грузили уголь в порту. Кое-как объяснились — француз тоже едет в Канаду, надеется стать фермером. Юрко спросил, было ли у него на родине хозяйство. Француз ударил рукой об землю, показал кончик мизинца и закачал головой. Очевидно, язык жестов показался ему недостаточно выразительным, и, вынув из-за пояса трубку, он для наглядности начертил на земле маленький прямоугольник. Указывая на него и тыча пальцем себя в грудь, француз запрокинул голову, как мертвый.

Юрко понял рассказ и рисунок, изображавший могильную яму. Хлопец подумал, что у них земли немногим больше, чем у француза. Дома, в Стецевой, уже вышли сеять, и отец опять будет сам не свой. Каждая весна открывала в его сердце старую рану — тоску по земле. А Юрко в мечтах уже ходит по другой земле, далекой, неведомой, со странным названием Онтарио.

Мыслями Лычук уже в Френкфорде. Там роют канал для речных судов. Украинец-форман, мастер из первых эмигрантов (на него вся надежда), поможет хорошо устроиться. Юрко будет получать два доллара в день, заживет в уютном доме.

— А лучше всего, — полушепотом разговаривает он с собой, — попасть на прииски. — Однажды на рассвете ему опять приснилось, что он стал золотоискателем и нашел пудовый самородок.

От таких надежд становится легче на сердце, уже не мучит сознание, что у тебя под заплатами на кожушке хоть и в четырех местах, да всего двадцать долларов и несколько крон. Лычук отгоняет от себя воспоминания об этом, мысли еще выше уносят его: вот он заработал в Канаде денег, купил землю, построил ферму, привез из Стецевой родных; они с восторгом осматривают его новый дом.

Далекая онтарийская земля! Какой же сказочной пыталась представить тебя мечта, какими светлыми красками рисовало тебя воображение восемнадцатилетего Юрка, у которого в жизни оставалась одна надежда на заокеанское счастье. И не его ли приход возвещал гудок «Полонии»?

Корабль вошел в порт. Протяжно загудела сирена. Юрко Лычук с земляками шел по трапу.

Первым их встретил чиновник по иммиграционным делам. Он разговаривал зло, грубо.

То было в Квебеке в майский полдень 1913 года…

…Теперь о том, что произошло недалеко от Квебека спустя несколько месяцев.

В Онтарио много недель держались крепкие морозы, бушевали бураны. В такую непогоду через леса, по занесенной глубоким снегом дороге, тяжело брели три молодых человека в стареньких кожушках, явно не рассчитанных на жестокую канадскую зиму.

Перед рассветом, когда черная ночь еще лежала над онтарийской землей, они вышли из местечка Солт Сент-Мери, гле много недель искали работу. У всех троих осталось несколько центов. Купили хлеба. О поездке по железной дороге не могло быть и речи.

Голодные, промерзшие, они шли день, второй, третий. Колючий ветер сбивал их с ног, валил в снег, превративший Онтарио в белую пустыню. Все вокруг было мертво, будто земля сразу онемела.

До Садбери (они надеялись там наняться лесорубами) — 180 миль. На пятый день спутники совсем выбились из сил. Высокий сугроб на лесной опушке, где они пытались укрыться от вьюги, мог бы стать их могилой. Но в этот час отчаянья судьба послала спасителя. Им повстречался всадник — экспедитор, возвращавшийся с почтой. Он безнадежно махнул рукой в сторону Садбери, до которого оставалось миль шестьдесят. Путники поняли, что до Садбери им даже не добраться. Почтарь посоветовал идти в Мессей, где может найтись работа в «Спаниш ривер ломбер компани».

Вьюга немного стихает, и трое блуждающих безработных (Лычук с земляками из тех, кого в мае привез в Канаду пароход «Полония») отправляются искать островок в океане дремучих лесов — лесные участки «Спаниш ривер ломбер компани».

В своем недавнем плавании, все двадцать три дня на «Полонии», они боялись кораблекрушения. Но катастрофа, случившаяся с ними на земле Онтарио, казалась им теперь страшнее гибели в океане.

Сказка о земле онтарийской началась, как и мечталось, во Френкфорде. Там действительно рыли канал, среди рабочих были земляки и нашелся даже украинец форман по прозвищу Гарбуз — весьма словоохотливый, на вид доброжелательный человек. Этот Гарбуз быстро усвоил «американскую науку» и со своих драл семь шкур (канадцев он немного побаивался).

Два доллара в день оказались мифом. Они превратились в доллар — чтобы заработать его, Юрко должен был десять часов в день таскать два ведра на коромысле.

«Землячок», родом из Печаливки, пощипывая колечки висячих усов, сладенько улыбался. Ласково обращаясь: «Хлопчику мiй, дитиночко моя», он придумал для Юрка каторжную работу. Расчетливый форман вместо лошади, возившей воду, поставил Юрка.

На участке в несколько миль, под раскаленным солнцем, работало много землекопов. Юрко носил им воду. Он таскал ее из далекого колодца, исхаживал десятки километров и в конце дня валился наземь. Не хотелось даже возвращаться домой.

Уютный домик, который Лычук так живо рисовал себе, вспоминая фотографии коттеджей, привозимые в Стецевую вербовщиками, оказался полуразваленным сараем. Нужно было пройти три долгих мили, чтобы затем улечься вповалку на земляном полу.

После двух месяцев от Юрка остались кости да кожа. Он задумал бежать из Френкфорда. Продал кое из вещей, привезенных из дому (едва удержался, чтоб за три доллара не отдать вышитую сорочку — подарок сестры), и, собрав немного денег, подался в Литтл-Коррент.

Лесопилка оказалась жалким заводишком — все делалось вручную. Но Юрко здесь не бегал по десять часов. Свой доллар он зарабатывал не так мучительно, как во Френкфорде.

После уплаты за харчи и место на нарах от доллара оставалось несколько центов. Что ж поделаешь? В Литтл-Коррент много земляков. Они обошли не одну провинцию Онтарио, и говорят, что тут работа не из худших. В самом деле, не сравнить же лесопилку в Литтл-Коррент с френкфордским адом.

Три месяца Юрко грузил на лесопилке бревна, послал домой десять долларов, даже купил себе ботинки. И вдруг словно гром среди тихого дня: хозяин закрывает лесопилку.

Прощай, Литтл-Коррент, впереди трудная дорога безработного, горестная для канадца и еще более страшная для пришельца издалека!

…Седьмой день застает стецевчан в Мессее. Засыпанная снегом, богом забытая дыра — хутор Мессей — кажется им раем: здесь в землянке в дыму не различишь лиц, но топится печурка. Из Мессея нужно идти еще двадцать миль в лес, чтоб на рассвете в обмороженные руки взять пилу, топор и начать с таким трудом добытую работу.

Весеннее солнце еще не успеет по-настоящему заглянуть в чащу онтарийских лесов, еще до того, как побегут первые ручьи талой воды, форман вычеркивает из списков лесорубов всех украинцев, поляков и болгар. Дальше пойдут многие месяцы безработицы, странствий по всему Онтарио, и когда в Садбери молодой Юрко случайно увидит себя в зеркале — на него посмотрит опухшее, посиневшее от голодухи лицо. Он не ужаснется, потому что везде видит такие же лица земляков. Много недель они питались одними бобами, но и бобы кончились. Мучит пустой желудок. Кружится голова. Подгибаются колени.

Воспоминания о недавних мечтах на «Полонии» вызывают теперь горькое чувство. Юрко гонит их прочь от себя. Теперь у Лычука одно желание: выжить! Оборвались многие, но еще не все нити, связывавшие Юрка с жизнью. Будет сделано немало попыток победить голодную смерть.

После всех бед появились наконец какие-то проблески. В Садбери Юрко работал то за ломоть хлеба, то за миску фасоли. Потом его взяли землекопом на строительство железной ветки. День здесь начинался задолго до рассвета и кончался после захода солнца. Платили доллар: за харчи высчитывали 65 центов, остальное за ботинки и комбинезон. Работа дьявольски трудная, и одежда, обувь на Юрке быстро изнашивались. Получив при расчете за месяц талон на 17 центов, Лычук понял: быть ему должником железнодорожной компании. Лучше уж, если удастся, рубить деревья.

И вот снова таежные леса, Мессей и трижды проклятая «Спаниш ривер ломбер компани». Через топь на отдаленные участки прокладывали дорогу. Рабочие волокли из лесу столетние деревья, резали каждое на три части, и Юрко с товарищем носили на плечах эти толстенные колоды по полкилометра, а то и по километру.

«Каторга», — думал Лычук, работавший как ломовая лошадь. В каких-нибудь пять американских лет он постарел на двадцать.

Годы безработицы сменялись у Юрия Лычука несколькими месяцами каторжной работы в лесу. Не было никакого просвета.


Бросил он родную землю,


В край чужой подался.


Там в ярме сгибал он спину,


Здесь он с ног валился.




Это о таких горемыках, как Юрко, писал в те дни за океаном молодой поэт Микола Тарновский. Он земляк и ровесник Лычука. Почти одновременно пересекли они океан. Поэт работал у Форда на заводе, а лесоруб из онтарийских лесов решил поискать свою долю под землей, — может быть, она туда закатилась. Лычук стал горняком. Сначала добывал никель в Садбери, потом золото в онтарийском Тимменсе.

А в Квебеке с палуб на берег сходили тысячи новых невольных эмигрантов. И по-прежнему заунывно гудели пароходные гулки.


ОТЕЦ И СЫН



В то время когда горняк Юрий Лычук, спускаясь в клети под землю, сетовал на судьбу, забросившую его в Канаду, другой Лычук, Юстин, живший в Стецевой, мучительно думал, куда бы уехать из села.

В Стецевой фамилию Лычук носят многие. Одни из них родичи, другие — однофамильцы. Юстин Лычук и Юрко Лычук только земляки. Отцы их не были связаны дружбой или родством, лишь общими горестями стецевских бедняков.

Юстин на несколько лет моложе Юрия Лычука. Когда Юрась уже пас за Стецевой скот, малый Юстин еще бегал по стецевским улицам. В юности, которой у них не было, им не довелось узнать друг друга, а там жизнь сделала одного стецевским батраком, а другого канадским рабочим.

За десять — пятнадцать лет после отъезда Юрия в Стецевой мало что изменилось. Велика ль разница от того, что вместо царского чиновника стал орудовать польский урядник. Перемен никаких, а беды все те же — безземелье, нужда, голод, болезни, подати, долги, темнота.

И по-прежнему люди едут из Стецевой куда глаза глядят…

У отца Юстина — Тодора Лычука — семеро сыновей и два морга земли. Как тут ни раскидывай, сколько ни думай — ничего не придумаешь, хоть живьем ложись в могилу.

А в старые, под прогнившей соломой, стецевские хаты уже стучалась новая весть. Аргентина! Сказочно богатая земля — золотое дно.

Новые многокрасочные плакаты на стенах давно не мазанных стецевских хат зовут: в Аргентину! Новые агенты-вербовщики, по-старому спекулирующие на мужицких бедах. Новый корабль «Флорида» сменил «Полонию», погибшую в океанской пучине. Но на «Флориде» все как на «Полонии», как на десятках подобных суден, по существу непригодных даже для перевозки скота.

На «Флориде» отец Юстина, Тодор Лычук, поплыл в Буэнос-Айрес. И началось…

Докрасна раскаленное солнце давно убралось с синего неба. Над рисовым полем стоит тяжелый одуряющий запах гнили. По колено в болоте работает человек с изможденным лицом, которому, вероятно, в тягость даже его большая седеющая борода. Тут же, среди болота, он съест свой обед — несколько ложек тепленькой жижи из бобов. Старая консервная банка заменяет ему и чашку, и котелок.

Так работает Тодор Лычук в помещичьей эстансии, где-то между Онгативо и Буэнос-Айресом.

…Прикрываясь от палящего солнца рваной панамой, которой, вероятно, больше лет, чем ее немолодому хозяину, по каменистой пустыне, опираясь на палку, бредет седобородый человек. На нем старая гуцульская рубаха — она никак не вяжется с этой панамой, со всем безрадостным окружающим пейзажем.

Это Тодор Лычук после лихорадки, лишившей его работы, в дороге на Буэнос-Айрес.

…В мусорной свалке на городской околице копошится человек двадцать, одетых в какие-то обноски. Вчера, позавчера и много дней тому назад эти люди искали работу. Но в городе тысячи таких же безработных.

Среди тех, кто роется в мусорной свалке, седой человек в грязной тропической панаме и рваной гуцульской рубахе.

Старый Лычук в Буэнос-Айресе. Это 1927 год.

А дома, в Стецевой, сын Тодора Юстин решает: что делать? Куда ему ехать?

К отцу в Аргентину? Узнал гуцул Аргентину, уже и в песне поется:


Ой поедем в Аргентину,


Поедем мы в гости,


Ой оставим в Аргентине


Свои белы кости.




Отец в письмах, чужой рукой писанных и залитых его горючей слезой, заказал: не ехать в Аргентину!

Ехать к брату? Младший из Лычуков батрачил в Чехословакии, потом переехал во Францию, мытарился по всей стране и вот последнее письмо: он безработный.

А по Стецевой ползет новый слух — теперь, говорят, в Канаде рабочие нужны, даже называют где именно: в Торонто на заводы, в Садбери на рудники, в Ванкувер на железную дорогу… Стецевая знает Канаду, как соседний Русов, Снятын или Коломыю. Там в каждой провинции есть стецевчане.

Бывалые люди, исколесившие Канаду, рассуждают по-своему: слух слухом, а в Канаде всегда так — гуцул неделю работает, год безработный.

Юстин не очень доверяет Канаде. Мальчишкой читал он у Василия Семеновича Стефаника о том, как Иван Дидух уезжал в Канаду. У него сохранилась эта маленькая, давно напечатанная в Золочеве книжечка «Каменный крест», и крест, который стоит в Русове, Лычук тоже знает. От Василия Семеновича (Юстин с ним давно познакомился) слыхал он о жизни Дидуха за океаном: мучается человек на каменистом куске чужой земли и тяжко тоскует по своему Русову.

Ой Канада, Канада, не лежит к тебе сердце Юстина Лычука. Но что делать, если один путь: или в Канаду, в могилу. Ждать нечего. Два отцовских морга не могут прокормить двадцать душ.

…Снова потянулись люди в Канаду. Отправляется туда и Юстин, сын старого Тодора, который в грязной панаме и изодранной гуцульской рубахе бродит где-то по Буэнос-Айресу.


ЧЕЛОВЕК НА ПРИГОРКЕ



Укрывшись старой курткой и подложив под голову мешок, на пригорке в густой траве лежал человек. Где-то недалеко на дереве, покрытом росой, закуковала кукушка. При первом куковании нужно брякнуть деньгами, чтобы всегда водились они. Но у лежавшего под курткой не было даже цента. Он был голоден.

Говорят, сколько раз кукушка кого натощак окукует, столько ему лет жить. Человек прислушивался, стараясь не думать о боли, отвлечься от тяжелых мыслей, обступивших его.

В это раннее летнее утро он особенно остро чувствовал свое горькое одиночество. Он даже подумал, что, кроме кукушки, занятой тем, чтоб вещать ему жизнь, никого на много тысяч верст вокруг не интересует — существует он на белом свете или нет его.

Он лежал на спине почти не двигаясь. Очень мучила боль. Левая нога в гипсе.

Человек этот работал землекопом на постройке железнодорожной ветки. Ногу сломал три дня назад, на рассвете, когда рвали камень. Заложив динамит в шурфы и убегая от взрыва, он упал. Со сломанной ногой долго пролежал у железнодорожной насыпи, пока форман велел угольщику взять его на платформу и по пути завезти в больницу. Там его приняли, наложили гипс, поместили на койку. В больнице он пробыл только сутки. Вчера утром велели внести первый взнос в счет платы за лечение, а весь капитал землекопа составлял три доллара. Дальнейший разговор был весьма коротким, — собственно, и разговора не было: землекоп не знал языка. Выяснив, что он иммигрант, в Канаде никого не имеет, хозяин больницы велел ему убираться.

Санитар из канадцев плакал, когда выводил землекопа за больничную ограду. У себя в каморке он уже приютил одного такого изгнанника. Чем помочь этому? Санитар смог только раздобыть ему старые костыли. Перед глазами у землекопа все поплыло. Много часов, превозмогая боль, он полз в сторону станции, и ночь застала его под открытым небом. Нахлынули воспоминания, никак не удавалось забыться во сне. В одну ночь он вновь пережил все печали и горести своей канадской жизни.

Юношей, в Прикарпатье, откуда землекоп был родом, он немного учился в школе. География — его любимый предмет, но географию дальних стран не довелось учить. Пришлось оставить учение.

С канадской географией землекоп познакомился не по книге. По степям и лесам, по дорогам и тропинкам, из города в город, от фермы к ферме, с востока на запад и с юга на север шел он через всю страну. За четыре года измерил многие расстояния, обозначенные на карте Канады. Безработица обучала его географии.

В трудных странствиях узнал он природу Канады, ее дикие леса и озера — только они и питали безработного клюквой да рыбешкой. Если случалось где-нибудь получить работу, то ненадолго, на неделю, две. Лишь раз за все четыре года удалось подольше задержаться. Канадец-фермер взял его в батраки, он заменил хозяину работника и вола. Трудился по шестнадцать часов в день. А при расчете фермер дал гроши.

На рубке леса, куда батрак потом нанялся, ему повезло — компания раз в неделю выдавала по чекам плату. Лесоруб, оставляя себе какой-нибудь доллар, все остальное отсылал домой. Он жил впроголодь, совсем обносился, даже от курева отказался, лишь бы как-нибудь собрать денег на тот морг земли, мысль о котором не давала покоя. Оставшись без работы, голодая, лесоруб жалел, что так делал. Но, едва получив место землекопа, сравнительно легко выдержал бой с самим собой и снова начал отсылать каждый цент.

Теперь он проклинал себя за все это, проклинал и купленный морг земли — известие о нем еще недавно было его единственным утешением.

В эту ночь настойчивый внутренний голос твердил, что, вероятно, никогда в жизни ему уж не пахать и не засевать тот морг. Он холодел от ужаса при мысли, что может остаться без ноги. Боль в ноге становилась нестерпимой. Кругом было тихо. Начало светать. В небе показался солнечный диск, безразличный ко всему, что происходит на свете. Солнечное утро нового дня, который не спеша вставал над землей, застало человека думающим о том, не последний ли это день его короткой жизни.

Много лет ему зозуля накуковала, да, по всему видать, обманула.

Землекоп со сломанной ногой, который одиноко лежит в густой траве на пригорке под чужим канадским небом, — это Юстин Лычук из Стецевой.


ЮРИЙ ЛЫЧУК ДОБЫВАЕТ ЗОЛОТО



«Голлинджер консолидейтед голд майн» — канадская компания по добыче золота. Юрий Лычук один из многих рабочих этой компании. В копи его бросил голод еще в семнадцатом году, когда вокруг онтарийских рудников стояли только вековые леса. И в эти леса пришла тогда весть о Великой Октябрьской революции, вселившая в рабочие сердца светлые надежды.

Ежегодная чистая прибыль хозяев компании — несколько миллионов долларов. Ежедневная плата, которую золотоискатель Юрий Лычук получает за двенадцать часов работы в копях, — один доллар пятьдесят центов.

В былые годы агенты-вербовщики сказками о приисках многих поймали на золотую удочку. Мелькнет иногда у Лычука воспоминание об этом, и он только только усмехнется. Ему уже не снятся теперь ни клады, ни золотые россыпи. Как говорят искатели, сдохла та курица, что несла добытчику золотые яйца.

Если перевести на золото, компания платит ему за год работы — добытое им в две недели. Пятьдесят недель в году Лычук трудится на хозяев.

«Они утопают в роскоши, а ты нищий», — думает Юрий свою невеселую думу. Работа на приисках сгорбила его, состарила. Он невысокого роста, узкогрудый, с печальным лицом.

…Канада — край золота. Особенно богата золотом земля Онтарио. В Тимменсе, соседнем Поркюпайне, на площади в несколько десятков квадратных километров, богатейшие месторождения. Они едва уступают волшебным богатствам Трансвааля. Но хозяева онтарийского золота ни в чем не уступают владельцам Трансвааля, которые превращают в слитки кровь кафров.

Еще в лесах возле Мессея слыхал Лычук рассказы о Трансваале. Трансваальские золотые копи представлялись ему адом. Едва попав в копи «Голлинджер», он понял, что на свете не один ад.

В бараках золотоискателей вода в бочке замерзала, выстиранная рубашка превращалась в кусок льда. А в копях, где на глубине многих сотен метров Лычук с товарищами ищет желтую жилку в кварците, — нестерпимая жара. Но даже не эта жара самое страшное. В копях, там, где добывают и дробят руду, висит густая завеса тяжелой кварцевой пыли. Никакой вентиляции. И нечем дышать, и люди задыхаются, потому что за все двенадцать часов под землей они не глотнули даже капли свежего воздуха.

Всякие бывают в жизни случайности да совпадения. Только совсем не случайно то, что когда землекоп Юстин Лычук лежал с переломанной ногой посреди поля, другого Лычука, Юрия, полуживого, везли наверх в рудничной клети. Всего полчаса назад его откопали в штольне, где произошел обвал, похоронивший многих горняков.

Золотые копи и прииски Канады — горняцкое кладбище. Там не счесть могил. Сколько золотоискателей — столько увечий, обвалов, пожаров, динамитных взрывов, столько несчастных историй со смертельным концом. Иногда лишь чудо спасало горняка от беды, как оно спасло Юрия Лычука на сей раз.

Вряд ли сообщение о катастрофе на золотом руднике, попав в правление компании золотопромышленников, кого-нибудь взволновало. Очередная катастрофа, каких сотни. Кто им ведет счет! В «Голлинджер консолидейтед голд майн» и на Бэй-стрите учитывают только добычу золота. В тот год его будет взято восемьдесят четыре тонны. Сколько же горняцких слез и крови пролито, чтобы получить эти восемьдесят четыре тонны! Они могли б затопить не одни копи.

Такие мысли бродят в голове у Юрка Лычука. Он лежит на нарах в бараке, свернувшись в клубок. Левая рука перевязана грязными тряпицами. Землистое лицо в кровоподтеках кажется безжизненным. И только глаза рассказывают, что происходит в душе человека.

В биографии золотоискателя Лычука это не первый обвал. Катастрофы, аварии, взрывы — словно вехи его горняцкой жизни. Вспоминая о каких-нибудь событиях, он говорит: «Это было еще до перелома ноги». Или: «Тогда еще правая рука у меня не была сломана».

На второй день после аварии, придя в себя, Лычук думает: «Еще счастье, что искалечена левая рука. Ведь правая уже дважды сломана». Первый раз в Крейтон-Майне около Садбери. Там он стал горняком и на двенадцатый день работы был искалечен, полгода пролежал со сломанными рукой и ногой. Затем было столько катастроф, что сам Лычук потерял бы им счет, если бы каждая не оставила свою отметину на теле.

После вчерашнего обвала болит все тело, но целы кости, и Юрась рад хоть этому. На кашель, мучивший ночью, он внимания не обращает. Лычук еще сам не ведает, сколько кварцевой пыли отложилось в его легких и какой страшный враг подстерегает его. Называется этот враг — силикоз.


ВСТРЕЧА В ТОРОНТО



Зима в Торонто, на берегу озера Онтарио, обычно не очень суровая. Но в тот год здесь ударили морозы, были лютые метели. Еще страшнее снежных вьюг бушевала в Торонто безработица. Город казался мертвым, хоть было и многолюдно на его улицах. Не горели огни. Не дымили трубы. Из трех тысяч фабрик, заводов, мастерских едва работала седьмая часть.

Этот город не был исключением. Четвертый год по всему материку свирепствовал кризис, и в Америке не оставалось уголка, который он миновал бы. Тысячи людей в разных концах страны думали: может быть, на берегах Онтарио легче будет пережить черное время. Понадеявшись на работу и на мягкую зиму, сюда устремись людские потоки. Торонто встретило их буранами и безработицей.

В книгах прогрессивных экономистов кризис подробно описан, изображен в таблицах, схемах и диаграммах. Но куда страшнее картина кризиса в его живом, человеческом выражении.

Торонто засыпает снег, ветер вздымает с земли огромные снежные вихри, носит их по городу. У заводских ворот, у проходных толпы безработных. Такие же толпы у столовых для голодающих. Отсюда каждый день везут замерзших прямо на кладбище — там уже вырыты общие ямы.

На окраину города, к жалкой хибарке, где помещается столовая «Армии спасения», тянется длинная очередь. Рядом стоят торонтский слесарь и грузчик из бразильского порта, золотоискатель из Британской Колумбии и разорившийся француз — арендатор из канадских прерий, пенсильванский горняк и батрак-кубинец, итальянец и славянин-иммигрант, бежавший из дому от нужды и попавший в царство голода.

В очереди ждет своей порции и Юстин Лычук. В Торонто он пришел издалека. Юстин пятый год в Канаде, и это пятая зима без работы. Он уже все испытал: батрачество на ферме, труд лесоруба, землекопа, а больше всего жизнь канадского безработного. Лычук давно порешил — любой ценой собрать на билет и бежать домой. Но как это сделать?

В Торонто, куда Юстин попал в начале зимы, он был готов трудиться за любую плату. Лычук проработал с неделю в лесу возле Онтарио, а больше ни жилья, ни работы нигде не находил. Пока еще были силы, Юстин искал. Он разделил город на районы и обходил их, ничего не минуя, не упуская.

На станции хотел предложить свои услуги, чтобы выгружать уголь, прибывающий из Пенсильвании, но уже шестьсот безработных ждали этой работы. Две недели Юстин ходил к воротам скотобойни. Уже был вторым в очереди, но скотобойня закрылась.

В Торонто есть земляки. Да чем они могут помочь, если сами безработные. А тот, кто еще работает, уже делит свой кусок хлеба на много частей.

Зима да безработица в разгаре, бесполезно продолжать поиски.


I нiде заробити,


I нiде дiстати


Того хлiба насущного,


Щоб не пропадати, —




как сказал тогда земляк Микола Тарновский. Он тоже знавал, как ходит безработный по всей Америке с консервной банкой на поясе.

Теперь, потеряв ощущение времени и даже счет дням, Юстин неотлучно находился возле столовой «Армии спасения». Оборванный, в кожушке, который он привез из дому, заросший, опираясь на палку (нога, давно сломанная, болела от мороза), по многу часов в сутки Лычук выстаивал за своей порцией. Получит он тоненький ломтик хлеба и котелок кипятка, где плавает несколько бобов; тут же начнет есть, вытирая лицо, мокрое от снега, и сразу занимает очередь на следующий день.

Жилья Юстин не имел и чаще всего спасался у костра, — его на ночь разводила замерзшая, голодная очередь безработных. У костра лежали пришельцы из разных стран, звучали многие языки, незнакомые Юстину Лычуку. Это не мешало объясняться с окружающими. Слова заменялись жестами, язык пальцев был понятен всем.

Юстин обратил внимание на нового человека, появившегося в очереди. Ему можно было дать за пятьдесят. Небольшого роста, худой, он кутался в рваное одеяло, полосами свисавшее с плеч. Грустно, устало глядят его умные глаза, и по лицу видно, как изгоревался человек. Очутившись рядом с ним у костра, Юстин по привычке жестами заговорил с незнакомцем. Первый вопрос, как всегда при таких встречах на канадских дорогах: откуда?

Сосед у костра не отвечал. Его мучил сухой, раздражающий кашель. Передохнув, незнакомец окинул Лычука, одетого в кептарь, внимательным взглядом, еще осмотрел, и вдруг Юстин услыхал хрипловатый голос:

— Вже не видiти, що то е гуцул?

Это было сказано с большой горечью. У Юстина забилось сердце — в заокеанском далеке радостно встретить земляка. А тут выяснилось, что они не просто земляки, а еще и односельчане, даже однофамильцы.

Человек у костра оказался Юрием Лычуком. Он уже давно в Канаде и последние пятнадцать лет был золотоискателем. Смерть не раз глядела ему в глаза. Голодным безработным он снова обошел всю онтарийскую землю, на которую вместе с земляками впервые ступил еще в 1913 году.

Лежа у костра, бросавшего кровавую тень на хибарку с вывеской «Армия спасения», Юрий Лычук, кутаясь в одеяло, поведал соседу историю пятнадцати стецевчан, бывших в Канаду на пароходе «Полония».

Почти никого из них уже не было в живых — кто с голоду, кто от болезни, кого в шахте задавило, кого на рубке леса.

Так же случайно, как Юрий Лычук встретился с Юстином, повстречал он как-то в Гамильтоне двух человек из тех, с кем вместе ехал на «Полонии». Втроем нанялись они на металлургический завод Стилко. И там, на глазах стецевчан, машина, что из толстой проволоки тянет тонкую, в течение секунды превратила земляка в груду костей.

Был у Юрия близкий товарищ — Петро. На «Полонии» к одному кольцу привязывались. Вместе по Канаде бродили. Вместе мытарствовали. Его уж тоже нет в живых.

— От голода под поезд бросился, — печально вздохнул Юрий Лычук.

— Миколу Загорука знали? — спросил Юстин после некоторого молчания. — Тоже под поезд бросился, здесь, возле Торонто. А Печенюка знали? Хата его батька в Стецевой на нашей улице…

Юрий в ответ кивнул головой под одеялом.

— Тут ему шахта очи пожгла, — Юстин замолчал и, глядя на огонь, вдруг стал думать о своем отце. Юстин уже давно не имел от него никаких вестей из Аргентины. Жив ли он?

Еще долго в холодную зимнюю ночь при свете костра два Лычука вели свой разговор и подсчет стецевских могил на американской земле.

…К началу февраля бураны словно устали. Сразу распогодилось. И тотчас появились очереди у заводских ворот.

Вечером того дня, когда на расчистке снега двое Лычуков впервые заработали в Торонто семьдесят центов, они шли по Бэй-стриту через центр города на далекую окраину — там была их ночлежка. Казалось, что это бредут два призрака — тощие, сгорбившиеся, и только тень Юстина Лычука длиннее.

На одной из улиц, возле огромной освещенной огнями витрины ювелирного магазина, их остановил ослепительный блеск золотых вещей. Сторож в тамбуре подул на стекло входной двери и подозрительно посмотрел на этих двух прохожих в рваной старой одежде. Юрко встретился с подозрительным взглядом из-за стекла и, взяв Юстина за руку, чтоб идти дальше, сказал на языке, в котором с украинскими словами соседствовали слова других языков:

— Заки той голд здобуто, скiльки кровi у майнi…


НА КРЫШЕ ВАГОНА



Степью, по-весеннему пахнущей ковылем, идет поезд. Издали кажется, что над ним развевается какое-то огромное полотнище. Густые клубы дыма и пыли окутали состав. Поезд товарный, груженный углем. Все крыши вагонов усеяны людьми. Безработные в Торонто атаковали товарняк, взяли его приступом. Теперь они едут на Запад — в Манитобу, Саскачеван, Альберту.

В нетронутых лесах там много озер, где водится рыба, а диких ягод всем хватит. Как говорится в песне:


Ходжу я по Канадi,


Голодом вмлiваю,


А приклякну на колiна —


Ягiдки збираю.




Буфера или покатая вагонная крыша, конечно, не самое удобное место для железнодорожного пассажира. Да Юстин Лычук по канадским дорогам еще ни разу не ездил в вагоне, хоть вообще уже пришлось поездить много — и по тихоокеанской магистрали и по большой канадской. На этот раз Лычук совсем хорошо устроился. У него «лежачее» место, даже удалось привязаться веревкой к какой-то трубе.

Поезд движется не очень быстро. Вероятно, поэтому колеса все время сильно ударяют о рельсы. Чем больше Юстин прислушивается к тому, что выстукивают вагоны, тем яснее он слышит: ой… беда… ой… беда…

Только о бедах Лычуку совсем не хочется думать. Над ним бездонное небо, и кажется, что белое облачко, вдруг выплывшее, висит низко-низко, над самой головой. Кругом спокойная, необозримая степь. А она вызывает в памяти свое далекое Покутье. Он смотрит вдаль, и ему являются Стецевая, соседний Русов, Снятын. И ему даже кажется, что здесь, за морем, не та степь, не та земля, не то небо и даже яркие звезды, высыпавшие на нем, не такие, как дома.

Юстин очень скучает по дому, по родным полям, по своему селу (оно даже рисуется ему другим, словно там и нет кривых, грязных улочек), по отцовской хате.

Пока поезд идет, однообразно выстукивая колесами свое «ой… беда», в одной из хижин, что стоит вблизи железнодорожного полотна, сыновья прощаются с отцом. Он лежит на полу. У изголовья мерцает каганец — он то разгорается, то совсем затухает. Умирает Иван Дидух из Русова, прогоревавший всю жизнь.

Еще дома, много лет назад, Лычука познакомил с Дидухами сосед — писатель и хлебороб Стефаник. Всякий раз, бывая в Русове, Юстин видел каменный крест с выбитыми на нем именами Дидухов. Старик Иван, уезжая за море, прощаясь с жизнью, родным селом, поставил его на своем песчаном бугре.

Люди знают, как Дидух не хотел ехать «в ту Гамерику». Пришлось уступить жене. Они поехали ради детей. Предчувствия не обманули Дидуха. Жена умерла в пути. Много лет он с сыновьями расчищал от камней клочок земли. За него было заплачено остатком здоровья отца и заработком сыновей за все годы их работы землекопами на постройке железной дороги.

Недолго продолжалось дидуховское фермерство. Весенним утром, когда шибко побежали вешние воды и звонко защебетали птицы (все приметы на урожай), к Дидухам явился шериф. Ферму забрали за долги. Деду Ивану осталась одна эта хижина, где он теперь умирал.

Старик был в полном сознании. Прощаясь с сыновьями, он желал им обратной дороги в Русов.

— Не приведи господь на чужбине умереть, — голос его дрожал. В свои последние минуты он молился, беспокоился о том, вспомнит ли кто-нибудь его в родном, далеком Покутье, придут ли помолиться к его кресту на песчаном бугре, который и теперь стоял перед его полузакрытыми глазами.

— Батьку! — закричал плачущий голос.

Никакого ответа.

— Батьку! — никакого ответа.

На стене землянки тикали старые ходики, а откуда-то издалека доносился гудок поезда, который шел по канадской степи, однообразно выстукивая колесами: ой… беда… ой… беда.

И другой поезд, в другой, очень дальней стороне, в это время выбивал на рельсах то же самое. У вагонного окна печальным взглядом провожал заходящее солнце человек лет шестидесяти в потертом, но аккуратном сюртуке. Василий Семенович Стефаник ехал из Коломыи, где смотрел спектакль — свои новеллы, инсценированные и поставленные в театре. Он возвращался в окружении своих героев, и чаще всего перед ним появлялась согбенная, почти придавленная к земле фигура Ивана Дидуха,знакомое до последней морщинки лицо его. Всю дорогу он думал о Дидухе, о многих русовских Дидухах и о стецевских Лычуках, которых там полсела.

Два поезда — тот, что оставил в стороне затерявшееся в канадской степи местечко Снятын, и тот, что шел по украинскому Покутью в украинский Снятын, выстукивали на рельсах свое: ой… беда…


ЕСЛИ БЫ ЗЕМЛЯ МОГЛА ГОВОРИТЬ



— «Кто это сделал? Кто? И за что? — хриплым, надтреснутым голосом спрашивал седой человек в рваном комбинезоне и облезшей меховой куртке. В руках у него была книга. Он читал при свете печурки, возле нее расселось несколько человек. — Ты убил его… Ты. Ты боялся, что не получишь землю и убил его», — продолжал человек в рваном комбинезоне. Его глаза лихорадочно блестели. Он читал трудно, запинаясь, часто кашлял, но его слушали молча, напряженно.

Уже несколько вечеров здесь, у печурки, слушали и волновались, принимая близко к сердцу историю о том, как на берегах далекого Серета брат убил брата, чтоб получить весь отцовский надел.

Печурка стоит посреди длинного, узкого, точно деревянный ящик, барака, с крошечными оконцами и односкатной дырявой крышей, кое-как крытой толем.

В бараке темно, уныло, здесь густая завеса пара. Сквозь нее едва различишь нары. Между ними на веревках просушивается одежда, обувь. В одном углу, точно в украинской хате, висит на стене украшенный вышитым рушником портрет Тараса Шевченко.

Тут живут золотоискатели — земляки галичане, буковинцы, несколько чехов, поляков, четыре серба и один хорват. Кое-как угадывая значение неизвестных слов, объясняясь на ломаном языке, в котором представлены слова многих языков, они все же понимают друг друга.

В одной артели с ними два негра. Те из славянских языков знают только слово «добрыдень». Лежа рядом на верхних нарах, освещенных фитилем, плавающим в жиру, негры с сочувствием присматриваются к тому, что происходит у печурки. По выражению лиц товарищей они понимают, что те узнали какую-то совсем не веселую историю. В глазах негров доброе участие.

Это происходит на приисках, в провинции Британская Колумбия, на северо-западе Канады, у самого Тихого океана.

Холодными октябрьскими вечерами тридцать четвертого года золотоискатели с волнением читают украинскую повесть «Земля».

За окошком, в которое обычно видны черные пни огромных деревьев, грязная холодная осень. Моросит дождь. В бараке тихо. Только трещат дрова в печурке да слышен глухой натруженный голос читающего:

— «Михайло Федорчук лежит застреленный в лесу… Из-за земли поднял Савва руку на брата, только из-за земли…»

На лицах слушающих — ужас (такого греха и земля не снесет!) и сочувствие большому людскому горю.

На житейском поле эти люди сами испытали много горя. По пятнадцать и двадцать лет они добывают золото, знали не одну золотую горячку, расстались со всеми надеждами и, словно детскую болезнь, давно оставили позади мечту о деньгах. Вместо мешков с золотым песком на грязных барачных стенах висят их торбы с нехитрым горняцким скарбом.

Книга растревожила думы старателей. Ведь у них ни своего угла, ни кола ни двора. А добыча золота быстро наложила на людей тяжелую печать неумолимой ранней старости.

Юрко Лычук, ему еще нет сорока, весь поседел, сгорбился, пожелтел. Его теперь познабливает, он часто кашляет.

Отдышавшись, хриплым голосом Лычук продолжает повествование о том, что произошло с сыновьями старого Ивоники Федорчука в буковинском селе, на берегах Серета.

— «Мы тяжко работали, — читал Юрий, — пока добыли эту землю. Если бы эта земля умела говорить…»

Если б эта земля умела говорить, она бы многое рассказала.

Кто может догадаться, что в то время, когда у себя в бараке золотоискатели так переживают судьбу семьи Федорчуков, рядом, в канадской степи, по соседству с Колумбией, сама жизнь пишет последнюю главу этой буковинской трагедии.

…Под старым осенним вязом мучительно умирал человек. Он лежал, почерневший, страшный, укрытый тряпьем. До крови запеклись губы. Глубоко запали глаза. Человек метался в бреду, то тяжело хрипел, всхлипывая, то вдруг начинал с плачем звать:

— Михайлику, Михайлику мiй, — тяжко стонал он. Иногда он приходил в себя, видел склонившееся над ним лицо, но не узнавал его. Порою на секунду, сквозь бред, ему даже казалось, будто это лицо старшего брата. Он открывал глаза, тотчас закрывал их, и из-под мертвенно серых век вытекала большая слеза. Тот, на чьих руках он умирал, тряпицей вытирал ее вместе с каплями холодного пота.

— Михайлику, брате, — в забытьи кричал умирающий, а рядом с ним был сын Иван. Несколько дней назад отец, с которым он вместе работал на ферме, простудился, тяжело заболел.

Рыжий Томас — их хозяин — пришел в конюшню, зажег «летучую мышь» и, убедившись, что старик, лежавший в углу на сене, плох, раскричался. Лицо его от злости побагровело. С батраками он был жесток и не считал их людьми.

Вчера, то словами, то знаками, тыча толстым волосатым пальцем в землю, он спросил Ивана, сколько тот сможет уплатить за могилу для отца. Может быть, он думает даром получить клочок земли?

Рыжий дьявол хотел вернуть несколько долларов, уплаченных отцу и сыну за три месяца работы. Он пришел в ярость, когда Иван показал на пальцах: деньги отосланы домой. Тогда Томас велел им убираться вон. Иван долго и слезно просил, пока он разрешил остаться до следующего дня.

Утром Иван взвалил отца на плечи и по осенней грязи нес его. Он скоро выбился из сил. Было бесполезно идти дальше. Чтоб найти убежище, предстояло сделать еще много миль.

«Если б бог послал какую-нибудь заброшенную хату», — с тоской думал Иван.

Он положил отца на опушке и собрался идти искать помощь, но, встретившись со взглядом отцовских глаз, показавшихся ему стеклянными, понял — уходить нельзя. Нужно оставаться возле отца.

Глаза старика, полуприкрытые веками, на какую-то минуту засветились страданием. Он пришел в себя, очнулся и, собрав остатки сил, пытался мысленно, последний раз побывать дома, увидеть близких. Пытался и не мог. Едва появившись перед глазами, и лица и хаты — все куда-то проваливалось. Единственное, что он увидел, — молодую рощицу, тот лесок, где упал Михайло. В его ушах зазвучал выстрел, похожий на сухой треск.

Только это страшное видение, которого человек всю жизнь боялся, вызвала память из своих глубин в его последнюю минуту. У него задрожало лицо.

Старик лежал, разметав руки, ловил воздух и посиневшими губами еще пытался что-то сказать. Иван, державший его голову на руках, только расслышал: «Я не…» Он почувствовал, как тело отца сразу отяжелело.

Позади чернел осенний лес. Стояли голые деревья. Шурша, опадала последняя листва. На ветви вяза, под которым вырос прикрытый листьями могильный холм, тихо села стая птиц.

Кто же похоронен в безвестной могиле под старым вязом?

…Это случилось почти шестьдесят лет назад. Проснувшись рано на рассвете, буковинское село Дымка узнало, что в рощице за хатами застрелен сын старого Жижияна — Михайло. Дымке не долго пришлось теряться в догадках, чьих это рук дело. Старик Жижиян по куску собрал несколько моргов (он и в наймы к пану ходил, и на постройке чугунки работал). Только его земли не хватало на двух сыновей. Много вражды было взращено на жалких грунтах старого Ивоники.

Заподозренный в убийстве, второй сын Жижияна, Савва, благодаря клятве, которую дали суду отец и мать, был выпущен из тюрьмы. Но село знало — брат убил брата. Из-за надела, из опасения, что отец отдаст Михайле всю землю.

Первый, кто сердцем почувствовал, кого страшная мысль ударила в самую душу, был старик Жижиян.

Из жалости к отцу потрясенная Дымка делала вил, что ничего не знает. Соседи ничем не выдавали своих догадок, но сторонились Саввы.

Все происходило молча. Молча старик отделил сына, женившегося на цыганке Рахире, молча дал ему полхаты, но с разделом поля не торопился.

Наконец Савва стал хозяином. Того, на что надеялся, он не получил — земли не хватало. Да если б теперь отец и дал ему все хозяйство, оно не обрадовало б: и земля, и хата — все в Дымке было ему не мило. Полем, улицей, по своему двору ходил он будто с петлей на шее. Все давило. Жгло чувство раскаяния. В каждом взгляде, обращенном к нему, он читал: братоубийца. Одно утешение — у Саввы родился сын. Только это и привязывало его к дому, из которого он давно задумал бежать за море. Савва мечтал быстро разбогатеть, стать хозяином, фермером, может быть даже добытчиком золота.

Пока сын вырастал, Савва втайне собирал деньги на дорогу. Однажды утром он вышел за околицу Дымки, чтобы больше сюда не возвращаться.

Уже из Канады он прислал короткую весточку: «Жив!» И надолго замолк, оборвав все связи с родной стороной. Он хотел затеряться за океаном, чтобы заново родиться на этой пусть чужой, но зато далекой земле.

В Канаде кобзарь пел:


Ой тут нашi руськi люди фарм не мають —


Лишень ходять по Канадi й роботи шукають,


Тут, в Канадi, добре бути, —


Хороше в нiй жити,


Прийде весна, бери торбу,


Йди хлiба просити.




Весна! Еще не подсохли дороги, и, хоть Савва Жижиян отправляется в дальний путь из Альберты, у него за плечами в пустой торбе только старые, стоптанные башмаки.

Словно на огне, быстро сгорели все его надежды на Канаду — и насчет фермы, и насчет богатства. Здесь новые места, да старые беды. Убив все силы, чтобы стать фермером, Жижиян в два неурожайных года разорился дотла. Голодной смерти он не боялся, так как предпочитал лучше умереть здесь, чем возвращаться назад, в Дымку.

В этих странствиях не раз перед Саввой вдали появлялась полоска реки, сверкнувшая на солнце, зеленое село, разбросанное в долине, холмистые поля, а за полями и за селом, где-то там вдалеке, шапка высоких гор.

Мираж? Нет, это не мираж. Это виделись ему родные горы. Там, за далекой далью, — родина. Чего же не сделает с человеком гнетущее чувство безнадежной разлуки с ней!

Жижиян жаждал встреч с земляками и боялся их. Первый же встреченный им в Канаде буковинец, поведав много невеселых новостей, вспомнил о том, как в одном селе за пражину земли брат убил брата. Савву ошеломило. Чем дальше, тем больше Жижиян убеждался, что тайна, от которой он бежал из Дымки, вышла за океан, будто занес ее сюда ветер с Карпат.

Свою историю, хоть и по-разному рассказанную, он сам слышал от нескольких человек. К счастью, люди не знали, кто он. Теперь Савва жил в страхе, побаивался даже своей фамилии. На расспросы тех, с кем сводила дорога, поиски работы, Жижиян отвечал уклончиво: «Земляк буковинский». Более любопытным называл своей родиной соседнюю с Дымкой Старую Жадову. Узнав от одного человека, что из Старой Жадовы ушло Америку много народу, избрал себе родиной Заставну. А вообще разговоров на эти темы избегал и, как мог, сторонился земляков.

К буковинцам за океан пришел не только слух о трагедии в Дымке (сама по себе эта история, хоть как она ни потрясала, была б забыта — в страшной борьбе за пражину земли случалось много кровавых историй) — пришла книга, врезавшаяся в память людей.

Если не считать псалтыря, Савва не имел дела с книгами. Ни в жизни, ни в мыслях Жижияна они не занимали сколько-нибудь заметного места. Но в Канаде на его пути встала книга. Ему казалось, что она преследует его по пятам. Жижиян знал о ней только понаслышке, никогда не видел ее, боялся подробно расспросить. Из книги люди узнавали его тайну. Жижияну казалось, что человека несчастней его нет на свете.

Не от голода (он был уже стар и довольствовался сухим куском хлеба) — от душевной муки, от тоски, одиночества погибал Жижиян в Канаде. Савва не находил себе места. Уже не раз он решал покончить с собой. И он бы это сделал, если бы не письмо, после многих лет молчания отправленное в Дымку. Он звал сына, надеялся его увидеть.

Ивану Жижияну под сорок. У него семья. Как человек не хочет умирать, так Иван Саввич не хотел ехать за море.

Всю жизнь Иван стыдился отца. Он даже не представлял себе, как они смогут посмотреть друг другу в глаза. Пришло письмо — отчаянный крик души.

— Ведь это отец, — сурово сказала Рахира, давно покинутая Саввой Жижияном.

Иван сам понимал — нужно ехать. Кроме того, хозяйство Жижияна от долгов и неурожаев валилось, точно старая хата.

Хоть не верилось, и уже были сотни печальных примеров, а все-таки думалось — авось удастся привезти из Канады немного денег.

По дороге в Канаду Иван многое передумал об отце. Противоречивые чувства теснились в его груди. Но сколько он ни размышлял, одна мысль не шла из головы: разве отец преступник?

Сердце Ивана восставало против того, что человеку в Дымке мучительно тяжело жить.

В Канаде после долгих розысков Иван увидел дряхлого, беззубого, больного старика. Потрясенные, они глядели друг на друга, словно не решаясь сразу протянуть руки.

— Сыну… Иванку… — тихо шептал старик Жижиян.

Иван бросился к нему. В глазах старика стояли слезы. Он с трудом подбирал украинские слова, стараясь припомнить забытые за четверть века, примешивал к ним английские, и хоть Иван долго не понимал, что именно отец говорит, он все больше понимал, что происходит у старика на душе.

Ехать домой Савва наотрез отказался, да и согласись он — откуда б им взять денег на проезд? А тут, словно шторм в океане, поднялся кризис. Он свирепствовал не один год. К счастью, отец, которому приезд Ивана придал сил, встал на ноги. Сначала в колоннах голодного похода безработных, потом вдвоем они исколесили всю страну.

И вот… смерть под вязом.

Схоронив отца, Иван ушел с фермы. Немало пришлось ему мыкаться по другим фермам, пока он собрал денег на дорогу домой. Все богатство, которое он вез из Канады, было на нем. В торбе, той самой, с которой он приехал восемь лет назад из Дымки, лежал нехитро намалеванный иконописцем Георгий Победоносец.


Догорают дрова в печурке, у которой сидят золотоискатели.

— «Если б земля умела говорить», — глуховатым голосом продолжает читать книгу «Земля» Юрий Лычук. А тем временем рядом сама жизнь дописывает книгу. Но это пока не эпилог, а только новая тяжелая глава.

Эпилог «Земли» еще будет написан жизнью.


В РОДНОЙ СТОРОНЕ



И вот быстротекущая река времени унесла еще два десятка лет. Годы тридцатые, сороковые…

Двадцать лет — большой кусок жизни человека. У Юрия Лычука он был самым тяжелым. Кварцевая пыль разъела ему легкие. В тридцать девятом году пришлось оставить прииски.

Уже давно нет золотоискателя Юрия Лычука. Есть больной силикозом — горняцкой чахоткой — безработный, который в онтарийском Сент-Катеринсе живет поддержкой друзей и вестями с далекой родины.

У больного Лычука немало времени для размышлений. И есть над чем задуматься. Теперь он не боится остаться наедине со своими мыслями.

Много лет назад, переживая первое крушение своих надежд, Лычук думал: «Разве это жизнь?» В самом деле: чем была для него жизнь, из чего состояла? Из непосильного труда и безработицы, голодухи да страданий, как будто бы человек только и создан для мук. «Так стоит ли вообще жить, если жить так трудно?» — задавал тогда себе вопрос молодой Лычук.

Он уже давно на него ответил. Лычук тридцатых — сороковых годов — это другой, не прежний Лычук. Еще на рудниках Тимменса, славившихся у рабочей Канады сплоченностью горняков, ему на многое открылись глаза. Старые пролетарии научили его понимать всю несправедливость положения рабочего человека в заокеанском мире. Юрий тянулся к передовым рабочим, не раз был в рядах забастовщиков-горняков, не раз его бросали в тюрьму.

За эти годы немало передумано и о родной земле, где после трудных лет началась новая жизнь.

Не все Лычук знал, не все понимал, да и не легко издалека и сразу охватить огромные события, свершившиеся на просторах большой советской земли.

Земляк, с которым работал на заводе в Сент-Катеринсе, как-то сказал Лычуку:

— Из Львова письмо пришло.

— Слыхал! Советы мужикам землю дали. — Лычук уже знал о письме, полученном на другом конце страны.

Разговор этот был в начале зимы сорокового года, вскоре после того, как Западная Украина стала советской.

Сколько с тех пор произошло событий в мире — и по ту, и по эту сторону океана!

Больной силикозом Лычук в военные годы трудился не только потому, что была работа. Он думал о советских солдатах, не жалеющих своей крови, чтобы уничтожить фашистского зверя.

Пришел как-то знакомый и сказал:

— В Стецевой новость.

Лычук приподнялся на койке и быстро спросил:

— Что-что?

— Гимназию открыли.

Стецевская гимназия! Это даже не укладывалось в голове. Что, Стецевая — Львов или Коломыя?

Потом Лычуку дали другое письмо. Из Русова писали, что и там гимназия — семь классов. Старшие ходят в Стецевую — в десятилетку.

— Где же она стоит, стецевская гимназия на целых десять классов? — соображал Лычук.

Другой знакомый, тоже из покутцев, придя проведать, спросил:

— Вы, Юрась, часом не слыхали… Есть привет от Ильяша… Его сын в колледже во Львове… На доктора учится.

— Кто написал?

— Сам Ильяш.

— Ильяш пишет? — насторожился Юрась. Ему нужна была только правда. Стецевчанина Ильяша Томавского он знал. В бытность Ильяша в Канаде вместе работу искали.

— Но Ильяш писать не умеет…

— Э, Юрась, Юрась… Видать, теперь в Стецевой все грамотные. Говорят, молодые хлеборобы с поля в гимназию ходят, в вечернюю.

От Украины до Америки очень далеко. Правдивым вестям в заокеанской стороне выставлено много преград. Но как ни труден путь, а вести приходят. Не из одних писем черпал их Юрко Лычук.

Есть газеты, которым он верит не только потому, что они выходят на украинском языке. Торонтское «Украiнське життя» и виннипегское «Украiнське слово» Лычук читает от первой строчки до последней. Там можно иногда вычитать и про родное Покутье, случалось ему даже на газетных страницах встречать своих однофамильцев. «Не из знакомых ли?» — мелькала мысль у Лычука. Если б узнать про Стецевую подробно.

Однажды, запыхавшись от радости, с номером «Украiнського слова» в руках, прибегает к нему земляк. Он пытается что-то рассказать, но от волнения даже не может начать и, подавая газету, только повторяет:

— Лычук… Стецевая…

Лычук тяжело кашляет, его тощее тело дрожит под одеялом. Желтой, почти высохшей рукой он пытается справиться с газетой, развернуть ее. Глаза забегали по полосе, наконец он находит то, что давно искал. Статья о Стецевой. Подпись Ю. Лычук. Юрась так волнуется, что какой-то миг ему кажется, будто остановилось сердце. Оказывается, в Стецевой председателем колхоза Лычук. Из каких же он Лычуков? Кашель утихает, и Юрий перечитывает статью.

Лычук рассказывает, как в Стецевой родился и живет колхоз. В сорок пятом году в колхозе было 25 дворов, а на хозяйстве — телега, пара лошадей да корова. Не больно много даже для начала. Но скоро вся Стецевая убедилась, что хозяйничать нужно сообща, и в пять лет сделала свой колхоз миллионером.

Старый Юрась медленно читает, сколько стецевчане понастроили домов, ферм, птичников, зернохранилищ, складов, как сооружают электростанцию. Он пытается вообразить, как выглядит усадьба стецевской артели — члены ее, очевидно, неплохо живут, если председатель жалуется, что колхозники не торопятся забрать со складов свой хлеб. Его столько, что амбаров не хватает.

Стецевский председатель рассказывает и о многом другом. Радость, огромная радость охватывает Лычука, наполняет сердце. Он еще и еще раз читает вести из дому.

В Стецевой уже нет неграмотных, все учатся. Есть вечерняя школа для взрослых, всякие курсы, даже агрономические. В сельской библиотеке несколько сот читателей и несколько тысяч книг. Стецевчане выписывают тысячу экземпляров газет, журналов, имеют свой клуб.

Не так просто все это сразу представить себе. Стецевая, с которой Юрий расставался, не знала ни грамоты, ни книг.

Еще много десятилетий после его отъезда все оставалось по-прежнему. И в какие-нибудь пять-шесть лет все так неузнаваемо изменилось.

Лычук чувствует радость от этих перемен, хочет еще больше о них знать, все понять. В своем далеке, на железной койке, в жалкой клетушке Юрий живет мечтами о родине — это помогает ему сражаться со смертельной болезнью. Он тяжело дышит — болит грудь, донимает беспрерывный кашель, но даже самому себе он теперь не кажется таким слабым и больным.

Пишут из Стецевой о колхозной пшенице да свекле. Канадский стецевчанин удивлен. Отколь стоит Стецевая, там свеклы не знали. А пшеницу хоть и знали, да боялись как черт ладана. Не давалась она гуцулу — не родила. Одной кукурузе верили.

Теперь, видать, все изменилось. И пшеница, и свекла дают большие урожаи. Сосед Лычука сам на свои раздумья отвечает. Какие он вести получил из Русова?! От скольких людей слыхал, что и в Русове колхоз урожаями богат! Он называется именем Стефаника. И есть в Русове своя школа, поликлиника, клуб, две библиотеки, даже музей в том доме, где жил Стефаник.

— Посмотреть бы на это, — немного погодя говорит он Лычуку, который отложил газету.

— Да, посмотреть бы, пожить бы… — Юрий Лычук думает: «Неужели не суждено мне еще побывать на Украине, в Киеве, в Покутье, повидать свою Стецевую, увидеть поле без меж?»

Всякий раз, когда из Канады в Советский Союз, на Украину уезжают делегаты, Лычук с нетерпением ждет их возвращения.

— Еще не приехали? — переспрашивает он каждого, кто его посещает. О Советском Союзе, об Украине и, конечно, о родных местах он хочет знать абсолютно все. Было бы здоровье да силы, Лычук не пропустил бы ни одного их отчета, ходил бы узнавать все подробности. А он вынужден довольствоваться пересказами друзей — спасибо им и за это.

За все последние годы Юрий еще никогда не чувствовал себя так хорошо, как в тот день, когда ему сказали:

— Есть привет из Стецевой, из Русова. Человек там был.

Потом он получал еще не один привет из родных окутских мест.

От людей, побывавших на Покутье, старик многое узнал о Стецевой. Живут люди хорошо, зажиточно. Землю пашут тракторами, о серпах, косах давно забыли, жнут и молотят машинами. А скот поят из автопоилок, даже коров доят электричеством.

Про соседний Русов тоже рассказывали, что там пошла совсем новая жизнь: в поле и на колхозном подворье — все машины и машины. О том времени, когда дед Иван Дидух сам себя в соху запрягал, остался на память только каменный крест — сиротливо стоит он среди раздолья пшеничных полей.

Несколько лет назад письмо о сыне Ильяша, который во Львове учится на врача, обрадовало и поразило Юрия. Потом пришла и ему весточка от родичей — в Стецевой у Лычука племянники. Родились они через много лет после его отъезда за море. Один племянник, оказывается, кончает курсы трактористов, другой учится в Черновцах. Будет специалистом на железной дороге.

Со слов очевидцев Лычуку передали, что теперь на каникулы в Стецевую съезжается шестьдесят — семьдесят студентов, а в Русов — человек тридцать.

В своей каморке Юрию негде повернуться — там едва уместилась койка, столик да пара табуреток. Голо на стенах. Только над изголовьем у больного висит карта Украины. Согнутым узловатым пальцем, в который на веки въелась пыль копей, старый Лычук часто совершает «поездки» в Коломыю, Станислав, Черновцы, Львов и дальше в Полтаву, Харьков, Киев и еще в несколько городов, где есть студенты из Стецевой.

Лычук размышляет: гуцульский сын в колледже, в столице! На его памяти в Покутье такого не слыхали, даже придумать было трудно.

Бывает, иным вечером в лычуковскую комнату зайдут соседи, земляки, чтоб добрым словом или вестью развлечь товарища. Бывает, и песню вполголоса затянут — старую, гуцульскую или ту, что здесь, за океаном, родилась и течет медленно, как горькая слеза по морщинистому лицу старого золотоискателя.


Ой хожу я по Канадi


Та й милi рахую…




Если не мучит одышка, Юрась своим глухим, надтреснутым баском тоже подхватит:


Де мене нiч захопить,


Там i ночую.




Тихо, грустно звучит эта песня в Лычуковой хате. Лычук поет и думает: «Какие же это, интересно, дома новые песни да коломыйки?» Рассказывали люди, в Стецевой свой хор — человек сто. С чьих-то слов Лычук даже записал себе в тетрадку:


Ой на пол!i стецiвському —


Вже тепер не панськiм,


Та ми сiем i сбираем


Трактором радянським,




И в газете был куплет стецевской песни:


Рано-вранцi на свiтанку


Вирушали iз села.


На буряк цукровий в поле


Ланку Мойсик повела.




«Кто же эта Мойсик, чем знаменита, если даже вошла в песню, так далеко залетевшую?» — интересовался Лычук. Он узнал, что Мария Мойсик рядовая колхозница, звеньевая. Из книг да по опыту других колхозников она научилась выращивать свеклу, собирает по шестьсот и больше центнеров с гектара. Это ее славит стецевский колхозный хор, выступавший в Снятыне, Коломые, Станиславе и даже в Киеве.

Теперь Юрась уже не удивляется этому. Недавно он узнал еще более потрясающую новость. Оказывается, Лычук — председатель стецевского колхоза — тот самый Юстин, с которым он познакомился в Торонто, когда вместе лежали у костра, возле харчевни «Армия спасения».

Если бы у Юрася были такие крылья, как у этой новой стецевской песни, он бы полетел. Он бы поспорил с судьбой, вытолкнувшей его на чужбину.


ЛЮДИ И СУДЬБЫ



Проклятый силикоз почти приковал Лычука к постели. Только иногда ему удается подняться на ноги, выйти из дому. Вот так, отправившись недавно в больницу, попал он вечером в местный украинский рабочий дом. Там собрались земляки послушать рассказ о далекой родине.

Многие были в вышитых сорочках, какие носят дома. И на Лычуке сорочка, похожая на ту, что сестра вышила на память.

Вместе с отцами сидели в зале люди среднего, младшего поколений, знавшие родной язык, родные песни, но никогда не видевшие земли своих предков. Они родились уже в Канаде.

С кафедры, стоявшей посреди небольшой эстрады, говорил очень подвижный, высокий, худощавый, лет сорока человек в очках, с лицом умным, энергичным. Канадский журналист, родом из Буковины, делился впечатлениями о своей поездке по Советской Украине.

Он описывал Украину — Донбасс, Харьков, Запорожье — царство угля, металла, сказочный Киев — идешь по городу и даже не веришь, что совсем недавно после фашистских оккупантов тут были руины; рассказывал, как плывут по Днепру пароходы, как величаво стоит днепровская плотина, о которую с шумом разбиваются воды, укрывшие древние пороги. Он говорил о старых украинских степях, где все ново — едешь по ним много дней подряд, так и не встретив колхозника с серпом или косой, а только на тракторе, комбайне, автомашине. Он рассказывал и о родных буковинских селах, которые и выглядят по-новому и совсем по-другому живут.

В зале стояла такая тишина, что даже негромкий ровный голос выступавшего звучал, как металлический.

— В Черновцах, — сказал журналист, — смотрели мы спектакль «Земля» из старой жизни буковинского села. Артисты так играли, что забывалось, где находишься. На сцене была знакомая картина мужичьей недоли. Вот в хате на столе тело убитого Михайла Федорчука. Стоят свечи. Рыдает отец — Ивоника. Младший брат убил старшего из-за пражины отцовской земли. Ой, как все это страшно было…

По телу Юрася Лычука будто мороз пробежал. Он вздрогнул, сразу вспомнив знакомую историю и книгу, которую когда-то в бараке читали золотоискатели. А буковинец продолжал рассказывать:

— После спектакля «Земля» побывал я в Дымке. Есть такое село недалеко от Черновиц. Может, кто-нибудь знает?

В зале молчали, тогда он стал описывать Дымку. Лежит она в зеленой долине, густой лес подошел к самым хатам. А прямо из-за села поднимаются заснеженные горы и блестят на солнце, будто их серебром укрыли.

Не один старый Юрась в этот момент прошептал дорогое и близкое слово: Карпаты!

— Буковинец, видевший свое село году в сороковом или даже сорок пятом, не узнает его. Посреди Дымки, там, где был шинок, стоит клуб с библиотекой. А рядом большая двухэтажная школа. Проходишь еще одну-две улицы, и перед тобой медицинский пункт, потом ясли для ребятишек, родильный дом для колхозниц. Это все новая Дымка. А старая?

Кто же сосчитает, сколько горя пережила в прошлом Дымка? — как бы обращаясь к залу, спросил журналист, и ответом ему были только всхлипывания женщин в совсем притихшем зале. Передохнув секунду-другую, он задумчиво сказал: — И все из-за земли, из-за той пражины. А что, кроме горя, приносила она людям в той же Дымке?

Слушал его Лычук и думал про себя: «Эй, чоловиче, хорошо рассказал ты про Дымку, а теперь расскажи нам про Гуцульщину, про Покутье». Но тут буковиненц, подойдя к самому краю эстрады, помолчал, обвел внимательным взглядом весь зал и спросил:

— Краяне мои дорогие, земляки! А знаете вы, кто одним из первых в той Дымке пошел в колхоз?

Зал замер, ожидая, что сейчас ему откроется нечто очень важное.

— Иван Жижиян, — медленно произнес журналист, отвечая на вопрошающие взгляды сотен устремленных к трибуне глаз. — Жижиян, или Федорчук, — повторил он, словно в названных именах был заключен ответ на все вопросы. Но имя Жижияна мало что сказало залу, и, как бы почувствовав это, буковинец добавил:

— Он у нас в Канаде несколько лет жил, к отцу приезжал, тут в Канаде его батько и умер. То был Савва Жижиян, что брата за землю убил. Сам он из Дымки, и это в Дымке, еще в девяносто четвертом году, в лесочке, недалеко от хаты, раздался выстрел, и Михайло упал на желтые опавшие листья. О Дымке написана книга Кобылянской «Земля». Сколько над ней слез пролито! И пьеса «Земля», которую мы видели в Черновцах, тоже об этом. А Иван Жижиян — сын Саввы и Рахиры. Познакомился я с ним в Дымке, разговорились. Стали мы Канаду вспоминать. Он мне говорит: «Вот и теперь, спустя годы, как услышу «Канада», «Америка», — перед глазами мертвый отец на опушке леса и могильный холм под вязом…» Из Канады от голода Иван Жижиян домой ушел. Еще перед войной. А там Советы Буковину освободили — совсем другая жизнь открылась. И когда в Дымке начинали колхоз, пришел Иван и говорит: «Мне только сюда и дорога». Старая его мать — вы знаете ее, это Рахира, — немного поплакала: «Как же это грунты будут без меж, а земля общая?» Да сама Ивана и благословила: «Видит бог, по-другому жить нужно, не как мы жили».

Буковинец умолк, задумался, потом продолжал рассказывать:

— В один из тех дней в Черновицком театре на спектакле «Земля» видели очень старую, совсем согбеную женщину в кептаре и длинной черной юбке. На голове у нее был белоснежный платок. Лицо у старушки маленькое, как у ребенка, все в морщинах да складках. Только черные глаза, хоть и выцветшие от времени, но быстрые, живые, сохраняли остроту взгляда. Она с трудом передвигалась, опираясь на длинный-предлинный суковатый костыль. С виду ей можно было дать лет девяносто. Теперь представьте себе, что пережила Рахира, — а это была она, — когда перед ней снова воскресли самые трудные страницы ее жизни. Много лет молча хранила она страшную тайну Саввы. Ей казалось, что тайна умрет вместе с ней. Уже в советские годы, когда Дымка стала грамотной и прочитала книгу Ольги Кобылянской, Рахира сердцем почувствовала: теперь тайна Саввы ничем не грозит ни имени, ни чести ее детей, внуков.

Потом Рахире сказали о театре в Черновцах, где ее тайну видят все люди и не судят, а плачут над былой мужицкой долей. Она захотела увидеть это своими старыми глазами. Сидя в зале, ощущая сочувствие людей, старая Рахира вдруг многое поняла. Она все время крепилась, не плакала, но когда на сцене Ивоника зарыдал у гроба Михайлы, убитого из-за этого проклятого куска земли, — она не выдержала. Рядом с Рахирой сидел сын Иван и тихо успокаивал: «Мамо… Хиба ж ви виннi?.. Таке прокляте було життя».

А когда новый колхоз (имя он себе взял Кобылянской) получил от государства документ на вечное пользование землей, вышел этот Иван перед всем селом, что на поле собралось, снял шапку, поклонился людям, потом поцеловал землю и сказал:

«Вот она земля, из-за которой волком смотрел сосед на соседа и даже брат поднимал руку на брата. Была ты нам, земля, злой мачехой, а теперь стала родной матерью».

Буковинец рассказывал, как на дымковском поле люди — и старые и молодые, — слушая эти слова сына Саввы и Рахиры, плакали от радости. А Юрий Лычук, старавшийся ничего не упустить из рассказа, видел слезы, блестевшие на глазах многих земляков, сидевших рядом.

Лычук уже готов был задать много вопросов о судьбе Дымки и героев книги, которая теперь в его памяти все резче проступала, но буковинец не собирался расставаться ни с Дымкой, ни с Жижиянем. Он продолжал:

— Довелось мне побывать в нарядном, просторном доме колхозного бригадира Ивана Жижияна. Стоит этот зеленый дом на окраине Дымки, по соседству с веселой рощицей, на том месте, где некогда была жалкая халупа деда Жижияна. Горькая судьба этого старика мучит тебе душу, когда читаешь «Землю».

Хозяин дома, Иван Саввич, хоть и стар, но еще полон сил. В работе он не отстает от своих детей — Георгия, Саввы, Катерины, людей, очень уважаемых в Дымке. Отец был в колхозе птичником, звеньевым, а теперь огородником. Георгий тоже огородник. Побывал я и в доме этого старшего из внуков Саввы Жижияна. Молодой Жижиян со своей женой, Доминикой (она работает и учится, чтобы стать педагогом), занимает в центре села новопостроенный красивый дом. В том доме держал я на руках их сына — правнука Саввы Жижияна.

Друзья мои, краяне, как же это было радостно побывать в Дымке, в той самой, которую Кобылянская знала убогой, ободранной, нищей, и увидеть там кусок новой, настоящей жизни, увидеть внуков, правнуков Ивоники, ставших хозяевами не клочков да кусочков, а всей земли и целой жизни.

При этих словах будто плотину прорвало, и в зале смешались в радостном гуле взволнованные выкрики, слова привета родной земле и слезы щемящей тоски по ней. Будто сразу в одно мгновенье вылилось наружу все, что скопилось у людей на сердце, все, что было передумано за этот час, проведенный не здесь, в узком и длинном зале, а там, дома, на широких просторах украинской советской земли.


ЕЩЕ ОДНА ВСТРЕЧА ЛЫЧУКОВ



Тоска по родине щемила сердце Лычуку. Мысленно он часто уносился в свои края. Это скрашивало ему вечер жизни. Он видел себя то на пароходе, плывущем к родным берегам, то на шляху в свое село, то на площади в Киеве, который он знал только по фотографиям. Воображение рисовало ему встречу с земляком из родных краев, с большой советской земли.

И такая встреча произошла.

Жизненные дороги Юрия и Юстина Лычуков, скрестившись где-то на окраине Торонто в очереди безработных у харчевни, разошлись потом в разные стороны. По-разному стали складываться судьбы двух Лычуков, в чьей доле было раньше немало общего. Юрий ушел пешком из Торонто, надеясь получить работу на приисках, Юстин попытался перебраться на запад, чтобы найти пристанище где-нибудь на ферме. Поиски были долгими. Больного, измученного Юстина выслали из Канады за бродяжничество.

Спустя два десятка лет старые знакомые, потерявшие друг друга из виду, встретились. Это была не совсем обычная встреча.

…Короток век жизни канадского горняка. Если его минули катастрофы, аварии, с ним сведет счеты шахтерская чахотка, силикоз, — Лычук считал, что ему еще удалось задержаться на белом свете. Большинство его товарищей, горняков, золотоискателей, в тридцать — тридцать пять лет уже лежали в могиле.

Горняцкая чахотка — неизлечимая болезнь. В пятьдесят лет Лычук выглядел глубоким стариком. За последние годы он совсем одряхлел, исхудал. Можно было испугаться, глядя на его серовато-бледное лицо, густую синеву под глубоко запавшими глазами, хилую грудь, которую разрывал сухой кашель.

А между тем огонек жизни, который, кажется, едва только теплится в этом немощном теле, все разгорается. Мысль Лычука (над ней силикоз не властен) теперь особенно напряжена. Он стремится объять многое и не только в собственной жизни, которую вспоминает от начала до конца.

Хоть Юрась Лычук тяжело болен, он не чувствует себя одиноким в мире. Он и теперь хочет быть чем-то полезным людям, своим товарищам. И его потянуло к тетради, чтобы сделать заметки о пережитом на канадской земле.

Несколько страничек воспоминаний «Из пережитого», как назвал их Лычук, стоили ему огромного напряжения. Когда писал, он думал не столько о себе, сколько о молодежи, о детях лесорубов Квебека и золотоискателей Тимменса, шахтеров Альберты и фермеров Манитобы, горняков Садбери и автозаводцев Виндзора. Им адресовал свои заметки старый горняк. А закончил он их так:

«О долголетней работе на золотых рудниках осталась на память только майнерская чахотка, которая делает свое дело. И вот последний подсчет горняка — капиталистам миллионы, а ему — чахотка».

Случилось так, что спустя ровно четыреста шестьдесят лет после того туманного октябрьского дня, когда знаменитый генуэзец Христофор Колумб впервые увидел неизвестную американскую землю, два человека опубликовали записки, в которых рассказывали о своем открытии Америки и о своей американской жизни. Почти одновременно с заметками Юрия Лычука «Из пережитого» появились записки Юстина Лычука. Эти записки дошли до Канады, вызвав немалый интерес. Некоторые покутцы, чтобы достать их, отправлялись за пятьдесят, за сто миль. Друзья, навещавшие больного Юрия, принесли книгу стецевского председателя. Семью его отца Юрий знал по Стецевой. Лычуку рассказывали, как Советы вывели в люди сыновей старого Тодора: один стал директором станции тракторов, другой в Городенкове — председателем райисполкома, третий — партийным секретарем, а Юстин Лычук, оказывается, не только председатель колхоза, но и от всего Покутья заседает в советском парламенте.

Юстин описывал радостные перемены в Стецевой.

Юрась читал записки Лычука так, будто сам ходил по новой Стецевой, ее улицам, колхозному двору, фермам, по полям и садам. Председатель писал, что колхоз «1‑е Мая» заложил много садов, и Юрась подумал: «Теперь весна, май, там, дома, зацвели яблони в молодом саду». Лычук прикинул, что через год-два они начнут плодоносить, и еще вспомнил, что уже много лет не видел весеннего сада, яблонь в цвету.

Ощущение огромной близости с далекой родиной охватывало Лычука. В таком взволнованном настроений он принялся за письмо Юстину. Он уже давно хотел поговорить с ним по душам.

Приступы кашля мешали ему писать, но, едва справившись с ними, он продолжал:

«…Я проработал двадцать два года на золотых приисках, и теперь столько этого золота в моей груди, что оно уже и дышать мне не дает…»

Он рассказывал далекому другу о своей судьбе, о том, как согревает его родина, хоть он и в разлуке с ней, делился мыслями, мечтами. Перо не очень подчинялось скрюченным пальцам горняка, но выводило слова, которые шли от самого взволнованного сердца:

«Я так рад, что моя Стецевая, в прошлом забитая да бедная, живет теперь хорошей жизнью. О, как бы мне хотелось побывать среди вас, ну хотя бы одну неделю…»

В ответе из Стецевой, которого Юрась ожидал с нетерпением, думая о нем каждый день, он прочитал:

«…Дорогой Юрко! Я никогда не забуду ни тебя, ни других старых знакомых, с которыми вместе мыкался в Канаде… Приехал бы ты, Юрко, к нам и тогда своими глазами увидел, как цветет наше Прикарпатье. Передай и людям это приглашение…»

Вот так, спустя двадцать лет, встретились два Лычука родом из Стецевой. Теперь их разделяет только океан. Но разве дружбе это может быть преградой?


…На этом можно и закончить повествование о канадской жизни Юрия Лычука и некоторых его земляков. В этом рассказе нет ничего выдуманного, все основано на фактах.

Юрий Лычук живет в Сент-Катеринсе. Ему пятьдесят восемь лет. Он тяжело болен, последние месяцы лежал в больнице. Хочется от всей души пожелать ему здоровья, жизни, пожелать хотя бы на склоне лет увидеть свою родину, ее города, заводы, колхозы, Москву, Киев и Стецевую.

А Юстина Лычука, стецевского председателя колхоза, знает вся Украина, знают и за ее пределами. Когда наблюдаешь его в Стецевой или в Киеве,куда он приезжает по артельным делам, думаешь, сколько еще славных дел свершит рядовой советский человек Юстин Лычук!

В Стецевой скоро весна. И хоть на полях еще снег, все равно кажется, что ветер с Карпат дует теперь по-другому, совсем по-молодому, по-весеннему.


ОЧЕРКИ




ДАВНИЕ ЗНАКОМЫЕ




1



Это было на рубеже двух столетий. Вьюги завывали над сибирской деревушкой, где в крестьянской избе жил сосланный царизмом молодой Ленин. За простой деревянной конторкой он писал книгу, в которой провидел грядущее России.

Тогда-то внимание Ленина привлекла и жизнь украинской деревни, особенно в южных степях.

В Таврии, на Херсонщине у Владимира Ильича было немало «знакомых» крестьянских семейств, подробное описание и бюджеты которых Ленин рассмотрел, изучил, проанализировал в своей книге. Среди многих других хозяйств в поле зрения молодого Ленина тогда находились и дворы украинских крестьян — бедняка Ефима Вергуна из села Ровное и Трофима Щетины из Копаней.

С хозяйством Вергуна и Щетины Ленин познакомился еще за несколько лет до ссылки в Шушенское.

На полях Ровного и Копаней в летние месяцы девяностых годов не раз появлялась видавшая виды бричка чиновника по устройству казенных земель статистика В. Постникова.

Он побывал в земляной хатенке Трофима Щетины — старой, покосившейся, с листком промасленной бумаги вместо стекла в окошке.

Земли у Щетины числилось несколько десятин песков да бугров, где из года в год по одной и той же распашке без удобрений сеяли, «что окажется налицо».

На Подворье Щетины экономист учел неуклюжее рало, годное только для того, чтобы ковырять землю, деревянную борону с очень точным названием «драпач» и одноконный каменный молотильный каток.

Супряжничая, Щетина кое-как бедовал на своем клочке. Каждая осень (а неурожай в степи следовал за неурожаем) увеличивала его зависимость от кулака, приближала к краю пропасти.

Двор Ефима Вергуна произвел на экономиста еще более удручающее впечатление. Весь его почти первобытный инвентарь он оценил в шестьдесят три рубля. Четыре десятины посева (каждая из них в лучшие урожайные годы едва давала сорок пудов ржи или пудов тридцать проса) не могли прокормить крестьянскую семью. Спасало лишь то, что старший сын занимался извозом, а хозяину дома на зиму удавалось наниматься сторожем волостного правления.

Описание хозяйства Ефима Вергуна и Трофима Щетины дано в исследовании Постникова «Южнорусское крестьянское хозяйство». Ленин оценил его как прекрасный материал о том, что происходит в деревне, показывающий, каковы процессы расслоения в среде крестьянства.

Кулаки основывают свое хозяйство на разорении низших групп деревни. Середняки, вроде Трофима Щетины, «вымываются». Их хозяйство непрочно и шатко. А у таких, как бедняк Ефим Вергун, оно в полном упадке.

В книге «Развитие капитализма в России», вскрывая «раскрестьянивание», процессы образования сельской буржуазии и сельского пролетариата, Ленин среди многих других данных привел цифры, факты, характеризующие и южноукраинскую деревню.

В степной, более богатой землей деревне, как и во всей России, значительная часть крестьянства уже жила продажей своей рабочей силы, становилась пролетариатом. Это подтверждал анализ бюджетов многих семейств. Ленин собрал большой земскостатистический материал о крестьянских бюджетах, проверил его, критически пересмотрел.

Ко времени работы над книгой «Развитие капитализма в России» относится знакомство Ленина с бюджетами крестьянина Петра Назаренко из села Елизаветградки, Александровского уезда, и Лазаря Бабича из села Новопокровского, Новопокровской волости, Одесского уезда, Херсонской губернии.

В конце прошлого века сотруднику Кустарной комиссии при совете торговли и мануфактуры некоему Василию Гомилевскому было поручено описать экономику ряда деревень Херсонской губернии. В программу его исследований входила также запись бюджетов нескольких типичных хозяйств «средней руки». Выбор экономиста пал на Петра Назаренко и Лазаря Бабича.

Если у Трофима Щетины весь капитал хозяйств, по подсчетам Постникова, равнялся пятистам рублям, то для Бабича статистик такой суммой определял расходы, необходимые на содержание хозяйства и семьи из четырех душ. Годовые расходы Петра Назаренко с его тринадцатью душами составляли 839 рублей.

Однако в этих выборочных хозяйствах картина оказалась настолько безрадостной, что, как ни сдерживал себя экономист, он вынужден был констатировать «дефицит» обоих хозяйств (который, например, у Бабича даже в благоприятный год составлял одну четвертую расходов) и написал такое заключение: «Крестьянин не может освободиться от постоянно гнетущей нужды».

Результаты своей поездки и бюджеты Бабича, Назаренко и других статистик опубликовал в восьмом выпуске Трудов Кустарной комиссии. Ленин, знакомившийся со всеми этими материалами, по поводу записей бюджетов Бабича, Назаренко и ряда других заметил, что они изображают действительность в лучшем свете, чем она есть.

Вспомним, например, что по бюджетным подсчетам, которые Ленин считал типичными, член семьи однолошадного крестьянина потреблял в год пищи на 16 рублей 37 копеек, из них покупных продуктов только на 1 рубль 79 копеек, а все остальное личное потребление составляло 3 рубля 49 копеек на душу.

Возможно, некоторое представление об истинном уровне жизни, не завышенном статистиком, дают такие статьи годового расхода семьи Петра Назаренко, состоявшей из восьми взрослых и шести детей:

освещение (сальные свечи) — 6 рублей

домашняя посуда и утварь — 5 ’’

одежда — 100 ’’

обувь — 70 ’’

водка — 27,5 ’’

рыбы в год (примерно) — 3 ’’

постного масла — 6,5 ’’


Обратимся вновь к первому тому Сочинений, где помещена самая ранняя из дошедших до нас работ Ленина статья «Новые хозяйственные движения в крестьянской жизни», к первым главам классического труда «Развитие капитализма в России», и перед нами будет картина жизни украинского села, какой она была лет семьдесят назад, встанут старые Копани, Елизаветградка, Ровное, Новопокровское…

Когда Ленин в Шушенском работал над главами, в которых исследовал развитие капитализма в деревне, Петр Назаренко уже лишился части надела (довелось продать соседу-кулаку: тот скупал земли, заводил лошадей и машины). Лазарь Бабич влез в долги и без супруги не мог обсеяться. Трофим Щетина был почти совсем вытолкнут из хозяйства. А Ефим Вергун стал безземельным, «пешим номером». Открывалась одна дорога — на рабочий рынок в Каховку, Березовку, Херсон…


Первыми ее узнали Вергун, Щетина.

Прошло немного времени, и в людских потоках, которые устремлялись на рабочие ярмарки, почти каждый год можно было увидеть кого-нибудь из членов семьи Щетины, Назаренко, Бабича, Вергуна.

Читаем у Ленина: «С.‑х. рабочие, приходящие в такой массе на юг, принадлежат к самым бедным слоям крестьянства… Путешествие продолжается дней 10–12, и ноги пешеходов от таких громадных переходов (иногда босиком по холодной весенней грязи) пухнут, покрываются мозолями и ссадинами…»

Перед глазами возникает занесенный снегами домишко в Шушенском, где ссыльный Ленин в школьной тетрадке пишет эти строки. Рядом лежат книги, рукописи и обыкновенные конторские счеты. Ильич подолгу подсчитывает, проверяя выкладки, которыми он обосновал свои выводы о характере и движущих силах грядущей в России революции, таблицы, где учтены миллионы бедняков, которые станут опорой пролетариата в его борьбе за новую жизнь, за социализм.

Там учтены и Трофим Щетина, и Ефим Вергун, и Лазарь Бабич, и Петр Назаренко.

«Разговор о земле» — так назвал свою картину художник, изобразивший Ленина на тощей ниве в задумчивости рядом с пахарем, который запряг в соху единственного коня — свою надежду и опору.

Давно начат был и долгие десятилетия длился этот разговор о земле, о судьбах трудового крестьянства.

«Как жить? Как лучшей доли добиться?» — эта дума волновала, мучила миллионы таких, как Трофим Щетина, Ефим Вергун, Лазарь Бабич, Петро Назаренко…

Выписав из ленинских материалов четыре фамилии украинских крестьян, в далеком прошлом знакомые Владимиру Ильичу по описям дворов и бюджетов, я решил разыскать их потомков, узнать, как сложилась их жизнь.


2



Еду сначала в Копани на Херсонщину.

Дорога предстоит дальняя, тем более что я хочу повторить некоторые маршруты автора «Южнорусского крестьянского хозяйства».

Поезд идет по украинской степи. За окном колышется пшеничное море. Стоят высокие крепкие подсолнечники, белым ковром стелется гречиха. Многие поля будто разделены на огромные квадраты. По краям их поднялись молодые дубы, ясени.

Поезд замедлил ход. Станция Пришиб. Много десятков лет назад Постников сошел именно здесь, нанял лошадей и отправился в деревни Пришиб и Михайловку. На пришибские поля нелегко было добраться. Крестьянская земля находилась в нескольких верстах от села и тянулась узкой — в семьдесят саженей — и длинной — на десятки верст — полосой. Полдня у крестьянина занимала дорога в поле. Вела она через соседские земли, по узким межникам, и нередко выезд сопровождался спором о потравах. Для безлошадного крестьянина было проблемой, как за пятнадцать — двадцать верст вывезти навоз, семена. Даже воду возил он на свой далекий участок (колодцев на полях не было) и ночевал среди степных просторов. Можно себе представить, какую думу в такие ночи думал хлебороб, когда одиноко лежал в степи под чужой телегой, пуще глаза оберегая лошадь соседа-супряжника.

И в Михайловке, через которую двигались вереницы батраков, исследователю открылась такая же картина — полсела без скота, без плуга. В лучшие годы десятина давала крестьянину пудов сорок пять ржи или пшеницы, пудов тридцать проса. Гнетущее впечатление оставляли эти села.

Теперь в Пришибе хозяйничает колхоз-миллионер «Путь Ильича», а в Михайловке другой колхоз-миллионер — «Память Ленина».

Ни безземелья, ни длинноземелья, ни печали безлошадного крестьянина, ни прелести супряги, ни жеребьевки наделов, ни обмена дальнего участка на более близкий за кусок надельной земли — ничего подобного не знает украинское колхозное село. Сколько же страшных страниц перечеркнуто вместе с нищетой и горем старой деревни?

На улицах Пришиба звучит радио. Это радиоузел колхоза «Путь Ильича» передает колхозные новости… «Правление колхоза, — чуть спеша сообщает диктор, — получило письмо от летчиков…»

(Уже не первый год артель «Путь Ильича» применяет авиаподкормку полей. И над зацветающими садами, чтобы опрыскать их, тоже появляются самолеты.)

«Летчики интересуются, — продолжал диктор, — видами на урожай».

Горе безлошадного крестьянина в старом Пришибе и краснозвездный самолет над колхозным полем — таковы первые параллели жизни!

Прочитав сельские вести, диктор предложил послушать песни в исполнении солистов хора михайловского колхоза «Память Ленина». Пришибские колхозники давно соревнуются с соседями.

В Михайловку ведет широкий новый шлях, обсаженный деревьями. На дороге большое движение: мчатся грузовики, часто проезжают велосипедисты, проносятся на мотоциклах люди в синих комбинезонах — трактористы, бригадиры. Всюду на полях выставлены бригадные таблички. Еще не въехав в село, по ним можно узнать имена лучших людей артели. А о том, сколько усилий положено, чтобы вырастить урожай, лучше всего говорят сами хлеба. К этим победам на поле здесь имеет прямое отношение то, что обычно всю позднюю осень и зиму происходит в колхозном Доме агрокультуры. По субботам и понедельникам там собирается много народу. Одни называют это занятиями агросеминара, другие — колхозным университетом. Дело не в названии.

Если вслушаться во все, что и как говорится на семинаре, нельзя не заметить главного: в работе колхозника все больше сочетается труд физический и труд умственный. Все сильнее у передового колхозника проявляются черты естествоиспытателя.


По дороге в Копани мне часто доводилось слышать имя Марка Андроновича Браги.

Уже вскоре после войны на собрании в сельском клубе Брага дал слово односельчанам, что он уберет до тысяси гектаров колосовых, намолотит тринадцать тысяч центнеров зерновых и вызывает на соревнование всех украинских комбайнеров.

По примеру Браги на соревнование вышли тысячи комбайнеров республики.

В большом крестьянском роду Браги ни отец, ни дед и никто не знал машины и ничего общего с ней не имел. А Марка Андроновича Брагу с первых лет существования колхозов увлекла техника, и ему давно подвластна вся сложная колхозная машинерия. Комбайнер по основной специальности, Брага знаток тракторного, автомобильного и токарного дела. Сойдет Брага с комбайнового мостика, и вы уже не скажете, кто этот высокий, немного худощавый, неторопливый и спокойный человек: конструктор, энергетик, архитектор или машиностроитель?

В прошлые годы к Браге обращались: «Товарищ комбайнер». Потом его называли: «Товарищ директор».

Комбайновый агрегат в самом деле немалая фабрика. Чтобы вручную выполнить все сделанное агрегатом за день, нужна пятидневная работа всех трудоспособных членов артели. Агрегат же обслуживают десять колхозников.

На бункере комбайна в два ряда красуются звезды. Они напоминают боевые звезды на фюзеляже самолета, на корпусе танка, на орудийном стволе. Но о чем говорят эти мирные звезды на бункере комбайна? О том же, о чем рассказывают Золотые Звезды Марка Браги. Каждая звезда — это тысячи намолоченных центнеров зерна.

Комбайнер перешел в высший класс работы. Раньше, как и тракторист, он считал, сколько гектаров намолочено, сколько с гектара собрано.

Комбайнер занят на уборке дней двадцать пять — тридцать. Они решающие — это дни сражения. Но чтобы выиграть его, нужен труд целого года, нужны большие знания.

Брага рассказывает:

— Когда меня наградили первой Звездой, сразу как-то даже не верилось: вчера был просто комбайнер Брага, а сегодня Герой Социалистического Труда. И так радостно стало у меня на сердце! Хотелось мне горы работы переделать, вести не один, а целый поезд комбайнов, и перекосить полстепи, и намолотить эшелоны хлеба. А потом я подумал: «Ну, раз Герой, теперь с тебя особый спрос. Технику знаешь, а нужно еще больше знать». И пошел я доставать себе новые книги…

Брага заговорил о книгах, а нам вспомнилась одна любопытная выписка из старого земского отчета:

«…Книг здесь почти нет. Можно проехать десятки деревень, и будет такое впечатление, что печатное слово вообще не существует…» И в подтверждение земский инспектор приводил цифру — годовой расход на образование жителя Днепровского уезда составлял 8 копеек.

Родное село Марка Браги и соседние Копани — это хорошо знакомый Ленину бывший Днепровский уезд, который в конце прошлого столетия Ильич мысленно весь объездил. А Трофим Щетина был здесь лишь одним из его «знакомых».


3



В поисках потомков Трофима Щетины много лет назад я впервые попал в хату бригадира Тихона Захаровича Чиркова.

Все взрослые ушли на поле, и в доме я застал только старуху, мать бригадира, и его дочь Надю — девочку лет четырнадцати, с голубыми глазами и льняными косичками, переплетенными яркой лентой.

Бабушка была занята по хозяйству, а семиклассница Надя ходила из угла в угол просторной светлой комнаты и учила на память отрывок из «Домика в Шушенском» Степана Щипачева. С большого портрета, висевшего среди развешанных на стене фотографий родных, близких, на нее внимательно, чуть прищурясь смотрел Ленин.

Читая поэму, Надя представляла себе занесенный снегами домик в сибирской деревушке, за окном которого у маленькой конторки работает Владимир Ильич.

Поэт писал, что из этой хатенки Ленин видел всю Россию.

— И наши Копани тоже. И даже моего деда Трофима? — удивленно спросила она, узнав, что привело нас в Копани, и впервые услыхав, как связана с Лениным судьба безвестного копанивского крестьянина.

Радостно было узнать, что семиклассница Надя — внучка Щетины.

Деда своего Надя знает лишь по рассказам матери, но родословную Щетины, с помощью бабушки, она излагала весьма подробно. Разобраться в этом древе рода нам помогали снимки. Два из них сразу бросились в глаза. Судя по всему, они были сделаны мастером. Еще перед войной заезжий фотокорреспондент заснял для газеты мать Нади Ганну Трофимовну, передовую звеньевую, и ее родную сестру Наталью Трофимовну, свинарку.

Сыновей у Трофима Щетины не было. Только четыре дочери. Они живы. Старшие дочери — Евдокия Трофимовна и Анна Трофимовна — вдовы, потеряли мужей на войне и ребят своих вырастили сами. Внуков у Щетины много. И Надя основательно прокомментировала нам лишь одну из четырех ветвей рода Щетины.

— Это моя родная сестра Катя… Красивая, правда?.. Она кончила медицинский техникум, за Каховкой работает. А это наша Клава… В педагогическом училище. Знаете, в Бериславе? Хорошо занимается. Столько книг прочитала — целую библиотеку! — Девочка секунду передохнула, перебросила за плечи непокорные косички и продолжала: — А это Ваня. Он всю войну провоевал. Видите, вот вместе с отцом снят. Они на фронте были… Теперь Ваня в Крыму… Шофером. Первая категория… Понимаете?

Вероятно, объяснения Нади продолжались бы еще долго, потому что на стене оставался добрый десяток снимков, но в это время под самым окном раздался гудок автомобильной сирены.

— Наши, — сказала Надя и тут же деловито заметила: — Машина людей с поля привезла.

В комнату вошли отец Нади Тихон Захарович, одетый в синюю, как у заводского мастера, спецовку, и Ганна Трофимовна — в куртке, какие обычно носят лыжники. Оба невысокого роста, худощавые, уже немолодые, но, судя по выражению лиц, освещенных уверенным, энергичным взглядом, люди еще бодрые.

Надя спросила отца, почему сегодня так поздно приехали с поля.

— А ты радио слушала? Про Каховку слыхала? Про канал слыхала?

Глаза отца смеялись.

И тут же пошли расспросы о судьбе Трофима Щетины.

Копанивскому бедняку посчастливилось дожить до великих дней и самому участвовать в битвах революции. Возвратившись с фронтов гражданской войны, Щетина оказался среди тех, кто утверждал советские порядки в Копанях.

В тридцатые годы он был уже стар, плохо видел, но показал правильную дорогу не только своим четырем дочерям. И в Копанях прислушивались к слову этого приземистого человека в поношенном пиджачке из чертовой кожи.

С пожелтевшей фотографии давних лет Щетина — щупленький, круглолицый, седобородый — глядел на своих потомков, которые в тот вечер жарко спорили о делах колхозных, о том, как дальше работать и жить.


4



Отправляясь в Копани, я выбираю такую дорогу, чтобы не миновать новый красавец город, возникший вокруг Каховской ГЭС. От Новой Каховки, от Каховского моря побежал на юг магистральный канал огромной оросительной системы, сооруженной в степях Таврии.

Как же изменился пейзаж!

Не только приезжий человек, но даже уроженец этой стороны, не бывавший здесь последние пять — десять лет, многое не узнает в родных местах.

Вдоль дороги из Цюрупинска на Копани высокой стеной встали тополя. А за этим ветрозаслоном то здесь, то там до самого горизонта раскинулись сады и виноградники. Чем ближе к Копаням, тем чаще встречаешь рядом с неприкрытым верблюжьим горбом сосновую рощу, где деревья уже победили бесплодные пески.

Вот наконец и Копани. Они утонули в зеленом океане садов, виноградников. С высокого холма хорошо виден большой зеленый пояс, который, будто крепостная стена, окружил их, прикрыв от алешковских песков.

Некогда затерявшиеся среди кучугур и оттого казавшиеся еще более глухими, Копани теперь выглядят по-настоящему живописным, красивым, благоустроенным селом. И называются теперь Большие Копани. Они заняли территорию, равную довоенному Николаеву.

Первым представителем рода Трофима Щетины, с которым я познакомился в первый свой приезд сюда, как я уже говорил, была семиклассница Надя Чиркова. Отыскиваю старую знакомую. Теперь это Надежда Тихоновна Мищенко — остроумная, энергичная и очень подвижная женщина, которая занимается финансами и экономикой местного совхоза имени Фрунзе.

Надежда Тихоновна ведет нас по Копаням, среди шестидесяти улиц которых можно в самом деле заблудиться, тем более что большинство домов — новые. Впечатление, будто ты в новопостроенном селе.

— У нас ежегодно пятьдесят — семьдесят новоселий. Только за последнее время выстроено шестьсот новых домов, — говорит Надежда Тихоновна.

Мы идем с ней в дом номер 33 по улице Крупской. Когда-то здесь стояла землянка деда Трофима, попавшая на страницы постниковской книги.

Теперь тут живет внук Щетины ездовой Михайло Беляев. Совхоз помог ему выстроить светлый, с большими окнами, просторный дом под черепицей, где вместе с семьей сына поселилась Анна Трофимовна, ныне уже пенсионерка.

Второй ее сын, по специальности энергетик, работает у пульта управления Симферопольской ГРЭС, а дочь Надежда — замужем за совхозным трактористом Дудкиным. Она очень уважаемый в Копанях человек.

Фрунзевцы отвоевали у алешковских песков несколько тысяч гектаров, выращивают на них хорошие урожаи винограда, фруктов, овощей.

— Я работаю, как советовал Владимир Ильич, — сказала нам Дудкина. — У нас коллектив коммунистического труда.

Николай Гордеевич Крайнюков тоже родной внук деда Трофима.

— Садоводом стал не так уж давно. Ведь я фронтовик. Прошел с боями Украину, освобождал Польшу и Чехословакию, сражался на улицах Берлина, входил в Прагу… И вот после всего пережитого на войне увлекся виноградарством. Сперва в совхозной бригаде было гектаров двенадцать, потом больше двухсот — почти пятая часть совхозного винограда. Своими руками посадили, выходили, как малое дитя, и заставили пески плодоносить — собираем раза в три больше плана… По сто двадцать, а то и по сто тридцать центнеров с га.

Как-то в доме Крайнюкова собрались его родичи, и мы повели разговор не вообще о копанивской жизни, а о бюджете семьи.

У Постникова мы прочитали, что хату, пожитки и все имущество Щетины он оценил в сто с лишним рублей. А по бюджетным подсчетам, которые Ленин считал типичными, весь годовой жизненный расход члена семьи однолошадного крестьянина определялся суммой примерно в 20 рублей.

Какие тут могут быть параллели с сегодняшним днем?

Но хочется побольше узнать о новом копанивском быте.

В семьях внуков Щетины никто не ведет подсчетов доходов и расходов, многое, правда, помнится, и, вооружившись карандашом, хозяин дома Николай Гордеевич сумел начертить табличку, где заработанное им и женой в совхозе плюс доходы от приусадебного сада и винограда составили очень внушительную сумму. О бюджете лучше всяких слов говорил новый дом Крайнюкова, новая мебель, новая одежда и ощущение достатка в доме.

Нет двора без радио, велосипеда, швейной машины. У очень многих телевизоры, мотоциклы, даже легковые машины.

Спрашиваем сельских кооператоров: на какие товары наибольший спрос? На самые лучшие сукна, шелка, шерсть, на трикотаж, музыкальные инструменты, радиоприемники, телевизоры, фотоаппараты, мотоциклы, холодильники.

Годовой товарооборот копановской кооперации превышает миллион рублей. Здесь большой сельмаг и еще много других магазинов, ларьков, пекарня, общественная столовая, комбинат бытового обслуживания.

Когда видишь Копанивскую сельскую больницу на 26 коек, родильный дом, аптеку, баню, ясли, детский сад, по давней традиции проводишь параллель с прошлым. И вспоминаются горькие строки из земских отчетов, сохранивших следы отчаяния, владевшего горсточкой врачей и фельдшеров бывшего Днепровского уезда, на каждого из которых приходилось 45 тысяч душ населения.

При жизни деда Трофима все умеющие читать и писать были в Копанях наперечет. Теперь это село сплошной грамотности. Больше ста человек с высшим образованием, очень многие со средним и многие заочно учатся в вузах и техникумах.

В Копанях десятилетка и еще две неполные средние школы, свой Дворец культуры, библиотека, четыре клуба. И нет семьи, которая не выписывала бы газет, не слушала радио.

Однако разве можно сравнивать несравнимое? В самом деле!

И все-таки не забудем, что пятьдесят лет, из которых десять приходилось на годы двух тяжелейших войн, а вторые десять — на преодоление разрухи, в историческом масштабе не очень большой отрезок времени для необыкновенных перемен, происшедших в жизни потомков Щетины.

Сотни людей, молодых и старых, из Цюрупинска и окрестных сел пришли в районный Дом культуры на вечер встречи с дочерьми и внуками Трофима Щетины.

Это был искренний разговор и необыкновенно волнующий вечер, хоть речи велись самые обыкновенные, житейские.

— В Копанях нас, прямых потомков деда Трофииа, человек сорок пять, — сказал бригадир Крайнюков. — Есть среди нас хлеборобы, механизаторы, учителя, садоводы, животноводы, медработники, счетные работники, электрики, радиотехники, шофера.

Все до одного вышли, как говорится, в люди, и каждому нашлось место в жизни.

— О чем мечтал когда-то наш дед Трофим, — вслух размышлял другой внук Щетины, ездовой Михаил Беляев. — Прежде всего о земле. Считались наши пески гиблыми, а вот мы их пересоздали. Мечтал наш дед о воде… Добыли мы воду. И ту, которую в наших дворах мотор качает, а главное, ту, что пришла к нам по Краснознаменскому каналу.

Мечтал о труде, чтоб он не был таким тяжелым, как тот, который он знал. А я недавно прикидывал, и вышло, что только среди копанивских хлеборобов есть люди двадцати пяти механизаторских профессий. Изменилась наша крестьянская работа, а главное, изменились люди.

Очень похожий на деда приземистый крупнолицый Михайло передохнул, подошел поближе к рампе, неторопливо осмотрел зал и продолжал:

— И конечно, мечтал дед Трофим о новой жизни. Вот она, — Беляев показал рукой на зрительный зал, — посмотрите сами на себя, даже на то, как все мы теперь одеты. — Секунду помолчав, он добавил: — Я иногда думаю: поглядел бы Ильич на сегодняшние Копани…

— Это, пожалуй, верно, — подхватил выступавший потом председатель Копановского сельсовета. — Только начал бы, наверное, Владимир Ильич не с нас. Есть села и хозяйства, которые на всю страну звучат. Или даже в мировом масштабе. А мы порой и в районном не блещем, и успехи в Копанях могли быть куда большими. А перемены у нас, конечно, огромные.

В тот памятный вечер, когда земляки встретились с потомками Трофима Щетины, над переполненным и притихшим залом районного Дома культуры развевалось красное полотнище, на котором были написаны вещие ленинские слова: «До сих пор, как о сказке, говорили о том, что увидят дети наши, но теперь, товарищи, вы ясно видите, что заложенное нами здание социалистического общества — не утопия. Еще усерднее будут строить это здание наши дети».


5



И вот я уже в другом зале — уже за несколько сот километров от Копаней и Цюрупинска. Приехал в Новоукраинку, Кировоградской области, через которую ведет дорога в Ровное и Елизаветградку.

Здесь я надеялся узнать о судьбе потомков двух «давних знакомых» Ильича — бедняка Ефима Вергуна и Петра Назаренко.

Моим спутником оказался работник краеведческого музея, взявший на себя довольно трудную миссию: найти образцы пахотных орудий дореволюционных лет. Он рассчитывал на помощь механизаторов, знающих, где завалялись какой-нибудь старый буккер, косуля, рало или соха.

В Новоукраинке у районного Дома культуры выстроился длинный ряд машин, грузовиков, мотоциклов. Пятьсот звеньевых, комбайнеров, бригадиров, агрономов, трактористов, вооружившись карандашами, тетрадями, книгами, заняли места в зале.

У многих на груди ордена, а у того, который сидит на крайнем стуле в первом ряду, — Золотые Звезды. Это Гиталов. Его знает вся Украина, весь Союз.

Чем в прошлом была знаменита Новоукраинка? Пожалуй, только рабочим рынком.

О рынке батраков в Новоукраинке, Елизаветградского уезда, писал В. И. Ленин. По воскресеньям на этом рынке собиралось несколько тысяч сельскохозяйственных рабочих. И если заняться родословной сидящих в зале передовиков, тут окажется много сыновей и внуков тех батраков, что по воскресеньям на рынке в Новоукраинке ожидали найма.

Но сегодня не об этом речь. Сегодня здесь районный киносеминар. На экране научные агротехнические фильмы. Агрономы комментируют их, а зрители обсуждают, ссылаясь на собственный опыт.

После картины «Первая трактористка» берет слово Гиталов. Говорит он горячо. Энергией и силой веет от всей его фигуры. А сам плотный, широкоплечий. У него крупные черты лица и под высоким лбом светятся умные, быстрые глаза.

«Первая трактористка» — фильм про Ангелину. Гиталов еще до войны учился у нее, потом ученик с успехом соревновался с учительницей. Это было творческое соревнование. У них даже возникали споры и несогласия.

В местном архиве среди старых, пропыленных томов волостных управ Елизаветградского уезда много дел о спорах на меже. Сколько трагедий, и часто кровавых, разыгрывалось между односельчанами на старой меже!

А вот «спор о меже» в колхозные дни. Гиталов рассказывал о дискуссии среди трактористов о том, как лучше засеивать углы, как пахать колхозный массив по краям, чтобы не распахать дорогу, не повредить лесные посадки. Споры разрешила Ангелина. Пахоте без «балалаек», как говорят трактористы, «восьмерок» и «бубликов» на краю поля Гиталов научился у Прасковьи Никитичны.

Звеньевой, выступавший после бригадира трактористов, все время называл Гиталова, Ангелину и остальных колхозников, сидевших в зале, «товарищи знатные крестьяне».

— Сидел я здесь, слушал и думал: кем же ты был, Александр Васильевич, и кем стал? Кто же вывел нас на путь, кто поднял батрака, бедняка, — оратор обвел взглядом зал и сказал еще только одно слово: — Ильич.

В перерыве краевед подошел к трактористам и стал допытываться:

— Может, вы знаете, где есть буккер?

— Все марки тракторов знаем, электротрактор видели, но о такой машине не слыхали, — говорил ему в ответ тракторист.

— А рало? — продолжал краевед.

— Это вроде ковырялки, землю царапать, — стал припоминать Леонид Кравчук. — Батько что-то рассказывал, но самому не приходилось видеть…

Вечером Гиталов сказал нашему спутнику:

— Вы, кажется, историей интересуетесь? Про буккер ребят спрашивали. Так у нас старики есть. Они могут рассказать, а молодежь, эти больше по тракторной части мастера.

Разговор происходил в гостинице и очень заинтересовал любознательного Гиталова. Я достал из чемодана первый том Сочинений Ленина и нашел в нем описание инвентаря крестьян в южных степных районах Украины. И когда они читали, обоим — и краеведу и тракторному бригадиру, — почти ровесникам, крестьянским сыновьям, как-то даже не верилось, что совсем недавно на тех самых девяноста или ста гектарах, которые теперь бригада Гиталова засевает за день, волы неделями тащили тяжелый деревянный плуг или неуклюжее рало, с железным зубом, или жалкий трехлемешный буккер. Даже железный плуг, основное орудие пахоты и сева, оставался мечтой многих середняков.

— Вы про рало у Кравчука спрашивали, — говорил Гиталов, — а нашему Кравчуку дело привычное прицепить к трактору посевной поезд или караван борон. Тут вот, у Владимира Ильича, о боронах как говорится? — Гиталов взял со стола ленинский том: — «…деревянные бороны с железными зубьями… двуконные бороны, захватывающие полосу в 10 фут. ширины, и одноконные, имеющие в ширину около сажня…» А вот в эту весну — заметил Гиталов, прервав чтение, — когда мы бороновали, то целым составом на поле выезжали. Трактор запустили, а за ним шестнадцать борон. Вот он, век нынешний, колхозный, и век минувший. А в самом деле, надо и рало, и буккер, и соху в музее показать. Для сравнения выставить. Молодежь ведь ничего этого не знает…


6



В книге Постникова, над которой трудился Ленин, на странице 219 упоминается: «…Семья бедного домохозяина Ефима Вергуна в с. Ровном…»

Знаменательно, что именно эта семья вошла затем и в историю революционных событий в Ровном. Поэтому разыскать потомков бедняка Ефима Вергуна не составило особого труда. Еще был жив его младший сын Яков Ефимович, 1888 года рождения, а вергуновских внуков и правнуков в Ровном оказалось немало. Приведу некоторые записи из их рассказов.


Яков Ефимович.

— Детей у отца было четверо. Иван, Сергей, два Якова: Яков-старший и Яков-младший — это я сам. Видно, поп пожалел дать мне другое имя. Четыре десятины не могли прокормить нашу семью. Хлеба своего не хватало. И чуть станешь на ноги, надо идти в батраки. Ровное тогда славилось батрацкими ярмарками.

«Не обижайтесь на меня, сынки, — говорил отец. — Не моя вина, но не могу вам ничего дать. Выбивайтесь в люди сами. Надо идти батрачить…»

Революция сразу все изменила. Якова-старшего на сходе в Громухе выбрали председателем комбеда. Люди говорили: «Он знает, почем фунт лиха, на подкуп не пойдет».

В 1918 году его немцы пытали, чтобы выдал большевиков. Всего изувечили, но ничего не добились.

А второй брат, Иван, геройски сражался на гражданской войне и погиб на фронте.

В колхоз мы, Вергуны, пошли первыми. Помню, приехал я домой с базара, а жена Параша говорит, что уже записалась в артель. Ее тогда членом правления избрали. Бригадиром полеводческой бригады работала.

Дочь Якова-младшего, коммунистку Любовь Авдиенко, и сына Якова-старшего, Василия Вергуна, хорошо знают в Ровном и не раз избирали в местный Совет, в члены пленума райкома.


Любовь Яковлевна.

— Часто спрашивают, кто твои родители. Отвечаю: крестьяне из дедов-прадедов. Но есть и другие родители — партия, Советская власть, Ленин. Они меня воспитали. Мне, как и всем Вергунам, светофор в жизнь открыл колхоз — послал учиться, дал образование. Много лет работаю в больнице лаборанткой и скажу вам как медицинский работник: отец и другие старые люди вспоминают, что деда Ефима тяжкая болезнь молодым свела в могилу. Мог ли дед подумать, что в нашем Ровном будет своя больница и еще другие учреждения здравоохранения. А ровенская медицина сегодня — это почти сто врачей, лаборантов, сестер, санитарок.

Приведу еще один пример. Я встречала у Ленина выписки, ссылки на книги врачей Тезякова и Кудрявцева, трудившихся в бывшей Херсонской губернии. Земские врачи писали о том, какая большая, просто невероятная смертность детей в наших местах. Ни в Ровном, ни у соседей — близких и дальних — мы уже давно не знаем детской смертности.


Василий Яковлевич.

— Люба — из младших внуков деда Ефима Вергуна. А мне седьмой десяток. Сам дед Ефим и все горести его безземельной, безлошадной жизни крепко врезались мне в память. И я с детства батрачил у кулаков и не один год. А настоящая моя жизнь выросла из колхозного корня. Был ездовым, учетчиком, бригадиром, заведующим фермой.

В тридцатые годы — инструктор райкома комсомола, потом на партийной работе. Июнь 1941 года застал меня инструктором сельского райкома партии.

Всю войну был на фронте. Командовал взводом, потом ротой. Не раз ранен и не раз награжден. Прошел от нашего Ровного до самого Берлина. Два моих родных брата, Иван и Афанасий, погибли в боях. А я вернулся в родное село и стал восстанавливать хозяйство. Десять лет колхозники избирали меня председателем артели, четыре года был председателем сельского Совета.

Теперь на седьмом десятке грустновато, что дорога уже почти пройдена. Но думаешь: был смысл в твоей жизни, в твоей борьбе. Кто же, как не Ленин, наполнил мою жизнь смыслом?


Скромнейший Василий Яковлевич Вергун, с которым мы недавно снова встретились, говорил нам:

— Что обо мне напишешь? Самая обыкновенная биография.

Такие же примерно слова повелось услышать от Павла Антоновича Назаренко. Мы приехали в Елизаветградку, где не раз бывал Постников, а экономист Гомилевский провел когда-то обследование жизни деда и отца Назаренко.

Биография Василия Вергуна из Ровного и Павла Назаренко из Елизаветградки в самом деле оказались схожими. Размышляя об этом, понимаешь, что это перекликаются типичные судьбы двух рядовых строителей нового мира.

Но прежде чем повести речь о Павле Антоновиче Назаренко, которому выпало родиться в октябре 1917 года, несколько слов о его отце и деде.

Анализируя хозяйство, жизнь, судьбы таких бедняков и середняков, как Петро Назаренко, Ленин твердо рассчитывал на их участие в социалистической революции.

И радостно узнать из документов, услыхать от старожилов, как крепко воевали за Советскую власть Назаренки.

…Когда буденновская конница, которая двигалась со станции Знаменка, должна была проехать через Елизаветградку, сельское кулачье попыталось загородить въезд в село. Под вечер кулаки свезли сотни борон и уложили их на дороге вверх зубьями.

Замысел врагов не удался. Назаренки собрали нескольких бедняков, и они к полуночи оттащили бороны на обочину. Красная конница вошла в село, не понеся урона.

Так в революцию действовали отец и дед Павла Назаренко.

Завоеванное в Великом Октябре Павлу довелось защищать в Отечественную войну.

Павел рано осиротел и образование получил благодаря помощи колхоза. В 1938 году ушел в армию. Служил на погранзаставе. Летом 1941 года собирался домой. Но в 4 часа утра 22 июня 1941 года красноармеец Назаренко стал воином переднего края. С того дня все время был в боях — под Таллином и на острове Гогланд, под Кронштадтом. Всю ленинградскую блокаду командовал пулеметным отделением. Под Ленинградом сержант Назаренко получил тяжелое ранение, и уже не первое. Однако после госпиталя вернулся в строй защитников города.

Случилось так, что на соседнем участке Ленинградского фронта воевал еще один потомок Петра Назаренко — его правнук Иван Сидоренко. При штурме вражеских укреплений офицер Иван Сидоренко проявил большую отвагу, но был сильно ранен. Врачи много лет боролись за его жизнь и вырвали из рук смерти.

Боевые побратимы встретились в родной Елизаветградке уже после войны.

Сержант, командир пулеметного отделения Павел Назаренко стал сельским партийным работником, инструктором райкома. Не раз ездил учиться на курсы и снова возвращался к своим деревенским делам.

Инвалид Отечественной войны офицер Иван Сидоренко — на пенсии и живет в Елизаветградке.

Здесь есть еще один внук деда Петра — Иван Назаренко. Это один из самых старых в районе трактористов, который за четверть века обработал десятки тысяч гектаров колхозной земли.

Как-то районные бухгалтеры, прочитав в газете заметку о летчиках, налетавших по миллиону километров, интереса ради подсчитали, и вышло: их старейший тракторист Иван Емельянович Назаренко изъездил тракторами столько, что это составило бы окружность земного шара.

Но Назаренко говорит:

— Нам, механизаторам, надо больше считать пуды и тонны, чем гектары и километры.

Этот человек влюблен в колхозную технику, изменившую весь облик села. Возраст уже дает о себе знать. Но без техники, без машин и механизмов, как говорит сам Назаренко, ему жить невозможно. «…И вот копаюсь мотористом на колхозной мельнице, — пишет мне в письме Иван Емельянович и заявляет: — Не хочу сдаваться. Летом работал на уборочном комбайне, а также на силосном. По-стариковски… Но норму перевыполнял…» Читаешь и думаешь: внуки Петра Назаренко, Ефима Вергуна… Вы же и есть те новые люди, о которых мечтал Ильич.


7



Четвертый адрес «старых знакомых» Ильича, взятый нами из ленинских материалов: Лазарь Бабич, с. Новопокровское, Новопокровской волости, Одесского уезда, Херсонской губернии.

Теперь это Березовский район, Одесской области.

Ленин знал Березовку девяностых годов. Она подробно была описана у Постникова и в отчетах статистиков, особенно у земского санитарного врача Тезякова.

…В центре села большая базарная площадь. Тысяча крестьян с этой площадью связывали последнюю надежду.Батраки, не нанятые в Каховке на майской ярмарке, тщетно протолкавшись неделю на июньской херсонской ярмарке, разуверившись на рынке в Мостовом, шли по Елизаветградскому, Ананьевскому уездам в Березовку, чтобы там в последний раз попытать счастья.

На краю базара стоял жалкий домишко, занятый сотрудниками Тезякова под лечебно-питательный пункт. Голодные, опухшие люди показывали раны на ногах. Врач надевал очки и, тяжело опустившись в ветхое креслице, заносил в список еще одного батрака, пробывшего в пути на Березовку тридцать — тридцать пять дней.

Знакомясь с положением крестьян, пришедших в Березовку на рабочий рынок, чтобы наняться на любую работу, Тезяков спрашивал о земле, о хозяйстве, о судьбе семьи. Задавал и такой вопрос: есть ли у вас скот? И вот что ему отвечали: «Зроду не бувало», «Не заводили», «Самому нема що iсти».

Эти ответы Ленин читал в докладе херсонского земского врача. Он подчеркнул у Тезякова сообщение о том, что из крестьян, прибывших в 1894 году на рабочий рынок в Березовку, «до 2000 человек совсем не имеют скота». В книге «Развитие капитализма в России» Владимир Ильич приводит многочисленные доказательства того, как бедна деревня скотом.

Не только безлошадного, но и однолошадного крестьянина Ленин относит к числу батраков, поденщиков с наделом. Его вывод: по своему жизненному уровню однолошадные и безлошадные крестьяне стоят не выше батраков, приближаясь даже скорее к минимуму жизненного уровня батрака.

Лазарь Бабич из деревни Новопокровское возле Березовки, чей бюджет рассмотрел Ленин, не был ни безземельным, ни безлошадным хозяином.

Но даже статистик, по долгу службы изображавший бюджет середняка Бабича в розовом свете, написал: «Семья нуждается в приобретении независимо от хозяйства 136 р. 56 копеек в год».

И все чаще на рабочем рынке в Березовке появлялся кто-нибудь из Бабичей.

Из окошка земский врач наблюдал обычную картину найма рабочей силы.

Вот прибыл наниматель. Кто он? Немец-колонист, кулак с хутора или управляющий из экономии. Сбежались батраки — местные, пришлые, чигиринцы, черкассцы, шполянцы. В руках паспорта. Те, что в заднем ряду, протягивают их через головы передних… Через некоторое время три арбы, груженные батраками, уезжают. Их провожают сотни завидующих глаз. А в окрестных экономиях у всех батраков одна судьба: гроши за нечеловеческий труд и горе заболевшему — выгонят из экономии, выбросят в степь.

Вот еще записи Тезякова: «Ефим Ш‑ко из Ананьевского уезда, служил у немца К., заболел воспалением легких… Вследствие болезни удален из экономии в степь, где и брошен без всякой помощи…

Филипп С‑к, рабочий из Киевской губернии. Служивший у землевладельца… Заболел…»

«Больному было приказано уйти из экономии», — подчеркнул Ленин в рассказе о судьбе Филиппа С‑к.

Ленинские пометки на книге Тезякова как бы хранят следы того волнения, с которым Ленин читал батрацкие трагедии Филиппа С‑к, Арсения Д‑ко, Ефима Ш‑ко. Хотелось бы проследить историю этих людей, узнать, как сложилась жизнь их детей и внуков. К сожалению, у Тезякова фамилии не указаны полностью.

В селах вокруг Березовки люди старшего поколения рассказывают много таких историй из батрацкой жизни.

С батрачества в помещичьей экономии начинается биография председателя колхоза Макара Анисимовича Посмитного. Самый старый в этой артели колхозник Иван Павлович Шевченко, ведавший «научным фронтом», тоже немало хлебнул горя в Березовке. Поджидало оно батрака у входа на «невольничью ярмарку» и не оставляло до самого расчета в экономии.

Бытует в языке такое слово «объегорить». Родилось оно, наверное, на рабочем рынке. «На Егория» управляющие экономией и кулаки рассчитывались с батраками. Обсчетам, обманам не было конца.

— Одно слово — черный день, даже вспоминать страшно, — говорил Иван Павлович Шевченко.

В старой Березовке, как и всюду вокруг, владели землей не бедняки Иваны Шевченки, а помещики, кулаки да колонисты. А если подсчитать землю Ивана Шевченко и таких же, как он, хозяев, получим «живые дроби».

Но вот грянули над страной громы революции. Произошли события, повернувшие всю историю мира, и смели они все старые земельные межи.

На помещичьих массивах вокруг Березовки поселились переселенцы из разных сел — все больше бедняки. Поселился там на хуторе Иван Павлович Шевченко. Теперь была у него земля. А в степи есть целина, которую можно поднять. Но как хозяйничать с одной лошаденкой и без инвентаря? От весны до весны Шевченко едва сводил концы с концами и проедал кредит, полученный от государства.

И все больше задумывался Иван Шевченко над советом Ленина, о котором рассказывал на сходке агитатор из укома. Одному, сидя на клочке земли, из нужды не выйти. Хозяйствовать нужно коллективом.

А на соседнем хуторе Гладком речь Ленина по складам читал батрак Макар Посмитный, читал у коптилки, едва мерцавшей в густой темноте, но уже видел яркий свет, зажженный Ильичем…

В стране, вступившей в третий год своей новой жизни, было несколько тысяч сельскохозяйственных артелей, коммун, товариществ по обработке земли. Их представители собрались в промерзшей, голодной, завьюженной Москве 1919 года. На этот первый съезд пришел Ленин. Он, выступая перед делегатами, сказал, что их коллективные хозяйства — это ростки нового, социалистического строя. Он звал их влиять на окрестное крестьянство, убеждать его и вести на коллективный, артельный путь.

А слова Ленина зародили в сердце батрака Посмитного мечту о коллективном поле, об артели.

В феврале 1924 года в затерявшемся среди степных просторов маленьком сельце родилось Товарищество совместной обработки земли. Соседи приходили смотреть, как хозяйничает «Червона Украiна». Присматривались, приглядывались, видели: урожай у созовцев выше, живут интереснее. Оставаясь наедине со своими мыслями, спрашивали самих себя: как быть?

Приходил, присматривался к жизни в «Червонiй Украiнi» и Иван Шевченко. И поразило его то, что тут земля не твоя, не моя, а наша.

Десятилетиями видел себя Иван Шевченко на таком большом поле только батраком, а хозяином оказался на маленьком своем клочке. И долго в его крестьянском сердце вера боролась с сомнениями, надежда с опасениями, новое со старым.

Рядом с хуторами хозяйничал совхоз имени Т. Г. Шевченко. В один из дней все хаты облетела весть — в совхоз пришли тракторы. Это были маленькие, неуклюжие десятисильные машины. Но даже бывшим конюхам, водившим их, они казались тогда гигантами. Целые села выходили смотреть новое чудо.

Кулаки кричали: сожгут тракторы степь. Подкулачники вторили: погубят они и землю, и хлеб. Все погубят, конец миру — орали кликуши.

Но другую думу думали бедняки в хуторах. Соберутся, бывало, соседи у Ивана Шевченко и мечтают, как это выйдут на поле тракторы, как вспашут его и засеют.

А может ли такое быть?

В совхозе имени великого украинского Кобзаря однофамильцу поэта крестьянину Ивану Шевченко, который явился ходоком от хутора, сказали:

— Может!

И тогда рукой, еще неуверенной и несмелой, поставил он свою подпись под договором хутора Шевченко с совхозом имени Шевченко на обработку тракторами крестьянской земли.

Заволновались хутора. Спрашивали: а с межами как?

Это был самый трудный вопрос. Кулаки предсказывали сотни бед, запугивали, грозили. Но соседние хутора все же послали ходоков в совхоз.

Весною 1927 года через хутора выехал в степь тракторный отряд поднимать целину. «Фордзоны» перепахивали, бороновали нетронутую землю, очищая ее от бурьянов, и засевали чистое поле чистосортной пшеницей.

Прошло не очень много времени, и «Червона Украiна» объединила крестьян всех соседних хуторов.

В ту памятную осень двадцать седьмого года Иван Шевченко и его земляки, будущие члены колхоза, писали в Москву и XV съезд партии слушал их коллективное письмо.

«…После той работы тракторов, какую мы видели, не хотим больше вести бедняцкое, мелкое хозяйство, а решили организовать обобществленное тракторное хозяйство, в котором не будет отдельных крестьянских клочков посевов».

Так родилась под Березовкой артель, которую теперь знают далеко за пределами Советского Союза.


Если бы краевед спросил про рало, соху, косулю, буккер не молодого тракториста Леонида Кравчука, а старика колхозника Ивана Шевченко, того самого, что подписывал первый договор на обработку тракторами крестьянской земли, он получил бы самый точный ответ.

Почти тридцать лет своей жизни ходил крестьянин Шевченко за ралом. В колхозе он заведовал Домом агрокультуры. Мы видели его в лаборатории. Придвинув к себе микроскоп, уже немолодым, но еще зорким глазом смотрел он в окуляр. Рядом лежали пинцеты, аптекарские весы, пробирки, колбы, банки с зерном. У Шевченко было несколько делянок, и старик ставил опыты, результаты которых докладывал на агросеминаре.

Иван Шевченко многое рассказывал о своей многолетней и мучительной до боли в сердце тоске по земле в прошлом. «Как ты роскошна, земля… Только тем ты не хороша, что не льнешь к бедняку. Для богатого цветешь красой, богатого кормишь, одеваешь, а бедняка принимаешь только в яму…» Будто в его, Шевченко, сердце прочитал Михайло Коцюбинский эти мысли Маланки.

Иван Шевченко владел землей с 1917 года. Но настоящим хозяином ее стал только в колхозе.

В конце прошлого столетия Глеб Успенский говорил о крестьянине: он весь в кабале у этой травинки зелененькой… Травинка может вырасти, может и пропасть, земля может быть матерью и злой мачехой. Что будет — неизвестно решительно никому. Будет так, как захочет земля… как захочет земля…

Колхоз уничтожил кабалу во многих ее проявлениях. Он вступил в единоборство и с властью стихии над крестьянской жизнью.

Иван Шевченко не в кабале у «травинки зелененькой». Он сам управляет ее жизнью. Он выставил в голой степи крепкие лесные заслоны против суховеев, веками грозивших травинке смертью. Не только границы земель, а все поля севооборота и бригадные участки окружены лесополосами. И вокруг прудов, водоемов стоят высокие зеленые стены. Шумит под ветром посаженный их руками могучий лес, защитник полей.

Из года в год колхоз собирает не меньше ста двадцати пудов зерна на гектаре. Он давным-давно распрощался с неосвоенными землями, с поздно поднятыми парами, с толокой летом и со стерней после уборки. Распрощался со старой пастбищной системой содержания скота. Колхоз вывел свои огромные стада в летние лагеря и организовал зеленый конвейер. Все его коровники, свинарники, все фермы электрифицированы. Водоснабжение и кормоприготовление механизировано.

И на этих фермах и на поле вы всегда встречали среднего роста, приземистого, лет семидесяти человека с красивым лицом и прямым, открытым взглядом спокойных глаз. Он не только организатор, но и живая душа огромного артельного хозяйства. Это Макар Посмитный — многолетний председатель артели.

У большинства колхозников этой артели свои особняки с электричеством, ванной, со всеми удобствами. Пятикомнатный Дом колхозника и хата однолошадного крестьянина, стоимость которой статистики определяли в сто, в восемьдесят и даже в семьдесят рублей, — таковы здесь параллели!

Однако не будем повторять широкоизвестное и займемся соседним селом Сахаровом, Березовского района.

Статистик Василий Гомилевский, в конце прошлого века обследовавший хозяйство Лазаря Бабича, сделал такую запись:

«Местные жители пламенно желают иметь школу. Но столь бедны, что не могли принять на себя даже расходов на ремонт зданий, освещение, отопление.

Принуждены отказать себе в школе и предоставить детям прозябать неграмотными.

Мы имели случай беседовать с некоторыми из народных учителей Одесского уезда. Это люди, получающие вознаграждение, которого едва хватает для того, чтобы не умереть от голодной смерти».

Теперь приведу несколько страничек из записной книжки одесского журналиста А. Присяжнюка, вместе со мной участвовавшего в поисках потомков Лазаря Бабича:

«Село Сахарово примостилось на берегу Тилигульcкого лимана, почти у самого его истока. Улицы протянулись параллельно берегу, и вдоль их ровными рядами стоят новые дома, обсаженные фруктовыми деревьями, обнесенные аккуратными заборами.

По селу нас ведет старейший житель деревни, колхозник Андрей Трофимович Пруд. Ему семьдесят пять лет. Он хорошо помнит Лазаря Бабича. Рассказывает:

— И у нас, как и у Бабичей, в хозяйстве не сводились концы с концами. Свести их было так же невозможно, как берега вот этого лимана.

От старой деревни здесь осталась только ветхая, маленькая церквушка. Ее ступеньки густо поросли мхом. Давно по ним не ходят люди. Нет и старых хатенок с окошками в ладонь. На их месте выросли красивые, просторные и светлые дома. У малосемейных по две комнаты с кухней, а у кого семья побольше, у того и три, и четыре комнаты.

На улицах Сахарова — колонки водопровода. Тут чистая и вкусная вода. Сколько о ней мечтали степняки!.. Вода здесь всегда была проблемой.

Собираясь в поле, Лазарь Бабич брал бочонок воды для себя, бочку для скота и считал каждую каплю.

Колхоз построил артезианские колодцы для ферм, орошения огородов и для сельского водопровода.

В каждом доме колхозника радио и электрический свет.

Я спросил Андрея Трофимовича Пруда, во сколько обходилось освещение хаты лет пятьдесят — шестьдесят назад. Он назвал примерно тут же цифру, которую когда-то занес в бюджет Лазаря Бабича статистик Кустарной комиссии, — 3 рубля 50 копеек.

— Обычно впотьмах сидели, — сказал Андрей Трофимович. — Было не до света, когда дети просили хлеба, а отцы считали каждый ломоть и каждый грош.

А потомки Бабича даже не представляют себе, как можно было бы жить теперь без радио, без газеты и без лампочки Ильича в квартире.

Целый день я обходил дома внуков Лазаря Бабича. Старшая внучка — Вера Ивановна — замужем за Сергеем Васильевичем Кикотем, которого уважает все село. Он один из организаторов колхоза и много лет был бригадиром.

— У Кикотей пятеро детей. Они все получили образование. Дочь Катя — в финансово-кредитном техникуме, старший сын Георгий — авиационный техник. Младший сын Валентин и дочь Тося закончили школу и пошли один в шоферы, а вторая — в доярки. Мать занята в садово-огородной бригаде. Отец на ферме. Всей семьей они обычно вырабатывают больше тысячи трудодней и живут в полном достатке. У них хорошо обставленный дом из четырех комнат, прихожей и кухни. Вся мебель новая. Вместо скрыни стоит полированный гердероб. И вещи, как говорит Тося, все хорошие.

— Можем себе позволить покупать хорошее.

Второй внучке Бабича — Ольге Павловне Сокотун — пошел седьмой десяток. Горе, постигшее ее во время войны (на фронте погибли муж и сын), подкосило здоровье, но она трудится все годы.

Вместе с ней живет семья младшего сына Николая. Он шофер, невестка работает в колхозе. У Сокотун дом из двух комнат, и все же Николаю построили новый дом таких же размеров.

Старший сын Ольги Павловны, Борис, тракторист. Зарабатывает хорошо.

В деревне знают еще одного внука Бабича — Алексея Павловича. Он отличился в боях с фашистами. Был не раз ранен. Потом работал райвоенкомом в Березовке. Храброго воина, коммуниста по заслугам уважает весь район, и единственно, чего ему не хватает, — здоровья, но Алексей Павлович не сдается и сам требует, чтобы его побольше нагружали общественной работой.

Знакомство с потомками Бабича продолжалось и на другой день. Когда мы проходили мимо нового красивого домика, который вот только заселили, старик Пруд сказал:

— А ведь это тоже родич Бабича — наш полевод. Новоселье справлять будет.

Хорошо трудятся и хорошо живут земляки Лазаря Бабича.

Колхозное Сахарово знает урожаи по двадцать пять — тридцать центнеров зерновых с гектара.

И это те самые десятины, о которых приезжавший к Бабичу статистик написал:

«Нынешний год они дали сам-полтора. Даже урожай в сам 4–5 считается для них благодатью».

При жизни Лазаря Бабича на все село здесь бы один грамотей. Мечта местных жителей устроить школу оставалась мечтой до самого 1917 года. Теперь учатся все дети. Советское Сахарово — тоже село сплошной грамотности.

Отправляясь в местное сельпо, мы брали с собой выписку из бюджета Лазаря Бабича, где записан годовой расход (семья Бабича была из четырех душ): на обувь — 15 рублей, на одежду — 50 рублей, на посуду и утварь — 50 рублей.

Местные кооператоры, вооружившись книгами и ведомостями, подсчитали, что их сельпо реализует теперь больше товаров, чем когда-то покупали в целом уезде.

Одежда из чертовой кожи, юфтевые сапоги и черепяная посуда, из которой ела вся семья Лазаря Бабича, давно получили отставку!

На сельской улице, на механизированной колхозной ферме, в богатом доме внуков Бабича, на усадьбе, где укрыты под навесом колхозные трактора и комбайны, мне часто вспоминались слова, которые при знакомстве сказал земляк Бабича Андрей Трофимович Пруд:

— Колхоз дал человеку большие крылья. Летай только хорошо.


РЯДОМ С ЛЕНИНЫМ



Разговор этот происходил в Музее Революции, в рабочей комнате Григория Ивановича Петровского. На столе лежала пожелтевшая газетная вырезка с заголовком «Эскиз».

Петровский сказал:

— В двадцать четвертом в Харькове были напечатаны некоторые мои воспоминания о Ленине… Товарищи вот разыскали. — Потом, помолчав, добавил: — Хочу записать все встречи с Владимиром Ильичем. Год за годом, день за днем, со всеми штрихами и подробностями. Только бы болезнь не помешала.

У Григория Ивановича была хорошая память. В тот вечер он вспоминал, как знакомил с Лениным товарища по революционному подполью, старого донецкого рабочего Панфилова.

— Вот человек, о котором нужно писать книгу. Живая история рабочего класса!

После реформы 1864 года отец отдал Панфилова — тогда девятилетнего крестьянского мальчонку — на Луганский казенный завод. Плата — грош, еда — хлеб с водой. И вдоволь только розог. Знакомое начало биографии…

К восемнадцати годам он побывал в учениках литейщика, в батраках у кулака, несколько лет таскал под землей салазки с углем. Но тот солдат, который вернулся с царской службы на рудник в Черкасское, как день от ночи, отличался от забитого паренька Федьки Панфилова. Молодой забойщик в восьмидесятые годы вступил в революционное движение. А уже в 1884 году его впервые бросили в тюрьму за участие в группе «Народная воля».

— Если память мне не изменяет, — продолжал Григорий Иванович, — во второй раз его арестовали уже как члена РСДРП. Это было в тысяча восемьсот девяносто восьмом году. К тому времени на заводах Юга — в Луганске, Екатеринославе, Ростове, Мариуполе — Панфилова знали как отменного литейщика. Однако интерес полиции к нему был связан совсем с другой его профессией — профессионального революционера, который в Мариуполе возглавил социал-демократическую организацию, имевшую свою типографию.

Петровский вынул из стола старый снимок. На фотографии рядом с Владимиром Ильичем и Демьяном Бедным стоял бородатый старик в меховой шапке, из-под которой глядели умные и совсем молодые глаза.

— Это и есть Федор Дмитриевич Панфилов. Вот таким бородачом я помню его по Екатеринославу девятьсот пятого года. Ходил с прокламациями на городские окраины, в казармы к солдатам, помогал собирать боевую рабочую дружину, с которой был вместе на баррикадах. Его удалось тогда устроить на Брянский завод. Он только из ссылки вернулся, и эта шапка, наверное, у него олонецкая. А может, быть, вологодская? В восьмом или в девятом году Панфилова как председателя профсоюза рабочих Брянского завода отправили в Усть-Сысольск.

Петровский внимательно посмотрел на фотографию.

— А снимок девятнадцатого года сделан на Восьмом Съезде РКП, когда Ленин с Панфиловым познакомился…

Зал, где заседал VIII съезд, был едва натоплен, в коридорах Кремля свирепствовал мартовский холод. Во время перерыва Ленин, набросив на плечи пальто, как всегда запросто, ходил среди делегатов. Заметив Петровского, он подозвал его и заговорил об украинских делах (незадолго перед этим на съезде в Харькове Григория Ивановича заочно избрали председателем ВУЦИКа). В нескольких шагах от Ленина у окна беседовала группа товарищей. Они не видели Владимира Ильича. Донецкий делегат Панфилов что-то горячо доказывал Юрию Коцюбинскому, который тоже состоял в аграрной секции съезда.

— Какое умное лицо! Григорий Иванович, кто этот старик? — вдруг спросил Ленин.

Петровский сказал Ильичу, что знает его еще по екатеринославскому «Союзу борьбы за освобождение рабочего класса». Панфилов представлял Мариуполь и не раз приезжал к Бабушкину — Иван Васильевич их и подружил. Ленин заинтересовался. Но в это время раздался звонок, Ильича позвали в зал. Петровский свел их уже на следующий день во время перерыва. Панфилов произвел на Владимира Ильича большое впечатление.

— Старик потом стал героем Восьмого съезда, — шутя сказал Григорий Иванович, и глаза его при этом засветились какой-то необычайно мягкой и доброй улыбкой.

…Корреспондент «Бедноты» прошел по коридорам и комнатам гудящего, наполненного голосами Дома Советов, где жили делегаты партийного съезда. Он искал Панфилова.

Здесь его почтительно называли «Стариком». Панфилову шел шестьдесят четвертый год. Бывший народоволец, участник большевистского подполья, лет десять просидевший в тюрьмах и ссылках, он стал организатором Советской власти в родном уезде. О таком человеке стоило поведать читателям газеты, на первой странице которой значилось: «Поделись прочитанным с неграмотным».

Сам Панфилов вспоминал, как ему было тяжело, когда в прошлом не знал грамоты. Не всякому доверишь прочитать тебе революционную брошюру. И тридцати семи лет от роду он самостоятельно выучился грамоте.

Товарищ из «Бедноты» уже встречался с Федором Дмитриевичем. Вот у кого богатейший материал о том, как революция меняет облик самых глухих мест страны, подобных «старобельской дыре». Какой же вихрь прошел там!

Семнадцатый год. В родные старобельские места вернулся ссыльный большевик Панфилов. В его домишко приходят за советом ходоки из соседних волостей. В марте Панфилов повесил над своим окном красное знамя…

Бурлит городишко. Кулачье, заправилы земской управы во главе с оптовиком Абрамовым уже видят уезд у себя в кармане.

— Раньше был Романов, а теперь Абрамов ворочает городом, как хочет, — литейщик Панфилов держит речь, размахивая зажатой в руке сибирской шапкой. Из кармана его пальто торчит синяя брошюрка, которую он с товарищами недавно напечатал в Старобельске. Это программа РСДРП(б).

Управа приказала немедленно изъять и сжечь большевистскую программу. Потом она попыталась «арестовать» принятое старобельскими телеграфистами сообщение из Петрограда о переходе власти в руки Советов. Но и здесь, в далекой глуши, не остановить неумолимое движение великой пролетарской революции.

За полуосвещенными окнами здания — туманный ноябрьский вечер. В городской гимназии буржуазия устроила сборище. Местные монархисты и реакционеры, члены всех черносотенных союзов трогательно лобызаются со сторонниками «самостийных» партий, признавших Центральную раду своим правительством. Путая и безбожно перевирая слова, они даже подтягивают украинскую песню, которая еще недавно приводила их в бешенство.

Вдруг в нестройное пение врывается сильный, властный голос:

— Шуты балаганные! Не выйдет по-вашему! — Это в дверях появился Панфилов. — Вам ли петь «Заповiт»!..

В луганской тюрьме, на сибирских трактах, в олонецкой и вологодской ссылках большевик Панфилов не раз запевал с товарищами бессмертный «Заповiт» Шевченко. Взволнованно и гордо прозвучит он и в зале промерзшего от январской стужи местного театра, который согрели своим горячим дыханием делегаты уездного съезда Советов.

«Не в вольные казаки, а в Красную гвардию…» — решило солдатское собрание и избрало инициативную комиссию по созыву съезда Советов.

Первые старобельские красногвардейцы разоружили драгунский эскадрон, заняли почту, телеграф, земство. В волостях формировали ревкомы, боевые отряды, посылали делегатов на уездный съезд Советов. Он открылся пением «Интернационала» и принятием письма Ленину.

Рабочая Москва и Петроград голодали, а бывшие хозяева Старобельска и уезда припрятали сотни тысяч пудов зерна, муки. Панфилову поручили трудный участок — реквизиционный отдел уездного исполкома: конфискацию у помещиков и городской буржуазии земли, имущества, продовольствия…

Представитель «Бедноты» обо всем этом подробно выспрашивал, и Федор Дмитриевич, любивший обстоятельность, успел довести свой рассказ лишь до весны прошлого 1918 года. Журналист вел запись в старой приходно-расходной книге охотнорядского купца, служившей ему блокнотом. При всей экономии бумаги первое интервью Панфилова заняло немало страниц, а сотруднику «Бедноты» еще предстояло записать рассказ о том, чем жил Старобельск в последний год. Он сокрушался, как уложить в двести газетных строк биографию старого революционера! Между тем Панфилов, которого он разыскивал, в этот вечер был занят в аграрной секции съезда.

Донецкий рабочий, литейщик и слесарь, он знал жизнь деревни не только потому, что происходил из крестьян. В годы подполья большевистские организации Луганска, Екатеринослава не раз посылали его на село. А в последнее время, уже как представитель Советской власти, он побывал во многих волостях.

От апреля до ноября 1918 года в Старобельске хозяйничали немцы. На смену им явился «старобельский губернатор» — генерал Хицкелауров со своей «дикой» дивизией. Немцы и белоказаки ободрали села как липку: увезли хлеб, угнали скот. Каждый двор должен был еженедельно сдавать по 60 яиц. Бабы ревели: «Что же, нам самим нести яйца, что ли?»

Член уездного исполкома Панфилов во время оккупации находился в красногвардейском отряде. В январе девятнадцатого года его отправили в Старобельск формировать партизанский полк, восстанавливать Советскую власть.

На партийный съезд Панфилов приехал вооруженный немалым опытом. О положении в уезде, о настроении крестьян Ленин выспросил его еще до того, как Панфилов доложил аграрной секции, в работе которой Владимир Ильич участвовал. Секция собиралась несколько раз. Обсуждались вопросы земельной политики, и старобельский делегат высказал ряд соображений, подтверждавших, как жизненно важна политика прочного союза с середняком, которую отстаивает Ленин.


23 марта. Вторая половина дня.

В Круглом зале Кремля идет заключительное заседание VIII съезда РКП. Ленин сложил несколько листков, лежавших на пюпитре, и посмотрел на часы. Только что он закончил доклад, сделанный от имени аграрной секции, и еще не стихло бурное одобрение, которым была встречена его речь о грядущих судьбах крестьянства и завтрашнем дне советской деревни.

Панфилов сидел рядом с Петровским недалеко от трибуны. Чувство волнения, охватившее его, было таким сильным, что он испытывал физическую потребность встать и сказать Ленину, товарищам, съезду все, что за эти несколько дней передумал. Однако тем временем, как в душе Панфилова это чувство боролось с какой-то робостью и тревогой — сумеет ли он высказать то, что переживает? — председательствовавший на заседании заговорил о прекращении прений.

Поднялся кто-то из делегатов, сидевших у колонны.

— После речи товарища Ленина совершенно ясно и нет необходимости продолжать обсуждение.

Панфилов видел, как эти слова вызвали выражение неодобрения на лице Ильича.

— Мы говорим здесь, на съезде, не для этого маленького зала, а для всей России… Необходимо выслушать товарищей с мест, — предложил Ленин.

Но было уже позднее время, а еще предстояли выборы ЦК, и большинство проголосовало за прекращение дебатов.

В этот момент сидевшие в первых рядах заметили какое-то возбуждение в президиуме, товарищи за столом о чем-то переговаривались. Затем к трибуне прошли двое — красивая женщина в бархатном платье и невысокий черноволосый мужчина с небольшими усиками, одетый в военную форму. В зале зазвучала иностранная речь. Сосед наклонился к Панфилову и сказал:

— Наш французский товарищ Жак Садуль.

Женщину, стоящую рядом с оратором, Панфилов знал. Это была Александра Коллонтай, с которой он познакомился на заседании аграрной секции.

Приумолкший зал слушал перевод речи француза:

— Вчера в Одессе интервенты расстреляли французскую коммунистку, воина революции и героическую участницу большевистского подполья Жанну Лябурб…

Съезд встал. Под сводами зала похоронный марш зазвучал как клятва.

Панфилов не сводил глаз с Ленина. Тихо плыла мелодия, а Панфилова обступали думы о величии событий, участником которых ему выпало быть. Из Москвы он снова отправится на фронт. Так уже решено. Здесь он один из старейших делегатов. Суждено ли ему в будущем сказать партийному съезду слово о том, что составляет смысл всей его жизни?

Эти мысли придали Панфилову решимости. Он встал и громко, так, что его сразу услышал весь зал, попросил слова.

— Большинство голосовало против прений, — напомнил председатель.

— Просим, просим! — с эстрады раздался голос Ленина, предлагавшего послушать старобельского делегата. — Я обращусь к съезду за разрешением дать товарищу слово.

Панфилов, улыбающийся и немного растерянный, шел к трибуне. О чем он будет сейчас говорить?

— Товарищи коммунисты! Я с тысяча восемьсот восемьдесят четвертого года ожидал случая сказать о жизни крестьян…

Владимир Ильич слушал, облокотившись на стол. Он-то знал, почему Панфилов назвал эту дату. Тридцать пять лет назад Панфилов вступил в группу «Народная воля» на Луганском казенном заводе.

Опершись на пюпитр, старик говорил о судьбах народных. Он рисовал картину жизни своего уезда, острой борьбы за хлеб и Советскую власть. Говорил о том, что видел в волостях. О сопротивлении кулачья и предательстве эсеров, рассказывал о бедноте, крепко подпирающей плечом Советы, о середняках, которые идут с Советской властью, о большевистских агитаторах. Давно минули положенные по регламенту пятнадцать минут, но даже пунктуальный председательствующий, видя, как слушает зал, не останавливал оратора.

В речи старобельского делегата отсутствовали откровения, но была волнующая правдивая картина нелегкой судьбы небольшой коммунистической организации далекого степного уезда, которая выводит народ на широкую дорогу…

Ленин встал и вместе со всеми долго аплодировал старику.

Объявили перерыв.

Тут же в зале Панфилова обступили товарищи, поздравляли с интересной речью. Подошел и Демьян Бедный, обнял старика, повел к Ленину.

— Спасибо, товарищ Панфилов, — сказал Владимир Ильич. Потом увидел стоявшего невдалеке фотографа: — Пойдем сфотографируемся.

Весь перерыв Ильич не отпускал от себя Панфилова. Он подозвал Петровского и, улыбаясь, сказал:

— Товарищ председатель ВУЦИКа, я хочу пожелать вам, чтобы все депутаты были так деятельны, как товарищ Панфилов.

Петровский еще не сдал наркомат, и речь зашла о некоторых наркомвнудельских вопросах. Ленин включил в разговор Панфилова и тут же посоветовал уездному исполкому проверить законность ареста всех находившихся в тюрьмах. Нет ли несправедливых осуждений из-за личных счетов, по доносам и наветам врагов?

Панфилов старался все запомнить, что говорил Ленин.

В двенадцатом часу ночи Ильич закрывал партийный съезд.

— Товарищи, за нашими спинами стоит целый ряд революционеров, которые приносили свою жизнь в жертву освобождению России. На долю большинства этих революционных деятелей выпала тяжелая судьба.

Слово Ленина звучало так вдохновенно, что Панфилов позабыл об усталости, о холоде.

— Нам досталось счастье… Мы видим… что семя, посеянное нашей русской революцией, восходит в Европе… Социализм победит во всем мире.

Со съезда Панфилов шел вместе с Григорием Ивановичем. Была холодная мартовская ночь. На площади лежал потемневший снег. А на сердце было радостно, и в ушах все еще звучали ленинские слова: это будет последнее тяжелое полугодие. Петровский позвал старика к себе домой. Разогрели кипяток и разделили пополам кусок ржаного хлеба и таблетку сахарина — суточный паек народного комиссара внутренних дел.

…Старость не была Панфилову помехой, и свое шестидесятипятилетие он встретил на фронте. Весь девятнадцатый год член ВЦИКа и ВУЦИКа Федор Дмитриевич находился в боях с петлюровцами, бандами Григорьева, деникинцами. Потом его назначили политинспектором дивизии Червонного казачества, в рядах которой он прошел путь до самого Перекопа.

— Вскоре после окончания гражданской войны мы встретились с ним на сессии ВУЦИКа, — вспоминал Петровский. — Помню, еще лет пять Панфилов проработал в уезде и на восьмом десятке ушел на пенсию… Году в тридцать шестом я потерял Панфилова из виду. Наверное, его давно уже нет в живых, — с грустью произиес Григорий Иванович. И снова повторил: — Вот человек, о котором нужно писать книгу.


Уже после этой встречи с Григорием Ивановичем мы узнали, что Панфилов умер в 1940 году и похоронен на площади в своем родном селе Черкасском, а его именем в Старобельске названа улица, которая вместе со многими другими течет к главной улице города — к Ленинской.


ТОВАРИЩ ИЛЬИЧА




Есть люди, чьи жизни, как звезды, светят поколениям. Я хочу рассказать об одном из тех, кто работал вместе с Ильичем, был его сподвижником и верным товарищем.

Он родился в один год с Лениным, прожил только пять десятилетий и в 1921‑м погиб на революционном посту. Он не успел написать ни воспоминаний, ни мемуаров. К сожалению, не сохранились даже его письма из казематов Петропавловской крепости, из царских тюрем, ссылок. И все равно его давно остановившееся сердце продолжает гореть, словно факел. И слова Ленина из письма в ЦК воспринимаются как вечный огонь над его могилой:

«…Я хорошо знал… Ивана Адамовича Саммера. Старый революционер-большевик. Цекист еще до первой (1905) революции. Умер на Украине… Надорвавшись на работе…»


РОДОМ ИЗ ЧУМАКОВ



Отец и дед его возили соль да воблу из Крыма. Чумацкий сын, осиротевший в тринадцать лет, он попал в Киев не по воле счастливого случая. Из одного конца города в другой бегал по урокам, которыми зарабатывал себе на пропитание, высокий, худощавый юноша гимназист. Окончив гимназию, он поступил в Киевский университет. Необыкновенные способности и исключительная память сделали его первым студентом.

Главу университетского общества историков, либерала и украинофила Антоновича радует, как складывается судьба юноши из Очеретного, которое под Каневом. Но профессор Антонович еще не знает, что сына потомственного чумака из всех наук больше всего увлекло учение Маркса. Он тайно пропагандирует его в первых марксистских кружках Киева.

Это было начало. А через пять лет…

В 1897 году в каземат крепости брошен опасный для трона молодой человек. В свои двадцать семь лет он успел принять участие в создании киевской организации социал-демократов; скромную должность секретаря уездной земской управы в Полтаве занял с целью основать там марксистские кружки. Перебравшись в Петербург, где он служил на заводе Адмиралтейства, недавний земский секретарь с головой ушел в революционную работу. Он причастен к «Союзу борьбы», помышляет о создании партии революционеров.

— В одиночку его! В Петропавловскую крепость, — предлагает шеф жандармов. — А потом в ссылку… Девица Любовь Котович хочет последовать за своим любимым? Это можно разрешить. Найдется для них такая дыра, как Великий Устюг — глушь, цинга и три рубля пятьдесят копеек казенного содержания в год.

В начале нынешнего века Саммеру переменили место ссылки. После Устюга — Вологда. Та же цинга, те же три пятьдесят казенного содержания. И уроки, которыми приходится добывать кусок хлеба… Но здесь целая колония ссыльных. Дзержинский… Луначарский… товарищи из Киевского комитета РСДРП. Они связаны с Лениным и его «Искрой». Часто собираются, обсуждают рефераты, доклады. И Саммеру, который не раз председательствует на этих сходках, порой приходится употребить власть, чтобы жаркие споры не вышли из берегов дружеской дискуссии.

Осенью 1903 года кончился срок вологодской ссылки, но вскоре Саммер снова в тюрьме. На этот раз уже казанской.

Почти двадцать месяцев он возглавлял Казанский социал-демократический комитет. Пламенный оратор, он выступал почти на всех рабочих сходках и митингах. На события 1905 года трудовая Казань ответила восстанием: город несколько дней был в руках рабочих и студентов. Опасаясь еще более грозных событий, местные власти выпустили организатора казанских рабочих Саммера.

Весной 1905 года он уже далеко от Волги — на берегах Темзы.


КТО ТАКОЙ ЛЮБИЧ



Вскоре после Лондонского съезда из-за границы в Россию прибыл посланец Ленина — Любич.

«Моя брошюра, о которой вам скажет Любич…» — пишет Ильич из Женевы в ЦК РСДРП.

Все лето пятого года агент ЦК ездит по городам России, информируя о решениях партийного съезда, налаживая связи. Владимир Ильич далеко от России, но в поле его зрения все комитеты партии. И когда у Ленина возникает, например, вопрос об отношении Орловско-Брянского комитета к резолюции III съезда, он 14 августа пишет членам ЦК:

«Нельзя ли послать туда кого-нибудь, например, Любича…»

Опытный конспиратор, неутомимый работник, Любич поспевает в Питер и в Воронеж, в Казань, Орел, Брянск. Он в центре многих революционных событий 1905 года, и ЦК РСДРП кооптирует его секретарем русского бюро ЦК.

Ленин немедленно откликнулся на это письмом:

«Кооптация… Любича, которую я вполне приветствую, вероятно, сильно улучшит дело…»

Вместе с Лениным этот человек участвует в Таммерфорсской конференции и входит в состав созданного в декабре 1905 года Объединенного ЦК РСДРП. Когда по предложению Ильича ЦК срочно отправляет в Москву для руководства декабрьским вооруженным восстанием группу опытнейших партийных работников, во главе ее посылают Любича. Он на баррикадах Москвы, и в трудные дни восстания посланец ЦК показывает пример бесстрашия, выдержки, воли.

В ходе революции ЦК поручает Любичу работу в военных и боевых организациях РСДРП. Историк, экономист, философ по образованию, совершенно штатский с виду человек, он стал знатоком военных вопросов, тактики уличных и баррикадных боев.

Первая Всероссийская конференция военных и боевых организаций РСДРП внимательно прислушивается к его голосу. Даже враги вынуждены признать его авторитет, и в докладе охранки об этой конференции царский министр внутренних дел прочитает:

«Особое внимание обращает на себя Любич — идейный руководитель съезда».

Полиция, охранка, жандармерия охотятся за ним по всей стране. В донесениях то и дело фигурируют фамилии: Остапенко, Савич, Измаил… Шеф жандармов приказал любой ценой найти эту группу подпольщиков. Не один месяц ищут следы этой группы. Шпики сбились с ног. И вот оказывается, что Остапенко, Савич и Измаил — это все тот же Любич. Нет и не было тихого интеллигента, земского чиновника, репетитора, натаскивающего учеников, которые не в ладах с математикой и физикой. Был и есть опасный революционер, сподвижник Ульянова-Ленина, член ЦК РСДРП, руководитель военной и боевой организации — Любич.

Утром первого мая 1907 года высокий, худощавый, чуть сутулый мужчина в широкополой шляпе — не то служилый, не то мастеровой — спокойно и неторопливо шел по московской окраине. По привычке опытного конспиратора он не оборачивался, но каким-то шестым чувством знал: хвоста за ним нет. Занятый своими мыслями, они не заметил, как вдруг замурлыкал мелодию песенки, которую любили ссыльные: «От Урала до Дуная — нет глупее Николая…» Бывает же так — вдруг привяжется знакомый мотив.

В это утро Любич должен был на сходке встретиться с товарищами. Все явились. Ни за кем не увязался шпик. Казалось, все идет благополучно. И вдруг в разгар сходки — облава. Любич схвачен. Он сидит в камере Бутырок.

Полиция и охранка предъявляют арестованному доказательства того, что Любич, Остапенко, Савич, Измаил — это и есть он сам, Иван Саммер. И все начинается сначала: тюрьма, каземат крепости, Вологда…

Медленнее волов ползут годы вологодской ссылки. Может быть, они уже сделали свое дело — сломили человека?Может, нет больше Любича?.. А есть погруженный в дела и житейские невзгоды помощник присяжного поверенного Саммер?

Нет, господа, Любичи выросли из крепкого корня. Пятнаднать лет назад молодой Ульянов тоже был помощником присяжного поверенного, выступал в самарском суде, а охватывал мыслью всю Россию, судил самодержавие и вынес ему приговор. Такие, как Любич, умирают, но не сдаются, гибнут, но не сламываются. Ссылка, строжайший надзор, жандармские преследования не могут оторвать Любича от дела, в котором он видит цель своей жизни.

Заглянем снова в тома писем Ленина. На этот раз в датированные одиннадцатым годом, когда большевистская партия, подвергавшаяся многолетним репрессиям, преследованиям, загнанная в подполье, возглавила новый революционный подъем.

«Любичу Надя пишет сегодня…» — это из письма Ильича от 25 февраля 1911 года.

А в другом, написанном весной 1911 года, говорится:

«Относительно Любича у нас есть письмо… с указанием на его согласие работать…»

Любич готов на побег из ссылки, чтобы пробраться за границу и принять участие в Пленуме ЦК.

Что такое жизнь профессионального революционера, большевика в самодержавной России? Гонения, опасности, подпольная работа между двумя сроками тюремного заключения, каторги или ссылки. От седьмого до семнадцатого — целых десять лет! — тюрьмы и вторая вологодская ссылка. Здесь и застала Ивана Адамовича революция.


ЗВОНОК ЛЕНИНА



Саммер — один из организаторов Советской власти на Севере. Ему, члену ВЦИКа от Вологды, поручили ведать всем хозяйством губернии.

«Он принадлежал к первым строителям нашей советской системы. В буре революционных событий, ломки и хаоса уверенно и стойко принялся он устанавливать революционный порядок» — так вспоминает Григорий Иванович Петровский Саммера в первые месяцы революции.

Человек по характеру мягкий, сердечный и деликатный, Иван Адамович боец несгибаемый, твердый и непоколебимый. Контрреволюция плетет на Севере паутину заговоров, предательств, чтобы изолировать Вологду и покончить с Советской властью. Город на осадном положении, и член ревкома Саммер двадцать четыре часа в сутки занят организацией обороны, снабжением и обеспечением Красной Армии.

Неделями он не успевает забежать домой поглядеть на своих ребят. Со старшим, Виктором, он попрощался на улице возле ревкома (тот в свои семнадцать лет ушел на фронт бить Колчака), а девочек не помнит, когда видел. Все его дети родились в ссылке и почти совершенно не видели отца. Они подрастали, а он в тюрьме, в крепости.

Какое счастье, что есть на свете Люба!.. Все годы ссылки она с ним рядом. Как нелегко быть женой революционера и матерью его детей! Люба все вынесла, не согнулась. В семнадцатом она вступила в партию, пошла в Красную Армию и теперь служит в армейском политотделе. А он целыми сутками в ревкоме, в губкоме, в губсовнархозе. И так день за днем, месяц за месяцем.

В Москве он тоже раньше трех часов утра домой не возвращается. Ночью придет, посмотрит на своих девочек, поправит на них одеяло (за одеяло спасибо коменданту Дома Советов, у Любичей ведь своего ничего нет!). Когда младшая, Нина, заболела, хотели что-нибудь выменять на бутылку молока, но ничего, кроме завалявшихся двух дюжин пуговиц, не собрали. А в Москве девятнадцатого года молока и за золото не всегда можно было раздобыть.

Вот уже несколько месяцев, как Иван Адамович приехал сюда из Вологды. Сам Ленин предложил отозвать Саммера. Экономист, финансист, большой знаток хозяйства. В Наркомфин его, членом коллегии. И одновременно — в Центросоюз: в кооперации засело немало эсеров и меньшевиков, путающих дело.

— Считайте, Иван Адамович, что вы на фронте, На хозяйственном, на кооперативном. Ведь разруха, голод — враг не менее опасный, чем Колчак, Деникин и Антанта.

…Петровский и Чубарь не раз докладывали Ленину об острой нехватке кадров. Украине очень нужны работники!

Возник вопрос о человеке, который мог бы возглавить важнейшую отрасль украинской экономики — на развалинах нужно создать кооперацию, которая поведет торговлю в городах и селах. Ленин подумал о Саммере. Весь девятнадцатый год этот человек тащил груз огромной работы, но никто ни разу не слыхал, чтобы он посетовал, на что-то пожаловался. Как всегда, ровен, сдержан. А Ленин знал, что на сердце у старого товарища. Недавно пришла весть о гибели сына Виктора в бою под Вяткой.

Через несколько месяцев после сообщения о гибели Виктора прибывший на совещание командующий Восточным фронтом рассказывал о нескольких красноармейцах, которые оказались во вражеском тылу. Беляки преследовали их, но безуспешно. Красноармейцы ушли в болота, питались ягодами и вот теперь сумели пробраться к своим. Среди этих бойцов, которых считали погибшими, был и сын Саммера — Виктор. Узнав об этом, Ленин поручил связаться по прямому проводу, немедленно проверить. Получив подтверждение, он сам позвонил во второй Дом Советов, чтобы передать Саммерам счастливую весть.


ХЛЕБ И СОЛЬ



Хлеб и соль…

— Сколько стоит на рынке пуд зерна?

— Четырнадцать тысяч рублей.

— А пуд соли?

— В пять раз дороже.

Соляной голод… Даже для той соли, которую удается добыть в Донбассе, нет вагонов. А те, что возят, — дырявые, разбитые. Погрузят тысячу пудов, а привезут пятьсот, в лучшем случае восемьсот. Из Бахмута отправили сорок два вагона соли, в пути пришлось семнадцать отцепить.

Длинные, пожелтевшие пальцы Саммера бегают по строчкам сводок рыночных цен. Соль… В Харькове и Полтаве — 60 тысяч, в Киеве — 70 тысяч, в Чернигове — 73 тысячи рублей за пуд…

Соль и хлеб…

Рядом со сводками на столе лежат пачки бюллетеней. Заголовки повторяют слова «голод», «помощь голодающим».

Чем помочь Поволжью? Оно уже совсем без хлеба. Голод явился и в степные губернии Украины. Перед Саммером список «голодных уездов». Хлеб и соль занимают все мысли члена Совнаркома и председателя Всеукраинского кооперативного союза Ивана Адамовича Саммера.

В четыре ночи погас свет в его кабинете, окна которого раскрыты в весеннюю харьковскую ночь 1921 года. А в восемь утра Иван Адамович уже склонился над сводками. В девять у него заседание Центральной кооперативной комиссии помощи голодающим. В одиннадцать — чрезвычайная комиссия по соли. И целый день в его кабинет идут люди — из волостей, уездов, с сотнями вопросов и нужд.

Хлеб и соль… Мобилизация продовольственных ресурсов и запасов, давно исчерпанных. И все-таки поиски. Поиски товаров для закупок хлеба в «благополучных уездах». Митинг красноармейцев, постановивших отдавать в «фонд помгола» треть своего полуголодного пайка… Сбор грибов и ягод. Вагоны, которых не дает железная дорога… Рабочие бригады, уезжающие на помощь селу. Борьба с кулачеством, которое не хочет сдавать позиций, захваченных во многих кооперативах… Нападения банд на магазины сельпо… Революция победила, но кроме врагов внутренних и внешних на нее теперь покушаются неурожай, голод, разруха.

Поздним весенним вечером разговор об этом ведут Саммер и редактор «Вiстей» Блакитный. С Василием Блакитным они подружились. Иван Адамович уже привык — каждый день в «Вiстях» передовая за подписью Блакитного. «Тяжкие цепи разрухи грозят смертью… Разбить цели…»

Редактор — поэт душой и по призванию. Но его муза сейчас занята семенами, посевной, кооперацией, борьбой с голодом.

— Какие запасы хлеба у кооперации? — Блакитный, откинувшись на широкую спинку старого, видавшего виды кресла, провел рукой по покрасневшим векам.

— Хлеба осталось ничтожно мало, а будет еще меньше… Я должен говорить, а вы писать только правду. — Саммер ходит от стола к окну и обратно.

Они чем-то похожи друг на друга. Оба высокие, худые, бледные, с вытянутыми лицами. Гимнастерка висит на Блакитном. Почти вся страна теперь одета в гимнастерки и тужурки. Саммер по старой привычке носит пиджак и галстук. На нем старенький костюм, который носил еще вологодский помощник присяжного поверенного. Собеседники просидели до полуночи и сами не заметили, как от дел, от сводок, от передовой «Спасение от голода», которую Блакитный собирается написать, перешли к Пушкину, Шевченко и Лесе. Как давно Саммер не говорил о стихах! Еще со студенческих лет любовь к поэзии и музыке вошла в его сердце. И ни каземат Петропавловки, ни годы тюрем и ссылок — ничто не могло погасить его любовь к искусству.

К сожалению, теперь у него совсем нет времени. Спит он часа четыре в сутки, не больше, но все-таки иной раз урвет полчаса, чтобы полистать любимый том.

Они говорили о поэзии, а на столе, рядом с книгой стихов, лежали написанные на оберточной цветной бумаге сводки рыночных цен, в которых пестрели нули: пуд картофеля — 30 000 рублей, пуд мяса — 194 000, а пуд сахару — свыше полумиллиона.

Шел четвертый год республики…


НА ЗАСЕДАНИИ СОВНАРКОМА



Заседает Совнарком Украины.

Председательствует Влас Чубарь.

Члены Совнаркома сидят за небольшими столами.

Иван Адамович выступает уже третий раз. Дела торговли, кооперации не сходят с повестки дня. Но сегодня их особенно много. На середину июня намечена сессия ВУЦИКа специально по этим вопросам. Основной доклад поручен Саммеру. Положение необыкновенно трудное. Основной торговый аппарат в республике — кооперация. Но чем ей торговать? В рабкоопах и сельпо жестокий товарный голод. А на рынке, если сыщешь катушку ниток, аршин ситца, фунт мыла, нужно заплатить тысяч пятнадцать — двадцать, за пару подошв — пятьдесят, а то и все шестьдесят тысяч рублей.

Со всех концов республики требуют товары, а они поступают по нескольку десятков вагонов. И чуть ли не о каждом вагоне вопрос решает Совнарком.

Где взять товары?

Кооперация разослала людей на фабрики, чтобы вступить с ними в договорные отношения, оказать содействие в восстановлении, помочь в выпуске первой продукции. Действуя в духе новой экономической политики, кооперативы берут в аренду предприятия пищевой, кожевенной, химической промышленности. Уже удалось наладить несколько заводов для производства мыла, крахмала и патоки, консервов. Волынская кооперация стала выпускать кожу. В приморских районах открыли рыбные промыслы. Кооперация отправила большие артели заготовлять лес.

Саммер просит дополнительные вагоны для июньских перевозок. Но вагонов нет!

Фрунзе заметил, что Саммер говорит напрягаясь. И вид у него совсем больной. Еще с утра Иван Адамович чувствовал себя очень плохо. Но даже самому себе не хотел в этом признаться. И он поехал в Совнарком! Под вечер ему стало еще хуже. Начался жар, пошли круги перед глазами, люстра зашаталась. Не хватало еще свалиться на заседании Совнаркома!

В перерыве он стал у раскрытого окна. Казалось, сейчас подышит свежим воздухом, и все пройдет.

Фрунзе, показывая на него глазами, что-то говорил Чубарю. Влас Яковлевич подошел к Саммеру.

— Есть предложение вопрос о таможнях и борьбе с контрабандой перенести на следующее заседание.

Саммер просил Чубаря не откладывать.

— Слушайте, Иван Адамович, я ведь по глазам вижу: у вас температура. Поезжайте, пожалуйста, и ложитесь.

Саммер отнекивался, но Чубарь настоял на своем.

Пришлось подчиниться. Саммер ехал домой, — а его домом был кабинет в Харинском переулке, где находилось правление Вукоопсоюза, — по дороге решая, что сейчас немного отдохнет, полежит на койке, а потом займется неотложным делом: подготовкой торговых переговоров с Румынией…


ДВЕ НЕДЕЛИ



Болезнь свалила его, но, даже лежа на койке в углу кабинета, укрытый солдатским одеялом, он продолжал работать, диктовал телеграммы, разговаривал по телефону, требовал сводок от губерний и уездов.

В эти последние недели июня 1921 года Саммер с железной настойчивостью собирал украинский кооперативный фонд помощи голодающим. Он боролся с голодом, за спасение тысяч человеческих жизней и не имел времени бороться за свою собственную.

В субботу, 25 июня, как всегда в восемь часов утра, Иван Адамович начал свой трудовой день. А без пяти минут девять его сердце остановилось.

Он сгорел за две недели болезни.

— Ему некогда было лечиться, — с горечью и болью сказал Петровский, когда ему сообщили о смерти Ивана Адамовича.

Украина выражала искреннюю скорбь по поводу этой утраты. В республике любили и очень уважали Саммера. Ни старые заслуги по подполью, ни высокое положение члена ВУЦИКа, Совнаркома, председателя Кооперативной комиссии ЦК и Всеукраинского кооперативного Союза, руководителя внутренней и внешней торговли республики никогда не кружили Ивану Адамовичу голову, он всегда был прост, искренен, душевен и человечен.

Газета ЦК КП(б)У «Комунiст» рядом с сообщениями центральных партийных и советских организаций о смерти Саммера напечатала проникновенное слово памяти старейшего большевика, слово, в котором ощущаешь дух, атмосферу и даже стиль первых послереволюционных лет:

«Никто не мог бы упрекнуть Саммера в чем-нибудь как человека или коммуниста. Однако два преступления остались на совести Ивана Адамовича.

Первое. Его многолетнее преступление перед царизмом и буржуазией, с которыми он боролся всю жизнь.

И второе — его преступление перед самим собой, постоянное пренебрежение своим здоровьем и силами.

За первый грех он имел приговоры романовских судов, тюрьмы и ссылки. И получил оправдание от восторжествовавшей русской революции.

За второе — он заплатил жизнью…»

В воскресенье 26 июня 1921 года Харьков хоронил Саммера. От Харинского переулка, который в те дни декретом Совнаркома был переименован в Саммеровский, огромная процессия по Сумской, по площади Тевелева потянулась к ВУЦИКу, затем — к Совнаркому, где была гражданская панихида.

— Пройдет немного времени, и в числе апостолов нового человечества имя товарища Саммера займет почетное место, — сказал в своей речи Петровский.

Есть свидетельство о том, как тяжело Ленин переживал смерть старого товарища по партии, по совместной борьбе.


В те дни у Владимира Ильича побывал А. Г. Шлихтер. Намечалось его назначение торгпредом в Швецию, которое этот боец партии принял как отправку на отдых в то время, когда в стране столько трудных дел.

— Что вы, что вы, — сказал Ильич, — дело идет не о посылке вас на покой, хотя вы совсем ошибаетесь, думая, что вам не нужен отдых…

Разговор продолжался, и вдруг Ленин сказал:

— А вы уже знаете, Саммер умер? Еще один…

Шлихтер вспоминает, насколько Ленин был удручен этой вестью.

«Мне хотелось, — записал Шлихтер, — отвлечь мысли Ленина соображениями о том, что как ни неожиданна смерть Саммера, все же нам, старым работникам партии, надо быть готовыми к уходу одного за другим».


ЗАПИСКА В ЦК О ДЕВОЧКЕ НИНЕ



С интересом перечитываешь уже хорошо знакомые записки Ленина, в которых он просит позаботиться о судьбе человека, о жизненно важном для кого-нибудь деле, об очках для ходока-крестьянина или обуви для посланца из волостной глуши, прибывшего за советом.

Среди таких записок есть письмо Ленина в Секретариат ЦК РКП(б) по поводу четырнадцатилетней девочки Нины — осиротевшей дочери Саммера.

«Прошу устроить в показательную школу Наркомпроса.

…Определить ее надо в первый класс 2‑ой ступени…», — писал Ленин 17 января 1922 года. Через пять дней из бюро Секретариата ЦК РКП(б) Владимиру Ильичу сообщили, что она устроена в школу-интернат «живущей воспитанницей».

И вот спустя десятилетия мы отправляемся по следам записки Ильича, и поиски приносят радость встречи с младшей дочерью Ивана Адамовича.

Дверь нам открыла седая женщина с лицом спокойным и добрым, чем-то похожим на Ивана Адамовича, каким он запечатлен на фотографиях. Объяснив цель своего прихода, мы увидели в глазах Нины Ивановны удивление человека, который сам никогда никому не говорил о том, какие нити связали его личную судьбу с Лениным. В маленькой квартире большого московского дома на Госпитальном валу до глубокой ночи слушали мы рассказ Нины Ивановны.

Когда она родилась, отец сидел в каземате крепости, а все ее детство прошло в вологодских местах. Там же были и друзья Саммеров, ссыльные Ульяновы — Мария Ильинична с матерью. Девочкой Нина ходила с матерью Ленина на свидание к Марии Ильиничне, которую осенью 1914 года вологодская полиция взяла под арест. В камере полицейского участка Мария Ильинична рисовала для маленькой Нины смешные рисунки. Мать Ленина научила трех сестер Саммер делать из материи цветы. Не забавы ради, а для продажи, чтобы помочь товарищам — самым нуждающимся ссыльным. И Нина в свои шесть-семь лет все это хорошо понимала.

Когда умер отец, ей было уже тринадцать. Они жили в Москве, на Маросейке, в общежитии. Мать с утра до ночи была занята делами. Старшие сестры тоже работали и учились, а Нина оставалась одна. И по просьбе Ленина, которого ей, к сожалению, никогда не довелось видеть, Нину определили в школу-интернат на Остоженке, где учились дети воинов, погибших в революцию и гражданскую войну.

Потом был рабфак и завод. Она секретарь комсомольской организации, в 1932 году вступает в партию. И вся ее биография связана с двумя московскими заводами, где она проработала много лет.

Брата Виктора — юного воина Красной Армии, а потом историка революции и молодого ученого — давно нет в живых, он погиб. А старшие сестры прожили большую жизнь. Они много поработали, унаследовав от отца и матери их горячую любовь к труду на пользу людям. Теперь все три сестры на отдыхе, живут одной семьей, растят внуков. И на склоне своих лет они так интересны как люди, так скромны и хороши, что просто было бы грехом не вспомнить о них в очерке, посвященном их отцу, который за время поисков стал мне близким и дорогим…


ИЗ ЖИВЫХ ЛЕГЕНД


О ЧЕКИСТАХ И КОММУНАРАХ



Когда в Париже происходила рабочая революция в марте семьдесят первого года, основных действующих лиц этой истории — Калистрата Калениченко, Делафара й Александра Абаша — еще не было на свете. Все трое родились почти четверть века спустя. Но, когда они выходили на дорогу сознательной революционной борьбы, шли навстречу Октябрю, а потом сражались за Советскую власть, уроки Парижской коммуны часто возникали перед их мысленным взором…

Дзержинский, формируя ЧК, не раз спрашивал товарищей, вместе с которыми ему предстояло выполнить труднейшую историческую задачу:

— Вы знаете историю Парижской коммуны? Знаете, почему Коммуна погибла?

Такой же вопрос, еще в Петрограде, на Гороховой, 5, где рождалась ВЧК, был задан Делафару. Он ответил коротким «да». А мог бы сказать, что знает Историю Коммуны по каждому из семидесяти ее дней.


Француз по происхождению, он родился и вырос в России и обе эти страны воспринимал как свою родину. Уже юность была для него порой серьезных размышлений над их историей. Делафара волновал пламень якобинцев — вождей Французской революции, стойкость, подвижничество людей поколения Чернышевского, подвиги парижских коммунаров. Он жил образами героических революционеров России и Франции.

Сам он происходил из родовитой, аристократической семьи. Никто из близких даже не догадывался, какая беспрерывная работа духа происходит в этом красивом, рослом, светловолосом и порывистом юноше. Он горячо исповедовал революционное якобинство.

Его прадед, маркиз Делафар, был ярым роялистом и врагом республики. Комитет Общественной безопасности французского Конвента имел все основания отправить маркиза под нож гильотины. В трудный час друзья помогли ему укрыться от якобинцев.

Прадед бежал от Французской революции в Россию.

Правнук — молодой Делафар — в октябре семнадцатого идет служить великой русской революции. Не по воле случая становится он боевым чекистом и подпольщиком, надежным сотрудником Дзержинского.

Делафар много думал о Коммуне. Париж семьдесят первого года нерешительно боролся со своими врагами, не отрубил руки контрреволюции, со всех сторон тянувшиеся к его горлу.

Коммуна была плохо осведомлена о том, что происходит в лагере врага, между тем агенты Версаля наводняли Париж — проникали в ратушу, в штаб национальной гвардии, добывали планы баррикад и редутов, плели заговоры против Коммуны, ее руководителей и генералов, чтобы открыть городские ворота.

Русский Октябрь не должен повторять ошибок Коммуны.


Дзержинский работал в небольшой комнате с единственным окном, выходящим на улицу. За перегородкой стояла его солдатская койка, покрытая суконным одеялом. В эти первые дни весны восемнадцатого в комнате было еще холоднее, чем зимой.

В неизменной гимнастерке, подпоясанной ремнем, солдатских брюках и сапогах, набросив на плечи шинель, Феликс Эдмундович присел к столу и четким ровным почерком на узких листках бумаги дописывал письмо чрезвычайным комиссиям, излагая мысли о том, каким должен быть сотрудник ЧК.

Так случилось, что на этот вечер не назначено никаких заседаний ни в Кремле, ни в ЦК, ни здесь, в ВЧК. Дзержинский сам себе не поверил. Еще раз посмотрел записи в блокноте, полистал календарные листки. Гора дел, но неужто свободный вечер? Ему захотелось поговорить с товарищами. Не о делах, не о новых нитях и заговорах, просто по душам.

В коридоре, куда он вышел, на какую-то секунду промелькнул высокий кудрявый блондин в кожаной куртке. С виду он походил на авиатора или командира автомобилистов, самокатчиков. Это был Делафар. Феликс Эдмундович направился в его угловую комнату.

Двое поднялись Дзержинскому навстречу, явно собираясь что-то доложить.

— Есть что-нибудь, не терпящее отлагательства ни на один час? — вдруг спросил Дзержинский.

— Нет.

— Тогда давайте просто выпьем чайку и послушаем Делафара.

Делафар писал стихи. Революцию и поэзию он считал смыслом своей жизни.

Вдохновенный склад натуры Делафара был Феликсу Эдмундовичу по душе. Дзержинский видел в этом молодом человеке бесконечную преданность идее, кристальную чистоту и поэтический характер.

На печурке вскипятили чайник, пили кипяток с леденцами и слушали Делафара.

Стихи были искренние и немного наивные, словно падение всего старого мира, революция, не только европейская, но и мировая, дело самого близкого будущего.

Читал Делафар вдохновенно. Под пышной копной светлых волос горели его огромные голубые глаза.


Немецкое посольство снова предъявило Советскому правительству несколько тысяч паев и акций российских железных дорог, угольных копей, металлургических и других заводов. По Брестскому договору они подлежали безоговорочной оплате.

Однако каким образом эти ценные бумаги оказались в руках немцев? Действовала группа международных спекулянтов, которые, по поручению дипломатов — сотрудников графа Мирбаха, скупали эти бумаги и доставляли посольству в Денежном переулке.

Бывший банкир, немолодой барон Фогль, родом из прибалтийских немцев, — один из самых ловких добытчиков акций. Его сын, Рихард, тяготился поручениями, связанными с ценными бумагами. Он хотел послужить Германии кайзера в другом, настоящем деле.

С благословения самого Вильгельма II, по заданию немцев, на территории Украины был создан белогвардейско-монархический союз «Наша родина» с центром в Киеве.

Получив немецкое оружие и деньги, союз должен был сформировать для атамана Краснова «Южную армию». Ее главное рекрутское бюро расположилось в киевской гостинице Гладынюка на Фундуклеевской, а по Украине в городах и на железнодорожных станциях была раскинута сеть этапных пунктов для вербовки и приема офицеров-добровольцев. Главную заботу многочисленных курьеров, связных «Южной армии» составляла переброска белого воинства из РСФСР на территории, занятые оккупантами. Немецкие и гетманские власти оказывали им полную поддержку.

В самый разгар формирования «Южной армии» вражеские контрразведчики ожидали человека, который должен был переправиться по поручению майора Шуберта, входившего в состав германской миссии в Москве.

Теплой ночью, на грани лета и начинающейся осени, сын барона Фогля, красивый кареглазый молодой человек в полувоенном костюме, безо всяких происшествий и совершенно спокойно осуществил переход демаркационной линии, разделявшей Советскую Россию и оккупированную войсками кайзера Украину. Добравшись до немецкой комендатуры, он предъявил зашитый в одежду документ, открывавший ему дорогу.

Это было в восемнадцатом. Зимой девятнадцатого из Москвы в Одессу, занятую войсками Антанты, французской эскадрой и деникинцами, пробирался советский разведчик — чекист, с первых дней революции работавший под началом Дзержинского. Задание дали именно ему, потому что, выполняя сложнейшие поручения при раскрытии заговора послов и других вражеских замыслов, он проявил кроме революционной отваги большой талант прирожденного разведчика. А еще потому, что французский он знал так же, как русский, и владел двумя другими европейскими языками.

На смену немецким оккупантам, выброшенным с украинской земли, пришли полчища новых захватчиков.

В ноябре войска Антанты заняли почти все побережье Черного моря — Новороссийск, Севастополь, потом Одессу, Херсон, Николаев. Теперь здесь можно было встретить французского матроса в синей фуфайке, шапочке с помпоном и английского солдата, итальянского карабинера и грека в колпаке с кистями и защитной юбочке, зуава в феске, в ярко-красных шароварах и польского или румынского пехотинца.

К зиме девятнадцатого в одной Одессе у Антанты было сорокатысячное войско, много артиллерии, танков. На город были нацелены орудия линкоров «Жюстис», «Жанбар», крейсера «Вальдек Руссо» и других кораблей французской военной эскадры. Оккупанты и беляки торгуют всем — продовольствием и бриллиантами, акциями и золотом, колониальными товарами да картинами.

Одесса рабочих и рыбаков сидит без работы, хлеба, топлива, ест макуху, но час от часу крепнет для боя, разворачивая силы сопротивления врагу.

Инструкции, данные Делафару, требовали строжайшей конспирации. Его задача — разведка военных сил оккупантов, их численности, месторасположения.

Работает Делафар самостоятельно. Облачившись в военную одежду, он нередко проникает на корабли, в казармы оккупантов на Большом Фонтане, в Лондонскую гостиницу, где расположились офицеры штаба командующего войсками Антанты генерала д’Ансельма и куда вход, разумеется, строго по пропускам.

Из членов подпольного областкома лишь двое знают разведчика — Ласточкин и Калэ, или Хаджей.

Биржевой делец, ловкий и оборотистый приезжий купец Ласточкин — это потомственный киевский портной Иван Смирнов.

Старый большевик-подпольщик, в ноябре восемнадцатого он прибыл в Одессу, чтобы возглавить подпольный областком.

Калэ, или Хаджей, — старожил в одесском подполье. По заданию ЦК он появился здесь летом 1918‑го. А вообще Одессу Калэ знает с дореволюционных времен. Сам он профессиональный революционер — Калистрат Калениченко из бывших студентов-медиков и в партии с пятнадцатого года.

Только с Ласточкиным и Калэ у Делафара непосредственная связь. Место их встречи — кафе «Неаполь» на Ришельевской или винный погребок на Греческой.

Важные сведения, которые Делафару удается собрать, доходят по назначению. Кто может догадаться, что рация «Графа Платова», на котором расположился штаб белогвардейской бригады тральщиков, обслуживает большевистский областком, связывая подпольную Одессу с Москвой и Киевом?!


В Одессе в это время орудует почти два десятка контрразведок, и самые зловещие из них — деникинская — ОСВАГ — и французская.

Целая армия шпиков рыщет в поисках большевистского подполья, действующего не только в городе, но и в войсках Антанты. Ведется широкая пропаганда, издаются листовки, газеты. В листовках, адресованных французским матросам и солдатам, областком неоднократно обращается к ним как к потомкам баррикадных бойцов семьдесят первого года.

В феврале девятнадцатого французская контрразведка производила облаву в кафе, где в это время находились и Ласточкин, и Калэ. Ласточкину удалось уйти, но Калэ, спасая его, попал в руки врагов. Кто именно захвачен, контрразведчики не знают. На допросах от Калэ ничего не добились. Потом он нашел такой выход: разбив окно, выбросился с третьего этажа здания контрразведки на Екатерининской. Сведения об этом проникли на страницы одесских газет. Поневоле пришлось отправить Калэ в тюремную больницу, из которой его уже освободили красные.

В начале марта контрразведка захватила Жанну Лябурб и других членов Иностранной коллегии областкома, а пятнадцатого марта — самого Ласточкина.

За Делафаром усиленно охотилась деникинская разведка, первая обнаружившая его след. Сначала она действовала самостоятельно, желая утереть нос французским контрразведчикам, считавшим себя непревзойденными мастерами дела.

На Пересыпи рабочие помогли Делафару провести беляков, окруживших его со всех сторон. И в другой раз, взятый в кольцо, он уходил от преследователей, но в перестрелке был ранен и схвачен деникинцами. Люди господина Порталя забрали его из ОСВАГа в французскую контрразведку.

Следствие велось ускоренно. Бесполезно было надеяться получить от этого узника какие-либо сведения, кроме того, что он знает французский, потому что сам француз.

Делафара охранял усиленный наряд зуавов. Оккупанты торопились. В военно-полевом суде речь Делафара, произнесенная на блестящем французском языке, прозвучала обвинительным приговором всем, кто хочет заставить сынов революционной Франции, детей и внуков парижских коммунаров быть душителями русской революции.

Ясной весенней ночью Делафара вывезли на моторке далеко в море. С палубы баржи — плавучей тюрьмы — открывалась необозримая ширь.

Французский офицер, начальник караула, предложил Делафару надеть повязку на глаза. Делафар отказался.

— Стреляйте, — сказал он по-французски.

Раздался залп.

Делафар успел выкрикнуть:

— Да здравствует мировая Коммуна!


У Калистрата Калениченко худое, вытянутое лицо с огромным лбом, который прорезала глубокая борозда, и насупленные брови.

Калениченко задумался.

Как же последний час Делафара напоминал конец жизни Риго и Ферре!

Версальцы схватили Теофиля Ферре не в кабинете префекта полиции Коммуны, а на баррикаде, где он дрался до последнего патрона. И последние его слова были:

«Я завещаю будущему заботу о моей памяти и о мести за меня».

Когда из одиночной камеры версальской тюрьмы Ферре вывели на расстрел, ему хотели завязать глаза. Он отказался.

Рауль Риго тоже был схвачен на одной из парижских баррикад.

— Ты кто? — допрашивали его версальцы.

— Прокурор Коммуны.

— Тогда кричи: «Долой Коммуну!»

В ответ над улицей, над баррикадой прозвучало: Да здравствует Коммуна!» Тотчас раздались выстрелы.

Эти двое из плеяды бесстрашных рыцарей Коммуны давно занимали Калистрата. Еще в студенческие годы он проникся интересом к их личности. Красавец, бородач Рауль Риго, писатель и медик, по целым дням пропадал в Национальной библиотеке. Только сидел он не над анатомическими атласами, справочниками терапии, а обложившись книгами по истории. Еще никто не знает, какие мысли вызревают за его высоким крутым лбом. Или какие идеи вынашивает скромный служащий адвокатской конторы, худощавый молодой человек Теофиль Ферре.

Им было по двадцать пять лет. Совести Комиссии общественной безопасности — Теофилю Ферре и прокурору Раулю Риго, непреклонно стоявшим на страже Коммуны.

В кружке революционно настроенных студентов, с участия в котором начинается биография подпольщика Калистрата Калениченко, нередко возникали дискуссии о Коммуне семьдесят первого года.

Трудовой рабочий Париж большой кровью расплатился за великодушие Коммуны к врагам, за нерешительность в борьбе с их агентами. Среди членов Коммуны иные слепо толковали принципы человечности, справедливости. Они верили, будто по отношению к врагу достаточно средств морального воздействия, и уводили Коммуну с путей решительной борьбы.

Такова была точка зрения большевика Калистрата Калениченко.


Над Одессой снова развевались красные знамена. Весной девятнадцатого оккупанты и белые изгнаны из города. Но Одесса наводнена шпионами и бандитами, кишит спекулянтами и ворами, аферистами и фальшивомонетчиками.

Во главе Одесской губчека поставлен бывший подпольщик Калистрат Григорьевич Калениченко.

ЧК нащупала нити многих заговоров, выловила немало притаившейся, расползшейся по щелям контры всех видов, вроде белого полковника Пронина, причастного к убийству Ласточкина.

Мысль о том, что гибель неуловимого Делафара тоже произошла вследствие какого-то предательства, не оставляла Калистрата Калениченко.

— Слушай, Саша, у меня есть одно поручение для тебя лично, — сказал Калистрат Григорьевич, когда они остались вдвоем.

Председателю Одесской губчека нравился его новый помощник Александр Абаш — бывший столяр, родом из потомственных рабочих. Это спокойный и бесстрашный человек с красивым лицом и задумчивыми карими глазами.

В Николаеве, где он был заместителем председателя ЧК, во время недавнего мятежа анархисты и григорьевцы, захватив город, убили многих его товарищей. Саша чудом уцелел, уплыв на рыбацком ялике в море. В память о расстрелянном боевом друге чекисте Абашидзе он взял его фамилию.

И еще Калениченко знал, что этот молодой начальник оперативной части губчека проявил себя очень талантливым разведчиком. Весной и летом восемнадцатого он ведал группой контрразведки в Информбюро, которое в Курске создала «девятка» — украинский центр повстанческого движения. Из Курска Александр отправился на связь с подпольем в Харьков и другие пункты, занятые противником.

Правнук маркиза Делафара в семнадцатом стал чекистом, сотрудником Дзержинского. А Саше — сыну николаевского рабочего — по приказу революции довелось в восемнадцатом превратиться в «сына» барона Фогля.

Пользуясь тем, что с детства он рос вместе с детьми прибалтийских немцев и знал немецкий, Александр — работник погранчека — перебрался через демаркационную линию. Он выдавал себя за сына барона Фогля, сотрудничавшего с германским посольством, схваченного и расстрелянного чекистами. А тем временем вел разведку против немцев, гетманцев, беляков, распутывая вражеские сети.

Деникинцы создали диверсионную организацию «Азбука». В немецких колониях вокруг Одессы кулаки, полупомещики готовят восстание… В городе тридцать тысяч уголовников. Международные дельцы и спекулянты ищут пути, как вывезти через Одессу партии драгоценных камней. Бриллианты в вареных яйцах! А под какой маской скрывается шпион Антанты — граф Стибор-Мархоцкий? Если Делафар был выдан, то кто предатель?..

Летом девятнадцатого несколько ночей подряд в самом центре Одессы трое, под видом сотрудников ЧК, производили обыски, изъятия ценностей, аресты и расстреливали свои жертвы тут же, во дворах домов. Июньской ночью Абаш докладывал председателю ЧК: «Удалось взять всех троих. Это молодые подпоручики добровольческой армии».

Конечно, совершенная случайность, что Александр Абаш остался жив. Сколько раз враги могли его расстрелять, так же как Абашидзе, как других его товарищей чекистов. Это все рабочие люди, сознательные пролетарии.

Но почему вот так же, не задумываясь, отдал свою жизнь дворянин, правнук маркиза?! Перешагнул через свой класс, проникся пониманием всей фальши его устоев, лживости его морали.

Рушился старый мир, который он возненавидел молодой и пылкой душой. Он хотел возводить новый, справедливый, светлый. Как же нужно было верить в правоту пролетарского дела, новых идей!

Абашу никогда не приходилось встречаться с Делафаром. Но таким вставал этот человек из рассказов Калениченко. Председатель губчека говорил: «Обязательно установите правду об обстоятельствах его гибели».


…Июльским полднем в одесскую библиотеку явился посланец Абаша — в гимнастерке, при всем вооружении — и обратился с просьбой дать ему книги по истории Коммуны семьдесят первого года.

Кроме выпущенной в 1918 году издательством «Луч» в Петрограде «Народной истории Коммуны», написанной членом Коммуны, на полках были одни старые издания, и хранитель одесской библиотеки трижды предупреждал сотрудника ЧК, что они не дают правдивого освещения Коммуны.

Это не совсем обычное посещение было связано вот с чем.

У Абаша возникло предположение, не выдал ли Делафара кто-нибудь из французской колонии в Одессе.

Заинтересовавшись ее старожилами, сотрудники ЧК кое-что узнали об одном учителе. Его неоднократно вызывали на Екатерининскую. Почему французская контрразведка проявляла интерес к учителю языка в местной гимназии?

Старик три четверти жизни прожил в России. Это был странный человек, и в ЧК он вел себя тоже весьма странно.

Какими словами описать Одессу в лето девятнадцатого, со всеми хитросплетениями сложной борьбы, которая шла в городе, Красную Одессу геройства, мужества, и другую, в которой немало коварных врагов?

На Преображенской в комнате второго этажа Абаш допрашивал давно обрусевшего француза. Допрос проходил несколько необычно. Старик увлеченно рассказывал о событиях якобинской диктатуры семьдесят первого года, цитировал публицистов Коммуны, ссылался на ее декреты. Он доказывал своим следователям, что революции беспечность опасна, как яд человеку, и, как воздух, необходима бдительность.


Можно ли верить этому человеку? Тот ли он, которым себя представляет? Таков ли, как рассказывает? Или это маска, ложь и мимикрия?

Лишь накануне он, Абаш, читал письмо наркомвнудела Украины К. Е. Ворошилова:

«Чрезвычайным комиссиям вменяется следить за теми, кто, являясь волками, одевает овечью шкуру».

— О чем вы думали в эту ночь? — вдруг спросил Абаш учителя.

— Представьте себе, гражданин следователь, ночью меня здесь посетил Делеклюз.

— Кто посетил? — настороженно переспросил Абаш.

— Шарль Делеклюз. Седой худощавый старик в цилиндре и сюртуке с красным шарфом. Военный министр Коммуны из публицистов. Последовательный якобинец, он был решительным сторонником подавления контрреволюции.


——

По словам француза-учителя, сам он еще студентом многое узнал о Коммуне, в восьмидесятые годы подружившись с господином Жакларом. Жаклару, кандидату в члены Коммуны, полковнику и главному инспектору Парижских баррикад, удалось бежать от версальцев. Его жена, сражавшаяся вместе с мужем, была русской. В России Жаклар учительствовал в женской гимназии.

Александр Абаш был не из очень доверчивых людей. Но после второго или третьего разговора он уверовал, что совесть старого учителя чиста, как стеклышко.

Допрос давно закончился, и теперь это уже скорее была беседа с человеком, который ему интересен. Кроме того, он хотел, чтобы с учителем поговорил Калистрат Григорьевич, и ждал, пока тот освободится.

За окном кабинета председателя Одесской губчека лежала ночь. С моря дул теплый, летний ветер.

Их было трое в комнате. Калениченко, Абаш и учитель гимназии. Они уже успели о многом переговорить — о недавних днях и о далеком прошлом.

И вдруг, казалось вне всякой связи с ходом их беседы, старый учитель спросил:

— Вы помните фамилию убийцы вашего Пушкина?

Калениченко удивленно посмотрел на француза.

— Дантес, приемный сын барона де Геккерна.

— Так вот, одна любопытная деталь: этот негодяй Дантес мартовским днем семьдесят первого во главе толпы таких же, как он, дворянских выкормышей, припрятав в карманах пистолеты да стилеты, отправляется на Вандомскую площадь, намереваясь разгромить штаб Национальной гвардии Коммуны.

— Я этого не знал. Факт совершенно закономерный, — сказал Калениченко. — Кстати, позвольте узнать… Если я не ошибаюсь, это Вандомскую площадь Коммуна переименовала в Интернациональную?

— Совершенно точно, — ответил француз.


Летним вечером 1935 года, встретившись в Париже, куда они приехали на Антифашистский конгресс, Бабель и Алексей Толстойвспоминали Одессу, какой она запомнилась им в революцию, в гражданскую войну.

Бабель спросил Алексея Николаевича о Делафаре. Фигура Делафара давно его привлекала. Кое-что о нем Бабель слыхал. Ведь, вернувшись с румынского фронта, будущий писатель служил в ЧК и об Одесской ЧК тех дней он написал: «Она очень толковая».

В одном из героев повести Алексея Толстого «Похождения Невзорова», действие которой происходит в Одессе, а именно в художнике графе Шамборене Бабель угадывал Делафара. Толстой? зимой и весной 1919 года живший в Одессе, знал некоторые факты из биографии отважного француза, чекиста, поэта и, по-своему переработав, использовал их в повести.

Вскоре у Бабеля возник еще один разговор о Делафаре. В тот год писателя потянуло снова посетить город, хорошо знакомый ему по гражданской войне, где происходит действие его рассказов о Конармии, — Новоград-Волынск.

Бабеля интересовали не только памятные места, но и жизнь вокруг Новоград-Волынска.

Несколько дней писатель ездил с секретарем окружкома партии по колхозам, фермам, хлебным полям и плантациям льна, живо интересуясь, как тут хозяйничают люди. Свою новую книгу он собирался посвятить новой деревне и новому крестьянину.

Чем больше Бабель всматривался в энергичное с крупными чертами и большими карими глазами лицо своего спутника — секретаря окружкома, тем больше в нем росла уверенность: где-то он уже встречал этого человека.

Секретарь окружкома Абаш, догадываясь, над чем бьется память спутника, разрешил его сомнения: да, в девятнадцатом он работал в Одесской ЧК.

— Не довелось ли часом товарищу Абашу знать Делафара?

— Нет, — твердо сказал Абаш и, улыбаясь, добавил: — Конечно, бывало, что правнук маркиза становился чекистом, а чекист, когда приказывала революция, баронским сыном.


РЯДОВОЙ ЛЕНИНСКОЙ ГВАРДИИ



Снег и снег.

Мы идем по выбеленным улицам Купянска. Сквозь негустую пелену вдруг возникает освещенная арка с надписью «Парк им. Л. Мокиевской».

Шепчутся заснеженные ветви в молодом купянском парке. Та, чьим именем назван этот парк, была совсем юна. В октябре семнадцатого ей едва исполнилось двадцать.


В общежитии текстильщиц — встреча молодежи с ветеранами революции, гражданской войны. Пришли старый большевик, комбат, служивший под началом Щорса, бывший котовец и червонный казак из корпуса Примакова.

Слушатели задают гостям вопросы. Поднялась ткачиха — недавняя десятиклассница. Спрашивает:

— Были в гражданскую женщины — командиры частей?

— Комиссары были. Насчет командиров полков не скажем, — отвечает ветеран. — А вот самым героическим бронепоездом на Украине командовала девушка. Запомните фамилию — Мокиевская.

С ее именем так же, как, например, с знаменитым матросом Железняковым, связано много легенд. И они — истинная правда.

По свежим следам походов и сражений бронепоезда, который вела в бой Людмила Георгиевна Мокиевская, газета большевиков Украины «Коммунист» весной девятнадцатого писала:

«Она воистину была лучшей из всех командиров бронепоездов Украины».

…Формирование личности, становление характера почти всегда интересно проследить. Действительно, как романтическая, нежная девушка, выросшая среди сине-зеленых просторов реки, лесов и лугов, в двадцать лет становится героической личностью, неустрашимым командиром бронепоезда, как из нее выковался воин Ленинской гвардии — человек огромного мужества, самообладания, стального характера, несгибаемой воли?


На тихой черниговской окраине Лесковице уединенно жила семья политического ссыльного, заброшенного в далекую Сибирь. Его дочь Люда еще гимназисткой имела большое влияние на своих друзей и на многих юных земляков.

Кареглазая красивая девушка в матросской блузе с большими синими кантами на широком воротнике, обычно спокойная и уравновешенная, была самой горячей и убежденной спорщицей на всех дискуссиях молодежи о настоящем и будущем.

Не по годам развитая, начитанная, она смело судила о явлениях действительности. Ее мысль, острая и точная, касалась не частностей, а основ. В свои шестнадцать лет была она решительно и революционно настроена, твердо знала, что в окружающем мире ей ненавистно и за что она хочет бороться.

После седьмого класса Людмила уезжает в столицу. Ее привлекает петербургский психоневрологический институт. Созданный профессором Бехтеревым в годы первой русской революции, новый институт — как бельмо на глазу официальных властей. Опасный очаг вольнодумства.

Осенью 1912 года на естественно-историческом отделении Бехтеревского института появилась еще одна неблагонадежная. Образ мыслей Люды, ее влияние на часть черниговской молодежи не остались незамеченными. Не дремлет полицейское око. И вскоре придет официальная бумага. Пристав Шлиссельбургского участка требует: «Сообщить в возможно скорейшем времени, состоит ли в числе слушательниц института Мокиевская-Зубок Людмила, а также ее сословное звание, вероисповедание и лета».

В те же годы в Бехтеревском учился земляк Люды, родом из Киева, очкастый молодой студент Михаил, будущий писатель Михаил Кольцов. Вместе с товарищами он выпускает журнальчик «Путь студенчества». Психоневрологический — средоточие революционной молодежи; она бурлит в аудиториях и коридорах; сходки, речи, споры. Кипит молодая мысль в стремлении найти дорогу. Самые смелые и решительные из них жаждут революционной деятельности.

Октябрьским утром Людмила явилась в гудящий Смольный и попала прямо в эпицентр событий — Военно-революционный комитет.

Она была совсем юной.

— Товарищ, сколько вам лет? — спросил высокий худощавый мужчина с бородой, председатель ВРК Подвойский, который казался ей человеком почтенного возраста, хотя ему еще не было сорока.

Первое задание: отправиться связной в самокатную часть. Председателю ВРК нужны боевые, расторопные связные. Теперь Люда занята почти сутки напролет, а если выпадет свободный часок, во дворе Смольного балтийский матрос обучает военному делу таких, как Мокиевская, добровольцев, явившихся сюда по велению революционного сознания.


В грозную, суровую осень семнадцатого, когда голод мертвой хваткой берет за горло восставший рабочий Питер, Смольный рассылает уполномоченных в хлебные районы России. В Екатеринослав комиссаром по продовольствию с особыми полномочиями Подвойский отправил Мокиевскую.

Исполненный сознания всей серьезности порученного дела, юный комиссар действует на хлебном фронте как настоящий солдат революции. Трудна и сложна война с саботажниками. Но Мокиевской больше по душе открытый бой. Она мечтает о фронтовой работе, чувствует в себе силы повести людей и рвется в сражение.

Продовольственный комиссар становится одним из организаторов боевых сил екатеринославских рабочих для отпора оккупантам и гайдамакам. Как представитель Красной гвардии Екатеринослава она отправляется в Харьков, устанавливает связь со штабом командующего всеми советскими войсками на Украине — Антонова-Овсеенко. Потом она будет одним из руководителей восстания екатеринославцев против Центральной рады.

Январским утром восемнадцатого необычный звонарь трезвоном колоколов подал сигнал начала восстания. Это Мокиевская. Первыми выступают рабочие екатеринославского Брянского завода. Как договорено в Харькове, на помощь им поспели московские красногвардейцы отряда Егорова, ударившие в тыл гайдамакам, а на мосту через Днепр появился красногвардейский бронепоезд.

С того дня, когда молодому комиссару екатеринославских красногвардейцев в бою за город довелось действовать вместе с харьковским бронепоездом, Мокиевкая загорелась идеей — сформировать здесь, в Екатеринославе, такой же поезд, собрать бесстрашный экипаж… Теперь Людмилу можно было встретить или на боевой позиции, или в цехах Брянского завода. Она увлекла своей идеей многих товарищей.

Тем временем как в городе кипит восстание против рады, идут непрерывные бои с петлюровцами, на Брянском заводе днем и ночью, даже под обстрелом, обшивают броней вагоны, платформы — сооружают бронепоезд. Первый Брянский, второй, третий… Большинство строителей «Третьего Брянского» составит костяк экипажа, а Мокиевская станет сперва комиссаром, а с февраля восемнадцатого — командиром этого бронепоезда.

Почти весь восемнадцатый он в боях с немцами, гайдамаками, петлюровцами. На линии Гадяч — Ромны — под Ромоданом, в направлении Миргорода и Полтавы, стремясь сдерживать натиск немецких частей, он действует, прикрывая красногвардейские отряды, пробивая им дорогу. Потом он прорвется в Харьков и выведет из окружения красногвардейцев с их штабом.

О «Третьем Брянском» и его отважном командире ходит слава по всей Украине. На Царицынском фронте в 10‑й армии, куда перебросили «Третий Брянский», он тоже с доблестью исполнил свой боевой долг.

Осенью восемнадцатого в Нижний Новгород на Сормовский завод с фронта на ремонт пришел «Третий Брянский». По его потрепанному виду, по бесчисленным отметинам снарядных осколков, пуль можно было сказать, какая у него биография, в скольких переделках он был и как упорно дрался.

Тем временем, на московском вокзале в теплушку грузилась молодая женщина в высокой черной папахе, черкеске, с кинжалом за поясом и наганом, висевшим на ремне. Груз у нее был не совсем обычный — тюки с брошюрами и несколько гармоний, балалаек (кстати, достать эти музыкальные инструменты тогда было совсем не простым делом). Это Мокиевская отправлялась принимать новый бронепоезд.

Для капитального ремонта «Третьего Брянского» нужно было несколько недель, а Людмила Георгиевна спешила в бой. Она считала, что с ее опытом вождения бронепоезда в критическое для республики время не имеет права сидеть без дела ни дня.

Член РВС Антонов-Овсеенко (по его заданиям зимой и весной 1918‑го «Третий Брянский» действовал в районе Екатеринослава, Харькова) писал тогда в Центробронь:

«Товарищ Мокиевская, командуя бронепоездом № 3, проявила выдающиеся боевые качества, постоянно держала команду в строгом порядке, все боевые распоряжения выполняла неукоснительно, с полным самообладанием. Она командовала поездом с 25 февраля 1918 года по последнее время…»

Мокиевскую назначили командиром поезда «Власть Советов».


Из воспоминаний современников, дневников, документов эпохи встают черты ее боевого облика.

Пламенный оратор, для которого привычной трибуной была бронеплощадка, она лучше всего чувствовала себя в рубке командира, когда уверенной рукой вела поезд в бой. Ее голос тогда звучал властно и твердо, но всегда спокойно.

Она была воином ленинской гвардии, исполненным большого революционного темперамента, горения, самоотверженности, готовности на самопожертвование и в то же время необыкновенного самообладания, хладнокровия в бою. Всем своим бойцам Мокиевская умела привить сознание революционного долга, неуклонной дисциплины. Девятнадцатый год застает Людмилу Георгиевну снова на Украине. «Власть Советов» в составе 13‑й армии сражается против деникинцев в Донбассе. Положение на фронте весьма тяжелое, и командарм 13‑й армии Кожевников, в чьем непосредственном распоряжении все это время находится бронепоезд, каждый раз посылает его туда, где возникает самая критическая ситуация. «Власть Советов» действует под Луганском (Деникин приказал своим частям взять город любой ценой), затем он в боях за Дебальцево. Бронепоезд поддерживает и прикрывает красноармейские части, сражающиеся за эту станцию, которая в первых числах марта не раз переходила из рук в руки.

«Красный дьявол», как прозвали враги бронепоезд Мокиевской, неоднократно врывался в расположение белых, нанося им большой урон.

Утром 9 марта, когда бронепоезд вновь прорвался на станцию, враг обрушил на него огонь специально выставленной и замаскированной в леске артиллерийской засады. Мокиевская командовала поездом до последнего своего дыхания. Маневрируя, она сумела вывести его из-под огня. И в самую последнюю секунду — прямое попадание в паровозную будку.

Тело сраженного в бою командира из Дебальцева привезли в Купянск, где тогда находился штаб 13‑й армии.


Штаб Наркомвоена Украины готовился к переезду из Харькова в Киев. На лестницах, в коридорах и комнатах предотъездная суета. Нарком Подвойский прошел из своего кабинета, в котором уже хозяйничали бойцы комендантского взвода, в телеграфную комнату. На душе у Подвойского было неспокойно. Положение на украинских фронтах, особенно в Донбассе, оставалось очень серьезным. И об этом трубили тревогу новые сообщения, переданные наркому дежурным.

Среди телеграфных лент, рапортов, сводок, которые он стал читать, было донесение 13‑й армии. В бою на станции Дебальцево убит командир бронепоезда «Власть Советов» Мокиевская. Лицо Подвойского помрачнело. Эти несколько телеграфных строк отозвались острой болью в сердце. Подвойский хорошо знал Людмилу еще по октябрьским дням, петроградскому восстанию, работе в Смольном и ВРК. А потом сколько раз, уже на Украине, ему докладывали о боевой доблести этой женщины.

Командующий Украинским фронтом Антонов-Овсеенко рассказывал ему, как сражался бронепоезд «Власть Советов» под Луганском. И оба они — и Подвойский, и Антонов-Овсеенко — честно говоря, гордились тем, что их землячка, черниговская коммунистка Людмила Мокиевская, самая отважная среди тысяч женщин, сражающихся на украинских фронтах.

Подвойский тогда сказал: «Героини минувших веков и эпох, все Жанны д’Арк прошлого, пожалуй, отступают перед неслыханной отвагой таких, как Люда».

Днем, разговаривая с Антоновым-Овсеенко, Николай Ильич спросил, не знает ли он подробностей гибели Мокиевской. Они условились, что Антонов-Овсеенко напишет статью, посвященную ее памяти.

В тот мартовский день 1919 года, решая сотни фронтовых дел, закончив диктовать боевой приказ, Антонов-Овсеенко придвинул листок бумаги и своим быстрым, острым почерком начал писать:

«Женственность и огромная отвага, застенчивость и твердость, ясный ум и революционный порыв — как светел и чист твой образ, дорогой, незабвенный товарищ. От имени Советской Украинской армии приношу светлой твоей памяти жаркий привет…»


——

На одной из недавних художественных выставок в Киеве была представлена скульптура Мокиевской. На огромном монументальном основании покоилась вылепленная массивная голова. Вместе с радостью по поводу того, что художник обратился к героической личности первой женщины — командира бронепоезда, я испытывал — не скрою — чувство некоторой неудовлетворенности, пытаясь сам в нем разобраться. Почему?

В сознании и восприятии как-то не вязалась тяжеловесность, громоздкость этой скульптуры с тем, что писали, рассказывали о Мокиевской ее друзья, боевые соратники.

Сказочно смелая, волевая, гордая и одновременно изящная, женственная, скромная, даже застенчивая. Тут нет никакого противоречия.

Эти качества неразрывно сочетались, соединялись в яркой личности молодой героини.

В этом году Мокиевской исполнилось бы восемьдесят лет. А погибла она в свою двадцать третью весну.

Людмила Мокиевская в одном ряду, в одной боевой шеренге с такими людьми, как Шорс, Железняк, Боженко, Крапивянский, Черняк.


КОМИССАР И СКРИПКА



Вечер закончился небольшим, но со вкусом подобранным музыкальным отделением, в котором участвовал «квартет страдивариусов». (Из отчета о вечере в честь пятидесятилетия В. И. Ленина в зале МК. «Известия», № 87, 24 апреля 1920 года)


Это происходило в дни, когда Ленину исполнилось пятьдесят лет.

Известно, как Владимир Ильич противился тому, чтобы отмечалось его пятидесятилетие. Но у людей революции была так велика потребность высказать капитану, ведшему их сквозь бури и штормы, слова доверия и любви, что даже возражения и просьбы Владимира Ильича не возымели действия.

В разных концах страны, городах и деревнях, возникали многочисленные собрания рабочих, крестьян, красноармейцев, коммунистов и беспартийных.

Вечером в пятницу, 23 апреля 1920 года, московский партийный актив собрался в зале МК на Большой Дмитровке отметить пятидесятилетие Ленина. Отчеты об этом вечере, появившиеся на следующий день в московских газетах, весьма кратки. Но из них мы можем узнать любопытные штрихи и детали, дополняющие воспоминания участников вечера.

Известны речи на этом собрании: Горького, Луначарского, Сталина. В репортерской записи есть некоторые места из выступления Ольминского, говорившего о большой роли Надежды Константиновны в жизни и великой работе Ленина. «Зал устроил овацию Н. К. Ульяновой, присутствовавшей на вечере…»

Еще одна интересная деталь. Сообщение, сделанное участникам торжества: прибыли двадцать вагонов хлеба с Туркфронта — лучший подарок к пятидесятилетию Ильича. По распоряжению Ленина, этот хлеб передан для детей Москвы, Петрограда, Иваново-Вознесенска.

На собрание в МК Ленин пришел под самый конец.

«Собрание было взволновано неожиданным появлением юбиляра. Товарищу Ленину устроена горячая овация. Долго не давали Ленину говорить, — записывает репортер. — Когда наступила наконец тишина, Ленин поблагодарил товарищей, во-первых, за приветствия, а во-вторых, за то, что его избавили от выслушивания юбилейных речей».

Слово Ильича было очень коротким — десять — двенадцать минут. И главная мысль речи, ее главный нерв — предостережение от зазнайства, бахвальства, самообольщения. Никогда не попадать в положение зазнавшейся партии.

Скупые строки газетных отчетов доносят до нас строгую и радостную, торжественную и простую атмосферу московского собрания. Зал убран, любовно декорирован, но давно не топлен. Очень холодно. Люди сидят в шинелях, пальто. Ни одного свободного местечка, заняты все проходы. Многие товарищи расположились на эстраде, плотным полукольцом окружив музыкантов. «Как сесть, чтобы не закрыть Ленина?..»


В тот вечер в честь Владимира Ильича выступал квартет имени Страдивариуса. Этот знаменитый квартет был организован в революцию. Инструменты — тоже из созданной в революцию коллекции редчайших музыкальных изделий.

Музыканты очень волновались. Луначарский уже не раз звал Ленина послушать их игру. Из-за занятости Ильича это не удавалось. И вот сегодня Ленин впервые на их выступлении.

Исполняют квартет Бородина. Но, пожалуй, сегодня квартет звучит особенно проникновенно. Музыканты играют, позабыв обо всем на свете, кроме музыки. Играют, словно слившись в одно целое со своими инструментами.

Ленина взволновала музыка, и лицо его чуть побледнело. В перерыве он стал подробно выспрашивать и о коллекции, и о квартете.

Партию виолончели в квартете исполнял талантливый музыкант и одновременно комиссар коллекции Виктор Кубацкий. Вместе с Луначарским и Дзержинским он рассказывает Ленину, как удалось разыскать и собрать творения Амати, Страдивариуса, Гварнери…

В заморских столицах хорошо знали, что в России есть много инструментов работы великих итальянских мастеров. К ним давно тянулись руки международных дельцов. Предприимчивым спекулянтам казалось, что настал самый удобный момент. В стране война, голод. И ей ли до редчайших скрипок и виол? Но они ошибались так же, как просчитались в своих расчетах те, кто руководил интервенцией против молодой Советской Республики. Не учли один фактор — волю трудового народа.

Это было весной второго года революции.

В кабинет Луначарского торопливо прошли двое. Очень красивая женщина лет сорока, высокая, в черном бархатном платье, с часами, висевшими на цепочке. И худощавый белесый мужчина в черном костюме и галстуке.

Анатолий Васильевич, чуть сутулый, в толстовке и пенсне, быстрой походкой пошел им навстречу, протягивая руку женщине, с которой хорошо знаком еще со времен подпольной работы. Теперь она комиссар московских театров, и почти ежедневно они вместе решают десятки дел. В мужчине нарком узнал известного виолончелиста Кубацкого, заведовавшего музыкальной частью Большого театра.

Сын потомственного музыканта, молодой солист императорских театров, он принял Октябрь как свою революцию. И хотел ему служить всей душой.

Как гражданина и как музыканта, Кубацкого волновало не только настоящее и будущее Большого театра. Кубацкому не давала покоя судьба уникальных музыкальных инструментов. Сотни редчайших струнных инструментов находятся во владении богачей, не имеющих никакого отношения к искусству. Ведь они ценнее валюты, золота и алмазов. Ловкие агенты и дельцы охотятся за старинными скрипками, виолончелями как за большим сокровищем. Нельзя допустить, чтобы такие культурные богатства уплывали за границу. Все уникальные инструменты должны стать собственностью Республики Советов.

Кубацкий поделился этими мыслями с комиссаром московских театров Еленой Константиновной Малиновской. Музыкант испытывал большое доверие и уважение к этой мужественной революционерке, состоявшей в рядах партии еще с 1905 года.

Елена Константиновна посчитала сохранение музыкальных ценностей делом первостатейной важности. Вдвоем с Кубацким они отправились к Луначарскому на Остоженку. В кабинете Анатолия Васильевича им не пришлось долго трубить тревогу.

— Туг не может быть двух мнений, — сказал Луначарский. — Это наш революционный долг. Речь идет о шедеврах культуры — о Рафаэлях скрипичного мастерства. Пусть эти шедевры в руках лучших артистов зазвучат перед народом, запоют ему.

Нарком заявил, что берет на себя руководство собиранием музыкальных ценностей и просит Малиновскую и Кубацкого быть его непосредственными помощниками. Этому вопросу должен быть придан государственный масштаб.

В тяжелый, полный потрясений, голодный, холодный второй год революции начали создавать государственную коллекцию древних и редких инструментов. Был образован Комитет госколлекции во главе с наркомом Луначарским, в который вошли Малиновская и Кубацкий.

Луначарский срочно переговорил с Феликсом Эдмундовичем. Дзержинский обещал немедленную помощь ВЧК. У него были данные о том, что международные спекулянты нацелились на вывоз из России не только известных всему миру картин, но и уникальных скрипок, виол. Кое-что им даже удалось переправить за границу. Нарком просвещения и председатель ВЧК договорились о совместных мерах.

Абсолютно верный слову, Дзержинский действовал быстро и решительно. Кому поручить этот вопрос по линии ВЧК? Феликс Эдмундович перебрал в памяти несколько имен. Подумав, он велел вызвать комиссара Московской ЧК Прокофьева.

Разведчик, много раз ходивший в тыл к белым, буденновский боец, весь изрешеченный пулями, он сравнительно недавно пришел на работу в ЧК. Дзержинский, уже испытав его на нескольких важных заданиях, питал к комиссару симпатию.

Андрей Прокофьев выглядел намного старше своих двадцати пяти лет. Худой, с бледными впалыми щеками, в буденовке и неизменной кожанке, он двадцать четыре часа в сутки на посту.

Услыхав, что Дзержинский поручает ему «музыкальное дело», Прокофьев был ошарашен. Республика в смертельной опасности. Вокруг сложная борьба. Товарищи ежечасно рискуют жизнью. А он будет заниматься скрипочками. И что он в этих скрипках понимает?..

Все эти сомнения Прокофьева Дзержинский прочитал на его лице, видел, как комиссар раздосадован. Он хорошо знал, что имена кремонских мастеров Никколо Амати, Антонио Страдивари, Джузеппе Гварнери ничего не говорят Прокофьеву. Вряд ли он даже может отличить скрипку от альта. Но он из той когорты людей, для которых нет на свете ничего выше интересов революции.

Дзержинский сказал:

— Ты пойми, речь идет об охране богатств народа. Их нужно сберечь во что то ни стало. Тебе поручается большое дело.

— Есть, — нерешительно ответил комиссар и, тяжело вздохнув, добавил: — Феликс Эдмундович, только смогу ли я справиться?

Председатель ВЧК обещал комиссару помощь — свою, Луначарского, специалистов музыкантов, верных революции. А на подмогу дал еще одного чекиста, Владимира Дементьева.

Комитет Луначарского работал очень деятельно, главным образом в Москве, Петрограде. И уже через несколько месяцев в государственном собрании было много редчайших скрипок, виолончелей, виол, альтов, контрабасов работы больших европейских мастеров и прежде всего трех знаменитых кремонцев.

Когда в двадцатом году, как детище революции, в Москве родился квартет, в составе которого были самые первоклассные музыканты, ему выдали из фондов коллекции четыре инструмента работы Антонио Страдивари.

— Лучшие инструменты — лучшим музыкантам, — предложил Луначарский. И в память о гениальном мастере скрипичного дела квартет был назван его именем. — Пусть шедевры Страдивариуса поют народу, прославляя вместе с тем имя своего творца, — сказал Анатолий Васильевич.


Теперь снова вернемся в апрель двадцатого года, на вечер, посвященный пятидесятилетию Ленина, где во время концертного перерыва происходит разговор с Ильичем о квартете и коллекции. Оба начинания Ленин одобрил. «Это хорошее дело», — сказал он. Владимир Ильич заинтересовался, сколько удалось собрать уникальных инструментов, в частности скрипок Страдивариуса.

В разговоре с Лениным на вечере 23 апреля двадцатого года возникла идея повести розыски редких инструментов не только в Москве, Петрограде, а по всей стране — и особенно в прифронтовой полосе. Решено было в первую очередь предпринять поездку на Украиу, в том числе в Одессу. Как раз через Одесский порт идет наибольшая переправка музыкальных ценностей за границу. Луначарский и Дзержинский предложили план поездки. Едут Малиновская, Кубацкий, Прокофьев, весь квартет Страдивариуса. Они выступают с концертами, ведут агитацию, разыскивают художественные ценности.

Ленин поддержал предложение и обещал содейстие. Он лично позаботился о вагоне для «музыкальной экспедиции».

В записке, написанной вскоре после этого разговора, Ленин обращался к заместителю наркома путей сообщения В. М. Свердлову.


«Т. Свердлову.

Прошу предоставить т‑щу Прокофьеву, подателю настоящей записки, один вагон (классный) для поездки в Одессу и обратно.

Пред. СНК В. Ульянов- Ленин».


Летом двадцатого года бригада комиссара Малиновской с успехом объехала половину Украины — Конотоп и Нежин, Полтаву и Винницу, Киев и Одессу.

С помощью украинских работников — партийных, военных, чекистов, культпросветчиков, многочисленных энтузиастов строительства молодой советской культуры — государственное собрание обогатилось уникальными творениями музыкальных мастеров, судьба которых, если бы не эта поездка, могла быть иной.

Всюду, куда приезжала «музыкальная бригада», выступал квартет Страдивариуса, являясь как бы живым свидетельством высокой благородной цели — сделать творения музыкальных мастеров достоянием народа.

Квартет выступал в театрах, больших концертных залах, а чаще всего перед бойцами в прифронтовых агитпунктах, с железнодорожных платформ под открытым небом. Всюду картина, уже знакомая музыкантам по недавним выступлениям на московских площадках. Сотни и тысячи взволнованных благодарных слушателей, жадно тянущихся к культуре. Только на тех зимних концертах музыкантам приходилось выступать в пальто, шубах, полушубках, в паузах растирать пальцы, и лучше всего их согревало то, что промерзшие аудитории были переполнены слушателями.

Зима двадцатого года пришла в Москву с морозами и метелями.

В первый день декабря по заснеженной Остоженке, пробираясь между сугробами, спешил человек в потертой старой дохе. Это Кубацкий. Нарком Луначарский срочно вызывает его. Не первый вызов за этот бурный год, и можно бы привыкнуть, но Кубацкого волновала предстоящая встреча.

Анатолий Васильевич, как всегда предельно вежливый и предупредительный, сказал, что он и Дзержинский хотят дать комиссару коллекции важное поручение.

В бывших барских особняках на Черноморском побережье, в царских имениях должно быть немало уникальных струнных инструментов и других художественных ценностей. Следует принять экстренные меры для их розыска и сбора. Луначарский заметил, что эти вопросы находятся в поле зрения самого Ильича, который проявляет постоянную заботу о сохранении культурных богатств.

— Нужно отправиться особоуполномоченным в Крым. Вам будут предоставлены все права, — сняв пенсне, Луначарский пристально посмотрел на комиссара. — Должен вас предупредить — поездка предстоит трудная.

— Понимаю, Анатолий Васильевич.

— И не безопасная.

— Я готов, — сказал музыкант.

— Вот и хорошо.

Луначарский попросил соединить его с Феликсом Эдмундовичем. Они условились, что мандат Кубацкому будет от Наркомпроса и ВЧК.

Анатолий Васильевич ходил по кабинету от стола к окну и диктовал секретарю документ:

— «Органы местной ЧК, а также ревкомы и военные власти, — голос Луначарского, обычно спокойный и мягкий, звучал негромко, но повелительно, — приглашаются оказать всяческое содействие товарищу Кубацкому при исполнении его обязанностей».

Расписавшись на мандате, нарком велел послать его Дзержинскому для второй подписи.

Особоуполномоченный не терял времени. Седьмого декабря он уже был в Харькове. Дорога в Крым заняла много дней. Топливо для паровоза добывали своими силами — рубили деревья. В Мелитополе разбирали на дрова остатки холодильника. Он давным-давно пуст…


——

В январе двадцать первого года в тупике на станции Симферополь стоял классный вагон, который охранял часовой. Время от времени у вагона появлялся молодой человек в вытертой дохе и буденовке, а вместе с ним военные в кожанках, бушлатах. Они грузили какие-то опечатанные, не очень тяжелые сундуки и продолговатые футляры.

Железнодорожники знали, что насчет этого вагона есть распоряжение чуть ли не самого Ленина.

Особоуполномоченный и его сотрудники не позволяли себе ни часу отдыха.

На дороги от Симферополя до Ялты и от Ялты до Севастополя часто выползали из своих нор остатки недобитых банд беляков, врангелевцев, терроризировавшие все вокруг.

«Музыкальная экспедиция», презрев опасности, днем и ночью носилась по Крыму. На Черноморском побережье она разыскала и собрала большие художественные ценности.

В целом мире высоко ценили искусство знаменитых итальянских мастеров XVII–XVIII веков. Великие кремонцы, унесшие с собой тайны своего искусства, вряд ли могли себе представить, какие драматические события разыграются вокруг их скрипок, виол и виолончелей.

Почти вся кремонская плеяда была представлена своими творениями, найденными в крымских дворцах.

На розыски в самом Симферополе особоуполномоченный не возлагал больших надежд. Он спокойно прореагировал на сообщение о том, что в дальней комнате особняка, покинутого хозяевами во время бегства белых, на тихой симферопольской улице, найдена виолончель, очевидно забытая в спешке. Но едва вынув инструмент из футляра, Кубацкий изменился в лице. Уже с первого взгляда он определил, что у него в руках истинный шедевр.

Внимательно рассмотрев инструмент, комиссар нашел метку:

«Никколо Амати, сделано в Кремоне».

Он не мог отказать себе в удовольствии и, присев на первый попавшийся ящик, провел смычком по струнам. Они зазвенели тонко и мягко.

Пожалуй, такое же сильное волнение испытывал комиссар, когда из-под промерзшей земли, которую раскапывали лопатами, показалась крышка старинного сундука. Во время отступления белых из Крыма в деревушке, недалеко от Байдарских ворот, под покровом тайны и крымской ночи были зарыты в землю сундуки с коллекцией старинных олонецких и других северорусских вышивок.

Если бы не помощь тружеников крымских селений, не увенчался бы успехом ни этот, ни все другие розыски культурных богатств.

И вот вагон с художественными сокровищами следует из Симферополя в Москву. И хоть ему дана «зеленая улица», но в разруху и суровую зиму двадцать первого года он тяжело ползет от станции к станции.

Наконец — Александровск. Здесь вагон застрял всерьез и надолго.

Врангелевский фронт давно разгромлен. Но остатки беляков вместе с бандами Махно и Петлюры нападают на железнодорожные составы, станции и полустанки.

Идет день, другой. Метет метелица, вокруг вагона много снега. А на сердце у особоуполномоченного большая тревога… По нескольку раз в день ходит он к коменданту станции. Измученный комендант, которого осаждают со всех сторон, обещает «в первую очередь». А она все не приходит.

Наконец, прослышав, что якобы на станцию прибыл сам Фрунзе, Кубацкий ищет вагон командующего.

На путях стоит штабной вагон. Приехал член Реввоенсовета фронта. К вагону спешат военные, вызванные на срочное совещание. Особоуполномоченный так уверен, что у него дело, не терпящее никаких отлагательств, что сумел убедить часовых и адъютантов. Члену Реввоенсовета доложили.

— Ясно, — сказал он, прочитав мандат, подписанный Луначарским, Дзержинским, и спросил Кубацкого: — Розыск был успешным?

— Весьма.

— Большие художественные ценности?

— Редчайшие вещи. Много инструментов работы итальянских мастеров.

— Неужели Страдивари?

Кубацкий от удивления даже растерялся и не сразу ответил. Трудно было себе представить, что этот поглощенный военными делами, лаконичный, на ходу бросающий короткие военные распоряжения человек не только знает музыку, но и сам играет на скрипке.

— Даже Никколо Амати, — сообщил Кубацкий.

— Так, так, — сказал член Реввоенсовета. — Как же вам помочь? — Секунду подумав, он произнес: — Пожалуй, единственная возможность… — Он достал из кармана френча часы. — Двадцать два часа, — и велел медленно вызвать командира бронепоезда.

Через несколько минут перед ним стоял немолодой усатый человек в папахе со звездой, в овчинном полушубке, подпоясанный ремнем.

— Когда отправляетесь?

— Через полтора часа.

— Нужно прицепить один вагон.

— Товарищ член Реввоенсовета — это же переформировка…

— Нужно прицепить.

— Мне дорога каждая минута.

— Вагон нужно взять.

— Какой вагон? — спросил раздосадованный начальник бронепоезда, втайне полагая, что речь идет о каком-то из штабных вагонов.

— Мой, — резко произнес член РВС, сообразив, о чем думает командир бронепоезда. — Мой и ваш, — повторил он.

Последнее было не совсем понятно, и он сказал:

— Там груз ценнее всякого золота. Ясно?

— Ясно, товарищ член Реввоенсовета! Только бы с прицепкой управиться!

Ровно через полтора часа бронепоезд с «музыкальным вагоном» ушел со станции Александровск.

Погашены все огни. Бронепоезд растаял в ночной тьме, слился с ней, и только пламя, вырывающееся из паровозной топки, на какое-то мгновение прорезает ночь.

Еще в Александровске командир предупредил «музыкальный вагон»: «Бронепоезд будет прорываться с боем. Как только перестрелка — всем ложиться на пол».

Посреди ночи в вагон вбежал боец: впереди станция, занятая махновцами.

Бронепоезд проскочил ее на полном ходу, ведя огонь из всего, что может стрелять, — из всех своих пушчонок, пулеметов, винтовок.

Когда махновцы очнулись от паники и внезапного налета, состав был далеко. В пути не раз открывали огонь по поезду. Он отвечал сильными залпами и двигался вперед.

За всю ночь Кубацкий и его спутники не сомкнули глаз.

Только перед самым рассветом особоуполномоченный вздремнул часок. Сон его был беспокойным, и ему приснилось, будто два человека в длинных черных плащах и шляпах с широкими полями вошли в вагон. Одному лет восемьдесят, второму под сорок. Они стали вынимать из футляров инструменты и проверять их на звучность. Комиссар окликнул пришельцев, и отозвался сам Никколо Амати. Вместе с ним был его ученик Страдивари.

Они объяснялись втроем. В самый интересный момент разговора вагон сильно загремел на рельсах. Пробудившийся комиссар вдруг увидел рядом с собой худое лицо старого бородатого человека в башлыке. Ни плаща, ни шляпы. Башлык и шуба мгновенно вернули Кубацкого к действительности. Это бодрствовал академик Владимир Иванович Палладин.

Знаменитый русский ботаник, друг и соратник Тимирязева, в войну застрял в Крыму. Его научные консультации нужны в Москве, Петрограде. Академик рвался домой. О его приезде заботился нарком Луначарский. Так ученый попал в «музыкальный вагон».

Вагон полуклассный — четыре купе и большая теплушка. Он давно в пути, и в спокойный час, согреваясь у печурки, молодой музыкант и старый ботаник, которые очень сдружились, заняты беседой.

За окном все белым-бело. Только иногда черным пятном мелькнет полуразбитая станция, мертвый полустанок или занесенный снегом товарный состав, а у них спор о тайнах кремонских мастеров.

В чем секреты необыкновенной звучности скрипок и виол Амати, Страдивариуса, Гварнери? Форма? Лак? В академике заговорил ботаник. Пожалуй, в дереве, из которого они сделаны. А может быть, в секретах его обработки? Или в неизвестном растворе, которым обрабатывался древесный материал?

Все это тайны, уходящие в XVII век, а Палладина больше всего занимает день сегодняшний, грандиозные события, от которых он невольно был оторван. И об этом он заводит разговор у печурки посреди теплушки.

Несколько месяцев назад умер учитель и наставник академика Климентий Аркадьевич Тимирязев. Кубацкий рассказывает, что Москва его хоронила как великого ученого и гражданина. Тимирязев был вместе с революцией до последнего своего дыхания. И за несколько часов до смерти попросил врача записать: «Я считаю за счастье быть современником Ленина. Передайте Владимиру Ильичу мое восхищение его. гениальным разрешением мировых вопросов в теории и на деле».

Палладин забросал спутника вопросами. Тот много раз видел, слышал и, однажды даже участвовал в разговоре с Лениным. Каков он, Ленин? И каковы они — эти новые люди, которые вместе с Лениным, не страшась ни бурь, ни штормов, ведут государственный корабль?

Комиссар коллекции в последнее время часто сталкивался с близкими соратниками Ильича — Луначарским, Дзержинским, встречался со многими советскими деятелями и работает вместе с Малиновской, которая принадлежит к гвардии Ленина. Ленинская гвардия!

Он уже давно пришел к выводу, что это люди большой идеи, высокого мужества и подлинного бескорыстия.


В кабинете Луначарского на Остоженке уже не так холодно — изредка протапливают. Анатолий Васильевич диктует секретарю письмо.

И он, и Дзержинский основательно ознакомились с итогами «музыкальной экспедиции» в Крым.

— Я и Феликс Эдмундович питаем полное доверие к товарищу Кубацкому. Знаем прекрасно его работу…

Решение наркома по отчету особоуполномоченного:

— Я нахожу, что при весьма трудных обстоятельствах товарищем Кубацким поручение выполнено блестяще, за что и объявляю ему благодарность.

Это было в двадцать первом, зимой.


И вот встреча спустя почти полвека.

Профессору Музыкального института имени Гнесиных Виктору Львовичу Кубацкому шел восьмидесятый год. Но и раннее утро и поздний вечер заставали его за инструментом — занятия с учениками и аспирантами, консультации молодым композиторам. Время профессора было расписано по минутам.

В его рабочей комнате казалось, что ты в музее истории музыки. Со всех стен корифеи — Чайковский, Рахманинов, Рубинштейн — пристально всматривались в учеников профессора. Висело фото Шаляпина, которое великий артист с любовью преподнес Кубацкому на память об их совместных концертах. А рядом портрет комиссара Малиновской с надписью — «Соратнику великого похода».

Я долго держу в руках мандат двадцатого года на имя В. Л. Кубацкого, подписанный Луначарским и Дзержинским.

За восемь десятилетий в жизни знаменитого виолончелиста, заслуженного артиста, профессора музыки было немало знаменательных событий. Но самым сильным воспоминанием навсегда осталось, как он по заданию революции и Ленина в буре гражданской войны участвовал в поисках редчайших творений музыкальных мастеров.


ЖИТОМИРСКИЙ КЛАД



Небольшой обоз, который весенним вечером приближался к Житомиру, удивил дозорных, охранявших въезд в город. Патрульные даже не поверили своимглазам: на передней подводе лежал какой-то огромный зверь, а на других громоздились тюки. За поворотом дороги зверь вдруг исчез, потом снова показался на пригорке. Пораженные патрульные — их было четверо — вскинули винтовки.

Житомир находился на главной фронтовой дороге, многое он перевидел, а от банд, рыскавших в окрестных лесах, можно было всякое ожидать.

— Стой! Кто едет? — крикнул старший дозорный.

С подводы соскочил высокий худощавый мужчина в косоворотке, перетянутой шнуром с кисточками, и пошел навстречу красноармейцам. На ходу он достал из кармана сверток в платке, не торопясь развязал узел и протянул патрульному длинный, как полотенце, мандат.

Красноармеец долго вертел бумагу в руках, сумев разобрать только слова «Волынский ревком». Он не очень-то доверял собственной грамоте, к которой впервые приобщился в Таращанском полку, и больше надеялся на досмотр странного обоза.

Огромный серый зверь, едва умещавшийся на первой подводе, холодным взглядом взирал на опушку леса и патрульных, преградивших обозу дорогу. У ног его лежал тюк, из которого выпирали углы золоченых рам. И на других подводах поверх наваленных книг лежали тюки, обернутые во что попало.

— Откуда эта тигра с рогами? — Красноармеец провел рукой по пушистой шкуре зверя, желая убедиться, что в утробе не спрятано оружие.

— Чучело зубра реквизировано в поместье Левково. — Под суровым взглядом патрульного мужчина в косоворотке несколько растерялся. Он хотел в немногих словах объяснить суть дела, но чем больше старался, все получалось непонятнее. Волнуясь, он несколько раз повторял, что везет целое богатство. Эти слова внушали патрульному тревогу: не кроется ли тут какой-то подвох.

— Прошу предъявить, — строго сказал патрульный.

Задержка сердила возчиков, чуть ли не силой снаряженных в дальнюю поездку, они ворчали:

— Может, на баб захотели поглядеть?.. Да какой от них толк: все намалеванные.

Патрульные не обратили на это никакого внимания. Они осматривали возы, и, когда потребовали раскрыть тюк, обернутый ковром, мужчина в косоворотке ворочал его так, словно там было драгоценнейшее стекло, которое может разбиться от одного неловкого движения. Однако оказалось, что в тюке лежали картины. Лучи вечернего солнца упали на спокойное лицо молодой матери. Беззащитная мадонна доверчиво смотрела на вооруженных красноармейцев, и в их глазах она была не далекой небожительницей, а обыкновенной земной женщиной, радующейся рождению ребенка. Когда ученик Леонардо да Винчи четыре столетия назад писал ее в далекой Флоренции, могла ли ему даже прийти в голову мысль о том, что его мадонне суждено будет пережить столько исторических бурь и на старой Волынской дороге явить свой ясный лик бойцам, защищающим молодую Республику Советов?!

Красноармейцы не произнесли ни одного слова.

Мужчина в косоворотке молча отодвинул мадонну, и теперь к патрульным будто из глубины веков шагнул лет пятидесяти человек с печальными глазами и задумчивым лицом. Было такое ощущение, что этот портрет вдруг ожил и незнакомец пристально всматривался в окружавших его людей. Медленно тянулись минуты, и мужчина в косоворотке переживал их как вечность. Кто же кроме него знает, что портрет великого итальянского мастера Микеланджело, сделанный, должно быть, кем-то из его друзей, лежит сейчас на возу и он именем Революции должен доставить его в Житомир?


Был май, но казалось — никто в городе не ощущает дыхания весны. Пахло дымом и порохом. Войска Щорса только освободили Житомир от петлюровцев. Транспорты, груженные военным снаряжением, растянулись на целые кварталы. По улицам проносились озабоченные верховые с приказами ревкома.

Ревкомовцы давно позабыли, что такое отдых, сон. Днем и ночью шли заседания, поступали донесения, звонили телефоны, стучали машинки, являлись посланцы из разных концов губернии. И среди первых пришли несколько интеллигентов — знатоков края, местных художников и учителей рисования. У них дело, не терпящее отлагательства.

В поместьях волынских магнатов — у Сангушек в Славуте, у графа Ильинского в Романовке, у Терещенко в Денешах хранились сокровища ценнее золота и драгоценных камней. Многие вещи из этих сокровищ не видел никто, кроме бывших хозяев, бежавших после первых раскатов революционного грома. Самая большая сокровищница была у барона де Шодуара. Некогда этот барон слыл светским львом, одним из лучших наездников, блиставшим в европейских столицах.

— Женщины, картины и лошади — вот мое кредо, — шутил при случае барон.

Француз на русской службе, он владел огромным состоянием и ждал еще большего наследства. Падение с лошади сделало его калекой. Паралич приковал барона к тележке. Именно в это время им безудержно овладела страсть коллекционера. К своему капиталу Шодуар прибавил несколько миллионов, вырученных от продажи волынских имений, и все эти богатства он обратил покупку картин. Он охотился за ними по всему миру, скупал в Риме и Петербурге, в Париже и Копенгагене. Еще не был закончен особняк в парке на окраине Житомира, который Шодуар предназначал для своей коллекции, но полотна уже висели на его стенах. Каждый день лакеи переносили барона из комнаты в комнату, и там он часами лежал на носилках, укрытый пледом. Один в огромных залах, среди радующихся и скорбящих мадонн, юношей и девушек, святых и мыслителей, наслаждаясь чувством властелина.

Эта картина ясно представилась не только бородатому, похожему на земского врача, председателю ревкома, а всем этим людям в кожанках и шинелях, перепоясанных ремнями, на которых висело оружие. Валившиеся с ног ревкомовцы, занятые мобилизацией бойцов, фуражом и хлебом, борьбой с бандами, решали теперь, как разыскать и собрать творения великих мастеров.

Поздней ночью в Волынском ревкоме родился Комитет по охране памятников искусства. И энтузиасты-комитетчики ушли из ревкома, вооруженные мандатами, свидетельствовавшими, что революция дает им самые широкие полномочия. Люди мягкие и весьма деликатные, они были неутомимы в своих поисках и неумолимы во всем, что касалось революционного долга. Они исхаживали десятки верст, сопровождая подводы, груженные старинными книгами, коллекциями из помещичьих имений, которые по приказу ревкома свозили в Дом трудолюбия на старой житомирской площади. Но еще чаще приходилось носить картины и мешки старых книг на собственных плечах.

Вокруг орудовало немало людей, надеявшихся на скорое возвращение бывших магнатов и готовых выслужиться перед бывшими хозяевами. От них исходили не только угрозы по адресу комитетчиков из Дома трудолюбия. Хитро сплеталась паутина клеветы, провокации, чтобы подбросить ЧК данные, будто комитетчики — это и есть замаскировавшиеся агенты врага, которые перепрятывают его сокровища.

«Этот участок культурного фронта революции тоже далеко не мирный, и ему нужны стойкие солдаты!» — с такой мыслью уезжал из Дома трудолюбия член Украинского правительства нарком Скрыпник. В штабелях, заполнявших все коридоры, лежали сотни тысяч ценных книг, а художественные коллекции уже были рассортированы и под надежной охраной. Прислонившись к стене, Скрыпник всматривался в портрет Микеланджело. Он с радостью рассмотрел бы каждое полотно, но его ждали бойцы. И, отправляясь к ним, Скрыпник думал, что обязательно скажет своим слушателям: пока идет жестокий кровавый бой с вековым прошлым, будущее уже рождается в отчаянных муках. Рождается и побеждает!..

Именно ощущение причастности к рождению будущего придавало такую силу краеведу Сергею Бжезовскому, художнику Алексею Канцерову, учителю рисования Дмитрию Антонову, всем активистам из Волынского комитета охраны памятников искусств.

В этой группе энтузиастов краевед Всеволод Бруховский был самым молодым, и его участие в событиях начинается с того, что, обнаружив следы двух картин голландского мастера XVII века, которые собирались переправить за линию фронта, он взвалил их на плечи и через весь Житомир понес в ревком.

Это происходило в девятнадцатом году, летом.


Теперь перенесемся в наши дни.

Где-то в Западной Германии обитает господин Клемм. Я не знаю, чем он теперь занимается — владеет фирмой, состоит на государственной службе или уже вышел на пенсию… Во всяком случае, господин Клемм, наверное, не забыл житомирское собрание картин и, конечно, помнит Всеволода Ильича Бруховского.

В июне 1941 года житомирский музей вывезти не успели. Всеволод Ильич отдал этому музею всю жизнь и остался в оккупированном Житомире, надеясь спасти самые ценные коллекции.

Еще с начала тридцатых годов музей и картинная галерея разместились в особняке барона де Шодуара. Когда в город вошли гитлеровские войска, часть особняка заняли под резиденцию высших офицеров, которые приказали сервировать им стол посудой из музейных коллекций и прихватили на память кое-что из старинного оружия. К счастью, их постой оказался недолгим и сравнительно не очень опустошительным. Фронтовые части и штабы в Житомире не задерживались.

Город поступил в распоряжение оккупационных властей под началом генерал-комиссара Клемма. Подчиненные не удивились тому, что среди первых поручений генерал-комиссара было задание представить информацию о местном музее, его фондах, разыскать хранителя. Их шеф слыл знатоком искусства, любителем живописи. А вскоре Клемм самолично явился в особняк барона де Шодуара. Вслед за ним, высоким и бравым, катился круглый шарик на тоненьких ножках — переводчик из бывших петербургских купцов.

Клемм был вежлив и нетороплив, обошел все музейные залы, надолго задержался в картинной галерее. И, закончив осмотр, сообщил хранителю, что берет музей свою личную опеку. И потом дважды в неделю с немецкой пунктуальностью, в одно и то же время, он приезжал сюда. Как всегда, он был предельно вежлив с хранителем и его помощницей и даже сторожам адресовал легкий кивок.

Всеволод Ильич не питал по этому поводу никаких иллюзий. Но ни в потухших и оттого казавшихся еще более серыми глазах Бруховского, ни на его худом, желтоватом лице Клемм не прочитал ничего, кроме усталости. Между тем в сознании этого человека рождались дерзновенные операции, как под самым носом у оккупантов вывезти музейные ценности. Единственным отдыхом и утешением для Бруховского стало мысленно представлять себе осуществление своих планов.

В доме на Пушкинской, который квартирмейстеры и интенданты приготовили генерал-комиссару для жилья, Клемм увидел аляповатые натюрморты и морские пейзажи. Они раздражали Клемма, было приказано снять их. Но вид голых стен тоже неприятен глазу. Клемм уже прикинул, как десяток-два больших полотен — французских, голландских, русских — изменят облик комнаты. Как всегда неторопливый, он показал хранителю, что выбрал.

У Всеволода Ильича задрожали ноги. Ему показалось, что он не может сдвинуться с места. Путались мысли, он беспрерывно повторял про себя два слова: «Это конец…» Завтра в полдень Клемм напишет расписку о получении во «временное» пользование пятнадцати картин, сверив при этом все названия по блокноту, который всегда лежит у него в боковом кармане мундира.

Маска, которой оккупационные власти прикрывались первые недели, сброшена. «Новый порядок» вступил в действие. Первые виселицы… Первые списки расстрелянных по подозрению в связи с партизанами… Облавы на коммунистов и евреев. Первые кварталы, обнесенные колючей проволокой… До музея ли тут?

Тишина в залах гнетет Бруховского, его помощницу Марию Белан, музейных сторожей. Эти стены давно не слыхали человеческих голосов, только по-прежнему здесь появляется Клемм, как всегда сдержанный и неторопливый.

Он проходит по знакомым комнатам, почти ни на чем не задерживая взгляда, лишь в картинной галерее останавливается надолго. Сначала обойдет залы, словно желая убедиться, что все полотна на месте, потом вернется к итальянцам и, начав с мадонны, которая в глубокой скорби обратила к нему воздетые руки, переходит от картины к картине. Хранитель молча следует за генерал-комиссаром. Он уже давно заметил, какое у Клемма выражение лица, когда, рассматривая хорошо знакомое ему полотно, вдруг достает из кармана блокнот, где четким, ровным почерком записано и пронумеровано все самое ценное в коллекции. В такие минуты Бруховский готов задушить эту тварь, со всей ее деланной вежливостью, неторопливостью, холодным спокойствием. Хранитель догадывается, что эти посещения Клемма, тщательный осмотр картин, книжка с записями неспроста. Но что именно задумал генерал-комиссар?

Каждый раз, придя в музей, Клемм прикидывает, как должен выглядеть его особняк с картинной галереей. У него здесь будет свой Дрезден. Разумеется, небольшой, но во всяком случае из вещей первоклассных. И главное — собственный. Конечно, имей он возможности Геринга… Но разве эта свинья понимает толк в картинах?

На днях он делал доклад рейхскомиссару Коху. Фраза, которую сказал ему Кох на прощание, могла иметь только один смысл: нужно обосновываться в Житомире надолго, возможно на всю жизнь. Значит, нужно начинать!


Давно музейные залы не видели такого количества людей. Осенним утром сюда прибыли солдаты и команда пленных. По приказу Клемма особняк должен быть немедленно освобожден. Картины, скульптуры, старинный фарфор приказано перенести в резиденцию генерал-комиссариата. Поручить это солдатам и предупредить, что за каждую вещь они отвечают головой. Все остальное сотрудникам Бруховского убрать в пустующий дом на Старовильской улице, Для этого выделена команда пленных.

За какой-нибудь час-полтора музей был разорен. Помощница Бруховского Мария Белан горько плакала, старики сторожа Супник и Козачук тоже не сдержали слез, а Всеволод Ильич носился по комнатам. Сейчас не до слез! Нужно было спасти все, что можно. Он хотел сказать об этом пленным и не решился. Какое значение имеет разгром музея по сравнению с кровавыми трагедиями, свидетелями которых были эти люди!

Клемм приехал проверить, как идут дела. Офицеры суетились у грузовиков, и кому-то из солдат досталось за то, что разбито стекло на гравюре. Пленным никто не грозил, что им снимут головы или сдерут шкуры за какую-нибудь порчу. Они понимали: фашистам в высшей степени наплевать на все эти коллекции природы и истории края. И из чувства внутреннего протеста против этого разорения, и из сочувствия четырем немолодым людям, хлопотавшим над экспонатами, пленные переносили и складывали остатки музейного имущества так тщательно, словно с ним связана часть их жизни.

Воспоминания о худых, заросших, одетых в обноски людях, которые, стараясь ничего не потерять и не разбить, тащили на себе музейную утварь, не раз будут возникать перед Всеволодом Ильичом в часы тяжелых раздумий. Чего он добился в своем стремлении спасти музей, который десятилетиями создавал вместе с уже покойными товарищами Бжезовским, Канцеровым, Антоновым? Особняк перестраивается для генерал-комиссара. В руках Клемма все богатство. А остатки, которые удалось снести на Старовильскую улицу… Кому они нужны? И вообще нужно ли все это, когда льется кровь и от рук фашистов гибнет столько людей?

Бруховского мучили сомнения. В Волынских лесах есть партизаны, в городе — подпольщики. Расстрелы и казни не запугали их, они действуют: взорвали электростанцию, подожгли нефтебазу, организовали крушение немецкого эшелона. Не среди ли подпольщиков и партизан его место? Ведь он знает всю Волынь — леса, рощи, перелески, — как улицы Житомира. Он еще не так стар, чтобы сидеть, выжидая подходящего момента для действия. Может быть, он вообще не прав в самом главном. Наверно, должен теперь думать не о музее, не о коллекциях, а о людях.

Семья Бруховского давно прячет в своем домике на житомирской окраине женщину с трехлетним ребенком. Они никогда раньше не были знакомы. Холодным дождливым осенним вечером эта женщина постучала в дверь и попросила дать ей ночлег. На другой день ее не отпустили. И спустя неделю — тоже.

Тогда женщина, которую звали Полей, сказала Всеволоду Ильичу, что должна открыть ему правду. Но для Бруховского ее тайна не была неожиданностью: еще в тот день, когда Поля переступила порог их дома, Всеволод Ильич догадался — эту женщину ищет житомирская полиция. В объявлениях, висевших на улицах, сообщалось: за попытку спасти жизнь молодой еврейки с ребенком, которая скрывается где-то в городе, виновные заплатят головой…

Так что же главное? Что?..


Город кажется мертвым. Но за закрытыми ставнями, за заколоченными окнами он живет ожиданием прихода своих. Чем ближе Советская Армия к берегам Днепра, тем больше здесь, на берегу Тетерева, свирепствуют фашисты. Угоняют людей в Германию, расстреливают по подозрению и без подозрения. На центральной площади — виселицы. На всех стенах — угрожающие приказы. Только ничто не может скрыть от людей ужас, охвативший оккупантов при первом известии о том, что Советская Армия форсировала Днепр.

Теперь сильнее всякого магнита Всеволода Ильича тянет район бульваров, где расположена резиденция генерал-комиссара. Несколько месяцев назад Клемма сменил другой видный нацист. Впавший в немилость Клемм не решился увезти картинную галерею и забрал только пятнадцать полотен, висевших у него в доме на Пушкинской. Но, может быть, картины и коллекции уже вывез генерал-комиссариат? Появление колонны крытых брезентом грузовиков приводит Бруховского в трепет. Нет, под брезентом тюки с товарами.

После взятия Советской Армией Киева житомирские оккупационные власти не смогли опомниться. Город наполнился грохотом и лязгом машин, устойчивым запахом бензина и машинного масла, шумом взволнованных голосов. Прорыв!

Генерал-комиссариат бежал из Житомира на противоположный берег Тетерева. Немецкие подразделения еще вели бой в городе. Горели дома, ни на минуту не умолкали пулеметы. В эти грозные часы ноябрьским вечером сорок третьего года через дворы и огороды к центру города пробирался немолодой человек в ватнике и картузе. Еще издали он догадался, что горит особняк музея. Но здание сельхозинститута было пока невредимым, и Бруховский поспешил в резиденцию генерал-комиссариата. Ничего, кроме полупустого коробка спичек, в кармане у Всеволода Ильича не было.

Ветер носил по коридорам обрывки бумаг, под ногами валялись пустые бутылки, патронные гильзы. Пахло гарью. Бруховский выбрался на третий этаж. Ткнулся в одну дверь, вторую, третью… И вот он в комнате, где стоят ящики с музейными коллекциями фарфора и стекла. Некоторые из них разворочены, разбросаны черепки побитой старинной посуды. За ящиками в несколько рядов сложены картины. И в соседнем помещении картины вдоль стен, а посредине навалено много пустых рам и подрамников. В мыслях Всеволода Ильича мгновенно пронеслось: «Полотна вырезаны… Похищены самые ценные картины…»

Бруховский пошел дальше. Продвигаясь вдоль стены, Всеволод Ильич нащупал штабеля картин и вдруг почувствовал под ногами какой-то сверток. Зажег спичку — поперек рамы лежал связанный веревкой длинный рулон. Отвернул край полотна, увидел знакомую седую голову художника на портрете, сделанном четыре века назад…

С улицы доносился сильный орудийный гул. Бруховский взвалил рулон на плечи, не ощущая его веса. На втором этаже Всеволод Ильич зацепился за что-то и упал. Но превозмог боль и пошел, еще сам не ведая, куда именно. На улицах было по-прежнему пустынно. Зарево пожаров вырывало город из кромешной тьмы ноябрьской ночи. Но куда все-таки нести рулон? В подвалы под собором или в дом на Старовильской улице?

Вдруг раздалось:

— Стой! Кто идет?

Первая мысль Всеволода Ильича: свой или враг? Нацелены дула трех автоматов. Но не немецких, а наших автоматов! Это, выходит, разведчики, проникшие в центр города.

Бруховский снял с плеча рулон, протянул им руки и, сбиваясь, рассказал, в чем дело.

Бойцы пощупали рулон, кто-то отвернул край верхнего полотна, и на них одним глазом взглянул освещенный фонариком седой человек.

Взяв у запыхавшегося Всеволода Ильича рулон, разведчики проводили его на Старовильскую улицу и помогли спрятать дорогую ношу.

Позднее Всеволод Ильич еще раз вернулся в недавнюю резиденцию генерал-комиссариата, чтобы забить двери комнат, где сложены коллекции, заколотить боковой вход. И это помогло спасти оставшиеся картины, потому что в последующие сутки фашисты опять прорвались в Житомир…


Житомирский клад. Житомирское сокровище…

В последнее время внимание читателей привлекли сообщения прессы о богатствах Житомирской художественной коллекции, в которой есть много произведений европейского искусства минувших столетий и прежде всего полотна больших итальянских художников эпохи Возрождения. Случилось так, что это собрание до войны оставалось вне поля зрения искусствоведов. Теперь к нему привлечено всеобщее внимание.

В коллекции около тысячи произведений живописи, графики, скульптуры. Многие полотна XVI–XVII веков пока составляют загадку, и еще не одно открытие ждет исследователей этого собрания.

Ночь напролет, как увлекательную книгу, читали мы рукопись об этой коллекции, которую оставил умерший еще до войны Дмитрий Ефимович Антонов. В прошлом учитель рисования в гимназии, Антонов из тех энтузиастов, которые создали житомирскую картинную галерею. Даже на расстоянии десятилетий живо представляешь себе трепетное волнение этого человека, когда он описывал редкие вещи житомирской коллекции, которые подчас являются вкладом в общеевропейское искусство.

Знаменитые полотна, как и великие их творцы, тоже имеют биографии. Антонов писал о картинах, как о живых людях. «…Портрет Микеланджело прошел тяжелый жизненный путь… Раны его были хорошо залечены…»

У искусствоведов еще будет, наверное, немало споров о том, в какие годы написаны и чьей именно кисти принадлежит ряд картин из житомирского собрания. Но его значение бесспорно не только для специалиста, а для каждого, кто побывает в этом музее.

Когда просматриваешь житомирскую коллекцию, испытываешь радость от встречи с искусством великих мастеров, гордишься солдатами революции, которые собрали и спасли для поколений бесценное культурное богатство. Не считая себя героями, они были ими.

Да, мы часто спорим о героях, героическом характере, наделяя его чертами исключительности. А ведь сильный и яркий характер может выступить и в скромном облике хранителя музея.


ПОДАРОК




1



Максим Фомич — завуч средней школы и преподаватель истории. Мы познакомились с ним во время поездки в Приднепровье к потомкам тех украинских крестьян, чьи описи хозяйства и бюджеты Ленин изучал в конце прошлого века. Фомич летописец своего села, где работает вот уже скоро тридцать пятый год. А вообще ему больше шестидесяти, но, глядя на худое моложавое лицо и высокую стройную фигуру, никто не даст ему этих лет.

Недавно он приезжал в Киев по делам и заодно чтобы порыться в фондах столичных архивов, музеев.

В воскресенье мы отправились с ним на Владимирскую в Музей Ленина. Максим Фомич целый день ходил по залам, все внимательно рассматривал и часто доставал торчавшую из кармана пиджака тетрадь для заметок.

— Вы посмотрите, — взволнованно говорил старый учитель, — обыкновенная металлическая ручка. Простое ученическое перо… И этой ручкой писал председатель СНК Ульянов-Ленин.

Обнаружив какой-нибудь новый для него документ, Максим Фомич привычным жестом сдвигал на лоб очки в массивной роговой оправе, потом, приблизив лицо к стеклу, перечитывал текст и записывал в тетрадь.

«На капитанском мостике великого корабля революции…

Рулевой рабоче-крестьянского корабля… У руля рабочего государства…»

Эти выписки он сделал в небольшом зале, посвященном жизни Ленина в 1922–1923 годах. Там выставлены некоторые письма Владимиру Ильичу с Украины.

Положив на подоконник тетрадь в клеточку, учитель истории крупным размашистым почерком записал:

«В письмах тех лет — чаще всего образ Ленина — капитана, рулевого».

Потом он надолго задержался у стеклянного шкафа, в котором хранится несколько подарков, преподнесенных Владимиру Ильичу в 1922–1923 годах, — чайный сервиз, настольный телефон, шерстяные перчатки.

В Музее Ленина каждая реликвия имеет особую значимость. Максим Фомич переписал в свою тетрадку надпись, которую никелировщик вывел на телефоне, а вязальщица на перчатках.

Из всех подарков учителя почему-то больше всего заинтересовал сервиз работы барановских мастеров. Может быть потому, что он сделан в 1922 году, когда кругом свирепствовала отчаянная разруха?

Максим Фомич через стекло рассматривал узоры на посуде, ленинские инициалы на чашках. Судя по тому, как учитель был сосредоточен, чайный сервиз, должно быть, вызывал у него какие-то ассоциации.

Нам сразу вспомнился подарок, который Максим Фомич приготовил внучке. Накануне, в субботу, бережно расставляя на столе миниатюрную посуду с веселым орнаментом, старый учитель говорил нам, какое впечатление произвела на него выставка украинского фарфора, фаянса и стекла, где он купил этот детский сервиз. На маленьких блюдах, вазах, тарелках, чашках тоже марка Барановского фарфорового завода.

Сама собой возникла и напрашивалась параллель. Но Максим Фомич, оказывается, думал совсем о другом.

— Я тогда работал на Волыни в наробразе, — вдруг сказал он. — Барановка входила в наш уезд. Помнится мне, был разговор, что Ленин сердился за этот подарок. Но я потом нигде ничего не встречал… об этом…

Мы уже стояли у макета дома в Горках, но мысль, возникшая у Максима Фомича, очевидно, все еще не оставляла его, и он снова, показав на сервиз, стоявший в шкафу с подарками, произнес:

— Если заняться его историей, наверное, отыщется немало любопытного.


2



На карте, висевшей в кабинете Ленина, Барановка была обозначена едва заметным кружочком. Она затерялась среди непаханых полей и лесов Волыни, где все еще бродили остатки банд.

Городок знаменит старинным фарфоровым заводом, вокруг которого он вырос. Но вот уже пять лет, как потухли заводские горны, в камни превратилась фарфоровая масса.

И до фарфора ли в первый мирный после гражданской войны советский год, когда идет борьба с разрухой и врагами, голодом и беспризорностью, с вошью и тифом?!

Второе мирное лето было таким же неслыханно тяжелым. И ко всему прибавились большие тревоги о здоровье Ленина.

В конце мая 1922 года Владимир Ильич тяжело заболел. Вся молодая республика словно встала у его постели. В Горки к Ленину, побеждавшему болезнь, шли письма рабочих.

Еще один завод ожил! Открыли школу и рабфак! Задымили трубы! Пущена фабрика!

Не было лучшего лекарства для Ильича.

И не было вестей радостней тех, которые облетели страну в начале осени 1922 года: Владимир Ильич еще в Горках, но уже работает — читает, пишет и думает.

Тем временем на заводском дворе в Барановке немолодой механик-самоучка Алексей Васильевич Бродский и еще несколько человек бились над тем, чтобы собрать и отремонтировать мощный локомобиль. С этого должно было начаться второе рождение знаменитого завода, который уберегли старые рабочие. Они несли охрану цехов, сами взяли на учет оборудование и ценное сырье, краски, золото, которое в заброшенных колодцах припрятали управляющие, надеявшиеся еще послужить старому хозяину — господину Грапари, послу Греции при русском дворе.

Белополяки, отступая, отдали приказ уничтожить сразу все цехи и прислали подрывную команду. Спасение завода стоило жизни многим членам завкома, действовавшего подпольно.

И теперь те из старых рабочих, которые уцелели, и те, кто вернулся на свой завод с фронта, не ожидали, пока из губернии дадут средства, пришлют материалы. Не было электроэнергии, но можно заставить и старый локомобиль послужить восстановлению Барановки.

Ранним осенним утром 1922 года локомобиль заработал, и впервые после многих лет вновь заревел сиплый гудок фарфорового завода.

В небе над городком поплыли черные дымки.

Вероятно, люди, увидевшие чудо — двинувшийся по рельсам первый паровоз, не были так радостно потрясены, как труженики Барановки.

Волновались силикатчики, которым выпало сделать первую фарфоровую массу. Формовочный и горновой цехи уже были наготове. А в живописном мастера росписи, истосковавшиеся по работе и давно не державшие кистей, тренировали пальцы, привыкшие к затвору винтовки.

Завод пошел! Люди, которые вопреки разрухе и тысячам трудностей, смогли его пустить, видели из своих цехов, из своего городка всю страну, поднятую Лениным к новой жизни.

Второго октября 1923 года Владимир Ильич приехал из Горок в Москву и снова стал у государственного руля. На следующий день, в шесть часов, как всегда минута в минуту, Ленин появился за столом в небольшом, узком, с низкими потолками и голландской печью, Красном зале, где заседал Совнарком.

Возвращение Ленина на капитанский мостик советского корабля придавало еще больше сил всем, кто самоотверженно трудился на великой и трудной стройке первого государства рабочих и крестьян.

В далеком волынском городишке, на заводе, в печах которого обжигали первую партию советского фарфора, тогда состоялось торжественное собрание.

— За семь десятков лет, — вспоминал механик Алексей Васильевич, — довелось мне побывать на всяких собраниях. Многие вылетели из головы, а вот то навсегда врезалось в память. Помню, было оно в цехе. Народу собралось видимо-невидимо. Все стоят, а ораторы взбираются на бочку, на станок. Говорили горячие речи, не по бумажке, конечно, кто как мог. Радовались выздоровлению Ленина, пуску родного завода и тому, что республике нашей пятый годок минает.

Тогдашний секретарь барановского завкома всю свою жизнь имел дело с каолином, полевым шпатом и в церковноприходской школе не обучался красотам стиля, но даже протокол, который он вел, отразил суровую торжественность и взволнованность собрания.

«Ввиду совпадения выздоровления вождя мировой революции т. Ленина с Октябрьскими торжествами и пуском завода, изготовить дорогому вождю средствами рабочих именной сервиз, каковой препроводить в Москву — Кремль.

Просить Владимира Ильича разрешения именовать Барановский завод — Государственным фарфоровым заводом имени Ленина».

Это было 16 октября 1922 года.


3



Изделия с таким трудом пущенного фарфорового завода еще не отличались высоким качеством, хоть в условиях тяжелого быта тех дней они казались чуть ли не предметами роскоши.

Между тем для барановских силикатчиков это была не просто столовая или чайная посуда.

Почти целое столетие их деды, прадеды, сами хлебавшие щи деревянными ложками из гончарных мисок, тяжело работали на заводе Грапари, где делали сервизы для богатых, власть имущих людей. И вот первую же тысячу комплектов посуды, которую выпустил восстановленный завод, отгружают рабочей кооперации в Донбасс. Скромный орнамент на фарфоровой тарелке волновал тех, чьи руки сделали ее для рабочего человека.

С этими радостными мыслями, с чувством искренней любви весь рабочий коллектив готовил Ленину подарок.

Завод едва встал на ноги, производство еще только налаживалось, на каждом шагу давала себя знать разруха. В этих условиях сам замысел выпустить художественный сервиз казался несбыточно дерзким. Но в цехах царил необычайный подъем. Каждый стремился внести в изготовление сервиза долю своего труда. Старый мастер Алексей Кривонос предложил особый состав фарфоровой массы. Обжигальщики Михаил Хохлюк и Ксаверий Нечпальский нашли способ перехитрить капризничавший огонь. В горновом цехе мастера часами прислушивались к дыханию печи. Сообща выбирали орнамент, сделали с десяток вариантов ленинской монограммы. Живописцы вкладывали в роспись все умение, воспринятое от нескольких поколений мастеров фарфора.

Наконец сервиз был готов. Двадцатого ноября его выставили в живописном цехе, и весь завод приходил смотреть, каким он получился. У людей в старых шинелях и буденовках, выцветших платочках, застиранных гимнастерках светились глаза, когда они видели тонкий, с синевато-белым отливом фарфор, расписанный нежным орнаментом.

В тот день в Москве выступал Ленин. В Большом театре шел пленум Моссовета, и Председатель Совнаркома держал речь о внутренней и внешней политике. Сотни людей, переживавшие радость новой встречи с Лениным, слушали затаив дыхание. Трибуна, на которой стоял Ильич, в самом деле казалась капитанским мостиком корабля. Протянутая вперед рука Ленина указывала дорогу.

Далеко от Москвы, на украинском фарфоровом заводе, в тот ноябрьский вечер тоже гремели аплодисменты. Барановка отправляла посланца к Ленину, чтобы вручить ему свой подарок, на котором мастера написали: «Вождю мировой революции от рабочих Барановского фарфорового завода».

В Москву поехал старый механик, беспартийный Алексей Васильевич Бродский. Завком снабдил его длиннющим мандатом, в который предусмотрительный секретарь записал и такой пункт: «Убедительно просим оказывать нашему представителю содействие в перевозке и доставке подарка весьма хрупкого и легко бьющегося».


4



Как вспомнил Алексей Васильевич Бродский, это было во вторник 28 ноября 1922 года.

В пять часов механик явился в Кремль.

По дороге он так сильно волновался, что чуть не уронил сверток с подарком. Но когда поднялся на третий этаж в помещение Совнаркома и увидел совсем простую обстановку маленького зала заседаний Совнаркома, откуда вела дверь в кабинет Ленина, немного успокоился.

Ждать пришлось минут десять.

Вдруг дверь открылась, и на пороге — Ильич. Пригласил к себе. Приветливо поздоровался, пожал руку, прошел с гостем на середину комнаты.

От нахлынувших чувств, от радостного сознания, что рядом Ленин, механик растерял все слова, которые приготовился сказать. Владимир Ильич придвинул ему большое кожаное кресло, усадил его, а сам сел в свое деревянное, с плетеной спинкой.

Сначала спросил, как живет теперь народ на Волыни, как с хлебом, какие цены. Потом о заводских делах, о пуске цехов, о трудностях.

Механик ответил, что завод пока без электроэнергии.

— Когда надеетесь пустить динамо?

Владимир Ильич задал несколько вопросов о работе завкома, партячейки. Алексей Васильевич заметил, что он беспартийный.

— От вас, беспартийного, мне и интересно узнать о работе партячейки.

Затем Ленин повел разговор о том, сколько на заводе молодежи и как ее обучают, о материальном положении рабочих, о быте. Много ли неграмотных?

Алексей Васильевич вспомнил и стал рассказывать Ленину сценку, которую сам наблюдал.

Пришла получать зарплату старая работница. Дают ей ведомость, ручку, а она как заплачет… Спрашивает кассир: «Может, какая ошибка? Вы успокойтесь. Исправим…»

Механик спохватился: не слишком ли он заболтался?

— Пожалуйста, продолжайте. — Ленин с интересом слушал.

— А дело, оказывается, вот в чем. Женщина лет пятнадцать на заводе и всегда двумя крестами расписывалась. А теперь грамоте в заводском ликбезе учится и впервые в жизни свою фамилию написала.

Прошло минут десять. Алексей Васильевич освоился и чувствовал себя так, словно уже не первый раз разговаривает с Владимиром Ильичем. Теперь он старался не только запомнить лицо Ленина, но и рассмотреть все вокруг — ведь на заводе будут подробно расспрашивать.

Алексей Васильевич отметил про себя, что в комнате у Ленина всюду карты на стенах и много шкафов с книгами. Недалеко от кресла, в котором расположился механик, стояла этажерка. На корешках нескольких книг, занимавших верхнюю полку, было написано: «Украiнський словник». Вверху на этажерке чугунный обелиск с серпом, молотом и звездой.

«Наверное, подарок», — подумал Алексей Васильевич.

В кармане Бродского лежала небольшая цидулка с цифрами, составленная руководителями треста «Фарфорфаянсстекло». Вспомнив о ней, он заговорил о финансовой поддержке, в которой нуждается новый трест.

Ленин молча выслушал.

— Передайте товарищам, что такой возможности у правительства нет, — перегнувшись через стол, он доказывал заводскому механику, какая нужна жесточайшая экономия государственных средств и какие первоочередные нужды республики требуют удовлетворения «до зарезу». Потом он спросил мнение Алексея Васильевича о составе правления нового треста и его работоспособности.

— Если правление действительно работоспособно, оно сумеет изыскать средства.

Беседа продолжалась, и Алексей Васильевич был так увлечен, что потерял ощущение времени: сколько он уже сидит у Ленина?

В кабинет с какими-то бумагами в руках вошла секретарь. Еще когда Алексей Васильевич ждал приема, она просила помнить, что у Ленина сегодня назначены три беседы.

Бродский заторопился. Но ведь он еще не показал Ленину подарок и не рассказал, как все было. Механик быстро расставлял сервиз на столике.

— Вот уж этого делать не следует, — Владимир Ильич смотрел с укоризной. — Сами говорите — не хватает средств, а тратите деньги на именной сервиз.

— Владимир Ильич, это сами рабочие… За ваше здоровье! От чистого сердца…

Механик поднял чашку с монограммой, показывая Ленину, как просвечивает отличный фарфор.

— Спасибо, товарищи, я понимаю, — чувствовалось, что Ленин растроган вниманием и в то же время сердится. — Но делать сервиз не следовало. Придется мне написать товарищам из комячейки, почему людям не объяснили. Лучше бы эти деньги использовали на ликбез, на клуб.

— Клуба у нас еще нет, — вырвалось у механика.

— Ну вот… Сами посудите… А вы тратитесь на чайный сервиз.

На столике в кабинете Ленина стояло несколько подарков от рабочих — чернильница из карболита, нож для разрезания книг, пепельница в виде снаряда. Но — чайный сервиз, посылка с продовольствием, отрез на костюм… Ленин не одобрял такие подарки.

Недели за две до этой встречи с механиком Барановского завода у Владимира Ильича были представители суконной фабрики из Клинцов. Они привезли взволнованное письмо рабочего коллектива и подарок. «Мы будем счастливы, если ты, наш учитель и вождь, оденешь костюм, нашими руками сотканный».

И Ленин ответил:

«Дорогие товарищи!

Сердечно благодарю вас за приветствие и подарок. По секрету скажу, что подарков посылать мне не следует. Прошу очень об этой секретной просьбе пошире рассказать всем рабочим.

Самые лучшие благодарности и приветы и пожелания».

Теперь, прощаясь с посланцем барановских рабочих, Ленин передал заводскому коллективу товарищеское спасибо и братский привет.

Когда механик спросил, может ли он сказать товарищам, что получил согласие назвать завод именем Ленина, Владимир Ильич улыбнулся.

— А по поводу именного сервиза, — сказал он, провожая Бродского до дверей кабинета, — я напишу в вашу ячейку.


5



Приехав из Москвы, Алексей Васильевич отчитался перед коллективом.

И на собрании и после собрания его засыпали вопросами:

— Как здоровье Ленина?

— Хорошо ли Ильич выглядит?

— Как себя чувствует?

— Сколько времени продолжался разговор?

Десятого декабря 1922 года губернская газета «Волынский пролетарий» сообщала: «…Товарищ Бродский по прибытии в Москву был принят товарищем Лениным и беседовал с ним в течение двадцати минут…»

Как рассказывали старые барановские рабочие и механик Бродский, ныне уже покойный, письмо от Ленина пришло на завод в начале декабря. Оно было адресовано заводской партячейке. По словам товарищей, ленинское письмо еще в двадцать втором году было взято в Новоград-Волынский уездный партийный комитет, вскоре ликвидированный.

Уже предпринимались розыски письма в Барановке, Новограде-Волынском, Житомире. К сожалению, до сих пор не удалось его найти, но товарищей с Барановского завода не оставляет надежда, тем более что увенчались успехами другие поиски.

Архивные документы и газеты тех дней помогают нам воскресить картину того, как в двадцать третьем году заводской коллектив выполнил слово, данное Ленину.

За полгода общими усилиями пустили динамо, электростанцию и обеспечили завод электроэнергией. Летом открыли заводской клуб. Организовали заводскую школу ФЗУ, и старые мастера начали обучать молодежь.

К осени двадцать третьего года продукция Барановки не только количеством, но и по качеству почти не уступала довоенной. И тогда «рабочие избрали Ленина почетным горновщиком, а содержание, получаемое по его седьмомуразряду, решили употребить на покупку произведений Ленина».

Как сообщал один рабкор «Волынскому пролетарию», управзаводом сначала отказывался платить «ленинскую зарплату», но рабочие основного на заводе горнового цеха добились своего.

Недавно дети и внуки старых мастеров, для которых Ильич был не только вождь, учитель, но и «почетный горновщик», решили изготовить для заводского музея копию сервиза, подаренного отцами Ленину.

В свое время сервиз был сделан по специально приготовленной модели, и такой фасон в серийное производство не запускался.

В поисках этой гипсовой модели перерыли весь завод. Какова же была радость мастеров, когда они нашли ее на одном из старых складов. Модель расчистили и отлили форму.

Три недели с любовью, волнением мастера трудились над сервизом, который так много говорит их сердцу. Они сделали копию сервиза и для своих чехословацких друзей. На заводе хранится подаренное трудящимися города Гурбанова красное знамя, к древку которого прикрепили свои ленты все предприятия города.


Теперь, снова встретившись с учителем Максимом Фомичом и поблагодарив за интересный замысел, мы сможем рассказать ему немало нового из истории сервиза, который привлек его внимание в зале Музея Ленина.


ИСТОРИЯ ОДНОЙ КНИГИ



В последний вторник апреля бывший император и самодержец всероссийский вновь предстал перед революционным трибуналом.

На этот раз его судили в клубе киевских пионеров на бывшей Николаевской улице, которая теперь называлась улицей Карла Маркса.

В двадцатые годы пионеры часто устраивали такие суды над врагами пролетарской революции, молодой Советской державы.

Уже перед самым началом заседания дело едва не осложнилось. Звеньевой Толя вдруг усомнился — пристало ли ему, внуку и сыну рабочего, выступать в роли Николая II. Он лучше скажет речь народного обвинителя.

Однако в порядке пионерской дисциплины пришлось пройти на скамью подсудимых и отвечать за действия последнего из Романовых.

Тем временем как шел суд, в почтовом отделении на Крещатике трое школьников сдавали весьма объемистый заказной пакет. На самодельном конверте крупными буквами было написано: «Москва, Кремль, Надежде Константиновне Крупской».

Так в апрельский день начиналась, или, точнее сказать, — продолжалась, история, о которой мы хотим рассказать читателю.

Теперь мы знаем ее во всех подробностях. А вначале у нас был только один документ. Запись в блокноте довоенных лет. Вот она.

«Вскоре после смерти В. И. Ленина младшая группа одной из киевских школ послала Н. К. Крупской книгу, которую ребята сочинили. Они спрашивали у Надежды Константиновны совета, как должны выполнять заветы Ильича. Крупская прислала ответ и сама приняла участие в общественных делах ребят».

Рассказ об этом мы впервые услыхали от известного киевского педагога Александра Федоровича Музыченко. Но его давно нет в живых. А другие следы этих событий как-то не удавалось найти.

И вот предпринимаем новый поиск.


Ищем письмо Н. К. Крупской киевским школьникам. Его нет ни в томах сочинений, ни в многочисленных сборниках переписки Надежды Константиновны.

Между тем письмо может явиться ключом ко всей этой истории.

Перерыли кипы архивных документов, газетных комплектов. Нет!

Тут приходит на помощь ученый — университетский профессор, чьи лекции по педагогике слушали тридцать пять студенческих поколений.

— Позвольте, — сказал Савва Христофорович Чавдаров. — Вы знали Музыченко преподавателем института. А в двадцатые годы он заведовал Сорок третьей трудовой школой на Подвальной, двадцать пять, в старом здании гимназии Науменко. Не исключено, что речь могла идти о каком-нибудь из классов именно этой школы.

За три десятилетия было много всяких реорганизаций, и учебное заведение, помещавшееся теперь в новом здании на Преображенской улице, не имеет с бывшей 43‑й школой ничего общего, кроме номера.

Попытаемся разыскать кого-нибудь из педагогов бывшей 43‑й школы.

Несколько хождений по адресам старых учителей, и мы находим важные нити. Они приводят к заслуженной учительнице республики Марии Ростиславовне Тихенко.

— Сорок третья школа? Давно это было, очень давно… Кажется, минула целая вечность, — задумчиво говорит высокая седая женщина, знакомя нас со своими друзьями и старыми коллегами.

Тихенко уже давно на пенсии, а начинала она в 43‑й школе. И Надежда Николаевна Дудкина тоже дала свой первый урок в этой школе. А Павел Павлович Чернецкий уже тогда считался опытным учителем. Теперь ему восемьдесят пять лет.

Если сложить вместе годы, которые эти три педагога проработали в школе, получится почти полтора столетия.

Однако история, которая нас интересует, не затерялась в их памяти. Стерлись подробности, но главное — о переписке с Крупской, о книге — наши собеседники подтверждали в один голос.

Как появилась книга? Ребята выпустили ее, объявив себя мобилизованными для выполнения ленинского завета о ликвидации беспризорности.

В вечер нашей встречи три бывших члена педсовета 43‑й школы, совершив весьма длинное путешествие в прошлое, пришли к выводу, что это, должно быть, была третья «А» группа.

Теперь представлялось интересным не только найти письмо, но и отыскать учеников этой группы, узнать об их судьбе, о жизненных дорогах, по которым они прошли.

В тот первый вечер мы поначалу все время надеялись, что наши собеседники вот-вот добудут из недр своей памяти громкие имена людей, которые окажутся «выходцами» из третьей «А».

Однако ни Тихенко, ни Дудкина, ни Чернецкий к третьей группе отношения не имели, и мы вообще не узнали ни одного имени.

— То был класс Анастасии Ивановны, — сказала Тихенко.

— Ее детище, — добавила Дудкина.

И тут мы услыхали волнующие воспоминания — нет, пожалуй, это не то слово, — поэму об учительнице, рассказанную ее товарищами.

Из их рассказов вставал талантливый, яркий человек, который знал сердце каждого ребенка, больше всего на свете любил школу, детей, все отдал им и оставил после себя след в жизни.

Слушая, мы мысленно рисовали себе портрет Анастасии Ивановны Дудник. Хотелось увидеть лицо этой учительницы, каким оно запечатлено на снимке. Но довоенные фотографии не сохранились.

Жаль. Однако сколько же мы узнали от наших новых знакомых!

Итак, никаких сомнений по поводу письма. Мы установили, где именно происходили события, по следам которых идем. А сопоставляя некоторые факты и даты, учителя решили, что это было в двадцать шестом году.

Значит, ребята, которых мы разыскиваем, родились в революцию и были ее детьми.

В их детских душах навсегда запечатлелось прощание страны с Ильичем — те трагические и торжественные пять минут, когда, казалось, остановилась сама жизнь. Они много думали о Ленине, о своей Родине и о том, как быть ей хорошими помощниками.

Не будем огорчаться по поводу того, что пока не знаем никаких координат пионеров третьей «А». Учителя назвали нам фамилии некоторых своих воспитанников. Мы пойдем по цепочке.

Когда ведешь поиски, далеко не всегда бывают такие удачи, как в этот вечер.


——

Знакомимся с бывшими учениками 43‑й школы.

Входим в новую квартиру арсенальского мастера, у которого есть уже внуки; в кабинет известного украинского композитора, автора популярных опер и балетов; в цех, которым руководит инженер, в прошлом звеньевой пионеротряда; в класс, где учительствует бывший ученик 43‑й школы.

Часто слышим радостный и немного грустный возглас: «Это было так давно!» Людям приятно поговорить о своих школьных, пионерских годах.

Одни вспоминают, как проводили «поход за культурную революцию», шли из дома в дом, требуя, чтобы у каждого пионера была своя зубная щетка и отдельное полотенце. Другие рассказывают, как пионеры помогали ремонтному заводу ликвидировать прорыв и вешали на паровозах плакаты: «Выпустите нас скорее на линию».

Узнаем много интересного. И тем не менее поиск вошел в полосу неудач. Наши новые знакомые на несколько лет старше «неведомых третьеклассников». И хоть некоторые из «стариков» знают историю с книгой и даже припоминают, что в одном из классов на стене висела фотография, которую Н. К. Крупская прислала вместе с письмом, третья группа «А» пока остается для нас загадкой.

Попытка найти в архиве ее следы, хотя бы список учеников, тоже кончилась неудачей. Все меньше надежд на успех. И вдруг — телефонный звонок. В трубке звучит взволнованный голос композитора. Он рассказывает интересный факт, о котором только сегодня вспомнил.

Как-то композитор ехал в такси по Подвальной улице. Впереди образовалась небольшая пробка, и водитель притормозил. Машина стояла против дома номер двадцать пять. Разглядывая в окошко старое школьное здание, шофер вздохнул и улыбнулся.

Сколько бы раз вы ни проезжали или ни проходили мимо школы, где впервые сели за парту, на вас нахлынут воспоминания.

Пассажир и водитель разговорились и, к радости обоих, выяснили, что они в одно время учились в бывшей 43‑й школе. Пассажир поступил в школу в двадцать втором году, шофер был на три группы младше…

— Это один из тех, кого вы ищете, — взволнованно говорил композитор.

Но как среди нескольких тысяч киевских таксистов разыскать человека без фамилии, о котором мы только знаем, что он примерно 1916 года рождения и учился в третьем классе школы на Подвальной, 25.

Товарищи из таксомоторного парка обещают помочь. Они вывесят объявление или лучше всего передадут его по своему радио.

А тем временем приходит местное письмо.

Одна из учениц Марии Ростиславовны Тихенко, узнав о поисках, сообщает фамилию — товарищ Олевари. Если память не изменяет, а даты не подводят ее, Галя Олевари, должно быть, из третьей «А».

Когда-то они жили по соседству. Маленькая Галя была заядлая юннатка и завела дома зооуголок с птицами, кроликами, мышами и ужами. Особенно популярны были ее зеленые лягушки.

В те годы не оповещали об изменениях погоды, а бюро прогнозов еще не пользовалось такой известностью, как теперь. Но во дворе старого дома на улице Воровского всегда знали, когда пойдет дождь. Его предвещал крик зеленых лягушек в зооуголке Гали Олевари.

Года полтора назад бывшие соседки случайно встретились. Олевари рассказывала, что работает научным сотрудником в Академии наук.

Но в Украинской академии тысяч пятнадцать научных сотрудников. К счастью, в письме есть спасительная строка: «Если я не ошибаюсь, Галя теперь гидробиолог».

Письмо пришло с вечерней почтой. Нетерпеливо ожидаем утра и немедленно звоним в институт гидробиологии.

— У вас работает товарищ Олевари?

— Да.

— Пожалуйста, попросите ее, — даже дыхание перехватило, — к телефону.

— Галина Арсентьевна уехала в Африку.

Этот весьма обычный факт нас расстроил. Может быть уловив нашу растерянность, на другом конце провода звонкий молодой женский голос повторил:

— Вы слышите? Она в Африке.

Будем ждать возвращения.

А поиски продолжим.


Мы уже искали письмо Крупской в газетах первых лет после смерти Ленина. Учителя говорят, что оно относится к двадцать шестому году. Надо снова вернуться к газетным комплектам.

Номер за номером просматриваем самую большую киевскую газету «Пролетарскую правду» за двадцать шестой год.

Не находим.

И в «Комунiстi» тоже нет. Уже без особой надежды смотрим «Киевский пролетарий». Перелистали почти весь годовой комплект. И вдруг в номере за шестое ноября читаем небольшую заметку о делах пионеров третьей группы 43‑й трудшколы и о письме Крупской. Она напечатана рядом с сообщениями об открытии новой трамвайной линии, нового рабфака, нового детдома.

По Киеву уже не бродили ватаги беспризорных, но много ребят еще обитало в заброшенных подвалах, полуразрушенных домах, в ямах на Владимирской горке.

Газета цитировала предисловие школьников к своему изданию.

«В память дедушки Ильича наш коллектив решил выпустить свою книгу с тем, что весь доход от нее поступит в пользу беспризорных. Желающие прочесть книгу вносят редколлегии не менее пятнадцати копеек».

Из заметки в «Киевском пролетарии» узнаем, что ребята создали фонд помощи беспризорным. На собранные деньги купили полотно, и звенья сшили белье для беспризорных.

Приведены некоторые места из письма Крупской: «Вашу книгу я показывала многим — посылаю десять рублей собранных денег…»

Среди снимков Крупской есть фотография девочки в строгом форменном платье. Семья Крупской жила в Киеве в 1877 году во время русско-турецкой войны. Тут восьмилетняя Надя дружила с пленным турчонком, попавшим в неведомый город на берегу Днепра. В классе она сидела на последней парте. Занятия в школе были неинтересные — только заставляли списывать по многу страниц из книг и учить длинные французские стихи.

Должно быть, эта фотография или репродукция с нее и висела на стене в третьей группе «А».

От старых учителей мы узнали, что учительница третьей «А» Анастасия Ивановна Дудник в тридцатые и сороковые годы не только преподавала в школах, но и писала статьи по методике, интересовалась научной работой.

Возможно, сохранились какие-нибудь материалы, тетради, письма Анастасии Ивановны? И может быть, среди них есть важные для нас документы? Где они могут быть? Скорее всего, у семьи. Но о семье Дудник учителя не могли ничего сообщить.

В киевской телефонной книге значится несколько Дудников. Переговорим с каждым из них, извинимся и объясним, чем вызвано наше необычное вторжение.

Шесть звонков. Шесть весьма вежливых ответов. Все отрицательные.

Тем не менее не нужно терять веру в случай.

В седьмой раз повторяем, каких именно Дудников ищем. И вдруг слышим:

— Я сын Анастасии Ивановны.

Ни на минуту не откладываем встречу. Мчимся на Золотоворотскую улицу.

Нас встречает седой полковник лет под пятьдесят. И, глядя на него и на большой портрет красивой седой женщины с пышной короной волос и крупными чертами лица, мы находим сходство между матерью и сыном. Оно в мужественном и открытом выражении глаз.

Ростислав Петрович Дудник вспоминает январский день сорок первого года. Военный инженер-путеец, он приехал из командировки и застает мать у окна. Анастасия Ивановна плачет. Он встревожился. Но по глазам матери тотчас понял, что это не те слезы, в которых боль и горечь. Анастасия Ивановна только что вернулась из Верховного Совета Украины, где ей вручили грамоту заслуженной учительницы.

Рассказываем Дуднику о поисках, которые ведем. Он качает головой в знак того, что никого из учеников Анастасии Ивановны не знает.

Но едва мы заговорили о письме Крупской, Ростислав Петрович вскочил со стула и стал торопливо открывать ящик. Из старой папки торчали глянцевитые края большого листа бумаги. Дудник взял его в руки и сказал:

— Теперь я понимаю, в чем дело.

Потом медленно, чуть хриплым голосом, стал читать с листа:


«12/V 1926 г.

Дорогие ребята!

Получила ваше письмо и книжку. Видать, вы над книжкой немало поработали. Когда читаешь вашу книжку, видишь, какая разница между старой школой и новой.

Когда мне было 11 лет, я была в гимназии. Мы целый год писали изложение описания добывания соли, на уроках грамматики щипали друг друга, чтобы не заснуть, а шить учились — подрубая ни на что не нужный кусок полотна.

Ну вот, когда читаешь вашу книжку, невольно думаешь, как славно и как многому учатся теперь наши ребята.

Пожалуй, и вправду сумеете вы устроить всю жизнь по-новому, так, чтобы всем жилось хорошо.

Вашу книжку я показывала многим — посылаю десять рублей собранных денег.

Посылаю вам также свою детскую карточку. Было мне тогда лет восемь, жила я в Киеве на Прорезной и ходила учиться в школу на Крещатик.

Ну, до свидания, ребята.

Хорошо, что о других ребятах заботитесь.

Пишите иногда.

Н. Крупская».


Вот письмо, которое мы искали. Среди бумаг учительницы Дудник сохранилась фотокопия с оригинала, написанного рукой Крупской, которая вела постоянную, большую и очень интересную переписку с советскими ребятами.

Воспитание подрастающего поколения, его духовный мир, большевистская закалка всегда были главной заботой, делом жизни Надежды Константиновны.

Слушая послание Крупской ребятам из 43‑й школы, мы понимали, почему ее особенно взволновали дела маленьких киевлян. С Киевом связаны годы детства Крупской, поступление в школу. О своей первой школе она сохранила самые грустные впечатления. Школа на Крещатике была скучная, тупая и далекая от жизни.

Снова перечитывая строки, написанные четким почерком Надежды Константиновны, хотим представить себе, какие ассоциации и параллели возникали у Крупской, когда она читала книгу ребят из 43‑й школы, «том», который, должно быть, много говорил о новой жизни и новой школе.

Как бы было интересно прочитать его спустя тридцать пять лет после выпуска.

Но где книга?

Мы не спрашивали ее в библиотеках. «Киевский пролетарий» в свое время писал, что она отпечатана в нескольких экземплярах.

Ростиславу Петровичу она не попадалась. Однако он сам говорит, что, если сохранилось письмо, может быть, есть и экземпляр книги.

И, отдавая фотокопию письма, он предлагает в ближайшие дни, когда вернется из очередной командировки, вместе разобрать бумаги Анастасии Ивановны.


Пока гидробиолог Галина Арсентьевна ездила по Африке, мы с помощью ее близких искали школьных подруг Гали Олевари. И нашли звеньевую Ирину Радченко. Когда-то они сидели на одной парте.

Теперь это врач-лаборант. У Ирины Сергеевны хорошая память, и она так интересно рассказывала о школе, о пионерском огороде, словно все это было лишь вчера или позавчера.

Оказывается, на том месте, где теперь по улице Воровского стоит громада новопостроенного киевского рынка, был огород пионеров третьей «А».

Мысль о коллективном огороде возникла еще на собрании класса, обсуждавшем, как он будет выполнять заветы Ильича. Весь урожай с огорода или доход от него должен был поступить в фонд борьбы с беспризорностью.

Ирина Сергеевна сказала нам:

— Если найдете книжку, которую мы послали Надежде Константиновне, вы прочитаете там, какие мы были огородники, — за большое дело взялись.

Письмо Н. К. Крупской застало ребят за работой. Они сообща обработали два гектара и потом собрали хороший урожай. К осени двадцать шестого года класcный фонд помощи беспризорным составил немалую сумму.

Именно в ту осень третья «А» «усыновила» беспризорного.

Среди обитателей земляных ям на Владимирской горке был паренек лет десяти, особенно заинтересовавший пионеров. Петька — самый младший в ватаге — очень любил рисовать. Палочкой или даже пальцами он рисовал на песке картинки из жизни беспризорных, портреты своих товарищей, облаченных в лохмотья.

Пионерам третьей группы удалось увести Петьку. Они взяли его на содержание класса, купили одежду, книги, тетради. Жил он в детдоме на улице Горького, с воспитанниками которого ребята дружили, а учиться пошел в 43‑ю школу. Третья «А» стала его шефом.

Теперь уж нам не нужен был список учеников. У Ирины Сергеевны сохранилась фотография. Со снимка, сделанного как раз в ту весну, когда группа готовила книгу, на нас глядели сорок пар пытливых глаз.

И, глядя на старую фотографию, думалось: сорок мальчишек и девчонок далекого двадцать шестого года! Как же сложились ваши жизни, ваши судьбы?

Задаем этот вопрос Ирине Сергеевне.

— К сожалению, я далеко не о всех знаю. И более или менее подробно только о некоторых школьных подругах. О Гале Олевари вы уже слыхали. Гидробиолог, кандидат наук. С первого класса я дружу с Галей Шулькевич. Она инженер, работает в киевском Гипрограде.

Радченко задумалась, провела рукой по своим коротко остриженным, но уже седеющим волосам.

— Кончали мы школу в первую пятилетку. Кругом шла стройка, и большинство из нас увлекалось техникой. Все хотели строить.

Первым вожатым пионеротряда у нас был молодой рабочий с завода имени Свердлова. Мы с ним все подшефное село радиофицировали. Даже пионерские звенья у нас назывались: «Электро», «Деталь», «Мотор», «Динамо». И вот смотрите, — Ирина Сергеевна взяла снимок в руки, — Лена Реут, Игорь Соляков, Толя Булычев, Жора Жемчужников, Петя Коротков… Это все люди техники — инженеры, мастера, механики. Строители, — добавила она, показывая на вихрастого мальчишку, сидящего во втором ряду по соседству с десятью девочками. — Это Юра Чернецкий. Инженер-строитель. Уже много лет в Волгограде — на партийной, советской работе, участвовал в восстановлении города, а теперь, кажется, ведает благоустройством.

Вдруг, о чем-то подумав, Радченко сказала:

— Я вам назвала одних мужчин. А ведь большинство наших девочек тоже ушло в технику. Моя Галя Шулькевич — старший специалист по проектам и сметам на строительство жилых домов и культурных учреждений. Нина Толстопятова — экономист.

Мы спрашиваем Ирину Сергеевну, кого еще из ее одноклассников можно разыскать.

Об Алексее Беспалове, самом шустром из всех мальчишек класса, слыхала, будто он председатель колхоза на целине. Радченко называет Елизавету Вилконскую, с которой порой видится.

Врач-фтизиатр, она избрала себе специальностью детский туберкулез — раздел медицины, который должен уйти в прошлое.

О шофере таксомоторного парка из бывших учеников третьей «А» Ирина Сергеевна не знает.


Полковник Дудник приехал из служебной командировки, и в первое же воскресенье мы стали разбирать бумаги Анастасии Ивановны.

Просмотрели много папок, тетрадей, конспектов, планов уроков, заметок по методике. И безуспешно.

Но Ростислав Петрович не сдавался. Из самого дальнего угла квартиры он добыл новую корзину.

Был уже поздний вечер, когда в одной пачке, перевязанной бечевкой, среди газетных вырезок на школьные темы мы увидели весьма объемистый, аккуратно переплетенный томик. На обложке красками написано: «Книга для чтения. Составлена под редакцией редколлегии. Киев, 1926 год».

Торопливо листаем книгу. «В память дедушки Ильича». Обращение к читателю, уже знакомое нам по «Киевскому пролетарию». Рассказы, статьи, стихи… Детские рисунки, которые не спутаешь ни с какими другими.

Мы радостно переглянулись. Это то, что искали.

Читаем страницу за страницей. О Ленине и его заветах. О детдомах, которых еще мало, и о борьбе с беспризорностью — «наследием голода и войны».

О школе, учебе и пионерской работе. «Организуем самих себя. Вместо «кое-как» — план. Вместо «когда-нибудь» — определенное время. Вместо «авось» — точный расчет».

«Товарищ пикор» требует этого от себя и от своих одноклассников. А другой «пионерский корреспондент», вооружившись стихотворной строкой, требует помощи новичкам, «малышам-глупышам». И, переходя уже на прозу, бичует недостатки. «В нашем коллективе не все ладно. За лето мы очень расшалились…»

Читаем ребячьи впечатления после экскурсии на завод, в мастерскую, их рассказы о доме и улице, где живут.

Следует целый цикл наблюдений юных натуралистов над природой и рассказов о ней, вроде «Подслушанного разговора листьев с деревом»: «Листья плакали и просили — дерево, позволь нам остаться еще хоть немного. Я вас оставить не могу, так как из-за вас я умру. У меня не хватит пищи для вас и для себя».

Рядом статья об уходе за садом и огородом. «Нет плохих огородов, есть плохие овощеводы».

Чем дальше мы читаем, тем больший интерес вызывает этот том, по-своему повествующий о времени, о стране и о ее детях.

От своих огородных дел авторы книги переходят к проблемам сельского хозяйства.

Юные художники содружествуют с публицистами. Рядом с плакатом, наглядно представившим, что на каждого грамотного в стране пока приходится трое неумеющих писать и читать, — статья пионера, который вместе с Лениным мечтает о полях без меж, о ста тысячах тракторов. И как не воздать здесь должное фантазии юного иллюстратора, тридцать пять лет назад изобразившего тракторный поезд, весьма похожий на современный.

За окном уже ночь, необычно синяя даже для киевской весны. Давно уснули внучки Анастасии Ивановны — им завтра утром в школу. А мы с Ростиславом Петровичем все еще сидим над томом трудов третьей «А» — книгой, по-детски непосредственной и одновременно серьезной.

Снова читаем письмо Надежды Константиновны. Оно написано под свежим впечатлением от книжки киевских школьников и проникнуто большой верой в будущее, о котором ребята из третьей «А» пели: «Близится эра светлых годов».


— Я из первого таксомоторного. Мне сказали, что вы меня ищете…

Так мы познакомились с Григорием Кушниревым, одним из лучших киевских таксистов.

Эту фамилию мы уже слыхали. После беседы с Ириной Сергеевной Радченко у нас было еще несколько встреч с ее одноклассниками. Не без гордости рассказывали они, сколько из их класса вышло ученых, кандидатов и даже докторов наук. А вспоминая школьные годы, наши собеседники в числе самых способных товарищей называли Григория Кушнирева.

Перед нами высокий, стройный мужчина с умным лицом и острым проницательным взглядом. Завтра у водителя Кушнирева выходной, и, увлеченные беседой, мы сидим до полуночи. Григорий Матвеевич вспоминает, как прожиты эти годы.

Та минута, когда он мальчишкой впервые увидел автомобиль, определила всю его жизнь.

Окончив школу, Кушнирев ушел по первому набору в автомобильное ФЗУ. Потом на курсы. Стал отличным слесарем по ремонту и шофером.

Юношу увлекла романтика первых автоколонн. Как и многие сверстники, Григорий искренне считал, что опоздал родиться лет на пятнадцать — двадцать.

Дни и ночи ездил молодой шофер по дорогам республики. Трудные маршруты автоколонны чем-то напоминали Григорию бои, походы первых лет революции, о которых поется столько песен. И в летописи пятилеток скромной строкой вписались трудовые подвиги шофера первой украинской автоколонны, отличившегося на перевозках зерна и свеклы.

В свободный час, где-нибудь на привале, в колхозной хате, на элеваторе, на сахзаводе или просто под ясным небом, этот водитель доставал из сумки учебники и занимался. Возвращаясь в Киев из дальних поездок, он экстерном сдавал экзамены. И сдал. Но не захотел расстаться ни с машиной, ни с полюбившейся ему работой.

Войну он тоже прошел фронтовым шофером.

И вот уже тридцать лет сидит за рулем, а последние десять в машине с шахматной полоской.

— Вы спрашиваете, интересная ли у меня работа. Наверное, другая была бы поспокойней. Но я на другой не смог бы. В конторе не высидел бы и получаса. Привык всегда быть в дороге, наблюдать, встречаться с людьми. Сидя за рулем, очень многое видишь.

Вспоминая свой школьный класс, Кушнирев говорит об Анастасии Ивановне:

— Каждый из нас знал многих педагогов, воспитателей, вожатых. Но одних ты забыл, они не оставили заметного следа в твоем сердце. А есть учителя и воспитатели, чей образ проносишь сквозь годы, через всю жизнь. Вот такая Анастасия Ивановна. А ведь как строга была! Мы понимали, что ее требовательность от большой любви, от горячего желания сделать нас всех настоящими людьми. В отношении нашей третьей «А» это в основном удалось. Вот самое важное. И дело вовсе не в том, кто каких достиг степеней и сколько из нас вышло инженеров, врачей и докторов наук.

Жили-были на свете четверо мальчишек с красными галстуками, четверо неразлучных друзей, сидевших за соседними партами в классе.

Они входили в звено «Мотор», в редколлегию класного журнала с названием, которому через тридцать лет суждено было стать символическим — «Спутник». Они были инициаторами многих начинаний третьей «А». Звали их Гриша, Жорж, Петя и Сергей.

Потом время разбросало их в разные стороны, но они не теряли друг друга из виду. Один из них стал инженером, другой — военным, третий — ученым, четвертый — шофером.

Когда началась Великая Отечественная война, очи уже были зрелыми, закаленными людьми. Потом прошли много военных дорог. И в том великом, что мы называем Победой, были и их труд, и их кровь.

Приехав с фронта, Григорий пошел искать Сергея Гришпана. Он знал, что Сергей — инженер по специальности — служил в артиллерии, воевал на Ленинградском фронте, но последнее время не имел о нем никаких вестей.

Отца Сергея — потомственного строителя — Григорий помнил человеком преклонных лет, но очень подвижным. А теперь увидел глубокого старика. Горькая слеза катилась по морщинам его лица. Гриша все понял без слов. И он мог утешить старика только тем, что весь вечер читал с ним фронтовые письма Сергея.

Из этих писем Григорий узнал о судьбе еще одного школьного товарища. С ними в классе учился Коля Гоголь-Головня — самый добрый и спокойный мальчик, ведавший классным фондом помощи беспризорным. Он был потомком писателя. Внучатый племянник великого Гоголя избрал себе инженерную профессию. Случилось так, что с первых дней войны они с Сергеем попали в одну артиллерийскую часть, вместе дрались на берегах Невы, и в бою недалеко от Ленинграда Коля Гоголь был смертельно ранен.

Никогда не придет на собрание бывших учеников того класса поэт и художник третьей «А» Боря Фридман. В «Книге для чтения» мы встречали несколько его стихов. И среди них иронические строки, посвященные кори, которой заболел десятилетний стихотворец.


Новый год мне корь принес —


Подарок сей не столь приятен,


Кашель, боли, красный нос,


Появилось много пятен.



На губах потрескалась кожа,


Теперь у меня пресмешная рожа.


Так и провел в постели


Ровным счетом две недели.




Теперь, когда мы знаем, что Борис, отважный командир десантного подразделения, не дожив нескольких дней до двадцати пяти лет, погиб в бою, это шуточное детское стихотворение навевает грусть и отдается болью.

Три старых школьных товарища, много лет спустя перечитывавшие свою «Книгу для чтения», чувствовали это особенно остро.

Эти трое были: инженер-полковник Петр Коротков, шофер Григорий Кушнирев и кандидат наук Георгий Жемчужников.


Старший научный сотрудник Георгий Владимирович Жемчужников назначил нам встречу в лаборатории.

От товарищей из Института электросварки мы уже слыхали, что этот с виду незаметный и очень застенчивый человек — крупный специалист. Один из учеников академика Евгения Оскаровича Патона, он в институте пятнадцать лет, а до этого два десятилетия проработал на заводах.

Знаменательны вехи его пути в науку.

Сорок третья школа. Фабзавуч на «Арсенале». Ученик токаря. Токарь и рабфаковец. Мастер сварочного цеха. Студент политехнического института. Инженер-механик сварочного производства. Главный инженер завода. Научный сотрудник Института электросварки.

В Институте электросварки Жемчужников сочетал разработку диссертации с участием в строительстве моста имени Патона, в конструировании уникальной драги для добычи золота.

Мы застали Жемчужникова у испытательной машины. Огромная, массивная, она делала лабораторию похожей на цех крупного завода. В пасти у машины была мощная сварная конструкция, которую испытывали на изгиб с разрывом.

Потом мы побывали еще в двух лабораториях.

Из Африки вернулась Галина Арсентьевна. Это очень живая, веселая и подвижная женщина. По ее внешнему виду вы никогда не скажете, что все свои годы она посвятила изучению жизни рыб и что уже очень давно ее больше всего волнует животный мир на дне водоема. Чем будут питаться рыбы и как их прокормить?

Ее лаборатория не здесь, в Институте гидробиологии, на шумной киевской улице, а на Днепре, на Днестре, на Каховском море. И даже в далекой Африке, на берегах Нила, ее не оставляли мысли о том, как в Дунайском лимане акклиматизируются разнообразные моллюски, доставленные самолетами.

Слушая гидробиолога Олевари, мы думали о том, какой скучной и серой была бы жизнь, если бы не это великое разнообразие человеческих интересов, занятий и увлечений.

Нам предстояло побеседовать еще с одним биологом — доктором наук Анной Васильевной Мельниченко, тоже родом из третьей группы «А».

Молодой аспиранткой Анна Васильевна начала опыты для изучения среды, окружающей клетки. В войну погибли весь собранный экспериментальный материал и почти готовая научная работа. Пришлось начинать заново.

В медицинском мире знают многолетние исследования Мельниченко над изменением неклеточных структур при туберкулезе. Выводам, изложенным в докторской диссертации ученого (а над ними задумались не только фтизиатры), предшествовали четыреста опытов над мышами, кроликами, свинками и другими животными, которым прививали туберкулез. Четыреста экспериментов, каждый из которых длился от пяти минут до многих месяцев.

Мы стоим у лабораторных шкафов, где к банкам с формалином привязаны надписи: «Архив свинок Анны Васильевны», «Кролик доктора Мельниченко», «Петухи 1962 год» — и думаем о том, что каждому из этих экспериментов ученый отдал какую-то часть собственного сердца, потому что, вероятно, без этого нет ни науки, ни ученого.

И первые ростки этого увлечения наукой, желания быть полезной людям надо искать еще в школе, в пионеротряде.

Анна Васильевна не очень охотно рассказывает о себе.

Но и она увлекается, вспоминая, как девочкой приходила на пионерскую линейку. Каждый, сделав два шага вперед, говорил, как он собирается жить и выполнять заветы Ленина.

В то утро, когда они впервые переступили порог школы, учительница Анастасия Ивановна Дудник каждому из ребят подарила красную гвоздику.

Такая здесь была традиция.

Цветок нужно было засушить и сохранить на память.

Теперь пройдена большая дорога. Прожиты нелегкие годы. Сама жизнь испытывала их на верность великим идеям, о которых школьный класс писал в своем письме.

Мы видим нашу жизнь и наши дни сквозь призму судьбы одного школьного класса.

В строе мыслей и чувств, в нынешних характерах мастеров и ученых, врачей и инженеров из третьей группы «А» узнаешь многое, зародившееся в школе, в пионеротряде.

Мы говорили с бывшими учениками 43‑й школы о жизни, о работе. У каждого были свои сложности, трудности, у иных немалые горести и неудачи. Но нет разочарованности, нет пустоты. Никто не чувствует себя лишним. Всем нашлось место в жизни. Есть дело, которым увлечен, работа, которую любишь.

Тут уж следовало бы поставить точку. Но у автора есть просьба к читателям. Всем, с кем довелось встречаться во время этих поисков, мы задавали вопрос о судьбе беспризорного Петьки. Одни помнят, что поначалу он учился в 43‑й школе, другие говорят, что был переведен в художественную школу. Дальше его след затерялся. И хочется надеяться, что кто-нибудь из прочитавших эти строчки сможет досказать его историю.


ГЕНЕРАЛ И ПОЭТ



Храбрость — это концентрация всего лучшего в человеке. Генерал-майор З. Выдриган


Не стань я поэтом, я был бы военным. Э. Казакевич



В пачке писем, которые Казакевич достал из ящика, он сразу узнал на конверте знакомый почерк Выдригана. И первым стал читать письмо Захара Петровича.

Три недели назад они встретились в Херсоне и вдвоем поездили по Приднепровью. Вместе с письмом Выдриган посылал снимки. Он поругивал фотографа за то что Казакевич получился подслеповатым.

Казакевич рассмеялся. Это не первые неудачные фотографии.

«…Нечего пенять на объектив, если оригинал виноват…»

А старик выглядел молодцевато. Бритоголовый крупнолицый человек с усами внимательно смотрел сквозь стекла очков. Усы, скрученные в тугие колечки, торчали весьма воинственно. Но очки в железной оправе придавали лицу мирное выражение. Во всем облике было что-то от школьного учителя.

Однако какими обманчивыми могут быть внешний вид и первое впечатление!

О Захаре Петровиче Выдригане писалось и рассказывалось не очень много. Но это еще ничего не доказывает. Как говорил Марк Твен, порой курица снесет яйцо, а кудахчет так, словно снесла целую планету.

Захар Петрович имел дело с планетами, с большими масштабами.

Иногда самому не верилось, что судьба одного человека может вместить столько подвигов, приключений, переживаний…


КЛЮЧИ ПОТСДАМА



Надо уметь учитывать момент и быть смелым в решениях. В. И. Ленин


Они шли на Берлин.

Апрельским утром начальник штаба 175‑й дивизии передал комдиву новые листы военных карт. Выдриган расстелил их, долго рассматривал и молча ткнул пальцем в лист, на котором сплетение кружков, квадратов, треугольников обозначало окраины Берлина.

Сколько за эту войну прошло через его руки карт — трехверсток и пятиверсток, русских и немецких, прежде чем на стол легла вот эта, где уже видны подступы к Берлину.

Выдриган не был сентиментальным человеком, но начальник штаба заметил, что комдив растроган. Он ничего не сказал. Только, потирая веко и, должно быть, отвечая каким-то промелькнувшим мыслям, повторил свое обычное:

— Мда, вот так, козаче.

В эти часы внимание Выдригана сосредоточено на продвижении батальона к Берлину. Комдиву, поглощенному делами, теперь не до мечтаний. И все-таки ему не раз являлась мысль: может быть, именно 175‑й предстоит кончать войну в гитлеровском штабе имперской рейхсканцелярии…

«Это было бы здорово», — подумал Захар Петрович. И тут же сам себе иронически заметил: «В армиях, наступающих на Берлин, найдется дивизия получше 175‑й и комдив посильнее, которому к тому же больше улыбается военное счастье».

У Выдригана теплилась надежда, что «наверху» — в штабе Первого Белорусского — дивизии планируют движение к центру Берлина. Но когда 21 апреля ему приказали поворачивать на северо-запад — в обход Берлина, комдив 175 й Выдриган только саркастически улыбнулся мечтателю Захару Петровичу Выдригану. Впрочем, даже для этого у полковника не было времени. Надо было брать Шенов, Шильдов, перерезая с севера коммуникации, ведущие в германскую столицу.

Ведя трудные бои, дивизия за двое суток вышла на северо-западную окраину Большого Берлина.

«А кто пойдет на центр Берлина?» — в этих мыслях Выдригана было меньше всего тщеславия. Просто у Захара Петровича кроме всяких других имелись еще свои личные большие счеты с фашистами.

Комдив приказал батарее дать залп по району рейхсканцелярии. И повел дивизию в обход Берлина. Недалеко от Потсдама она соединилась с наступающими войсками Первого Украинского фронта, замкнув кольцо.

Берлин полностью окружен!


——

…Было 25 апреля. Двенадцать ноль-ноль.

По боевому приказу дивизия должна взять Потсдам. В его стенах крупный гарнизон, который собирается драться до последнего. Город с трех сторон прикрывают озера, соединенные каналами.

Объехав берега озер, полковник долго сидел над картой. Потом вызвал штабных. Он прислушивался к мнению своих офицеров.

— Какое выбрать место для форсирования?

Все говорило в пользу канала севернее озера Юнгфернзее.

Захар Петрович молча слушал, потирая ладонью висок, и только время от времени раздавалось его протяжное «мда».

Начальник разведки, молодой майор Двали, человек такой же горячий, как и храбрый, доказывал:

— Это самая узкая водная преграда. Кроме того, на берегу канала густой лес. Выгоднее позиции не сыскать.

Выдриган поддакивал. Но офицеры уже привыкли к тому, что это вовсе не означает согласие, а скорее относится к ходу размышлений Бати, как они называли своего комдива.

— Понимаешь, козаче, — сказал Выдриган, отвечая начальнику разведки, но обращаясь ко всем, — немец в Потсдаме рассчитывает, что мы будем форсировать в самом выгодном для нас месте… На канале. И надофрица в этом убедить… А я пойду через самое неудобное. — Красный карандаш комдива неторопливо пересек синеву озера Юнгфернзее в его восточной части. Подняв голову, Выдриган прочитал на лицах офицеров удивление.

— Пойду в самом широком месте, — подтвердил он.

Комдив встретился взглядом с начальником разведки. Глаза Двали выражали недоумение.

— В самом полноводном, самом неудобном, — повторил Выдриган. — И вовсе не потому, что так хочет левая нога комдива… Здесь фриц меньше всего будет ждать нашего появления. Здесь может быть в три, в пять раз меньше потерь. — Негнущимся коротким пальцем он обвел на карте восточный берег озера. — Мда, нужно только сыграть хороший спектакль. — У комдива заблестели глаза, которые он по привычке щурил.

Все, что несколько часов спустя происходило на берегу канала, свидетельствовало о подготовке операции. Усилилось движение, сновали грузовики. В лесу стучали топоры, рубили огромные ели.

Саперы готовили переправу. Из города их сильно обстреливали. Комдиву докладывали: противник продолжает собирать основные силы возле канала.

«Мабуть, клюнуло», — подумал Выдриган, приказав весь вечер и всю ночь продолжать подготовку. Завершить ее перед рассветом артиллерийским залпом по противоположному берегу.

На берегу канала Батя разыгрывал представление, чтобы обмануть противника. А тем временем в рощах у озера Юнгфернзее сосредоточивались батальоны дивизии. Тут готовились плоты, понтоны, лодки.

В ночь на 27 апреля штурмовые роты бесшумно погрузились на амфибии и поплыли, стремясь ничем себя не выдать. Никаких цигарок, никаких разговоров.

Комдив отправился с передовым отрядом. Амфибия тянула на буксире плотик с его «виллисом».

Подразделения, не обнаруженные немцами, стремительно высаживались, занимали плацдарм на южном берегу озера. Подплывали машины, плоты.

Готовые помочь комдиву, адъютант и связной не успели оглянуться, как Выдриган уже прыгнул с плотика. На комдиве была папаха, куртка и высокие резиновые сапоги.

Едва ступив на берег, Выдриган поднес к глазам часы со светящимся циферблатом. Через три минуты на канале должны заговорить пушки, якобы начиная артподготовку перед наступлением. Там осталась часть орудий, а главная сила — здесь, на озере.

На первый же залп Потсдам ответил сильным огнем по северному берегу канала. Эхо разносило на десятки километров вокруг гром пушек.

Обстрел продолжался больше часа. Северный берег давно молчал, а пушки фашистов продолжали неистовствовать, выпуская сотни снарядов.

Когда немцы обнаружили, что берег канала пуст, форсирование озера Юнгфернзее шло полным ходом. К десяти часам успели переправиться два стрелковых полка и два артиллерийских дивизиона.

Пушкари сразу начали артналет на вражеские позиции, и батальоны пошли в наступление.

В разгар уличных боев над Потсдамом взвился флаг. Это майор Двали со своими разведчиками проник во дворец прусских королей и, взобравшись на самую высокую башню, повесил красное полотнище.

Потом разведчики повели комдива в замок, и Двали слышал, как связист, который тянул за ними провод, тихо сказал своему напарнику:

— У нашего Бати котелок варит.

«Что говорить, умен Батя, — подумал майор, — в Потсдаме он перехитрил немца по всем статьям».

В полдень 27 апреля бывшая резиденция прусских монархов стала наблюдательным пунктом комдива 175‑й. НП расположился в старинной башенке. С высоты в стереотрубу были видны дома, дворы. Комдив сверил свои наблюдения с планом города, занявшим полстены. Связисты то и дело передавали полковнику трубку полевого телефона. Здесь же рядом работала рация. Отсюда он командовал боем, который шел на улицах Потсдама. Теперь для Захара Петровича не существовало ничего на свете, кроме того, что происходит за стенами старинного замка. И даже когда успех дела уже был обеспечен и в замок поспешил посланец бургомистра — высокий худощавый немец в сюртуке с белым флагом и шкатулкой, — лицо Бати все еще отражало напряжение боя. Шевелились колечки усов, которые он, волнуясь, усиленно поправлял.

Приказ штурмовать Потсдам был адресован комдиву полковнику Выдригану.

Ключи города бургомистр Потсдама вручал уже генералу Выдригану.

В тот день в бывшей резиденции прусских монархов приняли телеграмму.


Амур

Выдригану Захару Петровичу

Военный совет фронта сердечно поздравляет с присвоением Вам генеральского звания Жуков, Телегин».


Комдив почти всю войну был полковником. И только под конец, под занавес, получил звание генерала. В горячке боевых дел он не успел освоиться с новым званием, сменить погоны, привыкнуть к звучавшему по-новому обращению «генерал Выдриган». А в голове теснились мысли: генерал из бедняков, генерал из солдат… Захар Петрович тут же гнал их от себя, потому что его жизнь была куда сложнее этих уже ставших привычными формул.

Дело отнюдь не в том, что новая эпоха подняла его — бывшего батрака — до положения комдива и генерала. Она сделала его человеком.


ОТСТУПЛЕНИЕ ПЕРВОЕ, ПОВЕСТВУЮЩЕЕ О СУДЬБЕ БАТРАЧОНКА



Положение рабочих хуже туземцев. В. И. Ленин


Среди материалов, отобранных Лениным для 47‑го номера «Искры», было письмо из имения князя Трубецкого в селе Козацком, Херсонской губернии.

Очевидец-рабочий сообщал «Искре», как тяжко живут и работают батраки Трубецкого, какие порядки царят в поместье, где во время сбора винограда рабочим надевают намордники из парусины.

В сентябре 1903 года, когда вышел этот номер «Искры», сыну козацкого батрака Петра Выдригана — минуло пять лет.

Выдриганы — полтавские. Мать из Кобеляк, отец — золотоношский. Еще в молодости голод пригнал их на каховскую ярмарку, и здесь оба нанялись батраками в имение Трубецкого.

Мать родила Захара на баштане и завернула в мешковину. Потом мальчонкой он бегал по Козацкому круглый год босой. В десять лет Захарко уже батрачил. Вместе со взрослыми ел кондер из деревянного выдолбленного корытца. Одно ведро на пятерых. И одна длинная палочка, на которой надсмотрщик крестиком отмечает отработанные батрацкие дни и ночи.

Захарке платили 8 копеек за 16 часов работы. По субботам вместе со взрослыми он получал «недельные». На собранные деньги ему купили первые ботинки. Перевязанные веревочкой, они болтались на худом мальчишеском плече.

Босоногий батрачонок мечтал научиться грамоте и счету. В Козацком нет школы, и он ходил в Берислав. Семь верст туда, семь верст назад по крутому берегу Днепра. Возле школы надевает ботинки, а после уроков, выйдя из ворот, немедленно снимает их.

В четырехклассной школе два учителя. И две комнаты. В одной занимаются первый и третий, в другой второй и четвертый. Захарке удалось закончить только три класса.

Бондарно-колесной мастерской срочно потребовался ученик-подмастерье. Такой случай нельзя упустить. И свой «четвертый класс» Захарко проходил уже в мастерской имения. А жизни его учили батраки и матросы, грузчики и рыбаки — рабочий приднепровский люд.


«ТАРАС БУЛЬБА» ПОД БЕРЛИНОМ



Стоит жить, чтоб в землю врезать

След поглубже, позаметней. Муса Джалиль


— Я — «Звезда», я — «Звезда»… «Береза», «Клен» и «Сосна»… Выходите на мою дорожку, — повторял радист комдива, вызывая полки.

Связисты, расположившиеся рядом под деревом на лесной опушке, наводили порядок в вещмешках, и кто-то, показывая серый выцветший кисет, сказал:

— Тут, братцы, не табак, а наша полтавская землица.

Немного поодаль у самого берега Эльбы на плащ-палатке лежал комдив. Ему не спалось. Чтобы отвлечься, Захар Петрович перечитывал «Тараса Бульбу».

Впервые за последние три недели он мог думать о чем-то другом кроме боя.

Дивизия Выдригана 27 апреля взяла Потсдам, потом сражалась на берлинских улицах и утром 4 мая вышла на берег реки. Солдаты спешили набрать в каски, в котелки воду из Эльбы. Потом расчехлили знамена. Весенний ветер надувал алые полотнища, как паруса.

Уходили последние часы войны.

Был май, была победа. А у генерала — большая тяжесть на душе. Он никогда не вел счет потерям только на языке статистики… Десятки… Сотни… За каждой единицей перед ним стоял человек с его надеждами, мыслями, тревогами.

Под Берлином за три недели генерал потерял не много людей, но остро переживал эти потери и особенно — гибель начальника разведки в самый последний час войны.

На трех войнах смерть так часто смотрела Выдригану в глаза, что теперь он удивлялся, как это случилось, что остался жив.

Захар Петрович чувствовал себя плохо. Болело бедро, он ощущал тяжесть во всем теле.

Рана на бедре зарубцевалась, но часто ныла. Это было седьмое тяжелое ранение. А первое он получил еще в империалистическую. Захар Петрович вспомнил о нем в Потсдамском замке.

На стенах старинного замка висели портреты германских императоров. Среди них у генерала был только один давний знакомый.

Кайзер Вильгельм, разумеется, не подозревал о существовании на свете полкового разведчика, кавалера георгиевских крестов и медалей Захара Выдригана. Но вот тридцать лет спустя именно ему, как победителю, были вручены ключи от фамильного замка прусских монархов.


ВТОРОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ, В КОТОРОМ ДЕЙСТВУЕТ ЮНЫЙ ГЕОРГИЕВСКИЙ КАВАЛЕР



Самое главное — научить людей мыслить. Б. Брехт


Зимой пятнадцатого года из имения князя Трубецкого бежал на войну подмастерье бондарно-колесной мастерской. Ему осточертело катать бочки да колеса, носить воду и нянчить детишек мастеровых. Парню по ночам снились сражения. Он видел себя на коне, врезающимся в войско кайзера Вильгельма или с полковым знаменем в руках во время атаки.

В старой свитке, с мешком за плечами, сел он на ледокол «Николай», следовавший в Херсон, а затем по железной дороге, которую увидел впервые в жизни, пробирался на запад.

В Жмеринке его схватила военная полиция, весьма далекая от романтики приключений и готовая немедленно расправиться с дезертиром. Выручила расчетная книжка подмастерья: «дезертиру» не хватало двух лет до призывного возраста.

Из полиции его вытолкали на все четыре стороны. Это не охладило пыл упрямого юноши. И вот, утопая в длинной шинели и огромных сапожищах, едет он на фронт как доброволец 146‑го Царицынского полка.

После постылых будней водоноса и няньки мечтательному парню, искавшему приключений, пришлись по душе тревоги, опасности боевой жизни.

Уже в первом наступлении он показал себя солдатом, умеющим презирать страх. Под сильным неприятельским огнем доставил патроны, выручив роту. На все расспросы герой отвечал кратко: «На каждую пулю страху не напасешься!»

Лихого солдата перевели в полковые разведчики и, убедившись, чего он стоит в деле, посылали на самые опасные поиски. В полку не было лучшего мастера бесшумно взять «языка». На юношу посыпались награды — медали георгиевские за усердную службу, потом георгиевские кресты.

Судьба улыбнулась Захару. Вчерашний подмастерье сразу произведен в унтер-офицеры.

Осенью шестнадцатого, вернувшись на позиции с курсов горных разведчиков, юный унтер снова отличился.

Много дней по русским траншеям вела губительный огонь батарея австрийцев. Ни обнаружить, ни засечь ее не удавалось. Захар проник в расположение противника, нашел батарею и сам корректировал огонь по ней.

Из вражеского тыла Выдриган вернулся невредимым.

Спустя несколько месяцев он был тяжело ранен в штыковом бою. К тому времени у Выдригана возникли иные мысли. Они были связаны с появлением в их полку вольноопределяющегося Петра Косаренко.

Началось с чтения писем из дому. Над письмами стоило поразмыслить.

— И вообще нужно о многом крепко подумать, — говорил Косаренко Выдригану, когда они ближе познакомились.

Захар тогда еще ничего не понимал в партийных программах и платформах. Однако зерна сомнений, которые вольноопределяющийся посеял в душе молодого унтера, хотя и медленно, но прорастали. Во всяком случае, блеск георгиевских крестов и медалей уже не ослеплял его.

В киевском лазарете, куда привезли Выдригана, нашлись люди, которые рассуждали так же, как Косаренко. Здесь Захар тоже слышит о большевиках; с ними связывались все солдатские надежды.

Семнадцатый год застал Захара на госпитальной койке.

…Часть, где Захар служил после госпиталя, была размещена в Одессе, и летом семнадцатого года он связался с организацией большевиков, подружился с товарищами, у которых за плечами годы царских тюрем, ссылок, революционной борьбы.

То, что бывший унтер из подмастерьев стал командиром в Красной гвардии, зимой 1917/18 года сражающейся за Советскую власть в Одессе, вполне закономерно.


ОТСТУПЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ, ИЛИ РАЗГОВОР С КАЙЗЕРОМ ВИЛЬГЕЛЬМОМ



Во время Потсдамского сражения Захару Петровичу было не до осмотра резиденции прусских монархов. Генерал сделал это в первые мирные дни.

У портрета кайзера Вильгельма Выдриган снова задержался дольше, чем у остальных, и вовсе не потому, что портрет ему нравился как произведение искусства.

— Мда, — произнес Захар Петрович, хитро щуря глаза и, как обычно, поправляя колечки усов.

Придворный художник постарался придать величественность лицу Вильгельма, но оно выражало лишь прусскую спесь.

В эти минуты у генерала Выдригана по старой памяти состоялся безмолвный разговор с кайзером, относящийся еще к событиям восемнадцатого года.

В восемнадцатом ревком послал Выдригана из Одессы в родные приднепровские места собирать отряд против германо-австрийских оккупантов и «сечевых стрельцов».

Наган, патроны, несколько гранат — вот все оружие, с которым он прибыл в Козацкое.

Первым к Захару присоединился старый товарищ, солдат Прокоп Осьменко. Вскоре их было уже человек пятнадцать. Они не ждали ни инструкций, ни оружия.

Катер из Херсона тянул на буксире баржу со снарядами для немцев. И вдруг под Бериславом — пожар, взрыв… все гремит, летит в воздух. Кто-то спрятал под кормой подрывной заряд. Кто?..

Среди бела дня налетели на «сечевых стрельцов», охранявших имение Трубецкого, и отправили их к праотцам. Чья операция?

Чинно двигался по берегу большой австрийский обоз. И вдруг засада. Обоз забросали гранатами, увели лошадей, забрали боеприпасы и продовольствие. Кто действует?

Морщинистая рука перебирает струны самодельной бандуры.


Ой Днiпро, широкий та глибокий,


Прикрий нас, як колись запорожцiв.


Ой ти, плавне, велика й зелена,


Сховай нас, де можеш, в лози й очерети.




Густые плавни Волчьего Угла против Малой Каховки укрыли отряд, о котором в приднепровских селах от сердца к сердцу тайно шла добрая весть: скоро придет Выдриган.

В хатах трударей его с надеждой ждали. Тихо говорили друг другу:

— Кто у нас теперь в волости власть? Оккупационный комендант? Сотник «сечевых стрельцов»? Нет! Совет отряда бедняков, батраков и мастеровых.


Партизанский отряд Козацкой волости.


№ 012 от 14 июня 1918 года.



Всем гражданам, стоящим на платформе Советской власти, оказывать всемерную помощь по выявлению врагов революции… Мандат действителен до полного уничтожения мировой буржуазии, что подписью и печатью удостоверяется.

Командир отряда, начальник боевого района

и председатель совета отряда

Захарий Выдриган


Так в бурях революции складывается ее возвышенный и деловой, суровый и динамичный стиль.

На языке оккупантов это «банда Захарки». За сведения об отряде Выдригана комендатура обещает немалые деньги.

Уже не раз было так: имея данные, захватчики ищут Выдригана в одном месте; а отряд появляется совсем в другом конце уезда.

Из Херсона в комендатуру поступают разносы и строжайшие приказы. Господа офицеры взбешены. Наконец случай помог им. Захар попал в их руки, когда шел на подпольную явку.

Чего может ждать от оккупантов грозный и неуловимый командир козацких партизан?.. Смерть без суда, без следствия.

Его расстреляют прежде, чем до плавней дойдет весть, как все случилось.

О том, что Выдриган схвачен, знает одна только связная Паша Венгеренко. Отряд далеко, нужно самой решать, что делать, а ей всего восемнадцать лет. Но ведь их командиру еще тоже нет двадцати.

Батрацкие дети, они вместе росли в Козацком. И нянчившей хозяйских наследников худенькой и остроносой Паше тогда не могло даже и в голову прийти, каким она скоро увидит водоноса Захарку.

Робкая, тихая Паша уже полгода связная и разведчица отряда. Мысли о Захаре не раз возникали у Паши, но даже себе она не хотела признаться, что думает о Захаре не только как о смельчаке и герое.

Выдриган был схвачен поздним вечером. Вести его ночью дальше не решились и заперли в каменном сарае.

Партизанского командира сторожил часовой, а остальные патрульные, расположившись в доме по соседству, на радостях напились и вскоре захрапели.

Наша знала: если в ближайший час она ничего не предпримет, на рассвете уже будет поздно. И то, что она сделала, ей подсказали не только отвага и отчаяние.

У разведчицы был пистолет. Она поползла к сараю и в густой тьме сумела снять часового. Все дальнейшее произошло так стремительно, что ни в ту ночь, ни много времени спустя Паша сама не знала, откуда у нее взялось столько сил, чтобы сорвать запоры на двери.

Побег!

Все вокруг поднято по тревоге, поставлено на ноги. Рыщут патрули. Ни один человек не пройдет, ни один воз не проедет, чтобы его не подвергли осмотру.

В те летние ночи восемнадцатого года, когда партизанский командир и связная уходили от преследователей, через болота, плавни пробираясь в отряд, им было не до лирики, не до объяснений. И то большое взаимное чувство, которое у них родилось, сами они вначале никак не связывали с побегом.

Они еще сами не знали, что эти драматические события соединят их на всю жизнь, как не знали того, через какие испытания пройдет их любовь.

Когда Паша Венгеренко пришла к партизанам, весь отряд размещался на двух челнах. Теперь их больше двухсот человек: конница, пулеметно-бомбометный взвод, пехотная рота, посаженная на лодки. Если нужно, лодки в один момент будут спрятаны в плавнях.

Так они действовали против германо-австрийских оккупантов и гетманцев.

В девятнадцатом отряд стал грозной силой в боях с петлюровцами. Район его действий распространился далеко за границы уезда. Он рейдировал по всей Херсонской губернии, по петлюровским тылам, нападал на бронепоезда, обозы, склады.


ЕЩЕ ОДНО ОТСТУПЛЕНИЕ, ГЕРОИЧЕСКОЕ…



Январским утром девятнадцатого года в Херсоне, к дому на площади, где расположился петлюровский комендант и уполномоченный Директории полковник Кочубей, подкатил автомобиль.

Из машины вышел бравый офицер, который, наверное, выглядел бы совсем юным, если бы не пышные усы.

Это подпоручик Покрыщенко, посланец главной администрации имений князя Трубецкого.

Тем временем как он вел переговоры с полковником Кочубеем, из автомобиля выносили ящики коллекционного вина, которые славились известные всей России подвалы князя Трубецкого.

Полковник Кочубей, польщенный вниманием, проявил трогательное понимание всех тревог управляющего имениями, столь близких ему, сыну полтавского помещика. Совершенно доверительно сообщив о предстоящей в ближайшие дни всеобщей мобилизации, полковник пообещал прислать в имение князя Трубецкого надежную охрану от банд Захарки Выдригана.

Тут полковник разразился такими гневными словами по адресу большевика, «агента москалей и комиссаров», что кровь прилила к лицу и расцветила его багровыми пятнами.

Между тем перед Кочубеем сидел сам Выдриган и неторопливо подливал масло в огонь ненависти к проклятому Захарке. Кстати, сам того не ведая, полковник Кочубей в одном обвинительном пункте был близок к истине.

Формально командир партизанского отряда еще оставался беспартийным, но руководители большевистского подполья и уполномоченный ЦК и СНК по Югу Украины давно знали о его решении вступить в партию. Оставалось только получить партийную карточку.

Изругав проклятого Захара и распрощавшись с Кочубеем по всем правилам этикета, подпоручик Покрыщенко сел в машину, подкрутил усы и с сознанием всей важности своей миссии велел ехать в имение.

В тот же день совет отряда решил, как сорвать петлюровскую мобилизацию. На призывные пункты отправили гонцов. На дорогах выставили посты. Партизанские разъезды не пропускали подводы с мобилизованными и возвращали людей по домам. Многие тут же присоединялись к освободителям.

Быстро пополз слух: со дня на день надо ожидать прихода красного войска.

Уполномоченный ЦК и Совнаркома Украины поручил отряду Выдригана в ночь на 27 января ворваться в Херсон, чтобы вызвать переполох в петлюровском стане.

Об успехе операции убедительнее всех донесений свидетельствовало паническое бегство петлюровских властей на корабли союзников, на Карантинный остров, где искал спасения и полковник Кочубей. Однако главное еще было впереди.


«Мы, партизаны Козацкой волости, клянемся друг другу и украинской бедноте, что англичан, французов, греков и лакеев-петлюровцев выгоним с Украины, как выгнали немцев, австрийцев и Скоропадского.

Установим свою Советскую власть, такую, как в Москве, где Ленин».

И в мартовские дни Козацкий отряд в составе красного войска освобождал Херсон от оккупантов и куреней Директории.


ПЯТОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ, В КОТОРОМ ПРОДОЛЖАЮТСЯ НЕОБЫКНОВЕННЫЕ ВСТРЕЧИ И ДЕРЗКИЕ ПОБЕГИ



В ту весну девятнадцатого Выдриган участвовал во многих боях с бандами петлюровских и григорьевских атаманов. Дважды он попадал в их руки.

Схваченного командира отряда везли в Бериславскую гостиницу к батьке Дорошенко. Они были одногодками, земляками и когда-то даже сидели на одной школьной скамье.

Теперь Выдриган командовал революционным отрядом бедняков, середняков да мастеровых, а у Дорошенко — одна из самых многочисленных и свирепых кулацких банд.

Атаману очень хотелось покуражиться.

О смелости партизанского командира Выдригана в Приднепровье рассказывали легенды. Это тоже злило атамана, и где-то в глубине души Дорошенко завидовал славе Захара. Да и старое жило в памяти. Лет восемь назад он лип к Захару потому, что по способностям, сообразительности превосходство Выдригана было неоспоримым.

В школе Дорошенко не ладил ни с арифметикой, ни с чистописанием, и сосед по скамье часто приходил ему на помощь.

Теперь атаман хотел вознаградить себя за все, представ перед Выдриганом во всей силе власти. Он, Дорошенко, занял Берислав, а Захарко — его пленник.

Для форсу атаман велел привести монаха из соседнего монастыря и в его присутствии вел допрос. Сперва без шума, потом все больше распаляясь, угрожая повесить, расстрелять.

Невозмутимый Выдриган отвечал шуточками, и лукавые глаза его светились, как зеленые огоньки.

— Стой, стой, атаман, ты лучше вспомни, как батюшка бил нас линейкой по пальцам.

Дорошенко кричал, размахивая рукой, в которой была зажата рукоятка маузера. А Захар как ни в чем не бывало спрашивал:

— Слушай, атаман, а ты часом не забыл таблицу умножения в стихах:


Хлеб жнем, а сено косим,


Дважды четыре — восемь.




Дорошенко бесило, как его пленник всем своим независимым видом и поведением показывает, что всерьез не принимает все происходящее. А Выдриган продолжал свое:


Дураки плодятся, не надо их сеять.


Семью семь — сорок девять.




Атаман не выпускал из руки маузера, а на столе лежала нагайка со свинцовым шариком на конце. Дорошенко несколько раз порывался ударить Захара, но какое-то ему самому непонятное чувство удерживало его. Он только процедил сквозь зубы:

— Не хочу марать руки.

Атаман пообещал партизанскому командиру, что завтра на площади весь Берислав увидит его смерть, а пока приказал запереть узника в келье монастыря.

Утром его должны расстрелять. А на рассвете в Берислав ворвались красные. В начавшейся невообразимой панике и суматохе Захару удалось бежать…

…И снова он ушел от смерти, которую на этот раз ему назначили подручные изменника Григорьева.

Поверив в искренность раскаяний атамана Григорьева и его желание сражаться под знаменем Красной Армии, штаб Укрфронта простил ему прошлое и даже доверил дивизию. Но в душе бывшего штабс-капитана из акцизных чиновников жил заклятый кулацкий атаман.

После нескольких удачных боев на стороне красных этот «начдив» возомнил себя атаманом всей Украины и весной девятнадцатого поднял мятеж.

В числе красных командиров, которых григорьевцы пытались привлечь на свою сторону, был и Захар Выдриган, человек популярный в Приднепровье. К нему отправили посла — местного кулацкого предводителя Ивана Бабосмала.

Дипломатическая миссия Бабосмала закончилась в духе известного письма запорожцев турецкому султану.

Не удалась и другая попытка. Штаб атамана заслал предателей, поручив им расколоть отряд, перессорить крестьян с мастеровыми и увести их в войско Григорьева. Никто из красных бойцов, за исключением одного человека, к атаману не пошел.

Григорьевских агентов довольно быстро обнаружили. И ночью при свете костров на днепровском берегу их судил весь отряд. Что же касается партизана, ушедшего к Григорьеву, то им был сам Захар Выдриган.

Под видом адъютанта командира петлюровского куреня он проник в григорьевский штаб и выведал кое-что весьма ценное. Когда Выдриган возвратился, была осуществлена операция одновременно против нескольких тайных баз атамана. У кулацкого «Союза хлеборобов» бойцы взяли много патронов, гранат, винтовок. Захваченное оружие тут же было обращено против куреня григорьевцев, действовавшего в районе Каховки и Берислава.

Захарий верил в свою счастливую звезду.

Победа начинается со смелости. И Выдриган снова дерзко пробирается во вражье логово.

В третий раз он оказался узником своих самых ярых врагов.

Все цвело. Выдалась теплая весна без ветров. Пахло Днепром, степью, зацветающими травами. И в такое мягкое весеннее утро атаман Брюхно, ухмыляясь и весело помахивая короткой нагаечкой, объявил Захару:

— Батько Григорьев запретил вешать тебя. Приказал отдать суду мужиков. У нашего батьки все по высшей форме…

На бричках, тачанках покатили судьи — владельцы хуторов да больших наделов, хозяева и хозяйские сынки.

Атаман Брюхно назначил им плату за голову Выдригана — сто коней. Сошлись на пятидесяти.

Долго делали подворную раскладку, а потом решали, какую смерть придумать этому клятому Захару, выросшему из батрацкого семени.

Расстрелять? Легкая смерть. Его мало казнить.

И приговор вынесли такой: утопить Захарку в реке Козак.

Выдригану оставалось жить одну ночь. Сто смертей ходили вокруг клуни, где его сторожили григорьевские бандиты да кулацкие сынки. Но верные люди вырвали своего командира из рук смерти.

Третий побег!

Нет ничего невозможного для человека! Как часто эти слова казались Выдригану преувеличением, и в то же время сколько раз их подтверждала его собственная жизнь, в которой три побега — лишь три эпизода.


КОМДИВ ПРОЩАЕТСЯ С БОЙЦАМИ



Все человечество любить не дюже трудно. Гуманизм означает любовь к каждому человеку. Из заметок Э. Казакевича


Левитан читал его фамилию, резко подчеркивая согласные. Она часто фигурировала в салютных приказах, а в последние дни войны в числе других упоминалась по поводу взятия Потсдама, победы в Берлине.

Война кончилась. Начинались мирные дни. Предстояли большие перемены.

Выдригану было сорок семь лет.

Он очень обрадовался, получив приказ возвращаться домой, потому что побаивался — как бы не довелось надолго застрять в зарубежных краях.

Его сердце тосковало по родным местам.

Конечно, жаль расставаться с солдатами. Генерал любил свою дивизию. Тысячи людей с их мыслями, подвигами, судьбами, переживаниями, которые нужно понять, почувствовать.

В полках ему докладывали: «наши красноармейцы», «наши бойцы», и эти слова в сознании комдива конкретизировались в лицах Иванова, Отаева, Сидорова, Нуриева, Петренко, в сотни лиц бойцов.

«Что ты о них знаешь?» — часто самому себе задавал вопрос комдив.

Он любил своих воинов и теперь, перед отъездом, прощался с солдатами, офицерами. Многих из них он знал в лицо.

У соседей кое-кто поговаривал: «Смотри, какие нежности». Были и такие, которым Захар Петрович казался чудаком. Мол, очередное коленце выкидывает. Но те, кто давно служил с Захаром Петровичем, был с ним на войне хоть месяц, два, три, знали: это не коленце. Такая у Бати душа!

Он не выносил людей, которые обходительны только с начальниками и считают лишними всякие церемонии с теми, кто пониже.

Выговаривая одному из своих командиров за грубость, комдив спросил:

— Слушай, друг мой, майором ты уже стал, а когда ты станешь человеком?

В другой раз он так сказал командиру полка, которого любил:

— Бывает человек — должность. Я хочу, чтобы ты был личностью. Понимаешь, личностью…

Теперь, прощаясь с дивизией, Захар Петрович побывал во всех батальонах и батареях, переговорил с людьми, записал десятки просьб и адресов.

Пышные и жесткие выдригановские усы с колечками на концах имели по-прежнему весьма воинственный вид, но его доброе лицо со щелочками лукавых глаз, блестевших за стеклами очков, в самом деле напоминало лицо школьного учителя в тот трогательный момент, когда он прощается со своими питомцами, уходящими в новую жизнь.

Сборы в дорогу были недолгими. Генерал велел приготовить карту с обозначением мест захоронения воинов дивизии, погибших в боях с фашистами.

Перед тем, как уехать из Германии, он хотел еще раз побывать в районах недавних сражений, посетить могилы своих бойцов.

Никаких памятных трофеев у него не было. А о ключах Потсдама, честно говоря, он даже позабыл. Хорошо, что водитель положил шкатулку в машину.

Летним утром сорок пятого года по берлинской автостраде уходит на восток видавший всякие виды «виллис» бывшего комдива генерала Выдригана.


ОТСТУПЛЕНИЕ ШЕСТОЕ, ВОЗВРАЩАЮЩЕЕ НАС В ДВАДЦАТЫЕ ГОДЫ



Ту Россию, которая освободилась, которая выстрадала свою советскую революцию, мы будем защищать до последней капли крови. В. И. Ленин


Машина мчала его вперед, а мысль уносила назад, разматывая клубок воспоминаний.

Он вспомнил, как возвращался с гражданской войны.

Связывая разрозненные эпизоды, память как бы показывала ему развернутую киноленту о прошлом.

Почему-то вспомнилось, как командир полка перед строем наградил его от имени революции ярко-красным галифе. Это было осенью девятнадцатого. Выдриган тогда командовал батальоном 58‑й дивизии, входившей в состав Южной группы. Войска с боями прорывались на Киев.

…Сквозь дымку лет проступали очертания небольшого села под Киевом, где расположился выдригановский батальон. Поздним вечером гонец доставил сюда боевой приказ комдива 58‑й дивизии товарища Федько. Завтра решающее сражение с деникинцами.

Комбат собрал батальон. Площадь у церкви точно такая, как в стихах Тычины о революции. И над этой площадью в тишине раннего утра раздается молодой сильный голос комбата.

Восемь месяцев назад, во время боев с петлюровцами, в штабном вагоне под Одессой Выдригана принимали в партию.

— Как ты, Захар, относишься к созданию на Украине Коммунистической партии?

— Как все большевики.

Теперь комбат задает этот вопрос своим бойцам. В выцветших фуражках с самодельными звездочками из жести, в стареньких гимнастерках и с винтовками, которые у многих висят на ремнях, свитых из веревок, они построились на майдане. Через несколько часов они пойдут в атаку.

— Кто хочет перед боем вступить в ряды большевиков? — взволнованно звучит его голос. — Пять шагов вперед.

Весь батальон делает пять шагов.

— Отставить… Я повторяю — пять шагов вперед сделают только те, кто желает вступить в Коммунистическую партию.

И снова эти пять шагов делают все воины батальона.

Они уходят в бой коммунистическим батальоном 58‑й дивизии…

…В те дни полковые разведчики захватили деникинского генерала. Он выехал в фаэтоне для осмотра местности и оказался в руках черноморского матроса — командира разведки.

Генерал признался:

— А у вас столько тактик, сколько командиров, и только приемов борьбы, сколько солдат.

Пожалуй, господин генерал в самом деле был недалек от истины. Например, комбату Выдригану часто ставилась задача «поработать в стане врага». Во главе отряда, разделенного на боевые группы, он проникал в тыл белых, вел разведку, в решающие моменты наступления полка начинал действовать одновременно в нескольких местах: взрывал перед самым носом беляков мост, нападал на артиллерийскую батарею, атаковал штаб или с церковной колокольни неожиданно открывал губительный огонь. При этом комбат не задумывался, согласуется все это с боевым уставом или противоречит ему, а хотел только точно знать, какой урон будет нанесен деникинцам.

Во время одной такой операции, когда Выдриган со своими бойцами действовал против вражеских броневиков, он был ранен в грудь. Деникинская пуля прошла в пяти миллиметрах от сердца. К тяжелому ранению прибавился тиф.

Несколько дней Захар лежал почти без сознания, и никто из медиков дивизионного госпиталя не надеялся на его выздоровление.

По воле судьбы вышло так, что именно в эти критические часы, когда жизнь комбата висела на волоске, в Бериславе прощалась с жизнью Паша Венгеренко, жена Выдригана.

В апреле девятнадцатого у них родился ребенок. Если бы не это обстоятельство, Паша ушла бы вместе с мужем в дивизию.

Осенью Херсонщину захватили белые. Деникинская контрразведка ищет Выдриганов, занесенных в особый список. Захар далеко, в армии, а Пашу прячут верные люди. Но у нее на руках пятимесячный Сашко. Глубокой осенью оставаться с ним в плавнях Паша не может — погибнет мальчонка.

Во время переезда ее схватили белые и вместе с ребенком привезли в Берислав. Допрос в контрразведке. О том, что муж Паши на фронте, беляки уже знают. Их интересует местное подполье. На все вопросы у Венгеренко один ответ.

Так продолжалось несколько суток. Побои, угрозы прикончить большевичонка на глазах у матери. Наконец суд, который вершат три деникинских офицера. Приговор — расстрелять.

А партизаны местного отряда уже дали клятву: погибнуть, но вырвать Пашу из лап контрразведки.

На госпитальных нарах, укрытый потертым одеялом и старенькой шинелью, раненый комбат в тифозном бреду зовет к себе Пашу, то приказывает ей идти с донесением в Херсон, то отправляет на разведку в Берислав.

А в Бериславе партизаны благословляют темную до черноты осеннюю ночь, которая была их союзницей.

В эту ночь комбат Выдриган победил и тиф, смерть, а Паша Венгеренко бежала от деникинской контрразведки.

Но сколько еще будет в их жизни и драматического, и трагического…


Вернувшись с гражданской, Захар узнал дома немало горестных вестей. Старший брат Емельян — красный летчик — погиб в боях на Северном Кавказе. А отца замучили беляки. За то, что служил разведчиком в Особом Крымском полку. И за то, что дети — три сына и дочь — красные командиры. Деникинцы бросили его в плавучую тюрьму. На барже посреди Днепра жестоко пытали, мучили жаждой, не давая пить ничего, кроме соленой воды. Потом полуживого отвезли на берег и зарубили в кучугурах возле Каховки, а хату сожгли, разгромив подворье дотла, чтобы и следа не было.

Много таких кровавых меток осталось в сердце Захара, не только ожесточая его в ненависти к врагам, но и наполняя еще большей любовью к людям близким и родным по духу, с кем вместе идешь в трудный бой и в нелегкую жизнь.

Именно поэтому появился у Захара приемный сын Андрей Хоменко, который всего на пять лет моложе своего названого отца.

Кончилась гражданская…

Но дни и ночи Выдригана — волостного партийного секретаря и одновременно начальника милиции — полны забот, тревог, опасностей не меньше, чем на фронте.

Не такое простое дело навести новый революционный порядок. На плечи семнадцати коммунистов волости, среди которых и Паша Венгеренко, вступившая в партию в семнадцатом, ложится большой груз. Они всегда на посту. Собравшись и обсудив текущие дела, они пытаются заглянуть в грядущее.

— Мне кажется, волость станет коммуной… Я, товарищи, еще плохо разбираюсь, как будут жить при коммунизме, — признается волостной секретарь, — но только думаю, что человек очень изменится…

Они жарко спорят о будущем, и им светит заправленный рапсовым маслом светильник.

Захватив на дорогу кусок макухи, Захар отправляется по вызову в Херсон. Губком слушает волостных секретарей.

Поздним вечером они возвращаются в холодный номер гостиницы, баррикадируют двери и кладут рядом с собой револьверы, потому что шныряют вокруг петлюровские банды.

Кулацкий террор и кулацкий саботаж. Города голодают, а у местного кулачья хлеб в ямах, в глубоких тайниках, за потайными стенами хат и клунь.

У комсомольца Андрея Хоменко необыкновенный нюх на припрятанный кулацкий хлеб. Андрей служит в милиции. Сам он батрацкого рода, давно остался сиротой и очень привязался к семейству Выдриганов, принявших его как сына. От Захара он не отступает ни на шаг.

С сознанием всей важности революционного долга восседает Андрей на тачанке рядом с товарищем Выдриганом. Андрей очень жалеет что на пять лет опоздал родиться. Тогда бы и он, как Захар Петрович, был фронтовым командиром. Хлопец хочет во всем походить на него, даже отращивает себе усы. Конечно, не такие пышные, как у товарища Выдригана. Но ведь Андрей только кучер начальника волостной милиции. Впрочем, это он числится кучером, а на самом деле — и стрелок, и пулеметчик. Без него не обходится ни одна операция.

Кулаки подстерегли Андрея на Орловских хуторах. Они выкололи комсомольцу глаза, вспоров живот, набили его зерном, а потом еще живого сожгли на костре.

Так семнадцати лет от роду погиб приемный сын Выдригана, самый старший из его детей.

За свою короткую жизнь Захар видел много смертей. Но эта потрясла его душу.

О нет, сражение за новый мир еще только начинается!

Какая же надежная защита нужна революции, людям и его детям, Сашке и Миколке, которые вот только научились ходить.

Вернувшись из-под Перекопа, Выдриган рассчитывал на мирную работу. У него была идея создать коммуну из бывших бойцов Козацкой волости. Но волостной партийный секретарь на три года уезжает в школу красных командиров.


СЕДЬМОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ, ПОСВЯЩЕННОЕ ЖЕЛЕЗНОМУ КОМБАТУ



Захар Петрович — кадровый военный. Командует батальоном. 24‑я Железная стрелковая дивизия, где он служит, разместилась на берегах Буга, в зеленых городках Подолии, славящейся своими садами. А комбат рвется на берега сурового Амура, туда, где появилась угроза безопасности страны. Он шлет рапорт за рапортом, просит перевести его в Особую Дальневосточную армию и добивается своего.

Бывалый солдат и отличный командир обучает стрелковый батальон. Он вместе с бойцами в полном снаряжении переплывает таежную реку. Он учитотражать атаки танков, забрасывая их гранатами. По дисциплине, по боевой подготовке батальон — один из лучших в армии, округе…

Друзья называли своего Петровича железным комбатом.

Встаньте, бесконечно-трудные и тревожные, незабываемые тридцатые годы, когда комбат колесил по Дальнему Востоку! Жена и двое ребятишек все время с ним, Сашке, Миколке пришлось учиться во многих школах и на разных языках, даже по-корейски научились говорить.

Оба родились в гражданскую, были детьми бурного века и сыновьями командира Красной Армии, который с малых лет учил их, что нет ничего выше интересов Советской Родины.

В тридцать первом в семью комбата, обитавшую тогда в Благовещенске, пришло большое горе. Внезапно умерла Прасковья Арсентьевна. Судьба не жалела Захара Петровича. Выдриган остался с двумя детьми — Сашке двенадцать, Миколке — десять.

У Выдригана такое чувство: жизнь рухнула…

Добиваясь перевода в Особую Дальневосточную, Захар Петрович ни на миг не сомневался, что в тайге, в тундре, даже на самом краю земли Пая — так он всегда называл свою жену — будет рядом. Ему даже не представлялось, как это он без Паи… А ее не стало в три дня.

Отчаяние овладевало Выдриганом. Он сопротивлялся ему, как только мог.

За мальчишками присматривали жены командиров. И отец каждую свободную минуту был со своими сыновьями.

Но вот пришло предписание — немедленно отправиться на службу. В обожженной пятидесятиградусными морозами безводной степи предстоит срочно сформировать особый пулеметный батальон.

Захар понимал: это продиктовано сложной обстановкой на маньчжурской границе.

Что делать с ребятишками? Оставить Сашку и Кольку у друзей в Благовещенске? Выдриган отправил их в спецдом в Москву, а сам уехал.

Он никогда не искал беззаботной жизни, спокойной, работы и всегда шел ветрам навстречу. Но таких испытаний, как здесь, на Селенге, даже на долю железного комбата еще не выпадало.

Он вел стройку в голой степи, добывая из-под земли материалы, бился над тем, как обеспечить людей питьевой водой. Ежедневно находил выход из самых, казалось бы, безвыходных положений.

Невысокий, крупнолицый, в неизменной бурке и кубанке, он целый день на ногах — в учебных окопах, на стрельбище. И никому из окружающих его людей, для которых железный комбат — олицетворение воли, мужества, неунывающего характера, даже не могло прийти в голову, что по ночам у него влажные глаза и соленые слезы катятся по лицу, застревая в колечках жестких усов.

Случилось так, что из-за какой-то канцелярской, а потом почтовой путаницы Захар Петрович на много месяцев потерял след своих детей. На все телеграммы, письма и запросы приходили одни неутешительные ответы. Он уже считал своих сыновей пропавшими.

Товарищи, которые вместе с Захаром воевали, бывали во всяких переплетах и переделках, никогда не видели слезинки в его глазах.

Но бывает, что плачут даже такие, как Выдриган.

Даже те, из которых революция, по словам поэта, делала самые крепкие гвозди для новой, еще невиданной миру стройки.


МОЯ ХАТА НЕ С КРАЮ



Мы снова возвращаемся в летнее утро сорок пятого года, когда генерал Выдриган едет на машине из Берлина на Восток.

Вдоль дороги, таща скарб на плечах и толкая коляски, тачки, плетутся престарелые немцы, возвращающиеся домой.

На переезде опрокинулась тележка, в которую впряжены двое — седой старик и его жена. Полетели их узлы, чемоданы, утварь.

Проходивший мимо ефрейтор в лихо надетой пилотке, с медалями на выцветшей гимнастерке, невольно придержал шаг. Что он решает? Подойти и помочь? Возможно, что не кто иной, а сын этих немцев всадил ему пулю или сжег хату отца в Вишенках… Не подходить? Достоинство и совесть подсказывают ефрейтору другое…

На площади городка, недалеко от старой кирхи, под каштанами расположилась походная кухня. Ее обступили мальчишки и девчонки в коротеньких штанишках и платьицах. На лицах ни испуга, ни боязни, и немецкая ребятня галдит во всю ивановскую, позванивая металлическими крышками судков да кастрюль. Старшина раздает остаток каши.

Генерал наблюдает эту картину из машины, и в его мыслях возникает история Одера Альтдамовича Уральского.

Героем сей истории была санинструктор Таисия Кучеренко. Выдриган знал ее, как хорошо знал многих бойцов дивизии, и не только тех, кому сам вручал награды. К тому же Кучеренко оказалась его землячкой, родом с берегов Днепра. А история произошла в городе, улицы которого были полем боя.

Стрелковый взвод занимал квартал, отбитый у фашистов. И вдруг из окна углового дома, объятого дымом, донесся крик ребенка.

Солдат ударил прикладом автомата в полуразбитое стекло и исчез в проеме. Когда он вернулся, на нем горела шинель. Ребенка он не нашел. Кучеренко, прислонив бойца к старинной резной двери парадного, перевязывала раненые ноги.

Крик ребенка повторился. Теперь он был пронзительно-громкий, и Таисия побежала на этот голос. Кто-то хотел ее остановить, но было уже поздно. Кучеренко исчезла в густом дыму. Через несколько минут она появилась с ребенком на руке. Другой рукой она сбивала огонь на волосах. Лицо черное от копоти, блестят только зубы да глаза. С Таисии сорвали шинель.

На плащ-палатке унесли раненого бойца и спасенного немецкого ребенка. В медсанбате мальчонка быстро поправился. Назвали его Одером, вместо отчества — название города Альтдама, а фамилию дали Уральский, поскольку дивизия именовалась 175‑я Уральская.

«Какой же будет твоя судьба, Одер Альтдамович Уральский? И как сложатся ваши жизни?» — думал Выдриган о тех, что колоннами, группами и в одиночку, пешком или на попутных машинах двигались по всем дорогам. Шли из лагерей, из рабочих команд, из германского плена, из фашистского ада. Люди разных стран, языков и народов, освобожденные воином с красной звездой.

В небольшой гостинице, где пришлось заночевать, генерал встретился с будущим бургомистром — вчерашним узником Бухенвальда и участником лагерного восстания. Немецкий коммунист знал русский еще с двадцатых годов, когда приезжал в Москву. В тридцатые он долго был в подполье, потом на баррикадах Испанской республики, в окопах под Мадридом и Барселоной.

Они проговорили почти полночи; у обоих было такое впечатление, будто давно знакомы. И это шло от ощущения родственности их главной жизненной позиции.

Моя хата не с краю, а всегда в самом центре событий, от которых зависят судьбы трудовых людей, какими бы трудными и часто трагическими ни были эти события».

И снова перед мысленным взором Захара Петровича, будто на экране, всплывало памятное…

Над страной летят бурные годы.

Далекий двадцать третий…

Курсант и секретарь партячейки школы красных командиров знает о том, что украинские братья в Прикарпатье выступают против своих угнетателей. Там родился боевой отряд. И Выдриган обращается с письмом к командующему войсками Украины и Крыма товарищу Фрунзе:


«16 мая 1923 г.

Дорогой Михаил Васильевич!

Знаю, что я должен учиться, чтобы стать в будущем хорошим командиром Красной Армии. Но, поверьте, гнет помещиков в Прикарпатской Украине не дает мне спокойно жить. Тем более в настоящее время, когда там разгорается борьба крестьян.

Как хочется быть им полезным!

Поверьте, что я не осрамлю нашу славную Красную Армию, а скорее умру за свободу, славу и честь.

Еще раз прошу отпустить меня…»


Год двадцать седьмой…

Комбат Выдриган служит в Виннице; его батальон лучший в Железной дивизии. Однако мысль часто уносит комбата с берегов Буга на берега Янцзы. И есть у него мечта, которая заставляет его вести усиленную переписку с ЦК ВКП(б), Реввоенсоветом республики и даже с Коминтерном.


«Комбат 71‑го стрелкового полка 3. Выдриган — Председателю РВС СССР К. Е. Ворошилову, Генеральному секретарю ЦК ВКП(б) И. В. Сталину

10 марта 1927 года, г. Винница

Настоящее письмо пишу с убедительной просьбой к Вам и хочу, чтобы оно не было понято, как письмо авантюриста или искателя приключений, а как письмо искреннего рабочего, отдавшегося с молодых лет делу освобождения трудящихся.

Прошу удовлетворить мою просьбу и помочь мне уехать на помощь борющемуся Китаю.

Вам может показаться странным, что человек, знающий только русский и украинский языки, стремится ехать в страну, где он никого не поймет. Но в данном случае важнее всего быть преданным делу трудящихся. Кроме того, изучение незнакомого языка не так трудно, когда ты находишься среди народа, говорящего на этом языке.

Очень надеюсь, что с наступлением весны для меня найдется служба в Китайской армии под руководством Коммунистической партии Китая…»


В двадцать восьмом и в тридцатом он снова обращается:

«Прошу помочь мне уехать в Красную армию Китая… Просьба уже не первая. Я уже писал 10.III 1927 года. Убедительно прошу рассмотреть мою переписку.

Считаю, что смогу принести пользу, пребывая в Красной армии Китая…»

Спустя несколько лет, во время испанских событий, Майор Красной Армии 3. П. Выдриган убедительно просит разрешить ему отправиться волонтером в Мадрид.


«Народному Комиссару Обороны товарищу Ворошилову

15. XI 1936 года

Хочу помочь испанскому народу в борьбе за его свободу и демократию.

Заверяю Вас, что… не уроню дорогого и почетного звания гражданина СССР и командира РККА. Буду сражаться еще с большим знанием военного дела, чем сражался в период гражданской войны.

Прошу помочь мне вступить в ряды испанской народной армии…»


Горячая активная натура Захара Выдригана не знала покоя.


ПУШКА НА КОЛОКОЛЬНЕ



Меркнет небо за стеклом машины…

Они бы уже давно были на границе или даже во Львове. Но генерал на прощанье повторяет путь, пройденный дивизией.

…Он умылся и в Одере, и в Висле. Водитель хотел слить ему воду из походного термоса, но генерал черпал ее ладонями из реки. Струйки воды стекали по его загорелому лицу.

Захар Петрович не торопился. Он объезжал места недавних сражений, пункты, где были его КП и НП.

Теперь он заедет в польскую деревушку, лежащую невдалеке от дороги. Он хочет побывать в тамошнем костеле, с которым связано одно весьма любопытное событие.

В прошлом году, когда здесь шли бои, комдив, объезжая позиции, сделал строгий выговор командиру орудия Ивану Чухраю; его расчет оставил пушку на виду безо всякой маскировки.

— Пусть немец уже не тот, что был, но шапками ты его не закидаешь, а только снарядами.

К сожалению, предостережение генерала оправдалось раньше, чем он успел доехать до НП. Орудийный расчет Чухрая поплатился за беспечность. Фашисты подбили пушку. Артиллеристы отделались легкой контузией, но были в отчаянии, хотя вовсе не боялись наказания.

Через три часа начнется наступление. Они должны поддержать пехоту огнем, а пушка лежит искореженная. Сколько же из-за их разгильдяйства будет жертв? И как потом смогут посмотреть в глаза живым? Будь что будет: они попытаются искупить вину.

Действуя на собственный риск, расчет Чухрая задумал добыть вражеское оружие и стал пробираться в тыл. Не замеченные противником, они забрались в лесок. Здесь им встретились два жителя соседней деревушки. Поляки прятались и, поняв, кто перед ними, сообщили сведения, изменившие весь план Чухрая.

На колокольне костела у немцев зенитная пушка, а стерегут ее человека три. Когда наши поведут наступление, надо ударить из этой пушки в спину немцам. Остановка за небольшим — вовремя захватить костел. Поляки вызвались быть не только проводниками.

После всех неудач этого дня военное счастье должно было наконец улыбнуться смельчакам, решившимся на такое дело.

Обстрел с колокольни, начатый в решающий момент атаки, был губительным для врага.

Когда командир полка докладывал Выдригану, как все это было, он знал, что на другом конце провода гнев комдива по поводу самоуправства артиллеристов сменится чувством внутреннего одобрения. И он даже заикнулся о наградах, заслуженных расчетом.

— Сперва накажем, а потом наградим, — сказал комдив; за смелость он прощал многое.

Теперь на площади возле костела генерал, окруженный жителями, слушал эту историю, обраставшую легендарными подробностями. И пожимал руки старым полякам, которые тоже были ее участниками.

Из этой деревушки Захар Петрович поехал в Варшаву. Возле польской столицы навечно остались многие его воины. Генерал побывал на их могилах. Он долго ходил по братскому кладбищу у развилки варшавских порог. Читал знакомые фамилии. Иногда вынимал старый блокнот, что-то замечая в нем для памяти.

Постоит, положит цветок или травку.

В глазах — ни одной видимой миру слезинки. Всего горя не переплачешь. Где-то на просторах России ему предстоит найти еще две родные могилы. Отыщутся ли они?


ОТСТУПЛЕНИЕ ВОСЬМОЕ, ПОСЛЕДНЕЕ



В тридцать первом он уже оплакивал своих сыновей. А через полгода ребята нашлись в Москве на Таганке. В детдоме имени Спартака они закончили школу, потом работали учениками сборщика на авиазаводе.

В тридцать девятом Саша ушел в армию, а Николая в сороковом взяли в летную школу.

С тех пор отец их больше не видел.

И Сашу, и Колю Выдриган больше помнил мальчишками, юнцами. В годы, когда сыновья пошли в люди, отец с ними был в разлуке.

Он многое пережил, но по-прежнему такой же неугомонный.

Узнав о боях с белофиннами, Выдриган сожалеет, что находится вдалеке от событий. Его искреннее стремление — на поле брани, в трудных сражениях доказать свою преданность партии, Родине.


«Помощник командира 746‑го СП

3. Выдриган — Наркому Обороны,

16 января 1940 года

В настоящее время считаю своевременным просить Вас направить меня на фронт борьбы против белофиннов.

Имея опыт двух войн и двадцатилетнюю практику партийной работы в армии, я смогу принести немало пользы на фронте.

Считаю необходимым внести предложение о частичном использовании командного состава укрепленных районов для блокирования дотов противника, так как командиры укрепрайонов знают службу УР лучше остального командного состава…»


Сорок первый застает подполковника Выдригана командиром полка в Черкассах на Украине. И вот ровно через четыре года, возвращаясь из далекого похода, генерал Выдриган едет по хорошо знакомой Киевщине, где он сражался в девятнадцатом с деникинцами и где начинал войну с фашистами.

Сожженное село издали напоминало кладбище. От хат остались черные остовы печей. Дымоходы стояли как надгробные памятники. Над ними кружились аисты.

Возле этого села в июле сорок первого Захар Петрович трижды подымал свой полк в штыковую атаку. Он вывел бойцов из окружения. Почти весь июль они дрались так, что командир полка порой сам удивлялся:

— Кажется, уже исчерпаны все человеческие силы. Людей валит с ног смертельная усталость. И ее снова и снова побеждают долг, сознание, воля.

На указательных столбах написаны два названия, которые, наверно, будут вспоминаться генералу даже в последний час его жизни: Бородянка и Макаров.

В жизни Захара Петровича уже было все — горе, слезы, смерти, трагедии, страшные потери. Но седина впервые появилась в его волосах здесь, под Макаровом.

На окопы, которые занимал полк, фашисты гнали впереди себя макаровских жителей.

— Стреляйте, за нами немцы! — кричали женщины и старики.

В конце июля под Киевом разрывная пуля, угодившая в правое плечо, тяжело ранила Выдригана и на несколько месяцев вывела из фронтового строя.


ЧТО ЗА ЧЕЛОВЕК ЭТОТ ПОЭТ?



Человек всегда был и будет самым любопытнейшим явлением для человека. В. Белинский


Город оставался в тылу. Но с некоторых пор его окрестности стали передним краем.

Здесь отрыли траншеи, соорудили доты, и, сменяя друг друга, их занимали подразделения полка. Полк учебный, готовит для фронта младших командиров, маршевые роты. Командир полка Выдриган требует, чтобы все было как на войне. Такие понятия, как «невозможно», «трудно выполнить», для него не существуют.

В суровую зиму роты по нескольку суток не выходят из окопов, дотов. Кое-кто из командиров ворчал: «Зачем морозить людей, еще успеем намерзнуться». Но возразить трудно. Комполка на занятиях сам все время находится в траншеях.

Кроме того, люди помнят недавний переход. Во Владимире, где сперва расположилось «хозяйство» подполковника Выдригана, все было забито. Приказано перебазироваться. А транспорт загружен перевозками для фронта. Тогда командир части предложил двинуться маршем и сам первый стал на лыжи.

У Захара Петровича сильно ныло раненое плечо. Но, надев шапку-ушанку и ватник, он шел впереди полка. Свою любимую походную кавказскую бурку он перестает носить, потому что у многих бойцов прохудившаяся одежда.

Еще во Владимире, когда принимали пополнение, острый глаз Захара Петровича отметил для себя высокую тонкую фигуру мужчины в очках, который был одет в длиннополое пальто и опирался на палку.

Старый вояка и командир, Выдриган давно убедился, как часто совершенно мирный с виду человек оказывается отличным солдатом, и не любил всякие разговоры о штатских, о штафирках. Этот худощавый в очках выглядел полной противоположностью представлениям о солдате. «Ни виду, ни выправки», — подумал Выдриган, встретившись взглядом с печальными, умными и близорукими глазами новичка.

И первый вопрос, который командир задал, был несколько необычен:

— Товарищ курсант, какое у вас зрение?

Со зрением в минус восемь оставались вне армии, с «белым билетом», или уж во всяком случае в тылу по письменной части. А этот длинный как жердь и совсем близорукий боец, судя по разговору, даже не собирался задерживаться в запасном полку. У него один план: на фронт, и поскорее.

Захар Петрович, обладавший от природы острой интуицией, ощущением правды и лжи в поведении человека, сразу почувствовал, что это — не слова, и очень заинтересовался курсантом в очках Казакевичем.

Возвратившись в штаб, командир полка потребовал его личное дело.

— «С десятого июля 1941 года в дивизии Московского ополчения… — У Выдригана осталась старая привычка водить пальцем по строчкам. Теперь карандаш в его руке бегал по листу документа: — Восьмого октября 1941 года контужен, потом ранен в ногу…»

Между внешним видом очкастого курсанта и началом его военной биографии обнаруживалось явное противоречие.

Только теперь полковник заметил на большом листе документа слова: «Поэт. Член Союза писателей».

«Казакевич… Эммануил Генрихович? Будь он известным поэтом, его бы в газетах печатали», — подумал полковник. В газетах он никогда не встречал этого имени, а поэту уже под тридцать.

Выдриган расспросил кое-кого из командиров. В полку были люди с университетским образованием. Никто из них о таком писателе ничего не слыхал.

Жизнь сталкивала Захара Петровича со многими и разными людьми. С поэтом ему еще не приходилось встречаться. А Выдриган был жаден к людям. Что за человек этот поэт?

В один из вечеров командир полка вызвал к себе Казакевича и завел с ним разговор.

Захар Петрович говорил, как непросто по-настоящему любить людей, взять на себя ответственность за их жизнь. Это не имеет ничего общего с жалостливым сочувствием, от которого солдату ни холодно ни жарко.

За каких-нибудь полчаса подполковник и поэт пришли к выводу, что они одинаково понимают любовь к солдату.

Командир полка с сожалением сказал, что он не очень силен в литературе. Любит прозу: Гоголя, Толстого, Коцюбинского, Горького, — а вот к поэзии равнодушен. Он удивил Казакевича просьбой почитать стихи.

Вместо своих стихов поэт стал читать Пушкина, потом Багрицкого.

Выдриган слушал не отвлекаясь, только иногда прикрывал ладонью глаза и произносил свое любимое «мда».

Уже прощаясь с Казакевичем, который уходил, припадая на ногу, сутулясь, Выдриган впервые подумал: «А что, если взять его к себе? Писателя в адъютанты?! — засомневался Захар Петрович. — А что в этом зазорного?»

Недавно командир полка расстался с прежним адъютантом. Это был выпускник училища, грамотный и весьма исполнительный офицер. Но Захару Петровичу не понравились его угодничество перед начальниками и грубость по отношению к тем, кто поменьше чином и пониже на служебной лестнице. «Откуда у молодого человека такое?» И Выдриган, ценивший гибкий ум, но не «гибкую» совесть, отправил адъютанта в роту, поближе к солдатам, чтобы парень прошел основательную школу.

Он искал себе хорошего помощника и теперь серьезно подумывал о Казакевиче.

Чувствуется, что у этого писателя светлая голова. И если он, полузрячий, так рвется снова на фронт, значит, у него и чистейшая душа.

Такие люди Выдригану по сердцу. Вот только выправки у него нет. Но это можно исправить…


Э. Казакевич — родным, январь 1942 г.

«Я получил звание лейтенанта, назначаюсь адъютантом командира полка подполковника Выдригана, который меня очень полюбил, как, впрочем, и я его…»


Э. Казакевич — другу и однополчанину Д. Данину. 29. III 1942 г.

«Я адъютант командира части, и притом — командира прекрасного, прошедшего огонь и воду подполковника, достойного быть генералом. Он меня любит, и это чего-нибудь да стоит…»


Э. Казакевич, из стихов о Выдригане, 7 ноября 1942 года.

Его вспоминают Карпаты,


Где пролил он первую кровь,


Горящей Украины хаты


И дали донских хуторов.


. . . . . . . . . . . .


Он был на Днепре, на Амуре,


И в сердце он был у меня.




Выдриган на пятнадцать лет старше Казакевича. Но они не ощущали этой разницы.

Официальное «лейтенант Казакевич» звучало редко. Если только не требовала форма, Выдриган обычно говорил: «Слушай, Эмма…»

Адъютанту положено исполнять. Новый полковой адъютант, исполняя, никогда не переставал думать. Захар Петрович ему нравился все больше. Не ханжа и чистейший человек. Прост, умен, обаятелен. Тверд и великодушен. Терпеть не может безразличия к людям. И люди для него не оловянные солдатики и не пешки в игре.


ТРУДНОЕ ЛЕТО



В одно лето Захар Петрович перебедовал двумя тяжкими бедами.

Две похоронные.

Под Медынью на Смоленщине зимой сорок второго погиб старший сын Саша. В первые дни войны его выпустили из училища лейтенантом и отправили на фронт. Он провоевал шесть месяцев и заслужил три боевых ордена. В сентябре Саша был ранен. Он ушел из госпиталя, чтобы защищать Москву. Командовал пулеметной ротой в бригаде морской пехоты.

Александр Выдриган успел прожить только двадцать два года.

Младшему — Коле — шел двадцать первый, когда отцу пришло извещение.


«Командиру 354‑го курсантского запасного стрелкового полка

Глубокоуважаемый товарищ полковник! Ваш сын, Выдриган Николай Захарович, выполняя свой священный долг, прикрывая наземные войска от воздушных пиратов, после уничтожения им двух стервятников пал смертью храбрых 8 августа 1942 г.

Тело временно находится на оккупированной территории.

Командир в/ч 3012 майор Куделя».


Теперь Захар Петрович остался один: без жены, без семьи. Горе было так велико, что нетрудно человеку и сломаться. Никому, кроме Казакевича, полковник ничего не сказал. Сожаления расслабляют, а ему надо быть сильным. Он не имеет права поддаваться горю, тем более перед людьми, среди которых немало таких, которым суждено разделить удел его сыновей.

Захар Петрович ничем не выдал того, что происходит в его отцовском сердце, какие там бушуют штормы. Даже внешне не изменился, разве что глубже запали глаза. Он теперь старался все время быть на людях. И Казакевич не отходил от своего командира, целые дни пропадавшего в батальонах, на стрельбищах, в учебных окопах.

Захар Петрович настойчиво добивался возвращения на фронт. Его упорно задерживали: сначала ссылаясь на здоровье и последствия тяжелого ранения, потом на то, как нужен его опыт в обучении воинов.

После гибели старшего сына полковник Выдриган подал рапорт.


«Командир 354‑го КЗП — командиру 4‑й курсантской запасной стрелковой бригады, 26. IV 1942 г.

…Я участвовал в трех войнах. В 1914–1917 гг. сражался против немцев на полях Западной Украины и в Карпатских горах. В гражданскую войну был командиром партизанского отряда Козацкой волости, боролся с немцами, заливавшими кровью поля моей родной Советской Украины.

В южных областях Украины мне знакома каждая тропа, возвышенность, каждая речушка. И когда в 41 году тот же проклятый враг напал на нашу страну, я в должности командира 525‑го стрелкового полка участвовал в боях с немецкими захватчиками.

23 июля 1941 года тяжело ранен и выбыл из строя, а поправившись, направлен в Ваше распоряжение.

Теперь чувствую себя крепче, чтоб продолжать фронтовую жизнь. Ненависть к врагу и любовь к Родине, свойственные всем советским людям, заставляют меня просить Вас ходатайствовать перед командующим Московским военным округом о направлении меня в действующую армию.

Мой родной язык — украинский. Мне хорошо знаком украинский театр военных действий. Мне дорога украинская культура — сестра высокой русской культуры.

Поэтому прошу Вас ходатайствовать о направлении меня на Южный фронт».


Положительного ответа не последовало…


«…Я вспоминаю старинную грустную украинскую песню…»


«Но сейчас не время «сумувать и плакать». Сейчас время бороться, остановить и громить врага…»


Вы могли решить, что это записи из дневника или строки из статьи публициста. Нет! Это выдержки из второго рапорта командира запасного полка 3. П. Выдригана. Он любил красивое слово, но не любил пустого, барабанного.


«…Я повторяю свою просьбу и прошу Вас не отказать в ходатайстве перед командующим МВО об откомандировании меня в действующую армию в район Сталинграда или Воронежа — плацдармов будущих наших наступлений для освобождения нашего народа…»

(14 октября 1942 года)


Те, кому адресованы рапорты, читали, что написал командир полка, читали и между строк заявлений отца, в три месяца получившего две похоронные. По-человечески они понимали, что полковнику теперь будет легче в боевой атмосфере, и все-таки… Как отпустить из МВО командира с таким большим методическим опытом обучения бойцов?!

И второй рапорт оставлен без удовлетворения.

У Захара Петровича есть старая записная книжка, куда он записывает понравившуюся ему мысль. Как-то он записал слова Льва Толстого: «Сражение выигрывает тот, кто твердо решил его выиграть».

Полковник Выдриган твердо решил, где его место.


10 марта 1943 года он подает третий рапорт.

«…Уже больше года, после тяжелого ранения, нахожусь в тылу в должности командира 354‑го КЗП.

Трудно передать Вам, как тяжело мне жить и работать в тылу в нынешнее время. Я знаю, что я делаю важное дело, подготавливаю резервы фронту. Но точно так же, как рыба рвется из аквариума в широкий речной простор, так и солдат революции — в бой. Тем более солдат, участвовавший в трех войнах: империалистической, гражданской и Отечественной, проведший в рядах армии 28 лет.

Прошу Вас, дайте мне возможность поехать на фронт…»


Перечитаем снова эти рапорты. Не совсем обычна их форма. Но тех, кто знал Выдригана, не удивлял их стиль.


СКОРЕЕ В БОЙ!



О чем я Вас прошу? Не упрощайте жизнь. Упрощая ее, вы никому ничего не доказываете. Жизнь сложна и прекрасна. Э. Казакевич


Все подвергается испытанию временем.

Человеческие отношения, чувства. И конечно, дружба.

В войну эта проверка происходит куда стремительнее. Полгода совместной службы породнили Выдригана с Казакевичем. У них полное взаимопонимание.

Как и его командир, Казакевич давно рвется из запасного полка. Теперь самая большая его мечта — уехать вместе с полковником на фронт.


«Адъютант командира 354‑го КЗСП

Э. Казакевич — командиру полка

3. П. Выдригану, 27. IV 1942 года.

Узнав о том, что Вы подаете рапорт командиру 4‑й КЗБ о направлении Вас в действующую армию, на Южный фронт, прошу Вас убедительно: возьмите с собой и меня.

Высоко ценя Ваши качества командира Красной Армии, я хочу быть на фронте с Вами. Можете не сомневаться в том, что я готов на любые невзгоды и на смерть, если она будет необходима для победы…»

Выдриган ответил своему адъютанту:

— Слушай, козаче, я жду и ты жди… Видать, Эмма, судьба уж связала нас одной веревочкой.

Казакевич подал свой рапорт в апреле, а в июле командир полка изо всех сил пытался отразить «атаки» товарищей из штаба и политотдела. В бригадную газету «Боевые резервы» потребовался заместитель редактора, а Казакевич — член Союза писателей. И быть ему в газете. Ни Выдриган, ни сам Казакевич не соглашались. Но дружба дружбой, а служба службой.

Теперь заместитель редактора при каждом удобном случае наезжает из Владимира в Шую, из бригады в полк к Захару Петровичу. Во-первых, есть газетные дела и советы такого опытного командира, как Выдриган, нужны «Боевым резервам». А кроме того, когда приезжает Эмма, у Бати теплее на душе.

Если они неделю-другую не видятся, Казакевич старается позвонить или написать.


«22 февраля 1943 г.

Дорогой товарищ полковник!

Горячо поздравляю Вас с двадцатипятилетием Красной Армии. Четверть века Вы верой и правдой служили в ее рядах, и для меня Вы образец командира нашей Армии…

Мне исполняется в этот же день тридцать лет. Я, таким образом, на пять лет старше нашей армии. Для меня это — тройной праздник. Вступая в сороковые годы своей жизни, я, если жив буду, не забуду никогда, что этот жизненный рубеж связан у меня с Вашим именем…»


Это письмо из Москвы.

Находясь в командировке, Казакевич не упустил случая:

«…В Москве я был целых семь дней… где мог — ставил вопрос о том, чтобы меня перевели во фронтовую дивизию. Не знаю, удастся ли это… Обещали…»

Но все это пока только надежда — синица в небе… А идет двадцать первый месяц войны. И, едва возвратившись из Москвы, Казакевич спешит к Захару Петровичу.


«7. III 1943 года,

…Был у полковника, видел его. Похвалил мой внешний вид в погонах — а похвала такого старого вояки чего-нибудь стоит…»


Они просидели до полуночи. О стольком нужно переговорить и столько на свете великих стихов, которые Выдриган слышит впервые.

— Слушай, Эмма, теперь читай собственные… Есть новые?

— Захар Петрович, стихов я больше писать не буду.

— Совсем?

— Почти совсем.

— Читай, которые «почти».

— Есть тут у меня одно…


Синяя птица моей судьбы,


Птица моей мечты.


Я называю вас нынче на вы,


А называл ведь на ты —



Тогда, когда ты летала орлом


И клекотала орлом.


Когда ты махала синим крылом


Напролом сквозь седой бурелом.



Ты ведь летала в державе гроз,


Нынче застряла, как старый воз,


Со старушечьим личиком, мокрым от слез,


Птица…




— Мда… — Полковник широкой ладонью потер висок. — Это что, про таких, как мы с тобой?

Казакевич молча кивнул.

— Пожалуй, мне нравится. Только рано ты, Эмма, нос повесил. Мы еще полетим орлами, — и зеленовато-серые глаза Выдригана заблестели — первый признак, что он взволнован.

…Новый полет начался апрельским утром.

Полковник занимался с командирами рот.

Уличные бои… Сражения на этажах домов… Чему учить воина?

Вдруг зазвонил телефон. Комбриг!

— Здравствуй, Захар Петрович… Есть важное для тебя известие… Прибыла телеграмма… — В голосе генерала звучало искреннее сожаление. Ему не хотелось расставаться с командиром полка.

Подобные вести не составляют военной тайны, и в тот же день несколько офицеров, а среди них, разумеется, и Казакевич, подали рапорты. Они доказывали и просили, убеждали и ходатайствовали. Они должны ехать на фронт вместе с Выдриганом.

Полковник благодарил товарищей за доверие.

Казакевич приехал проводить его. Трудно расставаться с человеком, к которому привык и очень привязался. Кроме того, вся надежда была на Захара Петровича. Теперь их дороги расходились.

— Меня отсюда не отпускают, — сокрушался Казакевич.

Выдриган обещал:

— Слушай, Эмма, что-нибудь придумаю, обязательно придумаю.

Это утешало. Если полковник говорит, он сделает. Захар Петрович — человек, верный слову.

Быстро пробежали апрель, первые недели мая.


«10 мая 1943 года.

Он делает все, чтобы меня забрать к себе. В мало знающих меня командирах это вызывает чувство изумления: почему полковник, имеющий возможность взять к себе майоров и капитанов — старых служак, опытных воинов, хочет взять только лейтенанта, да еще не кадрового, да еще в очках! Они не знают, что даже в вопросах сугубо военных, тактических он очень считается с моим мнением».

А вот какие мысли и тревоги о молодом друге тем временем занимали полковника:

«…Откровенно говоря, мне жаль было его, но и себя тоже, так как я лишился искреннего друга и хорошего советчика. Я знал, что законным путем не смогу забрать Казакевича на фронт. Эмма написал мне, что он любыми путями должен уехать на фронт — в крайнем случае через штрафную часть. Зная его, я боялся этого, потому что он пойдет и на такое для исполнения задуманного…»

В четыре часа утра 26 июня 1943 года в особом отделе 4‑й запасной бригады раздался звонок и взволнованный голос на другом конце провода сообщил дежурному о чрезвычайном происшествии: ночью исчез лейтенант, сотрудник редакции бригадной газеты.

Затрещали телефоны. Пошли сообщения по всем линиям. На станции Владимир патрули внимательно всматривались в лица военнослужащих.

Между тем высокий худощавый лейтенант в очках, из-за которого возник весь этот переполох, уткнувшись лицом в шинель, расположился в вагоне поезда, который увозил его подальше от Владимира. В боковом кармане гимнастерки у лейтенанта лежал важный документ.

Ровно месяц назад лейтенант получил телеграмму: «В конце мая жди нарочного». И очень обрадовался.

27 мая 1943 г. он записал:

«Единственное «но» — ПУ МВО и мое начальство. Но я, желая уехать, добьюсь своего. А в крайнем случае… Уехать на фронт — не преступление же, в самом деле! Война так война!»

И другая мысль тревожила: только ничего не помешало бы…

Лейтенант еще писал во Владимире статьи, а за сотни километров, в дивизии, уже был подписан приказ, изменявший всю его судьбу.

Будущему помощнику начальника оперативного отделения штаба дивизии заочно выписали удостоверение. Полковник Выдриган приклеил к нему подаренную на память фотографию своего бывшего адъютанта и отправил гонца в далекий тыловой Владимир.

Все удалось, как было задумано.

Но когда обстоятельства прояснились, последовало указание — немедленно отправить лейтенанта обратно в запасную бригаду. Предписание требовало: «Вопрос о нем разберите в партийном и служебном порядке».

Мытарства Казакевича, наверное, еще продолжались бы, но весь удар принял на себя Выдриган. А главное — в Москве вмешался генерал, ведавший кадрами, который решил: если этот поэт так рвется на фронт, надо его послать.

В нескладном с виду, худом и близоруком московском ополченце Захар Петрович как-то сразу угадал человека с военной жилкой. Он был ему отличным помощником в запасном полку. Во фронтовой обстановке полковник впервые проверил и оценил Казакевича летом сорок третьего под Ельней. В боевых условиях помощник начальника оперативного отделения оказался незаменимым работником с хорошей военной ориентировкой и по-настоящему отважным.

У Выдригана возникла идея.

Опытнейший командир, который прошел в армии все ступени, он придавал особое значение разведке. Без разведки — ни шагу. В прошлом сам полковой разведчик, а потом инструктор, он до тонкостей знал это дело.

— Настоящий разведчик, — это в устах Выдригана звучало как высшая аттестация отваги и доблести.

Когда Захар Петрович принимал дивизию и знакомился с людьми, он подумал, что с начальником дивизионной разведки ему, пожалуй, не повезло. Капитан разведки не знает и не больно умен. Только у Выдригана давнее правило: не торопиться с выводами в отношении людей, потому что в чужое сердце окошка нет и не всегда сразу разглядишь, каков человек. Однако чем дальше, тем больше комдив убеждался, что, к сожалению, его первые впечатления были верными. Душонка у человека как дырявое решето. И он, пожалуй, из тех орлов, которые храбрые после рати.

Это мнение складывалось у полковника даже без прямой связи с неудачами дивизионных разведчиков. Были предприняты два ночных поиска, и оба не дали ничего, кроме потерь. А штаб армии, готовясь к наступлению, требовал новые данные о противнике. Разведотдел не давал покоя.

Сам командарм заметил Выдригану:

— Что там твои, не могут взять «языка»?

Комдив занимался делами разведчиков, и тут Казакевич подоспел со своей идеей. Фрицы, обеспокоенные последними поисками, по ночам не спят в траншеях. А что, если осуществить операцию под самое утро, когда усталость сделает свое?

Казакевич вызвался повести разведчиков. На какую-то секунду Выдриган заколебался, подумав о том, что у Эммы никудышное зрение, но зато сколько отваги! А отвагу он считал половиной успеха. И комдив разрешил.

Лейтенант из окопа наблюдал передний край противника в часы рассвета и раннего утра.

Неожиданный дневной поиск был осуществлен молниеносно и смело. Казакевич с разведчиками захватили в траншее унтер-офицера.

Когда вскоре после этого комдив отдал приказ о новом назначении старшего лейтенанта Казакевича, удивлялись не одни дивизионные врачи: командир разведроты со зрением в минус девять или даже десять, в очках, почти слепой?..

А Выдриган говорил своему начальнику штаба:

— Этот разведку поставит. «Максим» у него крепко варит. Настоящий козак, хоть и белобилетник чистой воды.

Комдив учил Казакевича искусству разведки, разрабатывал с ним операции, проверял готовность, сам напутствовал его с бойцами в поиск. Потом звонил в штаб, спрашивал, как преодолели передний край.

Назначая Эмму командиром разведроты, Захар Петрович говорил ему:

— Слушай, товарищ письменник. Как там в песне поется — нам до смерти четыре шага? А у разведчика нет и полшага. Он ходит у смерти перед глазами… Без храбрости нет разведчика. А храбрость — это концентрация всего лучшего в человеке.

Кому принадлежит этот афоризм? Когда и чьи уста впервые произнесли эти слова? В конце концов это даже и не столь важно. Захар Петрович давно сроднился и с этой мыслью и с этими словами, считая их своими.

— В каждом настоящем разведчике есть искра геройства, — наставлял комдив своего ученика. — Сумей ее только вовремя заметить и не погасить.

Когда Выдригану говорили о каких-то промахах или недостатках бойцов разведроты, которую он опекал, Захар Петрович соглашался.

— Мда, и зачем только человеку недостатки?! — Но разведчиков своих он любил вместе с их недостатками. Пожалуй, никтолучше него не знал, как у иного разведчика рядом с лихостью и бесстрашием мирно уживается некая склонность к преувеличению, к сочинительству.

— Слушай, козаче, ты часом не брешешь? — в упор спрашивал полковник. Он не терпел лжи. Но за истинную храбрость многое прощал разведчикам, и они, побаивавшиеся Выдригана, как и Казакевич, по-настоящему любили его.


СТОЛКНОВЕНИЕ С КОМАНДАРМОМ



Захар Петрович был из тех комдивов, которых знает каждый солдат переднего края. А командир разведроты с ним связан теснее других. С каждым боевым днем он все больше открывал для себя сходство комдива с романтическим обликом героя революции.

— Для того, кому дорог народ, нет человека-пешки, — не раз повторял Выдриган, всегда остро ощущавший беспечность человеческой личности. — Страна, конечно, обойдется без меня, без тебя, козаче, без Петра, без Захара. Это так. Но люди не пешки, и каждый — личность, даже неповторимая.

Многое сам переживший, не боящийся смерти и готовый в любую минуту умереть, если это нужно для победы, полковник умел беречь людей.

Командир разведроты был свидетелем разговоров, порой возникавших у комдива с офицерами разведки корпуса или штабарма. Некоторые из них, чуть только потребуются какие-нибудь данные, сразу предлагали разведывательную операцию и не всегда взвешивали, какой ценой дивизия заплатит за третьестепенные и не очень нужные сведения.

Котда Выдриган был убежден, что поиск бесцелен, он не только возражал, но и отстаивал свою точку зрения. Об этих стычках дивизионные разведчики, разумеется, не знали, но умом и сердцем они хорошо чувствовали и понимали, что Батя из тех, которые разведчиками не разбрасываются. И уж если есть приказ на поиск, на взятие «языка», на операцию, они были готовы сделать невозможное.

Захар Петрович говорил:

— У меня каждый разведчик, каждый воин на учете и на вес золота. Нет моря без воды, войны без крови. Но я должен малой кровью добиться наибольшего военного успеха.

Есть люди, которые всегда не прочь приложиться к чаше успеха, но меньше всего любят чашу ответственности. Таких Выдриган никогда не уважал. Тем более на войне.

Захар Петрович считал постыдным уходить от ответственности. Он не боялся целиком взять ее на себя и в трудно складывающемся бою, и в неожиданно возникшей сложной ситуации, и в большом, и в малом.

«Перед лицом военной дисциплины комдив и боец должны быть равны. Для обоих приказ начальника — высший закон. Именно поэтому я ярый противник действий, которые ничего, кроме бессмысленных потерь, не дадут».

На этой почве (и не только на этой) у Захара Петровича подчас не обходилось без столкновений с представителями корпуса, армии. Иные из старших офицеров считали его строптивым. Он ходил в «трудных комдивах».

Но уж если Выдриган был твердо убежден в правоте, он не боялся защищать свою точку зрения, даже если в горячке дел, в кипении страстей это могло грозить ему неприятностями.

Захар Петрович не любил рассказывать историю одного такого особенно острого столкновения. Она легла ему на душу тяжелым воспоминанием.

…Дело происходило в разгар войны.

Дивизию Выдригана забрали из армии, в составе которой она сформировалась, долго действовала, передав другой армии для усиления. Оба — и новый командарм, и старый комдив — знали, что это мера временная. И еще Выдриган знал крутой нрав нового командарма. Он слыл генералом «во что бы то ни стало». Свои недостатки усиленно возмещал нажимом, крепким словом и девизом «любой ценой».

Боевые достижения на участках, порученных командарму, уже не раз выглядели далеко не блестяще. И он понимал, сколь многое теперь зависит от хода новой наступательной операции. Она складывалась тяжело, но с успехом.

Дивизия Выдригана, действуя на направлении основного удара, явила большую силу наступательного духа. Она прорвала многослойную вражескую оборону и вышла на указанный рубеж.

После многочасового боя была крайняя необходимость дать время не столько для передышки, сколько на подготовку боевых порядков дивизии.

Командарм приказал Выдригану наступать дальше и взять укрепленный фашистами населенный пункт, расположенный в стороне от шоссе.

Не только полковник, но и отдавший ему приказ генерал знали, что для выполнения этой задачи сил дивизии явно недостаточно, тем более после такого сражения. Но сколько раз осуществлялось казавшееся неосуществимым?

Захар Петрович подумал: может быть, наступление на опорный пункт сегодня, с ходу, будет стоить меньше крови, чем ее потребуется завтра.

В голосе командарма звучал металл:

— Взять к исходу дня!

Комдив предпринял атаку. Он докладывал командарму о больших потерях, которые несет. Новая атака тоже не дала услеха.

Выдриган переговорил со всеми командирами полков.

— Мда, — тяжело произнес он, прикинув, сколько осталось штыков.

И в этот момент раздался телефонный звонок. У аппарата Двадцатый. В своих мыслях командарм присоединил этот населенный пункт к тем, о взятии которых сообщит в сегодняшней сводке. И он предлагал Выдригану собрать офицеров дивизии, штабных специалистов, всех подчистую, сформировать боевые подразделения и бросить в бой.

Лицо Выдригана стало белее полотна. На лбу выступили мелкие капельки пота. Его военная душа противилась такому решению.

Какой ценой нужно добыть сейчас частный результат, не имеющий решающего значения? Есть ли необходимость для его достижения растрепать дивизию, оставить без управления, без офицеров и специалистов? Потерять их нетрудно, а подготовить, выучить?..

Выдриган молчал. Но понял ли командарм, что означает это молчание?

Нить еще не высказанных мыслей Выдригана тянулась дальше: ему что, дивизию заберут на капитальный ремонт. Для командарма эта дивизия пасынок…

Хрипловатый голос сердито переспросил:

— Ясно?

— Товарищ Двадцатый, я прошу этого не делать.

Захар Петрович возражал. Стараясь быть как можно спокойнее, он просил дать ему одну ночь. Он возьмет населенный пункт, сохранив силы, управление дивизии.

— Мне твои рассуждения… Ты понимаешь, что такое приказ?

— Именно потому, что знаю, прошу…

— Я требую… — Казалось, вот-вот гнев командующего растопит сам металл, из которого сделан аппарат.

Захар Петрович, бледный, смежив веки за стеклами очков, изо всех сил сдерживаясь, отвечал короткими односложными фразами:

— Слушаю… Так, слушаю… Но я прошу учесть…

Двадцатый бросил трубку.

Тотчас последовало распоряжение: полковнику Выдригану немедленно явиться к командующему.

Он ехал на КП разгоряченный недавним боем, взволнованный острым столкновением, но внутренне спокойный и собранный.

В жизни — что в море. Корабль жизни Выдригана знал славу и удары, победы и поражения. Случались даже кораблекрушения. И сейчас ему было над чем призадуматься.

Когда-то друзья шутили, что у него в сердце самая строгая парткомиссия. Он из тех людей, которым самый беспощадный судья — собственная совесть. И теперь она задавала Захару Петровичу суровые вопросы: ты не ошибся? Был тверд, а не просто упрям? Ведь упрямство и принципиальность — это ночь и день.

Ты любишь людей дивизии больше, чем свою должность комдива. Но ты уверен, что действовал, исходя из больших целей, а не только из интересов дивизии? Уверен, что прав ты, а не он? То, что командующий снова принял за силу, на поверку оказывается его слабостью. И то, что он не любит слушать правду, — тоже одна из его бед…

Глаза генерала, перед которым ты сейчас предстанешь, будут строгими. Ты не боишься? Не позволяешь страху давать тебе советы и руководства? Но совести ты можешь посмотреть в глаза?..

«Виллис» комдива пробирался на КП. За всю дорогу Захар Петрович не проронил ни слова.

Стычка с командармом занимала все его мысли. Только комдив думал не о том, как все это отразится на его судьбе (о ней давно все передумано — незаурядная, но скучная, да больно уж сложная). И не о том, что ждет его лично.

Нет! Другое волновало Захара Петровича.

Между тем, пока офицеры штабдива, для которых происшедшее не было тайной, усталые, взбудораженные и обеспокоенные, судили, что будет с Батей, и в их разговоре то и дело звучало «отстранение от должности», командарму доложили: полковник Выдриган прибыл.

Захар Петрович не удивился, застав у командарма члена Военного совета, прокурора армии. И обвинения, которые обрушились на Выдригана, не были для него потрясением. Он собрал воедино волю, заставив себя все выслушать, и не проронил ни единого слова. Он молчал.

— Почему молчишь?

— Жду спокойного разговора, — наконец выдавил из себя Захар Петрович.

Эти слова привели командарма в неистовство. Впрочем, его уже злило все, связанное с Выдриганом, даже усы полковника.

Дождавшись паузы между двумя новыми шквалами, комдив сказал:

— Одной руганью еще никто ничего не доказал, а тем более не выиграл сражения.

Теперь в лексиконе генерала запестрело слово «трибунал».

— Вы можете меня расстрелять, но, к сожалению, и это победы не даст…

…Трудно сказать, какого еще накала достигли бы события, разыгравшиеся на КП командарма, если б они вдруг не приняли совсем иной поворот. Неожиданно прибыл заместитель командующего фронтом.

Поневоле нужно было докладывать, в чем дело. Разбор вопроса лег в нормальное русло.

— Полковник Выдриган, дайте объяснения, — подчеркнуто сухо и спокойно сказал прибывший генерал.

Аргументы комдива и ход его мыслей уже известны читателю. Здесь мы воспроизводим только несколько слов, сказанных им в заключение и скорее относящихся уже к этическим проблемам, чем к чисто военным.

— За три войны, в которых я участвовал, и за четверть века жизни в партии я растерял страх, но приобрел совесть и чувство ответственности коммуниста, командира.

Как видит читатель, все происходило, будто в пьесе. Пожалуй, в самом деле это сюжет для драмы или оптимистической трагедии. И в этом ничего удивительного, потому что драматическая пьеса, наверное, только тогда настоящая, когда она истинное зеркало, отражающее всю необыкновенную сложность нашей борьбы, поражений и побед.

Поздно вечером полковник Выдриган уезжал с КП, чтобы подготовить дивизию к новому бою. На душе у него было легко и в то же время как-то тяжело. Тяжело потому, что пережитое в такой день никогда не проходит бесследно. А легко потому, что его готовность вести дивизию в бой, а если потребуется, в любую минуту отдать Родине жизнь, была беспредельна.

Утром дивизия взяла этот населенный пункт, понеся не очень большие потери, сохранив управление. И первым позвонил Выдригану, поздравляя с этой победой, командарм.

Командир разведроты Казакевич один из немногих, кому Захар Петрович впоследствии сам поведал историю этого дня своей жизни, не забыв, справедливости ради, сказать и про звонок командарма и как искренне звучал его голос. Рассказал по дружбе, по доверию, из чувства искренней симпатии, которую питал к своему очкастому, близорукому и храброму командиру разведчиков. И еще потому, что давно заметил в его характере черту, которую очень ценил в людях:

— Если Эмма в чем-либо убежден, он никогда не откажется от своих убеждений в угоду начальнику.


СТИХИ И СВОДКИ



Однажды после того, как Казакевич доложил комдиву последние данные о противнике и они вместе поколдовали над картой, Выдриган, сдвинув на лоб очки, спросил:

— Слушай, козаче, вирши пишешь?

— Пишу донесения. Разведотдел требует новую сводку.

— А дивизии, кроме сводки, нужна еще новая песня… Теперь, после Ельни, нужна своя походная.


Оружьем на солнце сверкая,


На запад штыки устремив,


Дивизия наша лихая,


Как буря, пошла на прорыв.




Ни Лебедев-Кумач, ни Дунаевский в дивизии не служили. Довелось Казакевичу самому стать песенником и сочинить марш дивизии:


Марш вперед


За наш народ,


Песню запевая,


За Отчизну в бой ведет


Семьдесят шестая!




«Взяв один довольно известный город, о котором гремел салют в Москве, мы пошли дальше», — писал Казакевич 1 сентября 1943 года с фронта. Речь идет о Ельне.

В песне дивизии были такие куплеты:


Покорны могучему шагу,


Пред нами просторы встают,


Про нашу большую отвагу


Уж грянул московский салют.



Проложим штыками своими


Наш путь неуклонный вперед,


Пусть ельнинцев грозное имя,


Как гром, на Берлин упадет!




До Берлина еще очень далеко, но он уже виден и под Ельней, и под Оршей, где Казакевич все лето и осень участвует в труднейших боях, которые ведет соединение полковника Выдригана.

В ноябре и декабре дивизия сражается за деревню Боброво; фашисты окружили ее минными полями, четырьмя траншеями, превратив в сильнейший опорный узел сопротивления на Оршанском направлении.

Каков был в этих сражениях старший лейтенант Казакевич?

В наградном листе сказано, что он все время находился на переднем крае и явил много примеров личной храбрости.

Под Ельней и под Оршей командир разведроты не раз сопровождал комдива Выдригана в поездках по освобожденным местам.

От деревень всюду остались одни пепелища. Вместо изб вокруг чернели кое-как слепленные землянки, где вповалку ютились женщины, дети, старики. Болела душа за вдов, за сирот.

У Выдригана эти чувства переплавлялись в желание сделать каждый удар по врагу разительным, сильным, неотразимым. И в такие минуты он был очень далек от того законного удовлетворения, от тех радостных ощущений, которые испытывал, когда в телефонной трубке раздавался знакомый бас командующего: «Слушай, Пятый, спасибо, ты сегодня действовал, как «настояний казак». Или, тем более, когда он читал свою фамилию в салютном приказе.

Как-то раз Захар Петрович сказал об этом Казакевичу, с которым привык делиться самым сокровенным. И, словно в ответ, начальник разведки прочитал ему строки, написанные для своих дочек.


Я хожу по мертвым селам,


Путь невесел и далек,


И со мной один гостинец —


Только сахару кулек.



А вокруг так много бледных,


Обездоленных ребят,


Робко из тряпья и пепла


Прямо в сердце мне глядят.



Я бы отдал этим детям


Все, что в жизни я берег.


У меня ж добра так мало —


Только сахару кулек.



Сахар, выданный по норме, —


Граммов двести пятьдесят,


А вокруг так много бледных,


Тихих, маленьких ребят.



Вот я роздал детям сахар —


Мамке радость: весел сын.


Но детей ужасно много,


А кулек всего один.



Мне бы скатерть-самобранку,


Мне конфет бы целый куль,


Мне б для Гитлера-убийцы


Сотню самострелок-пуль.




При всей наивности этих стихов, они растрогали старого воина, живо напомнив ему картины недавно виденного. И еще он подумал, что пережитое на войне проходит через сердце поэта, как передний край через позиции дивизии.


КАК ГОРОД ВХОДИТ В БИОГРАФИЮ ВОИНА



Нет героев от рождения, —

Они рождаются в боях. А. Твардовский


Трудны дороги войны. И места, где боец сражался, для него не просто точки на географической карте, а страницы жизни и судьбы.

Так навсегда вошел в биографию Выдригана и Казакевича Ковель, с которым их ничто прежде не связывало.

К весне сорок четвертого здесь сложилось трудное положение. Были признаки того, что противник затевает серьезное дело. От разведки требовали ответа на многие вопросы.

У штабарма, а тем более у Выдригана, большие претензии к начальнику дивизионной разведки. До сих пор положение часто спасал командир разведроты Казакевич, числившийся офицером оперативного отделения. Нужно все ставить на свои места.

В марте 1944 года начальником разведки 76‑й дивизии назначили Казакевича.

Разведчики Казакевича обнаружили сначала появление танкового полка «Великая Германия», а потом всей дивизии СС «Викинг», переброску из-под Могилева 342‑й пехотной дивизии генерала Никкеля, которая, начиная с 19 апреля, в течение двух суток выгрузилась на станции Любомль.

Почти каждую ночь разведчики брали свежего «языка», и в разведсводках 76‑й дивизии за 24–25 апреля упорно повторяется: «В ближайшее время нужно ожидать наступления противника на участке дивизии».

Кто знал тогда, что автору этих разведсводок, которые пишутся под Ковелем, вскоре суждено стать автором широкоизвестных книг о войне?!

…Всю последнюю неделю апреля Захар Петрович был нездоров. Мучила лихорадка. Прыгала температура. Укрытый одеялами, он лежал на нарах в блиндаже, глотал таблетки и о лечении в госпитале не желал даже слышать. Всем штабным было велено помалкивать о его болезни. Как только комдиву становилось легче, он занимался делами, вызывал людей, разговаривал с полками, и голос его звучал тверже обычного.

В ночь на 27 апреля, часов в пять, он проснулся, услыхав сильную артиллерийскую канонаду. Ему доложили, что немцы обстреливают весь передний край.

Выдриган, позабыв о болезни и температуре, быстро оделся, глотнул холодного чаю из кружки и немедленно уехал на КП.

Началось наступление, которое противник подготовил, расписал и расчертил с немецкой тщательностью.

В шесть тридцать над позициями дивизии появилось пятьдесят самолетов. Земля дрожала. Двинулись танки с паучьими крестами…

Самое ожесточенное сражение разыгралось под деревней Ружин. Выдриган, чей командный пункт в течение этого апрельского дня не раз приходилось защищать от наседавших немецких автоматчиков, знал, что силы дивизии на пределе.

Понесены большие потери. Комдиву то и дело сообщали:

— Тяжело ранен командир 216‑го полка Левитин.

— Убит Уткин, начальник политотдела дивизии.

— Ранен Казакевич.

С начальником разведки, все время находившимся в боевых порядках, полковник в течение дня несколько раз разговаривал по телефону.

Казакевича ранило в ногу пулей навылет. Это произошло в то время, когда полк отражал атаку танков.

Товарищи сделали Казакевичу перевязку. Он подхватил какую-то палку и, опираясь на нее, пробрался в траншею.

Полк устоял перед танками. Однако фронт правого соседа дивизии еще с утра был прорван, и Выдриган получил приказ отойти за реку Турию.

Отвести части без потерь — тоже искусство. Как говорил Захар Петрович, не падать духом, отступая, так же важно, как не зарываться при успехе. И он с ходу занялся организацией обороны дивизии на восточном берегу реки Турии.

Ни температуры, ни озноба, ни головной боли весь этот тяжелый день он не чувствовал. Болезнь как рукой сняло.

Тем временем на новый КП Выдригана приковылял начальник разведки, готовый тут же взяться за выполнение поручений комдива. Выдриган, глянув на его ногу, спросил:

— Ты почему здесь?

Казакевич попробовал что-то возразить. Но тут же услыхал:

— Товарищ капитан…

Этот официальный переход обычно означал, что ни о каких возражениях не может быть и речи.

Комдив распорядился немедленно отвезти начальника разведки в медсанбат. Его забрали в госпиталь, но он каждый день рвался в свою дивизию. Только угроза отправить в тыл подействовала на Казакевича отрезвляюще.

Наконец 22 мая 1944 года капитан записал:

«Я вышел из госпиталя и вернулся к выполнению своих прежних обязанностей. Хожу пока с палочкой, но раны уже почти совсем зажили. Чувствую себя хорошо».

И еще через несколько дней:

«4 июня 1944 года.

…Сегодня уже ездил верхом. Все зажило, как на хорошей собаке».


Впереди за рекой был Ковель.

В июне и в июле дивизия вела усиленную боевую разведку и активные действия, которые в сводках назывались «бои местного значения», хотя день ото дня они принимали все более значительные масштабы.

Во время этих боев Казакевич вступил в члены партии, комдив дал ему рекомендацию. А в боевой характеристике штаба о капитане Казакевиче сказано: «…хорошо организовал разведслужбу… Большую часть времени находился в боевых порядках частей, организуя разведку и лично участвуя в ней…»

Фашисты заминировали весь город и создали много узлов обороны.

Пятого июля дивизия с боем форсировала реку Турию. Передовые части встретили восход солнца уже на западном берегу. В шесть ноль-ноль они ворвались на окраину Ковеля. И здесь, как во всем городе, дома были разрушены.


Весь выжжен, взрыт, весь взорван и распорот,


Зияющий и страшный, как провал,


Открылся предо мною этот город,


Который путь к Варшаве прикрывал.




Города нет, но огонь такой сильный, словно его ведут из всех обгоревших коробок, из-за почерневших стен.

Захар Петрович переправился вместе со штурмовыми батальонами, и его НП уже был на западном берегу. И здесь, возле дамбы, Батю ранило осколком снаряда в голову.

Выдриган упал. К нему бросились Казакевич, офицер Назаров. Из раны текла кровь, и струйки ее ползли по морщинам лица, ставшего восковым, крупные капли падали с усов.

— Комдив ранен! — закричали связные.

— Спокойно, без паники, — произнес Выдриган. Он бодрился. — Пули и осколки чинов не разбирают…

Кто-то побежал за военфельдшером.

Над дамбой рвались снаряды.

— Плащ-палатку! — крикнул Казакевич, и вместе с офицером Назаровым они понесли комдива по узким траншеям. Полковник потерял сознание…

…В Москве уже прогремел салют в честь взятия «важного опорного пункта обороны немцев и крупного железнодорожного узла».

Срочно составлялись наградные листы.

Левитан читал приказ Верховного главнокомандующего о войсках, отличившихся в ковельских боях, и в фамилии Выдригана подчеркнуто звучали согласные. А сам Выдриган, обвязанный бинтами, как чалмой, в это время с трудом приходил в себя. Его ни на секунду не покидала военфельдшер Ольга Утешева.

Рана оказалась более серьезной, чем думали сначала. И комдив обещал всей медицине армейского госпиталя полную покорность и строжайшее исполнение требований, пусть только не отправляют его в тыл.


РАЗДУМЬЯ НА ГОСПИТАЛЬНОЙ КОЙКЕ



Дивизия продолжала наступление. Через две недели после Ковеля она уже сражалась с фашистскими оккупантами в Польше.

22 июля, на рассвете, из небольшой деревушки, лежавшей на линии фронта, выехали семеро всадников.

Один из этих семерых был в очках, худ, сутул, но в седле сидел весьма уверенно. О нем когда-то хорошо сказал комдив:

— Выглядит как воробей, а действует как сокол. Неужто нам лучше орел с виду и чижик по сути?..

Желтая сухая пыль недолго клубилась над всадниками. Вскоре они свернули на опушку. Густым лесом семеро пробирались в тыл к немцам, чтобы к началу нашего наступления захватить на шоссейной дороге мост через речку, вызвать панику в стане врага.

В пути конники встретили небольшой немецкий отряд. Внезапными автоматными очередями они причинили урон врагу. Сами же конники потерь не понесли. И только один из них получил тяжелое ранение правого плеча. К тому же осколок гранаты угодил ему и в ногу. Это был капитан Казакевич. Он торопил товарищей, перевязывавших ему раны. Надо было спешить к мосту, до наступления оставалось не больше тридцати минут. В девять ноль-ноль дивизия начнет операцию…

Комдив Выдриган в это время находился в госпитале. Рана заживала. Полковник чувствовал себя сносно. Как ни старались его оградить, Захар Петрович получал подробную информацию о дивизионных делах. И здесь узнал о новом ранении Казакевича.

— Ты мне только скажи правду, какое у капитана ранение? — допытывался он у посланца из дивизии.

На третий день после этого ранения, лежа на госпитальной койке, Казакевич писал:

«…Итог за три года и один месяц: я совершил не менее пяти подлинных подвигов; в самые трудные минуты был весел и бодр и подбадривал других; не боялся противника; не лебезил перед начальством; не старался искать укрытия от невзгод, а шел им навстречу и побеждал их; любил подчиненных и был любим ими… сохранял юмор, веру и любовь к жизни во всех случаях; был пять раз представлен к награждению орденами и получил пока только один орден. Из рядового стал капитаном; из простого бойца — начальником разведки дивизии… Не использовал своей профессии писателя и плохое зрение для устройства своей жизни подальше от пуль; имел одну контузию и два ранения».

Тут нет ни зернышка неправды. В дивизии это знали многие, и не только те, кто ходил с Казакевичем в разведку или в атаку.

Но, пожалуй, лучше всех натуру Казакевича понимал сам Выдриган. Он не раз задумывался над тем, как сложились их отношения. В госпитале у него было больше, чем где-либо, времени для размышлений. За что он так любил Эмму? Его любовь редко бывала слепой.

«Он честен не только перед людьми, но и перед самим собой. А это сделать в жизни очень трудно. Он храбр. У него знакомая слабость: храбрым прощать многое, трусам — ничего. Он любит жизнь и умеет жить так, как должен жить человек… И человек он веселый».

Всегда спокойный, выдержанный, неторопливый Выдриган и порывистый, острый, горячий, но рассудительный Казакевич… Внешне они очень разные и очень родные друг другу по духу, по характеру. Большая разница в возрасте, в положении не мешала им быть близкими товарищами. Однако тут была не только крепкая боевая дружба.

Сердце Захара Петровича, потерявшего трех сыновей — двух родных и приемного, — глубоко изранено. Отцовскую боль и острую тоску по сыновьям он хранил в себе, никому не выказывая.

Казакевич полюбил в Выдригане не только отважного солдата, комдива, героя. Ему стал близок и дорог этот человек трудной, необычайной судьбы, оставшийся без семьи. Он испытывал к нему сыновние чувства — добрые и нежные.

А Выдригана теперь заботили не одни военные успехи начальника дивизионной разведки. Комдива радовала цельность натуры Казакевича. Ни жить, ни воевать вполнакала тот не умел. И весь с головой ушел во фронтовые дела. Ну, а литература? Как с ней?

Не только природный ум и такт, но и чувство большой симпатии подсказывали Выдригану, что творится в душе Казакевича. Мы теперь знаем об этом из первоисточника.

«…Я — капитан, мой труды и мечтания где-то далеко, как бы на другой планете.

Вернусь ли я к этому сладкому и горькому занятию — литературе?»

Это из письма Казакевича сестре, помеченного 22 июня 1944 года.

Стихотворные строки, родившиеся в те же дни:


Я на войне, и я войной дышу,


Я не поэт. Я воин. Я разведчик.


Я все, чем назовет меня весь свет,


Но временно я больше не поэт.




И другое признание:

«…Я не в силах делать две вещи зараз — воевать и писать».


Захар Петрович давно поверил в Казакевича как в писателя. То, что о таком писателе он раньше ничего не слыхал, в газетах никогда не встречал его имени, для комдива уже не имело никакого значения. Уважение к Казакевичу-писателю росло у Выдригана вместе с уважением к его таланту разведчика.

— Если Эмма силой духа мог столького добиться в военной области, на что же он способен в литературе?

Захар Петрович судил об этом не по стихам о «синей птице», не по строчкам, написанным в горячке боевого дня:


И сложат легенды когда-то


Про эту бессмертную рать,


Про тяжкую долю солдата,


Про светлую долю солдата —


За жизнь в бою умирать.




Человек далекий от литературы, Выдриган своим умным и добрым сердцем чувствовал, что у Казакевича созрела на войне большая творческая сила.

Кто знает, может быть, именно ему суждено написать настоящую книгу о войне. До конца событий уж не так далеко. Только бы жив остался…


Раненого Казакевича из полевого госпиталя в Польше перевезли в Олевск на Житомирщине.

«Уезжать дальше в тыл мне не хочется…» — писал он близким 18 августа 1944 года.

За четыре дня до этого полковник Выдриган, не без труда добившийся положительного врачебного заключения, появился в районе Праги — окраины польской столицы. Тут находилась 175‑я Уральско-Ковельская дивизия, новым командиром которой его назначил Военный совет.

И первое, что сделал полковник, приняв дивизию и разобравшись в боевой обстановке, — перенес КП и НП поближе к полкам и батальонам. Ему предстояло вести дивизию в бой за освобождение Варшавы, а там дальше, если суждено, дойти с ней до Берлина.

«Хозяйство» Выдригана все время было в движении, и письма Казакевича из тыловых госпиталей догоняли комдива. Потом судьба забросила капитана в далекий Омск. Но не такой у него характер, чтобы смириться с судьбой и маяться в резервах, зная, как его ждут в 47‑й армии. Он снова уезжает на фронт, только на сей раз не из запасного полка, а из резерва.

47‑я армия уже давно за рубежами Родины, и второй побег Казакевича едва не кончился провалом. Выручил счастливый случай. В ноябре 1944 года капитан Казакевич появился в штабе Выдригана.

«…Он хочет очень меня взять к себе на прежнюю должность, но здесь, свыше, не отпускают», — писал Казакевич жене.

Штаб 47‑й армии требовал капитана на работу в разведотдел. Тут уже ни Казакевичу, ни Выдригану ничто не помогло. Их разлучили.

Последние полгода войны оба были в 47‑й армии. Только Выдриган в своей 175‑й дивизии, а Казакевич — офицер разведотдела армии. И он, конечно, не упускал ни одной возможности побывать в 175‑й, повидать Захара Петровича — своего второго отца и первого военного учителя.


ДЕНЬ, КОТОРЫЙ ТРУДНО ПЕРЕЖИТЬ



Смерть героев подобна закату солнца. К. Маркс


Мы снова возвращаемся в те дни лета сорок пятого года, когда через Германию и Польшу, по фронтовым дорогам дивизий, которыми Выдриган командовал, он едет домой, на Родину.

Боевой и заслуженный генерал, назначенный заместителем командира корпуса, он начинает новую жизнь. Захару Петровичу — под пятьдесят. У него много боевых друзей, с которыми сроднился.

Но теперь, когда отгремели военные громы, трагедия отца и боль осиротевшего сердца ощущаются еще острее и тяжелее.

Его старший сын похоронен под Медынью в братской могиле, над которой, словно охраняя вечный покой воинов, стоит танк.

А где могила младшего сына, он не знает. Вскоре после гибели Николая отцу сообщили некоторые подробности. В воздушном бою он уничтожил два вражеских самолета и был подбит. Николай Выдриган на парашюте выбросился из горящей машины и был расстрелян огнем вражеских пулеметов.

Отец хочет побывать в местах, где все это происходило, увидеть небо, в котором Коля сражался, и землю, принявшую его сына, родившегося в двадцатом и погибшего в сорок втором.

Уже десятилетия отделяют нас от последних дней войны с фашистами, охватившей полпланеты. Но до сих пор продолжаются розыски неизвестных солдат, потерянных родных. Это тысячи историй, где соединилось трагическое и героическое.

Можно себе представить, какими бесчисленными поисками людей, распутыванием сложных жизненных узлов были наполнены первые послевоенные месяцы.

В ту пору, когда Захар Петрович искал следы младшего сына, по городам и селениям передавались многочисленные рассказы о возвращении давно похороненных и оплаканных воинов, о самых удивительных возвращениях в мир тех, кого считали погибшими, пропавшими. В этих историях, при всех обычных в подобных случаях трансформациях и преувеличениях рассказчиков, было больше правды, чем домысла.

Выдриган видел на войне столько смертей, что не надеялся на чудо. Но декабрьским утром оно само постучало в дверь Захара Петровича.

В почте, которую передали генералу, было письмо, адресованное лично ему. Он посмотрел на конверт и вздрогнул: какое поразительное сходство почерков!

Захар Петрович поднес конверт ближе, и строчка с обратным адресом запрыгала у него в глазах. Он не поверил. В нижнем правом углу конверта выведено «Н. 3. Выдриган». У Захара Петровича задрожали руки. Никак не удавалось вскрыть конверт. Наконец он справился с ним и, достав письмо, прочитал: «Здравствуй, дорогой папа!» Строчки понеслись вскачь, полетели галопом перед его глазами, и сердце трепетно забилось.

Николай жив!

Захар Петрович читал письмо, но сперва до его сознания доходило только одно: Николай жив!

Уже потом, овладев собой, справившись с волнением и перечитывая письмо, он понял, как все произошло.

Оказывается, полк, где Николай служил, не без основания считал его погибшим. Между тем танкисты, видевшие его воздушный бой, отбили у немцев тяжело раненного, обожженного летчика и привезли в свою часть.

Он пролежал в госпиталях много месяцев. Крепкая воля и молодость помогли ему не только подняться на ноги, но даже снова летать.

Десятки случайностей, несовпадений, перемен адресов, соединившись вместе, сделали так, что Николай потерял следы отца. Но родной полк ему посчастливилось найти сравнительно быстро.

На параде Победы в Москве этот полк представлял мастер воздушного боя и разведки Герой Советского Союза Николай Выдриган. Он заслужил это 669 боевыми вылетами, 57 воздушными боями и 19 сбитыми вражескими самолетами.

Добрая весть о Николае быстро облетела друзей Захара Петровича.


——

«…От всей души поздравляю Вас с тем, что нашелся Николай, — пишет Казакевич из Германии, где он заканчивает службу. — Буду рад с ним познакомиться и найти в нем Ваши черты. Солдат он хороший, это ясно…»


То, что Николай — Герой, наполняет отцовское сердце гордостью и радостью. Но Выдриган не видел сына много лет, а обстоятельства пока складываются так, что они еще не могут встретиться.


«…Хочется тебя увидеть, — пишет Николай отцу, — поговорить о многом, поделиться впечатлениями прошедшей жизни. Но есть одна причина, которая меня держит. Надя уже в положении, и пошел последний месяц. В общем, осталось несколько дней. Оставить ее одну нельзя. Ну, а когда родит сына, я приеду обязательно. Живу я сейчас хорошо. Жизнь идет, правда, трудноватая, но надеюсь, как-нибудь это время проживем…»


Наконец получив отпуск, генерал Выдриган спешит к сыну. Он едет в полк, где Николай служит. Он три дня в пути, и всю дорогу им владеет приподнятое настроение… Теперь у него сын, невестка, внук.

От лесного питомника, возле которого стоит указатель, осталось семьдесят километров пути. Несколько женщин, работающих на придорожном участке питомника, увидев в машине генерала с орденами, машут ему вслед. На какое-то мгновение вдруг возникает давнее воспоминание…

…Девятнадцатый год… Городишко под Киевом, название которого он забыл. В батальон Выдригана, которому через день идти в бой, приехал комиссар дивизии. Он сказал бойцам такие слова, что у многих появились слезы. От большого и радостного чувства человек может тоже заплакать.

Потом комиссар предложил в честь грядущей победы посадить здесь на площади несколько молодых деревцев…

Выдриган провожает женщин, хлопочущих возле саженцев, долгим взглядом, в котором признательность и взволнованность…

Остается пятьдесят километров пути. И Захар Петрович радуется солнцу, встречным людям, птицам, ветру, гудящему в деревьях над дорогой, и крохотным саженцам в питомнике.

На лице генерала мягкая улыбка, добрым блеском светятся за стеклами очков его зеленовато-серые глаза. Еще час — и он обнимет сына.

В то самое время, когда отец подъезжает к аэродрому, Николай заканчивает очередной испытательный полет. Он осваивает новый истребитель. Через несколько минут Выдриган поведет самолет на посадку.

И вдруг с машиной начинает что-то твориться. Заметались стрелки на приборах. Сохраняя хладнокровие, Николай пытается заставить машину подчиниться. Рули управления, до сих пор послушные его рукам, не могут остановить стремительного падения самолета.

Прыгать с парашютом уже поздно.

Не знавший поражения в воздушных боях, Николай погибает в мирном учебном полете.

Трагедия в воздухе, и трагедия на аэродроме.

Как ни предупредительны командиры и боевые друзья Николая, которые хотят подготовить отца к страшной вести, но с той минуты, как Захар Петрович вышел из машины, он почувствовал, что на аэродроме случилась беда.

— Говорите прямо, что произошло? — спрашивает Захар Петрович.

Круто нависшее небо словно придавило Выдригана к самой земле.

Он нашел сына, которого считал погибшим, спешил на свидание с ним и прибыл на похороны. Во второй раз хоронит он Николая.

Жизнь, судьба! Неужели вам недостаточно всех тяжких испытаний, которые вы уже посылали Захару Петровичу?!

Теперь Выдригану иногда начинает казаться, что собственный разум уже не подчиняется ему, как Николаю перестал подчиняться самолет.

Нет, нет! И в трагедии своей ты останешься мужественным солдатом. Не поддашься горю, не дашь ему сломить, ожесточить тебя.


«…ОБНИМАЮ ВАС, СТАРЫЙ ДРУГ-ОТЕЦ»



Казакевич давно считает Выдригана вторым отцом. И теперь больше, чем когда-либо, испытывает сыновнюю любовь и нежность к Захару Петровичу.

«Крепко жму Вашу отцовскую руку…»

«Крепко обнимаю Вас, старый друг-отец» — так пишет он в письмах.

Расстояние и разлука не ослабили их дружбу. Они все время переписываются и много думают друг о друге.

Бывает, встретится вам в большом и беспокойном море жизни многоликий человек. Одно обличье у него истинное, другое показное; одно для подчиненных, другое — для начальства, и еще третье — для общественного мнения.

Захар Петрович Выдриган был всегда един.

Откуда бы вы на него ни смотрели — сверху или снизу, из штаба армии, фронта или из окопа, из батальона, смотрели бы глазами бойцов, связистов, разведчиков или глазами штабных офицеров и больших генералов — он был в одном облике.

Чувствовалось, что это умный человек, но сколько вокруг не менее умных людей! Его по справедливости считали опытнейшим военным, хорошим комдивом, но сколько их в армии, людей еще большего военного таланта! Однако по своим нравственным качествам, по своей искренней любви к бойцу, который вынес все тяготы войны, по своей человечности — комдив Выдриган мало кому мог уступить.

Размышляя, Казакевич часто обращается к личности Выдригана.


«…Я имею все основания утверждать, что хорошо знаю Захара Петровича, его личную и общественную жизнь, его характер…»

«…Замечательный человек…»

«Наблюдательный, остроглазый, все замечающий и все понимающий…»

«…Крупный военный авторитет…»

«…Бесстрашный командир, которого любили и высоко ценили подчиненные ему военнослужащие, а также его начальники, в том числе такие, как маршалРокоссовский, генерал-полковник Крылов, генерал-полковник Попов, генерал-полковник Гусев и др. Мы, разведчики, особенно ценили генерала Выдригана как справедливого и храброго начальника, для которого советский военный долг был превыше всего. Опытный военный, прошедший три войны, раненный шесть раз, старый член партии, он во многом являлся для нас образцом советского командира…»

«У вас военная душа», — писал Казакевич своему наставнику и бывшему командиру.

В их переписке 1946–1947 годов не раз возникает речь о каком-то важном рапорте, который генерал собирается подать.

«Как только сумею, приеду к Вам… тогда и обсудим возможность рапорта по интересующему Вас вопросу…»

О чем рапорт?

Читатель, уже знакомый с характером Выдригана, легко расшифрует строки из письма Казакевича.


Э. Казакевич — 3. Выдригану,

16. I 1946 года, Германия

«Читаю я Ваши письма, особенно последнее, и думаю. Старый солдат все еще не успокоился. Все еще тянет его в неведомые дали, все еще одолевают его высокие думы и заботы обо всем мире. Обнимаю Вас, Захарий Петрович…»


ПОЛЕМ БОЯ СТАНОВИТСЯ ПИСЬМЕННЫЙ СТОЛ



Храбрость нужна писателю так же, как генералу. Э. Золя


Захар Петрович в Тамбове.

Казакевич за несколько тысяч километров от него — в Германии.

И если долго нет писем, друг-отец полон тревоги.


3. Выдриган — Э. Казакевичу

24. XII 1945, из Тамбова

«Ты молчишь, как в воду канул. Может, мое беспокойство не без оснований? Не сорвали тебе там голову начальники? Пиши, друг».


Чем же занят офицер разведотдела армии?


3. Выдригану, 27.I 1946 года,

из Германии

«…В основном обобщением опыта войны в разведке. Написал большую работу «Заметки об обороне немцами городов». Ее сильно расхвалили. Теперь пишу еще больший труд: «Организация и проведение поиска по захвату контрольного пленного». В этой работе несколько раз упоминается Ваше имя, как Вы меня учили вести разведку, советы Ваши как старого разведчика и т. д. Работа обещает быть очень интересной. Это объемистый труд (40–50 страниц на машинке), где я постараюсь обобщить весь опыт организации поисков…»

А что делает литератор Эммануил Казакевич?

«Я, по-прежнему, делаю заметки для будущих своих работ…»

Замысел «Звезды» уже родился.

Писатель Казакевич сможет его осуществить потому, что был и есть разведчик капитан Казакевич. И то, чем сейчас занят офицер разведки штабарма, тоже будет иметь прямое отношение к «Звезде». Это окажется военно-теоретической подготовкой для создания повести.

Весной сорок шестого года Казакевич вернулся в Москву. Он полон замыслов, хочет писать. Но нет крыши над головой, а на руках семья, две дочки.

«Никогда не теряй бодрости», — пишет старый друг. И из Тамбова Выдриган помогает писателю раздобыть временное жилье — «трущобу в Хамовниках», где Эммануил Генрихович сутки напролет трудится над повестью о разведчиках.


Э. Казакевич — генералу 3. Выдригану

«…Привет Вам от жены и бедных девочек, которые порядочно настрадались последнее время, пока я сидел и работал, не зная, что получится. И получилось…»

«…Если я со своими детишками выдержал последние два месяца — без дров и часто без еды, да еще написал вещь, которая признана хорошей… мне приходится удивляться себе самому и терпению моей многострадальной семьи…»

«…Я закончил повесть о разведчиках… Она… появится в № 1 за 1947 г. журнала «Знамя», а позже выйдет отдельной книжкой… Моя повесть заслужила в литературных кругах очень высокую оценку — пожалуй, выше того, что она заслуживает. Но я не буду зазнаваться, можете быть уверены, буду продолжать работать…»


Это из писем, которые в декабре 1946 года и январе 1947 года Казакевич шлет Выдригану, уже перебравшемуся в родной Херсон.

Поздним вечером сорок седьмого года, еще не подозревая, какая встреча его ждет, Захар Петрович раскрыл только что прибывший, пахнущий свежей краской номер московского «Знамени».

В ту ночь он не смог заснуть. Допоздна читал не отрываясь. И только когда устали глаза, он, сдвинув очки на лоб, широкой ладонью на минуту-другую прикрыл покрасневшие веки.

Он растроган и потрясен. Ему самому как-то даже не верится: неужели это написал Эмма?! Словно чтобы убедиться, время от времени он возвращается к заглавной странице, на которой значится: «Э. Казакевич. «Звезда». Повесть».

Одно дело Эммины военные стихи или песни. И совсем другое — эта необыкновенная повесть, в которой Захар Петрович узнает людей дивизии, самого себя и своих товарищей.

Читая страницы о гибели командира разведчиков Травкина, Выдриган так разволновался, что не удержал слезы. Он сейчас не постеснялся бы своих слез, будь он даже не один в комнате.

Кончив читать повесть, Выдриган долго сидел, смежив веки, подперев руками лицо, так что колечки усов пробивались между пальцами. Генерал самому себе улыбнулся, вспомнив, как убеждал Казакевича: «Слушай, Эмма, написал бы ты историю дивизии».

В «Звезде» — история не одной их дивизии и армии, а ответ писателя на вопрос, интересовавший целый мир: каков он, советский человек и воин, спасший человечество и человечность.


3. Выдриган — Э. Казакевичу 1.VI 1947 г.

«Твою повесть я читал с жадностью, радостью и боязнью….

Ты написал правду о войне и разведчиках. Я думаю, твоя первая «Звезда» уже ярко светит».


Выдриган понимал, что этой повести суждена долгая жизнь. И от сознания своей причастности к событиям, в ней изображенным, и к рождению самой книжки у Захара Петровича теплело на душе.

В течение недели он перечитывал «Звезду» несколько раз. Чем дальше, тем сильнее она находила в нем отклик. И не потому только, что он — один из ее героев. Глубоко человечная и драматичная повесть была созвучна духу Выдригана, его отношению к жизни и людям, его судьбе, радостям и горестям.

Вместе с Травкиным и его разведчиками через всю повесть проходит комдив, полковник Сербиченко. Казакевич передал своему Сербиченко биографию Выдригана. Как и Захар Петрович, он «старый опытный разведчик прошлой войны, унтер-офицер», заслуживший георгиевские кресты.

Писатель наделил Сербиченко неиссякаемой выдригановской любовью к солдату и особой симпатией к разведчикам, тайны ремесла которых он знает до тонкостей: «Разведчики остались его слабостью навсегда».

Подобно Выдригану, бесстрашный и волевой в достижении цели Сербиченко так же, как он, бережет людей и ведет им счет не по взводам и ротам.

Казакевич придал полковнику Сербиченко не только черты личности Захара Петровича, но даже некоторые его привычки и склонности. Как и Выдриган, перед большими боями он становится моложе, суровей. И даже в речи Сербиченко иногда проскальзывает выдригановское: «Слушай, козаче».

Теперь будут к месту два солдатских письма, которые 21 марта 1947 года и 17 мая 1948 года Казакевич пересылает Захару Петровичу, сопровождая их комментариями.

ПЕРВОЕ



«…Вчера редакция «Знамени» получила письмо из города Буй от некоего сержанта Кокорева. Привожу Вам текст этого письма: «Дорогая редакция! Через Вас я хочу обратиться к автору повести «Звезда» товарищу Казакевичу… Читая эту повесть, в полковнике Сербиченко я увидел черты моего бывшего командира 35‑го запасного стрелкового полка, полковника, а ныне генерал-майора Выдригана Захара Петровича.

Он также участвовал в боях под Ковелем, брал его. Я прошу т. Казакевича дать мне ответ, правильны ли мои предположения…»

Вот это письмо. Как видите, кое-кто начинает Вас узнавать в Сербиченко…»

ВТОРОЕ



«Посылаю Вам копию письма, полученного мною от бывшего бойца роты связи 76‑й стрелковой дивизии. Думаю, оно будет интересно для Вас.

Оказывается, люди узнают в Сербиченко Вас. Что ж, это недалеко от истины…

«Уважаемый товарищ Казакевич!

Пишет Вам бывший солдат роты связи 76‑й Ельнинской стрелковой дивизии. Я читал Вашу повесть «Звезда» и снова пережил весну 1944 года под Ковелем, поход от Сарн до Ковеля.

Мне кажется, может быть, я ошибаюсь, что Вы описываете именно нашу 76‑ю Ельнинскую дивизию. И, черт возьми, если Вы и еще сто человек будут утверждать, что полковник Сербиченко не наш командир дивизии — полковник Выдриган, и военфельдшера Улыбышевой и начштаба Галиева (под другими фамилиями, конечно) не было в нашей дивизии, то все равно я не поверю…

Мне кажется, что я видел Вас — и по-моему, Вы начальник разведки дивизии, высокий капитан в очках. Вы были ранены летом 1944 г. где-то за Бугом и после этого в нашу дивизию не возвратились.

Мне очень хотелось бы знать, действительно ли Вы описываете нашу дивизию или это моя ошибка?»


…Боец не ошибся.

Он был прав в своих предположениях о прототипах не только полковника Сербиченко, но и начальника штаба Галиева, военфельдшера Улыбышевой и других героев «Звезды». Мы еще с ними встретимся.

А сейчас нам предстоит встреча с генералом-майором Тарасом Петровичем Середой. Пока с ним близко знаком один только Эммануил Генрихович, начавший новую книгу.

Еще 4 января 1947 года он написал другу 3. П. Выдригану:


«Пишу сейчас повесть под условным названием «Падение Берлина». Постараюсь в этой вещи по-настоящему показать завершающий этап войны, Берлинское сражение, судьбу родных на этом великом фоне. Пожелайте мне удачи…»


Работа затянулась на много месяцев. И Казакевич все время сообщал в Херсон, как движется роман.


3. Выдригану, 28.X 1947 года, из Москвы

«…Вторую книгу я почти закончил. Она будет печататься в журнале «Знамя» в 1948 году. Это роман под названием «Весна в Европе». Там рассказываю о последнем походе Великой Отечественной войны (февраль — май 1945 года, вступление в Германию, осада Шнайдемюля, взятие Альтдама, прорыв на Одере, взятие Берлина, выход на Эльбу)… Хорошо было бы с Вами встретиться, вспомнить подробности германского похода. Ведь я тогда находился в штабе армии, далеко от войск, и о многом следовало бы расспросить такого человека, как Вы…»

Захар Петрович — друг-отец, близкий человек — в курсе всех творческих дел и всех жизненных трудностей писателя Казакевича.

«Главная проблема — квартирная. Пока что я снял комнату, но трудно работать при наличии двух детей и в ожидании третьего ребенка. Да, Захар Петрович, жду третьего ребенка, желательно сына.

Правда, Союз писателей должен получить по постановлению Совета Министров квартиры, и мне обещают дать. Жду, таким образом…»


Казакевич надеялся закончить роман в 1947 году, но и в 1948‑м книга по-прежнему в работе.


Э. Казакевич — 3. Выдригану

17. V 1948 года, Москва

«Вот уже наступил май, а я все еще не побывал у Вас. Но у меня действительно столько разных крупных и мелких дел, что просто невозможно пока к Вам поехать.

Во-первых, нам дали квартиру. А мебели никакой нет, все это надо достать, обставить комнаты, устроиться, одним словом.

Во-вторых, меня гонят с романом, который я почти закончил.

В-третьих, у нас прибавление в семье, и это тоже несколько осложняет жизнь».


Речь идет о романе, который в будущем будет называться «Весна на Одере». Пока он называется «Весна в Европе», а при рождении это было «Падение Берлина».

В том же майском письме Казакевич сообщает другу:

«В номере 5 журнала «Знамя» напечатана моя повесть «Двое в степи». Журнал я вам вышлю. Прочитайте это новое творение и напишите мне о нем…»

Вернемся к рукописи нового романа, над которой склонился писатель, имеющий теперь и отдельную рабочую комнату, и свой письменный стол. Казакевич трудится над романом. Он отправляется в две длительные поездки.

Сначала в Ленинград.


«Я сижу в Ленинграде скоро месяц и кончаю свой роман «Весна в Европе, или Начало мира». Не знаю, как назову. Это о последних неделях войны, включая взятие Берлина. Там есть ленинградские эпизоды — один из героев ленинградец, — и я вынужден был поехать сюда. 15 июля выеду в Москву.

Ленинград прекрасен, несмотря на очень хмурую погоду с дождями. Это действительно один из самых красивых городов мира. Да, здорово строили старики.

Крепко обнимаю Вас, старый друг-отец…»


Вторая поездка к Захару Петровичу в Херсон.

Оба давно ждали этой встречи, и она принесла им большую радость. Несколько дней были вместе, успели обо всем переговорить, многое вспомнить. Отправились в Козацкое, где родился Захар Петрович и где похоронен его сын Николай. Потом ездили по приднепровским местам, в которых прошла боевая юность командира. А возвращаясь из этих путешествий, вспоминали события, от которых их отделяли всего три года.

На столе лежали военные карты, и Выдриган вел рассказ о сражениях в Померании, в Потсдаме и Берлине. Казакевичу нужно было еще раз увидеть бои в Германии и «Весну на Одере» глазами Захара Петровича, которого он в романе называл Тарасом Петровичем.

За этими воспоминаниями их заставали херсонские ночи, ясные, звездные и еще совсем теплые в сентябре.

Казакевич уезжал из Херсона ободренный, с большим зарядом новых сил. И вся осень сорок восьмого года прошла в беспрерывной работе за столом.

Из писем, посланных другу-отцу в ноябре 1948 года, можно хорошо себе представить тяжкий писательский труд Казакевича и что такое литературный подвиг.


6 ноября 1948 года

«Все это время с моего возвращения из Херсона работаю как проклятый… Начинаю в одиннадцать часов вечера и кончаю в шесть-семь часов утра. Потом сплю до двух часов дня, гуляю, хожу по делам, а вечером снова за работу. Ночная работа утомляет и портит нервы, но ничего не поделаешь, надо кончать роман.

Живу только своим романом и ни о чем теперь больше не способен думать. Как сумасшествие — даже тошно становится.

Нашу жизнь в Херсоне и поездку в Берислав и район вспоминаю по сей день с удовольствием. Все это дало мне большую зарядку — и это сказалось на моей работе…»


Через десять дней, 16 ноября:

«Как Ваша жизнь, Захар Петрович? Моя в непрерывном упорном труде. Я поставил перед собой задачу к 15 декабря закончить роман. Работаю ночи напролет и стараюсь ничем не отвлекаться».


И еще через пять дней, 21 ноября:

«Я заканчиваю свой роман, и это важно. Кончу его к Новому году. Работаю так много, и только по ночам, что начались головокружения. Чем больше меня ругают, тем больше я работаю. Хорошо, что я способен на это, и для меня это значит, что я чего-нибудь стою».


К Новому году завершить книгу не удалось, и только в начале лета 1949 года Казакевич поставил последнюю точку. Он отдал роману много сил, и, пожалуй, ставшие банальными слова «выжатый как лимон» в данном случае наиболее точно передавали состояние Казакевича.

Как справедливо заметил биограф Бальзака: книга входит в строй, сердце писателя выходит из строя.

Новая книга Казакевича пошла к читателям. Рядом с комдивом Сербиченко из «Звезды» со страниц «Весны на Одере» поднимался генерал-майор Тарас Петрович Середа, многим тоже очень похожий на Захара Петровича. И спустя несколько лет сам писатель скажет:

«В моих произведениях — повести «Звезда» и романе «Весна на Одере» — 3. П. Выдриган частично изображен в образах полковника Сербиченко и генерал-майора Середы».

Наверно, читателю будут интересны и другие признания Эммануила Генриховича, свидетельствующие о том, под каким сильным влиянием личности Выдригана он находился и как Захар Петрович помог ему стать военным человеком и военным писателем.

Вот несколько избранных мест из писем другу-отцу:


27. I 1946 года

«Я часто думаю, какое счастье для меня найти такого человека на войне, как Вы, который сделал меня солдатом, хоть и плохим».


13. II 1946 года

«Ох, Захар Петрович… вспоминаю Вас, и Ваше лицо, и все манеры, и нашу совместную службу, полную все-таки какой-то волшебной романтики, и даже душе тепло становится».


4. I 1947 года

«Когда я пишу о войне, я много думаю о Вас, о Вашем влиянии на мою жизнь.

Чудесное воспоминание о нашей совместной службе. Те знания, которые Вы мне дали на практике войны, неизмеримо обогащают меня и помогают мне писать.

Как все-таки здорово, что я встретил Вас. Вы увидите из моих произведений, что Ваши наглядные уроки не прошли даром для меня…»


26. VIII 1950 года

«…Люблю Вас по-прежнему и считаю Вас, как и раньше, своим единственным военным учителем. Если я хоть немного знаю войну и военных, если я пишу хоть мало-мальски хорошо, — то я в большей степени отношу это за счет Вашего отношения ко мне, за счет той большой школы, которую прошел под Вашим руководством.

Недавно получил письмо от полковника Корниенко. Помните его? Он был начальником отдела кадров армии. Я вспомнил о том, как он однажды хотел забрать меня к себе на работу в отдел кадров. Я уже в то время был начальником разведки 76‑й дивизии. Я отказался от этого довольно заманчивого предложения. Вспоминая теперь это все, я очень рад, что отказался и остался служить с Вами дальше, вместе с Вами пережил Ковельскую операцию и Ваше ранение в Ковеле. Если бы не это, я бы, вероятно, не смог бы написать «Звезду» и, пожалуй, «Весну на Одере».


Писатель был благодарен своим боевым друзьям. Без них не могло быть ни этих книг, ни их автора.


СКОЛЬКО Б НИ МИНУЛО ЛЕТ…



Я не знаю ничего лучше, сложнее, интереснее человека. М. Горький


Пережитое на войне связало Казакевича с Выдриганом не меньше, чем узы родства. На всю жизнь.

И со многими однополчанами его связала дружба тоже на всю жизнь.

Время раскинуло, разбросало фронтовых товарищей по всему Союзу, но они не теряли друг друга. Многие из них узнавали себя в книгах Казакевича.

Читатель «Звезды», наверное, помнит начальника штаба дивизии подполковника Галиева в его неизменной бурке. Того самого Галиева, который перед боем становился особенно оживленным, бодрым. «Галиев немца чует», — говорили про него в такие минуты.

Теперь это был ашхабадский облвоенком генерал-майор Атаев.

В героическом Бресте, как и по всей стране, тысячи людей увлекались «Звездой». Но кто знал, что скромный работник Брестского здравоохранения Ольга Утешева — это военфельдшер Улыбышева из повести Казакевича, совершившая на войне много подвигов.

Знакомые и коллеги Ивана Григорьевича Чухрая, человека совершенно мирной педагогической профессии, спокойного и весьма покладистого в быту и жизни, удивились, узнав, что это именно он частично изображен в образе отчаянного разведчика Мамочкина, отнюдь не похожего на ангела.

Сколько раз под Ельней и под Ковелем Чухрай ходил с Казакевичем в разведку, в атаку. Им обоим, когда они приезжали в Херсон к Захару Петровичу, было что вспомнить. А Казакевич приезжал туда часто — и в сорок восьмом, и в пятьдесят первом, и в пятьдесят третьем…

Слава, литературные успехи и награды ни в чем не изменили искреннюю, сердечную натуру Казакевича.

К тем граням мужественного характера молодого друга, которые Выдриган увидел и оценил на воине, в бою, теперь прибавились новые, открывшиеся совсем в иных условиях. Верность и преданность дружбе!

От частого употребления высокий смысл некоторых слов порой стирается.

Фронтовые товарищи. Боевые друзья. Для Выдригана это звучало очень обязывающе. Захара Петровича радовало, что его друг, книги которого уже стали известны всему народу, воспринимает фронтовое братство так же серьезно, глубоко.

У старого воина особые требования к своему воспитаннику; его моральное право быть наставником утвердила сама жизнь.


3. Выдриган — Э. Казакевичу

5. XII 1948

«Не согласен с твоим отзывом о П. Н.

Ты просто его не понимаешь, хоть ты и инженер наших душ.

Он честен, трудолюбив и умник. Другое дело, что у него характер скромнейший, иногда до боязни людей.

Присмотрись к нему — потом скажешь».


Ни лжи, ни фальши в человеческих отношениях Батя не выносил. И любил в Казакевиче эту же нетерпимость.

Вот почему, когда кто-то из бывших однополчан пожаловался генералу на невнимательность Казакевича, Батя разразился гневным письмом.

Последовал немедленный ответ.


«…Я просто удивлен Вашими словами о том, что при встрече не узнаю фронтовых приятелей.

Никогда этого со мной не было и не могло быть. Вы больше, чем кто-нибудь другой, знаете меня и, я уверен, никогда не поверите разговорам о моем высокомерии.

В связи с моим лауреатством я получил бесчисленные телеграфные и письменные поздравления, среди них много от бывших фронтовых товарищей. Я ответил всем без исключения… Только на одно письмо я не ответил — Б. — помните, он был начальником разведки до меня…

Не верьте плохому, что обо мне говорят. Я ничуть не изменился, Я ненавижу чванство…»


В другом письме Казакевича тоже есть беспощадные слова о человеке, которого бывший комдив и начальник разведки хорошо знали по службе.

«Г. тоже учится. Этот всю жизнь только и делает, что учится. А дураком и умрет».


Да! Истинная человечность и доброта исключают беспринципность, всеядность и всепрощение. В этом солидарны два близких друга, генерал и писатель.

«Очень хочется снова повидаться… Поговорим всласть. Есть о чем…»


И Казакевич снова приезжает к Бате в Херсон.

Как бы ни поглощала его работа, где бы ни находился — в Германии или в Москве, в Ленинграде или в деревушке Владимирской области, куда надолго поселился, — писатель всегда помнит, что в Херсоне у него есть старый друг-отец, который с нетерпением ждет его.


3. Выдриган — Э. Казакевичу

1. ХI 1946, Херсон

«Как обрадовался вести, что ты приедешь хоть на несколько дней, а оказалось, что это только мечта будущего.

Будем надеяться на будущую встречу…»


Казакевич трогательно заботлив, по-сыновьи внимателен.

Пусть лучше об этом свидетельствуют обыденные житейские факты, которые подчас могут и в малом раскрыть большое.

Еще с молодых лет Захар Петрович любил чтение. И на склоне жизни, уйдя на отдых, собирал книги и особенно много читал.

Из Москвы в Херсон шли бандероли и книжные посылки.


Э. Казакевич — 3. Выдригану

6. Х1 48 года, Москва

«Словарь Ушакова и другие книги заказал в книжной лавке писателей. Обещают вскоре достать. Подбираю библиотечку художественной литературы для школы села Козацкое. На днях вышлю».


Этот подарок оба задумали, когда были в Козацком. И вот ровно через десять дней:


«Сегодня я отослал в село Козацкое, в школу, избранную библиотечку художественной литературы. Пусть читают. Приятно сделать что-нибудь полезное для Вашего родного села».


Генерал внимательно следил за военной литературой, и Казакевич ищет ему в Москве новинки — «Хрестоматию по русской военной истории», труды по тактике, записки, мемуары.


«Получили ли Вы книгу «Штурм Берлина», которую я Вам выслал? Книга только что вышла из печати и пока является еще редкостью даже в Москве. В ней есть статья нашего Назарова, в которой Вы несколько раз упоминаетесь…»


Это тот самый офицер Назаров, который вместе с Казакевичем в Ковеле под сильным огнем на плащ-палатке выносил тяжело раненного комдива. Он служил с Выдриганом в 76‑й и 175‑й дивизиях, дошел до Берлина.

Майор Назаров вел дневник и опубликовал потсдамские и берлинские записи.

Бывший воспитатель Большевской трудовой коммуны теперь учительствует в Подмосковье. Отвечая юным землякам генерала из Херсонской школы-интерната № 2, он пишет:


«Я начал войну солдатом… И знаю, что такое война. Я глубоко ценил в генерале Выдригане его заботу о солдате».


Назаров шлет генералу свой военные записки, Казакевич — свою новую книгу.


3. Выдриган — Э. Казакевичу

10. VII 1950

«Твою книгу «Весна на Одере» уворовали. Жаль. Книгу приобрести смогу, но надписи твоей не будет. Можешь — восстанови».


Батя, разумеется, один из первых, кому посылается все, что писатель издает. Это не просто добрая традиция. Это потребность души. Так было со «Звездой», со всеми новыми книгами. И так с «Синей тетрадью», о судьбе которой многое переговорено между старыми друзьями.


Э. Казакевич — 3. Выдригану

16. IV 1961 года, Москва

«Вот она, наконец, моя «Синяя тетрадь», повесть, которую я писал около двух лет».


Генерал и поэт… Это название дано повествованию потому, что его герой — профессиональный военный — по складу своей души был поэтом и убежденным романтиком.

И еще потому, что из многих дружб, которыми была богата его жизнь, самой большой и яркой была дружба с писателем, книги которого полны высокой поэзии.

Вот как об этом рассказывал сам Захар Петрович:


«Возраст у нас с Эммой был разный, но мы были одинаковы. Мы очень дополняли друг друга.

Там, где надо, Эмма старел, а я молодел. Там, где надо было спокойствие, он брал его у меня, там, где надо было погорячиться, я брал у Эммы.

У нас не было секретов друг от друга. Он меня считал отцом. Но я не считал его сыном, потому что он был больше похож на рассудительного и верного друга».


Когда Казакевичу пришла идея написать автобиографическую повесть, он стал набрасывать план.

«…Владимир. Выдриган. Шуя. Вступление в партию… Отъезд на фронт. Возвращение. Встреча с Выдриганом. Штаб МВО. Возвращение на фронт. Поход по Западной Украине. Я верхом. Орлик. Ружин. Миляновичи… Возле Ковеля. Взятие Ковеля. Ранение Выдригана…»

Даже в этих наметках видишь, как тесно переплелись жизненные пути и судьбы генерала и писателя.

Прикинув план автобиографической книги, Эммануил Генрихович тут же заметил: «Тянет иногда писать о себе… Это когда-нибудь потом, в старости, если она наступит…»

Но она не пришла…

Казакевич не дожил до пятидесяти лет.

Захару Петровичу суждено пережить еще одну тяжкую потерю — смерть четвертого сына.


МИНУВШЕЕ ПРОХОДИТ ПЕРЕД НАМИ



Автор этого повествования давно начал свое путешествие в семь десятилетий Захара Петровича. Встречаясь с ним в Киеве и Херсоне, я не раз думал о том, что генерал из тех людей, которые никогда не стареют.

Ведя рассказ, Выдриган увлекался (слушай, козаче!), его лицо, на котором горе и время проложили свои бороздки, молодело, зеленовато-серые глаза загорались, а усы, скрученные в колечки, выглядели как вызов годам и старости.

Бывает, принимаясь за воспоминания, иной человек поднимает парус саморекламы, и шальной ветер легкой славы уносит его далеко-далеко от берегов правды.

Нельзя сказать, что Захар Петрович был совсем равнодушен к славе, но он не выносил, когда человек взбирался на высоченные ходули, когда выдумок больше, чем ратных дел.

Осенью 1966 года я поехал в Херсон, чтобы снова встретиться с генералом.

Выдриган был по-прежнему энергичен и деятелен. Его ждали на заводах, в школах, на кораблях, в колхозах.

Рабочая комната Захара Петровича. На столе книги, стопки бумаги, конвертов. В машинке — лист незаконченного письма. С Выдриганом переписывались сотни людей — боевые друзья, ветераны, историки, старые коммунисты, юные следопыты.

На полках, на подоконнике — всюду лежали папки с вырезками, десятки книг с закладками, пометками.

Обычно мы встречались в этой комнате по вечерам. В домашней блузе и тапочках хозяин выглядел штатским человеком, и можно было легко забыть о его генеральском звании и двадцати пяти боевых наградах. Но только начав рассказывать, он весь преображался — перед нами был воин, солдат партии, командир красного войска. И годы стремительно мчались над выдригановским домом, и было такое ощущение, что им, животрепещущим, горячим, бурным, сейчас тесно в этих стенах, уставленных книжными шкафами.

Можно пройти по жизни, можно просеменить по ней. Выдриган всегда шел широким, сильным и смелым шагом.

— Если б нужно было прожить жизнь снова, набело, я прожил бы ее так же, — однажды сказал он, выступая перед молодежью.

Вечером я слушал рассказы Захара Петровича. А утром по той же самой улице Херсона, где в девятнадцатом году отряд Выдригана вел бой с петлюровцами и оккупантами, отправлялся в местный музей. В его фондах хранится архив генерала — записки, документы, переписка. И каждый раз, направляясь в рабочую комнату, невольно на минуту-другую задерживался у знакомого стенда, посвященного Выдриганам — отцу и сыновьям, где среди прочих реликвий под стеклом выставлен большой старинный ключ от резиденции прусских монархов в Потсдаме, которая в войну была командным пунктом генерала.

Как-то мы пошли в музей вместе с Захаром Петровичем. Он молча, как всегда поправляя колечки жестких усов, постоял у стенда и вдруг сказал:

— Мда… Коротка жизнь… Не успел оглянуться и — скоро семьдесят.


Генерал не дожил до семидесяти…

Осенью шестьдесят шестого года он чувствовал себя неважно, но, как всегда, не спешил ложиться в госпиталь — не любил лечиться.

Теперь болезнь свалила его.

— Я всегда думал, что умру от ран, а умираю от болезни сердца…

Сердце солдата вышло из строя. Но жизнь воина и героя входила в строй навечно.

И это не только улица имени Выдригана, мемориальная доска в Козацком, где теперь рядом похоронены отец и сын, отряды и дружины их имени, реликвии в музее, том воспоминаний генерала…

Это — неумирающий подвиг. И самое глазное — победа, которой Выдриган-отец и сыновья отдали свою жизнь сполна.


ВСАДНИЦА НА БЕЛОМ КОНЕ




Между Доном и Волгой, недалеко от деревушки Паншино, стоит высокий курган. Шумят над ним степные ветры, словно ведут рассказ о событиях, немым свидетелем которых он явился.

Много веков этот курган был безымянным. Во время сражения на Волге он вошел в приказы и сводки как высота 56,8. Тут были тяжелые бои. С той поры степной курган получил имя героини, которая повела бойцов на штурм высоты и, проявив чудеса храбрости, пала здесь в бою. Ее могила недалеко от кургана, на окраине Паншина.

За много сотен километров от Волги, на черноморском берегу, в Артеке, стоит камень Славы, на котором тоже записано ее имя, ставшее легендарным. А в Киеве, где она жила, росла и мужала, есть улица Гули Королевой…


ЗАПИСНАЯ КНИЖКА ГУЛИ



Мы долго искали школьные тетради Гули, а нашли только ее старую записную книжку. Здесь много адресов и фамилий французов, поляков, индусов, негров. В «Артеке», в интернациональном детском доме Гуля подружилась с детьми зарубежных пролетариев, коммунистов, погибших в борьбе за свободу.

Юная парижанка Ляркад — давняя приятельница Гули, через нее весь класс Гули переписывался с детьми рабочей окраины Парижа. Позже Гуля стала вожатой в украинском лагере для сыновей и дочерей героических испанских республиканцев.

Гуля увлекается музыкой, книгами и спортом. Она — одна из лучших юных спортсменок Киева. Занимается гимнастикой, играет в теннис и бегает на коньках. Побеждает в заплывах, соревнованиях прыгунов. А почему в ее блокнот записаны телефоны киевского зоопарка и ветеринарной лечебницы?

«Я страстная юннатка и очень люблю всякое зверье. От ежиков до слонов…»

Началось это давно. Еще в том возрасте, когда ходят пешком под стол, Гуля укротила Абрека — грозу всей улицы. С тех пор она может приручить самую злую собаку, посаженную на цепь. Это факт, в котором убедился весь класс. Теперь Гуля заходит в клетку к волкам, чтобы кормить их с рук. И даже старшие мальчики относятся к ней с особым уважением.

В зоопарке у Гули свои подшефные — мирные пеликаны, хитрая лисичка-сестричка Эльза и два медведя, которые, едва завидя Гулю, приветствуют ее радостным ревом.

Отправившись по следам Гулиной записной книжки, мы разыскали некоторых ее учителей, школьных товарищей. Они говорят:

— Гуля далеко не всегда была в списках отличниц. Заботилась не об отметках, а о знаниях. И читала серьезно и много. Из Пушкина, Шевченко и Маяковского знала на память тысячи и тысячи строк.

Училась, читала и много думала. Ее любимые слова: «Надо подумать».


ВСАДНИЦА НА БЕЛОМ КОНЕ



Сорок лет назад на афишах, расклеенных по улицам советских городов, появилась юная всадница на белом коне. Через несколько месяцев, словно съехав с афиш, она возглавила праздничную колонну киевских пионеров и школьников. Это была Гуля Королева в роли дочери партизана.

В кино она снималась с детства.

Тогда готовили фильм «Каштанка» по Чехову. Нужна была девочка для съемок в эпизодах, когда бедная Каштанка теряет хозяина на Трубном торге, где продают рыб, птиц и всякое зверье. Режиссеры долго искали исполнительницу. И выбрали Гулю, которой было всего три года.

За первой ролью — вторая. В кинокартине «Бабы рязанские» Гуля так сыграла самую младшую из «рязанских баб», что постановщики, подарив ей кадры из фильма, написали: «Талантливейшей актрисе от благодарных режиссеров…»

С обложки журнала «О наших детях», который в двадцатых годах редактировала Надежда Константиновна Крупская, из огромной буквы «О» на читателя лукаво глядела маленькая героиня «Рязанских баб». А ее исполнительница тем временем охотилась на бабочек, собирала цветы и лечила куклу. Юные киноактрисы ведь тоже любят играть в куклы…

Когда Гуле поручили заглавную роль в картине «Дочь партизана», ей шел двенадцатый год.

— Я все чаше забываю, что я — Гуля Королева. И начинаю думать и переживать так, как думает и переживает моя Василинка.

Отец и мать Василинки из тех, кто сражался за Советскую власть в первых партизанских отрядах. Мать погибла от вражеской руки, защищая революцию. Живет Василинка в селе на Украине в бурные и нелегкие годы. Коллективизируется деревня, ломаются старые устои, и рождается новая жизнь, Василинка — надежная помощница отцу, организатору первого колхоза. Столкнувшись с кулачьем, партизанская дочь не побоялась опасности и спасла всех колхозных лошадей, которых враги загнали в болото…

Сыграть Василинку оказалось делом нелегким. Но проникновение Гули в образ было поразительным, а работала она с необыкновенным упорством и трудолюбием.

«Мою лошадь зовут Сивко. Доброе, но упрямое создание. Учусь верховой езде, в седле и без седла, галопом и шагом…»

Гуля стала отличной наездницей. По ходу действия ей приходилось преодолевать всякие препятствия, а Сивко иногда вел себя весьма капризно и упрямился.

— Придется отложить съемку, ничего не выйдет, — говорили режиссеры.

— Нет, выйдет. Я добьюсь!

И, уцепившись за гриву лошади, заставила Сивка взять барьеры…

Трудные съемки продолжались много месяцев. Наконец бесстрашная Василинка начала свой путь по экранам. В Киеве фильм демонстрировался одновременно в девяти кинотеатрах. Василинку полюбили и юные, и взрослые зрители. Талант молодой киноактрисы получил широкое признание. Но успех Василинки, аршинные афиши, портреты в газетах, сотни писем, кинофестивали и встречи со зрителями не вскружили Гуле голову.

Среди рецензий, очерков, статей, посвященных талантливой юной актрисе, была одна маленькая заметка, которую мы нашли в ее киноальбоме. Сорок лет назад ее напечатала газета «На змiну». А написала пионерка Гуля Королева.

«Готовясь к картине и снимаясь, я многое узнала о битвах за революцию. «Дочь партизана» учила меня понимать величие нашей революции. И своей Василинкой я хотела сказать, что советские ребята бесконечно преданы Советской власти…»

Вдумаемся в эти слова. Они многое говорят о том, как мужала эта обыкновенная советская девочка. Мы узнаем в ней черты славного пионерского племени, бесконечно преданного Родине, веселого и беспокойного, неутомимого и деятельного, которое училось и работало, садило деревья и выращивало молодняк, собирало металлолом и уничтожало сусликов, охраняло урожай и искало лекарственные растения, переписывалось со всем миром и задумывалось над его судьбой.

Когда в Ленинском райкоме Киева Гулю принимали в комсомол, десять пар юных глаз внимательно и по-дружески смотрели на нее.

— Кажется, все ясно. Есть еще вопросы к Королевой?

— У меня.

— Спрашивай.

— В кино отважной дочкой партизана мы тебя видели. Ну, а если завтра нужно будет совершить что-нибудь особенное, проявить смелость, волю… Ты сможешь?

— Постараюсь.

И поднялись все десять рук.

Тем временем как «Дочь партизана» путешествовала по всей стране, Гуля с успехом снималась в новых фильмах. В комедийном «Солнечном маскараде» она сыграла одновременно две роли — парня и девушки. А впереди ее ждала большая и трудная роль Варьки. Королеву пригласили сниматься в картине «Я люблю» — о старом Донбассе, о бедах и горе былой шахтерской жизни. В сердце Гули глубоко запали рассказы бывалых людей о Донбассе «собачевок», о шахтерах, которые запрягались в салазки и, словно кроты, прогрызали угольный пласт…

Варька — внучка деда Никанора. Потомственный хлебороб, много лет проработавший на чужой ниве, он пришел в Донбасс попытать счастья под землей. Искал лучшую долю, а нашел смерть. За лишний пятак Никанор согласился работать в опасном забое. И вот уже его несут на носилках, покрытых брезентом. Варька стоит у тела деда, и горячие слезы капают на глубокие морщины…

После съемок этих эпизодов актер Чистяков, исполнявший роль шахтера Никанора, спрашивал:

— Гуля, милая, откуда у тебя такая правда и сила переживаний?.. Знаете, мне казалось, будто я в самом деле умер. Лежу и чувствую, как мне на щеки падают настоящие Гулины слезы. У меня даже волосы на голове зашевелились.

Среди участников этой картины были такие большие мастера, как Гардин, Ужвий.

— Из впечатлений, которые у меня остались от съемок картины «Я люблю», пожалуй, наиболее яркие связаны с Гулей Королевой, — вспоминает Наталия Ужвий. — С первых съемок меня взволновали простота, серьезность и глубина Гулиной игры. Когда я посмотрела уже готовую картину, решила: вырастает большая актриса.


РАЗГОВОР С ВОЕНКОМОМ



Давно отзвенел для Гули последний школьный звонок.

Идет весна 1941 года…

Королева — киноактриса и студентка. Вместе с ней в институте учится ее муж.

Гуля усиленно готовится сыграть в новом фильме роль молодой героини гражданской войны. До съемок еще далеко, а экзамены уже сданы, и завтра Гуля с мужем отправятся на праздник открытия нового стадиона. Начало в три.

Но открытие стадиона не состоялось: в этот день на Киев упали первые фашистские бомбы…

На сборном пункте военкомата Гуля прощалась с мужем. Если бы не одно обстоятельство, они б ушли на фронт вместе. Но Гуля ждала рождения ребенка.

Тяжелое известие об оставлении Киева застало Гулю в Уфе. Ее сынишке Ежику еще не было двух месяцев, когда Королева пришла в военкомат.

— Я спортсменка, стрелок, наездница. Хочу пойти на фронт.

— Но ведь у вас на руках ребенок…

— Родина в опасности.

Королеву послали работать в госпиталь. С утра до поздней ночи она занята в операционной. И при этом еще успевает выступать с концертами. Ее слушают, горячо провожают. Только думы Королевой о другом. Она видит, как выздоравливающие раненые молча и долго стоят у карты Родины. На фронтах труднейшее положение. И ни днем ни ночью, ни у постели раненого, ни у колыбели сына Гулю не оставляет мысль: «Твое место только на передовой. Завтраможет быть уже поздно… Во имя сына это нужно сделать именно теперь».


——

«Военному комиссару города.

Я вижу весь смысл своей жизни в том, чтобы немедленно отправиться на защиту Советского Отечества, на защиту своего сына. Прошу послать меня на фронт. Я готова отдать свою жизнь, только бы жила Советская власть и счастливыми росли наши дети.

Марионелла Королева».


Воевком, провоевавший всю гражданскую, колебался. Королева настаивала. Разве вся ее жизнь не была подготовкой к большим испытаниям? И добилась своего. Возвратившись из военкомата, Гуля сказала:

— Дорогие, будем прощаться. Меня взяли в армию.

Обняла Ежика, расцеловала мать, отчима. И только на пороге, в последний раз обернувшись, уронила слезу. Это было в мае 1942 года.

Военный эшелон мчит почти без остановок, а вдоль железной дороги — вспаханные бомбами поля, деревья, иссеченные пулями, руины городов, черные скелеты обгоревших зданий… Прикомандированный к агитбригаде стрелковой дивизии доброволец Королева едет на фронт.

А дома с волнением ждут, когда постучит в дверь почтальон…


«Мои дорогие!

Как вы там? Как Ежик? Крепко-крепко обнимите его и поцелуйте за меня.

Ехали мы хорошо… Настроение у всех бодрое.

Довелось мне быть случайным свидетелем разговора, который вел со своей винтовкой боец, стоявший на посту. Как чудесно он с ней разговаривал! Называл самыми ласковыми, какие только можно придумать, словами. Хочется скорее на передовую, чтобы гнать этих фашистских гадов. Здесь всюду вместо сел чернеют одни пепелища…

А сколько искалеченных детей!

Мы спросим с гитлеровских мерзавцев за каждую каплю народной крови.

Одна мысль у всех: скорее в бой…»


«В ОГНЕ НЕ ГОРИТ И В ВОДЕ НЕ ТОНЕТ…»



В те дни, когда «Дочь партизана» шествовала по экранам, комсомолец из Сум прислал письмо, которое было опубликовано в «Известиях».

«Дорогая Гуля! Ты очень хорошо и правдиво изобразила героическую Василинку. У нас в городе все так считают. Очень рад за тебя, желаю вырасти настоящим, мужественным человеком…»


И вот спустя почти четверть века из тех же Сум приходит в Киев письмо. Но пишет его пионерка Мария Бородкина.


«Мой отец сражался на фронте и многое мне рассказывал. От него я слыхала, что у них в полку была необыкновенно смелая девушка. Отец говорил, что она спасла ему жизнь. Фамилии девушки он не знал, только помнил, что о ней говорили: «Та, которая в огне не горит и в воде не тонет…»


Да, Гулю так и называли в полку. Дивизия, в которой она служила, летом сорок второго года вела тяжелые бои в обожженной солнцем и пропахшей полынью донской степи. В боях человека быстро узнают. За ум, за отчаянную смелость и неунывающий характер Гулю любили все, О ней родились легенды, в которых правды было больше, чем домысла. Рассказывали, как Королева водила бойцов в атаку.

— За нашего командира! — крикнула она, увидя, что убит ротный, прыгнула на бруствер окопа и бросилась вперед. Под ногами у нее взорвалась бутылка с горючей смесью. Гулю охватило пламя, а она, срывая с себя одежду, бежала вперед и вперед. Бойцы сложили о ней песню:


Девушка-пламя


Путь осветила,


Огненной птицей


В атаку летела.




Сама же Гуля писала домой так, словно ничего особенного не было.


«Ожоги уже проходят… А обожглась я так: взорвалась бутылка с горючей смесью, и на мне все загорелось. Пока подбежали саперы с лопатами, чтобы закопать меня — иначе эту жидкость трудно потушить, я успела сбросить с себя шинель, гимнастерку. Сапоги совсем сгорели. Довелось босиком идти в наступление…»

…Вот уже два месяца, как наш полк ведет трудные бои за Дон… Бьемся отчаянно. Я на передовой с бойцами. Не раз была во всяких переделках, на волосок от смерти. Но, как говорят, смелый умирает один раз, а трус — много раз…»

«…Недавно дрались мы за один хуторок… Крепко там враг засел. Пошла я вытащить раненого. Он лежал у самых немецких окопов. Гитлеровцы меня заметили, решили живьем взять и сделали пулеметную завесу. Что делать? Назад ползти поздно. Впереди — раненый. А враги берут в кольцо. Взяла я в руки гранату. Решила: подпущу фашистов — и… Если уж погибать, так с музыкой. Вдруг слышу: «Хлопцы, Гуля погибает!» Наблюдатель заметил, что мои дела плохи, и поднял товарищей…»


Фронтовая легенда о девушке, которая в огне не горит и в воде не тонет, опирается на реальные факты. Однако сначала вернемся к письму пионерки Бородкиной из города Сум.


«Однажды я принесла домой книгу о Гуле Королевой. Отец стал ее листать, рассматривать фотографии. И вдруг вижу, как он изменился в лице, а на глазах появились слезы. Отец узнал в Гуле Королевой ту самую девушку, которая спасла его и еще многих тяжело раненных в бою на донском берегу. Взвалив отца на плечи, она переплыла с ним реку…»


Идя по следам этого письма, мы находим важные свидетельства, документы. В приказе командира 214‑й стрелковой дивизии сказано, что на донском берегу Гуля Королева спасла шестьдесят тяжело раненных бойцов и командиров.

Это было холодной осенней ночью сорок второго года. Фашистам удалось прижать 780‑й полк к скалистому западному берегу Дона. Под артиллерийским огнем Гуля десятки раз сносила раненых с крутого берега и вплавь по бурлящей от пуль и осколков воде переправляла их на восточный берег.

Всю осень сорок второго года Королева была в боях между Доном и Волгой.


——

«…Недавно снова ходила в разведку. А местность для действий здесь неудобная — степь да степь. Нигде не укроешься. Ни кустика тебе, ни деревца. Окружили нас немецкие автоматчики. Но нам удалось выбраться, а мне — вынести раненого…»

«…У меня пока ничего нового. Идут бои за каждый клочок советской земли. Часто перечитываю ваши открытки и письма. После этого хорошо на душе, но вот как подумаю о Ежике, становится грустно-грустно. Его каракули на листочке растрогали меня. Скорее бы получить фотокарточку Ежика!

Посылаю вам свою физиономию. Только вы не пугайтесь. Право, я не такая страшная. Просто снимок сделан после очень трудного боя. Месяц на фронте приравнивается к трем годам жизни в тылу. Значит, если я приехала на фронт почти девчонкой, то скоро мне будет тридцать с гаком. Не беда, что выгляжу теперь старше своих лет. Скорее бы разгромить врага — тогда все помолодеем.

Можете поздравить — меня приняли кандидатом в члены партии. Боевую характеристику дали хорошую. Я очень люблю свой полк, и, куда б ни пришла, бойцы встречают меня тепло, искренне, с любовью. И разлука со своим полком была бы для меня большой трагедией…»


После боя Королева писала эти нежные и взволнованные письма.

Гулин полк, как и весь фронт, жил в те дни думой о городе на Волге, где уже давно нет ни одного целого дома и который сто дней стоит как крепость. Близилось наступление по окружению и разгрому армии Паулюса.

Холодным ноябрьским вечером вместе с несколькими смельчаками Королева ползет в сторону фашистских окопов. Огромное красное знамя, которое она с друзьями водрузила на подбитом фашистском танке, утром увидит вся передовая. На листке календаря в этот день значилось седьмое число.

В чудом уцелевшей хатенке на окраине хутора Гуля с друзьями праздновала двадцать пятую годовщину великой революции.

— О многом мы тогда с Гулей переговорили, — вспоминает Гулина подруга Люда Никитина. — И о жизни, и о любви, о родных и близких. В тот вечер были немного грустные. Ведь понимали, что впереди — жаркие бои, что будут жертвы. Говорили и о том, что, если убьют, куда и кому написать. Поздно ночью расстались. Какая красивая была та ночь! Все бело кругом от инея. Мороз, звезды и тишина. Как будто и войны не было. Мы с Гулей Королевой распрощались. А потом началось наступление…

214‑я дивизия занимала позиции северо-западнее Сталинграда. На рассвете 22 ноября она должна была начать наступление в направлении хутора Вертячего. Ей приказано вместе с другими частями прорываться на соединение с дивизиями, наступающими с юго-запада. Железное кольцо на шее двадцати двух гитлеровских дивизий в районе Сталинграда должно быть затянуто.

В Гулином полку заканчивались последние приготовления. Королева вызвалась идти в бой со штурмующим батальоном. Ночью в степной балке состоялся короткий батальонный митинг. Выступала и Королева.

— Жить — это еще не все, — сказала она. — Надо быть человеком, гражданином. Великим гражданином! И чувствовать крылья за спиной. В этой покрытой снегом донской степи мы, советские люди, бьемся не за маленькое место под солнцем, а за все солнце, чтобы завоевать победу и отстоять счастье Родины.

Из Паншина в Вертячий степью бежала дорога, над которой высится курган. Высота 56,8. Она в руках врага. Первому батальону 780‑го полка приказано взять эту высоту.

На рассвете комбат Иван Плотников повел в бой штурмовую группу и к девяти часам прорвался на высоту. Вражеская артиллерия попыталась отрезать путь подкреплениям. Фашисты волна за волной, цепь за цепью атаковали Плотникова. В строю оставалось не много людей. Они отбивались гранатами, потом врукопашную: пошли в ход даже саперные лопаты. Положение Плотникова было критическим.

На помощь комбату пробирался отряд, с которым шла Гуля Королева. Вероятно, не было и метра земли, который не простреливался бы. Из двадцати человек на высоту пробилось только шестеро. Гуля, подобрав и перевязав всех раненых, действовала автоматом и гранатами.

Давно потерян счет немецким контратакам. Комбат Плотников убит. Из командиров в живых только Гуля Королева, которой уже дважды пришлось самой себе делать перевязку. Гитлеровцы несколькими группами пошли в психическую атаку. Из рук смертельно раненного пулеметчика Грищенко Гуля взяла еще теплые ручки «максима» и, пока хватило патронов, вела огонь. Атака гитлеровцев отбита.

Нечеловеческое напряжение и усталость валили людей с ног. Бой продолжался уже много часов. Гуля переползала из окопа в окоп и говорила:

— Ничего, ничего. Смотри, я женщина и держусь.

Раненый боец, добравшийся до КП полка, передал записку: «Умрем, но отстоим высоту…»

На кургане осталось восемь бойцов. Гуля девятая. У всех по последней гранате. Фашисты подобрались почти вплотную. Королева поднялась во весь рост.

— Смерть или победа! — и повела горстку смельчаков в атаку.

К исходу дня командир полка Манапов докладывал, что высота 56,8 удержана. Еще он докладывал, что обороной высоты руководила Марионелла Королева, которая к тому же вынесла под огнем пятьдесят тяжело раненных воинов. А еще он докладывал: в последней атаке ее смертельно ранило…

В тот же вечер комдив отдал приказ навечно зачислить Королеву почетным красноармейцем 780‑го стрелкового полка. И как-то само собой родилось то, что высоту 56,8 стали именовать Гулиной.


БАЛЛАДА ОБ ИЗВЕСТНОМ СОЛДАТЕ…


ТРОЕ НА ДОРОГЕ



Ранним майским вечером 1962 года в сторону Ливен медленно шли старушка и двое мужчин — один лет под сорок, опиравшийся на палку, а второй — здоровяк лет тридцати. Кругом ни души, лишь поле до самого горизонта, и старуха чувствовала себя совсем подавленной. Ей казалось, что дорога бесконечна, как ее горе, до которого, наверное, никому здесь никакого дела. Но она привыкла справедливо судить о людях и тут же сама себе сказала: «Ты не одна. У скольких матерей такое же горе…» Только разве от этого легче камень, лежащий на сердце?

Над полями стояла такая тишина, что настороженное ухо старой женщины даже улавливало, как поскрипывает протез на ноге сына, шагавшего рядом.

Три путника пережили трудный день. И за этот день, и за эту дорогу из Баранова в Ливны старая мать много передумала.

…В 1941 году на фронт отправились два ее сына. Средний вернулся на костылях, старший с войны не пришел.

«Красноармеец 4‑й роты 2‑го батальона 507‑го стрелкового полка Корчемский Е. Е. в начале января 1942 г., находясь в разведке, пропал без вести».

Сообщение принесла с почты соседка, знавшая, что Корчемская давно не получала писем от сыновей. Сегодня по дороге в Ливны мать подсчитала, что это было ровно два десятилетия назад.

Пропавший без вести… Долгие годы при каждом воспоминании эти слова звучали в ее ушах, но привыкнуть к ним она не могла. Сперва она думала: может быть, он в плену? Может быть, в лагере? И верила: если только сын жив, он найдет способ вернуться на Родину, куда бы ни забросила его судьба. Много лет ей казалось: а вдруг завтра, послезавтра или на той неделе откроется дверь, и Ефимка появится на пороге — постаревший, наверное, уже седой, но живой… Она столько раз перечитывала письма, которые успела от него получить, что уже знала их наизусть.


«…Днями я покинул Брянск. В бой иду коммунистом… Можете быть уверены, что в борьбе с врагом я не пожалею всего себя за Родину, за вас, дорогие родные. Главное, дорогая мама, не очень волнуйтесь. Вам нелегко, понимаю. Мне хочется написать что-нибудь утешительное и успокоить. Во всяком случае, письма мои должны вас успокоить. Крепко обнимаю тебя, милая мама. Я получил маленькое твое фото, ношу его с собой, как талисман…»

«…Я жив, здоров и благополучен. Остался таким, каким меня знаете. Здесь, на фронте, случайно встретил нового знакомого. Мы с ним были в боях, ходили в разведку. У меня к вам просьба: в справочном бюро отыскать его жену, передать ей письмо. Он не знает адреса. Еще встретил здесь двух киевлян. С ними выходил из окружения. Ребята очень хорошие…»

«…Шлю вам всем привет. Настроение бодрое. Письма буду писать по мере возможности. Обо мне не беспокойтесь. Сейчас нет времени распространяться. Надейтесь на счастливую встречу. Я верю: она будет…»


Шли годы, а сын не возвращался. Мать надеялась на чудо и всегда прислушивалась к необычайным историям, где фигурировали мужья, сыновья, отцы, возвратившиеся чуть ли не с того света. Но те из «пропавших без вести», кто был жив, давно пришли, а она все обманывала себя надеждами. Только в последнее время ее все больше мучила мысль о том, как жестока судьба, лишившая ее возможности даже поплакать на могиле сына. Но внутренний голос говорил ей: «Велико твое горе, но не забывай о людях. Сколько матерей не знают, где солдатские могилы их сыновей…»

Седая женщина, которая сейчас держит путь в Ливны, всю жизнь прожила в Киеве. Каждый год в первое воскресенье января рано поутру она приходила к памятнику Неизвестному солдату. Ее старший сын тоже был неизвестным солдатом.

И вдруг старое, затерявшееся в военную бурю сорок второго года письмо из деревни Бараново под Ливнами находит адресат. В глазах у матери прыгали выцветшие строчки на пожелтевшем листке, сквозь слезы она читала:

«…Ваш сын, красноармеец Корчемский Ефим Ефимович, рождения 1919 года, погиб в борьбе с немецкими оккупантами южнее города Ливен, Орловской области. Похоронен 30 апреля 1942 г. на кладбище с. Баранова, Никольского района, Орловской области…»

Давно прошло то время, когда ей тяжело было видеть друзей детства и юности сына, с кем он учился в одном классе, в изостудии пионерского дворца. Давно она не задает судьбе вопроса, почему горе избрало именно ее.

Хирурги способны залечить даже самую тяжелую рану, только душевные раны осиротевших матерей никогда не заживают. Всемогущее время способно лишь снять остроту боли, но сама боль не проходит.

Зимним утром Киев вызывает Орловщину. Бараново засыпано снегом, но телефонистки понимают, как бьется сердце матери, и сквозь пургу, помехи на линии Киев слышит дальний голос. Из Барановского сельсовета отвечают, что о судьбе разведчика Корчемского им ничего не известно, а солдатской могилы на сельском кладбище нет…

Мучительно долго тянутся недели ожиданий письма. Наконец, оно приходит. И тот же ответ: сельсовету не удалось ничего установить. Старая мать давно так не высматривала приход весны. В первые же майские дни вместе с сыновьями она отправилась на поиски.

И вот весь сегодняшний день они пробыли в Баранове. На кладбище обошли могилы, перечитали надписи даже на ветхих крестах, но никаких следов не нашли. Молча стояли у братской могилы, где похоронены воины, погибшие в 1943 году при наступлении. Может быть, разведчик Корчемский лежит здесь под звездой из бетона? Но ведь его считают «пропавшим без вести» с января 1942 года. Письмо Барановского сельсовета тоже помечено апрелем 1942 года. В сорок втором здесь проходила линия фронта, Бараново переходило из рук в руки. К сожалению, старые работники сельсовета давно в Баранове не живут.

Почти ничего не узнав, мать с сыновьями возвращается теперь в Ливны. Они идут с горьким чувством. За весь день никто, кажется, не проронил ни слова. От Баранова до Ливен сравнительно недалеко, но как трудно старой матери пройти эти считанные километры в предчувствии, что, вероятно, они были последними в жизни сына. Именно сейчас в ее голове никак не может уложиться мысль о том, что она пережила сына, который уже двадцать лет лежит в земле неведомо где. Она еще не знает, кем станет для нее молодой ливенский шофер, сидящий за рулем машины, нагоняющей трех усталых путников.


ШОФЕР МИШИН И ДРУГИЕ



Водитель Николай Мишин заметил, как устало ковыляет старая женщина со спутниками, остановил машину. Сперва они ехали молча, но шофер оказался человеком общительным. У него располагающее, открытое и доброе лицо. Нескольких километров пути хватает им для знакомства. История, которая привела трех киевлян в ливенские места, так заинтересовала Николая, что он предложил сделать привал. Остановились под деревом. Мишин буквально ловит каждое слово невеселого рассказа этой женщины. А она, глядя на высокого худощавого парня со светлым чубом, спадающим на вытянутое лицо, замечает, будто он чем-то похож на ее пропавшего без вести сына. Это чувство растет в ней по мере того, как шофер задает свои вопросы.

Мишин просит показать ему первое письмо Барановского сельсовета.

— Позвольте, — вдруг говорит Николай, — тут подписано: председатель сельсовета Красов. Я знаю в Ливнах старого коммуниста по фамилии Красов. Может быть, это он?

Будто рукой сняло усталость с путников — они готовы ехать к неизвестному Красову.

Николай даже не взглянул на часы: завгар — человек хороший, поймет, что тут причина более чем уважительная. И везет своих новых знакомых на улицу Горького. Быстро находят нужный дом, но Красов, оказывается, в отъезде, будет лишь через три недели.

— Может быть, я могу вам чем-нибудь помочь? — спрашивает жена Красова, заметив, как прибывших расстроило отсутствие мужа.

О разведчике Корчемском Красова ничего не знает, но то, что на бумаге подпись ее мужа, это несомненно, как и то, что в 1942 году он был председателем Барановского сельсовета.

— Можете не сомневаться, Иван Федорович все сделает. Уж я ручаюсь.

С этим Корчемские уезжают из Ливен. Их провожает Коля Мишин, обещая при этом, что вместе с Красовым займется поисками.

Иван Федорович Красов не задержал ответ.


Из Ливен, Орловской области.

«Уважаемые друзья! Мне очень жаль, что я с вами не повидался. Я бы все рассказал о вашем сыне и брате, тело которого сам нашел за Овечьими Дворами. Привез его в сельсовет, сам сделал ему гроб и похоронил на могилках в Баранове. Припоминаю, что это возле кустов сирени. Надо мне ехать в Бараново, найти людей, кто еще жив, и точно определить место могилы. Когда мы его хоронили, было много колхозников. Говорили речи о его мужестве, храбрости, как стойкого, неустрашимого разведчика…

С приветом Красов Иван».


ЛИВНЫ ВЕДУТ ПОИСК



Иван Федорович мысленно пытался восстановить все события того апрельского дня, но многое уже призабылось. Ведь минуло столько лет, да и память уже не та! Он надеялся, что, приехав на место, все вспомнит.

В один из июльских дней Красов отправился с Мишиным по старым следам. Первым делом поехали в Овечьи Дворы и Шлях. До боли знакомый пейзаж. Придорожные избы. Колодец с журавлем. Деревья. Как же разрослась рощица между этими селениями! Где-то на краю ее, ближе к шляховским избам, двадцать лет назад, когда побежали весенние ручьи, он нашел тело убитого разведчика. Вот, пожалуй, это место… Красов остановился под деревьями, которые сомкнулись кронами. И тут он вспомнил, что в шинели красноармейца были зашиты две маленькие фотографии. Еще всплыла такая деталь: старик, дежуривший в сельсовете, глядя на фотографии отца и матери разведчика, вдруг повел с ними разговор:

«Дожидаетесь письма от сына… А он, родимый, еще зимой убитый…»

Мишин повез Ивана Федоровича в Бараново. Всю дорогу Красов заставлял себя припомнить, где именно похоронили солдата. Это происходило в апреле. Спустя два месяца Бараново и соседние села захватил враг. Не исключено, что они сровняли могилы советских воинов. Не припомнив ничего, кроме все тех же кустов еще не расцветшей сирени, Красов пошел по избам, расположенным невдалеке от кладбища. Тут новые дома и совсем новые для Красова лица.

Одна старуха все же узнала Красова.

— Ты у нас в войну председателем был?.. Я к тебе в Совет ходила, чтоб сына в армии разыскал и насчет помощи. Спасибо тебе, сделал. А постарел крепко…

Услыхав, что привело бывшего председателя в ее дом, старуха заплакала от нахлынувших воспоминаний.

— Мой хоть с войны вернулся. Какое времечко пережили, не приведи господь бог… — Краем платка она вытирала слезы. — А про того солдата хорошо помню. Только схоронили его не на кладбище, а у самого входа.

Женщина повела Красова и Мишина к своей бывшей соседке, тоже присутствовавшей на похоронах. И вторая старуха, подтвердив все слово в слово, привела еще такой факт: в то лето на минах подорвался мальчонка, и его схоронили рядом с разведчиком. Горе совсем свалило его мать, она даже не помнит, где могилка сына, но хоронил мальчонку сосед — Павел Васильевич. Он может точно сказать.

Вчетвером поехали искать односельчанина, а он в тот день был в Ливнах. Через две недели Красов с Мишиным снова приехали в Бараново. Павел Васильевич, с которым списались, уже ждал их. Собрали несколько человек из тех, кто в апреле 1942 года хоронил неизвестного солдата.

Все старожилы узнали одно и то же место — у входа на кладбище.

В Киев пошли письма: могила найдена. Однако новые друзья Корчемских на этом не остановились. Они решили отправиться по следам разведчика. Что свершил этот боец? В каких событиях участвовал? При каких обстоятельствах погиб?

Ливны начали большой поиск, в который включились десятки людей.


МУЖЕСТВО НЕИЗВЕСТНОГО СОЛДАТА



Первыми откликнулись однополчане.

Самые ценные сведения сообщил герой боев за Ливны бывший комбат Иван Иванович Руднев. Он хорошо знал Ефимку — лучшего баяниста полка, в первых же боях отличившегося смелостью и находчивостью.

В ту зиму у Ливен сложилась трудная обстановка. Под Новый, 1942 год наконец удалось выбить немцев из города, и линия переднего края пролегла южнее Ливен. Командованию срочно потребовались данные об огневых точках в поселке Овечьи Дворы, где у немцев был опорный пункт обороны.

Морозный и ветреный вечер января. В штабе 507‑го полка, расположившегося на окраине Ливен в слободке Беломестной, Корчемскому и его четырем товарищам дали задание проникнуть в расположение противника. А ночью, сдав документы и облачившись в маскировочные халаты, разведчики отправились в опасный путь.

В стороне от деревни Ростани преодолели линию фронта и незамеченными проникли в глубину немецкой обороны. Минуя деревню Вахново, приблизились К оврагу. Трое бойцов остались в овраге, а Корчемский с одним разведчиком пошли в сторону Овечьих Дворов. Луна была их союзницей, и бойцы хорошо рассмотрели, где стоят немецкие батареи.

Они уже отползали назад, когда в морозное темное небо вдруг одна за другой взвились ракеты. Скорее всего, немецкие дозорные, обнаружив подозрительные следы, подняли тревогу. И тотчас переполошившиеся фашисты начали пальбу. Огонь все приближался: враг решил отрезать разведчикам путь к отходу. Оставалось одно — уползти в густую лесопосадку, а оттуда лесом — к линии фронта. Но кто-то должен у развилки оврагов отвлечь на себя противника.

Все остальное произошло в считанные секунды. Корчемский рукой показал товарищам на лесопосадку. Они прощались, не произнося ни слова. Каждый отдал ему часть своих патронов. Он лег за пенек и открыл огонь…

О том, что происходило дальше, мы теперь знаем благодаря принявшей участие в поисках нормировщице ливенской ремонтной конторы Марии Степановне Фоминой. Во время боев за Ливны Мария Степановна жила в соседней с Овечьими Дворами деревне Шлях. Она хорошо помнит январское утро, когда по всем избам пошел слух: немцы схватили советского разведчика, который, окопавшись в овраге, сражался против двух групп немцев, пока, тяжело раненный, не потерял сознание.

Так Ефим Корчемский попал в руки фашистов, и они потащили его в избу Степановой, стоявшую на самом краю деревни. Маскировочный халат на нем был весь в крови. Фашисты привели разведчика в чувство, обливая водой. Потом патруль повел его через все село. Не одна Мария Фомина — тогда еще подросток — провожала красноармейца глазами, полными слез. Он шел в шинели, окровавленный, с безжизненно повисшей рукой, оставляя на снегу красный след.

Можно себе представить, о чем он думал в это январское утро 1942 года, твердо зная, что до смерти ему остались считанные часы. Всем строем своей души он давно воспринял как закон: советский воин в плен не сдается. Всего несколько дней назад он писал из Ливен домой:

«До последнего патрона буду громить гитлеровских бандигов. В плен не сдамся. Нет! Так что фамилию нашу не опозорю».


С пионерских лет он привык думать, что сама ситуация, при которой красноармеец попадает в плен, начисто исключается. Такого быть не может. Но таков факт. Израненный, он захвачен врагом. Как же должен себя вести? Даже в безнадежном положении попытается найти выход?.. Но выхода, кажется, нет. Тогда умри так, чтобы даже смерть твоя послужила на пользу Родине! Мужество перед лицом смерти…

Разведчика привели в дом Фоминых, занятый немецким капитаном и еще двумя офицерами. Хозяева, притаившиеся в кухне, куда их выбросил квартирмейстер, через приоткрытую дверь не только слыхали, но и видели все, что происходило в горнице, Сначала посулами, потом грубой бранью фашисты добивались от красноармейца сведений.

У него был один ответ на все вопросы:

— Говорить не хочу.

Офицеры позвали денщиков, и те, повалив раненого на пол, били его куда попало. Он не проронил ни слова. Допрос продолжался часа два, но к концу его фашисты узнали от разведчика не больше, чем в начале.

Наконец капитан махнул рукой и зло выругался.

Разведчика увели.

Мария навсегда запомнила его вытянутое, худощавое лицо, ежик светлых, низко остриженных волос и гордый, упрямый взгляд.

Часовые стерегли Корчемского в доме Степановой. А поздно вечером вывели в рощицу, начинавшуюся прямо за избой, и расстреляли.

В ту ночь поднялась такая метель, что до ставен занесло избы. Замело и молодую рощицу, засыпало тело солдата, встретившего свой последний час мужественно и просто.

А по военной почте шло его письмо…

В первое воскресенье января два старых человека трепетными руками развернут треугольник, который они так давно ожидают. Вооружившись очками, они будут бесчисленное число раз перечитывать торопливые строчки, еще не ведая, что это последнее письмо, которое им суждено получить от сына.

«Дорогие мои, милые, здравствуйте!

Не писал вам продолжительное время из-за сложившейся обстановки. Идут непрерывные бои. Обо мне не беспокойтесь. Если снова будет задержка с письмом, прошу, не волнуйте себя напрасно, дорогая мама и мой дорогой папа. Ты, как мужчина, будь мужественным: ни при каких обстоятельствах не падай духом. Свою жизнь я дешево гадам не отдам. О Семене тоже не беспокойтесь. Просто прервана связь. Случай не единичный. А в том, что он дерется с фашистами как нужно, я не сомневаюсь. Темнеет. Кончаю. Обнимаю вас. Берегите себя. Верьте в счастливую встречу…»


ТЕПЛО СЕРДЦА



В былые годы матери иногда думалось, что судьба Ефимки касается только ее. Теперь она видела, как сотни незнакомых людей близко приняли к сердцу ее горе, участвовали в поисках и не только нашли дорогую ей могилу, но все сделали, чтобы не предалось забвению имя сына. Никогда еще почтальон не доставлял Корчемским так много писем, как ныне. В Ливнах, Баранове, Шляхе, Овечьем Дворе у них появилось много добрых знакомых. А Мишин и Красов стали совсем родными людьми. Они подружились, ездят друг к другу в гости, постоянно переписываются.


«Дорогой Коля!

Все время нахожусь под впечатлением твоего доброго и чуткого поступка. Я привык хорошо думать о людях, тем более о тебе. Уважаю тебя, как только можно уважать настоящего человека. Ты представляешь, как мне дорог сынишка, который носит имя брата. И вот мне хотелось бы, чтобы он вырос таким же трудолюбивым, честным, добрым, чутким человеком, как ты.

Знаешь, всем нам ты почему-то напоминаешь брата. Не потому ли, что обладаешь многими его качествами. Нам кажется, что и наружностью вы схожи. Хочу пожелать счастья тебе с семейством и всем ливенским друзьям.

Твой Семен».


«Дорогой Иван Федорович!

Хоть мы лично не знакомы, но нам кажется, что и Вас, и жену Вашу знаем давно. Еще при первой встрече у нас сложилось впечатление, что это очень добрый, отзывчивый человек. Пишем письмо Вам обоим, как пишут старым добрым друзьям. Мы нетерпеливо ждем личного знакомства с Вами и живем надеждой скоро принять Вас в Киеве как самых дорогих гостей…»


Разве можно без волнения читать эти строки! Даже у того, кто не питает приверженности к риторике и напыщенным словам, невольно вырывается: да славится тепло человеческих сердец!

А теперь давайте вспомним о ливенском технологе с насосного завода Гале Карпухиной. Но почему именно о Гале? Да потому, что за жизнь, свободу и счастье таких, как Галя, сражался киевлянин Корчемский.

Когда он с четырьмя разведчиками прорывался из Ливен в Овечьи Дворы, Галя сидела за партой в промерзшем первом классе ливенской школы. Вскоре вражеская артиллерия и авиация превратили Ливны в сплошные груды руин. На развалинах Ливен корреспондент «Комсомольской правды» Юрий Жуков нашел обгоревшую тетрадь первоклассницы Гали Карпухиной, в которой можно было прочитать начало диктовки: «Маня и Ваня пошли в гости…» Корреспондент писал, что пока Ливны выглядят «мертвым городом», но скоро «снова сядет за парту Галя Карпухина, и учительница продиктует ей диктовку».

Это было в сорок втором. В сорок четвертом Галя уже стояла у самодельной доски в одном из уцелевших школьных классов. А когда она кончала школу, Ливны трудно было узнать — они стали красивее довоенных, а пионервожатая Карпухина водила ребят по городу, рассказывая, что где было раньше. Потом девушка поступила на насосный завод, училась в машиностроительном техникуме, и теперь она специалист заводского конструкторского бюро.

Смотришь на Галины школьные фотографии, и вспоминаются два других снимка. На одном — мальчишки в стареньких рубашонках и брючках, девчонки в застиранных платьицах. Видать, их отцам и матерям совсем нелегко дается жизнь. В третьем ряду находишь чубатого, светловолосого паренька в длиннющей рубахе, подпоясанной ремешком. Это шестиклассник Ефимка. Когда после этого берешь в руки снимок, с которого на тебя смотрят сорок ребятишек в белоснежных фартуках и форменной одежде, о которых по внешнему виду трудно сказать — городские они или деревенские, а ты знаешь, что это пионерский отряд имени Корчемского из школы села Баранова, задумываешься над многим. Отряд имени бывшего киевского пионера в сельской школе на Орловщине… И как трогательны дружественные и нежные отношения, установившиеся между пионерами Баранова и семьей отважного разведчика, который сражался и погиб на их родной земле.

Недавно вокруг его могилы ребята посадили молодой сад. Они пишут биографию мужественного разведчика, собирают о нем материалы, фотографии, документы, связываются с его учителями, друзьями детства и юности, однополчанами и фронтовыми товарищами…

Солдат Корчемский не значится в списках героев. Он числился среди пропавших без вести. Он не вошел в летописи, его не успели даже отметить наградой. Но он частица того великого, имя которому — массовый героизм. Из подвигов сотен тысяч таких воинов, как разведчик Корчемский, слагалась наша трудная Победа.


ОБЫКНОВЕННАЯ ИСТОРИЯ В НЕОБЫКНОВЕННОЕ ВРЕМЯ



Среди ребятишек, которые в первый послевоенный год переступили порог школы, были двое первоклассников по имени и фамилии Игорь Матвеев. Одного из них привела в класс мать, инженер Ольга Сергеевна. Второй Игорь Матвеев рос в детдоме, возле Ярославля, и в школу пришел вместе со своими товарищами.

С тех пор прошло двенадцать лет…

Знойным августовским утром на трассе газопровода недалеко от Киева техник-электрик Игорь Матвеев, высокий, худощавый юноша в берете и спецовке, испытывал машину для контактной сварки труб. За много тысяч километров от Киева, на берегу таежной реки Ижмы, где расположились центральные механические мастерские, небольшого роста белесый парень, тоже Игорь Матвеев, налаживал шлифовальный станок. А в это время капитан из управления киевской милиции, к которому инженер Матвеева явилась по срочному вызову, сдержанно произнес:

— Вас разыскивает сын…


Слесарь Игорь Матвеев приехал в республику Коми из Ярославля. В ремесленном училище, где ребята сами делали станки, он многому научился. В цехе автозавода сразу же обратили внимание на юного, но умелого слесаря по ремонту оборудования. Станки он знал как азбуку, как таблицу умножения. А на таком заводе, как ярославский, есть где развернуться, приложить руки умельцу, влюбленному в технику. Старые мастера в один голос говорили: Игорь далеко пойдет.

Они не ошиблись.

Прослышав о стройках далекой Коми, Игорь загорелся интересной идеей. У него были три товарища еще по детдому. Они вместе учились, вместе поехали на работу в Ярославль, жили в одном общежитии. И вот теперь вместе решили отправиться на Крайний Север.

В путь-дорогу собрались быстро. А вскоре уже были среди таежных лесов, на новостройках. Сосногорск, Ижма, Ухта — места, конечно, далекие, но никак не похожие на глушь. Вокруг много интересных пытливых ребят, часто пошустрее, чем в столицах. И читают не меньше, чем их сверстники в Москве или Киеве. По вечерам в общежитии возникали жаркие споры о книгах, о жизни, о кино. Словом, на жизнь здесь никто не жаловался.

Игорь и его давнишние друзья звали, что родом они из Ленинграда (в детдоме почти все ребята были ленинградцами). Дирекция детдома неустанно вела поиски отцов и матерей своих воспитанников. Были случаи, когда близкие находились, многие родители сами объезжали детдома Ярославской области. Но к этим четверым никто не приезжал и никто не откликался на запросы детдома. Значит, нет их родителей в живых.

Теперь, когда они стали взрослыми, думы о близких все чаще являлись к ним. Игорь уже не раз посылал запросы в Москву, но все безрезультатно. Поневоле приходилось расставаться с волнующими надеждами.

Но вот в общежитие приходит письмо от товарища по детдому: он нашел сестру при помощи бюро розысков и ленинградской милиции. Ребята заволновались. Скептически настроен был один Игорь. Он уверен: будь у него родные, они б давно отыскали его. Товарищи убеждали — надо снова попытать счастье. Особенно настаивал комендант. Из всех комендантов, которых знал Матвеев, столько лет проживший в общежитиях, больше всех ему нравился этот, комендант из таежного общежития. Бывший офицер, инвалид войны, человек умный и чуткий, он думал не о «койкоместах», а о живых людях. Он говорил Игорю:

— Рановато опустил ты руки, Матвеев. Это на тебя не похоже. Если уж бороться, так бороться до конца!

Игорь не стал упорствовать, чтобы не обижать ребят, и отправил безо всякой веры письмо в соответствующие инстанции.

В этом общежитий, окна которого глядят на быструю таежную реку, всегда рады письму. Но четверо друзей теперь с особым волнением ожидали прихода почтальона. Им прибывали письма, только на конвертах все знакомые почерки сверстников.

— Что-то не пишут наши родители, — с болью говорил Игорь.


Пока в Сосногорске на берегах Ижмы молодой мастер-инструментальщик вместе с друзьями ждет ответа, вернемся на Владимирскую улицу, в ту небольшую комнату, где сотрудник управления киевской городской милиции ведет разговор с инженером Матвеевой.

— Кто, вы сказали, разыскивает меня? — переспросила совершенно ошеломленная Ольга Сергеевна.

— Ваш сын.

— Но у меня один сын, и он здесь, в Киеве.

— И в Киеве родился?

— Нет, в Ленинграде.

— Когда?

— В тысяча девятьсот тридцать девятом году.

— Как его зовут? — спросил капитан, заглянув в лежавшую перед ним бумагу.

— Игорь.

«Какое удивительное совпадение», — подумал капитан, и в его мыслях одна догадка сменяла другую. Опыт старого работника подсказывал капитану: эта женщина не из таких, которые могут бросить своих детей. И он сказал:

— Вы не волнуйтесь, Ольга Сергеевна. Тут, должно быть, какая-то необычная история.

На столе перед ним лежали документы, свидетельствующие, что в Киеве на Костельной и в Сосногорске, на севере республики Коми, живут два человека, у которых, оказывается, не только одинаковые фамилии, имена, отчества, но даже один день, год и место рождения.

— Что же тут может быть? Что вы об этом думаете, Ольга Сергеевна?..

После разговора с капитаном она никак не могла уснуть. Все время перед ней вставали подробности далекой августовской ночи. Тогда дрожали стены их старого домика на Выборгской стороне, дребезжали стекла. Где-то совсем близко ухали зенитки, и всю ночь метался в бреду ее Игорек. Накануне Ольгу Сергеевну вызвали в Выборгский райсовет на собрание матерей, у которых были маленькие дети. Женщинам сказали, что Ленинграду предстоят тяжелые испытания, поэтому решено эвакуировать в Ярославскую область всю детвору ясельного возраста. Завтра-послезавтра отправляют детей Выборгской стороны. А Игорек тяжело захворал. Разве может она забыть слезы той ночи?

Но теперь не боль тяжелых воспоминаний, а чужая трагедия разрывала ей сердце. Ольга Сергеевна представляла себе, как случилась эта беда. Очевидно, в день, когда отправляли детей, вместо ее заболевшего сына из списка ошибочно вычеркнули фамилию какого-то другого ребенка, и неизвестный малыш стал вторым Игорем Матвеевым.

Нет, не может она уснуть в эту ночь. Муж, сын и бабушка тоже ворочаются, хотя и делают вид, будто спят. Взволнованные и потрясенные, они как бы продолжают без слов разговор, который был у них целый вечер. Они все сошлись на одном… Так зачем откладывать? Ольга Сергеевна встает с постели, тихо достает из ящика лист бумаги и включает настольную лампу.


«Здравствуй, дорогой Игорек!

Ты, наверное, огорчишься, когда узнаешь, что я не настоящая твоя мама, хотя фамилия моя Матвеева и зовут меня Ольга Сергеевна. У меня есть сын, который живет со мной. Все его метрические данные полностью совпадают с твоими. Произошла какая-то ошибка во время эвакуации, когда в суматохе легко могли перепутать любые документы…

Если бы ты был маленький, я обязательно бы взяла тебя к себе. Но теперь ты взрослый, самостоятельный человек и можешь сам решить: будешь ли считать меня своей мамой? Ведь не так уж важно, что родила тебя не я, все равно судьба нас с тобой связала.

Как только сможешь, переезжай к нам в Киев. Не горюй, мой мальчик, что твое имя, по-видимому, перепутали, когда тебе еще не было и двух лет. Обязательно напиши и приезжай.

Крепко тебя целую и обнимаю.

Твоя мама».


«Моя мама», — повторял Игорь, как бы привыкая к звучанию слов, которые ему никогда не приходилось произносить.

В тот день он поздно вернулся из мастерских — была срочная работа, а ребята уехали на линию. На койке у него лежало письмо. Конверт надписан четким ровным почерком. Торопливооткрыл его и первое, что увидел — «твоя мама». Письмо прочитал одним взглядом. И вдруг ком подступил к горлу, Игорю показалось, что в комнате душно, тесно, и он не заметил, как очутился на берегу.

Долго сидел Игорь, прислонившись к стволу дерева, и все перечитывал письмо при свете фонарика. Он многое передумал над быстрой Ижмой, перед ним как бы прошла вся его жизнь. Сиротская судьба известна. Всяких испытаний выпало ему достаточно. Случалось, что и из детдома убегал, и на весь мир злился. Но его жизненная дорога, пройдя через детдома, ремесленные училища, общежития, заводские цехи и стройки, привела к убеждению: вокруг много хороших, отзывчивых людей. Он и раньше не ощущал одиночества, но в эту ночь его сердце как-то по-особенному наполнялось чувством любви к людям. И все, что пережил, передумал, он хотел написать в письме. Но едва сел за стол, как все мысли, все слова разбежались. Перечитывая написанную страничку, Игорь был недоволен и собой, и письмом.


«Добрый день, Ольга Сергеевна!

Ваше письмо я получил и сразу пишу ответ. Большое Вам спасибо. Я очень обрадовался, хоть Вы и пишете, что Вы — не моя мама. Но ведь я таких писем никогда не получал, потому что не знал ни отца, ни матери. Вы зовете меня в Киев. Я приеду, как только смогу.

До свиданья, Ольга Сергеевна.

Игорь».


Случилось так, что почти одновременно с Матвеевым еще два его товарища получили хорошие вести: у одного отыскалась тетка, у другого — двоюродный брат. Бывают же такие совпадения!

Письмо от Ольги Сергеевны прибыло в Сосногорск в августе, незадолго перед тем, как Игорь получил повестку из военкомата. И вот у него возник план — перед уходом в армию съездить в Киев. Но от Коми до Киева не один день пути, и Игорь не успел это сделать: в сентябре его призвали в армию.

Матвеева провожало все общежитие. Трогательным было прощание с комендантом.

— Гляди, Игорь, теперь у тебя есть родные в Киеве. Этим дорожить нужно.

В Киев Матвеев писал часто. Какое полярное сияние в Мурманске, как проходит служба и какие у него успехи в автокружке.

Бежали дни, и, словно обгоняя их, из Киева в Мурманск и из Мурманска в Киев летели частые письма.

Матвеев кончал первый год службы и находился в отъезде, когда в Ленинграде вдруг появилась женщина лет сорока пяти, которая, имея на руках документы и фотографии, искала следы своего сына. Она обращалась в милицию, адресный стол, в райсоветы и райздравы, в газеты и справочное бюро. До войны она жила в Ленинграде и теперь искала следы ребенка полутора лет, которого среди многих других детей Выборгской стороны в августе 1941 года вывезли из города.

Свои поиски женщина вела упорно. Она вспомнила, что в довоенные годы по соседству, на Прибытковской улице, жили ее однофамильцы. Она нашла эту семью, но встреча ничего не дала. Каждый день, составив список, она шла по новым адресам, бывала в квартирах старых жителей Лесного, Выборгской стороны — и тех, кто носил фамилию Матвеевых, и других, о ком узнавала, что они разыскивают своих детей. Женщиной, прибывшей в Ленинград и упорно ведущей поиски, была Ольга Сергеевна.

Предприняв свою поездку, она наметила точный план действий. Возможно, мальчик числился в списке рядом с ее Игорем — строкой выше или ниже. А если так, то не исключено, что его фамилия Матвеев. Но сколько в Ленинграде Матвеевых? Конечно, не со всеми, но со многими из них у Ольги Сергеевны был разговор.

Почему Ольга Сергеевна отправилась на поиски и почему она вела их втайне от Игоря?

Читаю такие строки в одном из ее обращений за помощью в поисках:

«Мальчик, который, разыскивая своих родителей, нашел меня, служит сейчас на действительной службе в Советской Армии. Он знает, что я не настоящая его мать, но теперь он называет меня мамой. Мне не хотелось бы его снова травмировать и заставлять волноваться по поводу новых розысков, которые могут не увенчаться успехом…»

Как мать, она очень переживала трагедию Игоря и близко принимала ее к сердцу. О поездке в Ленинград и о своих розысках она ничего не написала еще и потому, что боялась, как бы Игорь не решил, будто от него отворачиваются. Она понимала: для него самым тяжелым в жизни было бы разочарование в людях.

Могла произойти, однако, и другая, тоже весьма ощутимая травма.

У них дома вопрос об Игоре как о пятом члене семьи давно решен. Ольга Сергеевна думала о нем, как о человеке родном, близком. Однако, если суждено найти его настоящих родных, пусть это лучше будет теперь, чем потом, когда и ей и мужу, Юрию Григорьевичу Гаевому, несравненно труднее будет расставаться со вторым сыном. И чем меньше оставалось надежд на удачу розысков, тем легче становилось на сердце у Ольги Сергеевны. Такова правда, и пусть тут не спешит со своими выводами иной досужий моралист.

Перед нами груды конвертов, и на каждом знакомый синий треугольник — «Солдатское». Письма Игоря за три года. Первые из Мурманска обычно начинаются так: «Здравствуйте, Ольга Сергеевна, дядя Юра, Игорь…» Потом в письмах появляется: «Здравствуйте, мама и все родные…»

Читаешь письмо за письмом в видишь, как естественно рождается обращение «мама» и «папа» как постепенно вежливо-холодное «вы» сменяется на «ты», как все тверже, привычнее рука выводит в конце «ваш сын Игорь».


«…Спасибо за поздравление с днем рождения. Вы спрашиваете: как его отметил? Честно говоря, даже позабыл о нем. Был в наряде. И вот ваша телеграмма напомнила, что и у меня есть такой день. Большое спасибо…»


«Я получил перевод… Мама, прошу тебя, — мне ничего не надо. Кормят нас хорошо. Не болею. Так что все в порядке…»


Однажды несколько недель от Игоря не было вестей. В Киеве заволновались: Обычно Игорь аккуратен. Проходит еще неделя, а писем нет. Что с ним? Но вдруг Мурманск телеграфирует:


«Извините молчание. Жив. Здоров. Целую. Игорь».


А вдогонку письмо. Оказывается, Матвеев находился в дальней командировке.

Бежали месяцы. Подходил конец армейской службы Игоря, и между Киевом и Мурманском каждую неделю шел душевный разговор о дальнейшей жизни Игоря.


«Что я собираюсь делать? Работать слесарем. У меня ведь три специальности. Так что без работы не останусь. И еще я думаю, что семь классов мне маловато, — теперь время другое. Учиться буду…

Мама, как мне хочется скорее увидеть тебя, всех вас. Будто я уже взрослый, самостоятельный человек, но иногда найдет такая грусть… Ведь я никогда не видел ни матери, ни родных…

Не знаю, когда будет приказ о демобилизации, но точно знаю, мама, что мы скоро встретимся…»


Наконец телеграмма: «Приезжаю!»


Они знали его только по фотографиям, письмам, телеграммам. Но за эти три года настолько поняли друг друга и сблизились, что, ни разу не переступив порог дома на Костельной, Игорь уже был для них родным человеком.

Поэтому всей семьей отправились встречать его на вокзал.

Из вагонов выходили люди, много людей. Но когда в дверях показался высокий светловолосый паренек в военной шинели, Ольга Сергеевна вскрикнула:

— Вот он!

Они обнялись, расцеловались и пошли по перрону так, будто все вместе прожили эти два десятка не очень легких лет.


Я ничего не придумал в этой истории. Меня только просили не называть настоящих фамилий, и я изменил их.

Люди, о которых шла речь, действительно живут в Киеве, на Костельной улице, и, наверное, многие из читателей их встречали или ежедневно встречают на улицах.

Вышло так, что первым, кому я рассказал все это, был иностранный журналист, недавно приезжавший в Киев. Он не работает в левой газете и не состоит членом рабочей партии. Однако это честный человек, который не закрывает глаза на величие социалистических преобразований, происходящих в нашей стране. Разговор у нас был о новом человеке и его моральном кодексе. И я рассказал ему о двух Игорях Матвеевых.

— Необыкновенная история, необыкновенные люди, — сказал задумчиво журналист.

А мне пришли на память слова Аркадия Гайдара: «Обыкновенная история в необыкновенное время».