Уроборос. Проклятие Поперечника [Евгений Стрелов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Евгений Стрелов Уроборос. Проклятие Поперечника

Шаману Саше Габышеву посвящается


24 февраля 2022 года

я начал бить в свой

шаманский бубен.


«Я же не просто так пошёл в поход. Раз Бог сказал: «Убрать Демона!», надо выполнять. И вы все, свободные люди, должны участвовать в моём походе. Если не будете это делать, как вам потом умирать в постели, чистыми, сытыми, счастливыми?»

Саша Габышев

Глава 1

Свидетель Дороги


Когда я думаю о Дороге, у меня кружится голова. Это всё равно что заглядывать в пропасть. Невозможно привыкнуть к тому, что у бездны нет дна. Даже малая часть её не помещается во мне, поэтому остается одно — принять Дорогу, как данность. В такие минуты я останавливаюсь, схожу на обочину, полную травы, цветов и покоя, ложусь, раскидываю руки и ноги, смотрю в бесконечную синеву между облаками, плывущими всегда в одном и том же направлении — вдоль Темноты — откуда течет Река. Темнота стоит беспросветной стеной за узкой полосой Леса — она вырастает из Реки, тянется в непостижимую высь и там теряется. Не хватает остроты зрения, чтобы увидеть её край — кажется, что там, далеко-далеко, есть место, где она сливается с синевой, где синева становится Темнотой, а Темнота — синевой. Но ведь это невозможно!

Сегодня особенно сильно кружилась голова, когда я шёл по Дороге от Библиотеки до Торгового центра. В Библиотеку заходить не стал — почему-то не хотелось сегодня случайно встретить Петру, присматривающую за соседним участком Дороги — снова пришлось бы отводить взгляд от её красивого бледного лица в мелких конопушках и больших глаз такого же цвета, как небо, словно они — его часть, при чём самая яркая.

Миновав Дом, я зачем-то задумался о Дороге — о ее происхождении и назначении. Голова немедленно закружилась, да так, что ноги подогнулись в коленях, и я чуть не упал на гладкие булыжники мостовой — успел перейти на обочину и повалился на мягкую землю. Медленно плывущие по синеве неба белые облака обладали удивительной способностью вытеснять из головы мысли о Дороге, а с ними — головокружение. Мой внутренний мир снова крепко прицепился к внешнему, перестал болтаться из стороны в сторону — вернулась уверенность в абсолютной необходимости делать своё дело, а с нею — привычный покой, необходимый в работе.

Я поднялся на ноги, снова вышел на середину Дороги и продолжил неспешный обход своего участка, поворачивая голову то влево, то вправо, внимательно оглядывая булыжную мостовую, обочины и лесные опушки: за той, что справа — узкая полоска Леса, Река и стена Темноты, за той, что слева — главный Лес и Город. Нет ли свежих следов, на которые мне следует обратить внимание?

Не прошел я и пол километра по Дороге, как увидел едва различимую тропу, тянущуюся от главного Леса к Дороге. На обочине — свежие следы от мужских ботинок. На другой стороне — тоже следы на песке и тропа из примятой травы, идущая к лесной Полосе. Значит недавно здесь прошел человек, вышел на Дорогу, постоял какое-то время, огляделся, двинулся дальше, миновал лесную Полосу, и теперь, наверное, стоит на берегу Реки, смотрит на её медленно текущие воды. Сплошная стена Темноты, вздымающаяся из Реки метрах в тридцати от берега, не может не приковывать к себе его взгляда. Человек внимательно смотрит, силясь разглядеть хоть что-то — его взгляд тонет в Темноте, увязает в ней, как в трясине.

Нельзя слишком долго смотреть в Темноту — она затягивает. Такое уже случалось неисчислимое количество раз. Я не имею права вмешиваться — я всего лишь Свидетель Дороги. Человек входит в Реку, идёт, пока есть возможность, потом плывёт навстречу Темноте, пока не исчезает в ней навсегда. Никому ещё не удавалось вернуться оттуда.

Обычно я тихо стою на краю полосы Леса, не выхожу на берег, прячусь за деревом, наблюдаю, стараюсь запомнить, как можно больше деталей. Кто-то сразу входит в Реку и плывёт к Темноте. Другой человек какое-то время ждёт, и лишь потом бросается в воду. Третий оглядывается назад, но не увидев ничего, что может его удержать, снова поворачивает лицо к Темноте и входит в Реку. Четвёртый уходит с берега и возвращается в Город тем же путем, что пришёл. Но Темнота, словно магнит, притягивает — поэтому он приходит сюда снова, чтобы погрузиться в Реку, преодолеть тридцать метров до Темноты и пропасть в ней окончательно. Пятый бродит туда-сюда, от стены Темноты до стены Света, и никак не может решиться, куда ему погрузиться. Шестой замечает меня, подходит, заговаривает, пытается что-то понять, на что-то решиться. Седьмой замечает меня, но делает вид, что меня не существует. Восьмой уходит и больше никогда не возвращается. Бывает по-разному. Моя задача — фиксировать все случаи и потом тщательнейшим образом описывать их. От предчувствия, что я скоро снова сяду за письменный стол и начну заносить в толстую тетрадь увиденное за день, приятно потеплело на сердце.

Человек стоял на берегу, но смотрел не в сторону Темноты, а от нее — кажется, он только и ждал, когда кто-нибудь придёт по его следу — и, стоило мне мелькнуть среди деревьев, уверенно зашагал в мою сторону. Вот это необычный случай! Я остановился. Что произойдет дальше? Человек приблизился ко мне настолько, что, вытянув руку, смог бы коснуться меня. Серые, словно коровой пожеванные, брюки, мешковатый пиджак, под ним несвежая рубашка, галстук, похожий на высунутый язык запыхавшейся собаки. Длинные чёрные волосы, наполовину перекрашенные временем, неестественно узкое лицо, похожее на каноэ, под круглыми очками слегка раскосые глаза, как два потерявшихся в бесконечных притоках Амазонки гребца.

Человек протянул в мою сторону руку, но вдруг отвёл её к дереву, за которым я не успел спрятаться, стал гладить его, кора тихо шуршала под его ладонью — этот звук немного напомнил шелест страниц в тетрадях, куда я записывал увиденное.

— Так и думал: за мной кто-то придет, — сказал человек, бросив на меня очень острый взгляд, и тут же отвел его, словно опасаясь им меня поранить. — И вот вы пришли. Как вас зовут?

— Я свидетель дороги, — ответил я и собственный голос показался мне не очень уверенным.

— Ну, конечно! — хлопнул себя человек свободной рукой по ноге. — Кем ещё, кроме как свидетелем дороги, вы можете быть!

— А вас как зовут? — поинтересовался я.

— Курт, естественно, — уверенно ответил человек.

— Вы немец?

— Ни в коем случае… Моё имя не происходит от германских имен Конрад и Кертис. Моё имя — сокращение от слова манкурт. Как вы, наверное, помните, в одном из своих романов Чингиз Айтматов так называл пленников, превращённых в бездушных рабов. Ох уж этот Айтматов… Лишить человека не только физической свободы, но и духовной… Что может быть хуже? Но я не манкурт, я просто Курт…

— Ясно. Приятно познакомиться, Курт!

— Сомневаюсь, что слово «приятно» применимо к данному случаю… Ну, да ладно… Вы, я полагаю, свидетель той самой римской дороги, которую я пересек по пути сюда?

— Я свидетель дороги. Но она отнюдь не римская… С чего вы взяли, что она римская?

— Смею вас заверить — эта дорога не просто римская, она древнеримская. Я внимательно осмотрел её. И, судя по способу укладки булыжников и их износу, её строительство можно отнести примерно к первому веку нашей эры…

— Неужели?

Ну, вот. Опять у меня, уже второй раз за день, закружилась голова — человек по имени Курт вынудил меня снова задуматься о том, откуда идёт Дорога и когда она построена. На заплетающихся ногах я подошел к поваленному дереву, сел, склонил голову, подпёр подбородок обеими ладонями, взгляд — в песок. Надо найти единственную песчинку, на которой можно сосредоточиться — так голова будет меньше кружиться.

— Что с вами? — голос Курта был встревожен. Я не смог ответить. Краем глаза увидел, как он садится на бревно рядом со мной. И снова он заговорил о Дороге:

— Не знаю, что вы там себе напридумывали. Или что вам кто нарасказывал, но мы имеем дело, без сомнения, с древнеримским сооружением. Именно с сооружением… Древнеримские дороги были довольно сложными инженерными конструкциями. Уж вы мне поверьте. Я на этом собаку съел. Книгу античного архитектора Марка Виртувия «Десять книг об архитектуре» зачитал до дыр… Кстати, она, наверняка, есть в вашей библиотеке, и вы, скорее всего, тоже имели удовольствие ее прочесть…

Но я не имел такого удовольствия — я не только не читал её, но и не видел. Но я мог легко представить себе книгу под названием «Десять книг…» — что-то вроде шкатулки в шкатулке, последняя совсем крохотная, в которой уже ничего не помещается.

Курт начал вдохновенно рассказывать, как строились древнеримские дороги, подкрепляя свои слова довольно длинными цитатами из книги «Десять книг…». А я слушал его и, закрыв глаза, старался увидеть то, о чём говорит Курт: легионеров, отложивших свои острозаточенные гладиусы в сторону и взявшихся за кирки и лопаты, потому что у них нет доверия к рабам и наемным работникам. Множество крепких потных тел, привыкших к сражениям, работают в полную силу — роют широкую траншею, убирают мягкий грунт и глину, докапываются до твердых пород. Потом укладывают слои — сначала крупные необработанные камни, потом мелкие. Заливают скрепляющий раствор, укладывают мостовую из булыжников, подгоняя их друг к другу. Дорогу делают слегка выпуклой, чтобы с нее стекала дождевая вода.

— Вот, оказывается, как древний Рим наступал на окружающий мир! — Курт говорил так, словно откапывал внутри себя что-то очень важное, и слова разлетались в стороны. — Никогда не задумывались над этим? Рим не нападал стройной когортой, но наступал медленным и уверенным строительством дорог. Легионеры упорно копали землю, укладывали камни и булыжники, продвигаясь вперед метр за метром. И в то время, как весь мир блуждал по запутанным тропам, увязал в распутице, тонул в болотах, Рим осушал их, возводил мосты, делал прямым себе путь. Потом по этим удобным дорогам зашагало подкрепление, покатились телеги с провиантом и вооружением, стенобитные орудия и катапульты… Легионеры, орудуя лопатами, таская камни, укрепляли свои тела физической нагрузкой. И когда приходило время снова взяться за гладиус, их руки увереннее и крепче держались за рукояти.

Мне уже начало казаться, что Курт никогда не остановится — будет вечно говорить о том, как древние римляне строили дороги и зачем они это делали, но он вдруг умолк. Показалось даже, что он поник, опустил голову.

— Вам грустно? — спросил я.

— Не особо! — резко вздернул голову Курт, как будто стряхивая с себя какой-то морок. — Просто немного устал. Я уже довольно долго в пути… Всё иду и иду по этой древнеримской дороге… Конца ей нет. Я когда-то решил, что она подобна реке, потому что проложена вдоль неё. Почему я так решил? Неужели дорога начинается там же, где находится исток реки? Может, у этой реки нет истока, а у этой дороги — начала? Я пошел по ней в том же направлении, в каком течет река… Теперь иногда жалею об этом. Лучше бы пошел в обратную сторону… А, впрочем, слишком далеко я уже зашел… Поворачивать смысла нет…

— Постойте, — заподозрил я какой-то подвох в словах Курта. — Разве вы шли по дороге?

— Естественно, — уверенно ответил он.

— Этого не может быть. Я видел ваши следы — вы шли со стороны города, пересекли дорогу, лесополосу и оказались на берегу реки. Здесь мы с вами встретились. Ваших следов, идущих от библиотеки, я не видел. А я умею различать даже еле заметные следы на мостовой — невозможно пройти по ней, не потревожив тонкий слой пыли…

— Всё правильно, потому что, дойдя до библиотеки, я какое-то время провёл в ней. Ходил между стеллажами, искал какую-нибудь книгу, в чтение которой смог бы погрузиться надолго. Но тут пришла ваша коллега, тоже свидетель дороги. Петра… Это женское имя всегда меня вводило в ступор. Одно дело мужское имя Пётр — скала, камень. Другое — Петра. Как может быть женщина камнем? Это противоречит самой её природе… Кстати, узнав, что я иду по дороге вниз по течению реки, Петра передавала вам пламенный привет. А ещё она назвала вас по имени… Так что мне известно, что вас зовут Альфред, а отнюдь не Свидетель дороги…

Краем глаза я заметил, что Курт внимательно вглядывается в моё лицо, стекла его очков блестели так, что кололо в глазах — наверное, хотел увидеть, насколько сильно смутили меня его слова. Я постарался сделать вид, что не смущён ни капельки.

— А знаете ли вы значение своего имени? — поинтересовался Курт. — Оно имеет древнегерманское происхождение, дословно переводится, как «советник эльфов». И надо признать, внешне вы больше похожи именно на советника, а не на свидетеля. А ваша Петра похожа на лесного эльфа, а не на какого-то дорожного работника. Высокая, стройная до какой-то невозможности, светловолосая синеглазка. А какое странно красивое у неё лицо, сплошь покрытое мелкими веснушками. В эти веснушки хочется вглядываться до бесконечности, пытаясь разгадать их смысл — потому что они, в чем я ни капли не сомневаюсь, представляют собой какой-то тайный язык, рассказывающий о чём-то невероятно сложном и возвышенном… Поэтому не могу не спросить у вас: пробовали ли вы когда-нибудь прочитать то, что написано веснушками на лице Петры? И ещё: даете ли вы ей какие-либо советы?

В словах Курта была правда — многочисленные веснушки на лице Петры завораживали, приковывали взгляд, словно какие-то древние письмена на драгоценном камне. Их непременно хотелось прочитать.

— Читать веснушки не пробовал, а вот советы давал, но уже давно перестал — она всё равно меня не слушает, — ответил я.

— Жаль, — в голосе Курта не слышалось ни единой нотки жалости. — Советую вам всё-таки попробовать их почитать. Увлекательное занятие, знаете ли… Возможно, именно в них вы найдете ответы на все свои вопросы и, самое главное, научитесь давать этому прекрасному эльфу такие советы, которые она с удовольствием выслушает… Это ведь она дала вам имя Альфред, не правда ли?

Над значением своего имени я никогда не задумывался — имея под боком Библиотеку, даже не пытался найти там ответ на этот вопрос. Оказывается, я — советник эльфов.

— К сожалению, нет. Я был бы счастлив, если бы это было так, ведь имена дают только тем, кого любят — своё я получил совсем от другого человека, которого не люблю…

— Так вот… — Курт пожелал на этом месте резко сменить тему, — что касается моего пути: сидя в глубоких библиотечных креслах, мы довольно долго и мило беседовали с Петрой. Беседой, конечно, это назвать сложно, потому что говорил, в основном, я. Рассказывал о своём долгом пути, о том, кого и когда встречал по дороге. А Петра лишь изредка прерывала меня одной и той же фразой: «Вы такой дурачок!» И бросала на меня пронзительный взгляд, от которого по всему моему телу пробегали мурашки. И голос её такой звенящий, что, кажется, не произнеси она ни слова, а издай единственный звук, и этого уже было бы достаточно, чтобы, затаив дыхание, слушать его вечно, пытаясь найти в нём миллионы смыслов.

Курт так хорошо описал Петру, что её образ буквально возник перед моими глазами. И эта её часто произносимая фраза «Ты такой дурачок!» Ведь она никогда не надоедала и не раздражала — более того, её хотелось слышать снова и снова.

— На своём пути я встречал много женщин, — продолжал Курт. — И красивых, и умных. Разговорчивых и молчаливых. Но ни с одной из них мне так сильно не хотелось остаться навеки, как с вашей Петрой. Надо отдать ей должное — умеет она околдовывать, подобно настоящему эльфу… Так что отдалиться от неё стоило мне больших усилий. Чтобы хоть как-то отвлечься от разгадывания смысла веснушек, я свернул с дороги и направился в город, где у меня состоялось несколько преинтереснейших встреч, о которых, возможно мы ещё поговорим в дальнейшем. Впрочем, никто не уговаривал меня подойти ближе к стене света и погрузиться в неё, что само по себе довольно необычно. По этой причине я стараюсь избегать города — уж слишком много в нём персонажей, навязывающих погружение в стену света, но упорно не желающих доказывать прелесть этого действия на личном примере… Потом я покинул город, направился в сторону стены темноты, пересёк лес, дорогу, лесополосу, оказался здесь, где мы с вами и встретились.

Я покосился на Курта — вроде бы, он смотрел в сторону Темноты, но при этом у меня не возникало ощущения, что она его хоть немного интересует, трогает или притягивает. Он на неё смотрел, скорее, машинально — из необходимости, просто так сложилось, что он сидит на бревне к ней лицом, поэтому смотреть больше особо не на что. Это ощущение было довольно необычным, поэтому я решил обязательно описать его в своем вечернем отчете.

Курт поднялся, потянулся, запрокидывая, скручивая и вытягивая руки над собой — при этом его тело хрустело так, словно в нём ломалась целая куча сухих веток.

— Ску-у-учно-о-о-вато у вас тут, — выдохнул он через обширно зевающий, тоже с хрустом, рот. — На такой огромный участок дороги — всего три подотчетных объекта. Об одном мне уже известно… В нём мне довелось побывать… Библиотека. Остальные два мне только предстоит посетить, о них поведала Петра. На противоположной от библиотеки стороне вашего участка дороги — торговый центр. А примерно посередине — ваш довольно примечательный дом… Получается, всего три объекта подотчетны вам… Скудновато… Не находите?

— Не нахожу! — ответил я как можно увереннее, чтобы скрыть своё согласие с Куртом. — К тому же, если быть объективным, полностью подотчетен мне лишь один объект — это мой дом. А библиотека и торговый центр — только наполовину.

— Ого! — чему-то неожиданно обрадовался Курт. — Побродив по библиотеке, я и не заметил четко выраженной границы, разделяющей это здание на две половины: одну — подотчетную вам, другую — Петре. Или такой границы на самом деле нет?

— Она существует, но не в прямом смысле слова, не в виде начерченной линии, если вы об этом… — я немного замялся, понимая, что, скорее всего, не получится объяснить этому человеку, что собой представляет Линия разграничения ответственности в зданиях и окрестностях, примыкающих к Дороге — в том числе, на самой Дороге. — Просто эта линия в определенном смысле чисто номинальная. Плавающая. Она проходит там, куда падают наши взгляды, мой и Петры, когда мы делаем обходы… То есть, каждый из нас примерно знает, где линия проходит… Скажем, я захожу в библиотеку, обхожу ту её часть, которая расположена ближе к моему участку дороги. А другую часть библиотеки, находящуюся со стороны участка Петры, я лишь мельком окидываю взглядом… Иногда получается окинуть больше, иногда меньше — вот почему граница плавает…

— Приблизительно понятно, — задумчиво произнёс Курт. — Каждый из вас, делая обход своего участка, в разное время попадает в библиотеку, ходит по ней, бросает взгляд на всё, что попадается по пути. Может быть, просматривает корешки книг, иногда берет какую-нибудь, листает, просматривает, читает её в библиотеке или уносит с собой, чтобы потом вернуть. С этим всё ясно… Но что происходит, когда вы изредка случайно встречаетесь с Петрой в стенах библиотеки? Ваши взгляды упираются друг в друга? Возможно, один, более сильный, входит в другой, более податливый, продавливает его, проникая в чужую глубину?

Лицо Курта, произнесшего эти странные слова, в которых чувствовалась ирония, оставалось невозмутимым. Я уставился в его круглые очки — они почему-то вдруг стали совершенно непроницаемыми, словно за стеклами нет не только глаз, но и вообще — ничего. Я прокручивал в голове последнюю фразу Курта, пытаясь понять — вопрос это или утверждение? Иронизирует он или восхищается? Наконец я ответил, как смог:

— Мы редко встречаемся. И почти всегда отводим глаза друг от друга.

— Вот, значит, как… Ваши взгляды, словно упругие шары, поверхности которых покрыты какой-то скользкой субстанцией… Но что-то подсказывает мне, что это не продлится вечно… Постепенно скользкая субстанция сотрется, шары станут мягкими, и ваши взгляды больше не смогут отталкиваться и ускользать друг от друга — они не просто соприкоснутся, но утонут друг в друге, смешаются и станут чем-то одним…

В последних словах Курта не чувствовалось ни капли иронии, стекла его очков вновь стали прозрачными, за ними показались глаза, полные сочувствия и усталости. А голос, словно ветер, пронесшийся над полем — врезался в лесную чащу, ослаб и заблудился:

— Не хочу показаться невежливым и назойливым, но вечер уже не за горами, а там и ночь. Не думаю, что я сейчас в состоянии добрести до ближайшего постоялого двора, где смогу найти подходящий кров и ночлег… Ночи сейчас уже по-осеннему стылые — не хотелось бы спать в лесу подобно дикому зверю… Может быть, в вашем доме найдется свободное местечко для путника — можно даже в каком-нибудь пыльном углу. Кинете на пол старую дерюгу, дадите накрыться тулупом, сунете под голову валенок — этого будет предостаточно. Главное, чтобы в камине огонь горел да в чашке горячий кофе дымил…

— В моем доме нет камина, — сразу же предостерег я своего нового знакомого, который так вежливо напрашивался в гости, что не оставлял мне почти ни единого шанса отказать ему. — Камины я не люблю… Но зато есть печка, которую я топлю дровами, когда в этом возникает нужда. Кофе я тоже не люблю, впрочем, как и чай. Поэтому не держу этих напитков — угощать некого. Гостей у меня сроду никогда не было… Но зато есть чага. Могу её заварить и ею вас попотчевать…

— Ча-ага! — закатил Курт глаза за стеклами и причмокнул губами. — Прекрасный напиток из черного березового гриба… Требует особых навыков и знаний, чтобы при сборе в лесу не перепутать его с трутовиком, суметь оторвать от березы, обработать, удалив поверхностную и внутреннюю части, потом правильно высушить и заварить. Напиток из чаги обладает не только уникальными полезными свойствами, но и прекрасными вкусовыми качествами… Не думаете же вы, что подобный божественный напиток мог пройти мимо моих ощущений, что в моей жизни не было ни единого случая насладиться им и что я посмею отказаться от ещё одного такого случая?

Курт улыбался, понимая, что после таких его слов я уж точно не смогу отказать ему в крове и кружке горячей ароматной чаги. Мы поднялись с бревна, отвернулись от стены Темноты так естественно, словно она была чем-то обычным, вроде поля или далёкого горизонта, за которым по вечерам прячется солнце, удалились от Реки, прошли сквозь полосу Леса, некоторое время молча шагали по Дороге, которую Курт считал древнеримской, в сторону Библиотеки, пока не открыли скрипучую калитку, не прошли палисадник с кустами смородины и малины, с кряжистыми яблонями, и не остановились у моего Дома.

Курт развел руками и очень театрально процитировал строчки из какого-то стихотворения:

— Был домик в три оконца в такой окрашен цвет, что даже в спектре солнца такого цвета нет!

Я, конечно, и сам был в восторге от своего Дома и палисадника, но всё же удивился и обрадовался чувствам, которые он вызвал в другом человеке — давно уже ко мне сюда никто не заглядывал, тем более так не восхищался. Совершенной неожиданностью стали для меня яркие эмоции Курта. Он суетливо прохаживался по участку вокруг Дома, как-то нелепо притопывая, взмахивая руками и внимательно всё осматривая: трогал стволы яблонь, щупал листики, гладил вагонку, окрашенную в бирюзовый цвет, которой был обшит дом, заглядывал в окна, не видя за ними ничего, потому что они были зашторены, особое внимание уделил колодцу, расположенному между яблонями, постоял под покатой крышей, оглядел колодезный сруб, открыл створки крышки, заглянул вниз, снял ведро с крюка, осторожно придерживая рукоять и притормаживая ворот, чтобы оно вместе с цепью не улетело вниз, слушал как оно где-то далеко внизу коснулось воды, утонуло, зачерпывая её, потом крутил рукоять, наблюдая за тем, как наматывается цепь на ворот. С удивительной легкостью держа полное ведро обеими руками, поднёс его край, блестящий, как отточенное лезвие, к лицу, сделал несколько больших глотков, остальную воду вылил в траву, пустое ведро вернул на крюк, сворки закрыл.

— Никогда не мог понять, почему колодезные и родниковые воды, обладающие какой-то особой чистотой и студеностью, кажутся сладкими, словно в них растворён мёд, — подходя ко входу в сени, где его дожидался я, Курт рассуждал так вдохновенно, словно впереди его ждало ещё больше источников такого же вдохновения, в чём лично я очень сильно сомневался.

— Всё это лишь ваша личная иллюзия. Нет никакого мёда в колодезной воде, — постарался я разуверить Курта, хотя и сам замечал изредка, что вода из колодца кажется слегка сладковатой. — Его просто некому и незачем туда вмешивать.

— Ваша правда, но, согласитесь, что существуют такие чувства, от которых очень сложно отделаться, хотя и понимаешь, что они лишь обманывают… Что ж… Может быть, здесь всё такое… Начиная от колодезной воды и палисадника до этого чудесного домика и всего, что в нём находится… Давайте проверим…

Честно сказать, последние слова Курта меня слегка покоробили — даже ещё не зайдя в дом и не увидев того, что находится внутри, он уже сделал вывод, что это, скорее всего, вызовет в нём такое же иллюзорное чувство, как сладость колодезной воды. В этих словах Курта не было ничего обидного, но всё равно они оказали на меня такое неожиданное воздействие, что после них я решил немного поменять свои ближайшие планы. Сняв с плеч рюкзак, который всегда брал с собой, выходя из дома, достал из него связку ключей, отпер замок, открыл дверь в сени и жестом пригласил Курта войти.

Войдя без малейшего сомнения, он с интересом огляделся и вдруг запел, хотя пением этот совершенно немузыкальный речитатив нельзя было назвать даже с большой натяжкой:

— Ах, вы, сени, мои сени, сени новые мои, сени новые кленовые, решетчатые…

Замолчал, оглянулся, улыбаясь, словно проверяя, понравилось ли мне его пение.

— Наверняка, вам доводилось слышать эту прелестную песню. Народную, плясовую, шуточную… Рассказ в ней ведется от лица юной девушки: не позволено ей в этих новых кленовых сенях находиться вместе с парнем, в которого она влюблена… Парнишку зовут Ваней… И, судя по всему, он очень привлекательный… По профессии Ваня пивовар и винокур, то есть производитель спиртных напитков… Он заманивает прогуливающихся по деревне юных девиц к себе в дом: «Вы пожалуйте, девицы, на поварню на мою. На моей ли, на поварне пиво пьяно на ходу. На моей ли, на поварне пиво пьяно на ходу, пиво пьяно на ходу, и на сладком на меду». Там Ваня подпаивает и смущает девушек… Главная героиня, понятное дело, влюбляется в него… Но у неё немилостивый, грозный батюшка, который не пускает вечерами её гулять с Ваней по деревне… Вот и вынуждена она сидеть в сенях, как в тюрьме, одна и петь песню, чтобы хоть как-то себя развлечь.

Народную песню, содержание которой так живо пересказал Курт в моих сенях, приведя цитаты, я помнил только по первой строчке — слышал когда-то давным-давно неизвестно где. И для меня стало целым откровением узнать, о чём в ней идет речь. Поэтому я даже слегка опешил и не мог сдвинуться с места.

— За веселой разухабистостью этой песни стоит горькая правда, — продолжал рассуждать Курт. — Не зря строгий отец хочет уберечь любимую дочку от искусителя-пивовара. Другой судьбы он хочет для неё — более богатой, трезвой и радостной. Но увы… Бабочка летит на огонь, кролик, как завороженный смотрит в пасть удава… Не придут сваты, не будет свадебного пира и счастливого конца — слишком велико внутреннее напряжение. Птичка навсегда выпорхнет из клетки, повеселится, полетает на свободе немного, а потом, почти наверняка, сгинет где-нибудь, и никто даже не всплакнет о ней. Новые кленовые сени состарятся и поникнут, строгий отец сопьется и умрет в одиночестве, а дом будет стоять с выбитыми окнами, из последних сил цепляясь за остов печи, заваливаясь набок, пока совсем не исчезнет в земле, а над ним не поднимутся вековые деревья…

Очень грустную картину развернул перед моими глазами Курт — мне даже показалось, что в моём доме действительно когда-то жила юная девица со строгим папашей, но потом она сбежала с молодым любовником, а папаша спился с горя и помер. Труп его вынесли Помощники, закопали в саду, дом прибрали и подготовили для нового жильца, которым стал я. Даже дохнуло чем-то забытым, чем-то мне чужим, но приятным — может быть, девичьим запахом, который Дом хранил в каком-нибудь тёмном углу, как дорогую память, но тут, услышав грустный рассказ, решил его через распахнутую дверь выдохнуть, выпустить на свободу.

Курт сделал пару шагов по сеням и снова остановился — теперь напротив тяжёлой дубовой двери в дом.

— О подобные дверные притолоки не единожды бивался я своей головой, — зыркнул он в мою сторону. — С одной стороны хозяев понять можно. Зимы, вечера и ночи долгие — поэтому дверные пороги делались высокими, а притолоки низкими, чтобы в избу холодный воздух понизу не вкатывался, а теплый поверху не выкатывался… Ещё плюс: всяк человек, входя в дом, хочешь-не хочешь, поклон сделает… А поклонился — значит проявил уважение дому и его хозяевам. Но что-то мне от этого не легче: помнится, разок так шарахнулся, что аж на пятую точку приземлился. Еле очухался… Теперь, когда в такие избы вхожу, всегда кланяюсь — словно меня кто-то за шкирку держит и носом во что-то тычет…

С великой осторожностью Курт надавил ладонью на массивную дверь — удивительно легко и совершенно бесшумно, словно ничего не весила, она отворилась внутрь дома. Может, кто-то неизвестный помогал ей двигаться с обратной стороны?

Курт оглянулся и смерил меня неожиданным взглядом хозяина, встречающего незваного гостя — мы как будто поменялись с ним местами. Я стал Путником, а он Свидетелем Дороги.

— Долго вы там будете стоять? Может, всё-таки зайдёте в дом? — спросил, теряя вежливость и терпение Курт.

— Что-то подсказывает мне, что вы со всем справитесь без меня… А у меня обход — незаконченные дела на дороге, — ответил я, почему-то и правда почувствовав себя всего лишь Путником. — Проходите в дом, смело хозяйничайте. Там ничего не заперто, всё можно брать, трогать, использовать… Разрешаю… Дров и воды натаскайте, заслонку у печи откройте, зольник почистите. Печь растопите. С голоду себе помереть не дайте. Станет скучно, берите с полки библиотечные книги — никак не прочту и не верну обратно. В тетради, лежащие на столе, заглядывайте, если хотите — там мои отчеты за последнюю неделю… Ничего особенного… Наблюдения за дорогой и путниками… Размышления… Но вряд ли сумеете разобрать почерк…

— Замечательно! — обрадовался Курт такой вседозволенности. — На заднем дворе заметил баньку… Можно ли стопить и попариться?

— Распоряжайтесь, — коротко ответил я, тихо прикрыл дверь в сени и пошел на выход со двора.


С каким-то необычным чувством шёл я по Дороге в сторону Торгового центра, автоматически передвигая ноги и не уделяя ни малейшего внимания окружающим деталям, как привык это делать изо дня в день. Не осматривал обочины на предмет новых следов. Голова была полностью заполнена недавней встречей и разговором с Куртом. Особенно меня донимали его слова о том, что наши с Петрой взгляды похожи на шары, покрытые какой-то скользкой субстанцией. Что они пока отталкиваются друг от друга, но это не продлится долго — скоро они сольются в одно целое. При мысли о том, что в ближайшем будущем моему взгляду предстоит соединиться со взглядом Петры, меня бросало в дрожь. Просто колотило так, что зуб на зуб не попадал. При этом я изо всех сил пытался себя успокоить: думал о том, что в слиянии взглядов мужчины и женщины нет ничего необычного. Они обязаны слиться, как два ветра, дующие навстречу друг другу. А вслед за взглядами и телам необходимо соприкоснуться и сплестись в одно целое. При мысли об этом у меня вообще подкашивались ноги, и я обрушивался на мостовую — сидел на булыжниках до тех пор, пока ноги вновь не обретали хоть маломальскую способность двигаться вертикально. Они заплетались, шаркали подошвами по пыльной Дороге. «Неужели это вообще возможно? — думал я. — Я и Петра. Вместе. Живем в одном доме, спим в одной постели, едим за одним столом. Она суетится у печки, готовит нехитрую, но вкусную и полезную еду. Разве такое вообще возможно?»

Я пытался себе это представить, но невероятно подвижное и гибкое тело Петры никак не вписывалось в пределы моего маленького уютного мирка, где светлым морозным утром из трубы высоко поднимается в чистое небо белая змея дыма, вкусно пахнет оладьями, шкворчащими на сковороде и свежезаваренной чагой. На столе стоят крынки со сметаной, черничным вареньем и мёдом — Петра суетится у печи, звенит посудой, обворожительно мурлычет какую-то песенку под свой симпатичный носик, весь исписанный мелкими веснушками, словно древними нечитаемыми письменами. Потом мы будем сидеть за дубовым столом напротив друг друга, завтракать, улыбаться и обсуждать какие-нибудь нелепые и смешные детали вчерашних обходов. Потом до вечера разойдемся по своим участкам — всё-таки мы обязаны выполнять свою миссию, мы — Свидетели Дороги, наша задача наблюдать за всем, что происходит на наших участках, запоминать как можно больше деталей.

Пообедаем каждый в своём месте: я перехвачу что-нибудь в Торговом центре, Петра — в фудкорте огромного Развлекательного центра, расположенного на её территории. А вечером, когда за окном сгустятся негостеприимные студеные сумерки, мы с Петрой запремся в доме, освещенном множеством ламп, вместе затопим печь, приготовим ужин-экспромт, обсудим новости, накопленные за день. Поужинав, вместе сядем за отчеты, будем тщательно заносить в толстые тетради с твердыми картонными обложками свои дневные наблюдения и размышления. Не придётся, как обычно, молчать, попивая остывающую чагу из глиняной чашки — теперь есть с кем обсудить события, произошедшие за день. Интересно увидеть Петру, склонившуюся над тетрадью! Вот это, наверное, потрясающее зрелище! Розовенькая шариковая ручка изящно и замысловато, словно крохотная балеринка, танцует на бумаге, ведомая длинной и нереально красивой рукой Петры!

Эта фантастическая картина начала постепенно вырисовываться перед глазами, пока я брёл по Дороге к Торговому центру, не замечая ничего вокруг. Пройди перед самым моим носом толпа громко верещащих Путников в разноцветных одеждах — вряд ли бы я обратил на них внимание. Образ Петры больше не ускользал от меня — он становился всё яснее и твёрже. Казалось, ещё немного — и всё, что я себе напридумывал, воплотится. Мне даже почудилось — если я поцелую веснушки на узкой щеке Петры, склонюсь над её тетрадкой, то смогу прочесть написанное в ней.

— Альфред, Альфред, Альфред! — донесся вдруг до меня чей-то голос, словно человеку приходилось кричать против сильного ветра, уносящего звуки от того, кому они предназначались.

Кто такой Альфред? Ах да, это же я! Присмотревшись, я увидел перед собой Микаэлу — девушка как будто всплывала на гладкую поверхность из беспросветной озерной глубины, становилась менее размытой, более отчетливой. А образ Петры наоборот — всё больше погружался в глубину, тонул, терял свои очертания. Хотелось прыгнуть в это озеро вслед за ним, попытаться схватить его и вытащить на поверхность. Но невозможно было понять, куда надо прыгать и что делать: единственное, что оставалось — злиться на того, благодаря кому образ Петры недовоплотился, разрушился, утонул, пропал в недосягаемой глубине.

Мне оставалось злиться, скрежетать зубами и сжимать кулаки — именно таким вдруг обнаружил себя я, очнувшись от близости воплощающегося образа Петры. И, конечно же, таким быть долго я не мог — сама суть всего пространства, окружающего меня, сгущалась, выдавливая из меня всякую злобу. Мои кулаки разжались, зубы перестали издавать жуткие звуки, мышцы лица, слегка подергиваясь, расслабились. Я отчетливо осознал, что нахожусь в Торговом центре, а передо мной стоит моя коллега Микаэла — Свидетель соседнего участка Дороги, следующего за моим.

Добрая соседка Микаэла, с которой невозможно не встретиться в Торговом центре — не было ещё случая, чтобы я не столкнулся с ней при обходе своей половины этого места. Микаэла всегда словно специально поджидала меня — давно уже из этих встреч улетучился всякий намек на случайность. Едва завидев меня, она быстро приближалась — смотрела мне прямо в глаза, буквально продавливая своим мощным взглядом мой, пытаясь втиснуться настолько глубоко, чтобы наши взгляды слились в одно целое и ничто не могло бы оторвать их друг от друга. Но взгляд мой упорно ускользал, не желая задерживаться на огромных жемчужеобразных глазах Микаэлы — казалось, они готовы выкатиться из своих широко распахнутых ракаовин и закатиться прямиком мне в карманы.

Нельзя сказать, что Микаэла раздражала меня — скорее, наоборот, очень нравилась, даже то, что я всякий раз при обходе своего участка давно не случайно сталкивался с ней в Торговом центре, и рад был очередной встрече — более того, предвкушал её, представлял, о чем она мне сегодня расскажет, какие свои наблюдения и раздумья представит, продумывал заранее, о чём буду говорить сам. Но уж слишком мощным мне казался взгляд Микаэлы, поэтому я старался не смотреть ей в глаза — они поглощали меня. Казалось, не отведи я свой взгляд вовремя — и утону в этих жемчугах навеки вечные.

Во время бесед с Микаэлой я смотрел куда угодно и на что угодно — лишь бы не ей в глаза. На пол и потолок, на витрины магазинов и разнообразные товары за стеклами, на проходящих мимо Путников. Особенно мне нравилось разглядывать фигуру Микаэлы — было в ней что-то очень привлекательное и ненавязчивое, над чем хотелось подумать. Не случалось такого, чтобы она два дня подряд ходила в одной и той же одежде, никогда её наряд не повторялся — она, явно, не откладывала однажды одетые вещи, чтобы потом одеть их снова, а просто где-то складировала их или выкидывала. Наряжалась во что-то новенькое здесь же, в Торговом центре, представала передо мной и во время беседы, вдруг прервав её в самом неподходящем месте и покрутившись передо мной, с таинственной улыбкой на красиво очерченных устах неизменно задавала мне один и тот же вопрос: "Как тебе мой новый имидж?" А я, изрядно смутившись, пожимал плечами и бурчал себе под нос что-то невнятное.

Неизменным в Микаэле оставались только две вещи: во-первых, в меру широкое лицо с невероятно гладкой белой кожей, маленьким носом и большими глазами жемчужного цвета, во-вторых, голые ноги ниже колена — вернее, не совсем голые. Ноги Микаэлы всегда были обтянуты прозрачным нейлоном, который, как дымка, окутывал кожу: хотелось всматриваться в неё, пытаться что-то там разглядеть — например, таинственный корабль с мачтами и парусами, пробирающийся сквозь туман к какой-то своей неведомой цели. А ведь на самом деле под нейлоном ничего не было и быть не могло, кроме голой кожи.

И все же, не создавалось впечатления, что всё так просто с икрами Микаэлы — пышные, плотные, сильные и незыблемые, как столпы. Казалось, они держат не человека, используещего их для хотьбы, а всю беспредельную землю, по которой при помощи них этот человек ходит: к этим икрам хотелось припасть, как к чему-то самому неизменному во вселенной, потому что в отличие от всего, что их окружало, они выглядели нетленными — как будто именно они являются источником вечности, как некая тайная суть творения, близость к которой, тем более прикосновение, делает и тебя причастным этому. Так мне казалось, и я никогда не упускал шанса понаблюдать за икрами Микаэлы. Зимой, весной и осенью, когда она одевала сапоги, от них оставалась узкая полоска, но даже этого было достаточно, чтобы от неё напитаться ощущением близости к вечности. А уж летом они представали во всем своём великолепии!

Вероятно, Микаэла не раз замечала мою заинтересованность её икрами, поэтому никогда не закрывапла их полностью ничем, кроме прозрачного нейлона, и каждый раз при встрече старалась демонстрировать их мне в новом ракурсе: то широко расставляла длинные крепкие ноги, так что юбка, растягивалась и трещала по швам, то выставляла их одну за другой в мою сторону, демонстрируя вместе с ними круглые колени, то поворачивалась ко мне — боком, спиной — подолгу сохраняла удачную, как ей казалось, позу, давая мне возможность вдоволь насмотреться на бесчисленные грани её икр.

Микаэла обладала такой удивительной красотой, которая мне казалась абсолютной, без малейшего изъяна — к ней нельзя было ничего добавить и убрать из неё что-то было невозможно. При этом я осознавал, что она настолько понятна, проста и доступна, что мне не составит ни малейшего труда завладеть ею — она сама льнула ко мне и не знала, что ещё предпринять, чтобы окончательно убедить меня взять её себе. Она — эта удивительно абсолютная, но при этом простая красота — каждый день поджидала меня в Торговом центре, всем своими видом демонстрируя, что стоит мне только протянуть руку, и она целиком и навсегда станет моей. Говорила много, долго и вдохновенно, стараясь заполнить словами пустоту, отделяющую нас друг от друга, перекидывала бесчисленные мостки на мой берег, демонстрировала ослепительныве грани своих икр, надеясь околдовать меня ими. Но преодолеть бездонную пропасть всё равно ей не удавалось — слова опадали как осенняя листва с деревьев, мостки распадались, превращаясь в пыль, медленно оседающую во мрак, икры тускнели, меркли и вскоре забыавались мною до следующей встречи в Торговом центре.

Красота Микаэлы была так же бесспорна, как красота Петры, но красота Петры была абсолютной противоположностью красоте Микаэлы — в ней я не обнаруживал, как ни старался, ни малейшего намека на простоту и доступность. Она не обладала завершенностью и постоянно ускользала от понимания: особенно таинственные письмена, состоящие из мелких веснушек, которыми было испещрено все лицо Петры. Черты этого удивительного лица и линии, очерчивающие гибкую фигуру, невозможно было запечатлеть в памяти — они всё время менялись, не позволяя себя запомнить. Я вообще не понимал, как узнаю Петру при очередной нашей встрече в Библиотеке, по которой проходила призрачная граница наших участков, почему не принимаю её за какую-то другую девушку — получается, всё-таки было в ней что-то постоянное, скрывающееся от понимания, но при этом обладающее неосознанной узнаваемостью.

Наряды Петра тоже часто меняла — в основном это было что-то очень облегающее — но при этом она ни разу не оставила мне ни единого шанса увидеть хоть маленький участочек голого тела. Икры, голени, ступни всегда были скрыты и даже кисти рук облачены в перчатки, которые, впрочем, не могли полностью утаить тонкость ипроворство длинных пальцев. Шея до подбородка прикрывалась платками и высокими воротниками. Оставалось лицо, целиком заполненное веснушчатыми письменами. Наверное, Петра с трудом сдерживала себя, чтобы не спрятать и его: впрочем, иногда я начинал сомневаться — уж не является ли маской то, что она предъявляет миру, как собственное лицо. Слишком какими-то нереальными казались все эти её веснушки.

Ускользающие линии невероятно гибкого тела, полностью скрытого под одеждой, лицо, похожее на маску ослепительной красоты, покрытую таинственными письменами, голос, от которого пробегали мурашки по телу — всё это, что, собственно, и составляло существо по имени Петра — непрестанно будоражило меня, даже в минуты, казалось бы, полного погружения в чтение книг, в размышления над увиденным за день, над составлением отчётов, в приготовление еды. Даже сон не становился избавлением — просыпаясь по утрам, я сразу понимал, что Петра укоренилась не только в моем разуме, заполнив большую его часть, но и пропитала собой всё моё тело — поэтому даже во сне я не был способен хоть ненадолго избавиться от неё.

С большим трудом преодолевал я неистребимую потребность постоянно видеть и слышать Петру — всё время хотелось немедленно всё бросить, ринуться в Библиотеку и дальше — туда, где обитала Петра, где она ходила, чем-то занималась, чтобы уже не отходить от неё ни на секунду, ловить каждое её слово, каждое её движение и непрерывно её лицезреть.

Прекрасно осознавая, что между мной и Петрой лежит примерно такая же разверстая пропасть, как между Микаэлой и мной — я не пытался с завидным упрямством, полным отчаянного безрассудства, преодолеть эту бездну, не перекидывал через неё хлипкие мостки, не наблюдал за тем, как они разрушаются, превращаясь в прах и оседая во мрак. Я старался не приближаться к краю пропасти — а если случалось, что мы с Петрой оказывались в пределах видимости, не показывал, как сильно хочу преодолеть бездну, разделяющую нас.

Путь, по которому шла Микаэла, никаким образом не мог привести к результату, которого она пыталась добиться, поэтому мне не хотелось повторять её ошибку, используя такие же, как она, методы. Я действовал иначе — всем своим видом демонстрировал Петре, что она мне неинтересна, как личность, что её голос и слова раздражают меня, что я стремлюсь к тому, чтобы как можно реже встречать её в Библиотеке и, уж тем более, не горю желанием посетить её участок и задержаться там хоть на минуту.

И я не терял надежды, что эта моя методика когда-нибудь приведёт к нужному результату — Петре надоест быть всегда отвергаемой мной и она, подобно Микаэле, сама захочет прийти ко мне и остаться со мной навсегда.


Тем временем, пока я всплывал на поверхность реальности, переполненный раздумьями о том, как мне завладеть вниманием Петры, Микаэла продолжала перекидывать мостки через пропасть, разделяющую нас с ней, в надежде когда-нибудь её преодолеть. Похоже, в попытках сблизиться со мной она решила придерживаться совершенно иной методике — противоположной той, которую использовал я.

Перед моими глазами вдруг предстали её икры, затянутые в нейлон, задние их части, пухлые и округлые. Микаэла, что-то вдохновенно вещая, стояла ко мне спиной, водя в воздухе руками. Я смотрел на её икры — они предстали передо мной в каком-то новом облике, как будто я — единственный зритель в зале, а они на сцене, выступают передо мной, показывают спектакль, которого я ещё никогда не видел. Занавес поднят, сцена ярко освещена прожекторами — актёр, вернее, актёры, их двое, плавно сужаются книзу, расширяются кверху. Шевелятся под нейлоном, то напрягаясь, то расслабляясь. Сами они не издают ни звука, не прыгают, не скачут, не танцуют — просто слегка двигаются и пошатываются, но это воспринимается мной, как самая изощрённая актёрская игра, как сложнейший, насыщенный внутренним смыслом, танец.

«Вот же странно! — думал я, наблюдая, как заворожённый, за икрами Микаэлы. — Сколько раз она поворачивалась ко мне спиной, и я получал возможность лицезреть заднюю часть её икр, наиболее пухлую. Бесчисленное количество! Но ещё никогда я не воспринимал их в таком отрыве от Микаэлы — как будто они два отдельно взятых актера, талантливых, даже можно сказать, гениальных, обладающих обворожительной наружностью, за игрой которых можно наблюдать вечно. Если они прямо сейчас куда-то пойдут, то я, как привязанный, последую за ними. Ничего не смогу с собой поделать…»

Но икры не двигались с места, продолжали свой не резкий танец, Микаэла, что-то рассказывая и жестикулируя руками, изредка поглядывала на меня через плечо, словно проверяя — достаточно ли окрепли мостки, перекинутые ею через пропасть, может ли она ступить на них без риска провалиться и улететь в бездну… И это была её ошибка — вместо того, чтобы ринуться вперёд, сломя голову, в надежде победить, она продолжала чего-то ждать — может быть, более выгодной и удачной ситуации, когда мостки окрепнут настолько, что по ним можно будет пройти вообще без риска… Но ведь это и была наиболее выгодная и удачная ситуация — за всё время, сколько я помнил, другой такой больше могло никогда не случиться. Шагни Микаэла вперёд, сделай один единственный шаг — предложи мне пойти следом за ней или попроси меня взять её с собой — я бы не смог отказать. Но она не сделала этого — и вот, мне начало казаться, что два её актера переигрывают, что не такие уж они талантливые и обворожительные, что мне есть ещё чем заняться — не только вечно пялиться на них, стараясь улавливать все мельчайшие их движения и пытаться разгадывать их смысл.

Я даже начал различать слова Микаэлы — она говорила о том, что сегодня какой-то особенный день, что на её участке так много Путников, что она не успевает за всеми присматривать. Сразу трое, две девушки и парень, с утра пораньше почти одновременно погрузились в Реку, уплыли в сторону Темноты и пропали в ней. При чём двух из них — парня и одну из девушек — она давно знала, общалась с ними и никак не ожидала, что они так поступят. Конечно, они частенько приходили на берег, прогуливались по нему, наблюдая за неспешным течением Реки и величественным и тревожным стоянием Темноты. Иногда подходили и к Микаэле, беседовали с ней — не ожидала она сегодня от них такой прыти. Думала, что они, скорее всего, потолкутся здесь ещё какое-то время, а потом уйдут насовсем в Город и там, вполне вероятно, погрузятся в стену Света. Об этом Микаэла несколько раз писала в своих отчетах, где отмечала явную склонность двух этих Путников к Свету. И вот что случилось…

— А как у тебя дела обстоят? — спросила Микаэла. — Много ли сегодня путников на твоем участке? Если много, и ты не справляешься, можешь меня позвать… Это не воспрещается… Я могу помочь — и с наблюдением, и с отчетом, и по хозяйству в доме, если надо…

Поздно! Слишком поздно она это предложила! Вот если бы минутой раньше — не отделался бы я тогда уже никогда от этой девушки. Не отказался бы от её помощи, пригласил бы к себе в дом, Курта пришлось бы спровадить, а там пошло бы, поехало. Сначала икры, потом всё орстиальное. Постель, дом, Дорога, вся жизнь на двоих, совместные посиделки вечером, ужины, обсуждения, составления отчётов. Появились бы — обязательства, привязанность, зависимость. Петра осталась бы навсегда за бортом — мечту, что она когда-нибудь станет моей, пришлось бы похоронить. Ну, или отодвинуть на такой задний план, осуществление которого перестало бы даже слегка пахнуть реальностью.

— В общем-то, у меня ничего особенного… — выдал я, приготовленную на такие случаи фразу, которую я произносил перед Микаэлой уже неисчсеслимое количество раз. — Всё как обычно… Тишина. Попутчик лишь один. С ним я и сам справлюсь… А у тебя вон забот сколько… Зачем тебе ещё и мои на себя взваливать…

Во взгляде Микаэлы, заблестевшем было надеждой, когда она заметила, что её новый трюк с превращением икр в актёров на сцене вполне удался, и я с головой погрузился в их созерцание, мелькнула было непроницаемая тень глубочайшего отчаянья, но почти сразу же сменилась на новый блеск надежды — более тусклый, но не менее настойчивый, что не могло не заставить меня зауважать Микаэлу больше прежнего. Но и это не сподвигло меня на то, чтобы принять её предложение.

Потерпев очередную неудачу — довольно обидную, потому что победа была особенно близка, Микаэла по-деловому откинула отчаянье в сторону, словно это — тряпка, пришедшая в негодность, отслужившая свой срок, и начала разрабатывать новый план преодоления пропасти. Ну разве не заслуживала она хотя бы уважения?

Повернулась ко мне лицом, гордо вскинула подбородок, её жемчужные глаза вдруг стали синими, в них отразилось небо, выставила вперёд крепкую длинную ногу, приподняла её и встряхнула, так что икра мощно и заманчиво заколыхалась, и я не смог не обратить на это внимание.

— А мне не в напряг! — весело заявила она. — Со своими заботами я уже справилась и с твоими как-нибудь совладаю, если позволишь…

Как это у неё получалось? Я удивленно смотрел на неё. Вот бы мне хотя бы маленькую толику её терпения и настойчивости в общении с Петрой. Я не мог себе представить, что стало бы со мной — окажись я с Петрой в такой же ситуации, как Микаэла со мной. Решиться на такое! Сделать недвусмысленное предложение — получить прямой и категоричный отказ. Я бы после такого сам пошёл к Реке, поплыл бы в сторону Темноты и навсегда в неё погрузился — лишь бы больше ни о чём не думать и ни о чём не переживать.

— Ну, в общем-то… — начал как всегда мяться я, придумывая причину для отказа. Но тут вспомнил, что ничего придумывать не надо. Причина существовала довольно веская. — Спасибо тебе, конечно, за предложенную помощь, я обязательно приму её как-нибудь в другой раз. А сегодня у меня дома путник ночует… Напросился… Интересный типаж. Пообщаюсь, понаблюдаю — будет потом о чем отчет писать…

— Ого! Я уж и забыла, когда в последний раз гостей принимала… Скорее всего, вообще никогда не принимала, а если и принимала, то во сне… Часто мне снится один и тот же сон: словно я принимаю у себя дома мужчину — странным образом очень похожего на тебя… Этот мужчина остается ночевать у меня… Вот же нелепость какая… Более того скажу — так понравилось ему, как я готовлю, как за ним ухаживаю, обстирываю, что он вообще решил остаться у меня жить… Жили мы с ним долго и счастливо…

— И умерли в один день? — продолжил я, вымучивая улыбку на лице.

— Не умерли, — очень серьёзным тоном ответила Микаэла. — Просто стали вместе жить счастливо, и не было во сне никакого намека на окончание этого счастья — ни в форме временной разлуки, ни в виде постоянной смерти.

— Это замечательно! Очень хорошо, что тебе снятся такие сны…

— Не сны, а сон, — поправила Микаэла. — Это всегда один и тот же сон. Повторяется, но ни капельки не надоедает…

— Вот видишь! Это же хорошо! А ведь могли сниться кошмары или один повторяющийся кошмар… А так всё замечательно! Снится всё время то, что скрашивает твою жизнь… Я рад, что косвенным образом с этим сном связан, раз в нём присутствует человек, похожий на меня… Этот мой двойник, похоже, доставляет тебе много радости…

— Не двойник, — нахмурилась Микаэла.

— А кто же тогда?

— Ты… — едва слышно ответила Микаэла и потупилась.

— Я никак не могу им быть… Ты же всё знаешь… Это ошибка… В следующий раз во сне внимательно присмотрись к этому человеку, и тогда, возможно, поймёшь, что он лишь отдалённо похож на меня, но мной не является… И двойником моим, живущим во сне, он тоже быть не может… Думаю, это один из попутчиков, которого ты однажды встретила на своём участке. Пообщалась с ним. Он запал тебе в душу и с тех пор снится… Может такое быть? Может… Я уверен, что ты тоже запала ему в душу — иногда он приходит сюда и тайком за тобой наблюдает. Стесняется вновь предстать перед тобой, боится тебе не понравиться и стать навеки отвергнутым…

— Ты так думаешь?

— Уверен… Так что, во-первых, во время очередного сна внимательнее присмотрись к человеку, который тебе снится. Постарайся разглядеть и запомнить такие его черты, которые не лежат на поверхности… А, во-вторых, удели больше внимания тем, кого встречаешь на своём участке или даже конкретно тому человеку, которого хорошо знаешь, но не замечаешь. Например, к… Как его?..

— К толстому круглому архитектору из города, который за мной ухаживал? Так он уж давно куда-то канул. Может, в свет наконец погрузился…

— Нет. Я имею в виду другого человека — нашего коллегу, тоже свидетеля, но с другой стороны твоего участка…

— А! — весело взмахнула Микаэла руками. — Веник! Ты его имел в виду?

— Веник не веник. Не знаю, как его зовут. Сосед твой вроде меня, но с другой стороны дороги. Я его ни разу не видел, но ты о нём мне все уши прожужжала…

— Так уж и прожужжала… Веником я его кличу, потому что у него голова смешная, на веник похожая… Волосы светло-рыжие, торчком в разные стороны стоят. У него имя есть. Сорго зовут. Не Серго, а именно Сорго с двумя буквами о… А я его Веником всегда называю… Только он совсем не похож на человека из моих снов. А если уж не похож, незачем к нему и присматриваться…

— А вот мне так не кажется… Пойду-ка я потихоньку с твоего позволения… Надо ещё еды какой-нибудь взять, чтобы гостя попотчевать… — бочком-бочком — я обошёл Микаэлу, выбрал тележку, к этому выбору я старался всегда относиться серьезно — чтобы не гремели колеса, и телегу не вело в сторону — и покатил её к Магазину, который иногда казался мне бесконечным, что, конечно же, не соответствовало действительности, где можно было найти абсолютно всё необходимое для быта — от еды и одежды до чего-то такого, что неизвестно и может вообще никогда не понадобится в хозяйстве.

Микаэла не отставала — она шла за мной следом чуть в сторонке.

— Почему тебе так не кажется?

— Потому что Сорго, будем всё-таки называть его по имени, может в твоем сне скрывать свой истинный облик, прятаться за ним, как за ширмой. Зачем это ему нужно? На этот вопрос не я должен дать ответ, а ты — тебе же это больше всех надо… Подумай хорошенько — и ответ придёт…

Мы подошли к кассам, выстроившимся в такой длинный ряд, отделяющий торговый зал Магазина от всего остального пространства, что не было видно, где он начинается и где заканчивается. Сколько хватало глаз, нигде за кассой никто не сидел, ни одна лента не была загружена товарами и не двигалась. Это вызывало какое-то странное чувство вины — как будто именно на мне лежала ответственность за то, что все кассиры не вышли на работу, и Магазином нельзя пользоваться. Запрещено заходить на его территорию и что-либо трогать… Но ведь это было не так… Специальная бригада молчаливых Поставщиков регулярно завозила сюда новые товары, просроченные увозила — свежие продукты, всё что только душе заблагорассудится, всегда были здесь в наличии — и не существовало никакого ограничения на их потребление, ни количественного, ни качественного.

Ни кассиров, ни охраны, ни обслуживающего персонала — только поздно вечером при желании можно было прийти сюда, чтобы понаблюдать за работой Поставщиков — как они умело и слаженно снуют между стеллажами, катают на розвальнях поддоны, нагруженные всякой запакованной снедью, напитками и ещё невесть чем, разрезают упаковачную плёнку, вскрывают коробки и ящики, вынимают оттуда всё и раскладывают по полкам — всё по своим местам и отделам. Ищут просрочку, набивают ею огромные телеги и куда-то укатывают. Понаблюдав за всем этим внимательно, потом, естественно, следовало обо всем увиденном написать в отчете.

Собственно говоря, наблюдение за Поставщиками было довольно скучным занятием — ничего особенного и удивительного не происходило. Всегда одно и то же. Из Поставщиков и слова нельзя было выудить — сколько я не пытался с ними заговаривать, всё бесполезно. Они работали так, словно тебя не сущестовало, не отвлекаясь ни на секунду. Потом просто собирались, загружали грузовики, забирались в них и уезжали в какую-то свою неведомую даль, полную свежих продуктов и новых вещей. Что они делали с просрочкой, которую забирали с собой — вопрос интересный, не единожды мной им заданный. Но так как ответа я ни разу не получил, то в конце концов вообще перестал спрашивать. Когда приходил сюда в последний раз вечером посмотреть на работу Поставщиков — уж и запамятовал. Выполняют люди свою миссию — и пусть выполняют. Зачем лишний раз их тревожить и потом в отчете писать одно и то же тысячный раз.

Всегда с замиранием сердца, затаив дыхание, проходил я мимо касс, особенно, когда выходил из Магазина с загруженной тележкой — казалось, что сейчас кто-то окрикнет «Куда пошёл?! А ну, стоять! Платить кто будет?» Но никто не окрикивал. Бывало, я специально, ради эксперимента, загружал телеги доверху и укатывал их себе домой, разгружал, возвращался в Магазин, нагружал по новой и опять укатывал. Однажды заполнил дом вместе с сенями всякой всячиной до потолка, так что пришлось в баню на некоторое время переселиться. Не из жадности или опасения, что поставка продуктов в Магазин может неожиданно прерваться — просто хотелось эксперимент поставить, посмотреть, что будет, если я так поступлю. Ничего не случилось — пришлось писать очередной отчёт в бане, где среди прочего — подробно рассказывать о своём беспримерном набеге на Магазин. В общем, вскоре мне всё это надоело, да и многие продукты без морозильной камеры и холодильника "поплыли" и начали пованивать. К концу недели я уже был готов сам продукты из дома выкидывать, написал жалобу в отчетной тетради с просьбой извинить меня и освободить мой дом от хлама и мусора.

Посредник, приходящий один раз в неделю, чтобы забрать отчетную тетрадь и унести её, куда положено, ничуть не удивился, когда остановился напротив распахнутой настежь двери в сени и увидел битком набитое помещение. И даже не поморщился от запаха, идущего оттуда. Ушёл сразу после того, как я молча вручил ему тетратдь. А на следующий день на длинномерном грузовике приехала бригада Поставщиков: не произнеся ни слова, взялись за дело, часа два у них ушло на то, чтобы вынести всё, что я принёс из Магазина, прибрались и даже проветрили дом, так что, когда они уехали, а я вошёл внутрь, там пахло утренней лесной свежестью, на полу и вещах не было ни пылинки, и царил порядок, как в музее.


Преодолев странное пространство между кассами, где, казалось, не существовало воздушной среды, в которой могли бы распространяться звуки — телега бесшумно катилась по мраморному полу, шаги тонули, как в вате. И невозможно было проверить, есть тут воздух или нет, потому что передвигаться приходилось, затаив дыхание. Когда мы с Микаэлой наконец-то оказались по ту сторону кассового ряда, оба громко и почти одновременно ваздохнули с обленгченнием.

— Ты можешь мне объяснить, зачем держать тут все эти кассы? — голос Микаэлы, может быть, и хотел бы стать возмущенным, но это у него не получилось. — Всё равно ведь не запрещается брать в магазине всё… Нет ни охраны, ни кассирш… Но при этом кассы не убирают. Не понимаю я этого. Убери ты эти проклятые кассы, и дышать станет легче.

— Возможно, именно в этом-то и вся загвоздка. Кассы не убирают, чтобы сохранить в нас элемент напряженности и тревоги. Чтобы оставить нам напоминание: не всё здесь так просто и не совсем бесплатно… Иначе мы расслабимся, превратимся в простых обывателей, в обычных потребителей. Будем есть, спать, иногда прогуливаться… Подробные отчёты перестанем составлять, мозги совсем засохнут… А так мы проходим мимо касс и вспоминаем, что у нас есть работа, которая оплачивается — вот, целый торговый центр, где есть всё, что душе угодно, и можно брать, что заблагорассудится… Мы ни в чём не нуждаемся, практически любой наш запрос быстро рассматривается и удовлетворячется… Сплошные пряники… И этот длинный ряд касс, вызывающий в нас на короткое время легкую тревогу — не такой уж и страшный кнут… Можно перетерпеть…

— Как ты всё замечательно объяснил! А то я ходила мимо касс, поджав хвост, боялась, злилась… Хотелось взять что-нибудь потяжелее да раздолбать их одну за другой… А тут ты с этим объяснением… Теперь я своё мнение поменяю, зауважаю кассы и особенно тех, кто за ними стоит… Или не стоит… Сегодня обязательно засяду за развернутый отчёт — он будет очень длинным и почти полностью посвященным кассам, моим переживаниям и раздумьям, связанными с ними… А в конце недельного отчёта потом напишу своё пожелание: не могли бы вы нафиг убрать все эти кассы… Никогда ещё такого не просила… Но ты сегодня сподвиг меня на это…

Я мельком взглянул на Микаэлу, идущую рядом, чтобы понять — шутит она или говорит серьёзно. Но по её очень правильному профилю ничего нельзя было разобрать.

— Тебе, кстати, тоже советую… — продолжала Микаэла, толкая свой взгляд вперёд, словно таран, освобождая им себе пространство для ходьбы. — Если ещё никогда не делал такого запроса, сделай. Представляешь, если сразу два свидетеля с соседних участков сделают одинаковый запрос. Наверняка, его не смогут игнорировать… Как чудесно тогда мы заживем, когда однажды придём в магазин, а там нет ни одной кассы… Пропадёт последний кнут — останутся одни пряники…

Зачем-то Микаэла сегодня упорно шла вместе со мной — никогда она так не делала. Встречались, болтали, расставались — вот и всё, чем обычно заканчивались наши встречи в Торговом центре. Но сегодня Микаэла прошла вместе со мной мимо касс и не отставала дальше. Я не знал, как от неё избавиться — не говорить же ей прямым текстом, что я желаю остаться один. Помолчав немного, она продолжала говорить:

— Я много раз читала тебе наизусть стихи, которые Сорго посвящает мне… У меня хорошая память… Он почти каждый день, когда мы с ним встречаемся на нашей границе в церкви, читает новое стихотворение… Сидит там на лавочке, воздев лицо, словно молится, а сам всё время оглядывается, ждёт, когда я войду… И вот я вхожу… Церковь как всегда безлюдна… Нет ни души кроме Сорго… Я подхожу к нему, сажусь на соседнюю лавку, смотрю далеко, где амвон и возвышается крест… Сорго меня приветствует и сразу же, без предупреждения начинает читать новое стихотворение, посвященное мне… У меня такая память — если в неё что попало, то уже не улетучится… так что я помню все его стихи — их не сотни, а тысячи… Вся голова моя ими забита… Хочу избавиться от них, да не могу… А он новые сочиняет… Никакого продыху мне не даёт… Вот небольшой отрывок из последнего… О, вы, бессмертные боги…

— Стоп, стоп! — прервал я Микаэлу. — Дальше пойдут рифмы: боги — ноги, бог — ног, богам — ногам, богов — ногов и так далее?

— Богов — ногов — такой рифмы нет, — сообщила Микаэла.

— Это я так…. А можно сегодня обойтись без стихов, посвящённых великолепию твоих ног? В другой день я готов выслушать их в двойной объёме… А сегодня меня ждёт гость… Надо продуктов набрать, угощение какое-нибудь состряпать.

Было у меня опасение, что после этих слов Микаэла предложит свою помощь в готовке еды, но она на удивление не воспользовалась предоставленным случаем — может быть, посчитала, что навязываться дальше бессмысленно, или просто задумалась о чём-то и упустила шанс, который я на этот раз почти готов был ей предоставить.

Она замедлила шаг, стала постепенно отставать, я оглянулся всего раз, изобразив на лице, как мне показалось, извиняющуюся улыбку — хотя не чувствовал себя виноватым ни в чём, был уверен, что ничем Микаэле не обязан, ничего ей не должен, и наши ежедневные встречи и расставания во время обходов практически ничего не значат и не стоят, о них я уже тысячу лет, как перестал упоминать в отчетах, возможно, и Микаэла тоже. Их уже встречами и расставаниями нельзя было назвать — так, мимолетные эпизоды в жизни, которые и дальше будут продолжаться до бесконечности, потому что им просто деваться некуда, а совсем не потому, что в них есть хоть какая-нибудь нужда.

В общем, вскоре я остался один среди стеллажей, холодильных витрин и морозильных камер, заполненных продуктами, от многообразия которых разбегались глаза и кружилась голова — ещё оставалось небольшое опасение, что Микаэла передумает, догонит меня и начнёт давать советы — какие продукты брать и что готовить — даже предпримет настолько отчаянную попытку напроситься в гости, что я не найду в себе сил отказать ей. Но всё прошло относительно гладко, никто не мешал мне делать мучительный выбор: в растерянности я блуждал по огромным отделам — мясному, рыбному, овощному, фруктовому, бакалейному, хлебному, алкогольному. Охлажденка, заморозка, консервы, зелень, молочные продукты, кондитерка и всё остальное — я с изумлением взирал на всё это, словно видел впервые. Обычно я старался брать только самое необходимое, проверенное, лишь изредка баловал себя чем-то новеньким — в случае если понравится, брал потом ещё. Давно миновали те мремена, когда я опасался, что завоз продуктов по какой-то причине прекратится, и я останусь голодным — теперь я брал продуктов ровно столько, чтобы употребить полностью, не выбросить ни крошки. Каждый день во время обхода я заходил по долгу службы в Торговый центр, заодно почти на автопилоте, не теряя ни секунды, набирал в тележку свой весьма скромный, но довольно вкусный и сытный паек, проходил сквозь напряженное пространство касс, перекладывал всё из тележки в рюкзак и уносил домой.

Сейчас же я находился в полнейшей растерянности, рассматривая стеллажи и витрины с продуктами, читая названия, понимая, какую бездну блюд можно из всего этого приготовить и не понимая, как мне с этой бездной справиться. Было совершенно непостижимо, зачем кто-то, кого я даже ни разу в глаза не видел, держит всё это, каждый день направляет сюда Поставщиков, которые добросовестно и с невероятным тщанием выполняют свои обязанности — проверяют срок годности, привозят новые продукты, увозят старые, чистят всё до блеска. Не ради же меня, Микаэлы и ещё нескольких случайных Путников, которые решают здесь набрать продуктов. Все вместе мы, даже если бы очень постарались, не смогли бы употребить в пищу и малой доли того, что здесь было представлено — разве что вдруг решили бы объесться и упииться вусмерть, после чего нам уж, точно, было бы всё равно, сколько и чего тут осталось.

Странно, но моя растерянность перед лицом такого многообразия и неспособность понять, кем и зачем оно создано, не привели меня к полному замешательству и ступору, что, наверное, должно было произойти — я катил тележку от стеллажа к стеллажу, машинально складывая в неё то, что было мне привычно. А уже у касс решил, что основным критерием выбора будет мой рюкзак. С собой из телеги я взял лишь то, что в него поместилось. Пара бутылок крепкого спиртного, маринованные огурцы, палка вареной колбасы, упаковка макарон, банка тушёнки, десяток яиц в коробке, буханка хлеба, майонез. Так и бросил телегу с не вошедшими в рюкзак продуктами у касс, что ещё никогда не делал, вышел из Торгового центра, никого не встретив, и побрел по Дороге в сторону Дома.


Удивительно, как много этот высокий худой человек с лицом, похожим на каноэ, успел сделать в моё отсутствие! Протопил баню и дом, попарился, приготовил ужин, накрыл на стол. Встретил меня в моём любимом махровом халате цвета морской волны — его лицо ещё не остыло после бани, было красным и блестело испариной, а глаза не просматривались сквозь запотевшие стекла очков, которые он периодически протирал пальцами.

Курт встретил меня на пороге — видимо, ждал моего возвращения, сидя на лавке у окна и периодически выглядывая в него. Заметив, что я приближаюсь к дому, поднялся и подошел к двери, чтобы я, открыв её, первым делом увидел его, встречающим меня, а за ним — накрытый стол. Всё продумал — сидящим за столом, парящимся в бане, суетящимся за плитой он смотрелся бы более проигрышно, чем прозорливо встречающим меня на пороге. И затараторил… О том, какая у меня простая, функциональная и жаркая баня, какая мягкая и чистая вода в колодце. Как уютно в моём деревенском доме, как мало дров нужно, чтобы протопить печь. Попарившись и помывшись, он взял на себя смелость воспользоваться одним из трех моих махровых халатов, что, как он надеялся, не сильно меня расстроит и разозлит. Но ведь я сам позволил ему хозяйничать, брать всё и всем распоряжаться. Также он взял на себя ответственность проверить, какие в доме есть съестные припасы, чтобы приготовить из них перекус перед ужином. Чистка, жарка картошки с салом на чугунной сковороде, нарезка черного хлеба, простенькая сервировка стола — стало для него чистым удовольствием.

Я заметил внутри себя чувство недовольства гостем — он так легко распорядился моими вещами, пусть и получив на это моё разрешение. Недовольство проплыло во мне, подобно кораблю, и скрылось за горизонтом, а я, проводив его взглядом, остался стоять на берегу перед совершенно чистым морем.

— Банька хороша! Но я не буду вам предлагать париться, потому что, как говорится, хозяин — барин, и у вас, скорее всего, есть специальный банный день. И сегодня, что-то подсказывает мне, не он, — говорил Курт с важным видом пятясь и давая мне возможность снять обувь, переодеться в домашнее, выложить из рюкзака продукты и разложить их по полкам, подойти к умывальнику, ополоснуть лицо и вымыть руки. Я делал всё это не спеша, стараясь продемонстрировать гостю и убедить самого себя, что я всё-таки хозяин в этом доме. Так же степенно я проследовал к столу, занял своё привычное место и внимательно осмотрел то, что приготовил Курт. Тарелки расставлены, столовые приборы разложены, хлеб аккуратно порезан, приготовлены высокие прозрачные кружки с большими ручками, из которых я обычно пью пиво, сковородка стоит посреди стола, накрыта крышкой и полотенцем, чтобы картошка медленнее остывала.

Курт дождался, когда я устроюсь на своём месте и осмотрюсь, только после этого принёс из холодильника две банки пива. С приятным хрустом открыл их за кольца одну за другой, вылил в кружки, слегка наклоняя их, чтобы пиво стекало по стенке и меньше пенилось, снял со сковородки полотенце и крышку, большой ложкой выложил на тарелки солидные порции — картошка ещё дымилась, заманчиво блестела поджарками и пахла так аппетитно, что я невольно сглотнул слюну.

Курт не сделал ничего, что могло бы спровоцировать моё раздражение и упрек, всё выполнил неторопливо, но максимально продуманно и аккуратно, как заправский официант — я хотел к чему-нибудь придраться, но не нашёл к чему. Мне оставалось лишь молча восторгаться его ловкостью и учтивостью, находясь в предвкушении холодного пива и жаренной картошки с салом.

Теперь гость мог сесть за стол напротив меня, но не сделал этого неловко и впопыхах, а выдержал паузу, продемонстрировав чувство собственного достоинства и в то же время проявив уважение к хозяину — когда, наконец, сел, то всем своим видом продемонстрировал, что он удостоин высокой чести находиться здесь, которую постарается обязательно оправдать. И браться за столовые приборы не спешил, выжидательно глядя на меня.

— Вам, как гостеприимному хозяину, принадлежит право первому приступить к трапезе, — с очень торжественным видом объявил он. — К тому же я не знаком с вашими обычаями, привычками и верованиями. Может быть, вы какимм-то особым образом благословляете пищу перед её вкушением или делаете что-то уникальное, как принято в разных народностях и религиях… Поэтому я подожду, но в любом случае присоединюсь к вам и разделю с вами, если позволите, эту пищу…

— Ничего особенного. Просто беру и ем, — сказал я и начал есть. А картошка-то оказалась пожарена на славу! У меня так вкусно не получалось — или сыроватой оставалась или пережаривалась. А тут — прямо идеально! Кусочки один к одному, хрустящая корочка, внутри сочные, мягкие, перченные и соленные вмеру. Идеальная закуска к пиву. Съев свою порцию, взял добавку. Пока, говорить не мог, всё время жевал, орудуя вилкой, запивая пивом.

А вот Курт ел по-другому — словно перед ним не какая-нибудь обычная картошка с салом, а изысканное блюдо из ресторана: спина прямая, подбородок поднят, локти не стоят на краю стола, вилочка придерживает картошку, нож отрезает небольшой кусочек, который отправляется в едва приоткрытый рот, мизинцы слегка оттопырены, процесс пережевывания и глотания неспешный, культурный, небольшой глоток пива — и — достаточно. Любо-дорого было смотреть на то, как Курт кушает. Настоящее благородное шоу!

В общем, я остался доволен трапезой и даже начал с симпатией поглядывать на Курта.

— Вы превосходно жарите картошку, — похвалил я. — Должен признать, что гораздо лучше меня.

— Уф! Слава Богу вам понравилось! А то я переживал, — обрадованно всплеснул руками Курт. — Вы были так добры ко мне. Пустили в дом, разрешили хозяйничать. Я попарился, воспользовался вашим халатом. Хорошо пожаренная картошка — скромная плата…

— Согласен, что скромная, — перебил я. — Но, возможно, у вас есть кое-что более ценное — кое-какие познания… Надеюсь, их хватит, чтобы помочь мне.

— Вы мне льстите и, явно, преувеличиваете мои более чем скромные познания… Я, конечно, постараюсь помочь вам, но не расстраивайтесь, если не смогу…

Я поднялся с лавки, чувствуя, что пришло время закрепить успех трапезы чем-то более крепким, чем пиво. Вынес из пространства за печкой, которое именовал кухней, бутылку водки и пару стопок. Налил до краёв, сел за стол, предложил гостю выпить за знакомство, но он отказался, сказав, что вообще не пьёт спиртных напитков. Хотя чокнуться не отказался — пришлось мне пить в одиночку. Опустошив стопку, я занюхал пустой вилкой, всё ещё вкусно пахнущей жаренрой картошкой с салом, и тут только заметил, что пиво в бокале Курта ни на сантиметр не убавилоось, только пены почти не стало — получается, он брался за ручку, элегантно подносил край кружки ко рту, касался его губами, и у меня создавалось полное впечатление, что он пьёт пиво мелкими глоточками. Вот же удивительно! Оказывается, он только делал вид, что пьёт — то ли из вежливости, то ли ещё из каких-то соображений, а в реальности и глотка не сделал. Странным и необъяснтмым всё это мне показалось, и я решил на досуге над этим поразмыслить и обязательно записать в отчёт. Пока же задал Курту вопрос, на который, я надеялся, он сможет дать ответ:

— Вам что-нибудь говорят такие имена как Микаэла и Сорго?

— Это всё, что вас интересует? Не такой уж и сложный вопрос, как я опасался… Что касается имени Микаэла, то это женская форма еврейского имени Михаил. Переводится, как "подобный богу", ну, или "подобная богу" в случае с Микаэлой. Известные женщины с таким именем в основном спортсменки, модели и артистки… Скажем так, не отмечено оно в истории печатью интеллектуальности… По поводу Сорго — тут тоже всё просто. Нет такого имени. Скорее уж, это кличка… Сорго — травянистое растение. Применений у него много. Самое известное, пожалуй — из него делают веники. В сенях вашего дома, я заметил рядом с мусорным ведром веник светло рыжего цвета — он как раз сделан из сорго.

— Веник?! — я не знал, чему больше удивился: многогранным знаниям Курта или тому, что Свидетель с соседнего с Микаэлой участка назван в честь растения, из которого делают веники.

— Именно. Веник. Гибкие, но в то же время прочные стебельки, уложенные в плотную структуру. За не имением веников, сделанных из современных материалов — удобная и незаменимая в домашнем хозяйстве вещь… А на счёт клички Сорго — смею предположить, что она дана человеку, обладающему внешними чертами, присущими венику, сделанному из сорго… Кто дал ему такую кличку — большой шутник…

Но что-то на лице Курта не было и намека на улыбку, да и меня на смех не пробило — скорее, во всём этом чудилось что-то таинственное и зловещее. Я не заметил, как налил и выпил ещё водки — на этот раз даже вилкой не занюхав. Курт присвистнул:

— Надеюсь, увеличение темпа пития не вызвано моим объяснением слова "сорго"? Будет обидно, если это негативно скажется на выполнении ваших служебных обязанностей…

— Каких обязанностей? — опешил я.

— Самых что ни на есть служебных. Вы же, как я понял, числитесь свидетелем на этом участке дороги. Руководство доверило вам ответственное дело. Не собираетесь же вы его игнорировать?

— Конечно, не собираюсь… — машинально ответил я. — Но… Почему это вы вдруг, собственно говоря, так обеспокоились моими обязанностями?

— Да вы не перпеживайте так сильно! — Курт дружелюбно улыбался, запотелость со стекол очков сошла, и я увидел сквозь них близкопосаженные глаза, противоречащие улыбке, источающие, как мне показалось, жесткий, колючий, немилосердный взгляд. — Я уже довольно долго иду по дороге, лично знаком, без преувеличения, не с одной тысячью таких же как вы свидетелей. С некоторыми общался не один день. Меня, в определённом смысле, даже можно назвать знатоком свидетелей… И, как думаете, что я могу сказать конкретно о вас?

— Что? — разговор становился настолько для меня необычным и интересным, что я совершенно перестал чувствовать действие выпитой водки.

— Вы уникальная личность — свидетель, который пустил меня в свой дом. Остальные, несчетное количество, как я ни напрашивался, как ни изголялся, даже на порог меня не пускали… Говорили, что для таких как я есть мотели, гостиницы, трактиры и так далее… Везде бесплатная еда и кров. Ешь, пей, живи где хочешь и сколько хочешь. Но под свой свидетельский кров не пускали… В отличие от вас… Вы пустили, дали возможность хозяйничать, я попарился, одел ваш халат, приготовил вашу еду, сижу за вашим столом… И ничего… Поэтому, смею вас заверить, вы — уникум, среди всей своей свидетельской братии — исключение из правила…

Как так? Неужели это правда — никто из тысяч свидетелей, к которым он обращался, не пустил его на порог? Только я? С Петрой всё ясно — она бы ни за что не пустила этого проныру в свою обитель. Там даже я, её сосед, никогда не бывал. Но остальные-то! Неужели ни одного не нашлось, кто бы пустил Курта к себе в дом? В это не верилось. А если это правда, то — не совершил ли я чего-то запрещенного?

У меня аж спина похолодела. Я начал лихорадочно поднимать в памяти все запреты и правила, прописанные в контракте — среди них не было ни одного, хоть как-то регламентирующего порядок приглашения. Не существовало прямого запрета пускать Путников в дом.

Видимо, смятение и беспокойство, целиком захватившие меня, стали заметны Курту, потому что он попытался меня успокоить:

— Вам не стоит бить тревогу по этому поводу. Я выяснил абсолютно точно, общаясь со множеством свидетелей, что нет запрета для свидетелей приглашать к себе домой гостей, а также — угощать, беседовать, оставлять на ночлег и так далее…

— Почему же тогда все отказались это делать, кроме меня? — не смог я скрыть тревогу.

— Как раз по этой причине я решил, что вы — уникум. Может, вы сами объясните, почему пустили меня? Что же касается остальных, то самое популярное объяснение их отказа было таким: мол всё, что происходит за стенами моего дома — касается всех, а всё что в стенах — только меня… Там — мой внутренний мир, в который никто не имеет права вторгаться…

— Внутренний мир… — повторил я.

— Именно так. Все, кто удосуживался хоть как-то объяснить свой отказ, а не просто игнорировать мой вопрос, ссылались на свой внутренний мир. Как будто я пытаюсь вторгнуться в него, чтобы разрушить…

— А это не так? С какой тогда целью вы пытались проникать в дома свидетелей? Вокруг ведь действительно много мест, где можно остановиться на ночлег и даже поселиться на постоянной основе… Но вы упорно стремились проникнуть в дом свидетеля… И вот, вам это удалось… Теперь скажите — зачем?

— Чтобы излить душу… — коротко ответил Курт.

— Излить душу?

Значение этих слов не было для меня загадкой, но в устах Курта они прозвучали как-то странно — по-новому — как будто я впервые их услышал, поэтому не смог сразу понять их смысла. А когда понял, продолжал гадать — точно ли они имеют такое значение или ещё какое-то — скрытое, недоступное для понимания простых смертных.

— Я сказал что-то запредельное? Вам неведомое? Разве вы не каждый день с этим сталкиваетесь? Наблюдаете, встречаетесь с новыми путниками, выслушиваете их исповеди, анализируете, записываете, отправляете отчёты выше по инстанции… Что, по-вашему, делают многие пуники, когда беседуют с вами? Изливают душу. Что в этом такого? Я не понимаю. Почему мне обязательно надо изливать душу в дороге, на берегу реки, в лесу, на улице, в городе, в магазине, в трактире — неизвестно где и кому? Может быть, я хочу излиь ее в тёплой обстановке, сидя за столом, находясь в доме свидетеля дороги, у которого, кстати говоря, работа такая — принимать на себя излитые души! Вот ответьте мне — почему меня всё время гонят? За что?!

Курт так резко встал с лавки, что мне показалось — он сейчас выпрыгнет из моего халата, полы которого хлопнули подобно крыльям птицы. А ещё стёкла его очков заблестели, словно сбрызнутые слёзами. Казалось, ещё немного — и он, как загнанный зверь, начнёт метаться по моему дому.

— Но вот же я, не задавая лишних вопросов, пустил вас, — пришла моя очередь успокаивать Курта.

— И то верно, — как-то уж очень быстро успокоился он.

— Это произошло впервые. Раньше я никогда не принимал гостей. Так что и повода отказать не было… Надеюсь, и дальше не будет… И раз уж вы здесь, и готовы излить душу, то — давайте, изливайте! Я вас выслушаю…

— Поверьте, это самые прекрасные слова, которые мне довелось слышать за всю мою долгую жизнь! — Курт не спешил садиться обратно за стол. — В благодарность за эти слова, доставившие мне столько радости, я готов взяться за приготовление ужина из тех продуктов, которые, я заметил, вы принесли с собой — с вашего разрешения, конечно же…

— Пожалуйста, — разрешил тут же я. — И раз уж вы такой всесторонний знаток всего, то ответьте на вопрос: почему вкусные блюда — например, такие как ваша картошка с салом — не столько утоляют голод, сколько разжигают аппетит…

Курт скрылся из виду за печкой, где стал весело шуршать, шуметь, звенеть и говорить так громко и энергично, что его, наверняка, было слышно с улицы.

— На этот вопрос есть только один ответ: человек — существо ненасытное. Особенно что касается греха — в вашем случае чревоугодия… Нет в человеке предела насыщения грехом. Даже некоторые физиологические ограничения научился человек обходить. В истории масса случаев успешного их преодоления. Возьмём хотя бы Луция Луциния Лукулла, древнеримского консула, военачальника и политического деятеля, который вошел в историю благодаря своему обжорству. Лукулл пиршествовал почти без перерыва. По достижении насыщения, он перышком вызывал рвоту, выпрастывал съеденноеи выпитое и сразу же приступал к новой трапезе… И давайте не будем брать в расчёт такие ограничители, как сон и смерть — всё-таки в них нет ничего естественного, потому что они — явления, которые мы не в состоянии контролировать. Естественным я считаю только то, что мы контролировать можем.

Что-то я никогда не слышал про такого древнеримского деятеля и про смерть ничего не знал, но поверил Курту на слово — представил себе этакого круглого толстячка с добродушным лицом, который даже не сидит, а возлежит, а рабы подносят ему одно за другим разные блюда и кубки, полные вина. Он ест, пьёт и не может насытитться. Испытывает нескончаемое удовольствие от потреблояемых яств и напитков — считает процесс их поглощения естественным делом, потому что держит его под контролем. Но потом долгие и долгие дни и годы непрерывного пира вдруг прерываются процессом неестественным и неподконтрольным — то есть, проще говоря, смертью… Бедный Лукулл лежит бездыханный пузом кверху: в его животе продолжает перевариваться пища, но сам он уже мёртв.

— Располагайтесь поудобнее! — почти кричал Курт, быстро постукивая по доске ножом, шинкуя что-то и кидая на шкворпчащую сковородку. — Пока готовлю, буду изливать вам душу… А вы записывайте… Записывайте…

Вот же странный тип этот Курт. Его настоятельный призыв не вызвал во мне никакого протеста — даже наоборот. Захотелось поскорее взяться за работу — я перешел к письменному столу, взял с полки черновую тетрадь, уселся на стул с высокой спинкой, раскрыл тетрадь, вытащил из банки первую попавшуюся шариковую ручку, и нацелил её острие в левый верхний угол чистого листа, как пистолет, готовый выстрелить… Курт словно этого и ждал. Видел, что ли, меня сквозь печь? Тут же начал свой рассказ…

Глава 2

Чиканутые


Странно — столько лет прошло, а эти две спички, сгоревшие дотла, обугленные остовы которых были слегка загнуты и скручены, не выходили из головы Дмитрия Дмитриевича. Кто-то сжег их — одну прямо на входе в Главный дворец, где полно видеокамер, охраны и гвардейцев, другую дальше, в конце длинной парадной лестницы, обе — на пути у него. Чиркнув серной головкой о коробок, этот человек смотрел и ждал, когда спичка прогорит больше, чем наполовину, потом осторожно, чтобы не раскрошить и при этом не обжечься о медленно остывающую серную головку, перехватил остов пальцами другой руки, и, легонько покручивая его, чтобы на коже не осталось ожогов, дал огню полностью сжечь дерево и погаснуть; и только после этого аккуратно положил полностью сгоревшую спичку туда, где вскоре должен был пройти он — Дмитрий Дмитриевич Дорогин на свою инаугурацию.

Человек поднялся выше по парадной лестнице, устланной красной ковровой дорожкой, мимо красивых молодых гвардейцев с высокими киверами в форме, стилизованной под старину, вытянувшихся в струнку, неподвижно стоящих справа и слева на определённом расстоянии друг от друга, сжег таким же хитрым образом вторую спичку, положил её на предпоследнюю ступеньку, покрытую ковровой дорожкой, и преспокойно скрылся.

В последствии с привлечением самых высококлассных специалистов было проведено тщательное расследование, которое он контролировал от начала и до конца, потому что хотел доискаться правды, а не просто свалить всё на какого-нибудь мальчишку-охранника-гвардейца-растяпу, устроившего курилку в неположенном месте; ясно же, как божий день, что это сделано намеренно, чрезвычайно профессионально, и имело определенную цель — какую именно — это большой вопрос.

Он — Дмитрий Дмитриевич Дорогин, по прошествии почти тридцати лет с начала своего вступления в должность президента Великой Тартарии, помнил про эти сгоревшие спички, не проходило и дня, чтобы Он не думал о них, ведь так и не был найден тот, кто их оставил, и не определена причина, побудившая его это сделать. У Дмитрия Дмитриевича вошло в привычку в день и час своей инаугурации, ровно в двенадцать часов, когда грозно били часы на Пастырской башне, спускаться в Центральный зал Главного Хранилища страны, где в подобающих условиях хранились разные артефакты, представляющие собой первостепенную государственную ценность. Здесь в специальной вакуумной камере при температуре абсолютного ноля находились те самые две сгоревшие спички. Хранители незадолго до прихода Дмитрия Дмитриевича приводили в норму давление и температуру, вынимали из камеры спички в стеклянном футляре, абсолютно прозрачном и почти не бликующем, выставляли в комнату обозрения. Когда Дорогин приходил сюда, его оставляли в одиночестве на такой промежуток времени, который ничем и никем не был регламентирован, кому-либо тревожить президента в этот период строго настрого запрещалось, он мог просидеть в комнате и пять минут, и весь день. На холодном стуле из сверкающей нержавеющей стали перед столом из такого же материала, президент в задумчивости сидел, глядя на черные спички сквозь такое стекло, которого словно бы и не было. Постепенно он нагревал задом ледяную нержавейку стула и переставал её чувствовать: некоторое время он жалел тепла своего тела, бессмысленно расходуемого на подогрев стула. Думал о том, что нагревает собой не только стул, но и через его ножки и всю эту стерильную комнату с белым полом, стенами и потолком, и даже больше — всё это Хранилище, весь этот огромный бункер, землю, примыкающую к нему, великий город и небо над ним, всю страну, весь мир, всю вселенную. Страшно было даже подумать: в центре какого бескрайнего мироздания находилось его маленькое тело, жертвующее своё скромное тепло! Вселенная становилась теплее оттого, что в ней существовал Дмитрий Дмитриевич — не будь его, она стала бы холоднее.

В какой-то момент Дорогин прекращал думать о тепле своего тела, расходуемом на подогрев мира, и о спичках под стеклом — обращал взор внутрь себя, пытался там разглядеть и понять то, чем же он на самом деле является: не просто же плотью, телом с головой, туловищем, ногами и руками — что-то скрывалось внутри него, в этой кажущейся пустоте и темноте — то, что и являлось на самом деле им; на какое-то время он переставал чувствовать себя самим собой, хотел вывернуть себя наизнанку, чтобы убедиться, что там никого нет, или наконец понять, что там есть кто-то другой, кроме него, кто и является на самом деле им самим по-настоящему. Но сколько он ни старался, не получалось осветить взглядом, словно прожектором, пространство внутри себя, чтобы увидеть, кто там на самом деле обитает, и вывернуться наизнанку тоже не удавалось — становилось не по себе от мысли, что он не он, а кто-то другой, тот, кто на самом деле думает за него, принимает решения, дает распоряжения. Сама по себе эта мысль была настолько невыносима, что просто физически не могла долго существовать в мозгу — он растворял её внутри себя, как нечто вредоносное, способное заразить и уничтожить, и возвращался к насущным вещам. Спички! Чёрные, обугленные, чудом уцелевшие под ногами в день инаугурации, и теперь бережно хранимые как самый ценный артефакт Тартарии.

Удивительно, как они уцелели тогда! Никто их не затоптал на асфальте при входе во Дворец, где лежала первая спичка, и на ковровой дорожке, покрывающей последнюю ступеньку парадной лестницы, где лежала вторая, никто не превратил их в ничего не представляющий из себя прах, не растащил на подошвах по всему Тобольску; инаугурация длилась около часа — в общем-то недолго для такой важной процедуры, но всё равно значительно, учитывая хрупкость спичек и количество людей, принимавших то или иное участие в инаугурации; впрочем, понять можно — долго ещё никто не решался, не мог, да и не имел права, ходить там, где недавно твёрдой и ровной походкой профессионального палача, идущего в который уже раз исполнять свой долг, прошёл он по направлению к подиуму, на котором предстояло принять присягу. Это как инверсионный след от огромного грузового самолёта — не приведи господи кому попасть в него — поглотит, завертит, переломает.

В общем, только после завершения всех инаугурационных процедур, появилась возможность вкратце объяснить начальнику охраны суть проблемы, указать на недочет в его работе — что за мразь посмела курить там-то и там-то, прямо у меня на пути, бросить сгоревшие спички, надо ещё поискать окурки, иди и разбирайся, потом доложишь — ну и началась тогда катавасия! Подняли на уши всех, кого только можно; две сгоревшие спички обнаружились целыми и невредимыми, тщательно прочесали все залы Дворца, территорию, прилегающую к парадному входу, лестницу сверху донизу прошерстили, каждый квадратный сантиметр красной ковровой дорожки изучили под лупой и микроскопом, проверили все закоулки и закутки Залов. Ничего подозрительного больше обнаружено не было: ни окурков, ни спичек, кроме тех двух сгоревших, никакого другого мусора или предметов опасных, подозрительных, не имеющих отношения к инаугурации.

Потом была создана оперативно следственная группа, пошли задержания, аресты, допросы: ничего удивительного — дело того требовало; никто не остался в стороне, не ускользнул от бдительного ока, в общей сложности было допрошено более пяти тысяч человек, некоторые по несколько раз, были и такие, которые не вышли на свободу в связи с тем, что их оправдание, впрочем, как и обвинение, зашло в тупик, поэтому было принято решение об их задержании до выяснения. Следствие по этому делу получило самые высокие полномочия, поэтому объективного внимания не избежал никто, все были допрошены: от рядового гвардейца до генерала, от уборщика до начальника хозчасти всего Тобольского Кремля, от мелкого депутатишки до Председателя Конституционного Суда. Что касается экспертиз, которым были подвергнуты обнаруженные предметы, то каких только не было: химическая, радиационная, дактилоскопическая, бактериологическая, генетическая, радиоуглеродная и ещё черт знает какая; никаких отравляющих и радиоактивных веществ в остовах спичек обнаружено не было, также отсутствовали какие-либо следы генетического материала, то есть злоумышленник намеренно не оставил следов, работал, можно сказать, профессионально, в перчатках; обследование специальными приборами воздуха на предмет обнаружения остаточных следов горения табака, дерева и серы тоже ничего не дало, никто в залах Дворца не курил и не жег спичек.

Вот что удалось выяснить практически на сто процентов — первое: эти две спички были полностью сожжены в неустановленном месте неустановленным лицом или группой лиц, находящихся в предварительном сговоре; второе: спички были принесены во Дворец во время подготовки инаугурации, после укладки ковровой дорожки, потому что вторая спичка находилась сверху, а также в момент настройки и отключения камер видеонаблюдения, поэтому видеозапись злоумышленника или злоумышленников отсутствовала; третье: посторонний человек, не имеющий специального пропуска, не мог попасть на самую охраняемую территорию во всей Тартарии. Поэтому злоумышленника или злоумышленников следовало искать среди ограниченного, но довольно обширного, числа лиц, точное число которых — двенадцать тысяч семьсот восемьдесят шесть (у Дмитрия Дмитриевича была уникальная память на цифры, имена, лица и почти на всё остальное за исключением некоторых вещей, о которых он предпочитал не думать); четвёртое: экспериментальным путём выяснено, что при обычном использовании спичек, например для прикуривания сигареты или поджигания чего-либо не происходит её полного сгорания, потому что спичку тушат, не позволяя огню обжечь пальцы, также не бросают в непогасшем виде, только по рассеянности или со злым умыслом, чтобы устроить пожар, то есть следует сделать вывод, что обе спички сожжены полностью, от головки до кончика, намеренно и со знанием дела, так как на серной головке, которую пришлось перехватывать пальцами, чтобы дать догореть деревянной части, не было обнаружено генетических или каких-либо иных частиц, не имеющих отношения к продуктам горения серы и дерева; пятое: установлено, что лишь небольшой процент сгоревших спичек при падении с высоты человеческого роста на твердые поверхности остаются невредимыми, поэтому с большой долей вероятности можно утверждать, что обугленные остовы спичек были не брошены, а аккуратно положены в места их обнаружения; шестое: все проведенные мероприятия, включая экспертизы, допросы и очные ставки не принесли должного результата, добровольные признания даны подозреваемыми в результате оказанного на них физического и психического давления, а также по причине нервного срыва, что установлено внутренним расследованием, поэтому их нельзя принимать в расчет; седьмое: в связи с тем, что ни одна из экспертиз не подтвердила наличие в остовах сгоревших спичек каких-либо веществ, представляющих опасность для здоровья первого лица, то есть обнаруженные предметы представляют из себя обыкновенные угольные остатки сгоревших спичек, не считать их предметами террористического характера; восьмое: в связи с тем, что не установлена причина появления вышеозначенных предметов на пути следования первого лица, а также способ их появления и исполнители, причастные к этому, передать дело со всеми собранными материалами и вещдоками в особый отдел для доследования с привлечением специалистов особого профиля.

Понятное дело, что за профиль был у этих специалистов: всевозможная шушера, вроде священников, шаманов, экстрасенсов, магов, гадалок и тому подобное. Дмитрий Дмитриевич не сразу согласился с расширением следствия по делу сгоревших спичек, не понимая, какой смысл входить в эту, так сказать, зашкварную область, но традиционная, включая науку и криминалистику, сделала всё от неё зависящее, поэтому оставалось — или толочься на месте в надежде, что по делу всплывут какие-то новые факты и зацепки, или попробовать расширить область поиска в ущерб здравому смыслу, впрочем, всё равно без особой надежды на успех.

В общем, неохотно, но Дмитрий Дмитриевич согласился с доводами главного следователя по делу, и к расследованию один за другим были привлечены самые известные на тот момент эксперты несистемного характера; конечно же, с обязательной подпиской о неразглашении. Ох и насмотрелся и наслушался тогда Дмитрий Дмитриевич, ведь после вступления в должность президента, демократически избранного впервые в истории Тартарии, дело о сгоревших спичках стало первой проблемой, с которой пришлось ему столкнуться и которая осталась бы незамеченной, не обрати он внимания на валяющиеся у себя под ногами сгоревшие спички; и ведь никто не заметил бы их, и они, затоптанные, превратились бы в прах; — тем более важным казалось Дмитрию Дмитриевичу это дело, и разобраться в нём он хотел любой ценой, поэтому-то, исчерпав все разумные методы, обратился к не очень разумным, особо не надеясь, что от них будет какой-либо толк.

Именно в тот период волею судьбы и, вопреки своему желанию, Дмитрий Дмитриевич ознакомился с шестью основными религиями страны, официально признанными и пользующимися государственной поддержкой (православием, католицизмом, протестантизмом, исламом, иудаизмом, буддизмом), и ещё с огромным количеством различных конфессий, сект, течений, направлений, ответвлений и так далее в религиозной и мистической сферах. Собственно говоря, знакомство это проходило в урезанном, так сказать, виде, сокращённом до тридцатиминуток: за это время представитель приглашенных религиозных организаций, изотерических школ и оккультных течений, выбранный особой комиссией, в состав которой входили специалисты-религиоведы, консультирующие особый отдел Службы Безопасности, должен был сделать краткий доклад о своём вероисповедании и практике, а также провести свой обряд. Шесть основных религий получили особую преференцию — время их презентаций было увеличено до полутора часов.

Не только желание найти людей, подложивших сгоревшие спички, и объяснить их мотивацию двигало Дмитрием Дмитриевичем — как законно избранный президент он должен был знать во что веруют и на что уповают вверенные ему народы; а их на территории Тартарии было огромное количество, и больших, и малых, со своими языками, культурами и, конечно же, верованиями; следовало вникнуть в этот вопрос, ведь он — один из тех, игнорирование которого недопустимо, потому что может привести к непредсказуемым последствиям.

Можно сказать, что на эти ознакомительные встречи в специально подготовленный и отведённый для этой цели зал Дмитрий Дмитриевич начал приходить с превеликим неудовольствием, заставляя себя это делать, потому что того требовала его новая должность, но постепенно он втянулся, ему начало нравиться; информация, которая доводилась до него всеми этими странными людьми в необычных одеждах, конечно же, носила зачастую чрезвычайно неординарный и даже, порой, из ряда вон выходящий характер, особенно для человека, привыкшего к вещам и понятиям материальным, традиционным, объяснимым, а тут на Дмитрия Дмитриевича обрушилось столько всего запредельного, далекого от действительности, что у него голова пошла кругом, но было в этом и что-то интригующее, щекочущее нервы, будоражащее разум. Так что Дмитрию Дмитриевичу постепенно даже стало доставлять своеобразное удовольствие изучение этой далёкой от рода его деятельности тематики. Не проходило и дня, включая выходные, чтобы он не посвятил хотя бы час своего времени вопросам религий, веры, верований, суеверий и так далее. Всё это он воспринимал как некую игру для своего сформировавшегося давным-давно разума, но всё ещё требующего пищи для размышлений, в том числе непривычной.

Иногда, сидя в удобном кресле перед столом с безалкогольными напитками и легкими закусками, он с трудом сдерживал себя от смеха при виде магов в балахонах и колпаках, выделывающих пассы, глотал его, словно это не смех, а самое изысканное вино, которое, попадая внутрь, переваривается, поступает в кровь и мозг, доставляя ни с чем не сравнимое удовольствие; особенно его веселили христианские епископы, православный и католический, — почему-то при виде этих служителей культа всегда хотелось вылить на них сверху ведро воды, — это в лучшем случае, — окатить с головы до ног, чтобы таким образом хоть немного отрезвить; именно отрезвить, потому что они казались пьяными, хотя на самом деле таковыми не являлись; Служба Безопасности, проверяющая в том числе и уровень алкоголя в крови, в пьяном виде не допустила бы их в зал презентаций.

Патриарх всея Тартарии, похожий на позолоченный кочан капусты — столько на нем было торжественных одежд, символизирующих багряницу Спасителя, но не являющихся таковой на самом деле — представлял из себя обычного толстенького лысого мужика в преклонных летах; покрытый золотыми ризами, епитрахилями, митрами, омофорами, панагиями и так далее, чего не счесть, казался очень даже ничего себе — большим, важным и величественным, так что даже Дмитрию Дмитриевичу невольно хотелось поклониться ему, поцеловать руку и спросить благословения; сдержать этот порыв удавалось немалым усилием воли; и даже хотелось состряпать себе что-то на манер этих золотых одежд, чтобы предстать в них перед своим народом в момент какого-нибудь празднества, но, конечно же, это была просто мимолетная фантазия, воплощение которой принесло бы лишь вред демократически избранному главе государства.

Патриарх обладал голосом, соответствующим скорее его парадному облачению, чем обрюзгшему, никогда не знавшему физических нагрузок, телу, из которого этот голос исторгался; возникала даже уверенность, что — испарись вдруг тело — голос никуда не денется, а будет исходить от одежды, потому что именно она и представляет из себя патриарха. Голосом зычным, елейным, бархатистым, к которому невольно хотелось прислушиваться — и совершенно неважно было, о чём он говорит; если бы читал по бумажке самую занудную инструкцию по технике безопасности, она воспринималась бы слушателями, как душеспасительная проповедь — патриарх, вернее, его облачение, как по писанному, вкратце рассказал историю православной церкви, с которой, кстати сказать, Дмитрий Дмитриевич был поверхностно знаком, но услышал много нового, начиная от Великой схизмы и крещения Тартарии, ставшей правопреемницей веры константинопольской, до наших дней, когда православие, со всей его исключительной патриархальностью, исповедующей традиционные ценности, заняло одно из главенствующих мест в христианском мире. Поведал патриарх и о своём облачении, демонстрируя каждую его деталь, рассказывая её историю и назначение; провёл богослужение в укороченном виде, но всё равно очень долгое, так что Дмитрий Дмитриевич удивился самому себе, потому что выдержал его от начала и до конца, не прервав, не перенеся на другой день, чтобы забыть совсем, правда пару раз слегка задремал за столом, словно нерадивый ученик за партой, делая вид, что вносит важные пометки в блокнот, хотя на самом деле рисовал там черте что. Патриарх махал и звенел пустым кадилом, потому что жечь ладан и дымить ему было запрещено, ходил вокруг стола, накрытого скатертью, на котором располагались: толстая книга, высокая золотая чаша и ещё несколько предметов непонятного назначения, — часто воздевал руки, пел приятным баритоном, произносил много слов наизусть, также вычитывал отрывки из толстой книги. Если бы патриарх не прерывался иногда, чтобы объяснить, что он говорит и делает, то Дмитрий Дмитриевич почти ничего бы не понял, кроме частого упоминания двух сгоревших спичек и поджигателей оных, которым молитвенно предписывалось убояться гнева Божия за прегрешения и явить себя миру. Богослужение проходило на церковно-тартарском языке, полном древних не используемых уже слов. Апофеозом богослужения являлось причастие, когда хлеб и вино (не допущенные Службой Безопасности к презентации), превращённые чудесным образом в тело Господне, вкушались прихожанами при помощи специальной ложки с длинной ручкой, так называемой лжицы — патриарх продемонстрировал этот процесс, держа в руках пустые чашу и лжицу, после чего извинился за то, что вынужденно скомкал богослужение, объявил, что оно завершено и теперь можно задавать вопросы.

Дмитрий Дмитриевич первым делом спросил:

— А ничего, что богослужение проходит здесь? Под землёй. Паствы нет, только я тут сижу, чай попиваю, любопытствую. Извините, кстати говоря, что не приглашаю вас к своему столу, отвлекать не хочу. После нашей встречи вам будет предложено достойное угощение — присоединиться, к сожалению, не смогу, время поджимает…

Дмитрий Дмитриевич не просто так заговорил о еде. Пышное тело патриарха не могло не проголодаться! Видно было, что золотое облачение измотало его, — конечно, оно помогало настроиться на определённый лад, придавало важности и значимости в глазах зрителей, но при этом вытягивало силы, не только душевные, но и физические, словно присосавшийся вампир или смертельная болезнь, съедающая изнутри; тело в таком облачении не могло не требовать постоянной подпитки, еды и питья: если бы было возможно, оно бы ело постоянно, но, скорее всего, всё равно впустую. И эта невозможность насытиться, пока находишься в золотом облачении, накладывала явный отпечаток на лицо патриарха, не заметить который было трудно.

— Что касается первого вопроса. Не существует в природе такого места, где нельзя было бы молиться Господу Вездесущему и Всеблагому, потому что Он пребывает везде. Но есть специальные места, приспособленные для молитвы, где Господь пребывает особым благодатным образом — это православные храмы, коих по всей земле тартарской, в особенности же в столице, превеликое множество. Что же касается всего остального, то, как главе государства, на которого возложена большая ответственность за судьбу многих народов и необходимость в ознакомлении с культурами и верованиями оных, вам не только позволительно сидеть и подкреплять силы организма пищей во время трудов ваших, но и должно это делать, дабы не ослабеть духовно и физически, не впасть в искушение и не наделать ошибок, могущих привести к катастрофическим последствиям. Я же, ничтожнейший из рабов Божиих, денно и нощно держу пост, не вкушая ничего скоромного, чтобы испросить у Господа Бога милость для всей страны нашей и народов, её населяющих, потому что возложена судьбою на меня обязанность пастырская, тяжкая. В ответе я за весь православный мир, не до вкушения еды мне — пищею служит мне молитва неусыпная. Поэтому от вашего любезного предложения потрапезничать после нашей встречи вынужден отказаться, но и не выразить благодарность вам права не имею.

Складно, доходчиво и, самое главное, авторитетно объяснял патриарх, любо-дорого было его слушать; если бы Дмитрий Дмитриевич не знал всю подноготную этого человека (от корки до корки прочитал подробнейшее досье на него из Особого отдела), то решил бы, что греховодника этого давно пора причислить к лику святых; в досье, в общем-то, не было ничего особенного, криминального и экстраординарного, — так, обычные грешки, присущие всем людям, разве что особняком стояло ни с чем не сравнимое сребролюбие и властолюбие, ну, так кто из людей без этого? В конце концов, без здоровых амбиций и Дмитрий Дмитриевич не стал бы президентом Великой Тартарии. Но всё-таки было в патриархе что-то раздражающее; и раздражение это действовало сильнее, чем благоговение, вызванное елейным голосом и золотым облачением, — удачно воспользовался периодом неразберихи в стране, когда церковь получила право беспошлинной торговли, в том числе со странами Запада, закупал не иконки и свечки, а самую востребованную на тот момент продукцию — водку и сигареты. С одной стороны, понять можно — церковь нуждалась в деньгах на восстановление разрушенных храмов и строительство новых, с народа взять нечего, с государства и подавно, но с другой стороны — какая итоговая цена у всего этого благого барыжничества? Сколько людей спилось и заработало рак лёгких ради того, чтобы церковь стала богатой, особенно этот пузатый человечишко в золотых одеждах, с хорошо подвешенным языком и зычным голосом? Не лучше ли было проводить богослужения в сараях или под открытым небом, в рваных рясах, зато с чистой совестью? Хотя какая тут к чёрту совесть! Её на хлеб не намажешь, от неё одни убытки, сплошное беспокойство и разочарование, значит, её можно смело выбросить на помойку. "Расчётливый, хитрый, умный, алчный, дальновидный. Готов к сотрудничеству, так называемое таинство исповеди считает формальностью, действующей только в отношении приходской массы. Предоставил уже много полезной информации о неблагонадежных субъектах, перспективный внештатный сотрудник. Оплату за предоставленную информацию предпочитает получать в долларах США" — было в том числе написано в досье.

Доримедонт — имя-то какое получил при возведении в сан! Отличается от Дормидонт одной буквой — древнегреческое, переводится как "начальник копья", зачем-то присобачил букву "и" к нему, как будто это что-то меняет — хотя… Способна же изменить человека одежда, так почему же одна буква не может изменить значение целого слова? Деньжищ патриарх Доримедонт нахапал столько за время своего служения, что для их сбережения потребовалось создание целого банка с огромным подземным хранилищем, оснащенным самыми передовыми системами безопасности. Воссел на этой горе из денег, всех под себя подмял, всех купил — так и стал патриархом — сначала на гору из денег забрался, стал её хозяином, остальных попов себе подчинил при помощи тех же денег, а уж потом и полностью церковь к рукам прибрал, включая все возможные регалии, верховные посты, звания и хозяйство до самого последнего кадила.

— Ваше Святейшество патриарх всея Тартарии Дармидонт… — демонстративно протокольно обратился к патриарху Дмитрий Дмитриевич, намеренно произнеся его имя с искажениями — решил проверить, обратит тот на это внимание или нет. Обратил:

— Кха! Кха! — откашлялся патриарх в кулак, вежливо перебивая президента. — Имя Доримедонт, данное мне святой православной церковью, не произносится как Дармидонт. Это два разных имени. Второе, Дормедонт, переводится, как начальник копья, а первое не имеет к этому отношения. Имя святого мученика Доримедонта Фригийского, жившего и пострадавшего за церковь христову задолго до великой схизмы, раскола церкви на западную и восточную. Чтобы не запятнать это благочестивое имя, во время произнесения оного необходимо делать акцент на буквах "о" и, в особенности, на "и", которую ни в коем случае нельзя проглатывать. Носить это имя большая честь для меня, но и ответственность великая. Поэтому прошу нижайше обратить ваше президентское внимание на правильное произнесение имени Доримедонт. Это очень важно, особенно для главы государства, к которому прислушиваются миллионы сограждан.

— Доримедонт, — с готовностью и с извиняющейся улыбкой произнёс Дмитрий Дмитриевич правильно это имя. — Спасибо за небольшой, но очень познавательный экскурс в историю. Обязательно изучу этот вопрос подробнее при первой возможности. И, конечно же, примите мои искренние извинения за допущенную ошибку. Обещаю: впредь это не повторится, особенно на людях…

А сам подумал другое: "Вот же блин, поправлять меня вздумал, прохвост! И ведь как непререкаемо! Ослушаться просто невозможно". Дмитрий Дмитриевич немного повернул лицо, посмотрел на патриарха искоса — хотелось понять, в чём секрет успеха этого человека; внешность обыкновенная, тартарская, а ведь он, куда ни копни, еврей, хотя это мало кому известно, как же получилась такая внешность, противоречащая генетике? Нонсенс! Пластических операций не делал — так говорится в досье. Голос красивый, завораживающий, ни малейшего акцента или диалекта, речь прекрасно поставлена и грамотна. Фамилия, имя, отчество, естественно, не тартарские, понятно какие, но в это давно никто не вникает. Патриарх всея Тартарии Доримедонт никем другим быть не может, кроме как истинным тартарцем.

— А вот скажите, святейший Доримедонт, ничего, что вы молились о том, чего, наверняка, не понимаете? — решил Дмитрий Дмитриевич копнуть глубже, чтобы посмотреть, как патриарх будет выкручиваться. — Богослужение на церковнославянском, а тут, на тебе, молитва на современном тартарском о каких-то спичках непонятных. Вам не показалось это странным, непонятным и даже противоречащим вашим убеждениям и вере? Молитва о вышеназванных предметах розжига не была обязательной — доводилась до сведения лишь как просьба. Вы могли её не выполнить, никто бы вас за это не осудил.

— Отвечу вам следующим образом: нет ничего зазорного и крамольного в современном тартарском языке. На нём священнослужители обращаются к пастве с проповедями, возносят каждодневные насущные молитвы ко Господу. Периодически даже ведутся синодальные споры о необходимости полного перехода на него, чтобы богослужение стало, так сказать понятнее и ближе к народу, а то ведь многие приходят в церковь, крестятся, свечки ставят, слушают красивые песнопения, участвуют в службе, даже исповедуются и причащаются, но церковнославянского не разумеют, и, значит, до конца не понимают, что на службе происходит. Но ведь это непонимание целиком и полностью на их совести — прикоснись к душе и вере своего народа, всё необходимое для изучения церковнославянского языка имеется. И ведь он не просто часть нашей истории, он красив и глубок — изучение его освещает душу, тренирует ум. Что же касается предметов для розжига, как вы выразились, то мои молитвенные усилия были направлены вовсе не на них, а на тех людей, которые, насколько я понял, их использовали не с благими намерениями. Так же, как бессмысленно молодиться о ноже, как об орудии убийства, но совершенно оправданно и даже необходимо о том, кто его использовал в преступных целях, тем более не помешает молитва о покаянии этого человека и скорейшем его обнаружении в том случае, если он скрылся от правосудия, дабы он, получив заслуженное воздаяние и перенеся душевные и физические страдания, не потерял возможность спасения своей бессмертной души. Ибо Господь наш видит всё тайное и прощает даже самые страшные грехи тем, кто реально покаялся и принёс достойный плод покаяния. Что же касается предметов розжига, то есть, проще говоря, спичек, то они могут стать куда более страшным орудием, чем нож — с их помощью можно разжечь очаг в доме и приготовить детям еду, а можно поджечь поле, лес или дом — да так, что в пожаре погибнет и пострадает много людей. Как я могу подвергать сомнению просьбу людей, облеченных высшей властью в нашей стране? Меня попросили помолиться, и я это сделал. Дальше: всё в руках Господа. Если будет на то воля его, то придёт вам помощь свыше в деле поиска людей, принесших спички туда, куда не следует. Коли существует государственная необходимость в розыске этих людей, пока они не натворили чего похуже, да будет так. Если исчерпаны все традиционные способы обнаружения сих злоумышленников, то нет ничего постыдного в том, что вы обратились за помощью к церкви и Богу. И кто я такой, чтобы этому препятствовать?

Сказать, что Дмитрия Дмитриевича удивило, насколько складно, логично и последовательно излагал свои мысли патриарх, значит не сказать ничего — Доримедонт говорил, как по писаному, ни разу не сбился, не сделал паузы, чтобы обдумать, о чём говорить дальше; ему словно какой-то суфлёр диктовал, сидящий у него в голове. «Эх, вот бы и мне такого суфлера в голову, — подумал Дмитрий Дмитриевич. — А то, бывает, стопорюсь прямо на людях, что недопустимо. Мысль идёт-идёт, но вдруг словно к пропасти подходит, через которую перепрыгнуть не может. Неужели у Доримедонта такого не бывает? Вот бы понять, как он справляется с этим?»

Дмитрий Дмитриевич быстро поднялся, легким кивком головы поблагодарил патриарха за презентацию и пружинистой походкой, над которой трудился много лет с тем, чтобы она нравилась как женщинам, так и мужчинам, направился к выходу из зала, твёрдо решив подробнее изучить интересную особенность Доримедонта располагать к себе людей уверенной речью, льющейся умно, ровно и непререкаемо, как нескончаемый поток всевозможных благ из рога изобилия — непременно следовало взять такую способность на вооружение. А пока же его ждали другие безотлагательные дела государственной важности.


Чиканутые минутки, минутки-чиканутки или просто чиканутки, как довольно удачно и забавно прозвал почти ежедневные презентации разных чудиков пресс-секретарь Семен Водов, занимающийся их организацией — старый друг Дмитрия Дорогина, похожий на вальяжного кота после завершения весеннего гона — следовали одна за другой, всё больше радуя Дмитрия Дмитриевича тем, что привносили в его жизнь, расписанную до минуты, наполненную бесконечной скукой официальных встреч и заседаний, нечто настолько уникальное, веселящее и расслабляющее, что скоро он понял, что жить без них не может и заменить их совершенно нечем — ни кинематографом, ни театром, ни спортивными состязаниями, вообще ничем, даже сексом; получалось, что он крепко-накрепко подсел на них, как на своеобразный наркотик, и уже никак не может от него избавиться — впрочем, и не видел в этом смысла, ведь это никак не вредило делу, но лишь поддерживало его, не давая забыться и осесть в пыльном архиве, откуда его никто никогда больше не вытащил бы, — а так не пропадало ощущение того, что собаки всё ещё идут по следу зверя, который не знает покоя, и скоро выдохнется, и будет настигнут, — тогда падет завеса тайны, выяснится наконец, кто же сжёг эти спички, принёс их на инаугурацию, положил на пути будущего президента и с какой целью.

Один за другим шли представители государствообразующих религий, крупных и мелких конфессий, непризнанных и запрещённых культов, шли и шли сектанты всех мастей, экстрасенсы, маги, ведьмы, гадалки и целители — кого только не повидал Дмитрий Дорогин! Видел самого главного в Тартарии колдуна вуду, приверженца синкретического культа, распространенного в основном в Африке, — почему-то абсолютного альбиноса, который танцевал под тамтамы похлеще любого чернокожего, с мёртвой курицей вытворяющий такое, на что смотреть не хотелось. Видел дервишей, суфиев, солнцепоклонников и огнепоклонников, новых зороастрийцев и альбигойцев, адвентистов седьмого дня и иеговистов, манихеев и саддукеев, староверов и скопцов, раввинов и лам, шаманов и муфтиев.

Дорогину нравилось, с каким видом Водов каждый день во время составления рабочего графика спрашивал:

— Чиканутку сегодня планируем?

При этом ни тени улыбки под густыми усами, только в глазах — лукавая искорка, в любой момент готовая разжечь пожар оглушительного хохота; за этим — пауза, тишина, Дмитрий Дмитриевич не шелохнётся, словно погружённый в глубокое раздумье, решает сложную задачу государственной важности, следит за лукавой искоркой в глазах Водова, она ускользает, не желая быть пойманной: терпения не хватает!

— Есесвено! — хлопает Дорогин ладонью по столу так, что телефоны правительственной связи подскакивают, позвякивая; и начинает смеяться, давиться смехом, глотает его, наружу почти ничего не вырывается, ни единого звука, только едва заметное движение всех мускул на лице — даже на носу и лбу; ни одна живая душа, кроме Водова, не видела этого настоящего смеха, настолько мощного, что президенту приходилось выкладывать все свои силы, чтобы с ним справиться, подавить его, загнать глубоко внутрь себя, как медведя в пещеру, не дать вырваться наружу и терпеливо ждать, пока он там окончательно не издохнет, а всё остальное, улыбки, ухмылки, хохотки, знакомые чуть ли не всему человечеству по экранам телевизоров, было не настоящим, то есть настоящим, но контролируемым и постановочным.

Искренний смех утоплен, никто его не заметит — и не приведи Господи! — на этом свете не осталось ни одного живого человека, слышавшего этот смех, глубокий, утробный, блеющий, словно кишечником издаваемый, — кто слышал его, невольно морщился, потому что — ломило зубы, как от чего-то очень кислого; ни один нос пришлось разбить дразнящим, пока не научился подавлять этот жуткий смех ценой невероятных усилий, прятать внутри себя, — в такие минуты Дорогин замирал, ничего не видя, не слыша и не понимая, не в силах пошевелить даже пальцем, по всему телу пробегали судорожные волны, руки дрожали, лицо менялось от напряжения, это было немного похоже на предсмертную агонию и поначалу пугало тех немногих людей, которые становились свидетелями этого — потом привыкли.

— Водов! — вскрикнул Дорогин, проглотив весь свой смех без остатка, придя в себя и вновь обретя способность думать, говорить и двигаться, намеренно делая ударение на первую букву "о" в фамилии пресс-секретаря, что очень тому не нравилось и он всегда и всех, включая президента, вежливо и с лукавой улыбочкой поправлял, терпеливо объясняя, что в тартарских фамилиях ударение всегда делается на последний слог "ов". В фамилии президента такого слога не было: это слегка его обескураживало — вот же, есть что-то у другого человека, чего нет у меня, — хотелось это отнять и присобачить к своей фамилии, сделав её Дорогинов, а ту лишить этого слога, — мысль об этом забавляла.

Пресс-секретарь в бесконечный уже раз терпеливо поправил президента, объяснив, как надо правильно произносить его фамилию, — это вошло уже в привычку — после чего сделал внимательный вид, демонстрируя, что теперь готов его выслушать.

— Давай признавайся немедленно! — намеренно грозно повысил голос Дорогин. — В прошлый раз ты мне какую-то пургу гнал, свою придумку-чиканутку представил… Всех чудиков исчерпал уже, многие пошли по сотому разу, выдумал сам какую-то ересь и мне подсунул на блюдечке… И ведь человека нашел, который весь этот бред согласился мне на уши повесить. Колись, сколько ему забашлял за этот цирк — надо признать, довольно забавный.

— Ни копейки сверх той суммы, которая оговаривается заранее и оплачивается за каждую презентацию. Люди трудятся всё-таки…

— Люди? Теперь они у тебя люди. Ты же их чиканутиками называешь.

— Правильно. Они чиканутики где-то там у себя, в своих дебрях и подворотнях, но как только попадают сюда, становятся людьми… На какое-то время, пока трудятся здесь на благо Тартарии, они — госслужащие. Людьми их делает зарплата, которую мы им даем за проделанную работу и ничего больше.

— А-а! Спасибо за разъяснение! Теперь я знаю, кто такие люди… И что, ты хочешь сказать, что капропоклонники реально существуют?

— Конечно, существуют. В прошлый раз вы видели главного адепта этого необычного культа. Предупреждая ваш вопрос, отвечу: их довольно много разбросано по всей нашей необъятной родине. Пробовали их запрещать и строго наказывать, но тогда их становится только больше, уходят в подполье и там множатся, — видимо, среда способствует. Поэтому все запреты и ограничения сняли, теперь их количество держится в пределах расчетной нормы.

— Спасибо, кстати, что предупредил и снабдил ароматическими затычками для ноздрей, хотя даже сквозь них вонь чувствовалась. Насколько я понял, они любым экскрементам поклоняются, даже шкалу разработали. На каком там месте человеческие экскременты в их системе ценностей?

— На семьдесят восьмом, — не задумываясь ответил Водов.

— Ага. Не шибко они человека ценят. А напомни-ка, на первом месте кто у них?

— Утка.

— Почему утка? Не потому же, что есть поговорка "Ты как утка — ешь и сразу какаешь". Неужели всё дело в скорости процесса? Честно сказать, я так и не понял философской подоплеки этого культа: что-то адепт бубнил мудрёное себе под нос… Переиначил библию, в которой говорится, что последние станут первыми. Так там же, насколько я знаю, говорится о людях, а тут — о веществе. По их мнению, скоро наступит время, когда последнее вещество, то есть экскременты, станут первым веществом. Золотом, что ли? Так?

— Все именно так, как вы сказали. Слово в слово. Что касается уток, капропоклонники не просто так их выбрали. Я специально выяснил. Оказывается, утки обладают чрезвычайно сильным обменом веществ, коротким кишечником и ускоренным пищеварением. Это им необходимо для полета: быстро поели, быстро переварили, освободили кишечник и полетели дальше. Зачем с собой таскать лишний груз и тратить на это силы? Так что, в каком-то смысле, это абсолютно верный выбор. Неясно только, почему этот выбор пал именно на утку, а не на какую-нибудь другую птицу, например, не на лебедя, ведь пищеварение у всех птиц одинаковое. Но тут уж, как говорится, дело вкуса, и, к тому же, чужая душа — потёмки.

— Странные ребята, если, конечно, ты их не выдумал. А если выдумал, тогда ты странный. Теперь давай колись, что сегодня покажешь новенького? Какого чиканутика на этот раз притащишь?

— Вам прекрасно известно,что раз в неделю производится плановый повтор, приглашается один из отказников для проведения своей презентации. Сегодня такой день.

— А напомни-ка мне, дорогой Водов, кому в голову пришло такое дурацкое правило? Уж не тебе ли? Только ты мог придумать такую глупость. Скучища-то какая! Всё время повторять одно и то же, — Дорогин прекрасно знал, кем придумано это правило, но ему нравилось подзуживать пресс-секретаря из непреодолимого желания послушать, как ловко, порой даже — изощрённо — тот отвечает.

— Я был бы по меньшей мере безумно счастлив, приди ко мне в голову такое правило, ведь это означало бы, что я обладаю почти государственным мышлением. Но, увы, природа обделила меня этим. А вот вас наградила с избытком. Именно вы, когда мы впервые столкнулись с отказом одного из чиканутиков упоминать наши многострадальные спички в своём богослужебном действии, предложили выделить день недели для того, чтобы доставлять сюда отказников — снова и снова — и так до тех пор, пока они не сделают то малое, о чем мы их просим. Скажу более: есть документ с вашей подписью и печатью, подтверждающий принятие этого правила и регламентирующего его. Если хотите, могу вам его при следующей встрече предъявить.

— Обязательно предъяви. Хочу посмотреть, насколько хорошо вы там научились подделывать важные документы.

Иначе и быть не могло: Дорогин, как всегда, хладнокровно припер пресс-секретаря к стенке — да так, что тот стоял и молчал, готовый абсолютно на всё, демонстрируя это всем своим видом — надо уволить — увольняйте, надо расстрелять — расстреливайте, надо миловать — милуйте; важно здесь не только сделать так, чтобы за тобой осталось последнее слово, но и само это слово, — чем глупее, нелепее и абсурднее оно, тем лучше, потому что на это почти нечем ответить, останется только молчать. Дорогин прекрасно помнил, что сам настоял на создании этого странного документа, регламентирующего и устанавливающего дополнительное время для повторных презентаций, — без него вполне можно было обойтись, но почему-то вдруг захотелось сделать его не просто каким-то временем, блуждающим в графике, но узаконить его в документе, имеющем непререкаемое значение внутри административной бюрократии, намертво привязать к определенному дню недели и даже часу, — с тем, чтобы он никуда не смог ускользнуть и скрыться, забыться и затеряться, а вместе с ним и те чиканутики, которые каким-то невообразимым образом нашли в себе силы пойти наперекор целой государственной машине Тартарии, за рулем которой сидит сам Дмитрий Дмитриевич. Все соглашаются и трепещут, находят в себе какие-то удобоваримые объяснения происходящему с ними, вписывают в свои бредовые концепции миропонимания непонятные сгоревшие спички, кем-то подкинутые на инаугурации, молятся и просят своих богов или, кого там ещё, о скорейшем обнаружении и поимке злоумышленников — подумаешь, какие-то спички, не бомбы же. Помнил то он помнил об этом прекрасно, но Водова лишний раз пришпилить, как бабочку, было приятно; к тому же, этот документ, пылящийся где-то в бесконечном архиве, не давал расслабиться и самому Дмитрию Дмитриевичу, обязывая не забывать о том, что истинный враг Тартарии и его лично не дремлет, ждет удобного случая, чтобы превратить эти две несчастные спички во что-то катастрофическое, ведь океан начинается с капли — на неё можно не обратить внимания, а потом будешь навеки вечные погребен под непроглядной толщей воды — а тут целых две спички!

Правильно выразился Водов: отказников сюда, в зал презентаций, именно доставляли в отличие от перворазников или завсегдатаев: многие сами напрашивались, умоляя письменно и устно через доверенных лиц, чуть ли не слезно, позволить им провести ещё одну презентацию, объясняя это тем, что в неё внесены некоторые важные изменения, проведены предварительные бдения, жертвоприношения и так далее, и что на этот раз всё, почти наверняка, сработает — поджигатели спичек будут наконец найдены; более того — они сами придут и сдадутся. Были и такие чиканутики, которых просили приехать, чтобы провести повторную презентацию: предыдущая не сработала, ничего страшного — сработает следующая и так далее, нельзя останавливаться, надо давить и давить, пока где-то там, если оно — это где-то — вообще существует, не обратят внимания на потуги жалких людишек из грешного мира и не соизволят оказать помощь. Приезжающие по просьбе были особой категорией: они вели себя увереннее, спокойнее, вдумчивее, что, несомненно, не могло не способствовать более глубокой проработке темы, влияло на искренность и целеустремленность адептов — особые знаки признательности от государства в виде поощрительных премий, подарков, поблажек и так далее, способствовали разрастанию их интереса к проблеме, — что же касается её решения, то оно давно находилось не в руках человеческих, а значит и не могло появиться обычным образом — только пройдя сквозь время, всевозможные препятствия, непонимание, неприятие и отторжение. Отдельному человеку, целому коллективу или даже государству решить эту проблему было не под силу; люди старались по мере сил, государство со всем его бюрократическим аппаратом поддерживало и подстегивало их, не давая отчаяться и отказаться от попыток достигнуть цели, — но лишь высшие силы могли поставить в этом деле точку или не поставить — и неважно по какой причине — их не существования или существования, желания или не желания принимать участие в этом.

Казалось, нет ничего ценнее для чиканутиков, чем быть полезными государству хоть в чём-то, — и что ими движет отнюдь не корысть или страх быть репрессированными за отказ, а глубоко искреннее желание оказать посильную помощь, тем более от них не требовали ничего сверхъестественного, лишь то, что они хорошо умели, в чем являлись профессионалами. И вот вдруг, однажды, появился первый отказник, грянул как гром среди ясного неба — тогда ещё даже предположений не существовало, что подобное может случиться, поэтому и адекватной ответной реакции предусмотрено не было; и отказник-то явился оттуда, где его, казалось, ну никак не могло быть — из тартарского неоязычества, так называемого родноверия, пришедшего не откуда-то из-за океана, а рожденного здесь, в Тартарии, в обычной народной среде, основанного на забытых, дохристианских верованиях предков, — их словно бы вытащили из архива памяти, сняли с самой верхней полки, достали из дальнего угла, стряхнули с них вековую пыль и предъявили миру как нечто такое, что было когда-то несправедливо свергнуто и заменено чем-то чуждым и вредным, но теперь пришло время вернуть его на место. Это всё казалось нелепым, театральным и даже почти смешным, так что Водов периодически прыскал ехидным смехом в усы, предвкушая предстоящее действо и таким образом настраивая президента на весёлый лад, вплоть до того момента, пока на сцену, предназначенную для презентаций, не вышел волхв и не начал говорить; представился как Радомир — это был молодой человек лет тридцати, словно сошедший с картинки, изображающей древнего тартарца: крепкого, почти богатырского, телосложения, с густыми, чуть вьющимися, светло-русыми волосами и бородой, в свободных штанах и рубахе-вышиванке, на голове войлочная шапка, лицо настолько открытое, что дальше некуда. Никаких необычных атрибутов своей веры он на презентацию не принес: ни книг, ни свитков, ни истуканов, ни каких-либо других предметов, — на прямой вопрос об этом из зала от Дорогина ответил, что у древних тартарцев не было богослужебных книг, в том числе и Велесовой, которая является грубой подделкой человека по фамилии Миролюбов, преследовавшего при её создании корыстные интересы, — что для общения с богами не нужны истуканы, барабаны и так далее, древне тартарские жрецы у жертвенных капищ даже одежды с себя сбрасывали, омывали свои тела родниковой водой, чтобы предстать перед высшими силами в чистом виде, обращались к ним не заученными молитвенными фразами, а своими словами, которые исходили из глубины сердца, поэтому язык общения с богами не похож ни на тартарский, ни на какой другой, и хотя понять его никому, кроме богов и жреца, не дано, но от звука его у внимающих пробегает мороз по коже.

Одежда Радомира не совсем соответствовала образу языческого жреца, ничего особенного в ней не было — встретив случайно на улице Тобольска такого человека, не сильно удивишься, разве что — его статности и красоте, а не очень современную одежду воспримешь, скорее, как некое естественное дополнение к образу. И голосом волхв обладал соответствующим, уверенным баритоном: неторопливо и напевно, словно читал по памяти былину, он рассказывал о временах дохристианских, о седой старине, да так уверенно, как будто только что сам вышел оттуда: в полнейшей гармонии с природой и своим внутренним миром жили тогда наши предки, умело охотились и рыбачили, грамотно возделывали землю, используя её щедрые дары, принимая с благодарностью только самое необходимое, без избытка, который развращает душу и уродует тело, благодарили богов за доброту и щедрость. Истинными владельцами земли являлись вечные боги, человеку они её передавали лишь во временное пользование, но с тем, чтобы, укрепляя и продолжая свой род, он мог надеяться не быть забытым после смерти потомками и оказывать им незримую поддержку; умершие, живущие и не рожденные тартарцы были таким образом связаны в одно целое, представляли собой единый организм, поощряемый богами, — им они молились, каждому в урочное время, принося жертвы и возжигая костры на капищах; волхвы вещали от всего народа на неведомом языке. Ещё Радомир говорил о том, что тартарцы были по-настоящему свободными людьми, не знавшими закабаления и крепостничества; правителя над собой избирали мудрого и справедливого, — и так продолжалось бы до сих пор, если бы не приход чужой веры, которая не принесла с собой ничего, кроме бедствий, унижения и рабства — духовного и физического.

Пресс-секретарь Водов сидел в своём кресле, похожем на президентское точно так же, как мертвый медведь, с которого сняли шкуру и начали разделывать тушу, на живого, блуждающего по лесу, — ерзал, словно на него напала чесотка, с трудом сдерживая руки от гуляния по телу, часто поглядывал на президента, высматривая малейшие признаки недовольства, чтобы в любой момент прекратить презентацию или попробовать перенаправить её в другое русло, которое и предполагалось изначально, то есть легкое и весёлое, но не видел их, — более того — глава государства, похоже, был в полном восторге от презентации, внимательно вслушивался в каждое слово волхва и почти непрерывно делал заметки в блокноте, а когда речь зашла о пантеоне древнетартарских богов стал записывать непрерывно, как прилежный студент на очень захватывающей лекции. От целого сонма духов, населяющих леса, водоемы и здания, до бога-творца Рода и его многочисленных богов-отпрысков — от Хорса до Морены. С явным уважением в голосе назвав имя очередного духа или бога, волхв давал о нем краткую справку: какое место в пантеоне занимает, на что способен и за что отвечает, как и когда ему следует молиться, а если не следует, то почему; после каждого рассказа произносил, обратив лицо к потолку, короткую фразу, состоящую из непонятных, режущих слух, слов, и называл имя следующего духа или бога — казалось, не будет этому конца, что в языческом пантеоне столько всего, что никакая голова не способна сходу вместить хоть малую часть этого; в какой-то момент Водов перестал воспринимать информацию, исходящую от жреца, и сосредоточил всё своё оставшееся внимание на президенте, пытаясь уловить в нём малейший признак усталости от презентации — с тем, чтобы немедленно её приостановить, но Дмитрий Дмитриевич и не думал уставать — похоже, он вошел в раж, что случалось не часто, и готовился вытащить из волхва всё, что тот знал о старом и новом язычестве тартарцев, как вдруг, совершенно неожиданно, презентация прервалась, словно она проходила в записи, и кто-то нажал на паузу на самом интересном месте, так что даже Водову захотелось возмутиться и потребовать продолжения. Волхв, не поблагодарив за внимание, не сделав ни малейшего кивка головой, не сказав завершающего слова, не попрощавшись, повернулся боком к зрительскому залу и направился к выходу со сцены; Дорогин стремительно повернулся к Водову, пожимая плечами и всем своим видом показывая, что ничего не понимает, — не кричать же президенту вдогонку какому-то адепту язычества, чтобы тот немедленно остановился и объяснил, почему прервал презентацию и куда направился. Что ж поделать, пришлось это сделать Водову:

— Радомир, стойте!

Конечно, можно было предположить, что такого статного мужчину не способен остановить, коли уж он решил уйти, какой-то там окрик, но волхв всё же остановился, подобно танку, заметившему врага, медленно и грозно повернул в его сторону башню с орудием, и милосердно вместо выстрела-голоса послал в ту сторону вопрошающе-предупредительное молчание.

— Вы по надобности решили отлучиться? — спросил Водов спокойным обыденным тоном, хотя уже начал подозревать что-то неладное. — По физиологической потребности, так сказать. Ничего страшного… За кулисами вас встретят и проводят в заведение. Потом обязательно возвращайтесь. Мы вас ждём.

— Зачем?

— Что зачем?

— Зачем возвращаться? Презентация окончена. У меня есть другие важные дела, которые не потребно откладывать на потом. Или у вас остались какие-то вопросы?

Водов и Дорогин переглянулись: давненько пресс-секретарь не видел в глазах президента настолько сильного недоумения, — ЭТО нельзя было пускать на самотек, ЭТО могло вылиться в нечто разрушительное не только для посторонних, но и для приближённых, следовало срочно предпринять что-то, чтобы не дать президентскому гневу созреть и, тем более, вырваться наружу.

— Конечно. Остались. Масса вопросов осталось. Вы представили нам лишь информативную часть презентации и то, насколько мы поняли, в чрезвычайно урезанном виде… А где же обрядовая? Где, собственно говоря, сам ритуал, жертвоприношение, обращение к богам, камлание или что там у вас ещё?

— Волхвы не камлают. Этим занимаются шаманы.

— А что же делаете вы?

— Мы говорим с богами и духами, используя правильные слова, чтобы быть услышанными. Просим помочь — и они помогают, если хотят и могут. В благодарность мы преподносим им дары, чтобы их задобрить.

— Вот и прекрасно! Задобрите их прямо здесь и сейчас, попросите выполнить нашу просьбу, о которой мы уведомили вас заранее. И если они её удовлетворят, поверьте, наша благодарность будет настолько безмерна, насколько это вообще возможно в бренном мире.

— Что касается ритуала, как вы выразились, то он проводится в строгом соответствии с древними традициями — в определённое время, как правило, связанное с природными циклами, и в специальном месте, отведённом для этой цели не человеком, а высшими силами. На лысой горе, у священных камней и деревьев, на древнем капище, куда приходят духи предков, чтобы посмотреть на молящихся потомков и порадоваться за них или огорчиться, если есть на то причина. Это же помещение, каким бы красивым, просторным и значимым для государства оно ни было, не соответствует статусу языческого святилища — проведение здесь обряда будет прямым оскорблением богов. На это я пойти не могу и вам не советую.

— То есть вы хотите сказать, что пришли сюда только для того, чтобы рассказать нам о забытых богах, которые в своё время проиграли битву за внимание, память и сердце нашего народа, и всё? Вы что же, и не собирались проводить здесь свой обряд, чтобы передать богам нашу просьбу?

Водову всё ещё не верилось, что какой-то чиканутик, посмел отказать в просьбе, которая исходила от первого лица государства, — это казалось даже невероятнее, чем если бы вдруг погасло солнце, — президент молчал, замерев так, как это делают некоторые животные, прикидываясь мертвыми, чтобы на них не обратил внимания хищник; пресс-секретарь и не помнил, чтобы такое когда-нибудь случалось, поэтому не знал, как реагировать; единственно верным казалось — удерживать зарвавшегося волхва как можно дольше на сцене и давить на него всеми правдами и неправдами, вынуждая провести требуемый ритуал, который бы вывел президента из ступора.

— Во-первых, я не давал обещаний провести обряд, — в голосе волхва не чувствовалось ни единой нотки волнения, что само по себе было невероятно. — Лишь — презентацию в рамках дозволенного мне, в ходе которой осторожно прозондировать, если можно так выразиться, почву, что я и сделал. Вы не могли не слышать, как я обращался к высшим силам на их языке, непонятном для обычного человека, — сначала я называл имя духа или бога, само по себе это уже открывало им уши навстречу мне, с их разрешения рассказывал вам вкратце о них, после чего задавал им один и тот же вопрос: могу ли я передать им вашу просьбу? Все они ответили отказом: высшие, средние, низшие боги, даже духи этого места — все без исключения запретили мне обращаться к ним с этой просьбой. Такое случается чрезвычайно редко. Можно даже больше сказать: вообще не случается — за всю мою практику ни разу такого не было. Даже в самых крайних случаях один или парочка богов или духов всегда соглашались откликнуться, а тут прямо все дружно сказали нет, даже Маруха с Мокошью…

— Стойте, стойте, Радомир! — поднял Водов руку, ни капли не сомневаясь, что рано или поздно сможет перехватить у волхва инициативу, ведь за ним стояла вся Тартария, всё её политическое, финансовое и военное могущество, а за этим фигляром, возомнившим себя невесть кем, только нелепые выдумки дремучих предков, основанные на страхах перед необузданными и необъяснимыми силами природы. — То есть вы хотите сказать, что ваши духи и боги даже просьбу нашу отказались выслушать? Как такое вообще возможно? Что это за высшие силы такие, которые слушать ничего не хотят? Неужели так трудно взять и просто выслушать, а потом уже, обдумав всё тщательно, принять решение и дать ответ. Если есть желание и возможность помочь — помогите. Если же нет, то на нет и суда нет.

— Я продолжу с вашего позволения, — удивительно, как волхв сохранял спокойствие в такой обстановке: почти грандиозный в своей помпезности зал, построенный явно не для простых смертных, без малейшего намека на экономию средств и не для повседневных надобностей, в зале лишь два зрителя, и не абы каких — самых важных, знакомых по средствам массовой информации всему человечеству, а не только тартарскому народу, позади, за кулисами, несметное количество спецслужбистов, вооружённых до зубов, единственная функция и предназначение которых — любой ценой охранять жизнь и здоровье первого лица государства, хорошо отлаженный государственный механизм, готовый перемолоть тебя в труху своими шестеренками, если ему что-то в тебе не понравится, — в такой обстановке любой человек занервничал бы, но волхв, по крайней мере, внешне сохранял абсолютное спокойствие, невозмутимо продолжая гнуть свою линию:

— Во-вторых! Вы сказали, что духи и боги наших предков проиграли битву за внимание, разум и сердце нашего народа — с этими словами я вынужден согласиться. Проиграли они еврейскому богу и его сыну, вера в которых, как вы, наверное, знаете, насаждалась насильственным путём на протяжении многих веков. Сознание тартарцев ломалось, можно сказать, через колено. Я бы не имел ничего против, если бы чуждая нашему народу религия пришла с миром, заняла бы подобающее ей место среди других верований, как это сделал, например, буддизм или ислам: так нет же, она вломилась в чужой дом, растолкав всех локтями, выгнала хозяев, уселась за стол и стала пировать, пожирая то, что ей не принадлежит. Ярким подтверждением этих слов является большинство православных священников, особенно в столице — они просто с жиру бесятся, в прямом и переносном смысле слова. Пируют и думают, что пришли навсегда, но вот что я вам скажу: выиграть одну битву — не значит победить в войне; присвоив чужое, даже само название православие, еврейская вера расслабилась, зажирела вместе со своими служителями, которым, по большому счёту, уже всё равно кому служить, лишь бы денег и еды побольше, но чужое добро ещё никому не приносило счастья. Языческие боги не дремлют, копят силы, проникают в дом через все щели, отвоевывают потихоньку внимание, разум и сердце нашего народа — заметить не успеете, как они прогонят зарвавшегося захватчика из своего дома.

Волхв резко замолчал, так что после его голоса тишина разверзлась, как будто красивый табун лошадей несся по степи, набирал скорость и, вот, наконец, взмыл в небо перед самой пропастью, а всем остальным, кто его отчаянно преследовал, оставалось лишь свалиться в неё, пожав таким образом плоды своего неумения и неготовности летать; президент продолжал находиться в ступоре, нельзя было понять — слушает он волхва или думает о чём-то своем, не желая ни на что отвлекаться. Водову ничего не оставалось, как одному отдуваться за всю Тартарию, избравшую некогда православие своей государственной религией: пресс-секретарь ощущал ответственность, как ненужное бремя, которое взвалено на него кем-то неведомым — да так, что при всём желании нельзя его с себя скинуть; не очень-то понимал он, за что ему всё это, не проще ли прогнать вон этого чиканутого волхва, задвинутого на своих упертых богах и в следующий раз пригласить какого-нибудь более покладистого язычника, но было совершенно ясно, что этот вариант стал невозможен ровно в тот момент, когда этот чертов волхв решил начать кочевряжиться вместе со своими духами и богами — не существующими, по мнению Водова — впрочем, как и все остальные, сколько бы их не напридумывали ловкачи, научившиеся извлекать из этих фантазий немалую выгоду, — поэтому оставалось одно: бить именно в эту точку, надеясь, что фанатизм, каким бы твёрдым он ни был, рано или поздно, сломается под давлением материальной выгоды.

— Я не большой знаток всех этих религиозных премудростей, оппонент для вас никудышный, — постарался Водов своим непрошибаемым спокойствием передавить невозмутимость волхва. — Вам бы с нашим патриархом всея Тартарии святейшим Доримедонтом встретиться. Могу, кстати говоря без шуток, организовать вашу встречу. Языческие и еврейские боги, а также их представители на грешной земле, сойдутся в последней решающей схватке — по-настоящему решающей, ведь проигравшего вместе с его верой и богами ожидает позор и забвение, а победителю достанется всё — весь этот мир с его бесчисленными благами, вся Тартария вместе с вниманием, разумом и сердцем её народа. Что на это скажете, готовы бросить вызов целому патриарху и всей православной церкви?

Водов понимал, что зашёл слишком далеко в своём желании поставить волхва на место, взял на себя слишком много ответственности в ситуации, которая, явно, не благоприятствовала этому: президент находился в каком-то странном ступоре, завороженный то ли бархатным голосом волхва, то ли содержанием его речи, то ли тем и другим, и неизвестно было, как его из этого состояния вывести, способен ли он выйти из него самостоятельно или требуется какое-то вмешательство; лишь слабое изменение наметилось — изредка он едва заметно кивал головой, словно после глубокого раздумья соглашаясь с чем-то; ничего в этот момент Водов не желал сильнее, чем отказа волхва бросить вызов патриарху — ведь это не какой-то там провинциальный попик с грязной бородой до пупа, способный наводить ужас только на местных старушек, а целый прожженный патриарх всея Тартарии, прекрасно образованный, привыкший побеждать в словесных баталиях, абсолютно уверенный в себе и своей миссии, облачённый лишь не намного меньшей властью, чем президент, обладающий почти такими же возможностями казнить и миловать, и практически не ограниченными финансовыми ресурсами — всё говорило о том, что пресс-секретарь сделал правильную ставку, которая не может быть бита ничем и никем, что волхв пойдёт на попятные, придумает какую-нибудь хитрую уважительную причину, почему им с патриархом ни в коем случае нельзя встречаться. И как же жестоко он просчитался! На лице проклятого язычника не дрогнул ни один мускул, а уста громогласно, словно на весь белый свет, изрекли:

— Слава Роду и всем богам высшим и низшим, даровавшим мне такую честь, которая не выпадала ещё ни одному из смертных на этой земле тартарской! Я бросаю вызов патриарху всея Тартарии Доримедонту и всей церкви православной! Можете передать это им всем и назначить время для баталии: уж поверьте, я с великой радостью приму в ней участие.

— Стойте, стойте, Радомир! — пресс-секретарь не мог не попробовать остановить волхва, готового, похоже, прямо сейчас наброситься на старика Доримедонта, если бы тот был поблизости. — подумайте, прежде чем делать такое заявление. Только представьте масштаб этой баталии: сколько православных храмов и монастырей построено и действует по всей Тартарии, сколько епископов и священников работает, дьяконов, чтецов и хористов, сколько простых прихожан — это даже не тысячи, а миллионы. И все готовы умереть за веру православную, не то что там вступить в какой-то теологический спор, умнейших голов с высшим образованием столько, что счесть невозможно. Они порвут вас, как тузик грелку — вы даже заметить не успеете, как от вас одни клочки останутся. А у вас что есть? Лысая гора с черным камнем где-то в лесу, деревянные истуканы под открытым небом, омываемые дождем? Пара десятков или сотен адептов, фанатиков, безграмотных и нищих, не нашедших себе применения в этой жизни, маргиналов, которых не то что ветром интеллектуальным, а даже лёгким сквозняком сдует. Проиграв, а это вопрос практически решённый, вы потеряете уважение и этих своих последователей, останетесь один никому ненужный и всеми забытый. Вам это надо? Подумайте.

— Тут и думать не о чем! — не унимался волхв. — Сколько столетий прошло, сколько поколений сменилось! Вера предков наших, поруганная и забытая, казалось, умерла навеки, осталась только на пыльных страницах учебников! Сколько усилий затрачено мной и моими предшественниками, чтобы не погасло жертвенное пламя на капище сердца народного, сколько волхвов, бесславно сложило кости свои, так и не увидев возрождения славы богов наших! Сколько косых взглядов, насмешек и откровенных издевательств пришлось претерпеть им и мне, как их последователю! По крупице, по крохотной капельке, возрождали мы веру предков наших, боролись за каждое сердце верующее, с неимоверным трудом обретая последователей, неустанно молились на капищах, принося жертвы кровавые и бескровные. И вот настал великий час испытания! Преступлением будет — не воспользоваться таким историческим шансом, подаренным мне самими богами: сойтись в решающей схватке с главным представителем веры чужеземной, державшей столько столетий в духовном и физическом порабощении народ наш, с Доримедонтом, возомнившим себя властителем душ тартарских! Время отмщения настало! Все наши боги вопиют, призывают восстановить справедливость, и поруганные кости предков наших готовы из могил восстать, чтобы явиться на пир грядущий радостный в ознаменование победы богов истинных над богами пришлыми и лукавыми, придуманными народом далеким и нелюбимым, вечно стяжающим себе выгоду за чужой счёт. И неважно, сколько храмов каменных ими построено — все до единого опустеют. Неважно сколько православных верующих умереть готовы — все до единого в одночасье прозреют. Когда-то бог еврейский не на пустое место пришёл: храмы свои построил поверх святилищ и капищ наших, праздники свои установил поверх праздников наших, подменил собой всё исконно тартарское. Но вот время пришло возвращать награбленное: оттолкнемся от моей победы над жрецами еврейского бога и пойдём дальше — возрождать тартарское родноверие. Поверх церквей их наши святилища и капища установим, поверх их праздников наши праздники учредим. Всё будет, как встарь, и даже во сто крат лучше. Народ очнётся наконец и устроит такой пир в честь богов истинных, какого ещё белый свет не видывал.

— Радомир! — гаркнул Водов так, что зазвенели хрустальные лепестки на огромных люстрах. — Пора с этим заканчивать!

Пресс-секретарь решил: пришло время прервать презентацию — волхв обнаглел, — не передавать же, в самом деле, патриарху дурацкий вызов от этого клоуна, никому неизвестного язычника, не организовывать же нелепую баталию, придуманную Водовым для хохмы, которая, к сожалению, не удалась, — бывает, — оставалось просто выгнать волхва взашей, не заплатив ему положенный гонорар — и вообще передать специальной службе, чтобы занялась этой сектой и не оставила от неё камня на камне. Но тут раздался жуткий хрип, разнесшийся по всему помещению и наполнивший его непередаваемым ужасом, словно где-то рядом в муках умирало огромное животное, размером ничуть не меньше слона: Водова от этого звука в дрожь бросило, он оглядел президента с ног до головы, потому что звук этот исходил именно от него, в полной уверенности, что с ним случилось что-то невообразимо ужасное, что не смогут объяснить ни учёные, ни врачи, которых Водов вознамерился вызвать незамедлительно, но произошло нечто совсем уж непонятное — президент улыбнулся, откашлялся, прочистил горло, попил водички, снова одарил пресс-секретаря счастливой улыбкой и обратился к замершему на сцене волхву со словами:

— Радомир, превосходно! Браво! — и похлопал в ладоши. — Не надо ничего заканчивать — это просто неудачная шутка моего помощника. Он любит нести всякую пургу, которую мне потом приходится разгребать. Всё только начинается — вот, что я вам хочу сказать! Ваша презентация — это нечто! Честно сказать, я впитывал каждое слово, как пересохшая губка воду, ваш голос лился на мою истерзанную сомнениями душу, как исцеляющий бальзам. Никогда ещё не рассматривал я веру наших предков в таком ракурсе: толком не задумывался над тем, что же тогда, много веков назад, случилось. Ну, верили они в каких-то странных богов и духов, поклонялись им в святилищах, приносили жертвы на капищах, потом приняли крещение, пусть и не сразу и не совсем добровольно, но ведь приняли же — вон сколько у нас святынь древних, монастырей, божьих угодников, мощей нетленных — христианство впиталось в кровь и плоть нашего народа, врезалось намертво в его историю. Но…

Дорогин поднялся со своего кресла и подошёл к сцене — такого ещё никогда не случалось во время презентаций, — уже не молодой, не высокий, безбородый, лысеющий, — он стоял внизу перед сценой, напротив возвышающегося над ним волхва, похожего на былинного героя, сошедшего с картины, — казалось, президент не прочь был бы ещё уменьшиться до размеров какого-нибудь насекомого, чтобы сильнее насладиться своей властью — вот, мол, какой я маленький и невзрачный, а ты большой и красивый, тем не менее ты не можешь раздавить меня своим башмаком, а я тебя могу, если захочу, но пока мне это не нужно, пока мне интересно наблюдать за тобой.

— Ох, уж это — но… Вечно вылезающее там, где его меньше всего ждёшь. А в этом случае оно — вообще такое жирное, что удивительно, как мы его не разглядели раньше… Надо отдать вам должное, Радомир, — именно вы сорвали шоры с глаз наших, прочистили их, так сказать. Оказывается, огромная историческая несправедливость довлеет над всей Тартарией: ведь мы поклоняемся чужому богу, а своих забыли. Христианство насаждалось насильно с использованием всех доступных по тем временам административных ресурсов. Что ж, возможно, пришло время восстановить историческую справедливость — подключить современный административный ресурс, задать ему обратное направление, задействовать силовые структуры, подключить средства массовой информации — направить их усилия на переформатирование народного сознания. Бросить все силы на возрождение исконно тартарской веры, православные храмы переделать в святилища и капища, праздники поменять, вернуть старый их смысл и названия — восстановить забытое. Как вам такой вариант?

— Это прекрасно! — возопил волхв. — Больше двух тысяч лет прошло, чужая вера отравой въелась в тело Тартарии и убивает его. Но исцеление грядет!

Дорогин поднял руки, покрутил ладошками; Водов не видел лица президента, но по его затылку почувствовал, что тот улыбается — недоброй улыбкой, добрая в его арсенале была всего одна, и применялась только в единственном случае, о котором лучше не думать, — и ответил волхву:

— Посмотрите на эти руки. Вы хорошо их видите? Они прибрали к себе почти все инструменты, при помощи которых можно управлять сознанием народа. Они начали этим заниматься задолго до того, как стали президентскими, потом продолжили и не собираются останавливаться на достигнутом — что ещё не подгребли под себя, то обязательно со временем подгребут. Сомнений никаких у меня в этом нет: скажу откровенно, частенько я просыпаюсь не вовремя, слегка приоткрываю глаза, делая вид, что сплю, и вижу свои руки поднятыми; я лежу на спине, а мои руки возвышаются надо мной, танцуют, общаются, разговаривают на неведомом языке, трутся друг о друга, словно два разумных существа, корни которых находятся внутри меня, питаются моими соками — я чувствую себя просто землей, и ничего не могу сделать, чтобы изменить это. Но я и не хочу ничего менять — меня устраивает всё, что делают мои руки. Им принадлежат многие рычаги и кнопки — такие, например, как центральное телевидение и радиовещание, — эта информационная машина едет вперёд или назад, разгоняется или тормозит, поворачивает или останавливается, может даже кого-нибудь покалечить или задавить насмерть — по командам, исходящих от моих рук. Есть, конечно, ещё много чего, что им неподвластно — независимые сми, оппозиционеры всякие недобитые и тому подобная нечисть, которые расшатывают нашу государственную лодку, хотят её затопить. Но, я уверен, мои руки в скором времени окончательно вытравят их, как тараканов. Понимаете, о чем я?

— Понимаю, но не до конца, — ответил волхв с сомнением в голосе, и звучал он теперь не так красиво и величественно.

— До конца понять вообще ничего невозможно, но стремиться к этому обязательно надо. Вы, судя по всему, стремитесь. В этом мы с вами похожи. Понимание глубинных течений в океане истории, способность их видеть и, тем более, возможность влиять на них — вот что важно! В общем, у меня нет никаких сомнений в том, что мы с вами сможем это сделать — вернуть могучую реку веры народа нашего в старое, уже почти полностью пересохшее русло. Используя все ресурсы, которые имеются в моих руках, а их немало, и с годами будет становиться только больше, мы построим огромную непреодолимую плотину на пути у этой реки, прокопаем канал, чтобы отвести её туда, куда нам хочется. Телевидение нам поможет — оно обладает такой силой воздействия на сознание людей, которую можно сравнить только с магией. Телевизор занимает в жизни людей почти такое же важное место, как еда, секс и сон: такого ресурса не существовало в руках древних правителей Тартарии, поэтому смена вероисповедания целого народа заняло много столетий и не завершилось до сих пор, — а мы, используя подконтрольное нам телевидение, неограниченные финансы и, если понадобится, репрессивные механизмы, поменяем его, можно сказать, по щелчку пальцев. Со всех экранов умные люди, учёные, философы, теологи, народные избранники и деятели искусства каждый день будут рассказывать людям, как это правильно — осознать свои заблуждения, отвернуться от богов ложных и вновь обрести богов исконно тартарских, истинных, в школах и вузах будут преподавать закон богов истинных. Название православие останется, но оно наполнится иным содержанием, из него будет изгнано всё чужеродное и возвращено всё родное, некогда изгнанное и забытое. И поверьте, народ примет все эти изменения с диким восторгом, устроит в честь старых богов пир на весь мир, установит новый праздник возвращения в лоно родноверия — полная перемена вероисповедания займёт не так много времени, пару лет, я думаю, максимум десять, если особо упёртые попы начнут палки нам в колёса совать, но таких почти нет — основная масса тут же переобуется в язычество, потому что им всё равно во что верить, лишь бы сладко есть и крепко спать, но нам это и на руку. Вы согласны?

— Согласен-то согласен, но…

— Опять это но! Что на этот раз не так? Неужели вы считаете, что мы поступим несправедливо по отношению к вере, которая пришла на нашу землю из какой-то далёкой, чуждой нам, культуры, силой захватила место под солнцем нашего народа и на протяжении многих столетий высасывало из него соки?

— Я не об этом хотел сказать. С этим я как раз полностью согласен, но, боюсь, вы всё это сказали не на полном серьезе, зачем-то решили меня разыграть, и если даже это не так, то завтра забудете про свои слова…

— Вы не считаете меня человеком слова?

— Считаю, но…

— Опять но! Вы можете на время выбросить из своего лексикона эту часть речи?

— Хорошо. Тогда скажите честно и прямо, что требуется от меня? У вас же есть какие-то условия по отношению ко мне?

— Конечно, есть. В таких важных делах, которые могут коснуться судеб миллионов, нельзя без условий — и довольно жёстких, будем говорить откровенно. Ведь в случае победы, вы получите бесценный приз: на референдуме народ дружно проголосует за внесение изменений в конституцию, правительство внесет соответствующие проекты постановлений, государственное вече единогласно примет закон о родноверии, я подпишу итоговый документ, на восстановление языческих святилищ и капищ, на строительство учебных заведений для жрецов и другие нужды и программы будут выделены из бюджета гигантские средства, а старую, то есть сегодняшнюю, православную церковь официально признаем экстремистским сообществом. Патриарха Доримедонта сошлем на Колыму с конфискацией всего имущества и других материальных благ, нажитых непосильным трудом, пусть жирок порастрясёт, а вы станете пожизненно главным волхвом всея Тартарии со всеми вытекающими из этого последствиями: высоким положением в обществе, всеобщим уважением и практически ничем неограниченными финансовыми ресурсами. Как вам такой расклад?

— Прекрасно! — голос волхва снова окреп и в полной мере вернул себе прежнюю величественность. — Я бы соврал, сказав, что такой расклад мне не нравится, но… Как видите, НО упорно не хочет заканчиваться. Так что — НО — вы не сказали, что будет со мной и родноверием, в случае моего проигрыша — это, во-первых. Во-вторых, кто будет судить нас, меня и патриарха во время нашей баталии — воистину эпохального события — кому вы доверите вынесение вердикта? И в-третьих, вы так и не выдвинули своего условия по отношению ко мне — ведь именно от вас зависит — состоится моя встреча с патриархом или нет, насколько серьезными будут решения, принятые вами по ее итогам?

— Вижу, вы любите раскладывать всё по полочкам. Это хорошая привычка. Одобряю. Постараюсь так же последовательно ответить на ваши вопросы. Во-первых, в случае вашего проигрыша родноверие будет признано экстремистской организацией и полностью запрещено на территории Тартарии, остатки его — вытралены каленым железом, адепты — посажены в тюрьмы, откуда уже никогда не выйдут, а вы, как идейный их лидер — устранены физически, любая информация о вас — стерта навеки. Думаю, это справедливый исход поединка — победителю достается всё, проигравшему — ничего. Во-вторых, для эпохального, как вы удачно выразились, спора не найти более подходящего судьи, чем президент Тартарии собственной персоной. Думаю, вряд ли вы или патриарх будете возражать против такого выбора: в данный момент именно я представляю собой все народы этой страны, значит и решение за всех принимаю я. Все что вам требуется: убедить меня — и дело в шляпе. Ну, или не в шляпе… В-третьих, условие вашего участия в предстоящей баталии только одно…

Резко вдруг настала тишина: президент замолчал и застыл; вместе с ним, кажется, и вся земля остановилась, перестала вертеться и падать в бездну, само время кончилось, весь мир замер, словно карусель, которую отключили от электричества; Водов с ужасом заметил, что не может шевелиться, говорить и даже думать, но что-то тёмное, мутное, холодное накапливалось за плотиной, как талая вода весной, — давило всей своей массой, пока вдруг с оглушительным треском не прорвало её:

— Чертовы спички! Чертовы спички!

На всей земле вряд ли бы нашёлся хоть один человек, способный не вздрогнуть от крика, вырвавшегося из утробы Дмитрия Дмитриевича Дорогина; Водов вздрогнул так, что обязательно бы упал со стула, если бы сидел на нём, а не в массивном глубоком кресле; сотрудники службы безопасности за кулисами вздрогнули так, что на мгновение забыли, кто они, где и какая обязанность на них возложена; волхв вздрогнул так, что чуть не плюхнулся на попу, потому что его могучие колени предательски подогнулись, и только Высшие силы, в которые он беззаветно верил, поддержали его, не позволив так опозориться, — и всем, кто вздрогнул, почему-то показалось, что этот кошмарный крик теперь никогда не закончится, будет длиться бесконечно, вызывая всё новые и новые их вздрагивания, будет постепенно усиливаться, пока не заполнит собой всё, пока не превратится во всё, но — как вода, которая прорвала дамбу, бурно вырвалась за её пределы, утекла и затихла — крик иссяк, не найдя источника для своего продолжения. Дальше президент заговорил обычным голосом, словно перед этим и не извергал из своей утробы страшный крик:

— Просто выполните одну нашу маленькую просьбу: обратитесь к своим богам, ко всем сразу или к какому-нибудь одному. Не спрашивайте у них, можно ли к ним обратиться, не ходите вокруг да около, а просто возьмите и сразу обратитесь честно и прямо, как вам и положено по должности. Помолитесь, попросите помочь, если это вообще возможно, в поиске поджигателя чертовых спичек — это же, как вы, наверное, уже поняли, не наша прихоть, а насущная потребность всей Тартарии. Нам необходимо выяснить, кто и зачем сжег их и подкинул обугленные остовы мне под ноги во время инаугурации. Вот единственное условие: помолитесь об этом своим богам или хотя бы одному из них, — и я гарантирую, что ваша баталия с патриархом состоится, вы получите равный с ним шанс победить в честном споре, и в случае благополучного исхода для вас — Тартария примет родноверие, как основную государственную религию, а христианство запретит, как вредоносную секту.

Дмитрий Дмитриевич повернулся к Радомиру спиной; и в этот момент Водов увидел лицо президента, лукаво улыбающееся и подмигивающее, — вот же блин, а он было решил, что тот всерьёз рассердился, или даже взбесился, раз изверг из себя такой душераздирающий крик, хотя, кто его знает, — может, и взбесился,да только потом решил скрыть это, — Водов всегда был убеждён, что чужая душа — потемки, а президентская — потемки вдвойне, возможно, она — самое тёмное место во вселенной, и оттуда в любой момент может вырваться всё что угодно — без границ — от чего-то самого хорошего, полезного и приятного до самого отвратительного, опасного и вредного; волхв ждал, — понимая, что попал в паутину, он дальновидно не спешил дергаться, чтобы не запутаться в ней ещё больше, — а Дорогин медленно, намеренно притормаживая каждое своё движение, подошёл к столу, склонился над ним, полистал блокнот и ткнул в одну из страниц пальцем:

— Вот! Не зря я всё-таки делаю записи — всегда могут пригодиться — на память надейся, а в блокнот всё записывай… Вы перечислили много языческих богов и духов, имена, краткие характеристики: из всех я отметил для себя одну богиню, с которой, скорее всего, можно будет договориться. Её зовут Мокошь — богиня торговли в древней Тартарии, наподобие древнеримского Меркурия, распоряжается собранным урожаем и его продажей, управляет человеческими судьбами, слово мокошь по-старотартарски означает — полный кошель — это же замечательно! Обратитесь к ней, помолитесь, попросите помочь в решении нашей маленькой проблемки, а уж мы в долгу не останемся — битком набьём её кошель деньгами, в которых у нас нет ограничения, и вам, дорогой Радомир, с того польза будет огромная — ведь кошель Мокоши, по сути, это ваш кошель — вы же будете им распоряжаться: сможете обновить идолов на капище, провести туда через лес асфальтированную дорогу, электричество, газ, построить современное святилище, большой дом со всеми удобствами для жрецов и гостиницу для молящихся. Как вам такой вариант? Согласны на такое условие?

Опять Водов увидел, как Дорогин лукаво ему подмигнул и очень коротко, почти незаметно, улыбнулся, после чего сел в своё огромное кресло обтянутое неокрашенной телячьей кожей, от которого за версту пахло этой самой кожей, — таково было требование президента: входя в зал, он всегда принюхивался, — и если издалека не чувствовал запаха своего кресла, то делал замечание, поэтому кресло обязательно один раз в месяц меняли, всего их существовало три абсолютно одинаковых, два основных и одно запасное, — кресло с подсохшей кожей и ослабевшим запахом убирали, на его место ставили новое свежеобтянутое, эксперименты с подменой сорта кожи или ароматизаторами, идентичными натуральному, проводить было некому, — кожа подходила только телячья, президент её гладил, словно живого телёнка, который в этом кресле продолжил своё существование, — не просто ходил-бродил бессмысленно в полях, жуя траву, а служил государству, подпирая зад президента. Водов с трудом сдержал себя, чтобы не одарить своего начальника аплодисментами: высший пилотаж! — не зря этот человек из миллионов и миллионов стал главой Великой Тартарии — не было ещё ситуации, которую бы он не обратил в свою пользу, — вот и волхва-зазнайку в два счёта поставил на место, так опутал его своей паутиной и отравил словесами, что тот, находясь в ступоре, двигал только глазами, ярко демонстрирующими отчаянную работу мозга, пытающегося найти достойный выход из ситуации для своего хозяина; Водову даже жалко того стало, да и себя, и своего времени, — дел невпроворот, — наверняка можно было уйти сейчас, а вернуться завтра, — может, к тому времени волхв разморозится, вновь обретёт способность двигаться и говорить и, наконец, примет решение, но Водов недооценил жреца, по телу которого пробежала мелкая судорога, — так кожа лошади вздрагивает, отгоняя насекомых, — наверняка, у лошади научился, — это ему помогло, волхв расправил плечи и заговорил громко на непонятном языке. Было ясно, что это не тарабарщина, не пустой набор выдуманных слов, единственная цель которых — произвести впечатление, — в их звучании чувствовалась стройность и гармония, выработанная речевым аппаратом многих поколений, передаваемая из уст в уста, — но ни Дорогин, ни Водов не могли определить, что это за язык или, хотя бы, к какой языковой группе он относится. Долго говорил Радомир — Дорогин и Водов, не понимая слов, просто с большим удовольствием слушали красивую музыку его голоса, так что когда он вдруг, без паузы, перешёл на современный тартарский, не сразу это поняли и, продолжая воспринимать его голос, как музыку, многое пропустили, но когда он умолк, не потребовали повторения — и без того было ясно, что волхв принял условие, сначала обратился на свой страх и риск к Мокоши, не имея на то её дозволения, а потом объяснил, насколько рискованным было это действие, ведь богиня торговли древних тартар, управляющая, к тому же, людскими судьбами, могла разгневаться, так что мало никому не показалось бы — ни ему, ни тем, за кого он ходатайствовал, — но, кажется, она выслушала его обращение к ней без гнева, — лишь потому, что это сулило большую выгоду для всего тартарского язычества; ответить — ничего не ответила, обещать — ничего не обещала. Надо понимать, что Мокошь, как и всех остальных богов и духов, подкупить и запугать ничем невозможно, ни деньгами, ни репрессиями, единственное, что им по-настоящему нужно от человека — это искренняя любовь по отношению к ним и беспрекословная вера в них, — только в этом случае они готовы помогать своим приверженцам и вредить их недругам, так что на особую поддержку со стороны Мокоши надеяться пока рано, — сперва необходимо заслужить её доверие, продемонстрировать своё желание встать, так сказать, под её крыло и под крылья всех остальных богов, сделать первые шаги в правильном направлении: пожертвовать значительную сумму из государственного бюджета на восстановление имиджа, престижа тартарского язычества, выделить хотя бы минутку эфирного времени на телевидении для того, чтобы Радомир смог начать обращаться к душе народа, глубоко изуродованной и поруганной чужеродной религией, что требовало большого внимания, осторожности и времени — от слова к слову, от минуты к минуте, глядишь, постепенно исцелится народ и вернётся к родноверию — теперь уже навсегда. Президент Тартарии возражений против этого не имел, поэтому доверил обсуждение всех деталей предстоящей баталии между главами православия и язычества своему помощнику, а также — решение вопроса финансовой и информационной поддержки родноверия, — ничего Дорогин не умел так хорошо делать, как вовремя делегировать полномочия, договариваться, ставить задачи, назначать исполнителей, а самому уходить в сторону, после чего — вовремя возвращаться, чтобы проконтролировать исполнение. Так что, оставив Водова за главного, он с чувством глубокого удовлетворения и душевного покоя, уверенный в справедливости принятого решения свести православие и язычество в финальной битве, и увидеть собственными глазами исторический момент — победу одного и поражение другого, в сопровождении нескольких телохранителей, которые ждали его на выходе из зала, направился к лифтам, чтобы спуститься в подземный город с Паноптикумом.

Глава 3

Лангобард


Курт подошёл вплотную к письменному столу, за которым сидел я, просматривая записанное с его слов: ни разу моя рука не сбилась и не отстала от его рассказа, и шариковая ручка не подвела; теперь мне предстояло разобрать свои каракули, отредактировать и аккуратно переписать в чистовую тетрадь.

— Джон Лауд, Джордж Паркер, Ласло Биро и, наконец, Марсель Бик… — перечислил Курт какие-то имена, стоя надо мной.

К чему это он? Не просто же для того, чтобы в очередной раз продемонстрировать свою эрудицию.

— Что за имена вы насыпали, как будто это овощи, из которых собираетесь приготовить ужин? — спросил я.

— Банка на вашем письменном столе заполнена шариковыми ручками разных конструкций… Поэтому я решил, что вы являетесь приверженцем именно этого продукта цивилизации… А раз так, то — перечислил основные имена изобретателей, благодаря которым это устройство появилось на свет… Перьевых ручек, которыми человечество пользовалось до изобретения шариковых, у вас нет… Так же нет и более современных средств набора и распечатки текста… Вряд ли кто-то насильно лишил вас возможности ими пользоваться… Ведь практически все свидетели, которых я знаю, её не лишены… А ваша соседка Петра так вообще продвинута в этом смысле настолько, что просто диву даешься…

Курт не ошибся. Не просто так на моем письменном столе стояла банка, полная шариковых ручек — это был мой сознательный выбор. Помнится, когда-то давным-давно, почти на самом дне памяти, под нагромождением дней, похожих друг на друга, как две капли воды, я вышел, кажется, из Реки, но полной уверенности нет — может быть, я изначально, всегда, сидел на берегу этой Реки, мокрый до нитки, обнимая колени, пытаясь согреться и понять, кто я и где. Но сколько я ни метался по кажущейся бескрайней пустыне памяти, не мог найти ничего, что помогло бы понять, что со мной происходит: в голове сплошной песок, который слежался и почти превратился в камень. А ветер, крутящийся повсюду в виде маленьких волчков и поднимающий мелкую пыль, тщетно пытался вдохнуть в неё жизнь и предать ей хоть какую-то форму, которой она лишилась неизвестно когда и где. Кем или чем она был когда-то — теперь никак не понять, поднятая с поверхности ветром, она просыпалась сквозь него обратно на землю, чтобы вновь стать самим собой — то есть тем, что когда-то было кем-то или чем-то, но совершенно об этом забыло. Я метался по пустыне, пока были силы, преследовал заполненный пылью волчок, хватал его руками, но ничего не мог поймать, он растворялся в воздухе как призрак — я отряхивал ладони от праха и бросался следом за другим волчком, потому что мне чудилось, что внутри него есть что-то плотное, за что я могу ухватиться и вспомнить хоть что-то.

В конце концов у меня не осталось сил и на это: я перестал содрогаться всем телом от холода, только продолжал смотреть, не моргая, прямо перед собой — на медленное и грандиозное течение Реки, на вздымающуюся из неё стену Темноты. Сами понятия Реки и Темноты не осознавались мною, как нечто новое и незнакомое — я понимал, что они такие же древние, как весь мир, который меня окружает, но они почему-то не имели никакого отношения к моей памяти, не было в ней ничего связанного с ними. Я совершенно запутался, думая об этом: получалось одно из двух — или я вышел из этого древнего мира, в котором сами по себе существуют понятия Реки и Темноты, или это он вышел из меня вместе со своими понятиями, — поэтому моя память чиста, всё что в ней существовало со временем превратилось в песок и прах, взметаемый волчками. Никто её не стирал, не вмешивался в естественный ход истории — просто всё, однажды выросшее, построенное, вздыбленное, поднятое, стремилось упасть, вернуться в прежнее состояние, погрузиться в вечный покой. Горы становились холмами, холмы — равниной, равнина — пустыней. Высокие красивые здания — жуткими развалинами, развалины — свалкой, свалка — пустырем.

Небо было тяжелым и серым — оно словно вытекало из Темноты, помятое и всё в лохмотьях. Из него сыпалась мелкая труха снега. Река и берег поглощали эту труху, питались ею — толстели и набухали, так что казалось — того и гляди — лопнут. Наверное, я так бы и остался сидеть на берегу, замерз бы, окоченел, сердце остановилось бы — и потом, через много веков, меня совершенно нельзя было бы отличить от песка, на котором я сидел. Но тут вдруг потеплело, что-то тяжелое и пушистое легло мне на плечи, укутало. Человек встал между мною и Рекой, загородил собой почти всю Темноту. Это был Лангобард, но тогда я ещё не знал, что его так зовут и что значит это имя или слово. Он был высоким, каким-то кряжистым — словно под одеждой не мышцы и кости, а мощные корни и ветки. С карими глазами, такими яркими и большими, что, наверняка, — загороди их чем-нибудь, они не сразу пропадут из поля зрения. С высокими скулами, похожими на кочки, заросшие длинной травой — это борода цвета земли, высохшей на солнце, спускалась до самого пояса. На голове огромная меховая шапка.

Он помог мне подняться, подставил плечо, и, сильно наклонившись, чтобы мне было удобнее держаться, потому что был выше меня ростом, куда-то повёл. Под его тёмно-коричневой шубой — может, медвежьей — я ощутил деревянное плечо, но тогда это не показалось мне странным — я вообще не помнил, что значит быть живым. Сам я тоже тонул в мохнатой шубе светло-серого цвета — волчьей, наверное, путаясь застывшими ногами в её полах, волочащихся по земле.

Мы вступили в Лес, и шуршание падающей с пасмурного неба снежной трухи заглушило нашу поступь. Пока мы шли через этот Лес, я пытался понять природу шуршания — на что-то оно было похоже — уж не на шуршание ли ладоней, трущихся друг о друга и поднесенных близко к уху? То, что мелкие крупинки снега падают на ковер из опавшей и высохшей листвы, и поэтому Лес наполнен таким звуком — мне не могло прийти в голову. Проще было найти то, на что это похоже — получается, под ногами лежали миллионы трущихся друг о друга ладоней. Я даже пытался их углядеть там, но ничего не видел, кроме сухой листвы и белой нетающей крупы.

Потом мы вышли на Дорогу, и я впервые увидел её — она тянулась вправо и влево насколько хватало глаз — и не было ни единого признака, что она может где-то заканчиваться. Дорога сразу так поразила меня и настолько захватила, что на какое-то время полностью вытеснила собой из моей головы всё: и Темноту, и Реку, и Лес, и незнакомца, спасшего меня от холода. Я встал как вкопанный, и даже огромная деревянная рука Лангобарда не могла сдвинуть меня с места — мой взгляд скользил по камням, плотно подогнанным друг к другу. Среди них нельзя было найти и двух одинаковых: я сравнивал — размер, контур, выпуклость, щербинка. Эти камни, тщательно подогнанные и уложенные, были как лица людей — все разные. Их родила природа миллионы лет назад — потоки вод и ветер обточили их, сделали гладкой поверхность. Потом люди притащили их сюда, обтесали, подогнали, утрамбовали — умостили ими себе путь, чтобы удобно было по ним шагать в любую погоду. Но самое главное — чтобы всем было ясно, — это Дорога, и суть её — показывать, что она откуда-то и куда-то идёт. Дорога не была прямой как стрела — она извивалась, повторяя ландшафт, за нею до Леса тянулось поле с поникшей травой, как будто это огромная лысеющая голова великана — сквозь редкие волосы просвечивала белая кожа — там потихоньку укладывалась и накапливалась снежная труха. Далеко за Лесом небо слепило глаза — просто узкая полоска, разрывающая осеннюю непогоду, пасмурную хмарь — но такая яркая и светлая, что на неё почти невозможно было смотреть. Казалось, там, за лесом, творится что-то волшебное.

Никакой транспорт не ехал по Дороге, никакой человек не шёл — кругом было пустынно, лишь мы с незнакомцем стояли на обочине. Я впитывал всё мгновенно, словно моя память — пористая губка с маленькими пустыми порами-ячейками — кто-то когда-то сжал её в руке, выдавил из неё, как воду, всё, что в ней находилось, а потом отпустил — она расправилась, поначалу ничего не впитав, кроме пустоты, но постепенно, соприкасаясь с тем, что её окружало, начала заполняться — Темнотой, Рекой, Берегом, Землёй, Лесом, Человеком, Дорогой и всем остальным, что становилось ей доступно. Проникая в моё сознание, все эти вещи занимали в нём свои места, обретали утерянные названия и смысл. Я быстро впитывал образы этого мира, принимал их и не требовал объяснения. Ужасно хотелось видеть и осознавать ещё и ещё — это была какая-то страшная жажда. Казалось, если я всё время не буду видеть или слышать что-то новое, то непременно умру, мучительно и безвозвратно.

Незнакомец почувствовал и понял моё беспокойство — он заговорил обильно и плотно, почти не делая пауз. Слова, гонимые трубным голосом, одно за другим выскакивали из его рта, как маленькие невидимые, но шумные зверьки и сразу бросались врассыпную. Часть из них поглощала моя губка — не верилось даже, что человек может так непрерывно говорить, словно совсем не думая над тем, что сказать, как будто читая с листа.

Потом до меня дошло, что он специально сыпет первые попавшиеся слова, заполняя ими паузы, во время которых думает, о чём говорить дальше. Например, он говорил: "Темнота похожа на стену, совершенно прямую. У неё есть граница в отличие от обычной темноты, которая приходит вместе с ночью или когда закрываешь глаза. У обычной темноты границы размыты, даже если ты погружен в неё полностью. У темноты, которая стоит стеной, нет ничего размытого. Воздух, твердыня, мякоть, рука. Темнота выходит из реки, вздымается в небо и разрезает его. Может показаться, что это и не река вовсе, а море, ведь темнота не прозрачна. Но это не так — в отличие от темноты, река петляет. Если пойти по дороге в любую сторону, то вскоре в этом можно убедиться. Стена темноты выходит на берег, проходит по полю — это река делает поворот. Стена темноты входит в воду — это река делает обратный поворот. Потом дорога упирается в каменный мост с арками, проходит по нему — река несет свои воды под мостом. Можно остановиться, посмотреть вниз и понять, что дна не видно. Вода, река, мост, берег, песок, рыбы. В реке нет ни одной рыбы — река не для этого. Это вообще не река, то есть она больше чем река — из неё вытекают все реки мира, и рыбы в ней есть, но где-то очень далеко и глубоко".

А ещё незнакомец помогал мне идти, крепко обхватив своей деревянной рукой меня за плечо. Вода хлюпала в ботинках, я шаркал ими, часто оглядывался по сторонам, смотрел вверх и вниз. Слушал-слушал. От незнакомца оставались большие ровные следы в снежной трухе, а за мной тянулись две петляющие колеи. Мы шли по направлению к замку, медленно приближались к нему. Чем ближе он становился, тем сильнее приковывал моё внимание. Это был именно замок за широким рвом, заполненным черной-пречерной водой, через который был на толстенных цепях перекинут подвесной мост. Высокие ворота оказались закрыты наглухо, но, когда мы подошли к ним, в одной из створок обнаружилась обитая железом дверь, которую незнакомец легко открыл — она даже не скрипнула, впуская нас. Мы попали во внутренний двор, довольно тесный, устланный огромными каменными плитами. А посреди двора на некотором возвышении стояла квадратная башня, высокая-превысокая — судя по узким окнам, этажей в пять — заканчивающаяся довольно угрожающими зубцами, так что в тёмных промежутках между ними чудились арбалетчики и лучники.

Весь этот замок — крепостная стена, мостовая внутреннего двора, башня — был построен словно великанами и для великанов. Разве могли обычные люди двигать такие огромные камни, тем более поднимать их на высоту, обтёсывать, точно подгонять, укладывать друг на друга — создавать такую грозную красоту? Неуютно, опасно — того и гляди великаны откроют огроменную дверь, выйдут из башни, спустятся по парадной лестнице и затопчут непрошенных карликов. К тому же, мне показалось, что здесь гораздо холоднее — промозглый ветер крутился по двору, как в западне, не находя выхода и становясь все злее и злее. Силы здесь совсем оставили меня, колени подогнулись — незнакомец легко подхватил меня, как будто я пушинка, и дальше понес на руках. Сознания я не потерял — продолжал ко всему внимательно приглядываться и прислушиваться. "Холод, тучи, лед, снег, ветер, — непрерывно говорил деревянный человек в медвежьей или волчьей шкуре. — Угораздило вас явиться в первый день зимы. Ещё вчера был последний день золотой осени, необыкновенно яркой в этом году. Светило солнце, листва желтела и краснела на ветках, дул свежий ветерок, дышалось легко и свободно. Почему не явились вчера? Не пришлось бы мерзнуть. Осень, пальцы, голова, поступь. Впрочем, может быть, так даже лучше: начать с самого тяжёлого, пережить самое трудное, привыкнуть к этому и уже не ждать ничего хорошего. И тут вдруг…"

Мы не поднялись по парадной лестнице — вернее, незнакомец не поднялся, неся меня на руках, не вошли в башню, открыв главную дверь — мы попали туда через какой-то совсем неприметный вход, почти лаз, в боковой стене. Небольшую покрашенную дверь невозможно было отличить от камня, встроенного в стену. Незнакомцу пришлось согнуться в три погибели и меня сложить вдвое, чтобы войти внутрь самому и внести меня. "Тепло, огонь, камин, свет, электричество, цитадель, гобелены, шкуры, — говорил он, упреждая мой взгляд. Все слова, произносимые им, открывали то, что находилось в просторном зале, как будто стремительно скидывали со всего этого занавес, так что мне сразу же становилось ясно что есть что. — Современные технологии позволяют получать материалы, ничем не уступающие натуральным, а во многом даже превосходящие их. Так что шубы, которые сейчас на мне и на вас, отнюдь не из волка и медведя. Также и шкуры зверей, которые есть во множестве в моем донжоне, искусственные. Но, думается мне, даже очень серьёзный специалист не сможет отличить их от настоящих. Удобство, уют, тепло — этого искусственные шкуры дают ничуть не меньше. Прекрасно ведь, когда не приходится кого-то убивать, чтобы влезть в его шкуру, потому что в собственной невозможно укрыться от холода. Нам с вами сюда. Здесь теплее. А я пока подброшу дров в камин, а то погас почти, водой бассейн наполню и сгоношу нам что-нибудь поесть. Кстати меня зовут Лангобард. Я не имею отношения к древнегерманскому племени — хотя кто его там разберет. Имя получил благодаря длинной бороде, которую никогда в жизни не стриг. Кажется, родился я с ней. Ха-ха-ха!"

Как же мощно хохотал Лангобард! Весь сотрясался, я высоко подлетал вместе с его бородой, путался в ней, снова падал ему на руки, выпутываясь из неё. Нахохотавшись вдоволь, он пронес меня по просторному залу, обходя толстые каменные колонны, к ложу с неровными краями, простирающемуся так широко, что на нём мог разместиться настоящий великан, сплошь устланному шкурами, удивительно похожими на настоящие. Бережно положил меня на спину ближе к камину. Теперь я мог в подробностях рассмотреть потолок метрах в пяти над собой — он состоял из широких побеленных плах, плотно уложенных на балки из толстых брёвен, идеально прямых и обтесанных, опирающихся на каменные колонны, которые двумя рядами стояли в зале — наверняка, этот потолок служил полом для второго этажа. По всему потолку были развешены светильники из кованного железа в виде цветов. Яркие лампы хорошо освещали зал — если бы не они, здесь стоял бы полумрак, потому что в узкие окна, которые, к тому же, были закрыты непрозрачными цветными витражами, с улицы проникало мало света, а в эту пасмурную пору — вообще почти ноль. К светильникам тянулись провода. И всё. Ничего интересного на потолке больше не было, поэтому я, израсходовав почти все оставшиеся силы, повернул лицо к камину, где возился Лангобард, подкладывая в огонь дрова — брал их из ниши в стене слева от камина, где они были уложены в несколько аккуратных штабелей. Лангобард теперь был без шубы и шапки — успел их где-то снять. В серых шароварах и длиннополом балахоне с капюшоном тоже серого цвета без всяких рисунков — из толстой грубой ткани. Препоясанный широким кушаком с длинными болтающимися концами. Его голова без шапки была совершенно голой, не бритой, а с абсолютно облысевшим черепом — словно волосы, когда-то росшие на нём, все до единого спустились вниз лица и присоединились к бороде — поэтому она стала такой густой и длинной.

"Древность, вечность, время, пустота, гора, камень, — произносил слова Лангобард, вороша кочергой угли и поправляя дрова, чтобы они занялись получше. — Кровать, на которую я вас положил, совсем не кровать. Собственно говоря, это огромный почти плоский камень, уходящий глубоко в землю. Вероятно, он — вершина подземной горы. Давным-давно я нашёл его здесь. Любил сиживать на нём и спать. Он всегда остаётся сухим и тёплым — даже зимой. Вокруг лежат сугробы, а на нём — ни снега, ни воды. Наверное, его подогревают раскалённые недра. Но температура его комфортна для тела, спится на нём превосходно. Вот тогда-то мне и пришла идея построить вокруг этого камня донжон. Постепенно всё воплотилось — вырос замок с крепостной стеной и башней. Обычно первичен дом, а не то, что его наполняет, включая кровать. Но не в этом случае. Здесь первично ложе. Изредка я убираю с него все шкуры, чтобы постирать их в бассейне, а камень чищу губками. Я люблю раздеться и лежать на нём голым, прикрывшись шкурой. Не надо никаких тряпок, простыней, наволочек, пододеяльников. Всё это лишнее. Неприлично называть вершину этой подземной горы кроватью. Это ложе. Оно лишь поначалу кажется твердым. Потом привыкаешь и без него уже спать не можешь".

Вот, наверное, почему Лангобард был таким кряжистым и деревянным — он таким стал, постепенно привыкая к своему каменному ложу. Я же пока не оттаял и не чувствовал ничего — положи он меня хоть на гвозди, я бы этого не понял. Стоило огню хорошенько заняться, Лангобард вышел из поля моего зрения — как я ни старался, не мог повернуть голову так, чтобы увидеть, куда он направился. Но не слишком далеко: я слышал, как он возится: топает, пускает воду, чем-то шуршит, хлопает, стучит. Вода журчала как-то по-особенному: так могла журчать только горячая вода, поднимая пар — мягко и глухо. Холодная вода, тем более ледяная, журчит остро и звонко. Я легко представил мощную струю воды, бьющую из крана в бассейн, тоже, наверняка, природного происхождения, как и ложе. И я оказался прав. Моё предположение подтвердил Лангобард: "Мой бассейн такое же чудо природы, как и ложе. Он — природное углубление в скале в виде бассейна, наполняющееся водой из подземного источника. Там, наверное, гейзер. Вода всё время обновляется — новая притекает, старая утекает — терпимо горячая. Я первое время тут так и жил на холме. Ничего не делал. По дороге в обе стороны далеко не ходил. С одной стороны — библиотека, с другой торговый центр. Гулял по лесу, в город заходил, но лишь на окраину. За городом видел стену света — впечатляет, надо отдать должное. Летом купался в реке, но к темноте близко не подплывал. Ходил в библиотеку читать. А в торговый центр — кушать в основном, да за одежкой кое-какой. Потом возвращался на свой холм. Здесь мне сразу понравилось — больше чем где-либо. Особенно зимней ночью: вокруг сугробы лежат, тишина, покой, звездное небо над головой, а я лежу в бассейне, полностью расслаблен, плаваю голый, раскинув руки и ноги, на поверхности только лицо, дышу медленно. Впрочем, иногда вообще кажется, что не душу. Словно парю в облаках — надо мной и правда пар от воды поднимается клубами. Много раз засыпал так, прямо в бассейне — проснусь, бывало, сначала и понять не могу, где я. Потом выхожу из воды, иду на ложе. Обсыхаю на нем, думаю, засыпаю. Днём там тоже хорошо было. Изредка путники приходили, спрашивали — можно ли в бассейне отмокнуть и на ложе отдохнуть. Я никогда не возражал. Много раз девушки приходили, все сплошь красивые — не стеснялись меня. Разденутся, искупаются, на ложе обсыхают, отдыхают. Я с них глаз не спускаю, а им хоть бы хны. Как приходили, так и уходили… А потом явились эти… Лицо, волосы, макушка, подбородок, нога, рука".

На этот раз перечисление слов заняло довольно много времени — Лангобард говорил без остановки, отходил куда-то дальше бассейна, судя по удаляющемуся голосу, шумел там посудой. Потом вернулся в поле моего зрения с двумя казанами, одним здоровенным, другим поменьше — повесил их над огнём в камине на крюки, стал в большом что-то не спеша помешивать длинной ложкой-черпалкой.

«Безделье, совесть, работа, долг. Надеюсь, вам понравится моё овощное рагу с грибами. В торговом центре наберу всякой ерунды, покромсаю, свалю всё в кучу, воды и масла туда налью и тушу до готовности. Нравится, как всё это выглядит, люблю стоять у камина, помешивать варево ложкой и слушать, как оно булькает. Таким образом получаю удовольствие, а не от сомнительных вкусовых качеств блюда. Впрочем, вам сейчас и этого достаточно».

Лангобард продолжал говорить, но совсем не о том, о чём мне хотелось услышать. До этого он сказал: «А потом пришли эти…» И прервался. Стал говорить о чём-то другом. Кто такие ЭТИ? Что произошло, когда они пришли? Я едва шевелил губами, пытаясь задать этот вопрос, но ни одного звука не срывалось с моих уст. Лангобард, продолжая говорить, подошёл ко мне, склонился, приложил ухо к моим устам: не услышав ничего, снял с меня шубу, мокрую одежду, ботинки с носками словно это — кожура какого-то фрукта. Бросил всё на пол, поднял меня на руки — ни малейшего при этом затруднения не испытал. И понёс меня — потолок с железными цветами-светильниками поплыл надо мной. Мы куда-то спускались, подо мной журчала вода. Бассейн! Лангобард бережно опустил меня в него. То, что вода очень горячая я понял, потому что у меня внутри всё похолодело, когда я в неё погрузился. Увидел: каменные стены бассейна, покатые, шероховатые, толстую изогнутую трубу с краном-задвижкой, из которой с шумом вырывался целый поток, поднимая клубы пара. Но воды в просторный бассейн набралось пока немного, я погрузился лишь наполовину, почувствовал спиной и затылком дно. Шлепая босыми ногами по камню, Лангобард выбрался из бассейна по естественным уступам, похожим на лестницу. Ушёл, громко перечисляя слова, не говоря ничего интересного: чем дальше удалялся, тем громче кричал — с таким расчётом, чтобы я наверняка слышал его сквозь шум падающей в бассейн воды. Вернулся, неся огромную глиняную кружку, почти кувшин, спустился в бассейн, усадил меня, длинными крючковатыми пальцами помог мне открыть рот и влил в него всё содержимое кружки до капли — то, что оно такое же горячее, как вода в бассейне, я понял, потому что у меня внутри похолодел остаток того, что ещё могло похолодеть, — захотелось кричать, но кричать я не мог, только открывал рот.

"Понимаю ваше чувство. Кажется, что горите внутри и снаружи, — сочувственно кивал лысой головой, похожей на ствол дерева, с которого сняли кору. — Но так надо, и это скоро пройдёт. Я вам дал горячего травяного отвару. Собираю весной и летом разные травы в полях. В травах я не разбираюсь, поэтому рву всё подряд. Так не ошибёшься. Потом сушу, завариваю в котле. Пью только это, ничего другого не пью: ни кофе, ни чай, ни всякие другие напитки, кои в великом множестве представлены в торговом центре. Даже простую воду не пью. И вам не советую, потому что не ведомо, что там, а если и ведомо, то не полезно. А травы горьки и ароматны — бодрят и лечат, что мною не единожды проверено. Теперь ложитесь обратно в воду и отмокайте внутри и снаружи". Но прежде чем опустить меня в бассейн, Лангобард снова придвинул ухо, похожее на раковину, в которой совсем недавно кто-то жил, к моему беззвучно открывающемуся рту. На этот раз мне удалось выдавить хриплые, но довольно разборчивые звуки: "Эти, эти, эти!"

"Ах, эти! — резко отпрянул Лангобард, так что его борода взметнулась и рассыпалась веером в воздухе. — Понял, о ком вы. Начинаете не только соображать, но и что-то лопотать. Я лишь вскользь упомянул о них и хотел как можно дольше не возвращаться к этой теме. Но вы теперь словно тёплой ладонью по запотевшему стеклу водите — и за ним открывается всё, что было временно скрыто, но не забыто. Ещё я вам своей болтовней дополнительные запотевшие окна подсовываю… Смотрите и слушайте. ЭТИ — это контролёры. Не было их долго, я даже и не подозревал, что они существуют. Но стоило им появиться однажды, как я сразу понял — это они, контролёры. И пришли сюда не для того, чтобы полюбоваться видом, справиться о моём здоровье, и спросить дозволения искупаться в горячем источнике да отлежаться на моём теплом ложе. Глаза, взгляд, острота, нож, оружие, злость, безделье. Появились они осенью, когда я плескался в бассейне в голом виде, собирая с поверхности опавшую с деревьев листву и занесенную сюда ветром. Двое, мужчина и женщина — как потом стало известно, контролёры никогда не ходят поодиночке, всегда только по двое, и обязательно мужчина и женщина. Опознавательных знаков никаких не носят, одежда на них разная, но всегда чистая, новая, консервативная. А ещё при них — чемоданчики, вроде дипломатов, очень официозные. Рюкзаков и сумок не носят. В общем, они сами по себе — опознавательный знак. Посмотришь на них и становится ясно — вот они, контролёры. Явились — не запылились. Никаких добрых чувств они вызывать не могут. Встали на краю бассейна, уставились на меня сверху без зазрения совести, начали мне про погоду втирать, про золотую осень, как замечательно в эту пору плескаться в горячем источнике и заниматься полезным делом. Выбрасыванием из волы опавшей листвы. А то не ровен час, набухнет, на дно опустится и гнить начнёт. Надоело мне всё это выслушивать и я рявкнул что было мочи:

— Да кто вы такие-то?! Чего вы тут мне мозги пудрите? Говорите прямо — зачем пожаловали?

Не то чтобы они испугались моего неожиданного напора или удивились — люди, по всему было видно, опытные, — но сделали вид, что встревожены. Даже немного от края отпрянули — впрочем, через мгновение снова придвинулись.

— Да мы, собственно так… — лопотал мужчина. — Мимо проходили. Дай, думаем, заглянем сюда, вас проведаем.

Ох, и внешность у них интересная! Обратил я тогда на это внимание. Не уроды, но и не красавцы, не стары, но и не молоды. Смотри на них хоть целый день, пытаясь лица запомнить, но стоит на секунду отвернуться или зажмуриться, как из головы вылетают.

— Контролеры мы, — объявила вдруг женщина почти официальным тоном. Стало понятно, что она настроена более серьёзно, чем мужчина, в их парочке она главная, и не собирается ходить вокруг да около. — мы по долгу службы здесь. Сегодня перед нами поставлена задача: посетить вас и справиться о вашем самочувствии. На этом пока всё.

— Ну, слава богу! — плюхнулся я в воду и поплыл от них подальше пузом кверху. Чувствовал я тогда себя превосходно и уверенно. Понимал, что — красив, умен, молод, здоров, силен и высок ростом. Борода — как густая метла дворника. На голове целая копна волос — даже не верилось, что она может когда-нибудь опасть, словно листва с дерева. — Самочувствие у меня прекрасное. Контролировать здесь нечего и некого. Задача ваша выполнена — можете проваливать туда, откуда явились.

И они свалили к моему удовольствию, но осадочек-то неприятный в душе оставили. Вот оно, значит, как. Рано я расслабился, решил, что здесь даром всё: и подземная гора с тёплым ложем на вершине, и бассейн в скале с горячим источником, и поля с лесами, и библиотека с любыми книгами, и торговый центр с товарами и услугами. Освоился я здесь превосходно, прижился, начал даже подумывать, чтобы в город выбраться, присмотреться там ко всему, к стене света поближе подойти. И вот те на! Здрасьте — приехали. Явились контролёры. И не верилось мне, что они навсегда от меня отстали. Правильно не верилось. Явились снова через неделю. Только на этот раз поджидал я их — сидел на краю ложа и наблюдал, как появились они со стороны торгового центра, не спеша проследовали по дороге со своими серьезными чемоданчиками, свернули в поле, поднялись на холм, приблизились, шурша пожухлой травой и листвой. Остановились напротив меня — смотрим друг на друга, молчим. Они ждут, что я заговорю первым, а я — что они. Я спросил с улыбкой:

— Зачем опять приперлись?

Злости и недовольства не испытывал, почему-то даже весело было на них смотреть.

— Проходили тут мимо… Дай думаем… — начал опять неуверенно бубнить мужчина.

— Мы не просто проходили мимо, — перебила его женщина. — Мы уполномочены предложить вам работу свидетелем дороги на этом участке между библиотекой и торговым центром. К сожалению, предыдущий работник убыл безвозвратно по неизвестной причине, не успев оставить приемника, что является из ряда вон выходящим явлением… Вы здесь обосновались самостоятельно и, судя по всему, неплохо себя чувствуете. На этом участке как раз требуется мужчина. Почему бы вам, собственно, не попробовать себя проявить на свидетельском поприще? Работа ответственная, но не пыльная…

— Это предложение или требование? — ехидно поинтересовался я.

— Ни то, ни другое, — опять что-то невнятное затеял бормотать мужчина. — Есть на этом участке, где вы сейчас обитаете, такая вакансия. Наше дело маленькое: сообщить о ней… А вы уж там сами смотрите…

— Это предложение, — опять перебила женщина мужчину. — Вполне конкретное предложение. Требований никаких не выдвигаем.

— Вот и замечательно, что не выдвигаете! Я безмерно рад этому. От вашего предложения отказываюсь. Можете продолжить свой путь, куда бы вы там не направлялись…

Я подошел к бассейну, скинул с себя одежду и голышом нырнул в воду, поплыл с открытыми глазами: в немного расплывчатом подводном мире было прозрачно, тихо и чисто. На каменном дне никакого мусора: опавшая листва вовремя собрана с поверхности и выброшена, не успела набухнуть и утонуть. В самом глубоком месте чернела трещина — туда вода утекала. Я подплыл к ней, заглянул в темную глубину. Что там? Кажется, даже что-то увидел — как будто чьи-то глаза, тусклый силуэт лица и широко распахнутый рот, поглощающий воду — всю до капли. Ничего себе! Раньше ничего подобного я не замечал. Воздух в лёгких закончился, всплыв на поверхность, я обнаружил, что контролёры никуда не ушли — стояли теперь на краю бассейна.

— Чего вам ещё? — поинтересовался я, фыркая, пуская ртом фонтанчики, думая о загадочной сущности, живущей в расселине и пьющей воду из моего бассейна. Надо попробовать получше её рассмотреть.

— Может быть, прежде чем отвечать так категорично на наше предложение, вы ознакомитесь с контрактом? Он довольно интересен и выгоден. Условия мягкие и необременительные. На все возникшие во время ознакомления с контрактом вопросы, мы сможем дать исчерпывающие ответы. Подумайте, а потом уже принимайте решение. — женщина смотрела на меня прямо и твердо, словно перед ней плавает не симпатичный голый мужчина, а какой-то провинившийся мальчишка, которого надо воспитывать. Мужчина смотрел в сторону, стоя боком. Да уж! И зачем ей нужен такой напарник? Совершенно бесполезный.

— Зачем терять драгоценное время, ваше и моё? — упорствовал я, не желая реагировать ни на какие уловки. — Каким бы там ни был ваш контракт, хоть самым наивыгоднейшим в мире, мне он не интересен. Можете не утруждать себя никакими предложениями — я отвергну любые. Другое дело — требования. Если они есть, я готов их выслушать, а потом уже буду решать, как реагировать. В грубой форме или помягче…

И тут я захохотал, как я умею — так что вода в бассейне заколыхалась, контролёры вздрогнули и отпрянули, и даже, кажется, тучи на небе встрепенулись.

— Требований никаких нет, — настырно придвинулась снова к краю бассейна контролёрша, так что мне захотелось схватить её и затащить в воду. — Но предложение наше останется актуальным до тех пор, пока на этот участок дороги не будет окончательно утверждена кандидатура свидетеля…

— Мы тут часто мимо проходим по дороге, — неожиданно вставил своё слово контролёр. — Если вы вдруг передумаете, сможете к нам обратиться, пока не стало слишком поздно….

Контролёрша зыркнула на своего напарника — было заметно, что его последние слова, с натяжкой, но устроили её. Не добавив ничего к сказанному им, она повернулась спиной и стала гордо удаляться, виляя мощными бёдрами, за которыми, словно привязанный к ним верёвкой, последовал и контролёр.

На душе полегчало, когда они ушли: я несколько раз нырнул к расселине, но лицо в глубине с распахнутым ртом, поглощающим воду, куда-то исчезло. Может, оно мне почудилось? Или я спугнул его, и оно погрузилось глубже во мрак, чтобы снова стать невидимым? Не обнаружив лица, я занялся обычными своими делами, совершенно ничего не значащими, но доставляющими удовольствие.

Прошла неделя, контролёры больше не приходили и полностью забылись мною, словно их никогда и не было. Поля покрылись сугробами сантиметров в десять.

Что-то вдруг дернуло меня вылезти из-под шкур — там я дремал на теплом камне после утреннего похода в торговый центр, где знатно наелся и напился всякой всячиной. Я стоял совершенно голый на своих шкурах, покрытых снегом, оглядывался по сторонам и думал о том, что было бы неплохо соорудить какие-нибудь навесы над моим ложем и бассейном, чтобы защитить их от осадков и других природных неприятностей. Хотел уже вновь спрятаться под шкурами от прохладного ветра, как тут увидел две человеческие фигурки, бредущие по дороге со стороны библиотеки. С вершины моего холма вниз тянулась тропка, протоптанная мной в снегу, дорога оставалась совершенно бесснежной. Я давно уже приметил это её свойство: ничего на ней не задерживалось — она всегда оставалось сухой и чистой. Дождь, снег, листва, мусор — всё, что попадало на неё, словно впитывалось ею без остатка. Я потратил уйму времени, экспериментируя над этим её удивительным свойством, долго наблюдал за ней, пока мне это не наскучило.

На ощупь булыжники, из которых дорога была вымощена, не были горячими или хотя бы теплыми, как моё каменное ложе — обычные такие булыжники, ничего особенного.

Дождевая вода, снег, опавшая листва, трава, ветки и всё остальное, даже пыль и разные предметы, которые я специально на ней оставлял, чтобы проследить за их исчезновением, — абсолютно все поглощала она, при чём так, что я не успевал этого заметить. Она словно специально ждала момента, когда я моргну, отвернусь или усну. Очень хитрая и осторожная, не любит, когда за ней наблюдают — такой я сделал вывод.

Впрочем, Дорога поглощала не всё. Однажды, под конец пригожего летнего денька, когда лето двигалось к осени, я решил провести последний эксперимент, способный, как мне казалось, объяснить свойство Дороги всё поглощать, трансформировать, переправлять в другое пространство или, вероятно, аннигилировать.

В этом эксперименте я сам стал подопытным кроликом: устроил целый бивак посреди Дороги — постель из вещей, принесённых из торгового центра, скатерть, всякая снедь, включая бокал и несколько бутылок вина. В общем, попировал и пображничал вдоволь. Вечер выдался замечательный: природа настраивалась потихоньку на осенний лад. И у меня настроение было лирическое, философское — сидел на Дороге, словно в поезде, который вот-вот в путь отправится, трапезничал, вино попивал. Вокруг ни души, тишина, ни зверья, ни птиц. Ни капельки не страшно было: интересно — куда этот поезд меня привезёт? В новый мир или в полное небытие?

Вскоре мне предстояло раскрыть тайну Дороги, исчезнуть из мира, как всё, что на неё попадет, или переправиться отсюда куда-то в другое место. Разморенный едой и вином, я уснул: мне ничего не снилось, а когда проснулся с первыми лучами, обнаружил, что никуда не делся. Я лежал посреди дороги, только вот пропали все вещи, мной сюда принесенные: ни скатерти, ни остатков трапезы, ни пустых бутылок. Как будто ночью, пока я спал, сюдапришёл уборщик, прибрался, забрал все вещи, унес мусор и крошки. Более того: снял с меня одежду, оставив лежать на Дороге совершенно голым. Так я выяснил, что Дорога поглощает всё, кроме человеческого тела… Впрочем, здесь требуется уточнение: кроме моего тела, на счет других — неизвестно. За всех людей, по объективной причине, говорить не могу.


Стоял я, значит, на своём ложе посреди сугробов, видел внизу фигурки двух людей, бредущих по ленточке Дороги, темнеющей среди снегов. Вспомнил про контролёров — неужели это они? Лиц с холма не видел, да если бы и видел, не узнал бы, но вот официозные чемоданчики у них имелись в наличии. Ясно было, как день — идут по Дороге контролёры куда-то по своим делам, может быть, ко мне. Но они не свернули на тропку, протоптанную мной, прошли мимо по направлению к торговому центру и там скрылись. В мою сторону даже не взглянули.

Часы я принципиально заводить не хотел, ориентировался по солнцу — тогда был приблизительно полдень. Солнце поднялось в свою наивысшую для поздней осени точку на небе и начало понемногу клониться к горизонту. Я попробовал снова забыть про контролёров, как у меня однажды это здорово получилось, но — бесполезно. Чем только я не пытался себя отвлечь — плескался в бассейне, ходил в торговый центр и в библиотеку, ел, читал, опять плескался в бассейне, заглядывал в лица встречающихся людей. Даже подумывал — не заговорить ли с кем-нибудь первым, чего никогда не делал, и не ответить ли на чье-нибудь приветствие добрыми совами, а не хмурым невнятным бурчанием.

Получалось, контроллёры прошли мимо моего холма приблизительно в полдень. Куда и зачем они шли? Почему даже не взглянули в мою сторону, хотя я не прятался и, наверняка, моя крупная голая фигура была видна издалека? Нашли они другую кандидатуру на должность свидетеля? Списали меня со счёта или всё ещё продолжают надеяться, что я приму их предложение? Что будет со мной, если они найдут другого свидетеля? Не окажется ли так, что моё присутствие на этом участке станет нежелательным? Не спровадят ли меня с моего прекрасного холма? Не придётся ли мне отправиться вдаль по Дороге в поисках нового места для своего обитания? Вопросов была уйма — и все они крутились в моей голове, не находя ответов. И, наверное, поэтому никак не хотели из неё улетучиваться.

Ночью я ворочался на камне под шкурами, плохо спал. Утром не захотел взбодриться в бассейне, не пошёл завтракать в торговый центр — начал нервно ждать, наворачивая круги вокруг ложа и бассейна, истер подошвами утоптанный снег до чёрной земли. Солнце так медленно ползло к своему осеннему зениту, что можно было подумать — оно делает это специально. Наконец, как мне показалось, наступил полдень, но контролёры не показывались. Я все глаза проглядел. В нетерпении спустился с холма и пошёл в сторону библиотеки. И тут появились они! Дорога проходила мимо библиотеки, делая поворот, исчезала за стеной здания — вот из-за этого поворота и появились они. Шагали по-деловому целеустремленно, почти не покачивая чемоданчиками. Мне захотелось свернуть с Дороги, остановиться, повернуть обратно или спрятаться в библиотеке, но до неё было ещё далеко, добежать бы не получилось. Пришлось шагать на одеревеневших ногах, как на ходулях — когда мы поравнялись, я отвернулся от них и не издал ни звука. Зашёл в библиотеку, бесцельно послонялся между стеллажами, ни одной книги в руки не взял. А когда вышел на улицу, след контролёров простыл.

Всю ночь я корил себя за малодушие и нерешительность: неужели так трудно было с ними просто поздороваться, ведь ничего плохого они мне не сделали, требований никаких не выдвинули, не угрожали, всего лишь сделали предложение — интересное и выгодное, судя по всему, а я даже не удосужился рассмотреть его, с ними обошёлся грубо, хотя женщина, уж точно, этого не заслужила. Нет чтобы с ней познакомиться, узнать её имя, пригласить искупаться в бассейне — интересно было бы посмотреть на неё голую! Бедра, по крайней мере, были многообещающими. Прогнать нелепого контролёра, а с ней, если согласится, разделить после совместного купания каменное ложе. Накрутил, в общем, я в своей голове невесть чего за ночь, а утром продолжил до полдня возвращаться к одним и тем же мыслям.

Но когда дошло до дела, я снова прошёл мимо, отвернулся и не издал ни звука, хотя шёл с твердым намерением на этот раз поздороваться с контролёрами и, если получится, во время беседы подробнее узнать об их предложении. И опять я почти ничего не ел и не пил. Ночью не спал, на этот раз основной темой тяжёлых раздумий стала бессмысленность существования. Есть, спать, купаться в бассейне, снова есть, спать и купаться, и так без конца по кругу — неужели только в этом заключался смысл моей жизни? Так до конца, пока не состаришься и не помрёшь где-нибудь на Дороге, упав на неё бездыханным, после чего она впитает тебя без остатка, потому что в тебе не останется и капли смысла. Пока есть надежда обрести хоть какой-то проблеск смысла, Дорога тебя не трогает. Но неужели тебе неинтересно хотя бы попробовать? Вдруг это и правда твоё призвание — быть свидетелем дороги? Надо просто научиться этому делу, вникнуть в него, полюбить. Это же так просто. И жизнь сразу станет осмысленной.

Но я всё равно продолжал упорствовать, проходить мимо контролёров, не заговаривая с ними и не глядя в их сторону — сам не понимая, почему. Упорствовал до предела! Однажды отключился, когда в очередной раз прошёл мимо с гордым независимым видом.

Очнулся, чувствуя, что кто-то нежно гладит меня по волосам — тогда они у меня были ох и длинные, соперничали с бородой! В звёздное небо, яркое-преяркое, поднимался пар не только моего дыхания — кто-то лежал рядом. Прикасался своим телом к моему. Странное было ощущение — я чувствовал, что волосы растут не из головы, а откуда-то из самой глубины сердца, там у них корни, потому что именно там происходил отклик на нежное поглаживание. Глубина замирала, вибрировала, колыхалась, готовая растаять и растечься теплом по всей вселенной. Помнится, тогда я подумал о том, что — не будь у меня волос на голове — я был бы менее чувствительный, и никто не нашёл бы ключика к моему сердцу. И ведь, по большому счёту, прав я тогда был.

В небе всё отражалось, как в зеркале, лежащем на дне глубокой реки — по нему прокатывались огненные всполохи. Где-то рядом горел костёр, потрескивали дрова, пахло дымом и ещё чем-то вкусным, готовящемся на огне. Даже нежные поглаживания не смогли отвлечь меня от зверского голода, который пробудил во мне запах горячей еды и костра. Я стал беспокойно ерзать, пытаясь приподняться и выбраться из-под шкур.

— Постарайтесь не двигаться, вы очень слабы, — чей-то нежный шёпот вливался мне в ухо. — Главное теперь для вас: полезная пища, питьё и покой. Хорошо, что вы очнулись, а то мы уже начали беспокоиться. Сейчас вас покормим.

Всё же мне удалось немного приподняться на локтях и осмотреться. Костёр оживлённо пылал метрах в десяти, лицом я почувствовал его дыхание, снег протаял ровным кругом, жухлая трава с листвой выгорели до земли, какой-то мужчина суетился возле огня, над которым на толстой ветке, лежащей на рогатинах, висели два котла, один большой, другой поменьше. Кстати говоря, этими котлами я до сих пор пользуюсь.

А ещё рядом со мной под шкурами, высунув наружу голову с распущенными волосами, лежала женщина — судя по всему, совершенно голая. Умом я прекрасно понимал, что это контролёры. Кем ещё они могли быть? Мужчина готовил еду на костре, женщина согревала меня своим телом. Но — во-первых, я совершенно не узнавал их, а во-вторых, с чего это было контролёрам заниматься такой ерундой? Впрочем, не было ничего удивительного в том, что я их не узнал — такое уж у контролёров свойство.

Помня о том, что у женщины-контролера были довольно запоминающиеся мощные бёдра, я плотнее придвинулся к ним под шкурой. И действительно — создалось такое впечатление, что я прижался к целой горе жаркой живой плоти. В памяти почему-то возник странный образ: словно когда-то я вышел из этого бедра. Именно оно родило меня, ни кто-то или что-то другое, а именно эта гора-бедро. И почему-то очень захотелось забраться в него обратно. Но я не знал и не понимал, как это сделать.

— Что случилось? — пробормотал я в темноту, за которой пряталось дышащее в мою сторону лицо. Принюхавшись, я понял, что это дыхание пахнет приятно — как будто лесом и рекой. — Вы контролёры или кто?

— Контролёры мы, контролёры, — шептало лицо реки и леса из темноты.

— А почему тогда вы здесь? Как мы все здесь очутились?

— Очень просто. На дороге мы едва успели подхватить вас на руки, поэтому вы, потеряв сознание, не упали на камни и не ушиблись. Мы принесли вас сюда. И в этот момент нам всё стало ясно. Под вашей шубой ничего нет, кроме скелета, обтянутого кожей. Вы полностью истощены. Ещё бы немного, и нам некого было бы спасать. Как вы себя довели до такого состояния? В вашем распоряжении огромный торговый центр с магазинами и кафешками. Вам что — этого мало? Чего вам ещё надо? Только попросите — и мы дадим вам всё. Будем привозить вам готовую еду любой кухни мира. Хотите, возведём ресторан прямо у вашего бассейна? Чего вам не хватает? Только скажите…

— Я… — пытался я высказать какую-то мысль, но она барахталась в голове, словно утопающий в болоте, не в силах выбраться. Из моего рта вырывались всхлипы и стоны.

— Ничего, ничего… Всё хорошо, — женщина гладила меня по волосам, а бедро-мать согревало, готовое, если понадобится, принять меня в себя.

И тут меня прорвало! Я провалился весь без остатка в бескрайнюю нежную плоть женщины, не видя и не разбирая её формы. Я утонул в ней, она поглотила меня полностью — и там в обволакивающей тёмной глубине я начал плакать навзрыд. Я плакал так, что, казалось, разрывался на мелкие клочки, но мои рыдания не выходили наружу, я почти не различал их — они исчезали в женщине, она вбирала их в себя, а меня склеивала по кусочкам. Если бы не она, то это беспредельное, не знающее границ, рыдание уничтожило бы меня, не оставило бы от меня мокрого места.

— Ничего у меня нет! — всхлипывал я внутри тёплого кокона. — Мне ничего не принадлежит, даже я сам… Я не знаю, кто я и откуда взялся… Весь этот странный мир сотворил не я. Всё, чем он наполнен, не моё. Торговый центр построил не я. Продукты произвёл не я. Ни к чему я не причастен, ничего брать не имею права. Еда чужая, одежда чужая. Я брал эти шкуры, я старался питаться скромнее, ел мало… Я не вор. Я брал чужое, не своё, но я не вор… Я спрашивал у людей. У разных людей… Они говорили, что всё можно брать… Всё бесплатно… Даром. Не надо отрабатывать, платить, обменивать. Я не верил им, но брал… Чужого мне не надо. Я не знаю, откуда всё это берётся, но мне ничего этого не надо. Можете всё забрать! Шкуры, шубы, штаны. Я останусь голым на этом камне. И буду лежать на нём, пока не умру.

— Ты не умрёшь… Это невозможно… Тихо, тихо… — шептала женщина, и её шёпот, вливаясь в меня, исцелял понемногу. — Поплачь, поплачь… Ничего страшного нет в том, что ты не ощущаешь себя хозяином хоть чего-то. Это естественно. Если ты хозяин всего, то ощущаешь себя хозяином всего. А если ты не хозяин всего, то и ощущаешь себя не хозяином всего. И это ощущение естественно. Посмотри вокруг, загляни внутрь себя. Есть ли там то, что принадлежало тебе когда-то, принадлежит сейчас или будет принадлежать в будущем? Нет ничего, даже самого крохотного островка. Всё, за что ты хватался, что обретал, создавал, охранял, пестовал — люди, вещи, дела, мысли, слова — всё исчезло. Ничего не осталось. Кто же тогда ты такой?

— Я никто, никто! — рыдал я. — Мыслящая пустота. Нет. Я даже не пустота. Я — меньше чем никто. Разбитое вместилище для памяти. Она вылилась из меня до капли. Ничего не осталось. Как мне жить дальше? Подскажите…

— Кирпичик за кирпичиком, — ответила женщина так уверенно, словно точно знала правильный ответ. — Не хватай всё подряд. Бери только то, из чего хочешь состоять сам. Бережно складывай эти кирпичики в пустоте. Постепенно ты построишь из них дом. Этот дом и будешь ты сам. Сидя внутри него, ты сможешь сказать: "Это я! Я есть он!"

— Но у меня всё опять отнимут. Я снова всё потеряю.

— Не отнимут, не потеряешь, если всё сделаешь правильно.

Что значит правильно? Кто вообще решает, что правильно, а что нет? Не быть даже пустотой, не быть даже никем. Построить дом из ничьих камней. Ничьих — всё равно чужих. Не существует ничего, что может быть ничьим. А это означает только одно — нет такого места, которое бы стало моим и стало бы мной. И я бы мог сказать про него: "Вот, это и есть я". Все эти мысли только усугубляли мою скорбь, не помогали выбраться из тупика, погружали в него всё глубже, если у тупика вообще может быть глубина.

— Знаешь, как долго я блуждала в дебрях пустоты, не находя саму себя, не понимая, где я, кто я и что должна делать? Кажется, это продолжалось вечно. Но потом я начала собирать камни, постепенно… Я перебирала их один за другим, стараясь вникнуть во все мельчайшие оттенки смысла, понять, подходит ли какой-нибудь отдельно взятый камень мне или нет. Я не жадничала, не хватала всё подряд, как делала это раньше, что не могло привести ни к чему хорошему… В этот раз я брала только те камни, которые мне подходят. И вот, кирпичик за кирпичиком, я возвела свой замок внутри пустоты и поселилась в нём. Теперь мне хорошо, я знаю — кто я, где и зачем… Чего и тебе желаю…

— Вы контролёры. У вас есть предназначение, цель, смысл жизни, — то ли я слёзы все выплакал, то ли утешительный шёпот женщины подействовал, но я начал успокаиваться. — Наверняка, быть контролёром — очень ответственное дело. Возиться с такими, как я, контролировать их… Представить даже не могу, насколько это тяжело.

— Не тяжелее всего остального. Эта тяжесть легка. Она позволяет нам лучше понимать самих себя.

— А можно мне тоже стать контролёром?

— К сожалению твой путь на данный момент не пролегает в этой плоскости. Тебе суждено стать свидетелем дороги, одним из самых профессиональных свидетелей за всю историю. Если, конечно, ты сам этого захочешь и вступишь на это поприще.

— А если не захочу и не вступлю?

— Это невозможно. Ты можешь упорствовать и отказываться становиться свидетелем бесконечно долго. Но, смею тебя заверить, что бесконечность гораздо больше, чем ты можешь себе представить. И она очень упряма. Её невозможно переупрямить. Так что всё равно настанет такой момент, когда ты захочешь стать свидетелем… И когда попробуешь им стать, поймешь, что именно это является твоим призванием. Ты начнёшь отстраивать самого себя в пустоте, и увидишь, насколько это прекрасно. Все, кто уходит с предназначенного пути, рано или поздно возвращаются на него. Вот и тебе это предстоит. Впрочем, решай сам: усложнить и удлинить себе путь или сделать его короче и легче.

С каждым словом женщина становилась твёрже — физически, — выдавливая меня из себя. Я пробовал сопротивляться — уж больно комфортно было внутри, хотелось остаться там навсегда, — но женщина была непреклонна. Я понимал, что даже усилия всей вселенной будет недостаточно, поэтому прекратил сопротивление, и меня тут же вынесло на поверхность.

— Все бесполезно, пока тебя нет, — продолжала шептать женщина, но теперь немного по-другому, словно не лежала со мной под шкурами, а стояла снаружи. — Пока ты не нашёл самого себя, не создал, не построил, ничего у тебя не получится.

Ночь продолжалась, всполохи огня прокатывались волнами по густой темноте. Женщина стояла возле моего каменного ложа — полностью одетая. Вот странно! Только что мы голые с ней лежали под шкурами, и я тонул в её плоти, как в теплом океане. Когда она успела вылезти и одеться? Или мне всё причудилось?

— Вам надо поесть и попить горячего, а потом хорошенько выспаться, — теперь женщина-контролёр не шептала, а говорила нормальным голосом. — Мой коллега приготовил на костре своё фирменное блюдо. Ничего особенного, просто тушёные овощи с грибами. И травяной чай. Но, думаю, это как раз то, что вам сейчас больше всего нужно.

Я внимательно всматривался в лицо мужчины-контролёра, который подошёл ко мне с большой миской и кружкой — не находил в нём вообще ничего, что можно было бы запомнить. Хорошо хоть — с женщиной спутать его нельзя.

Они кормили меня. Контролёрша помогла сесть, придерживала за плечи, мужчина подносил к моему рту то ложку, то кружку. Возможно, у меня хватило бы и собственных сил на это: сесть, поднять руки, взять миску с ложкой, но не было желания. Было хорошо и без этого: я разрешал им за собой ухаживать, открывал рот, жевал, пил, глотал. Горячая еда и питьё наполняли меня как долгожданный ливень иссохшее русло реки. Кажется, никогда в жизни не ел и не пил я ничего вкуснее тушеных овощей с грибами и травяного отвара. С тех пор прошло много времени, но я так и пользуюсь всё теми же котлами, которые мне любезно оставили контролёры, и периодически готовлю в них тушение и отвар по рецепту, которым со мной поделился мужчина-контролёр.

Он едва успевал бегать за добавкой. Я не запомнил момента, когда перестал есть и лег спать — возможно, я уснул раньше, чем закончил есть. Зато каким отдохнувшим и посвежевшим я проснулся! То утро стало для меня одним из самых ярких и запоминающихся в моей жизни! Сколько светлых надежд, мечтаний, предчувствий обрушилось на меня сразу! Ноги сами носили меня, я плескался в бассейне, кувыркался голышом в снегу, потом завтракал — контролёры никуда не ушли ночью. Женщина двигала шкуры на ложе, пытаясь навести порядок, а мужчина возился с костром, разогревая в котлах то, что осталось с ужина. Я готов был обнять и расцеловать их — они вежливо останавливали мои попытки это сделать, имён своих не называли, только загадочно улыбались и говорили, что я могу называть их контролёрами, а их действующие имена в данном случае не имеют значения, в отличие от моего, которое мне надо обязательно получить в будущем. Его мне даст тот, кто меня полюбит…

Возражать я не стал! Пусть кто-то меня полюбит и даст мне имя! Кстати, так оно и случилось. Девушка из торгового центра, с которой я вскоре познакомился назвала меня Лангобардом за мою длинную бороду. Она потом тоже стала свидетелем дороги на соседнем участке.

В общем, именно с той поры началась моя настоящая жизнь, интересная, насыщенная, осмысленная — как вы понимаете, я подписал контракт и стал полноправным свидетелем данного участка Дороги, коим и являюсь до сих пор. Предупреждая ваш вопрос, отвечу, что я стал, без всякого сомнения, не первым свидетелем этого участка. Знаю лишь, что до меня их было огромное множество — возможно, близкое к бесчисленному — они естественным образом сменяли друг друга, по-разному, насколько я понял из бесед с контролёрами и из собственного расследования. Приходили-уходили, отрабатывали, сколько получалось и было положено. Уходили тихо: кому-то из них удавалось встретить сменщика и помочь ему адоптироваться, кому-то, например, моему предшественнику — нет. Я пришел на голую, так сказать, землю. Кроме библиотеки и торгового центра — ничего. Если не считать чудесного холма с естественным бассейном и ложем, которые буквально приковали моё внимание и не могли не влюбить в себя. Может быть, и к лучшему, что мне не довелось познакомиться с предыдущим свидетелем. Характер у меня прескверный — вряд ли бы мне кто-то или что-то здесь понравилось, так бы и прошел я мимо и неизвестно ещё, где бы потом приткнулся. А так у меня всё сложилось замечательно!

Не помню уж, сколько дней ушло у меня на ознакомление с контрактом — довольно много. Я хотел сразу же на радостях тем утром подписать его без прочтения, но контролёры не допустили этого — по правилам требовалось имя, которого на тот момент я ещё не получил, полное прочтение контракта, ознакомление со всеми его условиями, сознательное и спокойное принятие обдуманного решения. И, надо признать, было в этом рациональное зерно: подпиши я его не читая, потом не знаю, смог бы я правильно и адекватно отреагировать, когда потребовалось выполнение некоторых его, так скажем, весьма затруднительных пунктов, о которых не то что упоминать, лучше и не думать вовсе.

Сидели мы в основном в читальном зале библиотеки — я читал контракт, состоящий из довольно внушительной стопки листов. Часто ходили по окрестностям, которые, в общем-то, я уже и так знал наизусть: холм, дорога, поле, лес, река, библиотека, торговый центр, окраина города. Город, естественно, лишь соприкасался с моим участком, поэтому мы в него не входили. Так было положено: контролёры показывали и знакомили меня с хозяйством, которое мне предстояло взять под свою ответственность. Вопросов оказалось больше, чем я предполагал, а ответы далеко не всегда становились исчерпывающими. В конце концов энтузиазма у меня убавилось настолько, что несколько раз я чуть не отказался от затеи стать свидетелем — казалось, что не справлюсь. Но контролёры умело поддержали меня в эти моменты: видя, что мною овладевают сильные сомнения, буквально заваливали меня преимуществами, которые я получу в случае подписания контракта.

Среди прочего было и обещание, что я смогу по желанию поменять климат на своём участке: например, сделать так, чтобы здесь круглый год было лето, ярко светило солнце, всегда цвели травы, кусты и деревья. Но, поразмыслив, я решил не трогать природу: оставить, так сказать, заводские настройки — тем более ничего плохого я в них не видел, а моё вмешательство, наверняка, только всё бы испортило.

Тогда мне пришла идея, раз уж я, как свидетель дороги обладаю довольно большими привилегиями, возвести над моим бассейном и ложем не просто какой-то жалкий навес, а целый замок, с донжоном, где будет несколько этажей и настоящий камин, с крепостной стеной, оборонительным рвом и мостом на цепях. Спрашивая у контролёров, возможно ли такое строительство по моему желанию, я вообще не надеялся получить утвердительный ответ. И в каком же я был восторге, когда мне разъяснили один из пунктов контракта, где прямым текстом было написано: "Свидетель Дороги имеет право на собственное Жильё, которое получит в максимально кратчайший срок после подписания Контракта. Жильё Свидетеля должно быть возведено с учётом любых его пожеланий. Жилье предоставляется Свидетелю на весь срок службы вплоть до отбытия по уважительной причине".

Особый упор контролёры сделали на слова "Жильё Свидетеля должно быть возведено с учётом любых его пожеланий". То есть вообще любых, поэтому нет ничего зазорного в том, чтобы пожелать себе в качестве жилья — замок на манер средневековых.

И действительно — что тут зазорного? Вот я и пожелал этот замок, когда получил имя и подписывал контракт.


Ну и закрутилась моя жизнь сразу после этого: ежедневные обходы участка, наблюдение за путниками, бесконечные встречи, разговоры, размышления, осмысление, составление отчётов. Это только кажется, что всё так просто: ходи-броди, прислушивайся, приглядывайся, анализируй, беседуй, а потом записывай пережитое за день. Но на самом деле — это жутко тяжёлый, хотя, надо признать, невероятно интересный труд. Не знаю, с чем и сравнить его. Представьте, что вы очень любите пирожные, поэтому работаете в кондитерском цеху, или, скажем, рыбу — и трудитесь на консервном заводе. Как быстро вы разлюбите пирожные и рыбу, если будете иметь с ними дело круглые сутки? Пример, конечно, так себе, но суть похожа. Человеку надоедает довольно быстро всё без исключения — даже самое любимое. Любите вы, скажем, богу молиться и молитесь рьяно и самозабвенно. Но если вы будете делать это с утра до вечера и с вечера до утра, изо дня в день, то как скоро возненавидите это дело или сойдёте с ума?

Вот-вот. Представить невозможно, сколько бумаги я исписал, составляя отчёты. Научился строчить перьевыми и шариковыми ручками так быстро, что, порой, не поспевал за ними взглядом, потом освоил пишущую машинку, за нею компьютер, научился набивать текст на клавиатуре и распечатывать на принтере. Глядя на мой замок, стилизованный под средневековый, и не подумаешь, что его второй этаж забит всякой электронной техникой, единственная задача которой — помогать мне составлять отчёты.

Скорее всего, в количестве написанного мне удалось переплюнуть Льва Толстого и Чарльза Диккенса вместе взятых. Если бы я руководствовался в своей работе теми же соображениями, что и они, то, наверняка, заткнул бы их за пояс и во всём остальном. Но здесь это так не работает. Прославиться своим гениальным умом, силой мысли, оригинальностью слога и творческим порывом невозможно. Книгу здесь не напечатаешь — почитателям таланта взяться неоткуда. Все отчёты, какими бы талантливыми они ни были, не получают никакого отклика: ни читателей, ни критиков, ни Господа Бога. Такие яркие стимулы для работы, как слава, деньги, секс полностью отсутствуют. Что же остаётся? Для кого и для чего я составлял все эти бесчисленные отчёты, уходящие неизвестно кому и куда? Ответ на самом деле прост до безобразия — для самого себя. Я пришёл к выводу, что не существует никакой вышестоящей инстанции, которая собирает отчёты всех свидетелей, тщательно изучает, классифицирует, каталогизирует, архивирует, делает на их основе важные выводы и принимает решения в соответствии с этими выводами. Свидетели пишут, контролёры контролируют, собирают отчёты, передают их, не читая, куда-то дальше. А там ими, скорее всего, просто топят камин, потому что так положено, другого топлива не предусмотрено. А тот, кто их сжигает, читать не умеет и полностью уверен, что других дров просто не существует.

Впрочем, так это или нет — неважно. По моему мнению, высшей инстанцией, которой предназначены отчёты, является сам свидетель, который их составил. Так что я, как законный свидетель-контрактник, сам себе высшая инстанция. Когда я пришёл к этому выводу, работать стало гораздо легче. Появился смысл в этой деятельности: писать отчёты самому себе — увлекательное занятие. Сам написал, сам прочёл — а то, что потом отдал их кому-то, так это дело тоже не бессмысленное. Раз их кто-то регулярно забирает, значит они кому-то нужны — пусть даже в качестве дров. И контролёрам есть чем заняться, а то слонялись бы без дела, переполняясь глупыми идеями и мыслями".


Лангобард замолчал, и это молчание прозвучало, если можно так выразиться, как гром среди ясного неба — ведь он впервые за всё время, что я его знал, позволил себе умолкнуть, даже слова для заполнения пауз перестал произносить. В это не верилось, я даже подумал: уж не заглушает ли шум падающей в бассейн воды его голос. Сумев немного приподнять над поверхностью ухо, я прислушался — ничего. Я давно уже не чувствовал дна — получается, лежал на воде неподвижно и не тонул. Бассейн наполнился почти до краев, и меня легонько носило на мелких волнах, то прибивало течением, как бревно, к берегу, то вновь выносило на середину.

И вот, в один из таких моментов, когда меня отнесло от берега и развернуло, я увидел его — Лангобарда. Несомненно, это был он, но совершенно голый, как, впрочем, и я — при этом он не выглядел голым. Его тело, как я и предполагал, оказалось каким-то деревянным: то есть не выструганным из дерева, а словно выросшим, подобно дереву — тело, как длинный искривленный ствол, руки, ноги, голова с шеей, как сучковатые ветки, кожа, как кора. Неудивительно, что мне вдруг показалось, что это вовсе не голое тело, а вторая одежда. Что же там под ней могло скрываться? Вряд ли человек!


Перекрыв задвижку, из которой вырывалась вода, Лангобард спустился в бассейн. И вот что странно! Принимая такое огромное тело, словно взрослое дерево вместе с корневой системой, вода должна была хоть как-то взволноваться, но этого не произошло — Лангобард проваливался в неё, как сахар в кипяток, и растворялся. У меня даже мелькнула мысль, что больше этого человека я не увижу. Но вскоре он всплыл метрах в двух от меня и заговорил:

— С вашего позволения я тоже немного помокну в бассейне. Он большой — я вас не потревожу.

И действительно — не потревожил. Но меня не покидало чувство какой-то неловкости — как будто я лежу под одним одеялом с чужим человеком. В конце концов это чувство стало невыносимым — оно принудило меня начать двигаться. Тихо, с кончиков пальцев. Подплыв к каменной стене с уступами, играющими роль ступеней, я выбрался по ним из бассейна и сел на его краю, свесив ноги. Лангобард лежал неподвижно на воде, его борода широко расплылась по поверхности подобно водорослям. Кажется, он улыбался, глядя на меня, хотя его открытый рот вполне можно было принять за неровное дупло в дереве.

— Он сам вырос за ночь, как гриб из земли? — я оглянулся, чтобы понять, кто задал этот вопрос. Но здесь кроме нас с Лангобардом больше никого не было. Получается, это я задал вопрос. Я мог говорить! Звуки рождались в тёмной пустоте внутри меня — как будто там сидел кто-то незнакомый и махал рукой, создавая волну, которая прокатывалась по сознанию, преображалась в мысль и выходила наружу в виде звуков моего голоса.

— Кто вырос за ночь? — не понял Лангобард.

— Этот ваш дворец. Вы сказали, что, подписывая контракт, пожелали себе дворец. И вот он — дворец. Наверное, вырос из земли, пока вы спали?

— Ха-ха-ха! — Лангобард захохотал так, что в бассейне возник целый шторм, а брызги от волн, разбивающихся о берег, окатили меня с ног до головы. — Это вы смешно придумали. Вырос, как гриб. Жаль, конечно, но на самом деле всё было не так сказочно и весело. Понагнали сюда столько строительной техники и рабочих, создали такую суету, что я даже пожалел, что пожелал всего этого. Тяжелые грузовики со стройматериалами, бетономешалки, бульдозеры, краны и так далее. Шум, гам, грохот, стуки, крики, скрипы. Я слонялся по стройке, не находя себе места. Но постепенно втянулся, даже кое-где оказывал посильную помощь, давал советы, спорил, командовал. Всё-таки я был заказчиком дворца и будущим его эксплуататором — поэтому не прислушиваться ко мне они не могли. В конце концов дворец был построен в таком виде, в каком я его и задумал. Строители прибрались и уехали, забрав с собой всю свою технику. Я остался один в тишине и покое. Ни за что не забуду свою первую ночь во дворце! Никогда ещё не испытывал я такого одиночества — глубокого, гнетущего, мучительного. При этом я понимал, что никто и ничто не может облегчить это моё чувство. Ни дворец, построенный специально для меня! Ни весь этот мир, лежащий за стенами дворца, и терпеливо ждущий моего участия в нём. Вот оно что! Это было главным! Невероятная ответственность, возложенная на мои плечи! Ответственность и одиночество — не существовало одного без другого. Из одного вытекало другое и наоборот. Одиночество пришло вместе с ответственностью. И теперь мне предстояло познать глубину и того и другого. Всю ночь я тревожно бродил по замку без сна, а утром, даже не позавтракав, отправился на первый свой обход участка. Собственно говоря, в этот день ничего особенного не произошло. Я ходил по окрестностям, шёл по дороге и по полям вдоль неё, заходил в леса, приближался к реке, сидел на бревне, вынесенном на берег, смотрел в темноту. Выходил на окраину города и всматривался в сплетения улиц. Заходил в торговый центр и библиотеку. Я не встретил за весь тот первый день своей службы свидетелем ни одного человека — честно отработал почти до самой темноты. А когда вернулся, поднялся на второй этаж своего донжона, запалил свечи, сел за широченный стол и заскрипел пером, макая его в чернильницу. За неимением событий и воспоминаний о проведенных беседах с путниками, я записывал на бумагу подряд всё, что придёт в голову. Старался просто поспевать за течением своей мысли, записывая её почти прямотоком, без особой редакторской правки. По сути, я следовал за потоком сознания. В общем-то, всё правильно делал, набивал руку — и когда пошли реальные встречи с путниками, если требовали обстоятельства, вступал в разговор с ними, умение запоминать детали, анализировать и быстро записывать сильно пригодилось мне.

Сидя на краю бассейна, слушая рассуждения Лангобарда, распластавшегося на воде, я ощущал себя голым и голодным — таким я и был. Чувствительность вернулась к каждой клеточке моего тела, и всё, что я видел вокруг себя, начало ужасно меня тяготить. Все эти тяжелые каменные стены, запах горящих дров в камине, смешанный с кислым запахом, идущим, скорее всего, от котла, висящего над огнём.

Пар, исходящий от горячей воды бассейна, шкуры, шубы, гобелены, вся эта нарочитая грубость, стилизованная под средневековье. И самое главное: хозяин всего этого — старый мужик, словно выкорчеванный из земли, как пень, с абсолютно лысой головой и длиннющей седой бородой, которую хотелось схватить и отрубить топором. И его бесконечные слова-слова. Рассуждения, которые я должен был выслушивать непонятно зачем. Дикое раздражение вскипало во мне.

— Где моя одежда?! — громко и грубо спросил я, прервав бубнеж Лангобарда.

— О! Вижу минеральные воды бассейна и мой отвар подействовали на вас благотворно! Захотелось одеться?

— Где моя одежда? — повторил я ещё громче и грубее.

— Ваша жалкое тряпье валяется мокрое на полу. Его надо стирать и сушить, а лучше вообще сжечь в камине. Идите вдоль стены, там найдёте нишу с разным моим шмотьем. Подберите себе что-нибудь до завтра. С утра пойдём в торговый центр и приоденем вас в новенькое.

Сама по себе мысль, что мне придётся носить чужую одежду, была невыносимо противна. С хлюпающим звуком я отодрал от пола свою одежду, осмотрел. Вариантов было не так уж и много: остаться голым, попытаться натянуть на себя липкие холодные лохмотья, облачиться в вещи Лангобарда. Третий вариант казался наиболее приемлемым, поэтому я остановился на нём.

Так и пошло дальше: передо мной открывались возможности — среди них я выбирал наиболее приемлемый вариант развития событий и шёл по нему, вместо того чтобы выбрать что-нибудь наименее приемлемое, пусть безобразное, зато своё. Например, просушить лохмотья перед камином и одеть их — откуда-то же я взялся вместе с ними, так почему бы не продолжить путь, не отвергая их?

Одежда Лангобарда оказалась не такой уж и безразмерной, как я опасался: слегка подвернул рукава рубахи, закатал штанины — и всё подошло. Она пахла природной свежестью, минеральной водой бассейна и солнцем.

Потом — еда. Можно было отказаться от того, что булькало над огнем в котле и пахло, как мне показалось, какой-то кислятиной. Когда и где я ел в последний раз — неизвестно. Пусть так бы и оставалось до утра, когда предполагалось посещение торгового центра, где можно было бы сделать свой собственный выбор в пользу той или другой пищи. Но я опять пошел по наиболее приемлемому варианту: когда Лангобард выбрался из бассейна, оделся в такую же простую хламиду, как и я (похоже, вся его одежда не отличалась большим разнообразием), то первым делом набрал из котла варева целую миску и сунул мне её со словами: «Ешь, пока есть, что есть!»

Утолить голод, неважно чем, было наиболее приемлемым развитием событий, что я и сделал — впрочем, еда из котла оказалась довольно вкусной, сытной и совершенно не кислой. Да и пахла ароматно — грибами и овощами. Так что я даже несколько раз сходил к котлу за добавкой.

Следующий приемлемый вариант — место, где мне было предложено лечь отдыхать до утра. «Забирайтесь под шкуры на моём ложе. Гостевая кровать у меня не предусмотрена. А моё ложе, хоть и каменное, зато тёплое. В нём есть углубления — тело, приноравливаясь и ворочаясь, постепенно само находит такую позу, в которой лучше всего спится. Толкаться локтями и коленями не будем — на моём ложе и с десяток таких как мы с вами свободно поместятся. Я лягу, вы и не поймете, что я сплю где-то рядом».

А ведь можно было взять шкуру, которых было вокруг в избытке, соорудить себе лежбище на полу возле камина или придумать ещё что-нибудь — так нет. Я залез отдыхать под шкуры на ложе Лангобарда — чувство было такое же, как в бассейне, когда мы там плавали вместе. И неважно, что ложе огромное, да хоть с целую планету — всё равно ведь одно на двоих. Едва Лангобард следом за мной забрался под шкуры и, немного поворочавшись, уснул, как захрапел так громоподобно, что я сперва не понял, что происходит — не землетрясение ли обрушило стены замка нам на головы?

Глава 4

Великая пустота


Первое, что бросилось в глаза Дмитрию Дмитриевичу Дорогину, когда дверь бронированного лимузина распахнулась — это асфальт светло серого цвета, такой чистый и гладкий, словно его целый месяц шлифовали, пытаясь довести до зеркального блеска. "Какого лешего он такой светлый? — подумал тогда Дорогин. — Свежий асфальт чёрного цвета, а этот серый. Наверное, потому что старый, выцвел и высох на солнце. Даже цвет асфальта свидетельствует о ходе времени. Люди стареют, из молодых, красивых и здоровых превращаются в старых, страшных и больных. Зачем всё это нужно этому миру, весомой частью которого является время? Неужели нельзя обойтись без этого? Зачем превращать хорошее в плохое, молодое в старое, доброе в злое, живое в мертвое? Неужели в этом есть какой-то высший смысл?" Сидя в лимузине, глядя через распахнутую дверь на старый, отшлифованный асфальт, Дорогин понимал, что ему необходимо вылезти наружу — попасть в это маленькое пространство, в почти точку, которая находится под прицелом множества видеокамер, и занять её, заполнить собой, надуть, как воздухом шарик — до своего размера, а потом пойти, переступая с ноги на ногу; придётся стать этим местом, слиться с ним, понести его; вот оно — просто пустое пространство, — кажется, любой желающий может опередить его, без двух минут президента, демократически избранного, но ещё не прошедшего процедуру инаугурации, прибежать откуда-нибудь, прыгнуть, словно вскочить на коня, с которого уже никто не сможет его сбросить — все эти миллионы, прильнувшие к экранам телевизоров, наблюдающие за инаугурацией, происходящей в прямом эфире, прекрасно знают о существовании этого места, независящего ни от чего, абсолютно пустого, но обладающего беспредельной энергией, способной как творить целые миры, так и уничтожать их — это власть пустоты, космического вакуума, из которого всё происходит и в который всё возвращается; любой, кто осмелится оседлать это место, автоматически становится властителем судеб, к каждому слову которого прислушивается всё человечество, каждое движение которого ловится жадными взглядами почитателей и поклонниц и трактуется на столько ладов, что их не счесть. Если бы только эти толпы знали, что каждый из них, найди он в себе необходимое дерзновение, смог бы оседлать это место и удерживаться на нём так долго, насколько хватит физических и духовных сил, и всё, что требовалось для этого — оказаться здесь в этот момент, захлопнуть дверь лимузина, не дав Дорогину из него выйти, сделать решительный шаг, оседлав Великую пустоту и, гордо восседая на ней, въехать в Главный дворец Тобольска — никто не заметил бы подмены, то есть заметили бы все, потому что она случилась бы у всех на глазах, но ведь естественным и почти волшебным образом, так что никто не посмел бы против неё возразить, — имя президента тут же бы поменяли, провели бы инаугурацию по всем правилам, а Дорогину осталось бы незаметно выйти из лимузина, надеясь, что его не схватит охрана, как самозванца и террориста, заползти в какой-нибудь тёмный угол и там провести остаток дней, медленно съедая себя изнутри завистью, страхом и злостью, но что-то на горизонте не наблюдалось никого, кто дерзнул бы опередить Дмитрия Дмитриевича и вместо него шагнуть в эту Великую пустоту, — всё-таки, надо признать, пути, могущие привести к ней других людей, по той или иной причине оборвались или зашли в тупик, кроме одного — довольно извилистого и трудного, по которому прошёл сам Дорогин, — ровнехонько до этого места, — так что переживать не стоило, можно было даже лечь на заднем сиденье, вытянуться во весь рост и сладко вздремнуть, а уж потом пойти на свою инаугурацию — и весь мир с его видеокамерами и телевизорами никуда не делся бы, терпеливо ждал бы, как миленький, пока он выспится, а потом счастливо рукоплескал бы ему, словно этих утомительных часов ожидания и не было. "А лучше вообще время остановить, — думал Дмитрий Дмитриевич. — Я на пике карьеры, готов войти в историю человечества, занять пост, выше которого восседают только боги, да и то если они вообще есть. Вот она — Великая пустота, готовая навечно слиться со мной, но только в одном случае — если вдруг остановится время. А если нет, тогда она ускользнёт от меня, и я запомнюсь людям, как малодушный человек, испугавшийся славы и власти, остановившийся от неё в одном шаге, не нашедший в себе сил выйти из лимузина, и пустота уйдёт тогда к другому, как жена, которую перестал удовлетворять муж. Остановись, время! Если ты не остановишься, я вынужден буду выйти из лимузина и слиться с пустотой. А потом я пойду по красной ковровой дорожке, вверх по парадной лестнице, сквозь все дворцовые залы до самого последнего, Тронного, в котором перевоплощусь в Президента Тартарии. И если мне не суждено стать одним из величайших её Правителей, то — остановись, время! Я не хочу быть одним из многих, кто не сделал ничего хорошего для своего народа, чьё имя в лучшем случае забыто, в худшем — проклято. Не хочу быть таким! А если всё-таки стану, то — остановись, время! И я остановлюсь вместе с тобой, застыну в этом счастливом мгновении, когда меня переполняют чувства: радость, что удалось достичь такой вершины, которая, если смотреть на неё со стороны, кажется недосягаемой, а если оказаться в шаге от неё — дух захватывает, гордость, что именно тебя, а не кого-то другого, выбрало подавляющее большинство народов этой страны, ответственность, что именно тебе выпал исторический шанс, сделать её самой богатой, развитой во всех отношениях страной в мире. И ведь поводов для беспокойства о том, что эти грандиозные планы могут по какой-то причине не осуществиться, мало. Если бы не было природных и человеческих ресурсов, тогда следовало бы беспокоиться и усиленно думать, как построить что-то, когда строить не на чем и не из чего. Но ведь всё необходимое есть и с огромным избытком. Тартария богата всеми природными ресурсами, как никакая другая страна в мире — нужно только научиться добывать и использовать их с умом. Нет ни одной веской причины, чтобы не осуществить это. Поэтому, время, не останавливайся! Я выйду из лимузина, сольюсь с Великой пустотой, стану Президентом и выведу Тартарию в мировые лидеры по всем показателям!"

Ни одному телезрителю, наблюдающему за инаугурацией в прямом эфире, не показалось, что Дмитрий Дмитриевич Дорогин замешкался хоть на секунду, выходя из лимузина, — мгновенно слился он с Великой пустотой, ничего при этом не почувствовав, — лишь маленькая, почти неосознанная,червоточинка появилась внутри: сколько Правителей Тартарии было до него! Почему же никому из них не удалось в полной мере воспользоваться неограниченными ресурсами страны, чтобы сделать её развитой и процветающей, а её жителей — богатыми, красивыми, здоровыми, добрыми, умными и счастливым, которым все вокруг завидуют? Объяснение этому Дорогин находил только одно: к власти до него в Тартарии приходили не те люди, — недостойные, ничтожные личности, у которых хватало наглости и сил лишь на то, чтобы слиться с Великой пустотой, после чего они расслаблялись, делали неправильный выбор, принимали преступные решения, обогащая только себя и своих близких, о народе думая в последнюю очередь, лишь как о скотине, которую надо использовать, не щадя, по максимуму в своих целях.

В общем, всё прошло без сучка без задоринки: бронированный лимузин подъехал к парадному входу во Дворец, эскорт из мотоциклистов и машин сопровождения рассредоточился по периметру. В лимузине сидели трое: на заднем сиденье Дорогин в гордом одиночестве, на водительском — Саня-чёрт, молодой парень, похожий на чёрта с картинок, только без рогов, на пассажирском Хряпа, папаша Сани-чёрта, отмороженный на всю голову, привыкший сначала бить, потом разбираться, выходец, как и сам Дорогин, из подворотен Тобольска, проверенный соратник по детским и юношеским дракам, — эту семейку Дорогин вытащил из такого непроглядного дна, куда лучше вообще не заглядывать, одного назначил главным телохранителем, начальником над всей службой охраны, другого — главным водителем, начальником над всем водительским контингентом. А кого ещё было назначать? Незнакомцев, что ли, от которых потом в любой момент ждать ножа в спину? В Хряпе и Сане-чёрте Дорогин хоть и не был уверен на все сто процентов, как и в любом другом человеке, но хоть сомневался в них немного меньше, чем во всех остальных; Хряпа ловко выскочил из лимузина, как кукушка из часов, словно делал это уже миллион раз, — "Понимает, сволочь, или, лучше сказать, чует, — где-то рядом Великая пустота, протяни руку — и ухватишь, — но нет, не по Сеньке шапка, хотя в объективы камер попал раньше меня, радости, небось, полные штаны!" Распахнул дверь лимузина перед Дорогиным, сдал в сторону, дорога теперь — как топором прорублена, как ножом прорезана, прямо в мясе пространства и времени, текут потоки невидимой крови, её жадно поглощают все эти толпы, прильнувшие к экранам телевизоров, никого нет в этой зияющей ране, прикрытой красной ковровой дорожкой, высунутой наружу, подобно длинному языку, — из разверстого горла Дворца, поглотившего столько властителей, что не счесть, но так и не насытившегося, теперь Дмитрию Дмитриевичу предстояло вступить на этот жуткий язык и пойти по нему — вплоть до желудка, заполненного соком нации — всякими чиновниками и депутатами Всенародного Вече. — Но как бы не так! Не на того напали! Все кишки вместе с языком и желудком выверну наизнанку, если понадобится, не получится меня переварить, я их сам сожру изнутри, — не медлить, но и не спешить, один шаг, и я снаружи лимузина, серый асфальт — один из признаков времени, Великая пустота одета как-то уж слишком буднично, по ходу дела, словно невидимая шапка или пальто, ни веса у неё, ни температуры, ни плотности, теперь моё лицо открыто всему миру, на него смотрит всё человечество, ни на что так не смотрели и не смотрят, как на него, — ни на луну, ни на звезды, ни на море, ни на горы, оценивают, какое оно, словно я не имею к нему никакого отношения, — вообще-то у меня ещё есть голова, туловище, ноги, руки, и внутри меня тоже не пусто, мне не очень-то интересно их мнение, я и моё лицо, как часть меня, не обязаны нравиться всем, дело надо делать, а не пытаться всем понравиться. Что-то сверкнуло внизу на сером отшлифованном асфальте, что-то маленькое и чёрное; вот же странное дело! Как вообще может сверкать что-то чёрное, сверкать может звезда в небе, но никак не маленький чёрный предмет на светлом асфальте, но он именно сверкнул! Комендант Кремля встретил, отдал честь, ничего примечательного, словно тень мелькнула от человека, а не сам он что-то изобразил из себя, два гвардейца с карабинами в церемониальной форме на вытяжку справа и слева от входа. Вошёл во Дворец, длинная лестница, покрытая дорожкой — тянется вверх, не видно, где она заканчивается, — а вдруг нигде, так и будешь вечно подниматься по ней, и назад не повернуть, периодически прерывается лестничными площадками; очень мудрый человек проектировал и строил эту лестницу, — пока идёшь, столько всего передумаешь, и становится яснее с каждым шагом, что наверху — если не боги, то уж, по крайней мере, ближние им, а внизу — уж точно смертные и грешные; ты поднимаешься, значит у тебя появилась возможность — оторваться от смертных и приблизиться к богам, стать, если не одним из них, то уж, по крайней мере, кем-то, им подобным, — что же всё-таки чёрное сверкнуло на асфальте? — лежало на его поверхности, имело небольшой объём, длину, искривление, инородный предмет, неизвестно как сюда затесавшийся, самое выскобленное, вычищенное, вытертое место в Тартарии, не мусор же какой-то, крохотный инородный предмет, очень странный, обладающий незримой внутренней величиной, как высокая гора, спрессованная до размера — чего? — даже не верилось, что удалось через неё перешагнуть. Гора, спрессованная до размеров спички, полностью сгоревшей спички, — больше всего это инородное тело, лежащее на пути у Дмитрия Дмитриевича, было похоже на спичку, — может, таковой оно и являлось? Если так, то как это может быть, чтобы в такой день и в таком месте просто так валялась спичка, не частично сгоревшая, как это бывает, когда от неё прикуривают сигарету и тушат, а полностью, от головки до кончика, и лежала так, что я, вылезая из лимузина, не мог её не заметить на сером, высушенном временем и солнцем асфальте, — кто-то очень грамотно положил её на моём пути, всё предварительно продумав и предусмотрев, а ещё он каким-то образом наделил эту спичку внутренними свойствами горы, мимо которой ни пройти ни проехать. Разве такое вообще возможно?

Дмитрий Дмитриевич поднимался по лестнице уверенным шагом, не подавая виду, что думает об инородном предмете, лежащем на асфальте у входа, впереди на кронштейне двигалась автоматическая камера, снимающая его восхождение: не верилось, что за её синеватым глазом находится, если не всё человечество, то значительная его часть, наблюдающая за ним по интернету и телевизору; через каждые пять метров парами напротив друг друга стояли гвардейцы с лицами, словно вырезанными из камня, — их учат делать такие лица и сохранять на протяжении долгого времени. Такая школа неизбежно накладывает отпечаток на всю дальнейшую судьбу этих ребят: до конца своих дней они будут нести свои окаменевшие лица, которые никогда не станут прежними — подвижными и живыми — рассказывать сначала детям, потом внукам о прекрасном моменте, когда мимо них бодрым шагом прошёл Президент, и они краем глаза увидели его; — но кто я, в сущности, такой? Да никто! В полтора раза ниже их ростом, в три раза старше, внешность — далекая от совершенства, а они тщательно подобраны, выбраны из тысяч, если не из миллионов, по строгим критериям: рост не ниже ста семидесяти пяти сантиметров, стопроцентное зрение, вес в пределах нормы, без ярко выраженной субтильности или полноты, красивого телосложения, без татуировок, шрамов, крупных родинок и родимых пятен, с полным комплектом здоровых белых зубов, внешность — чисто тартарская без примесей; проверяется психическое здоровье претендентов, наследственность до седьмого поколения; поводом для отказа служат не только объективные причины, но и любая мелочь в личном деле: уголовное или административное наказание, имеющееся у близких и дальних родственников, знакомство с лицами, которые комиссии покажутся неблагонадежными по той или иной причине; в общем рассматривают каждого из них под микроскопом, проще попасть в отряд космонавтов, чем в гвардейцы Президентского полка. Потом их учат ходить, высоко поднимая выпрямленные в коленях ноги, тянуть носок, торжественно и неподвижно стоять с каменными лицами, которые не изменить до конца жизни, наряжают как кукол — в церемониальную форму, одевают кивер, эполеты и горжет, вручают бутафорский карабин с пластмассовым штык-ножом, — какое оружие, такой и его носитель, — сами превращаются в бутафорию: лишаются не только способности думать, но и двигаться, — для экономии пространства их укладывают штабелями, перемещают на полетах погрузчиком, как мешки с овощами на складе, потом по необходимости достают и выставляют на всеобщее обозрение, а когда у них заканчивается срок службы, развозят по домам, где они под воздействием физиотерапии и присмотром специалистов, оживают в течение нескольких лет, но всё-таки не полностью, — когда я стану Президентом Тартарии, а это произойдёт уже очень скоро, и ничто помешать этому не сможет, то отменю гвардейцев, пусть пацаны живут нормальной жизнью, вместо них поставлю специально разработанных учёными для этой цели роботов с настоящим оружием, страшных и неподкупных, реагирующих на тепло и движение, безжалостных к чужакам и всякого рода врагам отечества.

Фанфары звучали так торжественно, что мороз пробегал по коже, напрочь лишая людей веры: Дмитрия Дмитриевича в том — что они звучат в его честь, а зрителей — что не в их честь; лестница закончилась, впереди распростёрся во всём своём великолепии зал Военной славы Тартарии со стенами сплошь увешенными полотнами знаменитых художников, на которых были изображены батальные сцены, знаменующие Великие победы тартарского оружия, с древних времён до сегодняшних дней — почетное место отводилось последней Великой Победе Тартарии, — но что же это? — опять внизу сверкнул чернотой инородный предмет, теперь на красном фоне ковровой дорожки, Дмитрий Дмитриевич чуть не потерял равновесие, потому что ему пришлось увеличить шаг, чтобы не наступить на очередной инородный предмет, очень похожий на спичку, полностью сожжённую и положенную кем-то на последнюю ступеньку, и снова прямо на пути у Дмитрия Дмитриевича, так что он не мог её не заметить, — что это за чёрт? Вот было бы смеху на весь мир, если бы я, потеряв равновесие, грохнулся на лестницу и кубарем покатился по ней до самого выхода из Дворца, мимо ошеломлённых гвардейцев, не понимающих, что происходит, и не могущих сдвинуться с места, чтобы хоть как-то помочь мне, — возможно, снес бы нескольких из них, и они, громыхая своими киверами, приклеенными к головам, и пластмассовыми карабинами, намертво прикрепленными к рукам, прокатились бы вместе со мной, так бы мы и вылетели из распахнутых дверей на серый асфальт ко всеобщему изумлению и веселью. Второй инородный предмет, с большой долей вероятности, которую всё же необходимо было подтвердить, полностью сожжённая спичка, положена кем-то намеренно на моём пути — нет никакого сомнения, что именно намеренно — не валялись же они где-то в стороне и не были сожжены частично каким-нибудь растяпой-курильщиком из Президентского полка, при том как тщательно здесь следят за чистотой и порядком, это вообще невозможно, — и если первую спичку, лежащую на асфальте снаружи дворца мог принести ветер, то вторую — уж точно — нет, первая ещё могла быть случайностью, а вторая — исключено, — вторая полностью подтвердила моё подозрение в искусственном появлении спичек: кто-то намеренно положил их с какой-то не вполне понятной целью, — не убить же меня ими, — но смутить, по крайней мере, что у него получилось вполне; чёрные инородные предметы, похожие на сожжённые спички, источали какую-то невероятную мощь, — скорее всего, они черпали её из самого этого места, подпитывались от него — валялись бы они на одной из улиц Тобольска, — были бы обыкновенным мусором, легко стираемым подошвами в пыль и взметаемым ветром, а здесь превратились в нечто, похожее на своеобразное психическое оружие, — конечно же, направленное против меня, — надеюсь, никто не заметил, что один из моих шагов получился чуть менее уверенным, чем остальные, лестница осталась позади, я вступил в зал Военной славы Тартарии, — я знаю все войны, запечатленные на картинах, висящих на стенах, вплоть до Великой войны, придётся теперь всем этим полотнам подвинуться, потому что я собираюсь оставить свой след в истории, победив в не менее великой войне, о которой сложат легенды и песни, знаменитые художники запечатлеют её в картинах, которые обязательно займут здесь своё место, — ковровая дорожка тянулась через зал Военной славы Тартарии к залу Мирной славы Тартарии, высоченные двустворчатые ворота в который были пока закрыты, где-то там, в зале Триумфа Тартарии, дорожка упиралась в подиум, временно установленный для инаугурации, справа и слева поблескивали золотом стойки ограждения с растянутыми между ними красными канатами, ограждая вырубленный в пространстве и времени топором воли путь, по которому иду я, от людей, — не каких-то эфемерных телезрителей, прячущихся за синим глазом камеры, а живых, настоящих, — их много, — точно несколько тысяч, — никого лишнего, все приглашенные досконально проверены, — можно сказать, сливки общества, самые яркие представители науки, культуры и политического бомонда, депутаты Всенародного Вече, члены Совета Федерации, судьи Конституционного суда, главы дипломатических миссий и корпусов, — их лица все обращены в мою сторону, — какое странное ощущение, когда на тебя смотрят сразу столько моргающих глаз, — кажется, что это брызги от разбившейся о скалу волны, летят в твою сторону, того и гляди окатят с ног до головы. Повернул немного голову влево, скользнул взглядом по лицам, кивнул, стряхнул с себя глазные брызги, повернул лицо вправо — сделал то же самое, — пусть думают, что моё приветствие предназначено каждому из них в отдельности. Мои глазные брызги сильнее, их больше, они сметают на своём пути чужие брызги и окатывают приглашённых; чем-то это похоже на то, как священник специальной метелкой, кропилом, смоченным в святой воде, окропляет прихожан, а здесь мой взгляд творит священнодействие — осыпает присутствующих своими брызгами, — все, на кого они попадают, навеки приобщаются к моему правлению, никогда не посмеют они меня предать. Отныне мой взгляд — это кропило власти; и никто, на кого упадёт хотя бы одна его капля, не сможет, не решится пойти против меня.

Дмитрий Дмитриевич уверенно шёл навстречу своей инаугурации; ни одна живая душа не заметила, что он чуть не потерял равновесие на последней ступеньке; гремели фанфары, сопровождая его к вершине власти в Тартарии, он шёл по дорожке неуклонно приближаясь к позолоченным воротам, покрытым узорами: всё вокруг — стены, колонны и высокие своды — так сверкало золотом, что с трудом удавалось не жмуриться, ковровая дорожка текла между золотыми горами подобно кровавой реке, по которой вверх по течению плыла лодка под названием Дмитрий Дмитриевич Дорогин, близко она уже подошла к президентской гавани, рукой подать; при желании он смог бы въехать в эти пафосные ворота, как Ганнибал, верхом на слоне, — Здравствуй вечный город! — эти ворота делались мастерами для богов и великанов, а не для человека, который слишком мал ростом, поэтому Дорогин обязан им соответствовать; даже если ворота не откроются перед ним, невидимый слон, на котором он едет, вышибет их пинком своей могучей ноги. Но створки ворот не стали дожидаться разрушительного пинка — их открыли два крепких гвардейца навытяжку, отдали честь; в зале Мирной славы Тартарии было ещё больше золота, стены увешены картинами в золотых рамах, знаменитые художники изобразили на них мирные сюжеты: различные великие достижения Тартарии в народном хозяйстве, в науке и технике, в искусстве, от изобретения колеса, мельницы и письменности до освоения космоса, — этим картинам тоже придётся потесниться, потому что я собираюсь усилить мирную жизнь Тартарии, внести в неё свою лепту, сельское хозяйство сделаю ещё сельскохозяйственнее, промышленность — промышленнее, науку — научнее, искусство — искусственнее! Народ — народнее, в общем, далее по списку, небо должно стать при мне голубее, земля землистее. Иначе и быть не может! Какие-то учёные из западного мира подсчитали, любят они считать не своё, что Тартария, раскинувшая свои земли на половину земного шара, обладает чуть ли не сорока процентами всех ресурсов человечества, но при этом её население составляет всего два процента от него, то есть, по их мнению, небольшая кучка тартарцев захапала, подгребла под себя, всё самое ценное, что может предложить земля людям: множество пресноводных рек и озер, плодородные земли, количество которых трудно подсчитать, бескрайние леса, беспредельные запасы каменного угля и углеводородного топлива, то есть нефти и газа, а ископаемых руд и различных материалов, представляющих экономическую ценность столько, что никакой таблицы Менделеева не хватит для их простого перечисления. И всё это богатство от меня в нескольких шагах: пройти через зал Мирной славы Тартарии, вступить в зал Триумфа Тартарии, который в эпоху царей назывался Тронным, подняться на подиум, выслушать несколько никчемных личностей, всё ещё имеющих право что-то сказать перед моим вступлением в должность, потом подойти к трибуне, на которой лежит Конституция, положить на неё руку, произнести клятву и — дело в шляпе! Пользуйся, распоряжайся всеми богатствами страны, как заблагорассудится: естественно начну продавать все доступные мне ресурсы зажравшемуся Западному миру, пусть зажрутся ещё больше, лишь бы денежки платили, которые здесь я пущу в оборот: покрою всю страну такой плотной сетью асфальтированных дорог, что даже в какой-нибудь глухой деревне женщины смогут ходить на высоких каблучках в гости к соседям, бесплатно газифицирую любой жилой уголок Тартарии, даже самый отдаленный, состоящий из одного или нескольких домов (хватит топить по-старинке дровами, пора переходить на современные технологии), построю столько заводов, что их продукцией, конкурентоспособной, недорогой и качественной, от гвоздя и молотка до компьютера и автомобиля, завалю весь мир, тяжелую и легкую промышленность, сельское хозяйство — всё подниму на небывалый уровень, снижу налоги на физических и юридических лиц до минимума, создам комфортную среду для бизнеса и иностранных инвестиций, — пусть сюда стекаются все деньги мира, образование и медицину сделаю качественными и бесплатными, полностью обновлю жилой фонд — долой старые бараки и коммуналки! — застрою даже самые маленькие города и селения комфортабельным жильем, больницами, школами, детскими садами, магазинами в шаговой доступности, — квартира или дом молодым семьям, стоит только им пожениться, в подарок от государства! И на каждого рождённого ими ребёнка по квартире или дому! — пенсионный возраст снижу лет на пять-десять, чтобы люди становились свободными от наемного труда задолго до дряхлой старости и могли: покупать продукты, одежду, бытовую технику, лекарства и всё, что потребно душе и телу, не на последние деньги. Пенсии повышу так, чтобы старики могли на них путешествовать по всему миру, и не экономили бы на необходимом, не попрошайничали бы и не лазали по помойкам, сорили бы деньгами, — ведь жизнь одна, — чтобы чужестранцы на них смотрели, завидовали и жаждали тоже состариться и умереть в Тартарии, — пусть наши старики нянчат и воспитывают внуков, предоставляя детям возможность заниматься своей карьерой. Понастрою аэродромов рядом с каждым маломальским городом, перелеты по всей стране приравняю по стоимости к автобусным поездкам. Пусть идёт движуха, как внутри живого организма: люди — это красные кровяные тельца, а я — сердце, прокачивающее кровь по венам и сосудам. Зарплаты и гонорары людям, связанным с наукой и искусством, сделаю заоблачными — пусть не знают ни в чём нужды, не думают о материальном, а свободно изобретают и творят. Освоение космоса сделаю одной из приоритетных своих задач: Тартария при мне построит город не только на Луне, но и на Марсе… Но с этим пока что можно повременить…

Все эти планы, которых было громадьё, существовали не только в голове у Дмитрия Дмитриевича, но и в его словах, произнесенных на всю Тартарию во время избирательной компании, так что отступать было некуда, — он не сомневался, что все его благие начинания, будут им продолжены после инаугурации, а обещания, данные народу, выполнены в полном объёме, — ведь ему предстояло стать Президентом Тартарии — страны, обладающей беспредельными ресурсами, — вот только въедливая червоточинка засела в его голове, как в спелом яблоке, так что было очень жаль это осознавать, — вроде здоровое яблоко, а внутри червяк: инородный предмет чёрного цвета, похожий на сгоревшую спичку, даже два червяка, — Дмитрий Дмитриевич не понимал, как теперь от них избавиться, ловил себя на том, что поглядывая вниз себе под ноги, как это делают все люди при ходьбе, старается высмотреть на ковровой дорожке или под ногами гостей, приступивших к ограждению, третью спичку, — она даже начала мерещиться ему всюду, так что когда он вдруг замечал где-то яркий всплеск чего-то чёрного, то с трудом сдерживал себя, чтобы не броситься туда. Вот была бы картина маслом: инаугурация отменена и перенесена на неопределенный срок, потому что будущий Президент, не дойдя до подиума, стал ползать по полу в поисках чего-то неопознанного.

Не таким-то уж и лёгким, как представлялось, оказался этот путь по красной ковровой дорожке, — два зала были с горем пополам пройдены, правда, никто, кроме самого Дмитрия Дмитриевича, этой тяжести не почувствовал, внешне он выглядел собранным, подтянутым и целеустремленным; створки вторых золотых ворот раздвинулись, пропуская незримого слона, на котором ехал будущий Президент — в зал Триумфа Тартарии, посвящённый всем её Правителям от глубокой древности, хорошим и плохим, добрым и не очень, умным и бесконечно далеким от этого, — все они находились словно снаружи Дворца, заглядывая в его окна, роль которых выполняли картины известных художников; застывшее прошлое окружало их, запечатлённое в красках, да и они сами не сильно отличались от этого, только взгляды, вытекающие, подобно ручьям, из нарисованных глаз, были живыми, непрерывно следящими за всем, что происходит перед ними, — особенно их интересовал Дмитрий Дмитриевич, идущий к подиуму; а он лишь мельком удостоил их своим взглядом, ведь они в принципе почти ничем не отличались от пыли под ногами: остановить его они не могли, чтобы вместо него взойти на престол, поэтому — пусть смотрят, сколько угодно, а у Дмитрия Дмитриевича дел по горло, ведь ему предстояло сделать Триумф Тартарии ещё триумфальнее.

Приглашенные на инаугурацию люди тоже представляли собой своеобразную живую лестницу: зал Военной славы Тартарии — первая ступенька, мало кому известные общественные и политические деятели, художники, музыканты, писатели, бизнесмены, различные начальники, немного приподнятые над общей народной массой, зал Мирной славы Тартарии — вторая ступенька, в основном депутаты Всенародного Вече и другая шатия-братия, приподнятая над первой ступенькой, зал Триумфа Тартарии — третья ступенька, сливки общества, политический и общественный бомонд, члены Совета Федерации, судьи Конституционного суда, дипломаты и министры с семьями; — их головы поскрипывали под распростертыми над ними подошвами Дмитрия Дмитриевича, меняющими площадь покрытия в зависимости от количества подчиненных голов, — становилось их меньше, она уменьшалась, чтобы не провисать в пустоту, но иметь опору, становилось их больше — она увеличивалась, и, конечно же, надежнее было иметь под подошвами больше голов, чем меньше, на одной попробуй устоять, лучше уж совсем на землю спуститься, но тогда по ней придётся ходить самостоятельно, а так головы катят тебя туда, куда укажешь, словно ролики, — надо только периодически смазывать их и менять на новые, когда износятся. Самое интересное, что Дмитрию Дмитриевичу было их совершенно не жалко, — первое время, на заре, так сказать, своей карьеры чиновником самого низкого пошиба, под которым только начали появляться первые подчиненные, в нём слегка проклюнулось это чувство, скорлупа треснула, и показался клюв, но само по себе это выглядело как-то нелепо и безобразно, поэтому он просто шмякнул яйцо об пол вместе с клювом, подошвой придавил, растёр и пинком выбросил вон из дома своего мироосознания, — сразу полегчало, а подошвы с тех пор начали непрерывно увеличивать свою площадь, а с ними крепло чувство устойчивости и уверенности в завтрашнем дне.

И вот, теперь под подошвами Дмитрия Дмитриевича тихо поскрипывали абсолютно все ступени Тартарии, включая и нулевую — общенародную, самую массивную, инертную и плоскую, бесправную и безропотную, к которой, хочешь не хочешь, принадлежали и всякого рода отщепенцы и маргиналы, любящие умничать, изображая свободомыслие и либерализм, — вставать в позу независимости от государства, но при этом с удовольствием кушать с его руки. Извращение и глупость — думать, как будто все эти головы, слитые в единый монолит, структурированный для порядка, мечтают быть не лестницей, попираемой царственной подошвой, а чем-то иным, более независимым и благородным. Маленький процент из них надеется собственными подошвами попирать головы остальных, ещё меньший — желает этого всей душой, потому что мечтать и хотеть — вещи разные, и совсем мизерный — кто стремится к этому, имея реальный шанс, потому что можно стремиться, не имея никаких шансов, а это — чистое безумие! Я сделал старт практически с такой позиции: как только у меня появился первые подчиненные, именно с этого момента я начал стремиться к тому, чтобы стать самым главным человеком в Тартарии, и безумия в этом было почти сто процентов. Но его становилось меньше по мере того, как я поднимался всё выше по карьерной лестнице. И однажды настал момент, когда я полностью выдавил его из своей жизни, не оставил ни одной капли. Теперь под моими подошвами поскрипывают головы, похрустывают шеи, надо за ними присматривать, — пусть и не много тех, кто хочет и стремится занять моё место, у кого шансов чуть больше нуля, а безумия чуть меньше, чем сто процентов, но стоит им чуть приподняться, моей подошве станет менее комфортно, лучше вдавить их обратно или полностью выкосить. А большинству опасаться нет никакого смысла — они не мечтают, не хотят, не стремятся, их вполне устраивает роль одной из бесчисленных голов, подпирающих мою подошву, они довольствуются малым, а если удастся урвать от жизни кусок побольше и пожирнее — это верх желаний. Я удовлетворю их желания, — они получат от меня такие большие и жирные куски, о которых и мечтать не могли, и будут мне благодарны по гроб жизни.

Пройдя зал Триумфа Тартарии насквозь, взойдя на подиум с установленной на нём трибуной, Дмитрий Дмитриевич остановился, — фанфары стихли, и ровно в этот момент начали бить часы на Главной башне — "Бом! Бом! Бом!" — их торжественный и тревожащий звук, сотрясающий воздух во Дворце, щекотал внутренности всех присутствующих — полдень; к микрофону, выполняя предписанный протокол, подошли друг за другом две персоны и произнесли положенные им речи: глава Центральной избирательной комиссии со своими засаленными листочками, вид какой-то виноватый и болезненный, плешь неухоженная, — откуда он вытащил эти листочки, сало на них резал что ли перед этим? И цифры-то с них зачитал какие-то не шибко впечатляющие, жалкие пятьдесят два процента избирателей из числа принявших участие в выборах, чуть больше половины за меня, а если учесть, что из них большая часть — бесхребетный административный ресурс, готовый голосовать хоть за чёрта с рогами, если он их начальник, — то реальных моих избирателей — с гулькин нос, — надо с этим что-то делать: во-первых, засаленные бумажки с позорной цифирью скормить главе Центризбиркома, чтобы тщательно прожевал и проглотил — пусть они покажутся ему вкуснее сала, которое он на них резал — во-вторых, заставить лучше работать, чтобы до следующих выборов семьдесят-восемьдесят процентов поддержки среди избирателей сделал.

Председатель Конституционного суда в длинном балахоне, почему-то как будто мокром и вонючем, похожий на подвыпившего ряженого для карнавала магистра чёрной магии, тоже с каким-то виноватым видом, плохо замаскированным под протертой до дыр маской правосудия: не плешивый, без видимых физических недостатков, но со своим, довольно неприглядным, скелетом в шкафу — ещё до начала избирательной компании притащил свой треклятый зад в мой кабинет без своего чёрного балахона, переминаясь с ноги на ногу, приблизился к столу, за которым сидел я, и промямлил, откашливаясь, как будто в горле что-то застряло:

— Вызывали?

— Вызывал-вызывал, — сухим протокольным тоном подтвердил я, а на столе у меня не было ничего — ни бумажки, ни ручки.

Специально я убрал всё, чтобы не осквернить полезных вещей близостью к предмету, завернутому в полиэтиленовую плёнку, сквозь которую при желании можно было разглядеть и понять, что там под ней. Глазенки свои бесстыжие председатель вытаращил, чтобы неотрывно следить за каждым моим движением, а я специально, как в замедленной съёмке, разворачивал двумя пальцами плёнку, — и вот он, предмет, во всей своей нелепой уродливости — предстал. Я смотрел председателю в глаза, он в ответ непонимающе таращился — скотина, даже не зарделся от стыда, вот что значит многолетняя тренировка!

— Знакома вам эта вещица? — спросил я.

— Какая? Вот эта? А что это? Первый раз вижу, — начал танец скользящего слизняка председатель.

— Вы никогда не видели ничего подобного и даже предположить не можете, что это?

Председатель щурился, пожимал плечами и причмокивал мокрыми губами, — кажется, в именно них он превращал свой черный балахон, сворачивая его в трубочку и разворачивая по необходимости. Тогда Дмитрий Дмитриевич решил освежить ему память:

— Странно, а ведь я был уверен, что эта вещица вам хорошо знакома: не далее, как вчера вечером, девица, затянутая в кожу, крепко охаживала ею вас по голому заду, в подтверждение чего имеется красочное видео с яркими звуковыми эффектами. Хотите посмотреть?

— Может, там не я, а кто-то очень похожий на меня? — не глупый человек председатель — давно придумал на такой случай тысячу уверток, одной из которых незамедлительно воспользовался.

— Маловероятно, — покачал я головой. — Вы же не захотите, чтобы я пригласил сюда специалистов, ожидающих за дверью, которые, мало того, что засвидетельствуют травматические повреждения на коже вашего зада, но и предъявят генетическую экспертизу, подтверждающую идентичность вашего днк с биоматериалом, оставленным на кожаных ремешках этого флоггера. Так, кажется, называется эта штука?

— Вероятно… Как скажите… — по лицу председателя стало ясно, что он начал готовиться к более активной защите.

Но я не дал ему такой возможности:

— Ну, что вы, что вы! Такой великий специалист в области бдсм, а говорите о какой-то вероятности. Даже мне пришлось немного вникнуть в тему, чтобы разговаривать на понятном вам языке. Флоггер, лежащий теперь на моём столе — по сути своей плетка с рукояткой, переходящей в хвост, состоящий из кожаных ремешков. Выглядит устрашающе, морально и физически подавляет партнера по сексу, доставляя ему непередаваемое удовольствие. И таких игрушек, которые вам прекрасно известны, существует великое множество. Так называемые девайсы бдсм: стэки, пэдлы, наручники, намордники, ошейники и так далее… Не будем все их перечислять… Я понимаю, что вы хотите сейчас сказать: мол, всё это — из сферы личной жизни человека, на которую каждый гражданин Тартарии имеет полное юридическое и, соответственно, конституционное право. Но, кому как не вам знать, что бывают исключения… Я бы сравнил такие случаи со святостью: возьмем, к примеру, обычных монахов и священников — служители церкви — в большинстве своем, естественно, грешные люди со своими слабостями и наклонностями, которым они не в силах противостоять. У кого что… Список пороков обширен: сребролюбие, жадность, чревоугодие, пьянство, извращенная сексуальность и так далее. Но среди массы этих греховодников изредка попадаются святые угодники — и вот их-то позиция, на которую они сами себя сподвигли, не предполагает наличия права на грех. Понимаете, о чём я? Или, лучше сказать, о ком? Это вы такой святой угодник. Вы — исключение из правила. Вы — как раз тот уникальный случай, когда человек должен на все сто процентов соответствовать должности и месту, которое занимает. А все эти ваши отговорки про безусловное право на личную жизнь каждого человека тут не прокатывают. И не надо пенять на бога или другие высшие силы — вы сами себя, как настоящий тартарский святой, сподвигли на это священное место, — поэтому извольте ему соответствовать или — пошли вон!

Дмитрию Дмитриевичу доставляло невыразимое удовольствие осознание безусловного наличия у него особого дара: не просто грамотно выстраивать свою речь, привязывая её к определенной ситуации, но и готовить несчетное количество её вариаций для моментального реагирования на изменение обстановки, — он любил сравнивать будущее с пустым ложем океана, которое само по себе неизменно, но при этом можно повлиять на русла рек и ручейков, направляющихся к нему, — изменить их направление и содержание, уменьшить или совсем перекрыть поток. Эта способность всегда выручала Дорогина — можно даже сказать, именно она привела его на вершину власти, — опережая всех своих соперников в прогнозировании развития событий и своевременной, всегда бескомпромиссной, реакцией на их изменение, он вводил в замешательство и даже в ступор самых прожжённых политиков, готовых бросить ему вызов, тем самым лишая их такой возможности.

В похожую ловушку, менее изощрённую и кровожадную, попал и председатель: все его увертки лопнули, как воздушные шарики, и теперь валялись на земле бессмысленным хламом, а сам он стоял над ними пришибленный и оглушённый, не имея сил даже на то, чтобы сдвинуться с места и произнести хоть слово, — это состояние было похоже на паралич, случающийся у жертв Дмитрия Дмитриевича, которых он жалил, впрыскивая в них свой яд, обладающий уникальными свойствами, и он всегда с большим удовольствием наблюдал за результатом его действия.

— Что-то подсказывает мне, что пойти вон вы не готовы, ведь в вашем положении это означает — полететь с горы кубарем вместе со своей благоверной супругой и до нельзя избалованным выводком, привыкшим к сладостному безделью и движениям, состоящим лишь из бездумного и бесконечного хождения по ресторанам и шопинга, у которого лишь одна цель — попытаться насытить то, что насытить невозможно, то есть прорву, которую они из себя и представляют. Выйти вон для вас и для них — значит выпрыгнуть из окна многоэтажки и разбиться в лепёшку, но перед этим ещё узнать, что с председателя Конституционного суда сорвана мантия в прямом и переносном смысле слова, ведь все подконтрольные мне средства массовой информации, которых с каждым днем становится всё больше, как верные псы, получив указание хозяина и видео, доказывающее моральное вырождение вашей чести, с остервенением набросятся на вас и будут рвать в клочья, пока даже их не останется. Они отыщут и выволокут на свет божий и суд мировой общественности все скелеты и всё грязное бельё, коего у вас и вашей семейки припрятано предостаточно: шуму будет, конечно, много, но лично мне это лишь на пользу — создаст имидж борца за моральный облик госслужащих. Но каково будет вашим родственникам, только представьте! Лететь в пропасть и видеть перед глазами жуткую картину мужа и отца с голым задом, который рьяно охаживает девица, затянутая в кожу! И даже не узнать, что у неё в руках дорогостоящий, сделанный специально на заказ, флоггер, а не какая-то там банальная тартарская плетка.

Дмитрий Дмитриевич сделал паузу, давая председателю возможность представить красочную картинку полёта его семейства с заоблачных высей, убедился, что его жертва, насыщенная ядом, больше не представляет никакой опасности, — ни боднуть, ни лягнуть, ни укусить, ни нагадить, — ничего не может, и добавил последний штрих к картине превращения независимого председателя Конституционного суда в послушного исполнителя его воли:

— А раз вы не готовы пойти вон, тогда делайте в точности то, что вам скажут. За дверью моего кабинета вас ожидает постоянный куратор. Получите от него подробнейшие инструкции, регламентирующие вашу, так сказать, деятельность на посту главного стража Конституции, и в дальнейшем будете работать именно с ним, чтобы иметь полное понимание того, как вам необходимо поступать в той или иной ситуации. Наше же с вами общение на том прекращается, надеюсь больше мне не придётся лицезреть вас в поле своего зрения. Можете проваливать ко всем чертям…

Председатель сделал было робкое движение, но Дорогин резко остановил его:

— Вы ничего не забыли? — идеально прямым и острым, как наконечник копья, пальцем, указал на предмет на своём столе. — Заберите свою мерзость с глаз моих!

У председателя ходуном ходила нижняя челюсть, довольно громко клацая зубами, заметно подгибались и тряслись колени, но он нашёл в себе силы подойти к столу, завернуть в полиэтиленовую пленку флоггер, спрятать его под пиджак и выйти из кабинета, где его уже поджидал хмурый куратор. А Дмитрий Дмитриевич в тот же день дал распоряжение заменить в своём кабинете стол, осквернённый мерзким предметом председателя.


И теперь этот любитель флоггера — предмета, максимально не соответствующего его должности, — это как если бы звезда по имени Солнце, вместо того чтобы постоянно гореть, освещая и согревая пространство вокруг себя, изредка перевоплощалось в черную дыру, чтобы зиять кромешной тьмой и всё пожирать, — облаченный в мантию высшего закона Тартарии, стоял у микрофона под прицелом сотен видеокамер, передающих на весь белый свет изображение его благообразной рожи, сообщающей, что в полном соответствии с Конституцией Дмитрий Дмитриевич Дорогин становится президентом Тартарии и теперь для окончательного вступления в должность он произнесет клятву, слово в слово, прописанную в Конституции, положив на неё руку. Это, как если бы какой-нибудь святой угодник, днем непрерывно постящийся и творящий невиданные чудеса, исцеляющий больных и воскресающий мертвых, ночью скидывал с себя вериги и власяницу, облачался в одежды греха, пировал вместе с разбойниками, в пьяном виде возлежал с падшими женщинами, брался бы за топор и шёл рубить головы всем подряд, в том числе и тем, кого сам же облагодетельствовал перед этим.

Подходя к трибуне, Дмитрий Дмитриевич более одного раза взглянул себе под ноги и, гораздо пристальнее, чем человек, боящийся споткнуться или наступить на что-то неподобающее, — ему продолжали мерещиться сверкающие чернотой инородные предметы, он уже начал подумывать, как бы ему поскорее сообщить начальнику своей охраны о тех двух сгоревших спичках, которые он заметил на своём пути, пока их не затоптали, и потребовать тщательного разбирательства: чтобы после инаугурации обыскали весь дворец и ближайшие окрестности, подобрали те две спички, местонахождение которых было известно, и постарались обнаружить остальные, если таковые имелись, перевернули всё вверх дном, но нашли виновника или виновников — поджигателей спичек — и допытались, с какой такой целью эти предметы принесены на инаугурацию и положены на пути следования Дмитрия Дмитриевича.

Инаугурация! Слово-то какое дурацкое! Похоже на упавшую в лужу газету на иностранном языке, которая, впитав влагу, разбухла и почернела, — всё было в ней и так непонятно, а тут вообще расплылось, — лужа эта вместе с газетой, превратившейся в грязную тряпку, заполнила мою голову. Бедная моя голова! Голова без пяти минут президента Тартарии! Чего только не лезет в неё в самый неподходящий момент! Инаугурация! Взять бы всех этих специалистов по языкознанию и этимологии, которым было поручено за приличный гонорар объяснить значение и происхождение этого иностранного слова, найти подходящий синоним в тартарском языке, способный его заменить, да и утопить в болоте, из которого они вылезли! Честно и тщательно прочитав докладные записки этих горе-ученых, посвященные заданной теме, похожие на липовые докторские диссертации, не найдя в них ни капли разума, я вызвал их всех на ковёр. Собрались они в актовом зале, уселись с умным видом за длинный стол, стали ждать моего прихода, уверенные, что я их хвалить и награждать буду, — ну, я и вошёл, кипу их докладных записок подкинул к потолку и стал терпеливо ждать, когда вся эта опавшая с древа познания листва, шурша, трепыхаясь и кружа в воздухе, не опадет на них — не скользнёт по их обрюзгшим рожам, не ляжет на их седые и лысые головы, не накроет их пухлые, не знавшие ни секунды физического труда, руки, животы и ноги, — после чего заговорил сердито:

— Своими писюльками грязными решили меня завалить, чтобы я задохнулся в них и зачах?! Чего это вы удумали?! Вам было поручено простое задание: объяснить на понятном тартарском языке значение и происхождение слова инаугурация. И что вы там понаплели? Что означает это слово? Давайте, отвечайте!

Подошел я к самому лысому ученому с огромным черепом, в котором, по всем признакам, должен был находиться большой мозг, но, постучав по нему костяшкой указательного пальца, услышал глухой звук, исходящий словно от пустой деревянной колоды.

— С-с-с… — издала эта колода какой-то звук помимо гула. — С-слово инаугурация имеет латинское происхождение. Буквально его можно перевести как «в авгура»…

— В авгура, — повторил я. — То есть, по сути, в жреца, в предсказателя, гадающего на кофейной гуще? Так вы прикажете понимать это слово? То есть человек, прошедший инаугурацию, превращается в гадалку?

— Вовсе не так это, — набрался наглости возразить другой учёный с самыми длинными и седыми волосами, снимая намагнитившийся к ним листок из какой-то докладной записки и аккуратно укладывая его на стол вверх буквами.

Я, конечно же, немедленно подскочил к этому наглецу, отделил от его шевелюры один волосок, вырвал его, услышав едва различимый профессорский всхлип, намотал на указательный палец, — всего три оборота, хотя думал, будет больше, по алфавиту буква «в» получилась, — значит выродок, в случае двух оборотов было бы — бестолочь, а в случае одного — анчоус.

— А скажите, уважаемый профессор, в тартарском языке действительно не существует ни одного слова на букву «а»? — спросил я с видом великого знатока лингвистики.

— Действительно, но это не имеет никакого отношения к вопросуинаугурации. На кофейной гуще в те времена не гадали, потому что кофе в Европу попало из Америки гораздо позже. В Древнем Риме было принято гадать, то есть предсказывать будущее, на печени жертвенных животных — это делалось прилюдно, в присутствие правителя, во время стечения больших масс народа. Но существовал и частный метод гадания, бескровный, каждодневный — на яйце — так называемая скопия или овоскопия, где ово — это от латинского яйцо, а скоп — от греческого смотреть. Ещё был один популярный метод предсказания будущего — гадание по полету птиц. При этом значение имела любая мелочь: сами птицы, высота, время и направление их полета, крики, издаваемые ими. Гаданием занимались не абы кто, а специальные люди, имеющие особый статус в обществе, называемые авгурами…

— В тартарском языке нет слов на букву «а», — перебил я учёного. — И ведь не мудрено! Что такое «а»? А-а-а! В основном это крик боли, горя, ужаса и отчаянья. Так что нет ничего удивительного в том, что великий тартарский народ не захотел придумывать слов на эту букву. Гордый и мудрый народ! Зачем изобретать слова, унижающие достоинство…

— Но при этом заимствовал огромное их количество из других языков, — тихо и быстро вставил кто-то из ученых, которого я, к сожалению, не успел заметить, а так бы тоже что-нибудь с ним сделал.

— Существует множество версий происхождения слова авгур — есть латинская, кельтская и даже арамейская. Можно твердо сказать, что этимология этого слова до конца не выяснена. Но, в любом случае, большинство ученых сходятся на том, что слово инаугурация имеет латинское происхождение, и дословно переводится как «в авгура», то есть обозначает особый ритуал, превращающий человека в прорицателя, способного предвидеть и предсказывать будущее, основываясь на наблюдениях за разными природными явлениями. И не надо принижать значение этой профессии — это вам не какая-то банальная гадалка. Авгуры — это целая жреческая коллегия в Древнем Риме, учрежденная ещё Ромулом примерно в трехсотом году до нашей эры — главной их задачей было предсказывать волю богов — в том числе и по полету птиц. Принадлежность к авгурам очень высоко ценилась в римском обществе: назначение или снятие высших должностных лиц, принятие законов или их отмена — на всё они оказывали влияние. Постепенно в современном обществе с падением монархий, появилась потребность заменить слово коронация на какое-то более подходящее, торжественное и в, то же время, не ущемляющее права народных масс, обозначающее демократический ритуал избрания главы государства на должность, — слово инаугурация удовлетворило всем этим требованиям.

— Ну, спасибо! Утешили! А что с нашим аналогом этого слова? Неужели в великом и могучем тартарском языке не нашлось ничего более подходящего, чем коронация?

— К сожалению, ничего. Так что есть всего три варианта: оставить коронацию, придумать новый термин или принять западный. В любом случае решать вам.

Самым хитрым оказался этот седовласый учёный — свалил всё на меня — впрочем, почему-то я не был на него в обиде; всё-таки он не совсем прижал меня к стенке, а предоставил на выбор в довольно сложной ситуации, можно сказать, безвыходной, целых три варианта: выбери я коронацию, мне на голову водрузили бы какую-нибудь стилизованную под тартарскую старину шапку, расшитую золотом, пресса раструбила бы на весь мир, что это новый демократический ритуал: временная Коронация, названная так в память о предках, всенародно избранного Президента на положенный по Конституции срок, но что-то в этом варианте мне не понравилось, и, возможно, напрасно. На придумывание тартарского аналога времени не осталось: народное сознание — довольно инертная штука, не способная к быстрой адаптации и принятию чего-то нового. Осталась инаугурация на западный манер — на ней я и остановился.


Подойдя к трибуне и окинув всех присутствующих быстрым взглядом, поверх голов, — так бывалый грибник оценивает мох, траву и всю поверхность земли на наличие грибов, — Дмитрий Дмитриевич не почувствовал никакой особенной радости и душевного подъёма от осознания близости финальной точки инаугурации, как часто представлялось ему: каким-то банальным и даже глупым всё выглядело — и обстановка, и люди, заполнившие зал, и всё человечество, довольно значительная часть которого наблюдала за «коронацией» по телевизору, и сама эта процедура, и он, — человек, невысокого росточка, плешивенький, с невыразительной нижней челюстью, с растянутым ртом, как у противного лягушонка, — обыкновенный человечек, каких множество в тартарской глубинке, вскарабкавшийся каким-то чудом на самую вершину власти, — наверное, только потому, что не нашлось никого более достойного, кто брезгливо отбросил бы его в сторону носком ботинка.

И почему-то тогда стало совершенно на всё наплевать, в том числе и на собственные ощущения: поэтому он не отдернул руку, которую, едва она коснулась закрытой книги в красной обложке с золотой надписью «Конституция Тартарии», резко опалило то ли жаром, то ли холодом, — пусть сгорит или замёрзнет, подумал тогда Дмитрий Дмитриевич, вот будет забавно, если рука приклеится, как язык недотепы, который решил лизнуть заледеневшее железо, или обуглится на глазах у всего человечества!

Губы шевелились, автоматически произнося слова «клянусь при осуществлении полномочий президента Тартарии уважать права и свободы человека и гражданина, соблюдать и защищать Конституцию Тартарии…», зазубренные наизусть до такой степени, что они сами выскакивали из памяти, как это бывает, когда организм чего-то объелся, а Дмитрий Дмитриевич при этом думал о треклятом флоггере председателя, — перед глазами стояла картинка его голого красного зада, который крепко охаживает мерзким предметом девица, затянутая в кожу, и вместо звука своего голоса, произносящего священные слова клятвы, он слышал душераздирающие вопли, свидетельствующие о получении председателем невообразимой боли и непередаваемого наслаждения: конечно, Дмитрию Дмитриевичу не могло не хотеться всё это прекратить, чтобы видеть белые крылья ангелов и слышать их благочестивые голоса, но ведь тогда мог прерваться его собственный голос, каким-то необъяснимым образом связанный с реальной картиной, пусть и не очень благовидной, которая полностью овладела им в самый торжественный момент его инаугурации, — к тому же, как только слова клятвы были произнесены, а похолодевшая рука соскользнула с Конституции, мерзопакостная картинка полностью улетучилась, загремели фанфары, и благостной волной накатило осознание того, что ты теперь навеки вечные вошел не только в историю Тартарии, но и в мировую, и ничто уже не способно тебя из нее вычеркнуть, — Я — президент Тартарии! Я — глава государства, самого большого и богатого в мире! Я — политик номер один, которого будут уважать и бояться все люди без исключения! Я — человек, который никому не позволит смеяться над собой, а смеющимся так глубоко засунет их смех обратно в поганые глотки, что они им подавятся!

Дмитрий Дмитриевич мог бы вечно стоять у трибуны, питаясь осознанием нежданно нагрянувшего величия собственного Я, как самым вкусным пирожным, но строгая необходимость следовать протоколу вынудила его ненадолго уступить место за трибуной бывшему президенту Тартарии, ушедшему с поста досрочно якобы по состоянию здоровья. Содержание речи бывшего президента Дорогин пропустил мимо ушей, — зачем было забивать голову бессмысленной чепухой! Но пристально вглядывался в этого человека, стараясь углядеть в его внешности скрытые от посторонних глаз детали: вот Кедрин бубнит что-то о том, что передаёт Тартарию в надёжные руки, которые поставят её на демократические рельсы и превратят в самую процветающую страну в мире — бла-бла-бла, — а у самого уши покрыты тональным кремом, скрывающим припухлость и красноту, — не далее как сегодня утром я тягал его за эти уши, и вчера тягал, и позавчера, каждый день, очень мне полюбилось это занятие с тех пор, как я без стука ввалился в его кабинет, подошёл к президентскому столу с кучей телефонов правительственной связи, за которым Кедрин сидел с важным, ничего не понимающим видом, хотя на самом деле всё уже понимал, потому что я всех его людей под себя подмял, и всю его семейку готовился в любой момент прихлопнуть, лишить наворованного, взял его крепко за мясистое ухо и стал тягать вверх-вниз, чтобы и встать не мог и сидеть было невыносимо.

— Ай, ай! — заёрзал и запричитал он, но руки при этом смиренно держал на коленях, словно провинившийся школьник, не пытаясь помешать. — Больно!

— Больно? Терпи! Бог терпел и тебе велел. Теперь я каждый день буду так развлекаться — таскать тебя за уши, пока ты кое-что для меня не сделаешь. Как думаешь, что?

— Я не знаю… — морщился от боли Кедрин.

— Ах, не знаешь! — и я так крутанул его ухо, что у него слезы из глаз брызнули. — А если подумать, как следует? Вот ты кто по должности?

— Первый президент Тартарии, избранный народом демократическим путём. А до этого одни цари были, но они выродились…

— Замечательно. А у меня какая должность по-твоему?

— Вы премьер-министр Тартарии, второе должностное лицо после президента.

— Если я второе, а ты первое, тогда почему я тебя за уши тягаю, а не ты меня?

— Потому что можете, а я не могу.

— Правильный ответ. И какой вывод из этого следует?

— Что мне пора уходить в отставку. Будут проведены досрочные выборы, на которых вы, конечно же, победите, потому что выбирать людям больше не из кого. Все остальные люди в стране дебилы и подонки. И вы станете президентом, — наконец начал Кедрин соображать и давать правильные ответы.

— Каким президентом? — я, обойдя кресло, плавно переключился на левое ухо, потому что правое уже ярко горело.

— Хорошим, — осторожно ответил Кедрин, осознавая, что ляпнул что-то не то, поэтому ухо понесло заслуженную кару — внутри него что-то хрустнуло.

— Не просто хорошим, а самым лучшим, — поправил я. — Но главное, что именно я стану первым президентом Тартарии…

— Как это? — Кедрин аж привстал от удивления, превозмогая боль в ухе, но снова плюхнулся на место. — Я же первый…

— Ты будешь предтечей, так сказать, первого президента Тартарии, как Иоанн у Христа. Тоже ведь неплохо. А? Историки и политологи найдут какую-нибудь неточность в твоей избирательной компании, пресса раструбит об этом на весь мир, и вот ты уже не первый президент, а переходный элемент между устаревшим царизмом и демократией. Извини, первым президентом Тартарии буду я. Никак мне нельзя быть вторым.

Мне хотелось что-то ещё сделать с ушами Кедрина: например, завернуть их в трубочку, сложить конвертиком или домиком, превратить в машинку или самолетик, — какой-то мальчишеский азарт проснулся во мне, словно детством дохнуло; уши предтечи постепенно превращались в любимую мою игрушку, без которой жизнь казалась невозможной.

— Завтра у тебя пресс-конференция, — сообщил я. — Она уже назначена, анонсировано важное заявление. Журналисты соберутся со всех стран, так что не ударь лицом в грязь. Текст заявления подготовлен, шаг влево, шаг вправо и — ку-ку. Слов там немного, так что потрудись выучить. Даже я выучил, хотя говорить их не мне: "Я устал. Я ухожу. Я очень болен. Выполнять обязанности президента больше не в состоянии. Передаю Тартарию в хорошие добрые руки Дмитрия Дмитриевича Дорогина. Надежнее его никого нет — молодой, энергичный, правильный. Он не подведёт. На досрочных президентских выборах голосуйте все за него. Уверен в его победе!" И морду при этом сделай такую — ме-ме-ме — чтоб все тебе слегка посочувствовали, но и порадовались, что наконец уходишь, а меня бы приняли с восторгом. Ты понял или нет?

— Понял, понял, — скулил Кедрин.

— А самое главное — уши в порядок приведи.

— Хорошо, хорошо…

Третьего уха у Кедрина не было, так что пришлось довольствоваться двумя — посчитав, что на сегодня с предтечи довольно, я оставил его уши в покое, чем тот поспешил немедленно воспользоваться: вскочил, насколько вообще могла вскочить его грузная фигура, выбежал из-за стола, насколько она вообще могла выбежать, и неожиданно высоким голосом, почти контральто, взмолился:

— Только мою семью не трогайте! Оставьте им нажитое!

— Хочешь сказать — наворованное? Обещать не буду, потому что один из моих золотых принципов — нарушать все обещания без исключения, от самых мелких до самых важных. На том все мои победы и достижения зиждутся. Но ты мне не то чтобы нравишься, просто близок в плане того, что предтеча всё ж таки. Просьбу ты свою высказал, а дальше тебе придётся просто надеяться, верить, и самое главное — любить. Научись любить меня всем сердцем и всем разумением своим. Может, тогда исполнится твоя просьба. Но не факт…


Слова предтечи ни о чём не говорили Дмитрию Дмитриевичу. Понятно было, что этот переходный элемент скажет — всё, что угодно, лишь бы сохранить хоть маленькую толику своего утраченного авторитета в политических и экономических кругах Тартарии, не растерять нажитое непосильным трудом! Слова этого человека были похожи на звуки, издаваемые жертвой — незачем было к ним прислушиваться. Другое дело — движения — за ними необходимо было внимательно следить и моментально на них реагировать, чтобы не дать добыче ускользнуть, — Дмитрий Дмитриевич чувствовал себя хищником, удавом, который постепенно сдавливает свою добычу, медленно лишая её возможности дышать, — кропотливо изучить все денежные реки и ручейки, вытекающие из финансового океана Тартарии и втекающие в безразмерные карманы кедринской шоблы, включая его самого, его родных и близких, друзей и знакомых, постепенно, один за другим, перенаправить их в другую сторону, опустошить безразмерные карманы воров, сделать их дырявыми, — пусть расхитители народной собственности идут работать на шахту, или на железную дорогу, или лес валят; капиталы, незаконно ими нажитые и выведенные за границу, вернуть обратно в Тартарию, направить на реальные нужды народа, — это справедливость умного удава.

И всё бы ничего, но вот что показалось Дмитрию Дмитриевичу странным: когда он после Кедрина подошёл к микрофону и начал произносить на весь мир первую свою речь в качестве Президента Тартарии, составленную целой командой политтехнологов, отредактированную им и заученную до последней буквы, он понял, что совсем не слушает самого себя, как перед этим не слушал предтечу и председателя, словно его разум на время отключил эту функцию, как экономный хозяин отключает в своём доме свет днём, чтобы напрасно не жечь электричество, но пришёл вечер, настала ночь, а свет, сколько Дмитрий Дмитриевич ни щёлкал рубильником, не желал включаться, — вероятно, перегорела лампочка или проводка, — оставалось стоять в темноте и ждать наступления нового дня, чтобы при естественном освещении починить искусственное.

Тысячи глаз смотрели на него, столько же ушей внимали ему — наверняка ведь, видели перед собой не кривляющегося петрушку, строящего смешные рожи, и слышали не хрюканье, блеянье или мычание, а членораздельную речь, торжественную и умную, вполне соответствующую случаю и обстановке, а он вроде и рот открывал и звуки издавал, но при этом ничего не слышал, — всё равно что стоять с открытыми глазами в кромешном мраке и смотреть куда-то, но при этом ничего не видеть. А ещё это можно было сравнить с музыкой, которую ты поставил в одной комнате, а сам вышел в другую, плотно закрыл дверь и остался в тишине смотреть из окна на случайных прохожих, а в соседней комнате звучит музыка неизвестно для кого, а ты её не слышишь, но понимаешь, что она там есть.

Дмитрий Дмитриевич знал, что надо сделать, чтобы вернуться к пониманию самого себя — стряхнуть морок улицы, перестать смотреть на бессмысленное мельтешение прохожих, оторваться от состояния заворожённости, войти в комнату с музыкой и просто начать её слушать, — в реальности это означало: пнуть трибуну, чтобы она рухнула под ноги внимающей толпы, взять что-нибудь тяжёлое, вроде кувалды, и раздолбать в щепки весь этот идиотский подиум, на который пришлось взойти, чтобы символически возвыситься над полом дворца, после чего сорвать драпировку, чтобы все увидели, что за ней спрятано: они и так знают, что там стоит трон Правителя Тартарии, вырезанный неизвестным древним мастером из единого куска дуба, — по сути — деревянный стул, только очень витиеватый и пафосный с цветами, листиками, веточками, узорами и символами, означающими принадлежность того, кто их попирает своим задом, к высшей власти на земле, — но вот что никто из них не знает, потому что этим знанием обладают лишь немногие избранные, только несколько Хранителей, получающих его из поколения в поколение по наследству да Правители государства, исключительно на самом высоком уровне, так это то, что трон этот — такая же драпировка, как та, что скрывает его от их глаз на инаугурации, подделка, пустышка, фикция — и зад ни одного из Правителей Тартарии ни разу не попирал его. Обычно трон преспокойно красуется под золотым балдахином в зале Триумфа Тартарии. И на него можно полюбоваться за умеренную плату, купив билет на познавательную экскурсию по Главному дворцу, где профессиональный экскурсовод вкратце расскажет, какие цари на троне сиживали. Если этот фальшивый трон — новодел, созданный умелым мастером по рисункам и описаниям из летописей, стилизованный под старину, то можно предположить, что настоящий давно утрачен в войнах и пожарищах, коих было великое множество, — казалось бы, ну и что такого в желании воссоздать трон царей Тартарии, ведь он — часть истории, которую необходимо сохранить в памяти поколений, — но не всё так радужно и просто в этой картине мира, потому что настоящий трон всё-таки существует, он не сгорел в бесчисленных пожарищах, его не украли жадные до артефактов коллекционеры, он, действительно, до блеска отшлифован задницами тартарских царей и хранится вместе с другими настоящими реликвиями Тартарии в самом охраняемом и секретном Хранилище — и трон этот, как и всё остальное, истинно тартарское, тщательно скрывается от всего человечества, и на то есть веская причина, — ведь узнав правду о всех этих артефактах, они сперва просто не поверили бы, подумали бы, что это глупая шутка такая, потом, получив всевозможные подтверждения, в том числе и научные, впали бы в ступор, а следом наступило бы состояние, которое описать сложно. Через все эти этапы — факт, не принятие факта, вынужденное его принятие под давлением доказательств, временный паралич сознания и полное раскрепощение — прошёл Дмитрий Дмитриевич. Случилось это через несколько дней после той достопамятной встречи, когда он впервые оттягал предтечу в его кабинете за уши и тем самым подтвердил своё притязание на верховную власть в Тартарии; незамедлительно слух об этом распространился по всем управленческим коридорам и кабинетам, — наступление переломного момента подтвердилось оттопыренными красными ушами бывшего президента, хотя он ещё не объявил о досрочном сложении своих полномочий, — конечно же, Хранители, днём и ночью обитающие в секретном подземном Хранилище, подобно крысам, которые в трюме по поступлению воды первыми узнают о том, что корабль намерен пойти ко дну, вылезли на палубу, чтобы проверить обстановку и поприветствовать нового капитана — корабль всё тот же, течь заделана, вода из трюма откачана, команда поменяна, кроме Хранителей, — крыс на крыс не меняют.

Я кое-что слышал про этих Хранителей, разные слухи ходили: рождаются, мол, и умирают они в самом засекреченном Хранилище Тартарии, расположенном глубоко под Тобольским Кремлем, куда помещены различные ценности и артефакты государственной важности, от древних летописей до царских регалий — все эти предметы никогда не выставлялись на всеобщее обозрение, потому что по разным неизвестным причинам строго настрого засекречены, точно неизвестно, что там находится и в каком количестве, — живут эти люди своим маленьким сообществом, передают по наследству умение сохранять древности, солнечного света никогда не видели, на поверхность не выходят, а их и не выпустит никто никогда, учитывая важность информации, которой они обладают, побегов ещё не случалось, волос на их телах нет, даже бровей, кожу имеют белую, немного фосфоресцирующую в темноте, из-за близкородственных скрещиваний давно превратились в жутких мутантов, горбатых, шестеруких, двухголовых; специальный хозяйственный отдел при Кремле снабжает их всем необходимым, от еды до одежды, но лично с ними не общается, все запросы получает по электронной почте, заказы отправляет на лифте без сопровождающего — в общем, слухи про Хранителей те ещё ходили! И, конечно же, я не верил всем этим слухам, считал их вполне безобидным правительственным фольклором, и даже когда пресс-секретарь Водов в рамках подготовки мероприятий и встреч, связанных с едва наметившейся избирательной компанией, сообщил мне на полном серьезе, что со мной, как с главой государства, изъявили намерение встретиться Главные Хранители, — я в ответ не мог не улыбнуться, решив, что Водов шутит в свойственной ему манере, но он не шутил, сохранял вид строгий и невозмутимый — ни один волосок в усах не шелохнулся.

— Те самые хранители? — спросил я с недоверием.

— Если вы имеете в виду хранителей из главного хранилища, о которых ходит много разных глупых слухов, то мой ответ утвердительный.

— Вот же блин! А я думал: они — выдумка. И что? Ты с ними уже встречался? Мутанты от близкородственных связей с белой, как мел, кожей, никогда не видевшие солнца? Все слухи о них соответствуют действительности?

— Я не вникал в особенности их размножения — это их личное дело, в которое государство по обоюдной договорённости не вмешивается. Мы лишь снабжаем их всем необходимым, а они обеспечивают сохранность, каталогизацию и неприкосновенность артефактов. Они сами вышли со мной на связь и затребовали встречу с первым лицом государства, как положено по тайному протоколу. Я нашёл в архиве этот протокол — действительно, им положена такая встреча.

— Но я пока не первое лицо. Ещё не состоялись демократические выборы.

— Не надо себя обманывать. Все мы прекрасно знаем, тем более они, что вы — уже глава государства. Выборы лишь новомодная формальность.

— Пожалуй, ты прав. Надо с ними встретиться. Они страшные? А то я не очень люблю встречаться со страшными, тем более с больными и заразными.

— Явных признаков каких-то болезней или мутаций я не заметил. Что касается их наружности, то она вполне ухоженная, — я бы даже сказал, утонченная. Вам надо самому увидеть и составить личное впечатление. Я ничего отталкивающего в них не заметил. Судя по документам, которые мне пришлось проштудировать, существует скрытая статья расходов в бюджете на хранителей — и она довольно значительная. Они ни в чём себе не отказывают: каждый день им доставляются свежайшие продукты из лучших хозяйств Тартарии, к ним в подземелье подаётся свежий воздух по специальным трубам из ближайшего лесного массива, современное оборудование поддерживает комфортную температуру и влажность, регулярно пополняется библиотека не только художественными, но и научными книгами, в том числе и на иностранных языках, недавно у них отремонтирован и увеличен плавательный бассейн с морской водой, есть тренажерные залы, беговые дорожки, сауны, солярии, они регулярно проходят медицинское обследование и получают всю необходимую помощь на самом высоком уровне, компьютерная техника, доступ к интернету и многое другое — у них там всё есть. По большому счёту, если бы мне были предоставлены такие условия жизни под землёй, я бы тоже не стремился выползти на поверхность.

— Но право выходить на улицу они имеют?

— Права такого у них нет. Этот запрет установлен в незапамятные времена и ни разу ни при одной власти не отменялся. С учётом важности информации, которой они обладают и абсолютной недопустимости её утечки, любой хранитель при попытке бегства из хранилища подлежит немедленной и безусловной ликвидации. За всю историю отмечено и пресечено всего несколько таких попыток.

— Что ты хочешь этим сказать? Что в нашей свободной стране есть люди, чьи основные конституционные права беспардонно нарушаются? Живут под землёй, словно крысы какие-то и даже не имеют права выйти на улицу.

— Ну, в общем и целом, да. Информация, сохранением которой они занимаются, способна в случае утечки вызвать катастрофические последствия, похлеще ядерной войны.

— Да что там за информация такая, чёрт бы её побрал?

— Думаете мне не интересно было бы узнать? Но, к сожалению, это не мой уровень. Она доступна только хранителям и непосредственно главе государства. Обладая этой информацией, вы не будете иметь права делиться ею с кем-либо, в том числе с самыми близкими людьми.

— А если поделюсь? Что тогда будет?

— Обладание этой информацией усугубляет ответственность за её разглашение до такой степени, что даже абсолютная власть не даёт человеку морального права трепаться о ней с кем попало.

— Погоди-ка. Что-то я не пойму. Получается, мой предтеча обладал ею, обладает до сих пор и будет обладать, пока не помрет?

— Несомненно.

— Интересно, а если я ему ухо оторву и пригрожу оторвать второе, выдаст всё?

— Вряд ли. Вы, конечно, можете попытаться — имеете на то полное право, но, скорее всего, он направит вас за ответами к хранителям. И вам, так или иначе, всё равно придётся встретиться с ними, чтобы на вполне законном основании получить информацию из первоисточника.

— А если я кому-то другому поручу оторвать ему ухо, выдаст?

— За всё время существования Тартарии многим бывшим властителям травмировали конечности разными способами, чтобы заполучить эту информацию, тем не менее мы не видим её во всеобщем доступе, из чего следует вывод, что никакие пытки не способны привести к её разглашению. И вряд ли это возможно в случае вашего предтечи, хотя поверить в это сложно.

— Ладно, — неохотно огласился я. — Пусть пока походит с ушами, хотя я сомневаюсь, что это ему поможет… Вернемся к нашим баранам… Много ли этих хранителей живет под землей?

— Точное количество не зафиксировано. В тайном протоколе, соблюдение которого обязательно для обеих сторон, четко прописано, что государственные органы не имеют права контролировать численность хранителей — эта функция целиком и полностью возложена на них самих. Точно неизвестно, как они осуществляют утилизацию своих умерших — предположений, вплоть до самых жутких, существует множество, но ни одно не подтверждено. Регистрация браков и рождение новых хранителей нигде не отмечается. Наши врачи-акушеры не допускаются к их родам. Каким-то образом они обходятся самостоятельно. Что касается их общей численности: если судить по количеству продуктов питания, ежедневно поставляемых под землю, то речь идет о нескольких сотнях. В случае урезанной нормы, что вполне вероятно — примерно о тысяче.

— Да что это вообще такое! — во мне закипало бешенство. Еще бы! Какие-то непонятные людишки, целое поселение, обитающие под землей, шантажируют своей информацией всю Тартарию, живут за чужой счет и никому не позволяют себя контролировать. — Поверить в это не могу! Кажется, что ты меня, мерзкий Водов, разыгрываешь.

— Не до игр мне. В данный момент четверо их представителей ожидают вас в специально подготовленном помещении рядом с лифтовой шахтой, ведущей в хранилище. Комната эта абсолютно стерильна, не проницаема для дневного света и шума с улицы. Там нет ничего, только голые белые стены, пол и потолок, никакой мебели — хранители находятся в ожидании встречи с вами уже более двух часов. Просто неподвижно и молча стоят на месте.

— Что?! — иногда я был готов прибить Водова за его способность неожиданно ошарашить какой-нибудь новостью — ему это доставляло удовольствие, он незаметно ухмылялся в свои усищи, но это мне нравилось, бодрило. — Почему раньше не сообщил?

— Ничего страшного, пусть подождут. Невелики шишки — не гоже главе государства лететь к ним сломя голову, едва они позовут. К тому же, вас необходимо было морально подготовить к встрече с ними, чтобы не случилось культурного шока.

А ведь и то правда! Не гоже! Но почему-то всё равно хотелось наградить Водова, как минимум, крепким пинком по заднице за то, что больше двух часов мурыжил хранителей в пустой комнате без моего ведома, после чего броситься к ним с извинениями, — странное ощущение не покидало меня, как будто не только моя свобода зависит от них, но и сама жизнь, — никогда ничего подобного я не испытывал, — не то чтобы страх, но почти физиологическую зависимость, как от собственного сердца или лёгких — перестань они биться или дышать — и на этом мой путь прервётся, но самое ужасное — это полная уверенность, что без них невозможно обойтись, их можно не замечать, не думать о них, но едва стоит им о себе напомнить, как ты готов расшибиться перед ними в лепёшку, лишь бы понять, в чём они нуждаются, чтобы опять стать незаметными и не присутствовать в твоих мыслях. Так что хитрый Водой, в общем-то, поступил правильно, не сообщив мне заранее о подготовленной и запланированной им без моего участия встрече с Хранителями, дотянул до самого предела, поставил меня перед фактом, обрушил информацию о них, как снег на голову, — но ведь, как ни странно, всё на пользу.

— Четверо, говоришь, ждут? — немного остыв, решил я пока не давать пинка Водову. — И какую моральную подготовку мне нужно пройти, чтобы не испытать культурный шок?

— Во-первых, вам необходимо знать, что хранители, ожидающие вас, не имеют ни первичных, ни вторичных, можно сказать, вообще никаких, признаков пола: это вызывает шок, от которого трудно отделаться. По их внешности, сколько в неё ни всматривайся, невозможно понять мужского пола они или женского. Их четверо — разных возрастов: старик или старуха, мужчина или женщина, юноша или девушка, мальчик или девочка. Одеты во все белое, стиль унисекс, тканью закрыты все участки тела, кроме лиц, кожа необыкновенно гладкая, но не белая, как можно предположить, её покрывает ровный искусственный загар или, возможно, грим, на руках перчатки, глаза у всех крупные, ярко-голубые, словно светящиеся, черты лица у всех тонкие, правильные настолько, что это кажется неестественным. Роста все высокого, даже ребёнок, фигуры тонкие, ноги такие длинные, что, кажется, руки и голова приделаны к ним, а туловище убрано за ненадобностью. Цвет волос определить не удалось, потому что на головах у всех белые шапочки. Голоса у них нейтральные, ни туда, ни сюда, речь правильная, хорошо поставленная, не говорят и не делают ничего лишнего. Вообще у меня сложилось впечатление, словно они — какой-то оживший символ… Сравнить можно с крестом, христианским символом — все мы знаем, как он выглядит, деревянный, с распятым на нем человеком. Но, представьте, что он вдруг ожил и предстал перед вами — при чём не только Иисус, но и сам крест, они как будто одно целое. Так и с ними — впечатление такое же. Только никак не можешь вспомнить, какой оживший символ они из себя представляют… И становится немножко жутковато… Я вот что подумал: если вдруг предстанет перед нами оживший человекокрест, мы тоже забудем, каким он символом был?

— Хорош пургу гнать! — мне прекрасно была известна эта особенность Водова — отталкиваться в своих рассуждениях от какого-нибудь события или факта и уходить в такие дебри, что выбраться из них и понять, с чего всё началось — не представлялось возможным. Бывало, я поощрял эти его рассуждения, когда они помогали мне понять что-то достаточно сложное, не имеющее, как правило, прикладного значения, но в основном я старался вовремя их пресечь, чтобы он мне мозги не успел запудрить. Что же касается Хранителей, то я решил, что в их описании Водов тоже перегнул палку, отвлекся от темы и слегка преувеличил эффект, вызванный этими странными людьми, — почему-то мне не казалось, что они ввергнут меня в состояние культурного шока — максимум, обалдею немножко, так это только на пользу. — Пошли посмотрим, что там за червяки из-под земли выползли.

Всё-таки надо отдать должное Водову и его способности невероятно точно описывать некоторые вещи: вроде и преувеличит, и приукрасит, и приврет, а в итоге получается достаточно точная картинка — в белой комнате с ярким искусственным освещением, куда меня привёл этот усатый прохиндей, я столкнулся как раз с тем, о чем он меня предупреждал, во что я не поверил — с существами, вызвавшими во мне чувство, доселе неведомое, которое можно назвать культурным шоком. Запустив меня в комнату, Водов остался за дверью, плотно и практически бесшумно закрыв её: искусственное освещение, ровным плотным потоком исходящее от всего потолка, отражаясь от стен и пола, наполняло мягким светом всю комнату, стирая практически все тени, которым падать было, в общем-то, и не от чего — мебель полностью отсутствовала, — я внимательно всматривался в пространство перед собой, понимая, что где-то здесь находятся четыре человека, но их почему-то не видно. Водов бы, наверное, на это сказал: "Возможно, в комнате никто и не появился бы, если бы не ваше сознание, которое, уверив себя в существовании хранителей, создало их из пустоты". А ведь и правда — эти люди один за другим стали медленно появляться, начиная с лиц, удлинённых немного более, чем этого требовала гармония, потом — конусообразные головы, затянутые в белые шапочки или чехольчики, ну, и всё остальное, вплоть до обуви, тоже белой; их постепенное появление я, конечно же, объяснял обманом зрения, которое не сразу отделило от фона людей, одетых во всё белое.

В общем-то, водовское описание четырёх Хранителей, которое я посчитал преувеличенным, ещё и не дотягивало до впечатления, вызванного ими в действительности: никогда ничему я так сильно не удивлялся в своей жизни; не знаю, вызвал бы подобное чувство реальный контакт с инопланетянами или нечистой силой; я стоял один перед запредельно непостижимыми существами из подземного мира, не мог шевелиться и думать о чём-либо ином, не связанном с Хранителями. И тут, вдобавок ко всему, они начали вытворять такое, что вообще не укладывалось в голове: абсолютно синхронно, словно отрабатывали это на тренировках всю жизнь, стали опускаться на колени, упирая руки в пол, наклоняться и одновременно биться о него лбами, разнобой вообще не слышался, подниматься на ноги и снова опускаться; сперва я не мог понять, что они делают, потому что это не выглядело тем, чем являлось — скорее, это было похоже на хорошо отрепетированный танец — вроде танца лебедей из балета Лебединое озеро, — лишь чуть погодя до меня дошло, что Хранители кланяются, бьют земные поклоны, стукаясь лбами о пол, — кланялись они не кому-то неизвестному, а мне, потому что каждый раз, поднимаясь, смотрели мне в глаза и произносили отлаженным хором "Владыко!" В какой-то другой ситуации я бы попробовал их остановить, особенно ребёнка и старика, сказал бы что-нибудь вроде "Ну какой я вам Владыко! Я обычный госслужащий, чиновник средней руки, даже не президент Тартарии. Демократические выборы ещё предстоят. Меня могут не выбрать". Но ситуация была довольно необычная — можно даже сказать, неординарная, из ряда вон выходящая. Хранители не просто так кланялись мне и называли Владыкой, — ясно было, что для них это не формальность, а священный ритуал, к которому их готовят с детства, учат каждому нюансу, тренируют, тщательно отбирают по росту и внешности, ведь кандидаты должны точно соответствовать образу — чуть старше, чуть младше — и уже не то, что нужно; учатся стоять совершенно неподвижно и кланяться абсолютно синхронно, создавая полную иллюзию, что это один человек, расчетверённый, движется, — может, за целую жизнь всего один раз выпадет им удача принять участие в ритуале, — это их высшее предназначение, — и как я могу помешать этому? В том-то и дело, что не имею никакого морального права! Потому и стоял я там, принимая их поклоны, как должное, спокойно ожидая окончания ритуала и наполняясь какой-то необыкновенной уверенностью в своей значительности, которой они надували меня, как шарик воздухом.

Я не считал, сколько раз они поклонились и произнесли: «Владыко!» — наверняка, какое-нибудь не случайное число, строго определённое, ни больше не меньше, выверенное веками — как раз такое, чтобы я успел привыкнуть к тому, что мне кланяются и называют Владыкой. Потом остановились, ни рано — ни поздно, выпрямились, и самый старший из них голосом то ли старика, то ли старухи изрек:

— Теперь вам предстоит со всем ознакомиться…


Дмитрий Дмитриевич и рад был бы забыть, как он под конец инаугурации с трудом подавил в себе страстное желание пинком повалить трибуну с Конституцией, раздолбать весь подиум, сорвать драпировку, скрывающую фальшивый трон царей Тартарии, — разнести его в щепки, а потом вытащить из Хранилища на свет божий настоящий трон и настоящего мумифицированного тартарца, последнего в своём роде, не уничтоженного временем и людьми, жаждущими скрыть от людей правду, а потом под звуки затихающих в недоумении фанфар, громогласно выдать её всему миру — вот, на, возьми, жри! Может, подавишься наконец! — но вместо этого Дмитрий Дмитриевич, спускаясь под всеобщие аплодисменты с подиума, незаметно подозвал к себе Хряпу и, пока шёл к входу в банкетный зал, где столы ломились от яств и напитков, ожидающих гостей, приглашённых на инаугурацию, одаривая налево и направо всех присутствующих своей таинственной улыбкой и легкими кивками президентской головы, вкратце объяснил телохранителю, что от него требуется: незамедлительно всех гостей до единого спровадить в банкетный зал, не дать разбрестись по дворцу, оцепить периметр от начала красной ковровой дорожки до её конца у подиума, не дать затоптать вещественные доказательства, экстренно вызвать команду самых профессиональных криминалистов, особое внимание обратить на два инородных предмета чёрного цвета, которые похожи на сгоревшие спички — расположены там-то и там-то, — тщательно обыскать всю территорию, обращая особое внимание на любую непривычную для данной обстановки мелочь, немедленно инициировать расследование по факту появления инородных предметов на пути следования Президента к подиуму, — возможно, человек или люди, подбросившие их, до сих пор находятся на территории дворца, поэтому ещё не поздно их вычислить и поймать по горячим следам, — конечно, у Дмитрия Дмитриевича не было в тот момент возможности подробно объяснить Хряпе, что от него требуется, это он сделал позже, но показать знаками свою обеспокоенность и направить к её источнику для разбирательства — это было более чем реально, учитывая звериный нюх Хряпы и фантастическую способность предугадывать большинство желаний Дорогина и без промедления действовать для их удовлетворения, — с годами они выработали свой собственный язык, немного похожий на язык глухонемых, только не такой броский, — например, слегка оттопыренный мизинец левой руки, на который никто кроме Хряпы не обратил бы никакого внимания, означал, что Дорогину не нравится собеседник, и его надо, не травмируя, спровадить, а оттопыренный палец правой руки говорил, что собеседника можно удалить с последующими травмами. Ну, и так далее. Этот язык был довольно обширный, на нём можно было почти полноценно общаться, но исключительно с Хряпой, ни с кем больше, для остального белого света, в том числе и для самых передовых дешифровщиков, он оставался всего-навсего филькиной грамотой. Так что, подав Хряпе все необходимые знаки, Дорогин с относительно спокойным сердцем проследовал в банкетный зал, где и состоялся грандиозный банкет в честь его инаугурации. А что Хряпа? Хряпа незамедлительно, со свойственным ему рвением, взялся за дело: сгоревшие спички были обнаружены в неповрежденном виде, началось расследование.

Глава 5

Залипшая в загустевшем времени вереница маятников


Лишней постели у меня не было, поэтому Курт, прервав свой рассказ, хотел устроиться спать на голом полу — я кое-как уговорил его этого не делать, а воспользоваться моей кроватью. Повернув настольную лампу так, чтобы на гостя падало как можно меньше света, я стал разбирать свои каракули, делая в них пометки и готовя текст к переписыванию на чистовую: мне нравилось ощущать бесшумное вращение маленького шарика, встроенного в кончик стержня — он был подобен хитрому зверьку, делающему вид, как будто ранен и с трудом уходит от погони, оставляя следы своей синей крови на бумаге, умело запутывая их в буквах, словах и смыслах.

Курт лежал в сером помятом костюмчике с торчащим в напряжении галстуком, готовым выстрелить, как язык хамелеона, я прокручивал в голове детали его рассказа и пытался соотнести их хоть с чем-то, что меня окружало и что я вообще помнил: какая-то неведомая страна, находящаяся неизвестно где, уж точно, не здесь, — возможно, полностью выдуманная, — но зачем? — какие-то непонятные люди, в центре повествования правитель, вызывающий противоречивые чувства, вокруг него разные персонажи, — особенно любопытны хранители, обитающие под землёй, — интересно, какую тайну они готовы открыть только правителю и никому больше, потому что всем остальным она может навредить? Курт уснул, не успев об этом поведать. Не похож он ни на одного из героев своего рассказа: ни на правителя, ни на его пресс-секретаря, ни на хранителя, вообще ни на кого, — значит, это не рефлексия и не воспоминание о своём прошлом, речь идет о чем-то другом, или о ком-то другом, — о чём или о ком? Зачем он вообще с таким упорством рассказывает мне эту историю, как будто ему это очень важно — может быть, она о его отце, участнике тех событий — и ему необходимо выговориться, чтобы снять с души груз ответственности за грех родителя. Странно выглядел Курт, лежащий на моей кровати: неподвижный, не дышащий, — не как умерший человек, но как неживой предмет, словно и не был никогда живым; его лицо-каноэ стало ещё длиннее, чем было при жизни, когда он двигался и говорил, и я заглядывал в него, силясь увидеть там что-нибудь вроде гребцов или пассажиров, всё тело, покрытое одеждой, представлялось мне то рекой, впадающей в море, которое не видно из-за дождя или тумана, а круглые очки, которые Курт не удосужился снять, зияли чернотой и холодом, как два глубоких колодца. Может быть, он и правда умер? Здесь, в моём доме, лёжа на моей кровати, — и что мне теперь с ним делать? Может быть, выкопать за баней могилу и похоронить его там? Землю притоптать, накрыть дёрном, через несколько дней нельзя будет понять, что там кто-то закопан, я и сам быстро забуду этого человека, словно его и не было — останется только его странныйрассказ в моём отчете, пылящемся на неизвестной полке бесконечного архива. Или он никогда и не был живым? Ведь мертвое может находиться в разных состояниях, — движимом и недвижимом, как имущество, — вот уж странная мысль пришла мне в голову, — а вдруг Курт — чье-то имущество: когда говорит и двигается — автомобиль, когда неподвижен — дом, — сидит в нём хозяин, управляет им, нажимает педали, крутит баранку или сидит в кресле у камина, попивая вино и наблюдая, как за окном плывут куда-то по небу тучи, идёт ливень и кто-то незнакомый мокнет, не успев добежать до укрытия.

Впервые я кого-то приютил в своём доме — до этого никто, кроме Микаэлы, не напрашивался ко мне в гости: ей мне привычно и легко было отказывать, каждый раз придумывая какие-нибудь причины, на счёт других — опыта не было. Я даже не знал про себя, смогу ли приютить бездомную кошку, собаку, взять жить к себе в дом хоть кого-то, любое животное, птицу, рыбу в аквариуме или насекомое в коробочке. Ни желания, ни возможности такой не было: я знал, что где-то дальше по Дороге, при чём в обе стороны, обитает многообразная живность, читал об этом в книгах, взятых в Библиотеке, видел на картинках и в документальных фильмах на компьютере, находил в собственных куцых воспоминаниях, слышал от разных путников и соседей по участку, а сюда почему-то звери не забредали, рыбы не заплывали, птицы не залетали, только мох, трава, кусты и деревья росли и то, как мне всегда казалось, с таким видом, как будто не понимали, что они тут делают, — впрочем, я особо по живности не скучал и в них не нуждался; охотиться и рыбачить ради пропитания или удовольствия — желания и необходимости не было, — держать дома или в специальном помещении, — грязь, шум и сплошное беспокойство с собой несли любые живые организмы, поэтому я не рвался ими владеть, за ними ухаживать, с ними дружить или просто их видеть.

Расшифровка каракулей, за которыми скрылся рассказ Курта и переписывание его на чистовую, продвигались ни шатко ни валко, Курт не шевелился, — может, помер, но мне пока не хотелось в это вникать, за оком стояла такая плотная ночь, как будто она отлетела, подобно гигантской птице, навсегда от солнца, заблудилась где-то в бесконечной пустоте и уже отчаялась когда-нибудь вернуться обратно к свету, — бесшумно летела она куда-то, не видя пути, а я, погруженный в её густые перья, не понимал гораздо больше, чем она сама.

Почему-то страшно захотелось всё бросить: участок Дороги, занятый мной после ухода Лангобарда, странную работу, которую он мне оставил по наследству, — какой я к чертям Свидетель! Вот Лангобард был Свидетель! А я случайный прилипала. Бросить дом, выстроенный по моему заказу, выбраться из перьев ночи и броситься в пустоту очертя голову, чтобы мрак застилал глаза, а ветер открывал от меня клочки одежды и мяса до голого скелета, чувствовать себя медной наковальней Гесиода, — сколько он там полагал дней она будет падать до Тартара? — кажется, тридцать; захотелось растолкать всезнайку Курта, разбудить, если спит, воскресить, если умер, и спросить: "Гесиод считал что медная наковальня, сброшенная с неба будет тридцать дней лететь до Тартара? Где-то я об этом прочёл, но не запомнил точное число дней…" — эти дни, как сорок лет, которые евреи блуждали по пустыне в поисках земли обетованной, — символичны, обозначают целую вечность, — не может быть цифры, которая больше бесконечности, — а вот меньше может. Вот — бесконечность — минус один — равно — огромная цифра, но не бесконечная, как же ей, должно быть, обидно, — никому и ничему не может на свете быть так обидно, как этой несчастной цифре — огромной, но не бесконечной — именно столько дней потребуется медной наковальне, чтобы долететь до Тартара, и это будет чрезвычайно обидное число дней, которому не хватает до бесконечности всего одной цифры.

Выйти из дома в ночь — не то же самое, что сорваться с неё в бездну, падать медной наковальней Гесиода, надеясь когда-нибудь упокоиться — костями ли, прахом, пылью, атомами, частицами — на мрачных просторах Тартара, который представлялся мне дном Марианской впадины; я — крохотная былинка, упавшая на поверхность, — потихоньку тону — долго — очень долго — возможно, вся вода в океане успеет высохнуть, прежде чем я достигну его дна, — оно есть, кто-то до меня достиг его; из былинок, подобных мне, сформировался толстый осадок, когда-нибудь и я присоединюсь к ним, и мы будем лежать вместе, придавленные ко дну — вечностью и пустотой, одинокие и отстраненные — счастливые, с полным отсутствием каких-либо желаний и потребностей, не способные даже на то, чтобы стать меньше, чем уже стали.


Впервые я вышел на улицу ночью не подышать свежим воздухом и поглазеть на луну и звезды, а совершенно бесцельно: ночь стояла такая, что хоть глаз коли — ни ветерка, ни звёздочки, ни полумесяца, — наверное, тучи легли плотным непрозрачным ковром или всё, что в небе светило и погасло, — лишь твердая земля под ногами говорила о том, что я ещё не падаю в Тартар, как медная наковальня; интересно — смогу ли я вслепую дойти до… — я не понимал, до чего мне надо дойти вслепую и зачем, но я пошёл, осторожно делая шаг за шагом, тараща глаза и двигая перед собой руками — вверх, вниз, вправо, влево, — наверное, со стороны, если на меня смотрел кто-то, способный видеть во тьме, это было похоже на попытки неумелого пловца, выброшенного за борт, не утонуть в океане ночи; меня, явно, кружило, потому что идти по прямой в кромешной тьме невозможно, как ни пытайся — в кромешной тьме нет ничего прямого и не может быть, я надеялся быстро выйти на дорогу, почувствовать под ногами брусчатку, ведь она проходила довольно близко от дома, но её всё не было, — странно! — куда-то подевались все препятствия, — где палисадник с деревьями, калитка, заборчик, баня? где все? — если я, сделав небольшой круг, вернулся обратно, то где стена моего дома? — иногда я приседал, чтобы ощупать землю под собой, — обыкновенная земля, покрытая плотным покрывалом невысокой травы — ни ямки, ни холмика, — как вообще ориентироваться здесь? от чего отталкиваться? И нужно ли? Откуда мне вообще знать, что всё это есть? Дорога, Дом, Сад и всё остальное — может быть, их нет, когда я сплю, они выключаются, подобно лампочке днём, — я ведь сейчас должен спать, потому что это нормально — спать ночью, вот их и нет, оставлен только необходимый минимум — трава да земля, отделяющая меня от бездны, — и не поймешь — спускаешься или поднимаешься по склону. В какой-то момент почувствовал такую усталость, что повалился навзничь — будь что будет — может, там вода или сено, — удар получился жёсткий, как и положено, спиной и затылком о землю — на мгновение всё озарилось странным синеватым светом — от удара, естественно, но почему-то не внутри головы, а снаружи — я увидел ночное небо, действительно, сплошь затянутое тучами, Дорогу внизу, рядом с ней мой Дом с садиком и баней, Лес, Реку, Торговый центр, Библиотеку, — так много увидел я всего за секунду! — а если бы мне дали минуту? я бы, наверняка, увидел соседние земли, где обитают не только люди, но и звери, птицы и рыбы; судя по картинке из озарения, я поднялся по холму и теперь находился как раз на том месте, где когда-то стоял замок Лангобарда, полностью разобранный по моей просьбе, когда я стал его приемником, — камня на камне от него не оставили, — А что делать с купальней и каменным ложем? — спросили Контролёры, когда я после подписания контракта, ознаменовавшего начало моей работы Свидетелем Дороги, не пожелал остаться в замке Лангобарда и потребовал, чтобы его полностью снесли до основания и убрали все воспоминания о нём из моей памяти; первое требование было выполнено успешно и быстро, так что громоздкий замок Лангобарда с донжоном перестал портить пейзаж, — жаль, что второе пожелание выполнено не было; если воспоминания нельзя убрать, тогда просто закопайте, завалите камнями, песком, землёй, посадите траву! — Увы!

Примяв траву, я приложил ухо к земле и прислушался, — не журчит ли там в глубине тёплая минеральная вода, протачивая себе новое русло в толще породы? — тишина! — может, она замерла, остекленела, — не заледенела, а именно стала стеклом в ожидании нового Свидетеля Дороги, которому снова, как Лангобарду, понравится купаться в минеральной воде, наполняющей природный бассейн, и спать на каменном ложе, — и всё повторится почти в точности за исключением мелочей, — он подпишет контракт с Контролёрами и захочет, чтобы ему на этом месте построили жилище, — может, на этот раз не замок или деревянный домишко, а современный дворец или небоскреб со всеми удобствами, с ватерклозетами, кондиционерами и джакузи, — не хранится ли где-то там и сам Лангобард, сотрясая толщу земли храпом, — может, он когда-нибудь проснётся и, подобно вулкану, взрывоподобно выберется наружу, тогда и замена ему не понадобится, — а я отправлюсь куда-нибудь дальше по Дороге, — тишина! Ничего не было слышно! Тишина — разве что отдалённый, уходящий в глубину и теряющийся там, раздавался стук моего сердца.


Некоторое время мне нравилось следовать везде за Лангобардом, но лишь потому, что я не знал, чем ещё себя занять, — особого труда мне не составило быстро вникнуть во все особенности, тонкости и нюансы его профессии: целыми днями бродишь по своему участку, наблюдаешь, размышляешь, если кого-то встречаешь на своём пути, не вмешиваясь в естественный ход событий, лишь констатируешь происходящее, не навязываешься в друзья, не даёшь советов, общаешься только в том случае, если этого хочет собеседник, не привязываешься к нему, не проявляешь никаких чувств, сохраняешь нейтральный статус — и так до тех пор, пока ситуация не подходит к своему логическому завершению; после этого приходишь домой, в спокойной обстановке ужинаешь, обдумывая увиденное и пережитое за день, записываешь всё, — при чём, насколько я понял, неважно в каком виде, — глиняные таблички, клинопись, папирус, краска, чернила, бумага, зубила, скребки, перья, ручки, компьютер, лазерный принтер, магнитные и цифровые накопители, — допускается, любая письменность, на любых языках и материалах с использованием любых средств написания, отчёты принимаются даже в звуковом виде.

Лангобард везде брал меня с собой, не спрашивая, хочу я этого или нет: утром его храп, не дающий мне спать практически всю ночь, резко прерывался, — какой сладостной, оказывается, бывает тишина! Удивительно было чувствовать не вибрирующий воздух! Когда хозяин замка спал, кажется, вибрировало вообще всё, кроме каменного ложа, — шкуры, которыми мы укрывались, стены, весь окружающий мир и, самое ужасное, я, — спасало только ложе, к которому я прижимался, отодвинувшись как можно дальше от той его стороны, где, распластанный во все стороны, наслаждался сладким сном Лангобард; когда храп прекращался, я старался как можно быстрее провалиться в забытье, чтобы успеть хоть немного насытиться им до того, как Лангобард начнёт трясти меня со всей дури и орать "Давай просыпайся, соня! Нас ждут великие дела! Ну ты и спать горазд! На что уж я люблю это дело, но ты, надо признать, меня превзошел. Поздравляю! Трясу тебя трясу! Уж думал ты помер". Конечно, я не жаловался на храп, что не могу ночью из-за него спать, не просил найти мне какой-нибудь укромный, самый отдалённый от каменного ложа уголок в замке для сна — не из опасения, что Лангобард разгневается и что-нибудь со мной сделает, побьет, перестанет кормить и поить варевом и выгонит на улицу, — я довольно быстро сообразил, что не пропаду там, — можно пойти по Дороге, зайти в Торговый центр, где есть практически всё, но при этом нет торговли, — бери что хочешь, сколько хочешь, делай что хочешь, и тебе за это ничего не будет, и платить ни за что не надо; в Библиотеке тепло и уютно среди множества книг, можно там оборудовать себе лежбище-жилище, где отдыхать в тишине, почитывая книжки, а за едой и одеждой ходить в Торговый центр. Но помимо всего этого существовал Долг, через который, как мне представлялось, перешагнуть было невозможно и даже пробовать не стоило — именно Лангобард нашёл меня, словно и не нашёл вовсе, а родил, став мне, в некотором смысле, отцом, и вместе с этим появился Долг — вырос так же естественно, как сорняк на дороге, — никак не изведешь, — остается ждать, когда он высохнет, поникнет, обратится в прах и, следовательно, будет погашен.

Обычно после сна мы с Лангобардом купались в бассейне, — он весь такой энергичный, бодрый, фыркающий и плещущийся, а я квёлый, как увядшая зелень, — тихо уплывал подальше от него, ложился на спину, широко раскинув руки, замирал, мгновенно проваливаясь в полуобморочное состояние, не дотягивающее до сна лишь самую малость, — пребывал в нём до окончания водных процедур Лангобарда, когда он, подплыв ко мне, начинал бить ладонями по поверхности рядом с моими ушами, хохотать и орать: "Проснись и пой! Никак не придумаю, как тебя называть. Может быть, Дайте-мне-спокойно-поспать? Ха-ха! А что? Хорошее имя, как раз для тебя. Ладно, поплыли завтракать!"

Взбудораженный и оглушённый шлепками, почти утонувший в волнах, поднятых Лангобардом, я плыл за ним, выбирался из бассейна, мы вытирались махровыми полотенцами, одевались и шли к камину, где над огнём в двух котлах уже подогревалось адское варево, которое Лангобард называл завтраком — травяной чай с чагой, несколько раз перекипевший и превратившийся в горькую чёрную жижу, пахнущую чем-то смертельно ядовитым, каша, многократно подгоревшая при подогревании, отскобленная ото дна, переворошенная и раскрошенная, такого же цвета, запаха и вкуса, как жижа в первом котле; даже в самом начале готовки эта еда и питьё не казались свежими, потому что Лангобард принципиально не мыл котлы, смешивая новые продукты с остатками старых, объясняя это так: "Новое постепенно становится старым, без старого новое появиться не может, подобно змеиной коже, оно растёт, созревает и крепнет под старым, защищающим его от превратностей судьбы. Если котлы полностью отскоблить и помыть, избавив их от старых огарков, то еда и питьё, может быть, и будут чище и вкуснее, но не правильнее. Огарки обязательно в процессе готовки должны передать свой жизненный опыт и энергию новому поколению пищи". Присутствие в еде и питье своих длинных седых волос Лангобард никак не объяснял, а я и не спрашивал, просто без брезгливости и недовольства вытягивал их и выбрасывал, словно это рыбьи кости, не съедобные, но естественные.

После завтрака мы отправлялись на дообеденный обход: Лангобард легкими тычками вынуждал меня идти чуть впереди, — как только мы выходили за пределы замка, мне, как впередиидущему приходилось выбирать направление, — я, конечно же, много раз спрашивал, куда в первую очередь пойдём сегодня, но каждый раз получал один и тот же ответ — Первоначальное направление выбирает впередиидущий, — я делал первый шаг, а Лангобарду только того и надо было, — например, я выбирал Лес, Берег, Библиотеку, — а он бил ладошкой меня по спине так, что по округе от удара проносилось эхо, и орал: "Неправильно! Сегодня тебе присваивается почётное имя Идущий-не-туда. Как ты вообще делаешь выбор, куда сегодня пойти в первую очередь? Просто тупо смотришь вперёд и идёшь туда, потому что там трава зеленее, небо яснее и так далее? Объясни мне, пожалуйста, на чём ты основываешь свой выбор? Я хочу услышать аргументы". Я пожимал плечами, потому что, действительно, не мог объяснить, почему выбрал то или иное направление, и, честно сказать, не видел в этом смысла, ни капли не сомневаясь, что, какое бы направление я не выбрал, Лангобард всё равно сочтет его неправильным и найдёт кучу аргументов, объясняющих, почему сперва надо пойти в противоположном направлении, — например, он говорил: "Сперва пойдём через поле к Лесу в сторону Города, потому что — смотри — ветер там колышет вершины деревьев, тогда как в лесу с другой стороны Дороги не колышет. Колыхание — это явный знак, что надо выбрать то направление". А в следующий раз объявит, что колыхание — признак того, что туда идти не стоит. И так происходило всегда, без единого исключения, — я к этому привык, поэтому не оспаривал его аргументы и не выдвигал собственные, молча брел в указанном Лангобардом направлении. Если мы встречали в лесу или на окраине города какого-нибудь интересного путника, который, едва заметив нас, подходил и затевал беседу на какую-нибудь, неважно какую, тему, то потом Лангобард радостно начинал орать на всю округу, когда мы оставались вдвоём и никто, кроме меня, казалось, не мог его услышать: "Я же говорил! Я же говорил! Вот что значит выбрать правильное направление. Интересный путник, незабываемый опыт общения! А если бы пошли туда, куда ты хотел, бродили бы сейчас по пустынному Берегу и злились друг на друга". Если же мы никого не встречали, Лангобард всё равно потом орал: "Я же говорил! Какое прекрасное нам здесь выпало время — заглянуть себе в душу, помолчать, поразмышлять! А так бы встретили целую толпу бессмысленных болтунов, от которых не знали бы, как избавиться, льющих словесную воду, которую нельзя выплескивать на страницы отчёта".

В беседах с путниками, когда таковые случались, мне нельзя было не участвовать, потому что Лангобард прилюдно и, в том числе — не прилюдно — осуждал это, глядя на меня сверху вниз, как на букашку, неожиданно откуда-то вылезшую, спрашивал, словно каблуком придавливая: «А ты чего всё время молчишь? Сказать нечего? Неудивительно. Ведь тебя зовут Всё-время-молчащий», — так что я вынужден был во время бесед вставлять какое-нибудь своё слово, которое практически сразу же прерывалось гулким ударом ладони по моей спине и очередным ором: «Молодо-зелено! Пока не соображает, что говорит. Уж лучше бы молчал!»

Обижаться на Лангобарда было совершенно бессмысленно — всё равно что обижаться на тучу, которая, проплывая по небу над тобой, неожиданно приняла форму надписи: «Какой же ты всё-таки идиот!» — стереть невозможно, да и само по себе это — нечто настолько невообразимое, что, если уж случилось, остаётся только развести руками.

Была у Лангобарда ещё одна отвратительная привычка: повторять одно и то же бесконечное количество раз, — он не то чтобы забывал, что уже говорил это, а повторял намеренно, тщательно всё проговаривая, смакуя детали, и поглядывая на меня с недоверием, видимо, в полной уверенности, что я никогда не смогу усвоить эту информацию. Например, когда мы выходили на берег Реки, он показывал в сторону Темноты и произносил, глядя на меня: "Это стена темноты. Запомни. Нам повезло, что здесь она проходит по реке, а не посуху. Желающие погрузиться в темноту должны сперва зайти в воду и проплыть значительное расстояние. Вода холодная, река глубокая — хороших пловцов не так много, поэтому здесь редко кто решается на такой отчаянный шаг. Обычно посидят-посидят на берегу и уходят восвояси. Но если всё-таки решились и поплыли, ни в коем случае не препятствуй этому…"

Я, подыгрывая Лангобарду, делал вид, как будто слышу от него это впервые, и задавал вопросы, демонстрирующие моё невежество, вроде:

— А зачем она вообще нужна, эта темнота?

— Не мог придумать вопрос поинтереснее? — возмущался Лангобард, но без показного энтузиазма, как обычно это делал при свидетелях. — Спроси ещё: зачем нужен свет? Эти вопросы не просто глупые, они совершенно бессмысленные. Понятно же, что стена тьмы — это символ, олицетворяющий всё плохое, злое и отвратительное, а стена света — символ всего хорошего, доброго и замечательного.

— То есть это не просто какие-то абстрактные знаки? Они вполне функциональны, подобно дверям, за которыми реально находятся те вещи, которые они олицетворяют?

— Ого! Да ты прямо человек по имени Дайте-мне-что-то-сформулировать. Молодец, конечно, но мне бы больше понравился вопрос: почему одни люди уходят во тьму, а другие в свет? Вот если бы ты такой мне вопрос задал, я бы его полностью одобрил.

Я, конечно же, в следующий раз задал такой вопрос, но одобрения всё равно не получил:

— Что за глупый вопрос! — возмутился Лангобард. — Ясно же, как дважды два, что есть люди, предназначенные для темноты — оттуда они выходят и туда возвращаются, подобно разного рода подземным существам, иногда вылезающим из своих нор. И есть люди, предназначенные для света. А ещё есть такие, как мы с тобой — ни там, ни сям, болтаемся между светом и тьмой.

— Получается, изменить ничего невозможно? От моего выбора ничего не зависит?

— О! Да ты сегодня в ударе! Тебе даже можно дать имя Смотрящий-в-самый-корень. Только вот вопросы твои всё равно какие-то мелкотравчатые — до корня не дотягивающие. Уж лучше бы ты спросил: если от моего выбора ничего не зависит, тогда зачем вообще нужны эти стены? Ведь по логике вещей получается следующее: например, мы находимся в нейтральной зоне между светом и тьмой, следовательно, в состоянии возможного выбора между ними. Выбирая же, положим, темноту, мы попадаем в состояние выбора между нейтральным положением и светом, а попадая в свет, оказывается между нейтральным положением и темнотой. Если это не так, тогда зачем ещё нужны эти стены? А если это так, тогда выбор всё-таки есть.

— Если темнота и свет символичны и воспринимаются нами, как стены, то нейтральная зона, в которой мы сейчас находимся, тоже символична для тех, кто находится в темноте и свете, и воспринимается ими, как стена. Интересно, какого она цвета? Наверное, радужного.

Это был финиш! Я произносил нечто, над чем Лангобард отказывался думать, — это выглядело довольно забавно: внимательно выслушав меня, он словно отделял лицо от бороды, превращая его в самостоятельного человечка, готового с неё спрыгнуть, как с поезда, и умчаться, куда глаза глядят.


И, конечно же, куда без старушек Лангобарда! Они, как и он, работали Свидетелями Дороги: одна на соседнем участке со стороны Библиотеки, другая — со стороны Торгового центра; их красивые имена мне удалось забыть со временем ценой неимоверных усилий, настолько крепко Лангобард вдолбил их мне в голову, поэтому буду называть их условно: дама Б (та, что со стороны Библиотеки) и дама Т (та, что со стороны Торгового центра). Приходится признать безусловный факт, что дама Б старалась всеми силами избегать встреч с Лангобардом, тогда как дама Т наоборот — искала их изо всех сил. Лангобард буквально вел охоту на даму Б; не зная точного времени её прихода в Библиотеку, он пользовался любым удобным случаем и поводом, чтобы туда отправиться: плохая погода, хорошая погода, сильный ветер, безветренная погода, усталость, бодрость, недочитанная книга, дочитанная книга, делающая намек, что надо начать читать следующую, камень на дороге, о который спотыкнулся, ветка на дереве, хлестнувшая по лицу — в общем, всё что угодно становилось поводом пойти в Библиотеку, точно так же как — не пойти в Торговый центр, — если бы не обязанность посещать его во время обхода своей территории минимум один раз в день, прописанная в контракте, Лангобард, возможно, вообще бы туда не ходил, а питался бы только чагой, травой и грибами, которые собирал в Лесу.

В Библиотеке мы проводили много времени, иногда по пол дня и даже больше, — Лангобард не ограничивался вверенной ему половиной, а обходил Библиотеку полностью, вернее, мы вместе обходили, — куда же мне было деваться? — не встретив ни одной живой души в лабиринте между стеллажами, Лангобард выхватывал первую попавшуюся книгу с полки, кидал её на журнальный столик, плюхался в кресло и, недоверчиво оглядев меня с ног до головы, первым делом объявлял:

— Это библиотека! Мы находимся в библиотеке. Запомни это раз и навсегда. Это не просто место, где, как я предполагаю, собраны все книги на всех языках, когда-либо написанные за всю историю человечества, куда любой желающий может зайти, чтобы в спокойной обстановке и тишине поразмышлять о смысле бытия, полистать книги и почитать понравившиеся… Но, самое главное, чем библиотека, несомненно, является в первую очередь — символом неразделенной любви! Бескрайнее море умных мыслей, запечатленных на бумаге, и все они — лишь слезы, упавшие из глаз человечества в океан одиночества! Запомни это.

Я кивал, демонстрируя сильное желание запомнить уже не раз сказанное в предыдущие разы Лангобардом, но он качал головой, сомневаясь в силе моего желания, и продолжал:

— Скоро сюда придёт женщина по имени Дама Б, которую я любил, люблю и буду любить всегда и которая, как это ни прискорбно, не любила, не любит и никогда не полюбит меня. Она обязательно сюда придёт, потому что это её обязанность: она, как и я, работает свидетелем дороги — на соседнем участке, примыкающем к моему. Четкой границы, отделяющей наши территории, не существует — от стены темноты до стены света, незримо она перерезает поля, леса, дорогу, город и, конечно же, библиотеку. Почему не установлена чёткая граница, не проведена какая-нибудь линия, не сделана демаркационная полоса? Думаю, в этом нет необходимости, потому что граница проложена здесь…

И Лангобард довольно жёстко потыкал пальцем в бок своего лысого черепа.

— А если уж здесь проложена граница, то никакой другой больше и не требуется. Дама Б избегает встреч со мной всеми возможными способами, она не только красива, но ещё и умна, хитра и очень изворотлива. На других участках границы перехватить её вообще невозможно, она ускользает. Лишь в библиотеке, куда ей, как и мне, приходится заходить по долгу службы во время обхода своего участка — не только для того, чтобы почитать книжки, — удаётся встретиться с ней, взглянуть на неё хоть одним глазком и даже, если повезёт, немного пообщаться.

Прекрасно мне было известно это общение: едва заслышав какой-нибудь шорох в Библиотеке, Лангобард мчался туда сломя голову, задевая кряжистыми конечностями стеллажи, так что множество книг, подобно испуганным птицам, вспархивало с насиженных мест и, трепеща крыльями страниц, падало на пол, составляя печальный шлейф неразделённой любви великана, суетливо топочущего и трясущего длинной взлохмаченной бородой, — в большинстве случаев тревога оказывалась ложной, но иногда Лангобарду всё-таки удавалось перехватить даму Б в каком-нибудь углу библиотечного лабиринта, откуда ей было не так-то просто выскользнуть, и — начиналось воркование! — настоящее курлы-мурлы — словно там голубь, распушив хвост, обхаживал голубку; тогда в обязательном порядке я шёл на этот звук, чтобы взглянуть на картину: в Лангобарде менялось всё — от голоса до фигуры, — слов разобрать нельзя было, все они сливались в сладкозвучную трель, почти соловьиную; и его тело скукоживалось, сворачивалось, складывалось, становилось почти стройным, — всё его существо, изнывая от неразделенной любви, буквально кричало: "Я люблю тебя! Я люблю тебя!"

Она же пребывала в напряженном недоумении — крохотное существо, — прямая его противоположность; когда я впервые её увидел, то именно так и подумал — вот живое существо, которое является прямой противоположностью Лангобарда: он огромный, она маленькая, он угловатый, она — наоборот, — бери любую характеристику, описывающую его, и найдётся противоположная, описывающая её; сходу и нельзя было разглядеть, насколько эта женщина красива, — это как увидеть изысканный узор на перьях быстро пролетевшей мимо птицы, — только вблизи, во время мгновенной и почти случайной её остановки, немного приоткрывалась завеса тайны, которой с таким рвением поклонялся Лангобард, но эти мгновения были настолько короткими, — вряд ли Дама Б была способна замирать хоть на секунду даже во время сна, — что её красота оставляла яркое послевкусие — ощущение непостижимости, неуловимости и недосягаемости. Судя по всему, возрастом она почти не отличалась от Лангобарда, но естественные недостатки, вытекающие из этого, исчезали под ретушью её невероятной подвижности, — ускользали от взгляда, оставляя на виду лишь то, что сами хотели оставить, поэтому даже в этом она была его полной противоположностью: он — старик, она — молодая женщина.

Пойманная сетью липкого внимания, она сохраняла невероятную подвижность в стесненных обстоятельствах, способная в любой момент выскочить из ловушки, — я украдкой наблюдал за этой интересной картиной из-за угла книжного стеллажа, и не замечал в Даме Б раздражения, ненависти или брезгливости, — скорее, это было похоже на легкую обескураженность чрезмерным вниманием Лангобарда, но больше всего в ней прослеживалось — ничем не истребимое любопытство. Ни малейшего сомнения у меня не было, что Дама Б добровольно попадает в силки птицелова и держит под контролем своё кратковременное пребывание в них. Она то и дело бросала на своего навязчивого поклонника пронзительный взгляд, от которого мурашки пробегали по коже: словно нещадно препарировала его скальпелем, снимая слой за слоем, стремясь добраться до самой сути, чтобы посмотреть, откуда исходит его любовь и как она выглядит. Отвечала ему на его воркование, но это даже шёпотом нельзя было назвать: самое близкое, на что это было похоже — шорок листвы в кроне дерева при слабом ветерке; потом раздавался какой-то щелчок, как будто пружина срабатывала или нитка обрывалась, и Дама Б исчезала — никогда не удавалось засечь этот момент, увидеть, каким образом она лишает Лангобарда своего общества — вот она едва колеблется, подобно затихающему маятнику, и вот — её уже нет, растворилась в воздухе. Лангобард всегда потом долго бегал по Библиотеке туда-сюда, принюхивался и подгребал к себе воздух руками — прекрасно понимая, что Даму Б не догнать, но можно ещё какое-то время осязать пространство, в котором она находилась, и дышать воздухом, которым она пользовалась, — пока следы её окончательно не простынут.

Как-то раз мне всё это порядком поднадоело, и я решил задать Лангобарду прямой вопрос, который ему, естественно, не понравился:

— Зачем прибегать к таким ухищрениям и долгому ожиданию ради того, чтобы несколько минут провести в обществе человека, который тебя не любит? Не проще ли выбрать подходящий момент, перейти незримую границу, вломиться к Даме Б в дом и там…

— Ты идиот, братец по имени Тупая-голова? — прервал меня Лангобард. — Перейти границу, вломиться к ней в дом. И что дальше? Объясниться в любви? Припереть к стенке, потребовать прямого ответа — сможет ли она когда-нибудь полюбить меня? Мы оба и без этого знаем, что — нет. Ей, конечно, придётся ответить, но тогда она перестанет дарить мне надежду, и я, скорее всего, — потеряю её навсегда. Хотим ли мы этого? Нет. И, знаешь, почему?

— Знаю, — твердо и быстро сказал я, не позволив Лангобарду продолжить, не дожидаясь моего ответа. — Потому что вы — символы.

И мне удалось на краткое мгновение добиться от Лангобарда не презрительного отношения к моим словам — он даже не стал придумывать для меня нового прозвища.

— Вот именно, — просто согласился он. — Мы с ней — символы неразделенной любви. Её положение ничуть не лучше моего, потому что она влюблена в человека, который не любит её — в идиота, вроде тебя, ничего не понимающего в женщинах. Он, в свою очередь, влюблён в другую женщину, которая не любит его. И меня любит другая женщина — Дама Т, которую не люблю я. С ней я ещё успею тебя познакомить. Она тоже работает свидетелем дороги, её участок начинается от торгового центра и тянется до спортивного комплекса… Тебе ничего не напоминает вся эта печальная цепочка свидетелей, не любимых, но влюбленных, чередующихся таким образом, что между ними никак не выходит взаимности?

— Напоминает, — поспешил я снова с ответом, надеясь и на этот раз отвертеться от очередного обидного прозвища. — Это похоже на ожерелье, где нить — дорога, бусинки — свидетели, нанизанные на неё строго в определённом порядке: мужчина, женщина, мужчина, женщина, любящий, нелюбимый, любящая, нелюбимая и так далее… В этом есть своя гармония и красота, и тот, кто смог сотворить такое, обладает практически безграничными возможностями, потому что, скорее всего, не существует определённого места, где сходится начало и конец нити, а если и есть, то очень далеко, за гранью нашего восприятия. И, что самое удивительное, у этого ожерелья есть практическое назначение: работая свидетелями дороги, наблюдая за происходящим, фиксируя события на своих участках, обдумывая увиденное и пережитое, составляя отчёты и отправляя их наверх, вы формируете картину мира, — по крайней мере, довольно значительной его части — ведь вы находитесь на острие восприятия, помогающего отличить свет от тьмы, добро от зла, любовь от нелюбви…

— Я гляжу, ты начал много разглагольствовать о том, чего понять не способен, мистер Ум-девать-некуда! — в раздражении произнес Лангобард, наградив меня новым прозвищем. — Бога решил сюда приплести, великого устроителя вселенной, нанизывающего события и людей на нить времени, создателя причудливых ожерелий, не только красивых, но и функциональных? Я бы на твоём месте вообще помалкивал — по крайней мере, до тех пор, пока сам не стал частью этого ожерелья — свидетелем — нелюбимым, но любящим, — да и тогда бы поостерегся рассуждать на эту тему — можно ведь легко зайти в такие дебри, из которых выбраться невозможно, господин Жаждущий-потерять-ум…

В который уже раз Лангобард недвусмысленно намекал, что мне предстоит пойти по его стопам, то есть стать Свидетелем Дороги, чего я не хотел для себя ни в коем случае — одно дело ходить за Лангобардом, ни за что не отвечать, с интересом за всем наблюдать, выслушивать исповеди случайных путников, бессонными ночами под оглушительную трель храпа обдумывать увиденное, услышанное и пережитое, иногда высказываться, чтобы не казаться чересчур замкнутым и нелюдимым, — и никогда не составлять эти дурацкие отчёты, уходящие куда-то наверх, неизвестно кому, исчезающие бесследно, как в прорве, без малейшего намека на хоть какую-то письменную рецензию или устный ответ; я вообще не представлял себя в качестве Свидетеля: сама эта мысль была настолько отталкивающей, что не могла уложиться в моей голове, — тем более не мог я даже вообразить, что Лангобард таскает меня за собой лишь с одной целю — подготовить меня, как своего преемника.

— Если ты вдруг стал таким умным, тогда ответь мне на один вопрос: чего больше всего хочет бог, которого ты так безрассудно приплёл к этому разговору? — я понял, что к этому вопросу Лангобарда надо отнестись очень серьезно, потому что он вдруг встал напротив меня, довольно близко, лицом к лицу, и даже поправил бороду, чтобы она свисала ровно по середине груди и живота, чего вообще никогда не делал — обычно обращаясь ко мне так, словно мое существование — факт далеко не доказанный, и борода его жила отдельной жизнью, готовая в любой момент оторваться от носителя и отправиться в самостоятельное путешествие по миру. И, хотя этот вопрос смутил меня больше, чем я мог себе это представить, я всё же попытался на него хоть как-то ответить:

— Бога не видел никто никогда, поэтому никто не может знать, чего он хочет больше всего.

— Покопайся-ка в своей очень медленно просыпающейся памяти, человек, зовущийся Что-то-мне-память-напрочь-отшибло! На самом её дне ты, наверняка, найдешь книгу под названием библия, а в ней — заповеди господни. Какая из них наиглавнейшая?

Что-то мне не сильно хотелось копаться в голове: книга под названием Библия, вроде бы, потихоньку всплывала из тёмной глубины памяти, словно огромный, утонувший давным-давно корабль, решивший вдруг в нарушение всех законов всплыть на поверхность, чтобы тряхнуть стариной, — но я не мог разглядеть детали: капитанский мостик, палубы, машинное отделение, каюты и тела утонувших пассажиров и экипажа. Я качал головой, давая Лангобарду понять, что на этот раз он не добьётся от меня никакого ответа.

— Возлюби господа бога твоего… В этой наиглавнейшей заповеди — ответ на первый вопрос: господу богу нужен только сам господь бог. И господь бог любит только господа бога. Если бы он сам себя не любил, то не требовал бы любви к себе от других. Понимаешь, к чему я клоню?

Хоть убей, я не понимал, к чему клонит Лангобард — теперь пришло время ему качать головой, демонстрируя сильное разочарование во мне и произносить нравоучение:

— Я не смогу вечно всё разжевывать тебе. Придёт время, когда ты останешься один и будешь самостоятельно принимать решения: для этого тебе надо научиться как можно быстрее выуживать из бездны памяти нужную информацию, анализировать её и делать правильные выводы — без этого тебя очень быстро сдадут в утиль.

Глупости какие! Что за утиль, в который меня сдадут в случае, если я не буду делать правильные выводы? И кто сдаст? Я вообще не хотел всерьёз воспринимать эти слова — я собирался как можно дольше ни за что не отвечать и ни на что не соглашаться, даже если вдруг по мою душу нагрянут Контролёры и начнут мне навязывать работу Свидетелем на каком-нибудь освободившемся участке Дороги, — тогда я просто соберу манатки и сбегу подальше блуждать между Светом и Тьмой, — может быть, поселюсь в Городе, который вытянулся, как кишка, — не имеет, судя по всему, ни начала, ни конца, а живут в нём беспечные люди, ни за что не отвечающие, ничего не производящие, не делающие правильных выводов, не составляющие отчётов, получающие даром всё, что им заблагорассудится и бесконтрольно потребляющие это в неограниченных количествах. Затеряться там проще, скрыться от любых Контролёров, которым вдруг вздумается взять надо мной шефство.

— Нет никакого практического назначения у этого ожерелья, — продолжал Лангобард назидательным тоном. — Всё это иллюзия, необходимая для поддержания в нас работоспособности на должном уровне. Назначение у нас только одно — чисто эстетическое, служить одним из бесчисленных украшений создателя вселенной, любящего себя больше, чем мы можем это вообразить. И задача у нас одна — соответствовать своей сути, блистать не ради себя, покуда не погаснем, после чего нам подберут подходящую замену, обновят ожерелье, а нас утилизируют.

— Глупость всё это! — не смог удержаться я от возражения. — Ваши личные измышления, не имеющие ничего общего с действительностью.

— Никто не вечен, кроме создателя. Опять ты не хочешь заглядывать в бездну своей памяти, — что-то Лангобард как-то сник на этой теме, даже ростом стал меньше, голосом тише; я чувствовал, что могу при желании его добить и прихлопнуть, как назойливую муху.

— Все живут вечно по определению, не вечные только те, кто сам этого хочет и делает выбор в пользу прекращения своего существования, но и тогда не лишается последнего шанса вновь пробудиться к жизни, если вдруг захочет разгореться, подобно искре, бесцельно мечущейся в бескрайней пустоте. Вот какую информацию я обнаруживаю в бездне своей памяти.

Лангобард оставил мои слова без ответа, но при этом всё равно не стал похож на муху, которую можно с легкостью прихлопнуть, — более того, энергия, загнанная в угол внутри него, готова была вырваться наружу разрушительным смерчем, — что-то не очень мне хотелось быть с ним рядом в этот момент!


Так всегда бывало: мы выходили из Библиотеки до крайности обозлённые друг на друга, молча и хмуро зыркая по сторонам, готовые пустить в ход кулаки, дай только повод — Лангобард некоторое время не выполнял свои служебные обязанности, игнорировал всё происходящее, не замечал путников, нуждающихся во внимании, но время шло, картинка менялась, и наше состояние вместе с ней: Лангобард первый начинал говорить, — если бы не он, я бы, наверняка, молчал до скончания века, — выдавал что-нибудь вроде "Ты видел какие уши у того путника? Одно оттопырено, другое висит. И так жалобно смотрел на нас, словно говоря: "Ну заговорите со мной, заговорите! Никто этого не делает из-за моих ушей, потому что они противоречат друг другу. Поэтому я хочу навеки погрузиться во тьму, чтобы не думать больше об этом", и хохотал чуть ли не до упаду, потом начинал придумывать план, как бы ему так обойти свой участок в Торговом центре, чтобы избежать встречи с Дамой Т, которая, наверняка, уже караулит его там, как улизнуть, едва заметив её, и не вызвать подозрения в том, что он намеренно избегает с ней встречи, и какой придумать повод поскорее уйти, если она его всё же поймает, — не случалось такого, чтобы Дама Т не поймала его, отчасти потому, что Лангобард, как и Дама Б, позволял поймать себя: когда становилось понятно, что ускользнуть не получится, Лангобард говорил одно и то же "Это конец! Дама Т провела нас вокруг пальца. Не ожидал я её здесь встретить в это время — хитрый ход… Ну, что ж, есть повод вас познакомить". И он, каждый раз, тщательнейшим образом знакомил нас, рассказывая ей обо мне, а мне о ней всё, что мы уже знали наизусть. Понимая, что прерывать его чревато непредсказуемыми последствиями, мы молчали, делая вид, как будто видим друг друга впервые, — изредка, улучив мгновение, Дама Т вставляла какое-нибудь слово, которое Лангобард стремился оборвать на корню, но наступало всё-таки мгновение, когда силы его, необходимые на продолжение пустой болтовни, иссякали, и он умолкал, позволяя Даме Т овладеть ситуацией — она была, кстати говоря, на удивление интересна и словоохотлива, рассказывала разные захватывающие истории о недавних своих встречах и приключениях. Лангобард слушал её с демонстративно скучающим видом, непрерывно громко позевывая, чего нельзя было сказать обо мне — я с большим удовольствием её слушал, вместе с ней смеялся и грустил, разгадывал чужие загадки и придумывал собственные. Потом Лангобард, измученный тщетными попытками придумать какой-нибудь повод, чтобы уйти, говорил: "Ну, вижу вам тут и без меня хорошо! Желаю здравствовать!" И уходил, несмотря на отчаянные заверения Дамы Т, что нам без него будет плохо, — я торопливо откланивался, извинялся за его неучтивость и догонял его, — остаться с Дамой Т наедине я по понятным причинам не рисковал.

Раз в несколько дней Лангобард затаривался в Торговом центре продуктами для своего нехитрого варева: проходя мимо стеллажей, не глядя, выхватывал — консервы и упаковки, бросал в рюкзак, — отслеживать хоть какую-то закономерность, составляющую рецепт его блюда, было совершенно бессмысленно, потому что ингредиенты менялись, — постоянным оставалось лишь их общее число, — пятнадцать, — почему-то Лангобард считал, что именно это число играет определяющее значение для получения одинакового результата, — новое его варево по вкусу практически не отличалось от старого. Меня эта особенность не переставала удивлять! Лангобард шагал быстро вдоль стеллажей, вслух ведя счёт взятым продуктам, — в этот момент ни в коем случае нельзя было его трогать, отвлекать, — сбиваясь со счета, он бранился на чём свет стоит, вываливал всё содержимое рюкзака, куда попало, и начинал сбор заново, резко и громко произнося, словно вбивая слова-гвозди себе и всем окружающим, если таковые, кроме меня и Дамы Т,имелись, прямиком в мозг: "Один! Два!.. Пятнадцать!"

Обед — счастливейшая пора для меня, если можно так назвать примерно пол часа свободного времени, подобная волшебному мешку Санта Клауса или Деда Мороза, битком набитому подарками, предназначенными только одному человеку — мне — что успеешь вытащить за это время из него, всё твоё! Организм Лангобарда проявлял в этом деле особенную пунктуальность: позевывающим ртом и слипающимися веками начинал призывать хозяина к срочному возвращению домой, чтобы там сначала съесть увесистую порцию варева, выпить полную чашу пойла, а потом — приступить к послеобеденному сну. На весь этот период я переставал существовать для Лангобарда — казалось, он не обращал на меня ни малейшего внимания, бурчал что-то невнятное себе под нос, разогревал еду и питьё в котлах, висящих на крюках в камине, трапезничал не спеша, после чего падал, как подкошенный, на ложе, покрытое шкурами, и, ещё в воздухе, не рухнув окончательно, начинал храпеть на весь замок, — я ждал этого мгновения, наверное, с таким же нетерпением, как юный любовник ждёт первого свидания с возлюбленной, — поначалу я просто бесцельно бродил внутри замка, снаружи и в ближайших его окрестностях, — по сути в радиусе, позволяющем слышать храп, — и как только он прекращался, я со всех ног бросался в замок, откуда уже доносились бешенные вопли проснувшегося Лангобарда: "Ты где, чёрт бы тебя побрал?! Я, конечно, безумно рад, что не вижу твоей рожи сразу, как только открываю глаза после сна. Уж лучше бы в такие мгновения мне видеть Даму Б, чем тебя, но, так как это невозможно, то уж лучше видеть тебя, чем Даму Т, что значительно хуже, чем не видеть вообще ничего! Так что, будь любезен, покажись незамедлительно, иначе я буду очень расстроен!" И я показывался, стараясь не подавать виду, насколько это было возможно, что запыхался, и отвечал на его вопрос "Где был и что делал, пока я спал?" — "Копошился в помойке своей памяти!" — ещё были варианты сравнения памяти с — выгребной ямой, свалкой, клоакой, отхожим местом, канавой и тому подобное, — такой ответ Лангобарда более или менее устраивал, после чего он кивал головой, махал рукой, подтверждая, что от моей памяти ничего хорошего ожидать не следует, и мы отправлялись на послеобеденный обход участка, граничащего с Городом — по сути это была его окраина; мы шли по ней зигзагами, выписывая замысловатые узоры, стараясь не повторяться, но всё равно перед нами всегда открывалось одно и то же: сначала лес, который мы проходили насквозь, потом — пустырь, нежилой сектор с какими-то складами и ангарами, — жилого сектора касались едва, — шли обратно другим путём, но очень похожим на предыдущий — нежилой сектор, пустырь, лес, и снова поворачивали в сторону Города, — так до тех пор, пока наш участок не заканчивался, после чего наконец-то отправлялись домой.

Странное ощущение у меня возникало, когда мы волнообразно двигались по участку, граничащему с Городом: меня словно укачивало, я становился, как пьяный, так что под конец пути шёл на заплетающихся ногах — не от накопившейся усталости за день, а от пьянящего чувства в голове, вызванного действием контрастных, противоречащих друг другу, картин: Лесная чаща, куда мы ненадолго углублялись, погружаясь в сумрак и тишину бурной растительности — с одной стороны. Город, куда мы тоже заходили, окунаясь в шум бесчисленных улиц, создаваемый транспортом и пешеходами — с другой. Лангобард останавливался ненадолго, — что в Лесу, что в Городе, — замирал, словно стекленел, глядел прямо перед собой; и мне приходилось делать тоже самое, — первое время без понимания того, зачем это нужно, но потом до меня дошло: в таком состоянии обострялась чувствительность, слух, зрение, обоняние — шум Города становился неоднородным, приобретал какую-то насыщенную осмысленность, доносились отдельные голоса людей, беседующих на ходу или за столиками кафе, можно было услышать отдельные слова, а по интонации догадаться о смысле той или иной фразы, становились заметны детали одежды и особенности внешности горожан, выделялись запахи напитков и еды, которые они поглощали в изобилии на каждом шагу; нагромождения домов, разрезанные оврагами улиц, разбитые островами площадей, не казались такими уж и хаотичными, как с первого взгляда, — в них прослеживалась какая-то особенная гармоничность и красота. В Лесу обострившиеся — благодаря неподвижности — чувства тоже приносили свои плоды: вся эта бурная растительность не воспринималась, как бессмысленное нагромождение стволов, веток, листьев и хвоинок, — под музыку ветра они двигались в продуманном и разученном до мелочей танце, — единственное, чего в нём не хватало, так это живности, птиц, животных и насекомых, — это смотрелось противоестественно и пугающе, — так бы, наверняка, выглядел Город без людей. Но эта противоестественность привносила некую нотку в общую картину, без которой она смотрелась бы слишком пафосно и натянуто, — как ни странно, отсутствие живности в Лесу придавало картине больше правдивости и естественности: наверное, где-то в другом месте этой живности было навалом, но здесь она, и правда, была совершенно лишней, поэтому, наверное, и отсутствовала.

В Городе, куда нас с Лангобардом иногда заносило, мы стояли в людных местах, как вкопанные посреди тротуара, а людской поток безропотно и терпеливо обтекал нас, словно мы два валуна на пути у реки, — была в этом потоке нерушимая уверенность в том, что если у него не получается сдвинуть нас с места и покатить за собой, то надо подождать, постепенно источить нас до размера песчинок и унести неизвестно куда, — редко кто обращал на нас внимание в толпе и останавливался, чтобы пообщаться; чаще такое случалось в нежилом секторе, на пустыре и — особенно — в Лесу, по которому шастало много странных и необычных личностей, весь он был испещрен тропками, — по ним при желании можно было блуждать вечно, — может быть, кто-то и блуждал, не заходя в Город, не проходя его насквозь, чтобы погрузиться в Свет, или пересечь Дорогу, чтобы выйти к Реке и утонуть во Тьме, добравшись до неё вплавь. Лангобард называл таких путников лесовиками и призывал меня быть с ними максимально осторожным.

— Город — это лес, замаскированный под город, а лес — это город, замаскированный под лес. Так что по сути город и лес — это одно и то же — нечто, прячущееся и маскирующееся, чему доверять нельзя. Запомни это крепко-накрепко! — назидательным тоном объяснял Лангобард.

— Как же одно?! В городе камни, асфальт, машины и люди, в лесу деревья, птицы, звери и насекомые, — обычно так возражал я.

— Человек по имени Глупости-лезут-из-головы, всё что ты перечислил — лишь антураж, маскировка, у которой одно назначение — надуть тебя.

— Но ведь в нашем лесу нет никакой живности, следовательно, это просто лес.

— То, что в нашем лесу нет живности, не означает, что её нет в других местах. Это, во-первых. А во-вторых, отсутствие живности лишь подтверждает мои слова на счёт маскировки. Просто наш лес — это кусок сломанного антуража. Придут ремонтники — и всё починят. И, в-третьих, чем тебе лесовики — не живность? Просто тут их много, — думаю, значительно больше, чем на соседних участках, — по простой причине — они заполнили пустую нишу. Нет кротов и червей: подземные лесовики копают норы. Нет зверья: наземные лесовики блуждают между деревьев, строят шалаши. Нет птиц и насекомых: надземные лесовики забираются на деревья и там сплетают из веток домики. И все они одинаково опасны. Едва завидев нас, они спешат спуститься с дерева, вылезти из норы или просто выйти из чащи, чтобы, как минимум, проследить за нами, пока мы идём по лесу, и, как максимум, подойти к нам, завести беседу, разжалобить, втереться в доверие — с одной лишь целью: нащупать слабое место и воспользоваться им…

— Как? Что они могут нам сделать? — спросил я, не скрывая раздражения, потому что, реально, не понимал, чем эти, так называемые лесовики, могут кому-либо навредить. Ими, действительно, буквально кишел Лес — казалось, они прячутся за каждым кустом и деревом, но назвать их хитрыми, агрессивными и, тем более, опасными я никак не мог, безобиднейшие создания, боящиеся собственной тени, всегда очень вежливые, издалека наблюдающие, спрашивающие разрешения подойти ближе, говорящие тихо, ничего не требующие и не просящие, задающие скромные вопросы, рассказывающие непримечательные эпизоды из своей жизни, жалеющие себя и всех остальных, часто плачущие по малейшему поводу, моментально исчезающие, стоит им лишь заподозрить, что собеседник начал ими по какой-то причине тяготиться.

— Смотрю, ты прямо рвешься получить новое имя Наивный-дурак… Тебе это надо? Ты что, думаешь лесовики просто так в лесу прячутся, из чистой любви к природе? Просто так они к нам со своими расспросами и рассказами лезут? Плачут на каждом шагу, нас разжалобить пытаются? Да это самые коварные твари во вселенной!.. Не существует злодейства, на которое они не были бы способны. Только вот планы свои здесь воплотить не могут, ничего не получается. В свет погружаться не хотят, во тьму — боятся. В городе находиться не могут. В сущности, что такое город? Временное пристанище, остановка, вокзал: помогает понять и определиться с местом назначения и отправиться дальше в путь. А они этого не приемлют: лучше будут блуждать здесь в сумраке между деревьев, вить гнезда, подобно птицам, рыть норы, как кроты, и вынашивать злодейские планы, которым никогда не суждено воплотиться.

Лангобард был довольно убедителен, но я всё равно не верил ему: ничего кроме жалости во мне лесовики не вызывали, — не желая скрывать этого неверия, я качал головой и говорил что-нибудь в их защиту, зная, что у Лангобарда к этому времени, как правило, истощался утренний и дневной запас ворчливости, и он становился терпеливым и задумчивым: мы возвращались в замок, где неторопливо ужинали варевом и пойлом, — Лангобард с нескрываемым удовольствием, а я, естественно, со скрываемым, после чего мы поднимались на второй этаж, где Лангобард на несколько часов погружался в составление отчёта, при чём это было какое-то душераздирающее действо, которое поначалу меня шокировало и пугало до такой степени, что я невольно забивался в самый дальний угол, чтобы там попытаться уцелеть, но потом попривык и стал просто неподвижно сидеть на стуле, наблюдая за тем, как Лангобард бегает по узким проходам между нагромождением разнообразной техники, чудом выскальзывая из переплетений проводов; системные блоки компьютеров, стоящие на полу и стеллажах до потолка, мониторы, сканеры и множество приборов, назначения которых я так никогда и не понял, соединённых в сеть — гудели, мигали и ярко горели, — Лангобард начинал со спокойного прогулочного шага и тихого бурчания себе под нос чего-то неразборчивого, но постепенно разогревался, ускорялся, становился громче, ноги его дергались, словно пиная кого-то невидимого, руки выбрасывались кулаками вперёд, дубася воздух, вертелись мельничными крыльями, голова болталась на шее, как железная булава, борода летала, хлопая, подобно кнуту пастуха, во всём его теле не оставалось ни одной неподвижной частички, голос становился громче, тверже и резче, пока не доходил до рёва, от которого звенело в ушах и, казалось, вот-вот лопнут перепонки; никогда не мог я разобрать, что он там бормочет, говорит и выкрикивает, лишь отдельные слова, мешанина из слов, часто прерываемая командами — "Стоп! Стереть! Поменять местами! Продолжить!" — и ещё множеством других, коих было гораздо больше, чем самого отчёта; мне иногда вообще казалось, что весь итоговый текст, который Лангобард надиктовывал компьютеру таким экстравагантным способом, будет состоять из сплошных команд: какие слова и предложения удалять, какие переставлять, какие редактировать и так далее; к тому же, под конец составления отчёта, войдя в раж и доведя себя до состояния исступления, разогретый до красна Лангобард скидывал с себя одежды, голым носился по проходам, топал ногами, хлопал в ладоши и орал так громко, что весь замок резонировал и протяжно гудел, вторя ему; брызги пота и слюны разлетались от его тела во все стороны, — казалось, ещё немного и от напряжения он просто вывернется наизнанку. Вот это было бы зрелище!

Когда Лангобард резко и неожиданно затихал, замирая где-нибудь в проходе, в моих глазах ещё долго сохранялось его голое тело, готовое взорваться, а в ушах — его рёв, резонирующий камни, постепенно исчезая, — не окончательно и не бесследно, врезаясь навечно в память в виде ничем не стираемой записи. И, наконец, раздавалась спокойная членораздельная команда Лангобарда, приходящего в себя: "Стоп! Прокрутить сегодняшний отчёт с самого начала!" И компьютер через динамики голосом Лангобарда, словно где-то в этих проводах и ящиках действительно сидел второй Лангобард, только весь правильный и спокойный, не голый и не потный, зачитывал готовый, исправленный и отредактированный отчёт, доступный для понимания, составленный довольно интересным и живым языком. Что-то вроде: "Сегодня в городе мы с напарником дольше, чем обычно, простояли в потоке пешеходов, потому что я не хотел уходить, чувствуя запах свежеиспечённой сдобы, доносящийся из ближайшей пекарни. В какой-то момент мне показалось, что некоторых людей начинает раздражать то, что мы так упрямо стоим у всех на пути и мешаем движению. Запомнился один человек в очках с плотным седым ёжиком на голове — в его взгляде мелькнула ненависть, а его острый локоть готов был воткнуться мне в бок, но в последний момент он уклонился от этого. Не желая дальше испытывать судьбу, мы направились в сторону леса, где почти сразу встретились с…" И тому подобное. Удивительно! Я не мог понять, как компьютеру удаётся разобрать и упорядочить ворох слов Лангобарда — это представлялось мне чем-то невообразимым! Тем не менее текст получался понятным, весь зачитывался от начала и до конца, не нуждался в правке и доработке. Лангобард, довольно покряхтывая и вальяжно расхаживая по проходам, подбирая с пола одежду и напяливая на себя, произносил торжественным тоном: "Отчёт принять и сохранить без поправок, отправить по сети контролёрам с обязательным уведомлением отправителя о получении. Точка". Таким образом Лангобарду удавалось отвертеться от прихода Контролёров, которых он на дух не переваривал и всегда, стоило им появиться вдруг без предупреждения, орал на них так, как будто они пришли у него что-то украсть. Например, вопил:

— Чего вы здесь шастаете? Заняться больше нечем? Предыдущий отчёт я отправил по сети вовремя. Или вам бумажная копия вдруг понадобилась?

— Нет, нет, что вы! Всё хорошо! Нас вполне устраивает электронная! — вежливо отвечали контролёры. — Мы заглянули к вам ненадолго в рамках планового посещения, удостовериться, что у вас всё в порядке и вы ни в чём не нуждаетесь…

— Я ни в чём не нуждаюсь, особенно в вашем присутствии. Если же мне что-то понадобится, то дам знать по сети. Мы уже обсуждали это миллион раз. И вы согласились без нужды ко мне не соваться.

— Согласились-то мы согласились. Можем и ещё столько же раз согласиться, но над нами, знаете ли, начальство довлеет, требует формального посещения вашей обители без предупреждения хотя бы один раз за отчетный период, чтобы мы свалились вам, как снег на голову, нагрянули, так сказать, и зафиксировали вашу реакцию на наше посещение. Это всё, что от нас требуется.

— Зафиксировали мою реакцию? Может, мне ещё вам в голову чем-то тяжелым запустить для достоверности? Пошли вон из моего замка!

И они безропотно уходили до следующего раза.


Сидящий на стуле, обрызганный слюной и потом Лангобарда, но каким-то чудом не задетый его костлявыми конечностями и кнутоподобной бородой, невредимый, я оставался невидимым, — Лангобард проходил мимо, не обращая никакого внимания на меня, спускался на первый этаж, и вскоре весь замок, как дырявое корыто, погружался в пучину его беспредельного храпа. О! Здесь и наступала моя счастливая пора! Я брал ноги в руки и, стремглав, не разбирая дороги, мчался до тех пор, пока от ненавистного храпа не оставалось лишь слабое воспоминание на задворках памяти, после чего переходил на осмысленный и приятный бег; ночное счастливое время получалось гораздо счастливее дневного, потому что длилось дольше, во время короткого послеобеденного сна Лангобарда я успевал добежать до Торгового центра, где, давясь разными вкусностями на фудкорте, запихивал их в рот, что-то прихватывал с собой, — пережёвывал и глотал на бегу, стараясь вернуться в замок до того, как Лангобард проснётся, а ночная пора хоть и пролетала незаметно, зато не требовала безумной спешки, я многое успевал сделать неторопливо и вдумчиво: заранее присматривал в Городе во время дневного обхода интересные места для будущего посещения, запоминал маршрут, ночью не прибегал туда, как сумасшедший, не хватал и не запихивал в рот всё, что плохо лежало, шокируя невольных свидетелей этого, а заранее переходил на спокойный шаг, чтобы остыть и отдышаться, так что горожане не обращали на меня никакого внимания, — научился не задавать распорядителям и смотрителям в магазинах и кафе глупых вопросов вроде: "Можно взять это?" или "Сколько это стоит?" Понятие стоимости здесь не существовало, то есть существовало, но, как я выяснил со временем, говорить о ней было в высшей степени неприлично, всё равно что во всеуслышание обсуждать чьи-то физические недостатки, говорить человеку в лицо, что у него слишком большие уши или нос, ноги кривые, голова неправильной формы и так далее. Все прекрасно понимали, что цена есть у всех вещей, особенно у тех, которые произведены с приложением усилий и талантов, на которые потрачены ресурсы и время, — это касалось — продуктов питания, одежды и всего остального; но дело в том, и это до меня дошло не сразу, и, даже дойдя, с трудом усвоилось, — что здесь одинаковой ценностью обладало всё, в чём люди нуждались, между ценностями не существовало различия, то есть нельзя было про одну вещь сказать, что она более ценна, чем другая, и вот ещё что удивительно: сколько бы вещей одинаковых или разных ни было, они не становились ценнее единственной, — например, десять буханок хлеба не ценились больше одной буханки и наоборот, и это касалось всего, в том числе людей и нематериальных вещей — таких как мысли и чувства, — хотя, вероятно, последнее — уже моё личное мнение, не имеющее к объективной реальности никакого отношения, — впрочем, со мной ни единожды случалось нечто, что подтверждало это моё спорное мнение. Так что с уверенностью могу утверждать, что сами люди, а также их мысли и высказывания не имели здесь подавляющего значения — ни как множество над индивидуальностью, ни как индивидуальность над множеством.

Поэтому эквивалентом ценности одной вещи здесь выступает только ценность другой вещи или их совокупность, не имеющая количественного ограничения, — металлические, бумажные, цифровые и все остальные деньги, какие только возможны, тоже в ходу здесь, — я даже несколько раз видел, как ими расплачивались в кафе и магазинах, — однажды ночью в Городе я наблюдал картину, как мужчина расплатился мешком денег за одну булочку с изюмом, при чём продавец не выразил удивления, связанного с такой покупкой, ведь он продавал сдобу за всё что угодно: за улыбку, доброе слово, цветочек, сорванный в парке или давал вовсе бесплатно, мешку денег тоже не удивился, но мужчина, принесший его, выразил недовольство. Состоялся диалог между ними, свидетелем которого невольно стал я в одну из ночей, свободных от храпа Лангобарда. В гордом одиночестве я сидел за столиком, неторопливо наслаждаясь чашечкой горячего кофе и парой великолепных хрустящих круассанов.

— Вон та булочка с изюмом свежая? — спросил вошедший в ночное кафе мужчина, скинув с натруженных плеч огромный мешок и указав пальцем на открытую витрину, изобилующую выпечкой.

— С пылу с жару! — ответил улыбчивый пекарь в белоснежном халате и колпаке.

— Возьмёте этот мешок в качестве оплаты за булочку с изюмом?

— С удовольствием! — согласился продавец, услужливо выходя из-за прилавка, чтобы помочь мужчине перетащить мешок в подсобное помещение.

— А почему вы не спросили, что в мешке? — заподозрил неладное странный посетитель и вцепился в свой мешок обеими руками.

— Вы же сами спросили, дам ли я вам булочку с изюмом за этот мешок? Прекрасный мешок! Мне он сразу понравился! Вот я и согласился.

Ситуация привлекла моё внимание настолько, что я отложил круассан: похоже, мужчина подготовил подвох добродушному продавцу, — к нему я не первый раз захаживал, много вкусностей перепробовал, получая их к кофе в обмен на всякие безделицы вроде сосновых шишек из Леса или камешков с берега Реки, которые я на такие случаи, не желая получать еду даром, собирал в рюкзак по пути. — а странному гостю с мешком добродушие хозяина кафе было, явно, не по душе.

— Вы что же, хотите сказать, что готовы отдать мне булочку за мешок, не считаясь с его содержимым? — мужчина повысил голос.

— Конечно. А что здесь такого? Если вас это смущает, можете оставить себе всё, что в нём находится.

— Конечно, могу, ведь там деньги. Этот мешок битком набит деньгами, купюрами в пачках.

— О! Это хорошая новость! — пекарь вполне искренне радовался за гостя. — На эти деньги вы, наверняка, сможете что-нибудь купить в других кафе или магазинах. Их надо куда-то переложить. Могу вам под это дело выделить одну из своих хозяйственных сумок.

— Не нужна мне ваша сумка! Я хочу получить булочку с изюмом за весь этот мешок вместе с его содержимым.

— О! Чудесно! Я впечатлен вашей оценкой моего скромного труда! Вы разрешите отнести мешок вместе с его содержимым в кладовку и выдать вам булочку?

— Давай, давай! — хмуро пробурчал мужчина, а когда пекарь скрылся в подсобке, с трудом волоча по полу огромный мешок, добавил себе под нос: — На эти деньги я бы мог с потрохами купить всю твою вшивую забегаловку вместе с половиной этого города.

Эти слова вызвали у меня улыбку! С выкупом половины Города за мешок денег посетитель кафе, явно, перегнул палку — как можно выкупить половину бесконечности? — ведь, насколько я понял к тому времени, никто никогда не видел начала Города и, уж тем более, его конца, слышал я множество рассказов от разных людей, что Город, хотя и ограничен в ширину и зажат между Тьмой и Светом, зато в обе стороны тянется бесконечно, и не встречал я ни одного человека, который бы взялся аргументированно это опровергнуть.

Тот мужчина, получив свою булочку, не задержался в кафе, а мне так захотелось задать ему несколько вопросов, что я бросился его догонять, оставив недопитый кофе и недоеденные круассаны; он шагал по бульвару так быстро, что мне даже бегом с трудом удалось поравняться с ним.

— Извините, извините! — закричал я, боясь, что он по какой-то причине тоже перейдёт на бег, и тогда, уж точно, я больше никогда его не увижу.

— Чего вам? — резко остановился он, так что я по инерции немного пролетел вперёд.

— В том кафе я… стал невольным свидетелем вашего разговора с… хозяином, — торопливо, не дав себе отдышаться, стал объяснять я. — Вы купили булочку с изюмом, отдав за неё целый мешок денег…

— И что? — мужчина горделиво выставил ногу, вздернул подбородок и скрестил руки на груди, небольшой крафтовый пакет, который он стискивал пальцами, аппетитно зашуршал, давая понять всему окружающему миру, что он является носителем вкусной булочки с изюмом.

— Просто это… На мой взгляд, завышенная стоимость булочки… Я, например, получаю любую выпечку в неограниченном количестве вместе с кофе за сущие безделицы…

— Какие? — спросил мужчина таким тоном, как будто любой мой ответ ему, точно, не понравится.

— Что какие? — растерялся я.

— Безделицы?

— Ну, разные там… никому не нужные… Вещи, которые можно найти в лесу, на пустыре или на берегу реки, еловые шишки, веточки, камушки, песок и так далее.

— Во-первых, кто вам сказал, что эти вещи никому не нужны? Принимает же пекарь их в качестве оплаты? Принимает. Значит, они ему нужны. У меня принял мешок с деньгами, значит он ему тоже зачем-то нужен.

— А где вы взяли столько денег? — собственно говоря, это и был основной вопрос, ответ на который я жаждал получить.

— Аха-ха-ха! — покатился мужчина от хохота, весь скрючился, руки упали с груди, крафтовый пакет, шуршал и болтался, грозя улететь в темноту за фонарями и липами. — Ну, вы меня и насмешили! Где я взял столько денег? В банке, конечно! Идёте туда, объясняете менеджеру, зачем пришли, заполняете короткий формуляр-заявку, где указываете: своё имя, название валюты, какую хотели бы получить, количество, то есть сумму. И всё. Больше ничего не требуется. Ожидание занимает не так уж и много времени. Вам выносят деньги — забираете и идете тратить в своё удовольствие.

— А если у человека нет имени, дадут ему деньги?

— Новичок! У вас ещё нет имени? Тогда — увы! Деньги не только счёт любят, но и хозяина. А у хозяина должно быть имя. Так что сначала получите его, а потом смело идите в первый попавшийся банк.

— А где же и как его получить?

— Это проще пареной репы! Вам кто-то должен его дать, а вы должны его принять. На этом таинство обретения имени завершится.

— Тогда вы дайте мне его! — загорелся я новой идеей.

— Ну, нет. Так это не работает. Имя здесь можно получить только от того, кто тебя полюбит. Наверняка, вы уже слышали об этом дурацком законе.

Слышать-то я слышал, да не очень-то хотел в это верить! Видать, погрустнел я заметно, потому что мужчина решил меня подбодрить:

— Да не переживайте вы так! Было бы из-за чего! Здесь нет никого, кого бы не любили, так что в обязательном порядке — и вас полюбят. Вы тоже полюбите. Только вот незадача! На взаимность не рассчитывайте! Не встречал я здесь ещё ни одного человека, кто любил бы взаимно. Всё здесь сикось-накось: ты любишь, тебя не любят и наоборот. Я вот, думаете, такие огромные деньжищи трачу на булочку ради себя? Да я ненавижу булочки с изюмом, меня тошнит от них! Но зато их обожает человек, которого я люблю, а вот он меня на дух не переваривает, но при этом не забывает пользоваться моим чувством: гоняет меня по ночам за булочками, и, непременно, чтобы подороже были. Вот я и отваливаю за них по мешку денег. А что делать? Ничего не остаётся — не любит, но, может, доброе слово скажет или улыбнётся. Мне и того довольно будет… Такая вот грустная история…

Мужчина, хоть и пообщался со мной довольно охотно, но на долгий разговор, явно, настроен не был, собирался отправиться дальше по своим делам.

— Подождите! Последний вопрос! — заторопился я. — Допустим, я получил имя, пришёл в банк, получил кучу денег и потратил, но ведь мне придётся их возвращать и, скорее всего, с процентами. Разве не так?

— На этот вопрос мог бы и сам ответить — просто подумай или, лучше сказать, вспомни, на что деньги больше всего похожи?

— Ну, не знаю… На воду, может быть?

— Правильно! Они могут утекать. Их надо набирать в какую-нибудь ёмкость, — чем больше, тем лучше, — потом оттуда черпать. Они, как вода, всегда возвращаются туда, откуда выходят. Вода испаряется, улетучивается, потом выпадает дождём. А деньги тратятся на всякую ерунду и возвращаются в банки. Так что не переживай по этому поводу — сколько бы ты их не взял в банке, сколько бы не потратил на свои нужды, — они всё равно вернутся обратно. Думаешь, пекарь выпечку из моих денег делает? Нет. Из муки и других ингредиентов, которые покупает за деньги и, вероятно, на еловые шишки, камешки и другой мусор.

— Погодите! Может, я чего-то не понимаю. Откуда тогда берётся прибыток? Допустим, возвращаются все ваши деньги в банк, но ведь этого мало. Банк ведь трудится, за это он должен получать прибыль — проценты. А откуда их взять?

— Вы слишком глубоко копаете. Не нужно этого делать. Всего не охватишь, всего не поймешь. Довольствуйтесь малым — и будет вам счастье, ну, или что-то вроде этого. Любой банк свой прибыток получает, так или иначе — и ни в чём не нуждается. Всем необходимым, даже с некоторым избытком, его обеспечивает центральный банк. А центральный банк, в свою очередь, тоже кем-то обеспечивается. Так что выбросьте это из головы, получите имя, возьмите деньги и тратьте, сколько влезет. А мне пора эту булочку положить на алтарь своей неразделенной любви. Желаю вам здравствовать!

И мужчина, вскинув над головой крафтовый пакет с булочкой, словно знамя, бешеным шагом, с которым не мог сравниться мой бег, стал удаляться по бульвару, теряясь в волнах света, нагоняемых ажурными фонарями, украшающими темноту ночи, подобно полевым цветам, преображающим безвидность земли. Было очень жаль терять этого человека, — где-то же он жил, чем-то занимался, — наверняка, чем-то более интересным, чем Свидетель Дороги Лангобард, будоражащий пространство богатырским храпом — вместо того, чтобы бродить ночью по Городу в попытке отыскать несуществующий брод в океане безответной любви, или построить через него мост, или переплыть его, или, в конце концов, утонуть в нём, так и не достигнув желаемой цели.

С трудом удалось мне подавить порыв бросить всё, что связано с Лангобардом и его деятельностью, и попытаться догнать мужчину с булочкой, чтобы напроситься к нему в ученики, напарники или помощники, — просто в гости, на худой конец. Но существовало слишком много "но", преодолеть которые я оказался не в состоянии, поэтому и остался стоять на месте, провожая мужчину взглядом, пока тот совсем не растворился в ночном мареве города: но — уже не получится его догнать, даже если бежать, сломя голову, но — ни за что на свете он не согласится принять меня к себе хоть в каком-нибудь качестве, не возьмёт на себя ответственность прервать мой начавшийся путь, но — я и сам никогда не смогу выкинуть Лангобарда из своей жизни, навсегда забыть его, но — сильно попахивало это предательством, заразным и отравляющим всю дальнейшую жизнь. Грустить и фантазировать о возможности выбрать другой жизненный путь мне никто не препятствовал, — с этой целью я и вернулся в кафе, где просидел до утра, выменивая у добродушного хозяина выпечку и кофе на всякие безделицы, которых в моём рюкзаке имелось великое множество, с рассветом покинул Город — важно было вернуться в замок до того, как его стены перестанут дрожать от храпа и содрогнутся от вопля: "Ты где, чёрт бы тебя подрал, человек по имени Я-готов-проспать-целую-вечность?! Опять забился, как крыса, в какой-нибудь самый дальний и тёмный угол?! А ну, вылезай оттуда!"


Микаэла стала тем человеком, который подарил мне имя, а я, в свою очередь, стал человеком, подарившим имя Петре — обе эти девушки появились в один день, одна сопровождала даму Б во время обхода Библиотеки, другая — даму Т во время обхода Торгового центра: по сути, они были кем-то вроде меня рядом с Лангобардом — наверняка, как и я, появились неведомо откуда, вышли из реки или свалились с неба, трепеща промокшими крыльями, прибились к берегу, подобно птенчикам, не умеющим летать, и не вызвали никаких чувств, кроме жалости, — вот и приютили их дамы-Свидетели Дороги, как меня Лангобард, взяли, так сказать, под своё крыло и начали всюду таскать за собой. Ничто не предвещало их появления, не было никаких предупреждений, пророчеств и предзнаменований — был обычный день, начавшийся с криков Лангобарда, его адского варева и жижи, — день, полный ожидания короткого, но запоминающегося, перекуса днем в Торговом центре, и неспешной познавательной прогулки по Городу ночью. Я не знал усталости, практически не нуждался во сне — дремал на ходу во время обхода и урывками утром, если успевал вернуться до пробуждения Лангобарда и вечером до того, как он уснет, сплошного сна я не знал и не страдал от его отсутствия. Но именно в тот день на меня что-то нашло, накопился, видать, недосып: я пользовался любым удобным случаем, чтобы прихватить хоть немного сна — на теплом камушке у Реки, на поваленном дереве в Лесу, на мягкой траве в Поле, на тихой обочине у Дороги, в кресле Библиотеки, на лавочке перед Торговым центром, так что Лангобард охрип, почти беспрерывно побуждая меня к бодрствованию страшным ором, на который я реагировал слабее, чем обычно. Собственно говоря, молоденьких девушек рядом со старушками Лангобарда я толком в тот день и не разглядел, их силуэты мелькнули в дымке под слипающимися веками, голоса донеслись, как сквозь воду, залившую уши, и даже трубный глас Лангобарда, перемежающийся хохотом — "Очнись! Здесь молодые девушки! Юные красавицы! Пришло время тебе влюбиться!" — не заставил меня встрепенуться, но оставшийся после этих встреч неразборчивый отпечаток в голове, постепенно приковал к себе всё моё внимание, так что когда я как следует выспался в поле под открытым небом недалеко от замка, то уже не мог ни о чём другом думать: едва забрезжил рассвет и ещё не отгремел храп Лангобарда, а я уже сидел у его изголовья на каменном ложе с нетерпением ожидая, когда старик наконец-то проснётся, с трудом удерживая себя от того, чтобы на свою голову не разбудить его раньше времени, так что, едва продрав глаза, он первым делом увидел меня, — впрочем, ничуть этому не удивился, и огласил замок радостным воплем:

— Ура! Человек по имени Пропустил-всё-самое-интересное пробудился! Вижу по твоим сверкающим глазкам! Стало вдруг интересно, что там вчера случилось? Спать надо меньше!

Лангобард поднялся и начал заниматься обычными своими утренними делами — омовением, облачением, поглощением варева и жижи, — я всюду следовал за ним и приставал с вопросами.

— Чего тебе? — отмахивался он от меня, как от назойливой мухи. — Сказал же: я сам их впервые увидел! Откуда они, как зовут, надолго ли здесь, встретимся ли мы с ними сегодня во время обхода, пообщаемся ли — ничего не знаю! Отстань от меня! Дай спокойно позавтракать!

Но я не оставлял Лангобарда в покое, подгонял его непрерывно — мне казалось, что он намеренно всё делает медленнее, чем обычно: ест, пьёт, выходит из замка, идёт, слишком часто останавливаясь, — казалось мне, никогда уже не придём мы в Библиотеку, а если и придём когда-нибудь, то будет поздно, никого там не застанем, и в Торговом центре — тоже.

— Мне вот что интересно: изменится ли нынче наклон гребёночки под названием Любит-не любит? — Лангобард говорил необычным для него тихим голосом, словно пытался кого-то убаюкать. Остановился в самой тёмной и дремучей части Леса, куда сквозь кроны деревьев проникало мало солнечного света, почти в вечернем сумраке весь как-то неестественно изогнулся, наваливаясь спиной на толстенный ствол клена, как будто врастая в него, — почти сразу после этого он стал восприниматься, как уродливая и больная, но вполне органичная часть дерева.

— Что за гребёночка? О чём вы? — я подошёл к нему ближе, жалея, что под рукой нет топора, способного отделить Лангобарда от дерева.

— Гребёночка под названием Любит-не-любит. Сейчас у её зубчиков определённый наклон: от торгового центра ко мне, от меня к библиотеке. То есть, дама Т любит меня, но я не люблю её. Правильно? Это наклон одного зубчика гребёнки в мою сторону, от любящего к не любящему. Правильно? Идём дальше: я люблю даму Б, но она не любит меня. Это наклон другого зубчика гребёнки от меня в сторону библиотеки, от любящего к не любящей. И так дальше по всей дороге — везде одно и то же. Даму Т любит её сосед, которого не любит она, а в него влюблена другая его соседка, которую мы вообще не знаем, но зато знаем, что он не любит её. И так — по всей продолжительности дороги… Все зубчики гребёнки наклонены в одну сторону, потому что иначе никак быть не может. Любопытно вот что: может ли измениться наклон зубчиков? Вдруг что-то щелкнет, и они опрокинутся в другую сторону — направление изменится: сменщица дамы Б полюбит моего сменщика, то есть тебя, а ты полюбишь сменщицу дамы Т. И так далее…

Да уж! Ну и картинку нарисовал Лангобард: какую-то не очень радостную, в которой все Свидетели Дороги — зубья в гребенке, наклоненные в одну сторону.

— Как такое вообще возможно? — я стоял напротив Лангобарда в сумраке Леса, словно наступил вечный вечер, и день больше никогда не вернётся. — Вы изобразили всех нас какими-то безвольными марионетками, куклами, не способными делать самостоятельный выбор: например, бросить всё и уйти куда глаза глядят… Но ведь никто не заставляет нас быть свидетелями дороги или кем-то ещё! Любить кого-то или не любить… Как может вообще существовать любовь там, где нет выбора?

— Последний вопрос глупый! Не тебе решать, где может существовать любовь. По моему мнению, так она вообще может существовать везде, и нет ничего, что способно её ограничить в этом… Второй вопрос поинтереснее. Вас, действительно, никто не может заставить любить или не любить, быть свидетелями или не быть… Неоспоримым фактом при этом является то, что кто-то, не считаясь с вашей волей, помог вам появиться, так же, как в своё время мне и всем остальным… При чём слово «помог» — в этом случае чрезвычайно завуалированный синоним слова «заставил» — с целью смягчения истинного его значения. Разве не это произошло, когда нас, хотим мы этого или нет, вывели на свет из небытия? Мы появляемся, откуда ни возьмись, — из воздуха, воды и земли, без свидетелей, — я не знаю никого, у кого на глазах произошло бы хоть одно появление. В разных местах на всём протяжении дороги. Медленно мы приходим в себя, адаптируемся, вспоминаем, наша память обретает не только что-то новое, чего ещё у неё не было, но, в большей степени, старое, что уже с нами когда-то случалось. Мы что-то начинаем понимать: хотя и живём, вероятнее всего, вечно, — ну, или почти вечно, — периодически происходит прерывание нашего бытия, похожего на шестерёнку, зубья которой стираются с течением времени, становятся всё короче, проскальзывают, исчезают совсем — бытие прекращается, начинается период небытия, потом меняют шестеренку на новую, и наше бытие возобновляется. Только память не беспредельна, не может вместить больше возможного, — реку не засунешь в кастрюлю, лишь небольшую её часть — что туда поместилось, то мы и помним…

Глядя на этого старика, в котором оставалось всё меньше отличий от дерева, я ненавидел его за то, что он помог мне осознать, насколько абсурдным является само понятие свободного выбора: лучше бы его совсем не было — ведь сколько бы ты не получил его, тебе всё будет мало, — потому что ты не в силах вместить больше, чем это возможно. Мне одинаково сильно не хотелось — как участвовать в этом действии, так и не участвовать в нём; вариантов выбора предоставлялось не так уж и мало: в одну из ночей выйти из замка Лангобарда и больше туда не вернуться, попытать счастья в Городе, попробовать найти человека, носящего по ночам булочки с изюмом своей возлюбленной, попытаться с ним сдружиться, или напроситься в напарники к пекарю, — заняться чем угодно, лишь бы избежать наметившейся участи превратиться в очередного Свидетеля Дороги, или — смириться с этой участью, — в конце концов, не такая уж она и печальная, в ней много чего интересного, — что же касается наклоненных в одну сторону зубьев гребенки, как выразился Лангобард, то они больше похожи на бесконечную вереницу синхронизированных маятников Любит-не-любит, никогда не сталкивающихся и вечно убегающих друг от друга, застрявших или, лучше сказать, залипших в загустевшем времени, — в одном положении, — предшественник Лангобарда, скорее всего, тоже был влюблен в Свидетельницу из Библиотеки, в свою Даму Б. Взять и влюбиться на этот раз в Свидетельницу из Торгового центра, вырвать свой маятник из цепких объятий липкого времени, качнуть его в другую сторону, — остальные тоже вырвутся, — возникнет разнобой в качании, как и положено, — пусть качаются, как попало, нарушая безрадостную последовательность Любит-не-любит, — создавая новую — Любит-любит, чтобы было по справедливости, половина на половину, кому-то повезёт, кому-то нет; и тогда, кто знает, может быть, повезёт именно мне, и моя любовь к юной Свидетельнице из Торгового центра не останется без ответа; или, ещё вариант, — стать Свидетелем Дороги, но при этом не влюбляться ни в одну из коллег, а поискать подходящую кандидатуру в Городе, сблизиться с ней аккуратно, и, только увидев взаимное чувство, окунуться в него с головой — окончательно и бесповоротно. Интересно мне было узнать, возможно ли в этом деле соблюсти такую аккуратность, пройти по этому пути иначе, чем суждено Свидетелю?

— По роже твоей вижу, о чём ты думаешь, но не хочешь мне говорить, — даже голос Лангобарда стал похож на треск медленно ломающейся древесины. — Возможно ли вообще выскользнуть из всего этого, проверить на практике — существует ли свобода выбора, и каковы будут последствия неправильного решения, противоречащего предначертанию? Отвечу сразу — выскользнуть, хотя и невероятно трудно, но возможно. На счёт последствий ничего сказать не могу — это проверяется на собственной шкуре. И вообще: где доказательство того, что подобные сбои не находятся в рамках предначертанного? Тебе будет лишь казаться, что ты вырвался, а на самом деле — последовал своему предназначению…

Лангобард отделился от дерева и выпрямился неожиданно легко и бесшумно, как-то очень вызывающе приблизился ко мне — никогда ещё я не видел его лица в такой близости — ощущение было, как будто упираешься глазами в каменную глыбу, вот-вот готовую на тебя обрушиться и раздавить.

— Думаешь, в другом месте будет иначе? Ошибаешься. Везде одно и то же. — Лангобард говорил шёпотом, но мне казалось, что его всё равно слышит весь Лес. — Замена тебе найдётся быстро, но если ты всё-таки решишь остаться, чтобы стать свидетелем дороги, то должен знать одну вещь: я не намерен добровольно уступать тебе своё место естественным образом: умереть своей смертью, покончить с собой, погрузиться в свет или тьму — это не для меня. Есть только один вариант: чтобы стать моим преемником, ты должен меня убить…

Глава 6

Черти-какой вариант, грибы ненависти и абсолютно чёрное тело


Уносясь на высокоскоростном лифте глубоко под землю в город Хранителей, Дмитрий Дмитриевич почему-то представлял, что смотрит в лицо очень красивой девушке, и ему от этого становилось страшно: в просторной светлой кабине лифта никого не было, кроме него; вся свита, включая верного пса Хряпу, до сих пор не потерявшего хватку и потому не отправленного на покой, осталась наверху. Главный Визионер любил один спускаться вниз в этом чуде техники, сотворенном известной западной компанией по спецзаказу с учётом всех требований: лаконичный дизайн, надёжность, быстрота, бесшумность и полное подавление вибраций. Всякий раз, когда двери лифта закрывались, Главный Визионер замирал. Никаких звуков, исходящих от работающих механизмов, нельзя былоуслышать, никакой вибрации от движущейся кабины — почувствовать; отсутствовало ощущение быстрого перемещения, набора высоты, падения или торможения, — вообще не верилось, что лифт движется, — поэтому, когда примерно через полторы минуты двери открывались, и за ними появлялась неизменная четверка Хранителей, это всегда воспринималось в определённом смысле, как чудо, даже хотелось от изумления всплеснуть руками, но Дмитрий Дмитриевич сдерживался. Лететь вниз или вверх со скоростью почти двадцать метров в секунду, не ощущая этого, целых полторы минуты стоять практически в абсолютной тишине, слыша только собственное дыхание. Разве это не чудо, сотворенное инженерами? Когда-то Тартария выпускала собственные лифты, как и другую технику, на любой, так сказать, вкус и цвет, правительством предпринимались беспрецедентные усилия, направленные на то, чтобы промышленность шла с Западом хотя бы вровень, даже обгоняли его изредка в некоторых областях, но с каждым годом отставание становилось всё заметнее, и никаких финансов и сил не хватало, чтобы удерживаться на достойном уровне, — отставание накапливалось, как ком, одна неудача цеплялась за другую, не получалось ни преодолеть это, ни объяснить, ни понять, почему так происходит; выдвигались разные версии — от внешнего и внутреннего вредительства до неспособности тартарского народа к созидательному труду. Лифты по всей стране тряслись и качались, скрипели и гудели, ломались, застревали и довольно часто падали, унося жизни ни в чём не повинных тартарцев; то же самое происходило абсолютно со всей отечественной техникой, бытовой и промышленной: от утюгов, самокатов, стиральных машин и компьютеров до трактатов, станков и самолётов. В автомобильной промышленности творилось что-то вообще из ряда вон выходящее — мало того, что отечественные машины были не красивы, не комфортны, маломощны и постоянно ломались, так ещё и дорожно-транспортные происшествия со смертельным исходом и травмами, приводящими к инвалидности, происходили в подавляющем большинстве именно с их участием и по их вине. Сколько государственных комиссий не справилось с поставленной задачей и было распущено, сколько учёных разбило лбы об эту проблему, сколько депутатов Всенародного Вече сломало копий во время жарких дискуссий! Так бы вся эта канитель и тянулась вечно, если бы кому-то не пришла в голову гениальная мысль, — имя этого человека история умалчивает, а жаль! — памятник бы ему поставить! — зачем заниматься тем, что тебе не нравится, что не получается? — участвовать в бесконечной интеллектуальной гонке, внедрять новые изобретения в жизнь, налаживать сложнейшие производства, заниматься продвижением продукции на мировые рынки, участвовать в конкурентной борьбе с теми, у кого победить по определению невозможно — зачем заниматься всеми этими бесполезными и бессмысленными делами? У кого-то хорошо получается изобретать, у кого-то производить, у кого-то продавать, а у кого-то — пользоваться всем этим. Так, может, Тартарии перестать корчить из себя то, чем она не является, и заняться тем, что у неё лучше всего получается? Ведь нет ничего зазорного в том, чтобы пользоваться плодами чужого труда, платить за это большие деньги, получать от этого удовольствие и, не заморачиваясь, радоваться жизни. Эта мысль, рождённая где-то глубоко в народном сознании, в мозгу неизвестного тартарца, каких миллионы, который, скорее всего, выпив лишнего, сболтнул её своим приятелям, и — пошло-поехало — они — другим своим приятелям — те — другим — так она прокатилась по всей стране, распространилась, подобно заразе, и овладела умами — от простого шофёра до депутата Вече, в конце концов, дошла и до президента, так что — народ придумал, депутаты и правительство додумали и доработали, а Дмитрий Дмитриевич утвердил: простая мысль переродилась в целую вереницу законов, которые начали приниматься практически сразу после вступления Дмитрия Дмитриевича в должность, — началось всё с закона, запрещающего производить легковые автомобили, немногочисленные заводы были закрыты, все отечественные образцы, без исключения, выкуплены у населения и утилизированы, работники заводов при этом не пострадали — не были выброшены, как ненужный хлам, на улицу, а получили пожизненную ежемесячную ренту, равную средней зарплате по стране; результат этой реформы не заставил себя долго ждать — резко снизилась смертность на дорогах и существенно спало напряжение в обществе, — так что решено было продолжить в том же духе, — под запрет последовательно попали: производство грузовых автомобилей, сельскохозяйственной и другой техники гражданского и военного назначения, вся лёгкая и тяжёлая промышленность, приборостроение, производство лекарств (люди перестали умирать от последствий неправильного лечения), — вслед за этим появилась потребность запретить производство любой электроники, потому что она не функционировала должным образом, постоянно выходила из строя, самовозгоралась и взрывалась, травмируя и убивая людей; производство обуви и одежды тоже пришлось запретить, потому что эти предметы гардероба были уродливы, непрактичны, разваливались, расползались по швам и выцветали под дождём, солнцем и ветром, а также при первой стирке, чистке и носке, вредя физическому и психическому здоровью граждан. В общем, в течение пяти лет были свернуты абсолютно все производства, приняты соответствующие законы, запрещающие всем гражданам Тартарии что-либо производить, в том числе и сельхозпродукцию, наказания за нарушения предусматривались суровые, вплоть до высшей меры, коей являлось лишение всех прав и привилегий, а также — гражданства Тартарии с конфискацией имущества и накоплений, и, самое тяжёлое, — высылка из страны без права реабилитации и возвращения.

Первое июня! Дмитрий Дмитриевич прекрасно помнил тот день, который сделался всенародным праздником Освобождения, и слова из своей речи, прогремевшие на весь мир: "Граждане Тартарии! Дорогие мои! Сегодняшнему дню суждено войти в историю! Это не просто первый день обыкновенного лета. Это день, когда все народы, населяющие Тартарию, освободились! Так получилось, что Бог одарил нашу землю абсолютно всем, что так необходимо современному миру! Природными ресурсами, исчерпать которые практически невозможно. Если я начну перечислять их здесь, то вы уснете от скуки, а когда проснетесь, я всё ещё буду зачитывать список (на этом месте вся страна покатилась от довольного хохота, так что президенту пришлось прерваться и ждать целую минуту). Даже по самым скромным подсчетам мы с вами являемся обладателями более чем половины всех ресурсов планеты и львиной доли всей её суши. Мы богачи! (Опять пришлось прерваться, потому что целую минуту продолжался одобрительный гул народа). Так объясните мне, почему на протяжении многих сотен и даже тысяч лет мы бедствовали и до сего дня вели себя подобно мировым нищебродам, обладая такими несметными богатствами? Думаю, разумного объяснения этому вы не найдёте! Ресурсы разбазаривались, деньги с их продажи расхищались кучкой негодяев, которые жирели, паразитируя на теле Тартарии и глумясь над ее жителями. Но с этим, как вы все прекрасно знаете, нам удалось покончить. Я выполнил предвыборное обещание — вернул недра народу. Но что же произошло дальше? Деньги потекли к нам рекой — казалось, вот-вот, и начнётся золотой век Тартарии! Но нет! Все наши отчаянные попытки догнать и, тем более, перегнать страны Запада, Востока и даже Юга в производственной сфере, надо признать, с треском провалились. Это, естественно, не могло не сказаться на общем настроении и сознании народа: копилась усталость от бесполезной гонки, недовольство результатом, и как следствие: рост числа самоубийств, увеличение потребления алкоголя и наркотиков… Необходимо было положить этому конец! Лучшие умы Тартарии бились над разрешением этого вопроса — все бесполезно. Помог, как всегда — простой гений народа! Откуда-то из глубины его сознания пришла мысль: зачем заниматься тем, что не получается? Не лучше ли заняться тем, что получается? А что лучше всего получается у настоящего тартарца? Правильно! Быть освобождённым! Не свободным, а именно освобожденным! Прошу не путать эти понятия… И сегодня мы сами себя полностью и окончательно навсегда освободим от необходимости что-либо производить! Пусть этим занимаются те, у кого это хорошо получается. А у нас хорошо получается пользоваться плодами чужого труда, отдыхать, радоваться и наслаждаться жизнью!.. Некоторые недальновидные деятели начали нас предупреждать и даже запугивать — мол, что это за страна такая, которая сама ничего не производит, не созидает, не работает, только проедает свои ресурсы? Что будет, когда они закончатся? Я на это отвечу так: глупость всё это, придуманная очередными прохиндеями, жаждущими завладеть нашими богатствами, а нас заставить на них работать за гроши! Даже по самым скромным прикидкам наших ресурсов хватит на несколько поколений. И что это значит? Это значит, что все вы отныне становитесь богачами и будете получать стабильный процент с продажи ресурсов, — этих денег, даже по самым скромным подсчетам, вам хватит на всё с лихвой! Вы сможете, не обременяя себя кредитами и долгами, свободно покупать разные качественные вещи иностранного производства: автомобили, бытовую технику, одежду, предметы быта, спортивный инвентарь, продукты питания и всё остальное… За несколько лет вы накопите на приличное жильё и забудете о таком понятии, как нужда. Вопрос о пенсиях и пенсионном возрасте снимается с повестки дня окончательно и бесповоротно! Каждый гражданин Тартарии, едва родившись, отныне сразу будет выходить на пенсию, — так сказать на заслуженный, по праву рождения, пожизненный отдых! Но не будем забывать, что, помимо прав, существуют и обязанности — прежде всего, связанные с соблюдением законов, принятых с целью защиты нашей новой идеологии и образа жизни. Гражданам Тартарии отныне по закону запрещается устраиваться на работу и заниматься какой-либо деятельностью, связанной с производством. За нарушение этого закона, уж поверьте, по головке вас не погладят! Наши недруги во всё горло уже начали верещать: «Люди в Тартарии лишились права на свободный труд! Теперь их будут держать, как скотину на убой! Народ отупеет и ожиреет!» На это я отвечу так: «Заткните хлебала, враги и завистники свободной Тартарии!» Во-первых, никакого убоя не будет — это бред! Максимум: лишим права называться тартарцем и вышлем за пределы страны. Во-вторых, отупения и ожирения — тоже не будет. Наоборот: у людей, освобожденных от рабского труда, финансово обеспеченных и независимых, появится возможность следить и ухаживать за своим здоровьем, сбалансированно и правильно питаться, заниматься спортом, туризмом и так далее… Лечиться в лучших клиниках планеты. Путешествовать по всему миру, отдыхать на фешенебельных курортах! В учебе, как таковой, отпадает необходимость, она станет делом сугубо индивидуальным и добровольным, — при наличии желания и денег двери всех учебных заведений мира с удовольствием распахнутся перед вами, — пожалуйста, учитесь любым наукам, если вам это нравится, хоть до самой смерти!.. И, в-третьих, что касается права на свободный труд… Любой труд, по определению, не может быть свободным! Просто у труда, помимо различных форм, физических и интеллектуальных, существуют и степени, которые определяются необходимостью. По этим формам и степеням проходит граница: с одной её стороны находится более или менее свободный труд, с другой — рабский. Открыть холодильник, приготовить бутерброд и съесть его — тоже труд, определенный необходимостью не умереть с голоду, но в таком труде есть удовольствие, которое аннигилирует оставшийся привкус несвободы! Вот в чём разница! Основным критерием свободного труда является удовольствие! И мы освобождаемся от рабского труда, но не от свободного! К тому же, разбогатев и получив прекрасное образование, каждый тартарец будет иметь возможность и право стать владельцем и совладельцем любого производственного предприятия заграницей, создав его с нуля или выкупив готовое — в такой форме производства будет и удовольствие, и польза! Поэтому, вот что я вам скажу, дорогие сограждане: сделав всех вас богатыми и умными, освобожденными от рабского труда, я отправлю вас в мир! Идите, организовывайте и скупайте за пределами Тартарии все производства, какие только сможете, становитесь их полноправными хозяевами! И пусть качественные товары всех мастей, произведенные вашими предприятиями, рекой потекут в нашу страну и наполнят её до предела! Вот вам и ответ на вопрос: что будет, когда у нас закончатся ресурсы? Тартария останется чистой территорией, не загрязненной вредными выбросами производств, а её граждане будут владеть всеми самыми современными технологиями, позволяющими находить и черпать ресурсы из других источников! Помимо богатого и счастливого настоящего мы обретём перспективное светлое будущее!»

Этот небольшой отрывок из речи, длившейся почти пять часов и вошедшей в учебники современной истории Тартарии, Дмитрий Дмитриевич любил иногда прокручивать в голове, особенно перед сном, смакуя каждое слово, как конфетку, которая не исчезает, не портится с течением времени — и по прошествии стольких лет после их произнесения они не стали старыми, глупыми, банальными и обманчивыми, — пока не зацикливался на каком-нибудь особенно удачном слове, выбирался на него, как на остров, прогретый солнцем, из холодного потока жизни, и засыпал в его высоких ароматных травах, — но не в лифте, стремительно летящем в город Хранителей. Здесь он любил пощекотать себе нервы особенным страхом, вызванным лицезрением живой красоты; фотографии, видео и сексуальные фантазии не ставили его перед лицом такого страха — только реальное предстояние, когда смотришь прямо в глаза красивой девушке — это — вторая неприятная особенность его организма после отвратительного хохота, который вызывал у людей, слышавших его, приступ запредельного отвращения, переходящий в рвотный рефлекс; с годами Дмитрий Дмитриевич научился подавлять этот хохот, данный ему от природы, ценой неимоверных усилий, ввергающих его тело почти в полный ступор, хорошо, что случалось это не часто, потому что развеселить его до такой степени было — ой, как непросто! — страх, овладевающий им перед лицом красивых девушек, тоже вгонял его в ступор, — двигательные функции исчезали, внутри всё цепенело, как будто он превращался в морозильную камеру: снаружи вроде всё живое и тёплое, а — распахни дверцу — там сплошная ледышка. Когда он, ещё в детстве, впервые осознал, что хохот и страх, вызывающие ступор, являясь врожденными его особенностями, способны в самый неподходящий момент испортить его репутацию и даже сделать изгоем и посмешищем в тех кругах, от которых полностью зависело качество его жизни, он начал искать способы их подавления; от них исходила угроза гораздо более мощная, чем от незначительных физических недостатков, таких как невысокий рост и невзрачная внешность, которые можно было с лихвой компенсировать наглостью, настырностью и показным пофигизмом. В глобальном смысле вариантов борьбы с ними было всего два: избегать ситуаций, способных их вызвать, но в этом случае приступы могли неконтролируемо нагрянуть в самые неподходящие моменты, а ему хотелось довести до совершенства свою способность держать всё под контролем, поэтому он ещё в детстве сжег за собой все мосты малодушия, не оставил для себя ни единого шанса на отступление и бегство перед лицом смеха и страха, начал тренироваться — уходил в отдаленные районы города, где его никто не знал, и — провоцировал: чтобы вызвать в себе приступ смеха, следил за прохожими — ничего так не смешило его, как люди, обладающие какими-то физическими недостатками, заметно превышающими его собственные, — предпочтение отдавал явным уродствам, бросающимся в глаза, — встретив такого человека, он начинал, не стесняясь, рассматривать его во все глаза и преследовать — мерзопакостный смех, похожий на собаку, голодную, злобную, сорвавшуюся с цепи, пугал и шокировал окружающих, направленный на конкретную жертву, не мог её морально не травмировать, заставляя спасаться бегством или переходить к активной обороне. Постепенно Дмитрий Дмитриевич научился загонять эту собаку обратно в будку, но ценой неимоверных усилий, приводящих к ступору: он останавливался, как вкопанный, — усилия, направленные на то, чтобы не дать смеху вырваться наружу, не позволяли ему двигаться и делать что-то ещё. Не пугал его даже риск нарваться на грубость или удар по уху. Что касается страха, то здесь он действовал примерно по такой же схеме: увидев в толпе красивую девочку, девушку или женщину, от внешности которой мурашки пробегали по коже, начинал преследование, стараясь не отрывать глаз от источника страха, накатывающего на него огромными волнами — очертя голову нырял он в эти волны и плыл до тех пор, пока, изнывая, не захлёбывался, проваливаясь в темную, липкую глубину ступора — это был самый опасный момент, во время которого он оказывался абсолютно незащищённым, не способным сдвинуться с места, убежать от взбешённых красавиц или чудовищ, поднять руки, отразить удар или пощечину, открыть рот, попытаться хоть как-то оправдать своё асоциальное поведение. Находясь в ступоре, словно в комнате без дверей и окон, он прощупывал пространство, внимательно всматриваясь в темноту: перед ним стояла новая задача — как можно скорее найти выход из этой комнаты и с наименьшими потерями выскочить из неё, в идеале вообще — прервать ступор до того, как он начнётся или, по крайней мере, сразу после его начала, чтобы окружающие ничего не успели заметить, то есть — удержать на цепи своих собак смеха и страха, а из комнаты ступора выскочить до того, как в ней исчезнут двери и окна, тогда вся эта канитель сократится до одного мгновения, которое, уж точно, останется никем незамеченным. Часто возвращался он в свой район города с исцарапанным лицом, разбитым носом или подбитым глазом, но это лишь прибавляло ему уважения среди его товарищей, — он слыл драчуном, умеющим за себя постоять; регулярные тренировки начали приносить результат, суть придуманной и применяемой им методики заключалась в следующем: вообразить и представить возможное — например, когда он видел уродство в каком-нибудь человеке, способное вызвать приступ смеха, то начинал представлять, как тот делает что-то очень красивое, не какую-нибудь фантастическую вещь, а вполне реальную — рисует чудесные картины, сочиняет сказочную музыку или пишет волшебные стихи, — "О! — восклицал тогда про себя Дмитрий Дмитриевич, в те времена ещё просто Демон. — Как это великолепно!" — а когда видел обворожительную девушку, способную вызвать приступ страха, то представлял, как она некрасиво спит, пуская слюни, храпит, чавкает во время еды, сморкается или ходит в туалет, — "Фу! — тогда про себя восклицал Демон. — Как это мерзко!" Случалось, что картинки, которые ему удавалось нарисовать в голове, становились такими яркими, что, в итоге, смех порождал страх, а страх — смех, и это, опять-таки, приводило к ступору, — разработать методику моментального выхода из него так и не получилось, но сократить время пребывания в нём до максимально возможного минимума удалось, так что изредка он убегал до того, как наступали последствия его асоциального поведения.

Дмитрий Дмитриевич был безмерно благодарен тому мальчишке, не Диме, не Димону, но Демону, которого так прозвали товарищи по двору не спроста, было за что, ни разу не сплоховал он в драке или конфликте, не проявил нерешительности или малодушия, и с целой кучей своих недостатков и слабостей не смирился, сумел найти умный и мужественный способ совладать с ними, — ведь никому из его знакомых это было не по силам, — им или от природы было дано моральных, умственных и физических качеств гораздо больше, чем Демону, но они их бездарно растрачивали, пока не скатывались на самое дно, — или дано было меньше, — тогда они просто ничего не делали, смирялись с судьбой и, в конце концов, тоже оказывались на дне. Этот мальчишка по кличке Демон никуда не делся, — он до сих пор сидел в Дмитрии Дмитриевиче, словно отдельный человек, — не командовал им, но и не давал расслабиться, вовремя указывая на потенциально опасные моменты в жизни и подталкивая к решительным действиям, благодаря которым, по сути, Дмитрий Дмитриевич и стал, в конце концов, сначала президентом Тартарии, потом пожизненным её Правителем, а потом получил специально созданную для него должность Главного Визионера Тартарии, приняв этот ответственный статус с благодарностью из рук своего народа.

Одним из самых важных умений, переданных Демоном Дмитрию Дмитриевичу по наследству, была способность смотреть без малейшего признака страха в глаза самых красивых женщин мира, не попадаясь на их уловки, которые очаровывали, одурманивали, отупляли и порабощали, — он с самого начала и до завершения любых отношений с ними, держал под полным контролем свои чувства, позволяя им появиться в ухоженном саду своего сердца за высокой оградой, расцвести ненадолго и спокойно увянуть, не навредив ему.

Одним из мест, где Дмитрий Дмитриевич позволял себе полностью расслабиться, оказаться словно перед лицом самой красивой женщины в мире, и от накатившего страха впасть в полное оцепенение, — не искать выхода из наглухо запертой комнаты ступора, не пробивать натренированным лбом стену, чтобы сделать в ней свой собственный выход, но посмотреть, чем всё само по себе закончится, — была шахта лифта, — глубокая дыра в земле, где с огромной скоростью передвигалось технически совершенное устройство — кабина лифта, в которой можно было позволить себе ничего не делать.

Было в этом проникновении что-то настолько интимное и возбуждающее, что мозг, вернее, сознание Дмитрия Дмитриевича словно обнаруживало внутри черепной коробки свою собственную шахту лифта и проваливалось туда в чём-то, отдаленно похожем на кабину: где-то там, глубоко внизу его ждали сущности, подобные Хранителям: получалось, что его тело проникало в земные недра, а разум — в недра чего-то более запредельного: это было похоже на двойное соитие — он и земля, её лоно, он и другой мир, хоть и существующий лишь в воображении, но готовый в любой момент стать единственной реальностью. И образ невероятно красивой девушки, вгоняющий его в ступор, был не один, а как бы два, накладывающихся друг на друга, сливающихся, становящихся одним целым и оттого усиливающихся: страх перед этим двойным образом становился подобным смерти, при этом Дмитрий Дмитриевич вожделел его абсолютно неодолимо, — кажется, никакая сила в мире не способна была хоть немного отвратить его от созерцания этого образа и полного погружения в него, где он тонул в совершенно беспредельном океане красоты, разрываемый изнутри не менее беспредельным океаном бушующего страха. Времени, чтобы всплыть на поверхность этих двух противоборствующих океанов до того, как кабина лифта прибудет в подземный город, не хватало, и четыре Хранителя неизбежно и неизменно, всякий раз по прибытии Визионера, становились невольными свидетелями его ступора, никак на это, не реагируя, не меняя выражений лиц, не издавая ни звука, не порываясь помочь, словно происходило что-то весьма ординарное, обыденное событие, ждали его естественного окончания, пока по телу Дмитрия Дмитриевича не прокатывались судороги, — заключенный в оковы окружающего пространства, он бился словно в предсмертной агонии, не падая при этом на пол, как будто его поддерживали за плечи невидимые руки, — что-то извергалось из него, но не обыкновенное семя, как это бывает у перевозбуждённых мужчин, а нечто другое, исторгаемое не только отдельной частью тела, но им всем, от пяток до макушки, и ещё чем-то, что находилось внутри, что являлось, вероятно, душой; Визионер медленно приходил в себя, — глаза, уши, нос, словно приборы включались один за другим, — он видел перед собой четырёх Хранителей, которые никак не изменились с тех пор, как он увидел их впервые, или это были уже другие, "цатые", похожие на первых, как две капли воды, и понимал, что они в очередной раз стали свидетелями того, каким образом ему здесь удаётся выйти из ступора, без чьей-либо помощи, в том числе собственной, — их присутствие при этом никогда его не беспокоило, являлось естественной частью процесса, подтверждающего факт его странного экстаза, которым заканчивался ступор, — собственно говоря, ради него в основном он сюда и спускался, — такой силы удовольствия он не получал ни с одной женщиной и прекрасно понимал, что никогда и не получит. Улыбаться и что-либо говорить Хранителям было бессмысленной тратой энергии, поэтому он просто позволял самым старшим из них взять себя под руки, потому что сил никаких не оставалось, и повести в Купальню, просторное помещение, где стены виднелись, как горизонт, залитое светом, понятное дело, искусственным, но на его источник невозможно было смотреть, как и на солнце. Недалече тихо шелестели бирюзовые волны, ласкающие пологий пляж из белого песка, от моря веяло свежестью, чистотой и ничем не запятнанной вечностью, и не хотелось верить, что его безграничность — всего лишь обман зрения, вызванный оптической иллюзией, чистота и прозрачность — качеством фильтров, а движение волн — работой скрытых под водой механизмов. Вход в Купальню, он же выход из неё, выглядел, как широкая деревянная дверь в скале, дорожка, идущая от двери, и площадка, к которой она шла, приподнятые над пляжем, были выложены мраморными плитами; с площадки, оборудованной по последнему слову техники и моды, просторными душевыми кабинами, парилками, саунами, джакузи, ванными всевозможных размеров и форм, лежаками, массажными креслами, сушильнями, релаксерами и скамьями для отдыха, открывался великолепный вид на море, в котором сознание упорно отказывалось признавать иллюзию.

Сюда от шахты лифта Дмитрия Дмитриевича принесли Хранители, — смело можно сказать, что принесли, потому что он, едва перебирая ногами, не чувствовал, что касается ими пола, но и не понимал, да и, в общем-то, не хотел понимать, как двое на вид щуплых Хранителя могут так легко держать его на весу и нести, взяв под руки; в Купальне им на помощь пришли остальные Хранители, юноша и мальчик, которые до сих пор молча шли рядом: совместными усилиями они раздели Дмитрия Дмитриевича догола, в непрозрачный стеклянный сосуд специальными скребками собрали до капли с его тела ту субстанцию, которую оно выделило в момент экстаза, — какую-то разноцветную слизь, ни на что не похожую, — ни на одно естественное выделение человеческого организма, — мысленно Дмитрий Дмитриевич объяснял её возникновение резким перепадом глубины, хоть и не ощутимым физически, но всё равно не проходящим без последствий, — обсуждать это с кем-либо, тем более с Хранителями, не имел ни малейшего желания, лишь однажды, давным-давно, во время одного из первых спусков, пробурчал недовольно: "Что это за дрянь такая? Пот — не пот, сперма — не сперма. Непонятное что-то…" На что получил исчерпывающий ответ Хранителя-старика: "Никакая это не дрянь, а вполне понятное всеобъемлющее семя Главного Визионера, которое нам надлежит с прилежанием собирать, хранить и, самое главное, использовать по назначению. Не вы первый и не вы последний. Ваше тело, — все ваше существо, — адаптировалось, привыкло к новому статусу и теперь выполняет одну из самых важных своих функций — оплодотворять всю нашу землю и весь этот мир. Мы заботились о прежних Правителях-Визионерах и будем заботиться о вас, и, когда придёт время, благополучно, как всегда, примем роды". Что-то не очень хотелось Дмитрию Дмитриевичу думать о предназначении разноцветной слизи, которую в процессе погружения в шахту выделяло его тело, — показалось странным и даже беспардонным сравнение его с детородным органом, гипертрофированного размера и значения, предназначенного для целого мира, слова Хранителя показались если не бредом сумасшедшего, то какой-то преднамеренной издёвкой, — зачем-то придуманной заранее и без обиняков высказанной с риском вызвать гнев, способный всё здесь сравнять с землёй, — Сравнять с землёй! — ха, ха! — эта мысль выглядела невероятно абсурдно в месте, глубоко погруженном в земные недра! Дмитрий Дмитриевич тогда впервые осознал, что не может себя здесь вести обычным образом, реагировать на чужие слова и действия так, как на поверхности — сюда, хочешь не хочешь, приходил в виде чего-то иного, чем являлся наверху, и должен был соответствовать этому своему проявлению, каким бы невероятным и странным оно ему не казалось. С тех пор он ни разу больше не задавал Хранителям вопросов, связанных с разноцветной слизью, просто на какое-то время полностью отдавался их воле, — к тому же, манипуляции с его телом, производимые Хранителями, оказывали приятный, расслабляющий эффект; процедур было так много, и они так часто менялись, что он никогда не знал, какая будет следующая: его носили по всей просторной площадке, из кабинки в кабинку, погружали из ванны в ванну, щекотали веерами струй из различных душевых леек, терли щетками, губками и мочалками, давали возможность высохнуть на искусственном солнце и снова мочили, натирали ароматными мазями и маслами: блаженствуя, Дмитрий Дмитриевич, конечно же, всё время о чем-то думал, но это были не совсем обычные мысли, не по содержанию, но по форме, они словно находились в одном шаге от материализации и не требовали никаких усилий для своего появления и существования, — жили сами по себе, предоставляя возможность всем желающим любоваться ими. В таком состоянии иногда он даже начинал видеть с закрытыми глазами: вроде бы всё то же окружающее пространство, Купальню и Хранителей, плотно обступающих его, но, во-первых, он смотрел на всё словно сквозь серую пелену тумана, а во-вторых, постоянно находил отличия с реальностью, — то вдали показывался парус или на небе причудливое облако, и приходилось приоткрыть глаза, чтобы убедиться — в настоящем мире их нет, — он объяснял это полудрёмой, подкидывающей на поверхность его сознания зачатки сновидений; руки Хранителей постоянно касались его тела: становились то шероховатыми и твердыми, то мягкими и гладкими, то ледяными, пробирающими до дрожи, то горячими, доводящими до крика, но всегда — в нужный момент, когда в этих изменениях возникала потребность, — странное чувство, — словно эти восемь рук, проделывающих с ним такое, принадлежали не Хранителям, а ему самому, обладая при этом долей самостоятельности и зачатками собственного разума, — Дмитрию Дмитриевичу иногда даже приходилось широко открывать глаза, чтобы убедиться, что эти руки растут не из него, а из Хранителей, заодно, всматриваясь в их лица, он пытался понять — те же самые это люди, что были в прошлый раз, и позапрошлый, и много лет назад, когда они впервые привели его сюда, чтобы посвятить в самую главную тайну Тартарии, или уже давно другие, и сменилось их много, похожих на предыдущих, как две капли воды, — ведь они не менялись, мальчик не взрослел, юноша не мужал, мужчина не старел, старик не дряхлел, — впрочем, Дмитрию Дмитриевичу было всё равно, — даже если Хранители менялись всякий раз, — главное, что они безупречно выполняли свою функцию, виртуозно создавая в нём ощущение искусственной вечности, надёжной и защищённой, которой не может быть больше нигде в этом мире, — и, что немаловажно, здесь ему удавалось достичь максимального удовлетворения тайных потребностей души и тела, и наслаждался он этим по полной программе, — особенно, своей сопричастностью с чем-то, что хоть и выполняет роль чего-то незыблемого и нетленного, зато делает это настолько естественно, что не кажется обманом.

Процедуры в Купальне заканчивались всегда одинаково: Дмитрия Дмитриевича на некоторое время оставляли одного, — он возлежал на мягкой кушетке, накрытый нежным пледом из шерсти альпака, дышал морским воздухом, разглядывал хоть и искусственную, но очень заманчивую линию горизонта, попивал какой-то фруктовый напиток из высокого стакана и старался ни о чём не думать. Потом ему приносили его одежду, идеально отстиранную, высушенную и отглаженную, облачали восемью руками, держа его на весу, словно он ничего не весил, после чего препровождали в Трапезную, — отдохнувший и окрепший, на этот раз он шёл самостоятельно, чувствуя небывалую лёгкость в ногах. Трапезную, — похожую на готический собор с высоким сводом, колоннами, нефами и горящими, словно за ними всходило солнце, витражами, полными красивых цветов, — наполняла тихая ненавязчивая музыка, рождённая, кажется, самим воздухом, пронизанным разноцветными лучами; ряды непритязательных, но крепких и аккуратных столов и стульев из дерева, готовы были принять в нужное время целую армию оголодавших Хранителей, которые где-то под землёй кропотливо выполняли свои функции, никогда не показываясь на глаза Визионеру большим скопищем, — он проходил в левый неф и там садился за отдельный стол, вроде бы ничем не примечательный, такой же деревянный, как все остальные, и лишь посидев за ним некоторое время, понимал всеми чувствами, что это — непростое место, предназначенное для принятия пищи, — конкретно этот стол и этот стул не просто сделаны мастером из какого-то почти железного дерева в незапамятные времена, они не скрипели, не шатались, не шелохнулись, не состояли из составных частей, были словно вытесаны из одного огромного куска дерева или, что здесь не казалось таким уж и невероятным, сами выросли столом и стулом, выполнив своё глубинное предназначение, исполнив свою суть, — и не абы для кого, а именно для Правителя-Визионера Тартарии где-то в дремучем лесу, а потом их принесли сюда, и вот они уже служат верой и правдой много веков, и ни одного Правителя повидали до Дмитрия Дмитриевича, — десятки, может быть, и сотни сиживали здесь, трапезничая.

Кормление Правителя проходило без излишней помпезности и избыточности: блюда и напитки приносились не скопом, — Хранители, явно, не стремились поразить изобилием; пища была простой и вкусной, — настолько, что от неё невозможно было оторваться, — она изумляла! — Попробовали бы мне наверху подать обыкновенную гречку с котлетой или картофельное пюре с печенью, — думал всякий раз Дмитрий Дмитриевич, — повылетали бы, как минимум, с должностей, а здесь потчуют элементарными продуктами, и я лопаю их, аж за ушами трещит! — возможно, дело, опять-таки, в самом месте, — глубоко под землёй, воздух пропитан секретами, недоступными обычным смертным, даже стол и стул — исторические реликвии и тайные артефакты, можно сказать, регалии власти, — всё это может сделать и корку хлеба самой вкусной едой в мире. Блюдо подавалось на большой тарелке, но маленькой порцией, съедалось без остатка, только после этого приносилось следующее, — насыщение, очень естественное и приятное, наступало на пятом-седьмом, после чего трапеза без лишних слов и вопросов заканчивалась. Но не сегодня! Сегодня Дмитрий Дмитриевич никак не мог насытиться, и Хранители, предвосхищая его желания, несли и несли ему еду, одно блюдо за другим, — пища проваливалась, как в прорву, словно внутри был не живот, ограниченный определённым размером, а какая-то разверстая бездна, не способная чем-либо насытиться и наполниться, — даже как-то не по себе от этого стало, — Хранители, почувствовав изменение в его настроении, прекратили подносить блюда. Медленно, прогулочным шагом, пытаясь переварить то, что проглотил, или, по крайней мере, понять, как это сделать, — Дмитрий Дмитриевич пошёл по давно заученному наизусть лабиринту коридоров. Вход в Паноптикум, двери с табличками, на которых фамилии и номера вариантов — сегодня не было ни малейшего сомнения в том, в какую из дверей войти, — Ненашев, — Вот кто сегодня мне нужен! Ненашев! Вариант Черти-какой по счёту! Дмитрий Дмитриевич, взглянув мельком на табличку с фамилией, не удосужился запомнить номер варианта, зашёл в смотровую комнату, — кресла во всех смотровых идеальные! Можно вытянуться во весь рост и подремать, если захочется, и посидеть с комфортом, не чувствуя ни малейшего неудобства, увеличитель на шарнирах, который легко наводится на любую деталь объекта, чтобы рассмотреть её повнимательнее, рядом — только протяни руку — стол с напитками, к тому же, четверо Хранителей всегда за спиной, готовые в любой момент откликнуться. Дмитрий Дмитриевич неторопливо расположился в кресле, подвигал ножками, поёрзал задом, устраиваясь поудобнее, и только после этого направил взгляд на стену перед собой, целиком состоящую из специального стекла, прозрачного, как воздух, не бликующего, но при этом бронированного: за стеклом по просторной и вполне уютной комнате со всеми необходимыми удобствами прохаживался Ненашев, то есть Черти-какой его вариант, руки складывал то на животе, то за спиной, перекидывая их во время поворотов, — беглый осмотр данного варианта не выявил никаких недостатков, — высокая крепкая фигура, чёрные кудрявые волосы, пиджак, футболка, быстрый въедливый взгляд, возраст именно тот, какой нужен, пока ни единой сединки, молодой, энергичный, красивый и ненавистный! Как раз именно таким Дмитрий Дмитриевич запомнил Ненашева на пике своей ненависти к нему, — внешне очень хорошо подобранный и подогнанный вариант, главное теперь, чтобы всё остальное подошло! Но смущала эта ходьба по комнате и перекидывание рук, — возможно, снова плохо подготовлен, не вошёл в образ, не слился с ним полностью, — полон противоречий и недовольства, удивлён и обескуражен, не готов примириться со своей новой судьбой. Дмитрий Дмитриевич слегка приподнял левую руку над подлокотником, привлекая внимание Хранителей и поинтересовался почти шёпотом, не желая расходовать лишние силы на голос:

— Почему он ходит туда-сюда?

— Вариант номер "Черти-какой" занимается укреплением физической формы и усвоением заданного образа. Он доведен до нужной кондиции, максимально приближен к оригиналу и готов к применению…

Опять номер варианта ускользнул из сознания, хотя Хранители произнесли его, — Посмотрим! Посмотрим! — они ровно дышали за спиной, говорили негромко, но отчётливо, каждый по несколько слов, по очереди, поэтому нельзя было определить, кто из них главный, дыхание у всех одинаково чистое, без намека на затхлость, с приятными нотами свежеиспеченного хлеба, ничего раздражающего. Ненашев очень убедительно сделал вид, как будто только что заметил сквозь стекло гостей в соседней комнате, остановился, приблизился к стеклу и замер — очень удобно, анфас, точно напротив кресла, — наверняка, репетировал это много раз, — Дмитрий Дмитриевич навёл на него увеличитель, — словно лицом к лицу встал, — ох, уж этот взгляд! — приятная волна ненависти, словно долго не пил, а тут махнул сразу сто грамм коньяка, нахлынула, опьяняя и освобождая от условностей, — захотелось на этот раз собственными руками убить этого деятеля, размозжить череп кирпичом, вырвать пронзительные глаза, шлепнуть их об пол, чтобы звук издали мокрый, растоптать, размазать, ядовитый язык вырвать и засунуть куда-нибудь, где ему самое место! Да! Этот Черти-какой вариант был лучшим из всех, — по крайней мере внешне, — теперь не разочаровал бы голос и, конечно же, слова, которые ему предстояло произнести!

— Никак сам Дорогин ко мне пожаловал? Чем обязан такой чести? — и голос один в один! Издевательские нотки, хорошо поставленная речь, слова, словно сдирающие с тебя одежду и выставляющие уродливую наготу напоказ. Хорошо!

— Да вот зашёл тебя проведать. Посмотреть, как ты тут прозябаешь, — ухоженные зубы Дмитрия Дмитриевича скрипнули, грозя надломиться, а желваки задвигались под кожей, словно кошки в мешке.

— Твоими молитвами, — даже язвительная улыбочка, как настоящая.

— Что ты хочешь этим сказать, Ненашев?

— А то и хочу, — после некоторой паузы ехидненько и зло продолжил Черти-какой вариант. — Убил ты меня, но теперь я по твоей прихоти стою здесь живой. Зачем же ты убил меня, Дорогин?

Вот это слова! вот это вопрос! сила и протест! не то, что предыдущие варианты, которые то плакали, то смеялись, то бились в истерике, не соглашаясь входить в образ, то входили, но при этом сходили с ума, то молили пощадить и отпустить на волю, то требовали относиться к ним по закону, то впадали в депрессию и просто ждали конца, неважно какого, — но этот, последний вариант, явно, настолько вжился в образ, что, по сути, стал Ненашевым, перевоплотился полностью!

— Хороший вопрос, Ненашев! Но как же так может быть? Ведь если я тебя убил, то ты бы здесь не стоял. А раз стоишь, значит я тебя не убил. Правильно?

— Не совсем так. Сейчас объясню. Скажем, решил ты по какой-то причине, одному тебе известной, сжечь деревянный столб. Сжег дотла и прах по ветру развеял. А потом по такой же причине решил вернуть этот столб обратно. Обратился к специалистам, которые состряпали тебе кучу копий, соблюдая существующие описания оригинала, размеры, сорт древесины и много других деталей. Но всё тщетно, что-то не совпадало, не нравилось. И ты их все забраковал, сжёг дотла, как и оригинал. Но последняя копия — иное дело. Ты не можешь ее забраковать. Почему?

— Во-первых, могу, если захочу, а во-вторых, если все-таки не захочу, то лишь по одной причине: максимальной близости копии к оригиналу.

— А если я скажу, что на самом деле по причине полной идентичности копии и оригинала, ты поверишь?

— Этого не может быть! — Дорогин вперил взгляд в увеличитель и даже немного подался вперёд, чтобы детально рассмотреть лицо Ненашева. Мурашки пробежали по коже, спина похолодела, а кровь в теле взволновалась, как жидкость в бутылке, которую взболтали: кажется, щелчка пальцев хватило бы, чтобы развеять последнее сомнение в том, что копия каким-то чудесным образом превратилась в оригинал.

— Почему? — Ненашев ехидно осклабился. — А кто сказал, что возможности этого мира ограничены? Мы практически ничего о нём не знаем, не видели его рождения, не увидим и смерти, строим жалкие теории и предположения, не стоящие и ломаного гроша. А что если здесь возможно всё, вообще всё? Даже самая нелепая и фантастическая вещь может воплотиться и самые невероятные события произойти.

— Но ведь существуют законы природы.

— Существуют. Но кто тебе сказал, что их нельзя обойти?

Ненашев рассуждал очень логично — не придерёшься. Действительно ведь, нет закона, которого нельзя нарушить или обойти, особенно мысленно, и запрета на попытки нарушить даже самый строгий закон, — тоже нет; кажется, само время, насильно прерванное для этого человека много лет назад, когда к нему во время привычной прогулки в парке сзади подошёл человек и хорошо поставленнымударом саперной лопатки пробил ему череп, после сего скрылся и потом так и не был найден, решило восстановить справедливость и вернуть его к жизни — именно здесь, глубоко под землёй, тем самым решив продемонстрировать свои невероятные возможности и что-то сказать этим. Что? Словно и не было долгих лет на земле без Ненашева, словно и не умер он нелепо в том парке, каким-то образом пройдя, получив смертельную рану, ещё метров сто и присев отдохнуть на скамейку, где прохожие ещё долго, узнавая в нём видного политического деятеля Тартарии, улыбались ему, приветствовали, не понимая, что он уже мёртв; его жизнь была такой насыщенной и бурной, что он, наверняка, и не заметил, что получил смертельный удар по голове сзади, что-то сверкнуло, как обычно, и он продолжил путь, пока совсем не выбился из сил.

— Ты не первая копия Ненашева, — решил морально добить Дорогин Черте-какой вариант. — И, наверняка, не последняя. С чего ты вообще взял, что чем-то лучше остальных? Почему я должен поверить в то, что копия, какой бы хорошей она ни была, может стать оригиналом? Ты просто позорно цепляешься за жизнь, пытаясь убедить меня в том, что превратился в настоящего Ненашева, боишься исчезнуть, быть стёртым из этой жизни вслед за всеми своими предшественниками…

Какая-то странная искорка сверкнула в глазах Ненашева, — полная уверенности, что не сгорит напрасно, а сможет зажечь заряд отсыревшего пороха и выстрелить свинцом во врага.

— Удивляюсь тебе! — голос Ненашева не потерял ни капли уверенности. — Ты же сам этого хотел. Для чего ещё отыскивать по всему свету людей, похожих на меня, воровать их, навсегда отрывая от родных и близких, прятать здесь, готовить физически, морально и психологически, перекраивать личность, сознание, память, подгонять внешние параметры, голос, повадки и всё остальное? Не для того ли, чтобы когда-нибудь вернуть настоящего Ненашева к жизни? И вот — я здесь! Плод твоих усилий! Раньше я был другим человеком, самим собой, но ты сделал меня копией Ненашева, а потом копия превратилась в оригинал. Лично для меня это неоспоримый факт! А для тебя?

— Хорошо! — неожиданно согласился Дорогин с Черте-каким вариантом, хотя не хотел этого делать. — Допустим, я поверил, что одна из копий каким-то невообразимым образом смогла превратиться в оригинал. Что дальше?

Дорогин прекрасно знал, что будет дальше, ведь Черти-какой вариант был прав, — именно этого они добивались, — чтобы копия однажды стала оригиналом, но особо не надеялись на успех, важен был сам процесс. И, конечно же, интересно было узнать, что по этому поводу думает сам Ненашев.

— Всё просто, — в голосе Ненашева зазвучали нотки надежды. — Не станешь же ты во второй раз меня убивать. Столько возиться, найти подходящую копию, превратить её в оригинал, и снова убить! Какой-то бессмыслицей попахивает, если не безумием, поэтому предполагаю, что дальше будет следующее: ты отпустишь меня на свободу, где я возобновлю свою политическую деятельность и сумею одолеть тебя на следующих президентских выборах…

— Забудь! С тех пор, как тебя не стало, много воды утекло. Сейчас всё по-другому. Тебя никто на свободе не ждёт. Да и что ты им скажешь? Где был? Как вернулся? Почему не постарел за эти годы? Наплетешь, что тебя инопланетяне похитили?

— Правду скажу.

— Есть ещё один вариант: забыть о том, что с тобой здесь было, что ты стал копией другого человека, а потом и его оригиналом. Пройти обратный путь к прежнему себе. Как тебе такой вариантик?

— Не дурной. Почему бы и не попробовать вновь стать самим собой…

— В том-то и дело, что не получится! Обратного пути нет. Не для того тебя сюда поместили, потратив кучу денег и усилий, чтобы отпустить на все четыре стороны. И это касается не только тебя. Здесь, в соседних номерах, находятся все твои друзья и товарищи, — ну, то есть их копии, которые, как и ты, постепенно трансформируются в оригиналы. И не только они. По сути, здесь собраны все люди, которых я когда-либо ненавидел. Начиная с детства, — не стану их всех перечислять, скажу лишь, что их много, и ни один из них не ушёл от моего возмездия. Ни один! Конечно же, оригиналов нет в живых, кого давно, кого недавно, но копии подобраны с исключительной тщательностью, и многие из них уже близки к тому, чтобы окончательно трансформироваться в оригиналы. Возможно, ты первый, кому это удалось по-настоящему. Если это так, тогда поздравляю тебя! Это величайшее достижение! Может быть, и у остальных постепенно получится.

Дорогин не лукавил, произнося эти слова: он даже отодвинул увеличитель, чтобы видеть Ненашева в полный рост — гордый, в расцвете сил, словно и не умирал никогда, смотрит твёрдо, снисходительно, насмешливо, всё ещё надеется, наверное, что у него и его товарищей получится перекроить этот мир на свой лад, не знает, что проиграл окончательно!

Сам факт того, что умерший оригинал может возродиться в своей копии, поражал до дрожи! — всё равно что из зеркала вышло отражение человека, который когда-то в него смотрелся, а потом умер.

— Ах, да! — весело припомнил Дорогин. — Ты же спросил, зачем я тебя убил. Невежливо было бы не ответить. Убить тебя, пусть и не своими руками, было такой же естественной для меня вещью, как поесть или поспать. А чего ты хотел? Жить, дышать со мной одним воздухом, каждым своим словом и действием, да и просто существованием, питая мою ненависть? Это всё равно что пестовать, поливать и удобрять вредный сорняк в огороде вместо того, чтобы его прополоть — в конечном итоге он заполнил бы собой всё, задушил бы все полезные и культурные растения, превратил бы меня в рассадник злобы, которая стала бы выплёскиваться наружу, и, в итоге, от неё пострадало бы много невинного народу, жителей Тартарии. А так: ты убит, ненависть удовлетворена, злоба, порождённая ею, потушена, как пожар. Осталось лишь пепелище, на котором можно возвести что-то полезное, — например, доброе отношение к остальному народу, не имеющему к тебе отношения. И я возводил полезные здания на каждом пепелище, не только на том, где пылал пожар ненависти к тебе, но и на всех остальных… А их, надо признать, немало…

— Хорошо. Я понял эту твою идею, хотя принять её не могу, потому что это было бы для меня самоубийственно. Достижение блага, собственного и всеобщего, путём совершения злого поступка — бывают ситуации, когда огонь можно погасить только другим огнём, а зло другим злом. С этим я спорить не буду. Просто так получилось, что победил ты, а не я. Если бы победил я в борьбе за власть в Тартарии, то, скорее всего, тоже не пощадил бы тебя, не позволил бы свободно разгуливать на свободе. Но меня будоражит и возмущает непонимание твоих дальнейших действий. Зачем ты, устранив меня физически, а вместе со мной и ненависть ко мне в своём сердце, сознании и душе, вознамерился во что бы то ни стало вернуть меня к жизни? Потратил на это уйму времени, денег и энергии, испробовал множество методов…

— Откуда тебе известно о методах? — Дорогин покосился на Хранителей — уж не наболтали они чего лишнего Черте-какому варианту? Секретных подробностей грандиозного эксперимента по возвращению с того света убиенных врагов Правителя. Но Хранители не шелохнулись, не издали ни звука, что могло свидетельствовать только об одном: Черти-какой вариант блефует, делает вид, как будто в курсе государственной тайны. Мимо цепкого взгляда Ненашева не могло ускользнуть едва заметное движение Дорогина в сторону Хранителей — это его, явно, позабавило, он не стал скрывать своей довольной улыбки.

— Есть вещи, которые будут лежать на поверхности в любом случае, даже если их закопать глубоко, спрятать так, чтобы никто не мог их найти и увидеть. На поверхности останется если не их тень или след, то, уж точно, идея того, что они здесь были, — искоренить и вытравить это невозможно… К таким вещам как раз и относятся все ваши тайные методы по возвращению мёртвых. Например, технологические — клонирование, воссоздание виртуальной личности на базе искусственного интеллекта и ещё хрен знает что, ментальные и метафизические — основанные на всяких религиозных и духовных практиках… Но, скорее всего, все эти методы не принесли ожидаемого результата, поэтому можно предположить, что вы уже прекратили работу над ними или собираетесь прекратить в ближайшее время. Почему? Все просто. Потому что один из методов сработал — при чём самый простой — изъять из естественной среды максимально похожий экземпляр, то есть двойника, и путём вытеснения первоначальной его личности и наложения инородной, то есть ее восстановленного образа, создать сначала из двойника неотличимую копию, а потом — превратить копию в оригинал. Своеобразная алхимия души и тела — трансмутация — превращение свинца в золото, одного человека в другого… Только зачем это нужно? Вот вопрос. Вряд ли это поддается объяснению, и тем более — пониманию…

— Отчего же? — теперь пришло время Дорогину улыбаться и смотреть на Ненашева сквозь увеличитель, словно в микроскоп на инфузорию-туфельку. Вот же странное существо! Живая подошва! Как будто оторвалась от чьей-то туфли и ожила, решив, что быть всеми забытой и лежать неподвижно на обочине жизни — не её судьба; шевелит ресничками, пытается куда-то двигаться в пространстве, которое ей не принадлежит, не понимает, что без туфли она — ничто. Если даже туфля, которой движет нога, — ничто. Если даже нога, которой управляет мозг, — ничто. А что мозг? Разве он — не ничто? — Надеюсь тебе, Ненашев, известна простая истина: в этом мире все течёт, всё меняется? Всё исчезает и всё появляется. День не длится вечно, он подходит к концу, на его смену приходит вечер, на смену вечера — ночь, которая, в свою очередь, сменяется утром. И вот, после утра наступает новый день. Мы не кушаем один раз в жизни — этого нам не хватит. Мы не занимаемая сексом единожды — этого нам будет мало. На смену одному дереву приходит другое, на смену одному человеку другой. Понимаешь теперь, к чему я клоню? Эта цикличность, периодичность и повторяемость есть во всём — в том числе в наших чувствах и мыслях… Можно сравнить всё это с грибами: уничтожив тебя и остальных своих врагов, я как будто грибы срезал, то есть зачистил свой внутренний лес от ненависти. Но грибница-то никуда не делась. Выросли новые грибы… В этот момент самое главное не допустить, чтобы ненависть бесконтрольно росла внутри, не имея материального, так сказать, основания, коим когда-то служил ты со своими соратниками. Поэтому вас вернули к жизни, чтобы снова зачистить мой внутренний лес от грибов ненависти…

Дорогин заметил в увеличитель, как вдруг после его последних слов отлила кровь от лица Ненашева, — пришло, наконец, осознание того, что неизбежно придётся опять умереть неизвестно за что. За эфемерные идеи, которым никогда не суждено воплотиться. Да и сами эти идеи настолько ювелирно изъяты из массового сознания, что от них там не осталось ни малейшего следа. Поставлены они на полку в тайном хранилище, куда имеют доступ лишь немногие избранные, умеющие держать язык за зубами.

— Тебе пока рано волноваться. Гриб моей ненависти к тебе пока во-о-от такусенький! От предыдущего не так давно я избавился. Корявый был, червивый, гнилой, неполноценный, как и его материальное основание. Не то, что ты. Посмотри на себя! Маленький, крепенький, вкусненький — надо подождать, пока ты вырастешь, войдёшь, так сказать, в период зрелости…

— Я и не волнуюсь, — осипшим голосом сообщил Ненашев. — Зачем мне волноваться? Я же уже умер, воскрес и скоро опять умру, чтобы потом в очередной раз воскреснуть по твоей прихоти. И так до тех пор, пока ты сам не сдохнешь. Но знаешь, что я тебе хочу сказать напоследок? Наверняка, есть какой-то способ отсюда выбраться, — и даже если его нет, то он появится рано или поздно. И тогда я наконец….

Ненашев замялся, — видимо, его мозг заклинило от бесчисленных вариантов кровавой мести за себя и своих друзей.

— Нет никакого способа отсюда выбраться, — поспешил Дорогин заверить Ненашева. — И никогда не появится… Всё продумано и предусмотрено. Грибы ненависти растут, их надо периодически срезать, чтобы они не вырвались наружу. Это требуется для блага всей Тартарии. У меня своя функция, у тебя своя, не менее важная. Ты при жизни хотел приносить пользу Тартарии, но не смог. Приноси тогда после смерти. Умирай и воскресай с сознанием выполненного долга… И мы ещё не один раз с тобой встретимся до полного созревания гриба, успеем обсудить твою концепцию государственного устройства. Пока же я вынужден откланяться… Дела…

Дел, конечно же, навалом, но все — какие-то странные, не имеющие на первый взгляд прямого отношения к управлению такой огромной и могущественной страной, как Тартария. Государственный аппарат и без его участия работает, как швейцарские часики, чиновники всех мастей круглые сутки обеспечивают управление, работники работают, служащие служат. Международная торговля идет полным ходом, внутренняя процветает, природные ресурсы рачительно используются, продаются заграницу или обмениваются на современные технологии; материальные блага справедливо распределяются между гражданами, иностранные рабочие строят по всей стране железные и автомобильные дороги, современные красивые здания, жилые, производственные и сельскохозяйственные комплексы; каждый тартарец к своему совершеннолетию получает подарок от государства: комфортабельную квартиру, чтобы не сидеть на шее у родителей, новую иномарку, единовременную выплату для покрытия расходов на учёбу в любом престижном вузе мира — плюс ежемесячную пожизненную ренту с добычи ископаемых, достаточную для безбедного существования. По всей стране на законодательном уровне действует запрет гражданам Тартарии заниматься неквалифицированным, низкооплачиваемым трудом. Разрешается становиться владельцами, учредителями, соучредителями и управляющими всевозможных компаний и предприятий, как на родине, так и заграницей. Нарушение этого закона карается лишением гражданства, конфискацией имущества, денежных средств, банковских счетов и высылкой за пределы Тартарии. Пенсии, как таковой, не существует, в ней давно отпала необходимость, старики ни в чём не нуждаются, не знают, куда тратить деньги, — путешествуя по всему миру, заполняют собой все фешенебельные курорты, по всем городам мира шастают толпы пожилых тартарцев, в экскурсионных группах и поодиночке, соря налево и направо деньгами, как им и предписано законом. Детских садов, школ, поликлиник, больниц, оздоровительных центров построено столько, что многие из них пустуют. Все коммунальные платежи оплачиваются государством, образование и медицина бесплатны. Коррупция ликвидирована практически полностью, жалкие её потуги мгновенно выявляются и жесточайшим образом караются. Почти каждый день принимаются новые законы, улучшающие жизнь граждан и способствующие процветанию Тартарии. Молодёжь! О! Это особая статья! Для молодёжи всех возрастов созданы великолепные условия: хотите заниматься спортом, живостью, музыкой, литературой, языками, любыми науками и так далее почти до бесконечности — вот вам, пожалуйста, бесплатные кружки, секции в огромных досуговых комплексах с самым передовым инвентарём и высоко квалифицированными преподавателями и инструкторами. Бездомные! Ну, это просто смешно! О каких бездомных может идти речь в стране с переизбытком бесплатного жилья? С пьянством и наркотиками почти полностью покончено — у людей не осталось ни причин, ни интереса этим заниматься. Что ещё нужно для счастья? Обуты, одеты, сыты, с крышей над головой. Количество самоубийств приближается к нулевому значению. Конечно, существуют проблемы в обществе, — куда же без них? — но все они раздроблены, уподоблены пыли, которая периодически выметается из дома под названием Тартария добрыми и хозяйственными руками её народа, вошедшего во вкус жизни и жаждущего ежечасного её улучшения. Что уж говорить про иностранных граждан! Вряд ли среди них можно найти хоть одного, который бы не мечтал перебраться в Тартарию, чтобы всеми правдами и неправдами заполучить её гражданство.

— Нечего мне с тобой обсуждать, — мрачно и очень тихо пробурчал Ненашев, рассчитывая, наверное, не быть услышанным, но всё-таки — был. Поднимаясь с кресла Дорогин услышал последние слова своего врага, увидел его за стеклом краем глаза и подумал: действительно, нечего — всё и так давно ясно. Какая у тебя там хренова концепция? Право народа на революцию, восстание, бунт? Право на войну? — чтобы стать убийцами и быть убитыми? Народ давно исчерпал все лимиты на эти дурацкие, вредные и преступные вещи и понял, что лучше быть счастливым, богатым и не свободным, чем свободным, но нищим, озлобленным и мертвым. За какие ещё ты там права людей ратовал вместе со своими подельниками? Право вообще ничего не делать, быть бездомным бомжом, наниматься на низкооплачиваемую неквалифицированную работу, батрачить всю жизнь на дядю, подобно бесправному рабу, зарабатывая всевозможные болезни, подыхать без бесплатной медицинской помощи в каком-нибудь грязном углу, беспробудно пьянствовать, захлебываться собственной блевотиной в канаве, корчиться в предсмертной агонии от передозировки наркотиков в какой-нибудь вонючей яме. И ещё целая гадкая куча прав, вредных и опасных, которых благополучно лишены граждане Тартарии и ни в коем разе не жаждут их повторного обретения. Что же касается войны — подавляющее большинство людей не только давно лишены какой-либо возможности, тем более — права, — инициировать, провоцировать, поддерживать каким-либо способом войны и принимать в них участие, но и способности понимать, что это вообще такое. Само это слово практически забыто и выведено из употребления почти во всех языках мира, в первую очередь в тартарском, наряду с множеством других устаревших и бесполезных архаизмов. Детальным изучением этого слова и всего, что с ним связано, занимаются немногочисленные ученые, лингвисты и историки, которые на эту тему пишут непонятные и никому ненужные труды; даже сама идея войны практически полностью стёрта за ненадобностью из массового сознания, вырвана, как сорняк, с корнем, — невозможно теперь утверждать, что она была заложена в самой природе человека, наравне с идеей мира и благоденствия, присутствовала в генах, и вся история человечества — это история войн. Она закончилась навсегда и почти полностью забылась всеми, как дурной сон, началась новая эпоха — добросовестной и мирной конкуренции между странами, торговли, сотрудничества, развития технологий, глобальных экологических и экономических проектов. А что же можешь предложить ты, Ненашев, со своей оголтелой бандой, мёртвой, как ты сам, запечатанной, от греха подальше, глубоко под Тобольском? Мёртвый, но спешащий на зло мне воскреснуть вместе со своими вредоносными заблуждениями. Либеральные ценности, демократию, а вместе с ними, как естественный придаток, ведь не может существовать голова без тела, а дерево без корней, — коррупцию, беспардонную и беспредельную, растаскивание, разворовывание природных ресурсов, сосредоточение богатств страны в руках небольшой группы олигархов, политиков и чиновников, обнищание народной массы, доведение её до скотского состояния, одурманивание дешевым спиртом и наркотиками, отупение хаосом свободомыслия, льющегося из каждого утюга? Людей, потерявших ориентиры, лишенных исторических скреп и ценностей, прозябающих в гнилых бараках, живущих в депрессивных регионах без всяких надежд на улучшение уровня жизни, без качественной и бесплатной медицины, образования, без газификации, комфортабельного жилья, дорог, машин и другой современной техники, улучшающей и облегчающей быт, без достойных зарплат и пенсий, без каких-либо перспектив? Ты предлагаешь людям вечное полуголодное существование в грязи и в дурмане искаженного сознания. А когда их мозги окончательно превратятся в труху под воздействием твоего информационного яда, ты выползешь на экраны телевизоров, компьютеров, телефонов и возопиешь: "Сограждане! Пришло время основного вашего права: пойти на войну, сразиться с врагом за родную Тартарию! Теперь у вас снова есть право убивать и быть убитыми в бою за правое дело! Война — это весело! Война — дело молодых!" Ты вернёшь это слово — ВОЙНА — в разговорную, письменную, информационную и официальную речь, объяснишь тартарцам его забытый смысл и значение, придумаешь какой-нибудь мерзопакостный конфликт, высосешь его из пальца, — например, обвинишь внутристов во всех смертных грехах, объяснишь всем, что они не просто так сидят в своих Богом забытых дырах вроде Москвы, которая и на город-то давно не похожа, вся заросла деревьями, а внутристы, как дикари, живут в своих древних развалинах, сознательно отказываясь от всех благ цивилизации, потому что считают их вредными для своего внутреннего мира — нет у них ни машин, никаких бытовых приборов, облегчающих жизнь, ни ватерклозетов, ни центральной канализации и отопления, ни телевидения, ни интернета, — по слухам (подтвержденной информации нет, потому что на их территории давно никто не бывал, а те смельчаки — исследователи, которые туда отправлялись, не вернулись обратно), — внутристы носят шкуры животных, пищу готовят на кострах, зимой согреваются, сгрудившись в кучу, подобно пингвинам, питаются подножным кормом, изъясняются телепатически или жестами, мычанием и свистом, так как в человеческой речи давно не нуждаются; фанатичная вера в то, что внутренний мир гораздо важнее внешнего, оттого их и назвали внутристами и отчасти потому что территория, на которой они обитают, расположена внутри Тартарии, привела этих странных людей к почти полному расчеловечиванию. Всё внешнее настолько неважно для них, что ради своего внутреннего мира они часто целыми днями сидят или лежат в одной и той же позе без малейшего движения, и в этот момент с ними можно делать всё, что угодно; пребывая в глубоком медитативном состоянии, они даже детей зачинают, выносят и рожают так, как будто это плод на диком дереве — в своё время созреет и отвалится естественным образом, упадёт на землю, выживет или не выживет — это уже не их забота.

И вот ты, Ненашев, объявишь внутристов врагами отечества, с остальным миром ведь бодаться — себе дороже. А внутристы вроде как вполне безобидные и беззащитные, по сути своей — те же тартарцы, только впавшие в ересь и опасное заблуждение. Ты скажешь всему народу, что именно внутристы, законспирированные и глубоко внедренные в общество, препятствуют дальнейшему экономическому развитию Тартарии, именно по их вине в стране такие низкие зарплаты и пенсии, промышленность и сельское хозяйство в упадке и наблюдается катастрофическое отставание от ведущих стран мира во всех сферах жизни, скажешь, что по последним данным разведки внутристы, которых скопилось невиданное множество на внутренней территории Тартарии, всё это время только прикидывались безобидными приверженцами внутреннего мира, поборниками мирной медитации и единения с природой, а на самом деле они не любят Тартарию с её традиционными ценностями, она им как кость в горле, они лютой ненавистью ненавидят её, и к этому моменту накопили силы для того, чтобы напасть, вырваться из своих дремучих лесов Московии, тёмной бесчисленной ордой вывалиться из своих древних развалин, — вооруженные камнями и палками они хлынут в наши города, пользуясь нашей добротой и беззаботностью, снесут нашу слабую защиту и пойдут гулять беспросветными полчищами, убивая всех на своём пути и уничтожая блага цивилизации, — и так до тех пор, пока вся Тартария не превратится в подобие их Московии: не останется ни одного автомобиля, ни одного технического устройства, ни компьютера, ни телефона, школы, больницы, детские сады, жилые и развлекательные комплексы сгорят дотла и будут разрушены до основания, дороги разворочены, электричество выключено навсегда — Тартария станет такой, какой они мечтают её видеть, погрузится в беспросветную тьму их непонятного внутреннего мира, выжившим тартарцам придётся тоже стать внутристами, чтобы не быть побитыми камнями и палками. На этом история Великой Тартарии закончится. "Но мы не допустим этого! — воздев руки к небесам, возопиешь ты на всю страну. — мы не дадим зверю вырваться из логова! Мы нападём на него первыми и уничтожим заразу внутризма до того, как она уничтожит нас! Долой засилье внутреннего мира над внешним!" Ты укажешь народу путь, и они поверят тебе; ты назовешь им имя врага, виновника всех их бедствий, но на самом деле не сделавшего им ничего плохого, и они поверят тебе, ты объявишь всеобщую мобилизацию, призовёшь на войну с внутристами сотни тысяч молодых тартарцев, пообещаешь им такое денежное довольствие, которого они не увидели бы в мирное время за всю свою жизнь. Они возьмут в руки оружие и пойдут на непонятную войну, чтобы убивать и быть убитыми — им действительно это будет казаться лучшим исходом, чем прозябать в нищете в своих депрессивных регионах и провинциях, пропивать последние деньги и спускать их на наркотики, подыхать без смысла и цели. А тут — какая-никакая, а перспектива, — война! — приключение, поход, подвиги, победы, награды, слава, сражения с неведомым врагом, окопавшимся внутри страны и препятствующим её развитию! И самое главное — обещанные тобой выплаты, огромные по меркам обнищавшего населения, единовременное и ежемесячное денежное довольствие, компенсации раненым на реабилитацию и в случае их гибели семьям — в таком размере, какого они не увидели бы в мирное время и за всю жизнь. Бедным народом, одурманенным твоей пропагандой, управлять будет легко. Они пойдут туда по твоему приказу, в эту жуткую Московию, в её болота и дремучие леса, и начнут там пропадать тысячами — ТЫСЯЧАМИ! — они будут сгорать, тонуть, замерзать, умирать от разных болезней и ран, погибать от рук внутристов, прячущихся в лесах и нападающих из засады. В бессильной злобе твои верные генералы будут слепо бомбить и бомбить леса и развалины, вызывая этим ещё больше ненависти — ведь это руины и леса внутристов, которые они любили, находясь в гармонии с природой и никому не навязывая свои ценности, тем более силой, они и не думали никуда вторгаться, но и отдавать свою родину на поругание захватчику они не станут. Эта бессмысленная бойня будет продолжаться до тех пор, пока не выветрится из тартарцев весь дурман военного веселья, и они не захотят вновь законсервировать слово ВОЙНА в глубинах сознания, похоронить, закопать, стереть его из памяти вместе с тобой. И они придут за тобой, искалеченные, голодные, грязные, вшивые, оставив внутристов в покое, подарив им миллионы саженцев на новые леса, а тебя выволокут из твоего дворца и посадят на кол, четвертуют и предадут другим казням, которых не счесть, — и ты будешь вопить и вопить от боли, потом умирать в страшных мучениях, воскресать, снова вопить и умирать, и так до скончания века.

Погружённый в раздумья, на автопилоте двигаясь по длинному коридору в сопровождении Хранителей, Дорогин долго не замечал, что они обращаются к нему с одним и тем же вопросом, повторяя его друг за другом — мальчик, юноша, мужчина, старик:

— Как вам этот последний Черти-какой вариант?

Когда плотное облако мыслей немного рассеялось, Дорогин услышал голос мальчика, задающего этот вопрос, плохо сочетающийся с его возрастом.

— На мой взгляд — самый лучший, — ответил Дорогин.

— По нашим оценкам данный Черти-какой вариант почти на девяносто процентов соответствует оригиналу. Остаток прежней личности — лишь десять с небольшим процентов. Это отличный результат. Нам его оставить для дальнейшей трансформации?

— Не стоит, — Дмитрий Дмитриевич самому себе удивился, как быстро он принял решение, не думая и не сомневаясь. — Беспокоиться не о чем. Этот вариант полностью выработан, ни одного процента из него больше не выжать. Обнуляйте его и берите следующего. Вы подобрались к оригиналу очень близко. Наверняка, ещё вариантов десять-двадцать — и придете к ста процентам, то есть к полной трансформации личности и возвращению оригинала к жизни.

Дорогин никогда не спрашивал у Хранителей, что будет дальше — ну, вернут они Ненашева на все сто процентов, и что? — особо жестокое и мучительное обнуление, продолжительная жизнь за стеклом или ещё что-то? Не важно! Надо было просто планомерно двигался к заданной цели, уничтожая грибы ненависти, периодически вырастающие в душе, от варианта к варианту, от варианта к варианту, — воспринимая их, как естественные вехи своего жизненного пути.

— Какой способ обнуления данного варианта вы предпочитаете? — Хранитель-мальчик спрашивал таким тоном, как будто речь шла о выборе блюд в ресторане.

— Давненько не прибегали к расплющиванию. Под пресс его, определенно, под пресс! Очень медленный, по миллиметру в час.

— Желаете присутствовать при обнулении?

— Пожалуй, в этот раз пропущу. Истошные вопли обнуляемых и лицезрение их мучений — это, конечно, бодрит, очищает и освобождает от накопившейся ненависти, — всё равно что помыться в бане, но тут, как с полезной и вкусной едой, главное — не объесться, иначе всё вылезет обратно, и больше никогда этого есть не захочется. Простого осознания, что обнуление состоялось и справедливость восторжествовала, будет достаточно…

Странным Дорогину показалось ещё и то, как быстро он забыл свои слова, решившие судьбу Черте-какого варианта, почти мгновенно, — зато на какое-то время появилось приятное занятие — сначала попытаться их вспомнить, а потом забыть и об этом. Но вот чего уж точно он никак не мог забыть, так это то, куда направляется по длинному коридору в сопровождении Хранителей, которые готовы были в любую секунду подхватить его и понести на руках, если на то будет его воля и желание, но он хотел двигаться самостоятельно, в полной мере осознавая, насколько это фантастическое действо — двигаться глубоко под землёй в таком месте, о существовании которого на поверхности почти никому ничего неизвестно. Кажется, сама таинственность здесь перешла из разряда идеи, мысли и ощущения в некую вполне материальную субстанцию, сравнимую с водой или воздухом, разлитую повсюду, заполнившую собой всё, так что приходилось ею дышать, как-то по-особенному пьянея, словно не телом и умом, а чем-то ещё, что находится внутри, — возможно, душой.

Они шли в зал просмотра секретных государственных артефактов. Они ходили туда каждый день на протяжении многих лет, трёх десятилетий, даже, кажется, протоптали лёгкие тропки в мраморных плитах, — Неужели? — Дорогин присмотрелся, — действительно, показались ему, пять слабых дорожек, — в центре его собственная, слева две, справа две — Хранителей, центральная при этом как будто глубже остальных. — Ну, конечно! Разве может он сравниться в легкости поступи с этими обитателями подземного царства! — и вытаптывали, скорее всего, эти тропинки в твёрдом камне не одно поколение, — сколько Правителей до меня точно так же ходило здесь! почему эта мысль никогда раньше не приходила мне в голову? — он не мог понять, лишь удивился этому и думал, что после него другой Правитель точно так же будет ходить в сопровождении четырёх Хранителей по этим слабо выраженным тропам в мраморе, — зато, уж точно, не заблудится в подземном лабиринте, — тропинки выведут, куда надо.

Наверняка, не просто так в этот день Дорогину вдруг открылись тропинки в мраморе, который до сих пор казался совершенно ровным и гладким, без каких-либо протоптанных канавок, — неспроста они вдруг проявились, стали заметны глазу, — я первый из всех Правителей увидел их! остальные просто ходили, не замечая никаких углублений! выпала мне такая честь!

Дорогин решил обязательно запомнить этот день и даже, возможно, приказать Хранителям внести его в их летопись, а ещё ему почему-то захотелось сегодня отменить все запланированные просмотры, начиная со сгоревших спичек, заканчивая древними тартарскими Ведами, написанными в незапамятные времена буквицей на человеческой коже, — огромная книга, которую с трудом притаскивали четверо Хранителей — оставить только мумию Кыштымского карлика, — об этом он сообщил, когда уселся в кожаное кресло за просмотровый стол; на бесстрастных лицах Хранителей не отразилось никаких эмоций, только самый старший спросил ровным голосом:

— Вас сегодня что-то беспокоит?

Дорогин не стал торопиться с ответом, он сидел в просторном, умеренно мягком кресле, ощущая, как прохладная кожа постепенно пропитывается теплом его тела, как будто оживает, — а вдруг оно обтянуто вовсе и не телячьей кожей, а человечьей? сижу тут, глубоко под землей, в городе хранителей, о существовании которого почти никто не знает на земле, в кресле, обтянутом человеческой кожей. кто знает, чем эти хранители тут занимаются, когда меня нет? они обладают огромными ресурсами и знаниями, о которых даже я мечтать не смею, вроде как бы служат интересам тартарии, подчиняются её правителям, но ведь никто их не контролирует, они живут под землёй своей отдельной цивилизацией, черпая из нашей, живущей на поверхности, столько ресурсов, сколько им требуется, запрашивают, что им нужно, получают без возражений, да и сами выходят на поверхность, где и когда им угодно, забирают, что и кого хотят.

Дорогин разглядывал их утонченные лица, понимая, что это — всего лишь бутафория, для создания которой, вероятно тоже использовалась человеческая кожа, как и для этого кресла, в котором он сидит, как и для книги вед перуна, — сколько же людей ушло на написание этой огромной книжищи, содержание которой мне годами зачитывалось и переводилось, но к пониманию хотя бы малой части которой я так и не приблизился? смотрят на меня такими же глазами, как на черте-какой вариант, — наверняка, в любой момент могут поменять нас местами, если на то появится надобность, — а что если их вытравить всех, пустить, например, ядовитый газ, затопить все эти бесконечные залы и коридоры водой или выжечь огнём? почему бы мне не отдать такой приказ? возможности и полномочия имеются, но вот чего не обнаруживается внутри — так это желания, — странно! — словно его кто-то аккуратно вырезал скальпелем, как почку или легкое из тела, и выбросил, — и взять теперь его неоткуда, назад не приставишь. всё-таки хорошо, что я не черте-какой вариант!

— Самую малость, — скучным голосом проговорил Дорогин, стараясь не подавать виду, что хоть немного встревожен. — Когда мы сюда шли по коридору, я заметил канавки в мраморе, пять штук, словно мы их протёрли своими подошвами за эти три десятилетия. Раньше я их не замечал — сегодня это случилось впервые. Они едва наметились, их почти не видно. Может быть, они мне вообще привиделись — игра света и тени…

— Они вам не привиделись. В мраморных плитах действительно есть незначительная выработка, возникшая в результате механического воздействия подошв на протяжении длительного периода, мы её внимательно отслеживаем. Протертые плиты постепенно отбраковываются и меняются на новые. Следующая плановая замена ещё не скоро, но если вас это беспокоит, и выработка затрудняет передвижение, мы можем осуществить внеплановую замену…

— Не стоит. Просто я впервые её заметил и решил сообщить, чтобы вы сделали соответствующую запись в своих летописях.

— Мы начинаем отслеживать образование выработки с момента укладки новых плит, измеряем и фиксируем рост глубины канавок, вносим изменения в специальную таблицу, а также в обязательном порядке отмечаем имя Правителя, заметившего их, и точное время этого замечания вплоть до секунды.

— О, как! — Дорогин никак не ожидал, что у Хранителей всё продумано до таких мелочей. — Надеюсь, что я первый из Правителей обратил внимание на выработку в этих плитах?

— Последний раз плиты пола в коридоре, по которому мы передвигались на участке от Паноптикума до Хранилища, менялись при Страходухе. После него лишь четвёртый Правитель по счету впервые обратил внимание на едва заметные канавки в поле, но, как и вы не потребовал внеплановой замены плит. Вы же, получается, третий после него Правитель, который заметил канавки. Запланированная же замена плит будет осуществлена на пятом Правителе после вас.

"К черту плановую замену!" — чуть было не воскликнул в раздражении и возмущении Дорогин. Ему вдруг захотелось сжечь все летописи, в которых упоминается Правитель Тартарии Страходух, а также все его приемники, заметившие выработку, — они ходили по этим плитам, шаркали своими доисторическими подошвами, истлевшими полностью и до сих пор истлевающими в земле, этих Правителей давно нет, а след от них в мраморе, хоть и слабый, остался. — с другой стороны, я ведь тоже уйду вслед за ними, упоминание обо мне останется в летописях хранителей, и канавки в мраморе после меня станут глубже на миллиметр или меньше, и ещё память народа, — в ней я, наверняка, останусь, как правитель, приведший тартарию к небывалому за всю её историю расцвету, принесший народу освобождение от наемного труда и необходимости в поте лица добывать себе хлеб насущный, работая по десять-пятнадцать часов в сутки без выходных и отпусков. а это немало! и если я уничтожу упоминания о своих предшественниках, где гарантия, что мои последователи, не уничтожат упоминания обо мне или, поняв, что не могут превзойти меня в популярности, исказят их до такой степени, что я превращусь для потомков в узурпатора власти, в диктатора, обворовавшего свой народ и доведшего его до позорнейшей нищеты при всех-то богатствах тартарии?!!

— Пожалуй… — в задумчивости произнёс Дорогин, изо всех сил делая вид, что если его что-то и тревожит, то самую малость, но над этим всё равно стоит призадуматься, потому что небольшим тревогам свойственно перерастать в большие, а это недопустимая вещь по отношению к тому, кто управляет судьбами миллионов, и не должен принимать решения под влиянием чувств и эмоций. — Стоит на этом конкретно маршруте поменять старые плиты на новые, не дожидаясь, когда их износ станет критическим. И дело тут не в том, что канавки в мраморе затрудняют передвижение — просто они обладают собственной памятью, хранят не только шаги моих предшественников, но и их переживания, ошибки, преступления… И я не горю желанием соприкасаться с ними, подвергая себя опасности быть заражённым. Уж пусть лучше путь под моими ногами будет чист, как лист бумаги, тогда я смогу записать на нём шагами свою, ничем и никем не замаранную, историю жизни…

— Хорошо. Работы над заменой старых плит на новые начнутся незамедлительно, что будет отмечено в летописи.

вот! это совсем другое дело! теперь никакого груза веков не будет под ногами, — лишь девственно чистый мрамор, на котором муха не сидела, и подошвы моих ботинок ступят на него первыми, а не какой-то там страходух.

Пока Дорогин разговаривал с самым старшим Хранителем, трое остальных сходили за саркофагом, суперсовременным, автономным, напичканным электроникой, непроницаемым для большинства видов электромагнитного излучения, создающим и поддерживающим внутри безвоздушное пространство — там находилось на бессрочном сохранении абсолютно чёрное тело — Кыштымский карлик. Несомненно, хранители протоколировали все выносы саркофага, — он ставился на просмотровый стол перед Дмитрием Дмитриевичем, внешняя стенка с панелью управления бесшумно открывалась, и появлялась во всём своём великолепии капсула, выполненная в виде яйца из цельного куска горного хрусталя, уступающего по прочности только алмазу, внутри — за толстыми прозрачными стенками, сверкающими острыми бликами, в совершенно безвоздушном и стерильном пространстве, покоилась мумия карлика, величиной с подрощенного котёнка, которая вполне поместилась бы на ладони — ножки, ручки, тельце, голова, — тонюсенькие косточки, обтянутые высохшей кожей какого-то странного цвета, словно ускользающего от определения и прячущегося за серо-зеленой вуалью; если бы не конусообразная голова, собранная из четырёх чешуек, увенчанная костяным гребнем, крохотную фигурку, лежащую внутри хрустального яйца, вполне можно было бы принять за недоношенного человеческого младенчика, а так он был похож, скорее, на мумифицированного инопланетянина, какими их изображают в жёлтой прессе; угадывались миниатюрные черты лица, опавшие большие глаза под закрытыми веками, крохотный ротик, застывший в едва заметной улыбке, словно говорящей "Вы думаете, что я умер и усох? Вовсе нет. Просто я шёл в одном направлении: от своей жизни к смерти. Дошёл до самого конца, развернулся и пошёл обратно: от смерти к своей жизни. И скоро вы увидите, как я открою глаза".

Про этого карлика, найденного недалеко от города Кыштым, в своё время раструбила вся пресса, в том числе заграничная, ещё до того, как Дорогин стал президентом Тартарии: местная женщина во время прогулки по кладбищу нашла "инопланетянина", чудом выжившего после крушения неопознанного летающего объекта, принесла домой, приютила, обогрела, накормила; потом загремела в больницу, а беспомощный "инопланетянин", оставшийся в одиночестве, умер от голода; родственник загремевшей в больницу женщины нашёл у неё дома трупик "инопланетянина", забрал к себе домой, где мумифицировал известным ему способом, то есть завялил, подобно рыбе, с целью в дальнейшем продать подороже каким-нибудь уфологам или любителям всего необычного, но планам этим не суждено было сбыться, — родственник женщины, загремевшей в больницу, сам вскоре загремел, но не в больницу, а в тюрьму за кражу; на допросе он расхвастался, мол, есть у него настоящий мёртвый инопланетянин — следователь, конечно же, не поверил, посчитал это похмельным бредом, но на всякий случай решил проверить, — мало ли, — вдруг там всё-таки есть чей-то труп, — квартиру проверили с понятыми, — каково же было изумление всех, когда там была обнаружена мумия карлика, действительно, очень похожего на мертвого инопланетянина. Надо отдать должное следователю, — он пытался всё сделать по форме, — но что писать в протоколе? — найден антропоморфный артефакт, мумифицированные останки некогда живого существа, с внешними признаками инопланетянина? — засмеют, — к тому же, штатный патологоанатом отказался идентифицировать объект, как человеческого младенца, — вроде и тело какое-то есть, но очень необычное, — дело не возбудишь, — поэтому следователь забрал инопланетянина к себе домой, выгреб все из своего холостяцкого холодильника, благо там почти ничего не было, и поместил туда мумию на сохранение; на проведение официальной экспертизы за счет государства можно было не надеяться, а коммерческая стоила бешеных денег, следователь обзвонил всех коллег, друзей, родственников и знакомых, — может, чем помогут, деньгами, советом или просто добрым словом, но они только отшучивались, тогда он начал поискзаинтересованных лиц и финансирования среди специалистов в области паронормальных явлений, рекламирующих себя в газетах, — и тут практически сразу нарвался на подсадную утку от Хранителей, которых они на всякий случай предусмотрительно наставили целую кучу во внешнем мире, — мало ли, вдруг всплывёт что-то по их части, то есть то, что они обязаны по долгу службы удерживать под контролем, — уткой оказалась женщина, назвавшаяся официальным представителем Академии фронтальных наук, — следователь моментально проникся доверием к ней, хотя ничего не знал об этих науках, но ведь он много чего не знал, учёным себя не считал да и рад был, что хоть какие-то специалисты, наконец-то, проявили интерес к мумии инопланетянина и обещали провести все возможные экспертизы на самом высоком уровне, а результаты всенепременно предать общественной огласке. Ясное дело, как только следователь передал Кыштымского карлика в руки неофициального представителя, как они оба тут же бесследно пропали: и карлик, и представитель. Настоящие же специалисты в области паронормального, а также всевозможная журналистская шатия-братия, подоспела слишком поздно, к шапочному разбору, — осталось немного, — фотографии, видео, снятое самим следователем, и свидетели, видевшие карлика живым или мертвым, которых можно было сосчитать по пальцам, — правда, и этого хватило, чтобы раздуть шумиху на весь белый свет.

Артефакт же благополучно перекочевал в руки Хранителей, которые его надёжно спрятали от посторонних глаз. Конечно, Дмитрий Дмитриевич до своей инаугурации слышал о Кыштымском карлике, видел этот незабываемый трупик по телевизору, в газетах частенько мелькали статьи о нём с фотографиями, но каково же было удивление Дорогина, когда Хранители впервые привели его, как законного Правителя Тартарии, в Просмотровый зал, чтобы посвятить в какую-то невероятную тайну, которая хранилась глубоко под землёй, как зеница ока, и открывалась только строго Правителям Тартарии, и предъявили ему саркофаг с хрустальным яйцом, внутри которого лежал тот самый Кыштымский карлик, истрепанный прессой и превращенный ею в почти нелепую небылицу!

— Это.. — в замешательстве выдавил тогда Дорогин, указывая на карлика. — Это же…

— Именно. Это Кыштымский карлик, — подтвердил самый старший Хранитель. — Не ожидали увидеть его здесь? Скандальный антропоморфный артефакт в самом секретном и защищенном хранилище Тартарии. Наверное, чего угодно ожидали увидеть, только не мумифицированного инопланетянина, который стараниями прессы превратился в посмешище? Но он далеко не посмешище, и сейчас мы вам это докажем…

И доказали, — вернее сказать, попытались доказать, — говорили попеременке, долго, запутанно, мудрёно, — в их доказательство Дорогин не поверил, внимательно выслушав, застыл в растерянности, не зная, решили они обмануть его или просто подшутить, — ни веселиться, ни гневаться при этом желания не было; он молчал, пытаясь понять, как правильнее всего отреагировать на эту в высшей степени странную ситуацию, поглядывал то на Хранителей, серьёзных и невозмутимых, то на карлика, загадочно улыбающегося под хрусталём и словно говорящего: "Сам думай. Я тут ни при чём". Если бы Хранители сказали, что карлик — это настоящий инопланетянин, и в доказательство предъявили обломки НЛО, в это легче было бы поверить, чем в тот бред, который они несли.

По их словам получалось, что в любом тартарце сидит точно такой же карлик, только живой, маскирующийся под внутренний орган, никогда точно нельзя сказать под какой, поэтому рентгеном его не выявить, более того — внутри каждого карлика находится абсолютно чёрное тело, — по сути дела, именно оно и является личностью, то есть все тартарцы — это физические воплощения карликов, которые в свою очередь являются воплощениями абсолютно чёрных тел. Иногда карликам по какой-то причине не удается обрести тело, в основном, из-за нежелания это делать, то есть нарастить его вокруг себя, чтобы быть похожими на людей, поэтому они так и остаются карликами, могут даже какое-то время существовать в таком виде, смущая и вводя окружающих в заблуждение своей внешней схожестью с инопланетянами, какими их изображают люди с буйной фантазией; потом они умирают, но внутри них продолжает жить, хоть и в недоразвитом состоянии, абсолютно чёрное тело.

Больше всего времени у хранителей ушло на то, чтобы попытаться доступным языком объяснить Дорогину, что же все-таки это такие — абсолютно чёрное тело; зачем ему облачаться в плоть, — при чём сначала в карлика, потом в тартарца, — другие формы воплощения ему не подходят; слушал их Дорогин очень внимательно и терпеливо, переводя взгляд с одного говорящего на другого, — наконец, когда они умолкли, задал вопрос, который упорно вертелся в голове:

— Вы хотите сказать, что самое близкое, с чем можно сравнить абсолютно чёрное тело — это с каким-то отверстием в бочке? По-вашему, получается: тартарцы — ожившие черные дырки в бочке? Все остальные люди на земле обычные. Люди, как люди, и только тартарцы — дырки?

Хранители с тревогой переглянулись и дальше доверили говорить самому старшему, надеясь, видимо, что Дорогин поставит знак равенства между возрастом и голосом разума:

— Вы всё неправильно истолковали. Мы хотели сказать, что все тартарцы — больше, чем люди. Абсолютно чёрное тело, не просто какая-то научная абстракция, не существующая в природе, ближе всего к которой по характеристикам подходит отверстие в закрытом цилиндре. По мнению большинства учёных абсолютно чёрное тело — математическая модель с недостижимыми в реальности коэффициентами поглощения и отражения электромагнитных волн. Отверстие в цилиндре обладает схожими характеристиками, но всё же не является абсолютно чёрным телом, в отличие от сущности, находящейся в этом карлике, предусмотрительно спрятанном нами от общественности…

— Но ведь вы утверждаете, что в каждом тартарце сидит такой карлик. Получается, и во мне?

— В вас — в особенности! Но "сидит" — не совсем точное определение того, что делает абсолютно чёрное тело и чем оно является. Называть его карликом — не верно.

— Вы сказали, что я — в особенности?! То есть, если меня препарировать, вскрыть, так сказать, то там обнаружится такой вот карлик, который вовсе и не карлик, а какое-то абстрактное тело? — Дорогин ощупал свой живот и поглядел на него сверху — каким-то бесконечно далеким показался он ему.

— Не обнаружится. Не существует методов и приборов, способных идентифицировать абсолютно чёрное тело в промежуточной стадии развития, которую вы именуете карликом. Вас же можно идентифицировать. Вот он вы! Здоровый, успешный, умный! Очередной правитель Тартарии! Вы сам и есть суть абсолютно чёрное тело.

Всё это длилось и длилось, Дорогину не хотелось верить в то, о чём говорили Хранители, он не мог в это поверить, поэтому задавал вопросы, часто повторяясь, всё ещё надеясь, что Хранители, если не обманывают его, то хотя бы шутят, но они сохраняли серьёзный вид и без устали отвечали на все его вопросы, в том числе и на повторяющиеся, — говорили спокойно, уверенно, со знанием дела, как хорошие учителя с любимыми учениками, которым по какой-то причине тяжело даётся один из предметов. Немного привыкнув к мысли, что внутри всех без исключения тартарцев, в том числе и в нём, живёт абсолютно чёрное тело, но так до конца и не поверив в это, Дорогин решил выяснить, не вредит ли внутренний карлик здоровью, не опасен ли он чем-нибудь и, вообще, что даёт он, хорошего или плохого, какие преимущества или слабости перед обычными людьми, но тут выяснилось, что Хранители этого толком и сами не знают, — наблюдения ведут за тартарцами, конечно же, неусыпное, собирают статистику появления гениев и талантов в разных областях жизни, а также выдающихся злодеев, негодяев и мошенников, отмечают особенности поведения, физиологии, внешности и психологии, но пока не выделили чего-то экстраординарного, что разительно отличало бы воплощение абсолютно чёрного тела от обычного человека, — по их словам выходило так, что обычный человек — это и есть абсолютно чёрное тело, — ну, или, по крайней мере, — нечто, — идентичное ему. И что в таком случае оставалось обычному тартарцу? Пребывать в счастливом неведении — быть похожим на матрешку, внутри которой сидит карлик, а в нём — абсолютно чёрное тело, — и даже не догадываться об этом.

На переваривание мыслей о внутренних карликах и абсолютно чёрных телах в каждом тартарце у Дмитрия Дмитриевича ушло три десятилетия, но он так и не смог их усвоить полностью и смириться с вариантом действительности, однажды предложенным ему Хранителями, поэтому сейчас он попросил их остаться в просмотровом зале, не оставлять его, как обычно, один на один с вынесенным артефактом, — ему хотелось задать им, наконец, вопрос, который давно вертелся в голове, но всё никак не мог облечься в произнесённые слова; вопрос этот извивался, скручивался, упирался, так что пришлось буквально выпихивать его из себя:

— Внутри вас тоже сидят такие карлики?

— Нет, — был короткий ответ старшего Хранителя.

Обалдеть! По непонятной причине никогда не задавать этот вопрос, вынашивать его в голове, переставляя слова местами и придумывая его бесконечные вариации, чтобы в итоге получить такой короткий, но совершенно испепеляющий, ответ. ну, уж нет! так просто вы от меня не отвертитесь!

— Это ещё почему так? После вашего заявления о том, что весь мой народ, включая меня, не люди, а какие-то чёрные дырки в бочке, ставшие сначала карликами, а потом зачем-то принявшие вид людей, я из кожи вон лез, чтобы доказать себе и всему миру, что быть тартарцем — не только великая честь, но и благородная миссия. Мы — истинные люди, и доказываем это ежедневными делами! Посмотрите, какой я принял Тартарию из рук своего предшественника! Нищей, убогой, пьяной, грязной, всеми презираемой. И во что превратил за эти годы? В процветающий край! Для всего мира теперь слова тартарец и человек — синонимы. Нас уважают, нам завидуют! Больше скажу: каждый человек на земле мечтает стать тартарцем! Вот, чего я добился! И тут вдруг выясняется, что внутри вас никакого карлика нет, значит — и чёрной дырки в вас нет. Получается, вы обычные люди?

— Не совсем, — почти неприметно улыбнулся Хранитель-юноша. — Вы никогда не спрашивали, поэтому мы и не говорили: внутри нас — абсолютно белое тело.

— А это ещё что такое?!

— Белое тело — противоположность черному: оно обладает абсолютной отражательной способностью, коэффициент отражения равен единице, то есть абсолютно белое тело отражает весь спектр электромагнитных волн. В общем-то, это тоже математическая абстракция, но… Не в этом случае… Не в нашем…

— Абсолютно чёрное тело имеет промежуточную стадию между собой и человеком — внутреннего карлика, а абсолютно белое тело его не имеет? Это вы хотите сказать?

— Нет. Мы хотим сказать, что для абсолютно белого тела быть человеком — и есть промежуточная стадия. Поэтому в нас нет карлика, как вы неверно его называете — по сути, мы и есть такой карлик.

Дорогин малость опешил, — тридцать лет пытаться примириться с мыслью, что в тебе находится карлик, похожий на Кыштымского, что ты — это его воплощение, а он — чёрной дырки в бочке, каждый день жить с этой мыслью, пытаясь её опровергнуть, доказывать себе и окружающим, что ты — человек, — и вдруг случайно выяснить в разговоре с Хранителями, которым всецело доверял, на которых полагался в областях, практически недоступных для понимания, что помимо абсолютно чёрного тела существует ещё и абсолютно белое, переродившееся, собственно, в самих Хранителей.

— И что? — Дорогин как-то по-новому взглянул на этих тонких белых существ, как будто не меняющихся с годами, словно впервые их увидел. — Вы — промежуточная стадия между абсолютно белым телами и чем? Во что вы перерождаетесь?

— В том-то и дело, что мы этого и сами не знаем. Абсолютно чёрное тело не знает, что переродится в карлика. Карлик не знает, что переродится в человека. Абсолютно белое тело не знает, что переродится в человека. И человек не знает, в кого переродится, пока не переродится. Так что мы не можем вам сказать.

— Вот же блин! — Дорогину очень хотелось выругаться матом, но он сдержался, — давно уже не позволял он себе произносить матерные слова ни наедине с собой, ни на людях, тоже, кстати говоря, одно из проявлений борьбы за человечность. — Надеюсь, с этими абсолютными телами покончено. Чёрное, белое. На этом всё? Нет больше никаких тел?

— Есть, — продолжили ошарашивать его Хранители. — Ещё существуют абсолютно прозрачные тела.

— А это ещё что такое?! — у Дорогина начала немного кружиться голова. Он посмотрел на Кыштымского карлика в хрустальном яйце, и тут ему вдруг показалось, что тот немного повернул лицо в его сторону, приоткрыл веки и рот, силясь что-то произнести. Что за наваждение! Протерев глаза, Дорогин обнаружил карлика мертвым, как прежде, и вздохнул с облегчением.

— В общем-то, это — тоже чисто математическая абстракция. В природе не существует ничего абсолютного, ни чёрного, ни белого, ни прозрачного. Но нет закона, запрещающего этим абстракциям перевоплощаться во что-то другое. Вот они и перевоплощаются сначала в одно, потом в третье. При этом никто не может им запретить оставаться тем, чем они являются. Абсолютно прозрачное тело противоположно чёрному и белому, оно не отражает электромагнитные волны и не поглощает их, оно просто их пропускает, и делает это лучше всех.

— И в кого же перевоплощаются эти абсолютно прозрачные тела?

— Во всех остальных людей этого мира, конечно же.

Ну вот! Почему-то вдруг полегчало! В голове Дорогина выстроилась закономерная градация: на нижнем уровне — прозрачные тела, всё население земли, кроме тартарцев и Хранителей, у них нет веса и значения, — все, включая основные ценности жизни, проходят сквозь них, не задерживаясь; на среднем уровне — белые тела, Хранители, живущие под землёй, не такое уж и многочисленное, судя по всему, племя, — отражают всё от себя, ни на чём не зацикливаются, ничего сквозь себя не пропускают, но ничего и не впитывают, а на самом высоком уровне — чёрные тела, то есть тартарцы, которые всё поглощают на пользу себе и всему человечеству. Наконец-то сердце Дмитрия Дмитриевича успокоилось, ушли брезгливость и недопонимание, — он словно впервые увидел Кыштымского карлика в хрустальном яйце, взглянул на него, как на нетленные мощи своего святого предка, даже захотелось припасть к ним устами и воздать должные почести, — благодарение, благодарение, благодарение абсолютно черным телам, которые перевоплотились в нас, в тартарцев, передав нам свои основные духовные ценности и свойства! благодаря вам Тартария теперь такая богатая и счастливая! самая прекрасная страна в мире! самый чудесный народ на свете! слава кыштымскому карлику! слава абсолютно чёрному телу!

Дмитрию Дмитриевичу хотелось кричать об этом на весь мир, и не понимал он, зачем такую простую и добрую истину надо скрывать!

— Что ж вы раньше ничего мне об этом не говорили? — с радостным возмущением спросил Дорогин.

— Раньше вы об этом ничего не спрашивали, — был сухой и короткий ответ.

Глава 7

Квадратное солнце


Не знаю, откуда он взялся — этот образ кота, живущего в квартире на девятнадцатом этаже? Не восемнадцатого и ниже, при падении с которых на твердую поверхность коты способны выжить. Зафиксировано много подобных случаев. Они получают травмы: эпистаксис (кровотечение в носу), пневмоторакс (коллапс лёгкого), перелом твёрдого неба (костяная пластинка над ротовой полостью). А вот выжить, упав с девятнадцатого этажа и выше, у котов и кошек не получается, — против законов природы не попрешь, даже если у тебя в запасе есть шесть жизней, как у Муэццы, кошки пророка Мухаммеда, семь, как у кота Тибальда из средневековой поэмы «Роман о лисе Рейнеке» или даже девять, как Бастет, древнеегипетской богини с головой кошки. И всё же, надо отдать должное этим уникальным животным: выжить при падении с высоты восемнадцатого этажа мало кто из млекопитающих способен, и уж точно — не человек, — не умеет он ловко разворачиваться в воздухе и пружинисто приземляться на четыре лапы. Но что заставляет кошек сигать с такой высоты? До появления многоэтажных строений этой проблемы не существовало, жизни кошек обрывались по естественным причинам — от болезней, старости и насилия. С ростом же числа высотных зданий участились случаи неестественной гибели, если можно так выразиться, но они не фиксировались, мёртвых животных предавали земле, а к ветеринарам приносили выживших при падении с высоты и травмированных животных, после чего на это явление обратили внимание, ему даже дали название "Высотный синдром". Неловкость, случайность, чья-то злая воля, непонимание и намеренное пренебрежение опасностью — такие назывались причины падения животных с высоты, но никто так и не предположил, что синдром этот мог стать порождением конфликта между иллюзией и реальностью, с которым пришлось столкнуться несчастным животным; находясь в неволе, заточённые людьми в каменные мешки с секциями, обречённые проводить в них почти всю свою жизнь за исключением коротких и редких минут выгула на шлейке, так как кошек и котов в городе не принято выгуливать, а так же — летних поездок на дачу, если повезет, — они, имея естественную, врожденную, тягу всех без исключения живых существ к свободе, получали иллюзию свободы. Им разрешалось: быть избалованными, отказываться от надоевшего корма, трепать нервы хозяевам, чтобы они думали о расширении ассортимента, предлагали больше вкусняток, лениво бродить по секциям квартиры из угла в угол, лежать на диване, забираться на шкаф, спать или не спать, есть или не есть, откликаться на зов или не откликаться — всё это формировало в животных иллюзию свободы в рамках дозволенного, но настоящая свобода оставалась для них недоступной, — нельзя было просто выйти в открытую дверь или окно дома по своим кошачьим делам, погулять по окрестностям, поохотиться на мышей, пообщаться с себе подобными, поубегать от собак и потом вернуться обратно. Появилось нечто, а оно неизбежно должно было появиться, как всё вероятное в этом мире: открытое окно квартиры, а за ним — путь к настоящей, а не иллюзорной, свободе через высоту, с которой раньше кошки никогда не имели дела. Прислушиваясь к шуму города, принюхиваясь к воздуху, пропитанному выхлопами автомобилей, вглядываясь дальнозоркими глазами в мир за окном, бессознательно оценивая риски, связанные с возможностью пролететь огромное расстояние, выжить и оказаться на свободе, коты и кошки оказались в самом эпицентре конфликта между иллюзией и реальностью. А ведь они — животные, склонные всегда выбирать сторону реальности, каким бы тяжёлым этот выбор ни был.

Наверняка, будучи разумным котом, испытав душевный дискомфорт и обратившись к ветеринару-психологу, я получил бы однозначный диагноз; представляю себе эту сцену: лежу я на кушетке такой расслабленный, пушистым животиком кверху, лапки в разные стороны, слегка помахиваю хвостиком, вибрисами пошевеливаю, а ветеринарный психолог, сидя за столом, просматривая мою карту и делая в ней заметки, спрашивает бархатистым усыпляющим голосом:

— Что тебя так встревожило, Пушистик?

Да. Пусть будет так — пусть меня называют Пушистиком. По-человечески покряхтывая, изредка издавая звуки, отдалённо напоминающие мяуканье, я расскажу ему о том, как впервые увидел Петру и Микаэлу, совершая обход территории вместе со своим престарелым и очень вредным наставником Лангобардом, но эти молодые кошечки сперва не произвели на меня впечатления, потому что тогда мне больше всего на свете хотелось спать, а потом я долго пытался не влюбиться в одну из них, если конкретнее, то — в Петру, — почему именно в Петру? — да потому, что тогда сбылись бы слова Лангобарда о дурацком наклоне гребёнки — любит — не любит, — а предпосылки такие я заметил почти сразу же. Микаэла стала частенько во время пересечения наших маршрутов в ТЦ с интересом поглядывать на меня, да и я первое время тоже на неё поглядывал, демонстративно игнорируя Петру, вглядываясь в глубину своего сердца и пытаясь разобраться, что же там происходит, из каких кирпичиков складывается любовь, чем питаются её корни, насколько глубоко уходят во тьму бессознательного, как быстро и высоко растут побеги, какие могут дать плоды, — увы! — как я ни пытался подкармливать мыслями именно те, которые помогли бы мне влюбиться в Микаэлу, всё тщетно, словно там, где-то очень глубоко и далеко, куда никак не способна проникнуть воля, кто-то за меня решил: в кого мне влюбиться, а в кого — нет; когда до меня наконец окончательно дошло, что я безнадёжно влюблен в Петру и этого никак нельзя изменить, было уже поздно: чувства выросли, сформировались, окрепли, застыли и сделались прочнее бетона — чёртовы зубья гребенки не поменяли наклона, — от Микаэлы ко мне, от меня к Петре, и где-то был Свидетель Дороги, безнадёжно влюбленный в Микаэлу, и где-то был Свидетель, в которого была безнадёжно влюблена Петра, — у меня не получилось разорвать эту бесконечную вереницу несчастных влюблённых Свидетелей, изменить направление наклона хотя бы одного зубчика, — полюбить Микаэлу или влюбить Петру в себя. Всем всё стало предельно ясно: мне, Лангобарду, даме Б, даме Т, а также их юным преемницам; я умоляюще поглядывал на Петру, всем своим видом говоря ей, безмолвно крича: "Ну, полюби же меня, постарайся! Чего тебе стоит? Ты же всё понимаешь, мы попадаем в ту же самую ловушку, что и все наши бесчисленные предшественники. Ты влюбилась не в того, кого надо — в того, кто никогда не полюбит тебя. В итоге никто из нас не узнает взаимной любви. Но ещё не поздно всё изменить! Полюби меня! Полюби!" В прекрасных глазах Петры, когда мне изредка удавалось в них заглянуть, появлялось понимание, но она быстро прятала их от меня, отводила взгляд, отмалчивалась и старалась меня избегать, — то же самое я делал с Микаэлой. Она безмолвно кричала мне: "Полюби меня! Полюби! Чем я плоха? Ты же всё понимаешь!" Но я, всё понимая, старался её избегать, отводил взгляд, прятал глаза, и мы ничего не могли с этим поделать.

Это пространство окончательно обретало форму уютной квартиры на девятнадцатом этаже, наполнялось иллюзией свободы, словно бассейн Лангобарда минеральной водой, поначалу ты просто плавал на поверхности, полагая, что в любой момент можешь из него выйти, но потом вдруг обнаруживал себя плавающим, подобно рыбе, внутри этой воды и выброситься на берег означало — погибнуть. Всё такое заманчивое: перспектива в не таком уж далёком будущем сменить на посту старого Свидетеля, стать главным действующим лицом на вверенном тебе участке Дороги, обрести смысл в жизни, подписать контракт с Контролерами, жить на полном довольствии и обеспечении, иметь возможность самому выбрать жилище и даже климат, окружающий его, ни в чём не нуждаться, получать всё по первому требованию, кроме одного — взаимной любви, — ведь иметь просто любовь, одностороннюю, без взаимности — всё равно что птице пытаться лететь на одном крыле, — ходить по земле можно, смешно подпрыгивать, трепыхаться, изображая полёт, — не более; вся эта бесконечная вереница Свидетелей, медленно стареющих и изнашивающихся, меняющихся на новых, молодых, чередующихся — мужская особь — женская особь — мужская — женская — вызывало во мне противоречивые чувства: с одной стороны — оторопь, доходящая до омерзения — существа, утонувшие в иллюзии свободы, подвергнутые очень странной форме кастрации и стерилизации — не физической и не духовной, а какой-то ментальной, имеющей отношение к уму, а с другой стороны: уважение, как к настоящим монахам, сделавшим тяжёлый выбор не в пользу эфемерной погони за удовлетворением личных амбиций, растущих на почве гордыни, — выбрав стезю Свидетелей, они обрекли себя на каждодневный труд ответственного наблюдения за своим участком Дороги, рефлексии над собственной судьбой, обдумывание происходящего, фиксирования потока своего сознания в отчетах, — пусть и не всего потока, но хотя бы брызг от него, — одно это, по большому счету, уже подвиг.

Но окно возможностей-то не закрывалось: с самого начала твоего появления оно было открыто, и ты в любой момент мог в него выскочить, — сначала находясь на первом этаже, тебя снаружи ждало больше неизвестности, но меньше вероятности сгинуть, — и чем дольше ты оставался в квартире, не желая её покидать, неважно по какой причине, тем выше она поднималась, дом рос, как гриб или дерево, и вот, однажды, ты вдруг обнаруживал себя на девятнадцатом этаже в квартире с открытым окном, за которым — свобода! Но теперь там — чуть меньше неизвестности, зато гораздо больше вероятности шлёпнуться с высоты и превратиться в лепёшку.

Я — кот, живущий на девятнадцатом этаже, лежащий на кушетке на приёме у воображаемого психолога, жалующийся на своё тяжёлое положение, — живого существа, погружённого в конфликт между иллюзией свободы и реальностью, где реальна в том числе и свобода, но окутана шлейфом неизвестности, которая по природе своей не может быть безопасной, — там: Великий Город, зажатый между двумя грандиозными стенами, Света и Тьмы, они, как две сокрушительные поверхности одного пресса, выключенного или сломанного, — придут Наладчик и Оператор, починят, запустят пресс, поверхности Света и Тьмы начнут медленно сближаться, оставляя людям всё меньше пространства для существования и реальной свободы, Город будет смят и поглощён Светом, а Река, Лес и Поле — Тьмой, последней останется Дорога, на которой столпятся те, кто так и не сделал свой выбор, потом этот Пресс раздавит её и всех, кто на ней остался, две поверхности плотно сомкнутся, Света и Тьмы, ничего и никого не будет между ними, ни единого сомневающегося атома, они будут продолжать давить и давить друг на друга со всей своей беспредельной мощью, — кто кого, — в конце концов пресс сломается, Оператору и Наладчику снова придётся его чинить, разводить в стороны давящие поверхности, и между ними опять разведётся всякая многочисленная живность.

Несуществующий кот на эфемерном девятнадцатом этаже, воображающий себя лежащим на кушетке в кабинете выдуманного ветеринара-психолога, знает, что реальность и свобода — синонимы, и в них нет ничего хорошего, в них — только кошмар, ужас, страдания, смерть и ещё целая куча жутких и неприятных вещей, но существовать они могут только внутри сломанного пресса, когда две поверхности — Света и Тьмы — позволяют им это делать, — ну, или просто ждут, когда придет Наладчик и починит пресс, а Оператор его запустит. Ещё кот знает, что всё самое прекрасное, чудесное, волшебное и хорошее иллюзорно, — и в таком лишь виде может существовать в реальности, и то лишь потому, что эта реальность позволяет им это — до поры, до времени. Она не может не пытаться исторгнуть их из себя, и когда ей это удаётся, она сама перестаёт существовать, — почему? — да потому что иллюзия для реальности, как пустота для любого предмета, убери её — и им некуда будет падать, а так как в этом мире нет ничего, что не падало бы, то и сам мир исчезает вместе с реальностью, — потом снова появляется, потому что не может не появляться, и, погружаясь в иллюзию, начинает в неё падать, как в пустоту.

— Ну, батенька! — скажет воображаемый психолог выдуманному коту, лежащему на эфемерной кушетке, внимательно выслушав его и сделав необходимые пометки в тетради. — У вас классический случай высотного синдрома! Лекарства нет. Помочь может только одно: хозяевам надо держать окна закрытыми, — начиная с третьего этажа. На девятнадцатом — тем более. И, так как вы — всего-навсего домашний кот, то не сможете их открыть самостоятельно. Если же хозяин рассеян, забывчив или намеренно держит окна открытыми ради свежего воздуха, не считаясь с вашей безопасностью, то — помоги вам бог!

Я приподнимаю голову, чуть приоткрываю один глаз, смотрю на психолога — не может же он говорить глупости?

— Что вы хотите этим сказать? — мурлычу я. — Если у меня этот ваш высотный синдром, а хозяин оставил окно открытым, то я неизбежно из него выпрыгну? И мне повезёт остаться в живых только в том случае, если я живу не выше восемнадцатого этажа?

— Такова статистика… Вы всё верно поняли!

— Но вот же я, посмотрите, живой и здоровый! Окно открыто, я по ночам выхожу в него, остаюсь целым и невредимым, брожу по Городу, а утром возвращаюсь обратно.

— Да, — хитро улыбается психолог-ветеринар. — Но ведь это только потому, что вы не кот и живете далеко не на девятнадцатом этаже…

И то верно! Но образ кота, живущего на девятнадцатом этаже, крепко засел в голове, от него так просто не избавиться: иллюзия свободы в конфликте с реальностью, вечно закрытое окно и всегда нависающая вероятность того, что однажды хозяин оставит его открытым, и тогда придётся прыгать, потому что другого варианта не останется — реальность в любом случае сильнее иллюзии.


Первой исчезла дама Т, что подействовало на Лангобарда настолько угнетающе, что он перестал есть своё варево, заметно осунулся и стал необычайно тихим: дама Т любила его всем сердцем, и хотя он не отвечал ей взаимностью, открыто игнорировал её и избегал, она каждый день дарила ему уверенность в том, что он может не только любить безнадёжно и безответно, но и быть любимым — также безнадёжно и безответно, — и эта чужая любовь, на которую он не мог ответить взаимностью, была — словно одна из несущих стен дома, незаметная, неосвещенная, не обогретая, но очень важная, — и вот, она пропала, растворилась в воздухе, — кровля зашаталась, из дома стало свободно выветриваться тепло, а внутрь попали — холодный ветер и — тьма, тьма, тьма!

— Ну, вот и всё! — однажды очень обречённо вымолвил Лангобард, плюхаясь во время обхода на поваленное дерево, где любил сиживать, потому что с этой точки открывался прекрасный обзор Реки и Стены Тьмы. — Теперь уже недолго осталось. Началось естественное обновление. Расскажи ещё раз, как исчезла Дама Т?

Много раз я уже рассказывал ему это, передавая почти слово в слово то, что слышал от Микаэлы, но мне не надоедало это делать, — особенно нравилось акцентировать внимание на печальной обыденности, заключенной в исчезновении Свидетеля — ни тебе торжественных проводов, ни прощальных речей, ни наград за проделанную работу, ни слез, ни благодарности, ни делегации из Контролёров, провожающих работника в последний путь с подписанием соответствующих бумаг и аннулированием контракта. Они с Микаэлой просто тихо беседовали за обедом, — наставница, тщательно пережёвывая еду, спокойно объясняла ученице, как важны именно утренние наблюдения, когда взгляд ещё не замылен, память не завалена деталями, а мозг не перегрет раздумьями, — именно такие мысли, навеянные утренними наблюдениями, надо ставить во главу угла, делать из них костяк отчёта, а все остальные использовать для наращивания мышечной массы, декорирования и украшения; потом дама Т пустилась в размышление о природе обыденности, она вообще часто рассуждала об этом философском предмете, говорила почти без пауз, и вдруг затихла — так резко, что Микаэла моментально всё поняла, — настало время даме Т исчезнуть, и она исчезла, и больше уже здесь никогда не появится, — Микаэла прекратила суету возле плиты, обернулась, чтобы убедиться, что дама Т не сидит на своём обычном месте за столом, на всякий случай походила по дому, заглянула во все укромные уголки, выкрикивая имя своей наставницы, потом вернулась на кухню, в одиночестве закончила обед и отправилась на обход, — конечно, многое для неё изменилось, ответственности прибавилось, отчёт составлять вечером пришлось самостоятельно, упоминать в нём в том числе исчезновение дамы Т, делая акцент на своих переживаниях, связанных с этим, — Контролёры пришли только через неделю, чтобы заключить контракт с новым Свидетелем, забрать последний, оборванный на полуслове, отчет дамы Т и уйти до следующего раза. Рассказывая мне о последних мгновениях жизни дамы Т, Микаэла несколько раз повторила её последние слова, которые врезались ей в память: "Квадратное солнце", — жалела, что в такой важный момент не запомнила больше, не внимала наставнице, была увлечена процессом приготовления еды, погружена в собственные раздумья, — если бы знала заранее, что даме Т в ближайшее время предстоит исчезнуть, то не отходила бы от неё ни на шаг, слушала бы и запоминала каждое её слово, и в итоге знала бы, зачем та в последнее мгновение произнесла эту короткую и очень странную фразу: "Квадратное солнце" Что она хотела этим сказать?

Честно говоря, я почему-то был уверен, что Лангобард зацепится за это квадратное солнце и пустится в философское размышление на тему вторжения в обыденность чего-то странного, но его интересовало совсем другое: он усиленно и с каким-то даже надрывом, словно его жизнь висела на волоске, а он пытался закрепить её канатом, сплетенным из собственных слов, — рассуждал о несправедливости неожиданных Исчезновений. С большой буквы "И", потому что этот процесс был глобален: все без исключения исчезали неожиданно, без какого-либо предупреждения, но каждый в своё время, предписанное и необъявленное, за исключением тех случаев, когда люди принимали решение погрузиться в Свет или Тьму, — тогда они исчезали в Свете или Тьме, и это, как правило, происходило на глазах у Свидетелей, которые потом рассказывали об этом другим и отмечали произошедшее в своих отчетах. Исчезнуть в Свете и Темноте тоже означало — Исчезнуть, но в этом процессе была задействована воля исчезающих, к тому же, их Исчезновения происходили на глазах у многих свидетелей и неоднократно фиксировались. Трупов в привычном их понимании не существовало, люди всегда и неизменно исчезали до того, как стать трупами, насильственных смертей не существовало — днём с огнём здесь нельзя было найти ни убитых, ни убийц, — вероятно, они тоже исчезали, растворялись в воздухе без свидетелей, когда на них никто не смотрел, наступало такое мгновение, когда они выпадали из поля зрения наблюдателей, проваливались сквозь прохудившуюся под ними ткань пространства и уходили в тот мир, где любая смерть, в том числе и насильственная, — вполне закономерное явление, — там они умирали от болезней и старости, погибали от несчастных случаев, становились убийцами и убитыми. Но это лишь его, Лангобарда, предположение! Может, люди просто исчезали, проваливаясь в полное небытие, — не по собственной воле, а во Тьму и в Свет, — по собственной, вот и всё отличие, и там, и там — Исчезновение, только в случае с Темнотой и Светом приплюсовываются картинки, основанные на предположении, что в Темноте темно, а в Свете светло, — вот и всё, — другая информация о том, что находится внутри Света и Тьмы, полностью отсутствовала, туда периодически кто-то уходил, но никогда никто оттуда не возвращался, значит, обе эти Стены связаны с глобальным Исчезновением, просто обозначены символическими объектами, а вот настоящее Исчезновение, разлитое повсюду между Стенами Света и Тьмы, невидимо, не опознаваемо и непознаваемо, подобно воздуху, которым все дышат, но никто его не замечает.

— Вот ведь какая хитрая штука — это Исчезновение! — рассуждал Лангобард, и таких рассуждений у него становилось всё больше. — Оно лишает нас уверенности в том, что смерть существует. Ведь по большому счёту в мире настоящем, из нитей которого соткан наш мир, или из кусочков которого собран, или из обрывков которого склеен, смерть — одна из тех основополагающих вещей, в которых невозможно усомниться… Надеюсь, друг мой, ты не сомневаешься в том, что такой мир действительно существовал, но по какой-то причине был разрушен, разобран, разорван, — конечно же, огромная часть того, что его составляло, подверглось полному уничтожению, но многое было оставлено, в том числе правила, образы, понятия… Наш мир похож на подделку или поделку, собранную наспех из тех деталей, которые попались под руку строителю… Или, лучше сказать, реставратору….

— Сомневаюсь! — решил я, что сейчас гораздо полезнее будет говорить с Лангобардом откровенно. — У нас нет никаких фактов, подтверждающих, что существовал или существует ещё какой-либо мир, кроме нашего. Все, что с нами здесь происходит, реально. Все наши мысли абсолютно реальны, например, мысль о том, что за гранью Света и Тьмы существует другой мир или другие миры, а также мысль о глобальном Исчезновении. При этом Исчезновение — тоже вполне реальная вещь, существующая здесь и сейчас, в отличие от вашей так называемой смерти, которой в реальности мы не наблюдаем, ведь трупов-то нет… А вот Исчезновений — сколько угодно. Их существование неоспоримо.

— И я про то же! Исчезновение собой подменило смерть.

— Не согласен! Наш разум ничем не ограничен, поэтому в нём может появляться бесчисленное множество мыслей, даже самых фантастических, вроде смерти. Но лишь малая часть из них обретает возможность воплощения, остальные же так и остаются в нереализованном виде. Вспомните, что вы мне недавно сказали, на что меня хотели сподвигнуть….

Я встал перед понуро сидящим Лангобардом, перегородил ему вид на Реку и Стену Тьмы, даже слегка подбоченился и приготовился, не моргая, смотреть ему прямо в глаза, но он разглядывал землю под ногами, словно делал вид, как будто читает книгу, а сам блуждал по тёмным закоулкам своего сознания.

— Не понимаю, о чём ты…

— А я напомню. Недавно вы сказали, что мне придётся вас убить, чтобы стать вашим преемником. Разве вы этого не говорили?

— Говорил. И что? Вот же ты до сих пор не убил меня.

— Вы же знаете, что это невозможно. Скоро сами, естественным образом, исчезнете, подробно даме т… Решили и меня за собой утащить? Подлый поступок! Попытались пронести в этот мир мысль или, лучше сказать, идею об убийстве, прекрасно осознавая, чем это чревато. Зная, что вам так и так предстоит исчезнуть, вы и меня пытались втянуть в это…

— Ничего я не пытался. Просто предложил. Неужели тебе не хотелось бы на собственной шкуре проверить, что такое исчезновение? В какой момент оно совершается? На этапе принятия решения или в процессе, так сказать. осуществления задуманного? И можно ли его контролировать?

— Не хотелось бы! Сама по себе идея убийства находится в той же области сознания, где обитают немыслимые фантазии: например, превращение человека в дерево или птицу, — шуметь листвой на ветру, парить в небе. Такие мысли называются беспочвенными — их в наших головах целая куча, в которой можно всю жизнь прокопаться, так и не сделав ничего полезного… Честно признаться, я изредка позволяю себе в ней копаться, беру в руки ту или иную мысль, кручу-верчу так и сяк, рассматриваю на предмет того, можно ли её вытащить из помойки. Вашу мысль я тоже держал в руках, но потом бросил туда, где ей самое место…

— Прекрасно! А можно тогда мне, раз ты не желаешь, взять эту мысль и попробовать её осуществить? Мне же всё равно, как ты выразился, исчезать. Так почему бы не прихватить с собой кого-нибудь? Например, тебя — уж больно заманчивая идея! Исчезнуть по собственной воле, не погружаясь в Свет или Тьму! Здесь, на своём родном участке дороги, где я провёл так много времени, любил безответно и был безнадёжно любим, поднять вон тот увесистый камень, словно созданный специально для этой цели и размозжить тебе череп, посмотреть, что произойдёт в этот момент. Как разорвется ткань этого мира, и мы с тобой провалимся туда, где убийство может существовать не только в виде мысли. Если банального небытия там нет, тогда ты просто умрёшь, а я войду в новое бытие! А ещё можно устроить всё это при свидетелях, чтобы собственными глазами увидел настоящее Исчезновение, а не погружение в Свет или Тьму. Пригласить на это шоу Микаэлу, Петру и Даму Б, и когда они соберутся, размозжить тебе голову прямо у них на глазах. Вот будет забава!

Надо отдать должное Лангобарду: он почти убедил меня в том, что говорит серьёзно, — я даже почувствовал удар камня по голове, увидел сноп искр, услышал треск костей своего черепа, и к мраку, который за этим последовал, слегка прикоснулся. Но на этом — всё! Далее я в полной мере осознал: Лангобард блефует, рисуется, позорно и подло.

— Имейте мужество исчезнуть с достоинством! — сделал я слишком уж дерзкое заявление, которое Лангобард никак не мог проигнорировать. Он тяжело поднялся, — его скелет скрипел, как несмазанный заржавевший механизм, поднял с земли увесистый камень, невинно пролежавший здесь, возможно, миллиарды лет и теперь идеально вписавшийся в огромную ручищу Лангобарда, — и вот, мой нелепый наставник уже в одном шаге от меня, и его рука с камнем занесена высоко над моей головой, но во мне нет ни одной нотки тревоги, — наверняка, я бы даже беззаботно смеялся над всей этой ситуацией, если бы мог.

— Я подошёл сюда, подняв с земли камень, с твёрдым намерением убить тебя, и при этом, как видишь, никуда не исчез, — как-то странно прозвучали эти слова Лангобарда, словно произносил их не он, а кто-то другой, незнакомый, заучив их, и теперь пытаясь выдать себя за него, но получалось плохо. — И вот, моя рука, крепко держащая этот увесистый камень, готова обрушить его на твою несчастную голову и прекратить твоё жалкое существование…

— Готова? — не наигранно скучая, спросил я, глядя в лицо Лангобарда. Никогда ещё я не видел его в таком жалком, почти плачевном, состоянии. — Если готова, тогда пусть обрушит.

Глядя ему в глаза, я словно заглядывал сквозь мутные оконные стёкла внутрь дома, по которому мечется встревоженный хозяин в тщетных поисках чего-то настолько же важного, как сама его жизнь, но потерянного; он не мог понять, куда эта вещь пропала, — его подвела память, он почему-то напрочь забыл, что её здесь никогда и не было, она не хранилась на полках, в сундуках и шкафах, не лежала на видных местах, не хранилась в тайниках, ею никогда не пользовались, на неё никогда не смотрели, и даже вспоминали о том, что она, возможно, где-то существует, очень редко. Без этой вещи хозяин не мог сделать того, что задумал, — это всё равно, что пытаться нарезать хлеб без ножа, — в конце концов он просто устал метаться, бессильно плюхнулся на табуретку, — это внутри себя, а снаружи: из его руки выпал камень и, гулко ударившись о землю, занял новое место, скорее всего, на следующие несколько миллиардов лет, а Лангобард, подволакивая ноги, поплёлся вдоль опушки. Никакого труда мне не составило догнать его и начать сопровождать, — это скорбное, наполненное бессилием, передвижение по участку уже никак нельзя было назвать полноценным обходом.

— Вот видите! — ободряюще похлопал я Лангобарда по плечу, которое, судя по звуку, превратилось в трухлявоедерево. — Вы меня не убили и никуда не исчезли, и я вас не убил и никуда не исчез. Это хорошо! Конечно, никто не может вам запретить пытаться прыгнуть выше головы, но, понятно же, чем всё это закончится. В некоторых случаях лучше смириться с тем положением вещей, которое имеется в наличии. Тяжело идти против рожна. Подумайте лучше вот о чём: в каком виде вы предстанете перед Дамой Б — как больной, несчастный, обозлённый на жизнь, старик или как опытный мужчина, полный энергии и оптимизма, знающий, что там, в исчезновении, жизнь продолжится, при чём в лучшем виде, недостатки исправятся, придёт вечная молодость, нелюбимые станут любимыми и — всё остальное сбудется, самое лучшее, по списку. Своей кропотливой многолетней службой свидетелем на этом участке вы заслужили быть счастливым в исчезновении…

Я сам не верил в свои слова, но пытался наполнить их бодростью, насколько это было возможно, — Лангобард же, на сто процентов, не верил мне гораздо меньше, чем я сам себе, и, если бы мог, разрыдался бы, — он брёл как на заклание, словно впереди его ждал эшафот и палач.


Как раз в это время я получил имя Альфред, которое мне сразу не понравилось — понятно, кто мне его дал, но думать об этом не хотелось, — с другой стороны — с именем открылось много возможностей, одна из которых — получение ничем не ограниченной денежной ссуды в банке, — правда, я совершенно не представлял, на что её можно потратить, но это уже другой вопрос, — главное, что теперь я был без двух минут фантастическим богачом!

Как-то тихо, абсолютно незаметно, продолжали исчезать старики, — эти исчезновения были похожи на то, как стираются надписи на граните или железе — сначала они яркие и заметные, кажется даже, что практически вечные, но к ним постоянно кто-то прикасается, вроде бы они от этого становятся чище и ярче, но утрачивают атом за атомом, песчинку за песчинкой, от них остаётся призрачный след, едва различимый, потом вообще ничего — просто гладкая поверхность, так что можно наносить новую надпись, — и так до бесконечности, надпись за надписью, ведь толщина гранита и железа безгранична. Так исчезла Дама Б, сначала через раз перестала появляться в Библиотеке на обходе, потом и вовсе пропала, а когда я, не в силах скрыть дрожь в голосе и трепета во всем теле от близости Петры и представившегося повода заговорить с ней, спросил, почему она одна на обходе, не случилось ли с Дамой Б чего-то необратимого, она, ускользая от моего взгляда, быстро ответила, экономя не то что бы слова, но каждый выдох, расходуемый на их произнесение, — кажется, будь её воля, вообще лишила бы меня возможности даже краем глаза лицезреть её черты и краем уха слышать её голос; из того, что мне удалось разобрать, я понял, что дама Б приболела, но не очень серьёзно, и скоро снова приступит к выполнению своих обязанностей, но она так и не приступила, через непродолжительное время Петра неожиданно сама подошла во время очередного обхода ко мне в Библиотеке, что-то сообщила официальным тоном, сказав необыкновенно много слов, чем повергла меня в экстатическое состояние, тем более стояла она почти неподвижно и небывало близко ко мне, так что я не отводил глаз от её лица более нескольких секунд, что можно было приравнять к вечности, но её веснушки так и не дали мне сосредоточиться, чтобы полнее понять, впитать и запомнить эту практически нечеловеческую красоту, они рассыпались подобно пазлу, и пока я собирал его, чтобы увидеть картину в целом, Петра стремительно унеслась прочь, не оставив мне ни единого шанса догнать её. Я долго неподвижно стоял на одном месте, стараясь закрепить в памяти несобранный пазл из веснушек, и вытаскивая оттуда по одному слова Петры, которые услышал и запомнил, но не понял, потому что было не до этого; после составления их в осмысленные предложения, стало ясно, что моя соседка сказала примерно следующее:

— Дама Б решила не дожидаться естественного Исчезновения. Это её право. Ей не хотелось раствориться в воздухе в тот момент, когда на неё никто не смотрит, подобно дыму от костра в ночном небе. Сегодня она провела торжественное и добровольное погружение в Свет. Присутствовало множество приглашённых друзей, в кафе «На краю Света», которое вам, наверняка, известно, были организованы проводы, великолепный прощальный ужин. Народу набралось столько, что всем едва хватило места, в подавляющем большинстве — старые друзья Дамы Б, люди творческие, художники, поэты, музыканты. Был концерт и танцы. Дама Б веселилась, непринуждённо со всеми общалась, блистала в прекрасном бальном платье, сшитом специально для неё известным модельером. Не дожидаясь первых лучей солнца, все мы вышли из кафе и направились к Стене Света. Кстати говоря, я впервые подошла к ней так близко! И вот что я про неё узнала: оказывается, она не такая уж и светлая, и уж точно, не подобна солнцу, а электрическому освещению — и подавно. Её света словно и не существует, как будто он внутри твоей головы, а не снаружи, — в общем, я хочу сказать, что это очень странно воспринимается, ночь не становится светлее от того, что её разрезает огромная Стена Света. Вроде и смотришь на Свет, но в то же время понимаешь, что он никак не освещает ночь. Только солнце и электричество могут её освещать… Надо будет ещё об этом подумать… Так вот, наша всеми любимая Дама Б сохраняла присутствие духа до самого конца, произнесла прощальную речь, улыбнулась напоследок, сделала шаг и погрузилась в Свет, буднично так, естественно… Надо отдать должное нашему коллеге, сами знаете кому, которого всю жизнь любила Дама Б, а он не отвечал ей взаимностью, потому что тоже был безнадёжно влюблен в другую даму, — он откликнулся на приглашение, провёл всю ночь с нами, подарив Даме Б редкую возможность на прощанье вдоволь насмотреться на него, непринуждённо со всеми общался и даже помахал Даме Б ручкой перед тем, как она навсегда ушла в Свет. И всё. Взошло солнце. Все разбрелись по своим участкам, вспоминая Даму Б добрыми словами… Что касается меня, то я ожидаю в ближайшее время прихода Контролёров, подпишу контракт и стану новым Свидетелем Дороги. Тогда прошу меня любить и жаловать…

Она так и сказала: "Прошу любить меня и жаловать!" Как чудесно это прозвучало из её уст, и, помнится, все бесчисленные веснушки взмыли в небо, собравшись там в неповторимый образ своей хозяйки и закружили в весёлом танце! Лангобарду я не только передал каждое слово Петры, врезавшееся мне в память, но и повторил их раз двадцать; он хмуро молчал, но всё, что я говорил, не пролетало мимо его ушей, — оно поглощалось им без остатка, не принося насыщения, — видно было, что он готов вечно слушать рассказ Петры в моём исполнении. Но дело в том, что я не готов был повторять его вечно, поэтому умолк, после чего прошло целых два дня полного молчания, пока из бездны, разверстой внутри Лангобарда, чудом не вырвались ответные слова:

— Проводы? На краю Света? В этой занюханной тошниловке? Хозяин — неопрятный плут и мошенник, посетители — лжецы и обманщики, твердящие, что сделали выбор в пользу Света и собирающиеся в него погрузиться в ближайшее время, но так этого и не делающие, проводящие всё время в бесконечных проводах самих себя и всех остальных, малюющие блевотные картины, пишущие отвратные стихи и музыку, от которой зубы ломит. Напивающиеся до беспамятства, жрущие всё подряд и спящие где попало. Всю эту публику она позвала на свои проводы? Как хорошо, что меня там не было!

Как раз я тоже подумал об этом: как нелепо и абсурдно выглядел бы Лангобард в этом кафе, куда мне довелось заглянуть в одну из ночных прогулок по Городу и составить впечатление о тамошней публике. Хаос и какофония царили там, "Край Света" ломился от посетителей, все они грудились за столиками, полными яств и напитков, — множество компаний вели разношёрстные и бурные споры о литературе, философии, музыке, живописи и других видах творческой деятельности, воздух — такой густой, что им самим можно было наесться, напиться и накуриться. Мне там сразу же не понравилось, в этом я был с Лангобардом совершенно солидарен, но мне всё равно стало за него обидно — Дама Б пригласила на свои проводы чёрт знает кого, а человека, который был в неё безнадежно влюблён и преданно пронёс эту любовь через всю жизнь, — не удосужилась даже вспомнить, хотя, возможно, — просто из жалости, зная его негативное отношение к творческой публике.

Я ожидал более бурной реакции от Лангобарда на исчезновение Дамы Б и, явно, намеренное и показное его игнорирование даже перед лицом, вероятно, вечного упокоения в небытии, — как-то уж подозрительно тихо отреагировал он на эту новость, — возможно, просто сил уже никаких не осталось. Казалось, вся эта тема пошла на убыль и ничем больше удивить не может, но однажды Петра застала меня врасплох, неожиданно выскочив из-за книжного стеллажа в Библиотеке, так что я не успел отреагировать и подготовиться к такой близкой встрече, — застыл, ошарашенный, — она приблизила свои уста к моему уху и, обдавая его ледяным дыханием, произнесла: "Дама Б велела кое-что передать Лангобарду, но не сразу, а выждав некоторое время. Вот я и передаю через тебя, потому что старика побаиваюсь. Страшный! Всего два слова: "Не надо". Очень надеюсь, что ты передашь их ему". Петра испарилась внезапно, как и появилась, оставив после себя чудный запах веснушек, к которому я ещё долго принюхивался, стоя на месте и удивлённо почесывая замёрзшее ухо, которое покалывало, медленно оттаивая. И, конечно же, я передал слова Дамы Б Лангобарду, обращенные, понятное дело, именно к нему, а не к кому-то другому: "Не надо!" Что не надо? Что она имела в виду? Может быть, что ему больше не надо её любить? Так я и решил, не желая ломать голову над ответом на этот вопрос, к тому же, Лангобард на первый взгляд мимо ушей пропустил эти последние слова дамы Б… Оказалось — нет. На следующее утро Лангобард пропал из замка. Когда я вернулся после очередного ночного блуждания по Городу в надежде вздремнуть часок-другой перед обходом, то сразу заподозрил неладное, потому что не услышал привычного храпа, — и не смог нигде найти Лангобарда, только наверху посреди его непривычно чистого стола лежал лист бумаги, исписанный хоть и каракулями, но хорошо читаемыми. Записка была подписана именем Лангобарда и предназначалась мне: "Дорогой друг, Альфред! Прости меня, старого дурака, за все те обиды, которые я причинил тебе за время нашего знакомства и совместной деятельности, — они являются печальным следствием тех отвратительных черт моего характера, с которыми при желании я бы мог справиться, но не хотел. В отличие от храпа, с которым всё наоборот: в глубине души я бы хотел с ним справиться, но не мог, так как он представляет собой неустранимую особенность моей физиологии, посему за него извиняться не буду… Прости и прощай! Сообщаю тебе, как своему достойному преемнику на посту Свидетеля Дороги, что, услышав последние слова дамы Б, переданные через Петру, я моментально понял их смысл, но не подал виду. Ты, наверняка, решил, что дама Б обратилась ко мне с настоятельным призывом больше её не любить. Мол: "Не надо меня любить! Я ухожу в мир, о котором ничего неизвестно, который, вероятно, является миром абсолютного небытия. Куда бы я ни ушла, заклинаю вас: перестаньте меня любить! Возможно тогда все мы сможем вырваться из этой дурной бесконечности, разорвём оковы, которыми привязаны друг к другу, и там, в мире ином, если он существует, научимся, наконец, любить взаимно!" Глупый мальчишка по имени…. Хотел придумать тебе новое прозвище, но не буду. Назову тебя по имени… Альфред! Ты заработал себе его тем, что в тебя влюбилась прекрасная девушка, которая тебе его и вручила. И, хотя ты не сможешь ей ответить взаимностью, потому что взаимная любовь в этом мире, так же как идея убийства, — нелепа и неосуществима, — хочу пожелать тебе всё же не оставлять попыток добиться этого. До тебя никому не удалось — может, у тебя получится. Если же нет, тогда просто следуй за своим сердцем, как делаю это я, погружаясь в Свет следом за Дамой Б. И — будь что будет. Небытие — так небытие, Свет — так Свет! Тьма — так Тьма. Куда дама Б — туда и я. Когда ты прочитаешь это письмо, я уже навсегда покину этот бренный мир, и след мой в нём простынет навсегда. Желаю тебе интересной и плодотворной работы Свидетелем Дороги. Позаботься о моём замке, бассейне и ложе. Это всё, что я хотел тебе сказать. Прощай, дорогой мой друг Альфред! Лангобард"

Прочтя письмо, я предоставил ему право самому решать, что делать дальше — пока оно, подхваченное сквозняком, блуждающим по замку, искало место, куда приземлиться, я уже нёсся по полю, не зная, какой дорогой пошел Лангобард, к какому конкретно участку Стены Света направился, далеко ли ушёл, смогу ли я его догнать до того, как он в неё погрузится, что скажу ему, если догнать получится, буду ли удерживать его от этого шага или наоборот — подтолкну к нему, если он засомневается. По улицам Города бежал, не соблюдая правил дорожного движения, уворачиваясь от машин и пешеходов, — Город показался бесконечно широким, пару раз я даже начал подумывать: уж не превратилась ли его длина в ширину? — но нет, Стена Света медленно приближалась, — пробежал недалеко от кафе "На краю Света" — и хотя от него не исходило никаких звуков, зато облако запахов от еды и спиртных напитков, окутавшее его за ночь, до сих пор не рассеялось, далее — по пустырю и по полю — я просто бежал к Свету, не надеясь где-то найти Лангобарда, думал у Стены повернуть налево или направо и бежать вдоль неё, пока не упаду где-нибудь без сил, но не пришлось, потому что я увидел темную фигуру Лангобарда, — никем другим она не могла быть! — стоящую почти впритык со Стеной Света. Приблизившись к Лангобарду почти настолько, что при желании, едва наклонившись, смог бы коснуться лбом его плеча, я уловил его яркий запах, который вдруг показался мне бесконечно родным и близким, словно это — запах моего отца, которого не может существовать в природе, — и защемило сердце от тоски, захотелось обнять этого человека и никуда от себя не отпускать!

— Так и думал, что ты не дашь мне спокойно уйти! — Лангобард говорил, стоя ко мне спиной. Ему не требовалось поворачиваться, чтобы понять, кто подошёл к нему. — Бежал, запыхался? Отдышись хорошенько! Я всё равно никуда не спешу. Резко нырнуть не получилось, вот и стою тут. Жду, пока не ослабну и не упаду в Свет… Никогда не подходил к нему так близко, поэтому не знал о некоторых его свойствах. Например, что он абсолютно нейтрален, не притягивает и не отталкивает. При желании и небольшом усилии от него легко можно отойти. Но если к нему даже слегка прикоснуться, тогда полное погружение в него становится неизбежным, — он всё поглощает без остатка. Понаблюдав за ним некоторое время, я в этом убедился: травинка, качнувшись на ветру, прилипла к нему, и он тянул её до тех пор, пока не вырвал из земли и не проглотил, — если присмотреться, то можно увидеть небольшой зазор между землёй и Светом, там пустота, которая вряд ли где-нибудь заканчивается, — я кидал туда мелкие камешки, они исчезали, — получается, Свет поглощает всё, в том числе землю, камни и пыль… Совершенно безвозвратно… Интересное свойство, не правда ли? Дарю тебе это наблюдение, можешь описать его в своём первом самостоятельном отчете… И второе очень важное наблюдение: Свет существует только в сознании. Когда мы смотрим на него, то понимаем, что он есть, исключительно внутри нас, а вот снаружи его нет, потому что он не светит по-настоящему, как солнце, не греет, не освещает тьму, никак не взаимодействует с этим миром, только забирает себе всё, что прикасается к нему. Это, в общем-то, тоже форма действия, но не взаимная, а односторонняя. И вот что ещё странно: если его нет снаружи нас, тогда как всё исчезает в нём? И если он существует только внутри нас, как мы тонем в нём? Схлопываемся сами в себе что ли?

Все эти его наблюдения я не то чтобы пропустил мимо ушей, они врезались в мою память так, что я потом с лёгкостью вынул их, спокойно обдумал и записал, но тогда мне было не до них, меня волновало другое.

— А как же Дама Б? — постарался я воззвать к здравому смыслу, которого в Лангобарде к тому времени уже не осталось ни капли. — Она же сказала вам: "Не надо!" Вы поняли всё правильно и объяснили мне истинное значение её грустных слов. Она не призвала не любить её. Это невозможно. Просто хотела остановить вас, чтобы вы не лезли за ней в Свет, не совершали безрассудного поступка… Хотя, наверняка, имела в виду и то и другое… Зачем же вы тогда его совершаете? Если там нет ничего, то и Дамы Б нет. А если есть, тогда вряд ли она образуется, что вы её ослушались… Да и в целом вряд ли вам образуется…

— Не думай, что перед лицом неотвратимого Исчезновения я лишился здравого смысла! — гордо вскинув голову, заявил Лангобард. — Никакие силы и события не способны вытравить его из меня. Просто прими это, как неизбежность: я всё равно пойду за Дамой Б в Свет, и тебе не переубедить меня. С этим могла бы справиться лишь она, но её больше нет с нами… Теперь здраво рассудим: во-первых, если в Свете ничего нет, то и чёрт с ним, мне всё равно скоро исчезать, а так хоть — по собственной воле, а это, согласись, что-то да значит… К тому же, это благородно и красиво — последовать за дамой сердца в Исчезновение… Во-вторых, если там всё-таки что-то есть, то мы точно не знаем — что… И где доказательство того, что в Свете мы не обретаем того, что любим и на что надеемся? Это же Свет! И пусть его нет снаружи, но он нерушимой Стеной стоит внутри каждого из нас, одним своим присутствием провозглашая победу над Тьмой. В Свете сбудутся все мечты. Мы снова станем молодыми, здоровыми, красивыми, влюбленными друг в друга, я и Дама Б….

— Постойте! Постойте! — прервал я Лангобарда, увидев в его последних словах уязвимость. — А если там — у каждого свой Свет? Попав туда, дама Б будет надеяться на воплощение своих надежд, в которых нет места человеку по имени Лангобард. Ведь она влюблена в другого. И всё для вас опять пойдёт прахом…. Зачем вам это?

— Да плевать я хотел на это! — взревел Лангобард так громогласно, что я аж присел, и показалось, что Стена Света немного потемнела, а в ближайших домах Города зазвенели стёкла. — Где этот прыщ, к ногам которого она так слепо положила своё сердце? Он никогда не последует за ней ни в Свет, ни во Тьму, ни в Исчезновение, потому что у него есть, за кем следовать! У него тоже есть человек, к ногам которого он с трепетом положил своё сердце. Понял теперь ты?! Именно так разорвётся эта проклятая цепь, которой мы все здесь скованы. Нелюбимые идут за любимыми! В Свет ли, во тьму ли, в Исчезновение ли. Именно так и никак иначе! Именно в этом — истина и спасение! Сейчас бы ты встрял со своим здравым смыслом, сказал бы, что Дама Т последует за мной, и опять всё пойдёт прахом, но ты не можешь, потому что Дамы Т нет, она ушла в Исчезновение, и за ней, наверняка, уже последовал тот, кто был в неё безответно влюблен. И они там сейчас вместе, любят друг друга. Молодцы! Я очень рад за них. И я уйду вслед за женщиной, которую люблю. И пусть она пыталась отговорить меня от этого шага, никто и ничто не остановит меня! Там, внутри этого Света, мы с ней в любом случае будем вместе, там разорвётся проклятая цепь, Дама Б поднимет свои прекрасные глаза, увидит меня словно впервые и влюбится. Мы обнимемся, поцелуемся и уже никогда не расстанемся. Это гениально!

И опять я присел от его громоподобного рёва, а в ближайших домах Города зазвенели стёкла. Никаких больше слов я в себе не обнаруживал, способных остановить Лангобарда от того, что он задумал сделать. И сделал! Но не так, как я себе это представлял: не кинулся в Свет очертя голову, не прыгнул, не шагнул, не повалился. Он просто тихо положил на него ладонь, я видел это своими глазами, каждое его движение: поднятые руки плавно опустились, подобно тополиному пуху в безветренный день, как будто в них не осталось ни костей, ни крови, ни кожи, только форма, почти бесплотная оболочка, после чего правую руку, словно лёгким сквозняком, подняло в воздух и поднесло к Стене Света, — так кладут руку любимому животному на холку, когда хотят ласково погладить, — но Лангобард не гладил, он неподвижно стоял у стены, положив ладонь на неё и повернувшись ко мне лицом, — взгляд спокойный, на губах улыбка.

— Ничего не чувствую, ни температуры, ни плотности, словно Стена состоит из обычного воздуха, — спокойно докладывал он. — Буду свои ощущения описывать, а ты запоминай. Это тебе пригодится для первого самостоятельного отчёта… Итак… Пробую оторвать руку от Света…

Лангобард подался назад, свободную руку за спину отвёл максимально, шевеля пальцами, словно пытаясь ухватиться за воздух.

— Так… Ничего не выходит. Чувствую себя той травинкой, о которой я рассказывал. Качнулась на ветру, прилипла к Свету и уже не смогла отлипнуть…

— Может, вам помочь? Могу за руку взять и потянуть.

— Лучше за топором и пилой сбегай. Отчекрыжишь мне руку и все дела. Только какой в этом смысл? Я всё равно не отрекусь от возможности, пусть и маловероятной, вновь встретиться с Дамой Б.

Вообще-то, я несколько шагов сделал, намереваясь схватить Лангобарда за руку и попытаться оторвать от Света, а идея на счёт топора и пилы мне показалась приемлемой.

— Не прикасайся ко мне! — заорал Лангобард. — А то не ровен час — тоже прилипнешь. Кто его знает, как там всё устроено. Рисковать не будем… Итак, продолжим… Я наклоняюсь вперёд, погружаю ладонь в Свет, рука уходит до запястья. Никаких необычных ощущений. Пальцы свободно двигаются. Я не вижу их сквозь Свет… Значит, он, совершенно точно, непрозрачен…. Постой-ка! Попробую их обратно высунуть… Бесполезно! Они упираются во что-то твердое и гладкое… Продавить это не получается… Теперь мы знаем, что, с обратной стороны Свет непроницаемый и гладкий. И самое главное: там что-то есть, потому что если бы там ничего не было, тогда бы моя рука тоже стала ничем! И это очень обнадеживающее открытие, говорящее, что там можно двигаться и ощущать себя человеком! А раз так, то и всё остальное там имеется!

— Вы этого не можете знать наверняка. А вдруг там кромешный мрак и пустота, в которую вы провалитесь и будете вечно падать, потому что там ничего нет, даже дна?

— Это легко проверяется экспериментальным путём. Берём мою ногу, засовываем в Свет и пробуем ею там что-нибудь нащупать…

И Лангобард сделал это! Погрузил в Свет ногу — почти полностью, — было что-то трагикомичное в этой картине, — словно пчела прилетела, привлеченная запахом мёда, а его — целое море, — села на поверхность и прилипла, — никогда ей уже не отлипнуть, не спастись, не выбраться, тщетно жужжит и машет крыльями, пытается вытянуть лапки из густой липкой массы, — так и утонет в мёде. Но есть некоторые отличия — Свет — это не мёд, Лангобард — это не пчела, — а в остальном всё похоже. Хотел я поделиться с Лангобардом этой картинкой, но удержался.

— Ура! — радостно прогремел Лангобард на всю округу, так что я с удивлением огляделся по сторонам — как это до сих пор сюда не сбежалась куча народа поглазеть на происходящее и стать свидетелями знаменательного события: медленного погружения Свидетеля Дороги в Свет, — не молчаливого, как это, наверняка, делали остальные погружающиеся, а исследовательского. Сколько интересных свойств Стены Света смог бы для них открыть Лангобард! — Я нащупал твердую поверхность, примерно на том же уровне, что и наша земля. Моя нога уверенно стоит на ней. Смотри, сколько всего нового мы с тобой смогли сегодня узнать про Свет! Там есть пространство, в котором можно пребывать, есть твердая поверхность, по которой можно ходить… Теперь осталось проверить: можно ли там дышать и пользоваться глазами, а для этого надо погрузить туда голову до рта, которым я смогу сообщать тебе о происходящем по ту сторону.

И опять: сказано — сделано! Большая часть его головы погрузилась в Свет. Лангобард застыл, как будто окаменел, жалкие остатки его тела были похожи на какую-то несуразную корягу, торчащую из болота, ни жизни в ней, ни смысла, только тень от некогда могучего дерева, которой тоже недолго осталось, — он, явно, стал чем-то совершенно противоположным самому себе, — если не мёртвым, то, уж точно, не живым, — а мне осталось понаблюдать, как эта коряга, которая когда-то была Лангобардом, медленно погрузится в Свет, как в болото. Захотелось вдруг профессиональной последовательности, присущей Свидетелю Дороги, которым мне, несомненно, в скором времени предстояло стать, поэтому я во все глаза наблюдал, не желая ничего пропустить.

Когда коряга, вопреки моим ожиданиям, вдруг шевельнулась, я вздрогнул — ужаса в этом оказалось больше, чем неожиданности и удивления, более того — она громко вздохнула и заговорила:

— Альфред, у меня есть две новости для тебя. Хорошая и странная… Начну со странной… Внутри Света нет ничего, кроме Света… Пытаюсь всматриваться, насколько это возможно: не вижу ни тени, ни намека на тень… Твёрдая поверхность, на которой стоит моя нога, тоже состоит из Света, не имеющего ни малейшего затемнения. Всё невидимо, в том числе и я сам, то есть те части меня, которые находятся здесь… Я двигаю рукой, прикасаюсь ею к своему лицу, чувствую её, но не вижу. Также не вижу своей ноги, которой могу двигать… Не исключаю, что глаза должны привыкнуть, после чего научатся отличать, пусть и не оттенки, но отсветы, перепады и переливы света, смогут видеть предметы и всё остальное, находящееся здесь… Но, скорее всего, к тому времени я уже не смогу тебе ничего об этом сообщить… Чувствую, как Свет медленно затягивает меня в себя, сопротивляться этому нет никакой возможности, — скоро мой рот тоже погрузится в него, и я не смогу тебе больше ничего сообщать… Постараюсь до самого конца держать свободную руку на твоей стороне…

Я сделал несколько шагов и теперь при желании смог бы, протянув руку, дотронуться до Лангобарда, но желания такого не было, — просто хотелось находиться, так сказать, в первом ряду, наблюдать за мельчайшими деталями дальнейшего погружения напарника в Свет.

— Хорошая новость заключается в том, что здесь можно дышать… Я это понял, проведя простой эксперимент: закрыв рот, спокойно дышал носом… Только вот со звуками здесь что-то не так… Самого себя слышу словно сквозь толщу воды — это, скорее всего, связано с непроницаемостью Света для звуков, поэтому мои уши не слышат того, что произносит мой рот, то есть слышат, но только через тело… Понимаешь?.. Попробуй-ка, что-нибудь сказать, друг мой!

— Я здесь, рядом! Никуда не ушёл! Буду с вами до конца! — проорал я, немного наклонившись вперёд.

— О, Альфред! Спасибо! Очень странное ощущение: слышать тебя не ушами, а сквозь собственное тело! Словно ты находишься внутри меня! Знай, что…

Лангобард захлебнулся, — его рот погрузился в Свет, — и тщетно я прислушивался к гулу, исторгаемому его вздымающейся грудной клеткой, силясь разобрать в нём хоть какие-то слова, — скоро на поверхности Света осталась лишь кисть руки, которая продолжала двигаться — бестолково, — словно неуклюжий увалень, пытающийся изображать сложные балетные па, — вероятно, Лангобард хотел что-то сказать мне напоследок этим нелепым танцем руки, но я ничего не понимал, да и гадать не очень стремился. Рука Лангобарда, как и следовало ожидать, вскоре утонула в Свете, — я ещё долго неподвижно стоял на месте, глядя на невозмутимо гладкую поверхность Стены, понимая, что с той стороны невозможно вернуться, но не веря в это, — надеялся услышать голос Лангобарда, — мне казалось, что стоит ещё подождать немного, и он выйдет из Света, весь такой обновленный, сияющий, помолодевший до неузнаваемости, держа счастливо улыбающуюся Даму Б за руку, объявит, что отныне никаких границ, преград, барьеров и стен нет, — можно свободно ходить в Свет и обратно, черпая из него всё самое хорошее, — прожил здесь немного, состарился, разлюбил, окунулся в Свет, и снова молод и влюблён по уши, — и так до бесконечности, — иди в Свет! — ты найдешь там всё, в чём нуждаешься, чего тебе недостаёт: взаимную любовь! Молодость! Вечное счастье! Но Лангобард всё не выходил и не выходил, и звуков никаких от Света не исходило… Тогда вот что я начал делать! Поднимать с земли камни и бросать их в Свет! Сначала остервенело, с почти неконтролируемой злобой, скрежеща зубами, потом с обидой на весь белый свет и на Лангобарда за то, что предал меня, оставив здесь одного, — наблюдая за тем, как камни врезаются в Стену Света и почти мгновенно беспрепятственно исчезают в нём, не издавая ни звука и не производя разбегающихся кругов на поверхности, — необычным было только их почти мгновенное исчезновение, — словно они плюхались в Свет, как в очень густую жижу. В конце концов я стал бросать камни с уважением и любовью, воспринимая каждый бросок почти как поцелуй.

Всё, что узнал Лангобард о Свете и чем успел со мной поделиться, не было так интересно, как те чувства, которые бурлили во мне: всего один шаг от ненависти до любви, такого со мной ещё никогда не случалось, — наверняка, сказывалась близость Света, — я заглядывал внутрь себя, — какое-то дикое нагромождение обрывочных знаний о совершенно разных вещах, словно кто-то наверху одну за другой брал книги с полок в Библиотеке, вырывал страницы и бросал вниз, — они, подхваченные ветром, трепетали, падали, шуршали и кружились, — даты, названия, имена, события — в этом хаосе трудно было найти страницы, относящиеся к реальности, — их я старался схватить и спрятать за пазуху, чтобы потом достать и прочесть полностью с одной лишь целью — понять, кто я, где нахожусь и какой смысл в моём существовании.


Привыкнуть к тому, что Лангобарда больше нет в этом мире, оказалось делом чрезвычайно тяжёлым: в опустевшем замке мне всё время чудились его храп, шаги и голос, диктующий компьютеру очередной отчёт. Когда мне удавалось ненадолго задремать на камне, я просыпался в холодном поту от громыхающего в голове крика: "Вставай! Проспишь всё на свете! Пора на обход! О чём будешь отчёт писать? О том, как сладко спал целую вечность?"

Так и подмывало после этого подскочить и броситься на обход, — отовсюду на меня с укором смотрели глаза Лангобарда, словно говоря: "Я тебе доверился, всему тебя научил. Воспитал в тебе настоящего Свидетеля Дороги, оставил тебе свой величественный замок, поручил следить за важным участком. Крыша над головой есть, работа есть. Чего тебе ещё надо? Ты явился на всё готовенькое. И чем ответил мне? Черной неблагодарностью! Только и делаешь, что шляешься ночами по Городу, жрешь, пьешь, бездельничаешь, днями просиживаешь в Библиотеке за бесполезными книгами, а всё остальное время спишь. Где твои наблюдения, где аналитика, где отчёты?"

Иногда я не выдерживал, вскакивал на каменном ложе и орал в ответ что есть мочи, надеясь сотрясти стены замка так, чтобы они рухнули мне на голову, успокоив навсегда: "Катись ко всем чертям со своими отчётами и обходами! Сам ходи и пиши! Что не ходишь и не пишешь?! Не можешь? Тогда заткнись! Я тебе не Свидетель! Обещаний не давал, контрактов не подписывал! Я сам по себе! Что хочу, то и ворочу. Сплю и спать буду, жрал и жрать буду! И, уж точно, не твоё поганое варево!"

Меня раздражало, что Лангобард, то есть его голос в моей голове, мешающий спать, звучит, как голос совести: я не мог отделаться от мысли, что даром ем хлеб, живу в своё удовольствие, пользуясь не принадлежащими мне вещами, сплю на теплом каменном ложе, купаюсь в бассейне, сижу в Библиотеке, читая книги, брожу по улицам Города, обменивая жалкие камушки и шишки, подобранные в Лесу и у Реки, на вкусную горячую еду в кафешках и полезные красивые вещи в магазинах, каждый раз терзая себя мыслью о том, что это чистой воды мошенничество; дело дошло до того, что я, выкупив в Торговом центре за горсть пятнистых галек огроменный чемодан на колесиках, отправился в Банк за деньгами, ведь теперь у меня было имя, и я мог их получить в неограниченном количестве — так, по крайней мере, утверждал мой случайный знакомый, с которым мне однажды довелось встретиться ночью в Городе; конечно же, перед походом в Банк я постарался вспомнить все его слова, связанные с деньгами, почитал кое-какую литературу в Библиотеке, посвященную финансам, в общем, подготовился более или менее к встрече с банковскими работниками, оделся во всё с иголочки, окропил себя ароматным парфюмом, причесался, и, погромыхивая пустым чемоданом, отправился в Город, — пока шёл, решал, какую сумму и в какой валюте запрошу, что потом, став богачом, буду делать со своими деньгами. Зайти в Банк оказалось не так просто, как я представлял, было в этом деле что-то пугающе тревожное, словно в помещениях Банка, занимающих весь первый этаж многоквартирного жилого дома, скрытых за тонированными стеклами, мне предстояло встретиться лицом к лицу со страшным зверем, разрывающим в клочья всех, кто ему хоть чем-то не понравится; за прозрачными стеклянными дверями входа, над которым висела сверкающая золотом вывеска "БАНК", я видел просторный, хорошо освещённый зал, столы, за которыми царил идеальный порядок: мониторы, клавиатуры, коврики с мышками, стэплеры, лотки, накопители для бумаг, подставки для ручек, карандашей, маркеров и другие канцелярские принадлежности — всё это находилось в таком упорядоченном состоянии, что становилось ясно — людей, которые всем этим владеют и пользуются, на мякине не проведёшь, — то есть нельзя к ним просто ввалиться с чемоданом, попросить набить его деньгами, и получить их даром, — ясно стало, что никаких шишек из Леса и камней с Реки не хватит, чтобы выменять их на ту сумму, которую я надеялся получить, — как же разозлился я на того идиота, выменявшего кучу денег на булочку для своей возлюбленной, который когда-то ввёл меня в заблуждение своим словоблудием! — ещё и посетителей не было, — люди проходили мимо, никто в Банк не заходил, никто из него не выходил. Решив всё-таки, что где-где, а в Банке мне, точно, ничего не светит, я уже вознамерился отправиться в обратный путь, как в зале за стеклянными дверями входа появилась невысокая и невероятно стройная фигура парня в темно-синем костюме тройке с галстуком, бейджиком и белым уголком платка, торчащим из нагрудного кармашка, — парень приветливо мне улыбался и махал рукой, приглашая войти в Банк. Конечно же, я не мог проигнорировать это приглашение, то есть мог бы, но потом бесконечно корил бы себя за это, и всё равно, рано или поздно, вернулся бы сюда — по крайней мере с тем, чтобы выяснить, можно ли здесь получить деньги и на каких условиях, поэтому я, приподнимая над ступеньками и полом пустой чемодан, чтобы он не издавал неуместных в этом заведении звуков, вошёл в Банк и едва заметным кивком головы приветствовал парня в тройке, идеально сидящей на его спортивной фигуре, противоречащей образу канцелярской крысы, бледной, худой, в очках, с крючковатыми носом и пальцами, привыкшими перебирать купюры и тарабанить по клавиатуре, — лицо парня было загорелым, с гладкой кожей без единой жиринки, морщинки и складочки, единственно, что в нём смущало и даже обескураживало — это чересчур уж курносый нос, до такой степени неприметный, что, кажется, ещё чуть-чуть, и он совсем исчезнет с лица, но, с другой стороны, в общении с людьми это, кажется, являлось огромным преимуществом, на бейджике значилось имя и должность: "Геродот менеджер по работе с клиентами". Вот так имечко себе отхватил! Наверняка, девушка, полюбившая его и давшая ему такое имя, — большая любительница истории. Мой мозг с невероятной легкостью нашёл в нужном участке памяти несколько цитат из трактата Геродота "История", одну из которых я решил продемонстрировать работнику Банка, немного перефразировав:

— Вы записываете всё, что вам рассказывают, но при этом не верите в это…

— О, нет, нет! — заулыбался парень. — Я не имею никакого отношения к древнегреческому историку Геродоту. Назван в его честь по чистой случайности. Более того скажу: нет для меня ничего ненавистнее истории, потому что она пытается зафиксировать то, чего больше не существует. Другое дело финансы — именно они обращены в будущее и формируют из эфемерных его образов реальные вещи, способные существовать в настоящем и каждый день радовать нас… Смею предположить, что и вы за тем решили нас посетить — в надежде обрести, так сказать, мощный инструментарий, способный воплотить ваши мечты в жизнь… Я прав?

— Вы зрите в корень, — вынужден был я согласиться и попытался в ответ улыбнуться, но вряд ли это у меня хорошо получилось.

— Тогда пройдёмте для изучения вопроса и уточнения деталей… — хорошо поставленный голос, мягкие жесты, уверенная походка, располагающая к себе внешность с неброским носом — всё в этом человеке говорило, даже кричало о том, что ему не только можно, но и нужно доверять. Не позволяя колёсам чемодана касаться пола, я последовал за Геродотом, — по-хозяйски расположившись за столом, осмотрев своё рабочее пространство и убедившись, что оно в полном порядке, он вперил в меня пронзительный взгляд, в улыбке отпала необходимость, он убрал её, словно какой-то рабочий инвентарь.

— Присядьте и представьтесь, пожалуйста, — произнес Геродот почти ледяным голосом.

Как я ни старался, не получилось беззвучно поставить чемодан на пол, — он загремел на весь Банк всеми своими пустотами, сочленениями и колёсиками, которых в нём оказалось великое множество, так что все работники Банка со своих мест посмотрели в мою сторону холодными глазами; присесть на стул, предназначенный для клиентов, тоже не получилось бесшумно — он неожиданно сдвинулся и предательски закачался, словно захотел выскочить из-под меня, и противно, до ломоты в зубах, заскрипел, — я, конечно же, постарался не подать виду, что это меня хоть как-то расстроило, но всё же решил до конца беседы с менеджером вообще не двигаться.

— Альфред, — представился я вдруг осипшим голосом и откашлялся. — Только документов никаких нет…

— Документы не требуются, — Геродот вперился в монитор, стремительно проклацав кнопками на клавиатуре и подвигав мышкой. — Все необходимые данные имеются в базе… Ну, вот… Альфред. Претендент на должность Свидетеля Дороги на участке от Библиотеки до Торгового центра… Находитесь в ожидании принятия решения о замещении этой ответственной должности вместо убывшего Лангобарда… Всё верно? Нет никакой ошибки в базе?

Хотелось мне сказать ему в резкой форме, что я не нахожусь ни в каком ожидании и ни на какую должность не претендую. И плевать я хотел на тех, кто там решает — принимать меня в Свидетели или нет. И вообще: никто ко мне не подходил, ничего не предлагал, имя я получил случайно от девушки, которая в меня зачем-то влюбилась. Но я промолчал об этом, сказав лишь:

— Нет никакой ошибки.

— Решение о вашем назначении на должность Свидетеля Дороги пока не принято, но зато у вас есть имя, полученное законным путем, поэтому вы имеете право на получение, пусть и ограниченной, но довольно значительной суммы… Для этого нам с вами необходимо заполнить финансовый формуляр… В какой валюте предпочитаете получить ссуду?

— В долларах США, — не задумываясь ответил я, потому что принял решение об этом заранее.

— Традиционный выбор, — одобряюще кивнул Геродот и поклацал на клавиатуре, занеся мой ответ в электронный формуляр. — Какую сумму рассчитываете получить?

Честно признаться, я не подумал об этом заранее, просто хотел взять столько долларов, сколько смогу унести. Геродот перевёл оценивающий взгляд с меня на мой безразмерный чемодан и решил помочь мне определиться:

— Стандартный кейс для таких ситуаций, как ваша — один миллион долларов. Это классическая сумма: сто пачек по сто купюр номиналом в сто долларов. Уложены в традиционный банковсвкий кейс, общий вес которого составляет чуть более десяти килограммов… Что касается вашего чемодана, то в него войдёт содержимое шести таких кейсов, и весить он будет около семидесяти килограммов. Желаете получить наш традиционный кейс или же хотите наполнить деньгами свой чемодан?

— А разве так можно? Какая сумма войдёт в мой чемодан?

— Думаю, не менее пяти миллионов в стандартных пачках по сто долларов. Возможно, больше.

— Но ведь я же не принят на должность Свидетеля…

— Совершенно верно. Но вы можете сделать запрос на получение суммы, превышающей ваш лимит. Если он будет одобрен, уйдёте отсюда со своим чемоданом, наполненным деньгами. Если нет, тогда — с нашим, более скромным, кейсом. В любом случае — в накладе не останетесь… Итак, ваше решение…

— Хочу свой чемодан. Делайте запрос, — без тени сомнения ответил я.

Клацание кнопок клавиатуры, пауза, тишина — кажется, все в Банке окаменело, включая работников и меня, — пока только поверхность, скорлупа, но она с каждой секундой становилась толще, грозя навсегда похоронить нас под собой.

— Поздравляю! — прозвучал спасительный голос Геродота, размягчающий скорлупу. — Долго ждать не пришлось. Ваш запрос одобрен главным менеджером.

Тут же дверь за его спиной с табличкой "Вход только для персонала" открылась, из сумрака, наполненного, как мне показалось, всяким хламом и тенетами, — но ведь такого не могло быть! — вышел лысый верзила в чёрной спецовке с бейджиком, надпись на котором я не смог разглядеть, схватил мой чемодан, словно детский пенальчик для карандашей, и скрылся в странных банковских закромах, больше похожих на заброшенный склад давно умершего старьевщика.

— Продолжим заполнять формуляр, пока укомплектовывается ваш чемодан, — Геродот не был похож на человека, готового мириться с тем, что творится за дверью с табличкой "Вход только для персонала", — какая-то невообразимая мерзость запустения, противоречащая сияющим чистотой и порядком общедоступным помещениям Банка. Меня так и подмывало спросить, что у них там, в кулуарах, за кулисами, происходит, как могут они хранить документы, деньги и другие ценности, которым несть числа, в таких безобразных условиях, но не стал, — решил сначала убедиться, что мне это не привиделось.

— На что собираетесь тратить полученные деньги? — нельзя сказать, что я не ожидал этого вопроса, просто так и не нашёл ответов на него. Геродот, заметив наметанным глазом моё замешательство, подсунул мне брошюру под названием "Банк лучше вас знает, что вам делать с его деньгами". — В этой замечательной книжке с шутливым названием всё прекрасно расписано, по пунктам. Для начала: как свыкнуться с мыслью, что вы — настоящий богач. Как не сойти с ума от этой мысли, не удариться во все тяжкие и не потерять всё, проиграв, например, в карты или ещё каким-нибудь глупым образом… Почитайте на досуге, это вам поможет… Там приведены вполне конкретные предложения. На что в первую очередь следует обратить внимание: движимое и недвижимое имущество, престижный автомобиль для удобного ибыстрого перемещения по Городу, просторная комфортабельная квартира в элитном районе, уютный дом для отдыха в экологически чистом пригороде с чудесным видом на Свет или Тьму, в зависимости от вашего предпочтения, собственное предприятие, способное принести не только материальное, но и высоко духовное удовлетворение. Приведен довольно значительный перечень доступных на данный момент предложений. От себя могу посоветовать покупку значительной доли акций Торгового центра, примыкающего к участку Дороги, где вам предстоит нести нелегкую службу Свидетелем. Предыдущий владелец этого пакета акций, тоже, кстати говоря, Свидетель, или, лучше сказать, Свидетельница, с соседнего участка, ушла в Исчезновение, оставив всё своё имущество Банку. Наш нотариальный отдел готов выступить посредником в любой сделке купли-продажи.

Ого! Похоже, дама Т была не так проста, как казалась! Владела значительной частью Торгового центра, не афишируя это и не кичась! Завещала всё Банку — ну, конечно, не Лангобарду же неблагодарному и не своей юной сменщице Микаэле, которая, ясное дело, и без этого со временем всего добьётся сама!

— Владение значительным пакетом акций позволит вам влиять на деятельность Торгового центра, получать немалые дивиденды.

Ага! — так и хотелось мне посмеяться над этими словами. — буду получать прибыль в виде шишек из Леса и камней с Реки. Геродот, видимо, заметил скептическую улыбку на моём лице, потому что поспешил заверить:

— Не думайте, что владение значительным пакетом акций — убыточное дело. Это только кажется, что везде всё можно брать бесплатно… Экономическая концепция мира такова: товарооборот и оборот денежной массы осуществляются параллельно, не пересекаясь, — таким образом они не вредят друг другу. Ценообразование невозможно в данной системе, которая зиждется на контролируемом перепроизводстве, продаже товаров по чисто символической стоимости и покупке по принципу — плати, сколько не жалко. Вы, наверное, уже заметили эту особенность: кто-то расплачивается сущими безделицами за ценные товары, а кто-то покупает сущую безделицу за бешеные деньги. Таким образом происходят два оборота: товарный и денежный. Товарная инфляция, вызванная перепроизводством, целиком и полностью компенсируется движением неисчерпаемой денежной массы. Так что в убытке не остаётся никто… Ну как, заинтересовал я вас чем-нибудь?

Я держал в руках довольно толстенькую брошюру "Банк лучше вас знает, что вам делать с его деньгами", от которой пахло типографской краской, и удивлялся тому, как удивительно тщательно в этом мире всё продумано и кропотливо воплощено, — пришла мне в голову неплохая идея, навеянная самим существованием этой брошюры, идея настолько заманчивая, что меня чуть в дрожь не бросило, — не хватило бы у меня терпения листать брошюру, просматривая список предложений Банка в поиске нужного, поэтому я вкрадчиво поинтересовался, надеясь получить утвердительный ответ:

— Скажите, а смогу ли я выкупить Библиотеку, которая находится между моим участком Дороги и соседним?

Какая потрясающая идея! Лишь бы мне не отказали в её осуществлении! Выкупить Библиотеку, сделать её своей собственностью вместе с книгами, — это означало бы — взять под свой контроль помещения, обход которых вверен в обязанности Петры, — хочешь-не хочешь, а ей пришлось бы посещать принадлежащее мне здание, ходить по нему, наполняя его пьянящим духом своего присутствия, я бы на правах владельца придумал какие-нибудь обязательные правила для всех без исключения посетителей, — например, часовая встреча со мной в читальном зале для обсуждения последней прочитанной книги. Петра сидела бы в кресле напротив меня почти неподвижно, а я бы неторопливо и тщательно картографировал изменчивый пейзаж, складывающийся из её бесчисленных веснушек, — вряд ли мне хватило бы целой жизни на то, чтобы зафиксировать малую его часть, — но я попытался бы…

— Начнём с того, что упомянутый вами участок Дороги не является вашим, — довольно строгим тоном поправил меня Геродот. — И никогда не будет, даже если вас примут на должность Свидетеля, потому что он по закону не может находиться в частной собственности… Так же как Библиотека, которая является особо значимым социальным объектом… Представляете, какой это лакомый кусочек для многих! Все захотят его перепрофилировать. Кто-то превратит Библиотеку в многофункциональный развлекательный центр, кто-то — в торговый, кто-то — в офисный и тому подобное… Бумажные книги оцифруют и отправят на переработку, ведь они занимают слишком много места, собирают пыль, — мало кто ими сейчас пользуется… Вот вы, например, пользуетесь?

— Конечно. Я не воспринимаю текст в цифровом виде. Мне нужно держать книгу в руках, листать страницы, слышать, как они шуршат, видеть напечатанные на бумаге буквы. Поэтому я много времени провожу в Библиотеке.

— Это прекрасно! А скажите, вы когда-нибудь видели служителей Библиотеки, так называемых Библиотекарей?

— Что? Кого? — я был шокирован этим вопросом. Никогда в Библиотеке я не видел никаких её Служителей и даже не подозревал, что таковые имеются; Лангобард ничего мне о них не рассказывал. Я приходил в Библиотеку, сопровождая его в обходах, а потом один — почитать книги, — воспринимая безлюдность и тишину, царящие в ней, как должное, — почему-то мне в голову не приходило, что за всем этим хозяйством должен кто-то следить, вести картотеку, расставлять книги по местам согласно именам авторов и принадлежности их к той или иной языковой культуре, вытирать с них пыль и убираться в помещениях. В Библиотеке всегда царил идеальный порядок, — даже после моих периодических нашествий, когда я не возвращал книги на полки, оставлял объедки и другой мусор на столах после своих трапез за чтением, грязь на полу от ботинок, — так почему я ни разу не задумался над тем, кто там работает?

— Нет, — вынужден был признаться я. — Библиотекарей я там никогда не видел.

— Вот! — радостно воскликнул Геродот, чем опять привлёк к нам внимание работников Банка. — А всё почему? Потому что у библиотекарей своя миссия, очень ответственная, возложенная на них всем нашим социумом: следить за правильным и целевым использованием Библиотеки, при этом оставаясь незамеченными посетителями, неукоснительно выполняя одно из условий подписанного ими контракта. Также они обязаны следить за постоянным пополнением библиотечного фонда… И много чего ещё делать важного… А теперь представьте, что Библиотеку купил человек, который не любит читать и не видит в этом никакого смысла. Что он сделает, по-вашему? Конечно же, использует Библиотеку не по назначению, выбросит книги, устроит там фитнес-клуб или что-то подобное… Поэтому социально значимые объекты, подобные Библиотеке, не могут находиться в частной собственности.

— А как же Торговый центр? — попытался возразить я.

— Контрольный пакет акций Торгового центра находится в руках локального социума, то есть человеческой общности, компактно проживающей на данной территории, занимающей определённый участок жизненного пространства от Стены Света до Стены Тьмы… Торговый центр, несомненно, тоже является социально значимым объектом, но не до такой степени, как Библиотека, поэтому в данном случае возможно вливание частного капитала, но лишь до определённой степени, не допускающей полное перепрофилирование объекта, а лишь его меньшей половины…

Геродот замолчал, решив, видимо, в полной мере насладиться эффектом, которого я никак не мог скрыть, вызванного той информацией, которую он передо мной выложил; я представлял из себя, наверняка, презабавное зрелище: смотрел во все глаза, слушал, затаив дыхание — этот человек открыл мне такие вещи, о которых я слыхом не слыхивал, Лангобард ничего подобного мне не рассказывал, ни о Библиотекарях, ни о социально значимых объектах, ни о локальном социуме, общности на определённой территории. В связи со всеми этими новыми фактами в голове моей возникла масса вопросов, ответы на которые я жаждал немедленно получить.

— Вы когда-нибудь задумывались над тем, сколько существует Библиотек и Торговых центров в мире? — решил Геродот не останавливаться и дальше подогревать моё любопытство. Я покачал головой — конечно же, я этого не представлял. — Ну, вот, не задумывались. Не было необходимости или желания? Или того и другого?

— Времени.

— Хороший ответ… Могу подкинуть пищу для размышления на эту тему, потому что я её довольно подробно исследовал. По долгу, так сказать, службы мне приходится частенько мотаться на машине за семь локальных социумов от нашего в специализированную финансово-экономическую Библиотеку, где собраны, как я полагаю, все существующие на данный момент книги по банковскому делу… Так вот, во всех семи социумах, которые я проезжаю, есть свои Библиотеки и Торговые центры, — ну и, конечно же, филиалы Банка и все остальные объекты городской инфраструктуры… На восьмом по счёту социуме нужно свернуть с центральной улицы города на Библиотечную, которая, естественно, ведёт к Библиотеке. Здание, в общем-то, ничем не отличается от нашего, тоже примыкает к Дороге, похожей на нашу, которая сложена из таких же булыжников по древней технологии, никто по ней почти не ходит и не ездит, потому что уж очень тряско… Там тоже есть свой Свидетель, который постоянно бродит по окрестностям и за всем приглядывает, очень интересный дядечка, с которым мне как-то довелось пересечься в Библиотеке и пообщаться… Это он просветил меня по поводу количества всего, что есть в этом мире… Я-то придерживался старой теории, утверждавшей, что наш мир вечен, не было у него начала и не будет конца, бесконечен в обе стороны, следовательно бесконечно и количество того, из чего он состоит, то есть Библиотек, Торговых центров, Банков и всего остального, в Темноте нет ничего, кроме темноты, а в Свете — ничего, кроме света, твердь под ногами уходит в бесконечную глубину, а небеса над головой — в бесконечную высоту… Но дядечка-свидетель убедил меня в обратном, — оказывается, сейчас главенствует новая научная теория, согласно которой у этого мира было начало, но не будет конца, — он не бесконечен в обе стороны, но его протяженность постоянно увеличивается, растягивается между Светом и Тьмой за счет появления новых социумов. Удлинение происходит не с замедлением или с постоянной скоростью, но с ускорением, поэтому невозможно ни посетить, ни увидеть, ни услышать, ни как-нибудь связаться с крайними социумами. Удлинение будет расти бесконечно… Что же касается неба, тверди, Света и Тьмы, то сейчас главенствует следующая концепция: твердь очень глубока, а небо чрезвычайно высоко, но они не бесконечны, — как неотъемлемые части этого мира, они зажаты между Светом и Тьмой, с ускорением удлиняются в обе стороны, то есть непрерывно увеличивается их протяженность. Свет же и Темнота где-то высоко в небесах и глубоко под землёй соединяются, становясь одним целым, то есть какой-то третьей субстанцией — учёные условно называют её Светотьма. Каковы свойства Светотьмы доподлинно неизвестно, потому что о ней нет никаких данных, подтверждающих её существование, только теория, подкрепленная математическими вычислениями… О чистом свете и чистой тьме мы знаем гораздо больше: их можно наблюдать невооруженным глазом, в них периодически безвозвратно погружаются обитатели социумов, учёные проводят всевозможные эксперименты, физические, химические, биологические, отправляют туда зонды и щупы, во многих социумах работают целые институты, изучающие Свет и Тьму, на это выделяются огромные деньги из бюджетов… На данный момент наибольшее признание получила космологическая теория соприкасающихся миров, вытекающих друг из друга… Я бы с удовольствием посвятил вас в эту интереснейшую теорию, но здесь для этого, к сожалению, — не время и не место… К тому же, она может вас не только шокировать, но и вообще уничтожить, как личность, потому что вы пока не обладаете должной моральной выносливостью, подготовкой и опытом. Вы ещё не вступили в должность Свидетеля, не стали, так сказать, полноправным членом нашего социума… Когда придёт время, вы сами почувствуете, что готовы к восприятию разрушительных истин, — тогда и поговорим. Придёте ко мне в Банк, и я постараюсь максимально мягко её вам изложить.

Геродот замолчал, в Банке воцарилась гробовая тишина, с улицы сквозь толстые стёкла не доносилось никаких звуков, хотя там ходили люди и ездили машины, сотрудники Банка не шуршали бумажками, не клацали клавиатурами, не двигались и, кажется, даже не дышали. Дверь в банковские закрома не открывалась, верзила с моими деньгами не показывался. Геродот, замерев, явно, чего-то ждал от меня — возможно, того, что я, заинтригованный его словами, проявлю нетерпение, начну требовать, просить, умолять, чтобы он поведал мне теорию соприкасающихся миров, вытекающих друг из друга, способную меня не только шокировать, но и уничтожить. Надо признаться, я, действительно, был заинтересован, но не до такой степени, чтобы начать унижаться, доказывая, что я, на самом деле, уже сейчас морально готов к восприятию разрушительных истин.

Так и не дождавшись от меня ни требования, ни просьбы, ни мольбы, Геродот сперва осторожно покашлял в кулак, словно опасаясь спугнуть привыкшее к тишине пространство, пробуждая его таким образом к возобновлению принятия слов, после чего начал говорить, сперва шёпотом, постепенно переходя на нормальный голос. Задавал вопросы из формуляра, — какие-то, порой, совершенно бессмысленные, вроде "Разбогатев, станете ли вы счастливее?" или "Как вы считаете, могут ли быть эквивалентом труда, услуг и товаров не деньги, а, например, улыбки и добрые слова?" Всё это, скорее, походило на психологическое тестирование, направленное на определение предела моей терпеливости, — я старался не показывать своего раздражения. Но когда анкетирование продолжилось даже после того, как верзила, распахнув дверь, дал мне возможность убедиться, что в кулуарных помещениях Банка творится невесть что, нечто невообразимое и противоречащее самой сути банковского дела, полный бардак, хаос, как на свалке выброшенных и ненужных вещей, выкатил оттуда мой чемодан, который скрипел колёсами, нагруженный до предела, оставил его возле стола Геродота и удалился в своё сумрачное логово, — я не выдержал и спросил:

— Долго ещё будет продолжаться это анкетирование?

— Вообще-то стандартное время полного анкетирования ничем не регламентировано, и может длиться хоть до бесконечности. Впрочем, оно не носит обязательного характера, потому что его задача — определение эмоциональной и психической устойчивости опрашиваемого… Так что вы можете отказаться от него в любой момент, когда пожелаете.

— Тогда я отказываюсь, — сказав это, я покосился на свой чемодан. Но даже вероятность того, что мне откажут в получении ссуды, не могла заставить меня анкетироваться дальше.

— Хорошо, — вежливо улыбнулся Геродот, глядя в монитор и щёлкая пальцами по клавиатуре. — Вам одобрена ссуда в пять миллионов долларов США. Деньги аккуратно уложены в ваш чемодан, общий вес которого составляет пятьдесят семь килограммов. Будете пересчитывать?

— У меня нет причин вам не доверять, а у вас — смысла меня обманывать, — произнёс я заранее придуманную на такой случай фразу.

— Хорошо и точно подмечено. Воля ваша. Желаете самостоятельно переместить груз, куда пожелаете, или воспользуетесь транспортом Банка? Мы помогаем клиентам развозить деньги по домам.

— Я сам, — пробурчал я. Откуда-то вдруг взялась тревога. Странное ощущение! Никогда не испытывал ничего подобного, и тут — на тебе! — новое чувство сразу вместе с его названием влилось в сознание, добавив своеобразный привкус к общей гамме, бултыхающейся во мне, как коктейль в сосуде. Это всё чемодан виноват, набитый деньгами! Необычный предмет, доселе мной невиданный, но имеющий свою богатую историю, насыщенную событиями, в основном трагическими, — он, как стенобитное орудие, с легкостью прошиб бутафорскую стену, отгораживающую меня от всего остального мира, и принёс с собой тревогу: теперь я, наверняка, буду опасаться того, что меня ограбят, или что деньги обесценятся, и я не смогу купить на них даже куска хлеба. С тревогой внутри надо было что-то делать — если не переварить, то, по крайней мере, как-то свыкнуться с ней, научиться жить дальше, поэтому я не спешил забирать свой чемодан и уходить из Банка, — к тому же остались вопросы, на которые хотелось немедленно получить хотя бы видимость ответов.

— А как же условия, на которых мне выдаётся эта ссуда? — аккуратненько поинтересовался я.

— А нет никаких условий, — широко улыбаясь, ответил Геродот. — По крайней мере со стороны Банка. Но это не значит, что они не появляются со стороны клиентов. То есть условия носят сугубо добровольный и частный характер. Если вам удобнее жить с условиями, то выдумайте их сами. И таких случаев довольно много: клиенты превращают ссуду в кредит и потом до самого своего Исчезновения погашают проценты по нему, переплачивая в итоге во много раз. Но им так спокойнее, удобнее, комфортнее… Если хотите, можете тоже пойти по их стопам.

— Не хочу… — не задумываясь, ответил я. — Не могу не задать вам ещё один вопрос перед тем как уйти… На счёт помещения за той дверью, откуда ваш сотрудник выкатил мой чемодан с деньгами…

— А… Не берите в голову… — махнул рукой Геродот. — Что бы вы там не увидели, все — неправда. Клиенты видят разное, все удивляются и спрашивают. Таково основное свойство этих помещений — удивлять. Например, клиент перед вами видел там пожар, как будто наш работник спокойно ходит, объятый пламенем. А вы что видели?

— Ничего, — пробурчал я, не желая предоставлять Геродоту повод позубоскалить с коллегами о том, как у очередного клиента ум за разум зашёл от обрушившегося нежданно на голову богатства, и он начал видеть то, чего нет на самом деле.

Чемодан ждал меня, всем своим видом говоря: "Чего сидишь? Вставай! Я тебе не какая-нибудь пустышка, которую можно игнорировать. Я вещь сугубая! Наполненная смыслом! Бери меня и тащи! Весь смысл, которым я обладаю, теперь твой!" Он говорил о том, что наполнен именно смыслом, а не деньгами! Но я сидел и сидел, не решаясь подняться, потому что чувствовал: из ног вытекла вся сила, они стали ватными и дрожащими; падать на пол при попытке встать со стула на потеху работникам Банка что-то совсем не хотелось. Геродот молча взирал на меня, а его улыбка напоминала пружину, готовую в любой момент стремительно распрямиться, чтобы выбросить меня вон из Банка, потому что я полностью исчерпал суть своего прихода, и теперь впустую тратил своё и чужое время; пришлось подниматься на ноги без малейшей надежды устоять на них. Но вот же чудо! Оказалось, что у меня есть вторая пара ног, которая, обладая врождённой твердостью и силой, бесцеремонно, не спросив у меня разрешения, отбросила первую пару, и, заняв её место, уверенно подошла к чемодану. И вторая пара рук тоже нашлась! И ещё какая! Первая пара просто от стыда и безысходности сгорела дотла, а вторая, словно это привычное и не очень тяжёлое для неё дело — выкатила тяжеленный чемодан из Банка. Всё время, пока я катил чемодан по Городу, мне казалось, что все пешеходы хотят у меня его отобрать, все машины словно специально притормаживали, проезжая мимо, водители и пассажиры смотрели на меня в надежде, что я расслаблюсь, отвлекусь, и тогда они смогут завладеть моими деньгами, из всех окон всех домов выглядывали подозрительные лица, интересующиеся конкретно мной и моим чемоданом, на окраине Города все люди попрятались в надежде улучить мгновение, чтобы напасть на меня неожиданно из засады, поэтому мне всё время приходилось озираться по сторонам, я даже подумывал вооружиться камнем или палкой и в случае нападения воспользоваться ими. Надеялся, что в Лесу и в Поле будет полегче — не тут-то было! В Лесу за каждым деревом и кустом мерещился злоумышленник, в Поле их укрывала высокая трава. Даже в замке Лангобарда спокойнее не стало: казалось, если в него никто не проник заранее и не спрятался, чтобы напасть ночью, то обязательно скоро сделает это. Чемодан, по его собственным словам, наполненный не деньгами, а смыслом, превратился для меня в средоточие мира, он потеснил собой даже Петру, я перетаскивал его с места на место, не решаясь где-нибудь оставить без присмотра или спрятать, потому что был абсолютно уверен, что его моментально сопрут; я почти не спал, не ел и не пил, весь смысл моего существования превратился в охрану чемодана, при этом я даже ни разу не открыл его, чтобы хоть одним глазком взглянуть на своё богатство, попробовать пересчитать деньги или хотя бы убедиться, что там они, а не какой-нибудь мусор. Ещё я изводил себя словами Геродота о том, что я пока не готов к восприятию теории соприкасающихся миров, вытекающих друг из друга, которая способна, по его словам, уничтожить меня как личность, потому что я не обладаю должной моральной выносливостью, а ещё меня тревожило то обстоятельство, что Контролёры не приходят, чтобы предложить мне стать Свидетелем Дороги, занять освободившееся место Лангобарда и подписать контракт со мною. Может быть, кто-то про меня пустил дурную молву, которая дошла до них, они передумали брать меня в Свидетели, и теперь только и ждут, когда я уберусь восвояси, освободив место более подходящему кандидату, — в таком случае, я решил не сдаваться без боя: буду сидеть в замке Лангобарда до тех пор, пока они силой не выволокут меня из него, — пусть придут и попробуют! — я обязательно дождусь их, и если они объявят, что моя кандидатура на должность Свидетеля не получила одобрения, и мне необходимо в ближайшее время собрать вещи и освободить занимаемое помещение, тогда я выгоню их вон, пошлю подальше и забаррикадируюсь, — пусть берут замок штурмом. Кажется, ничего на свете больше не могло успокоить меня! С другой стороны — у меня не хватало терпения ждать — грабителей, Контролеров или тех и других вместе — я поднимался по винтовой лестнице на плоскую крышу донжона, метался по ней, выглядывая между зубцами, подставляя лицо колючему ветру, силясь разглядеть, не приближается ли кто к замку, но вокруг было пустынно, по ленте Дороги, тянущейся от горизонта до горизонта, лежащей под холмом, над которым возвышался замок, никто не проходил и не проезжал. Я то и дело порывался выбежать наружу, хотелось броситься куда-нибудь: например, в Библиотеку, чтобы там найти таинственных невидимых Библиотекарей, о которых говорил Геродот, или — в Торговый центр, чтобы там отыскать его Администраторов, — попробовать у них узнать, где находится главная контора Контролёров, где они заседают и принимают решения, кого брать на работу в Свидетели, а кого не брать, отправиться туда, найти самого главного Контролёра и объяснить ему, что у меня нет ни времени ни желания ждать, когда они примут решение — подхожу я им или нет, потому что если я по какой-то причине их не устраиваю, то пусть так и скажут, а не томят душу, не вытягивают из неё все жилы, но что-то подсказывало мне: не найду я никакой конторы Контролёров, никто не объяснит мне, где она находится, все будут смотреть на меня, как на идиота, таскающего за собой повсюду огромный тяжеленный чемодан, набитый неизвестно чем, расспрашивающего о каких-то странных людях, зовущихся контролёрами. А если до Петры дойдёт слух об этом? Я стану, вдобавок ко всему, ещё и посмешищем. Петра! Петра! Петра! Я не просто повторял это имя про себя, произносил шёпотом и выкрикивал, слушая, как эхо долго носит его от стены к стене, поднимает к крыше, выплескивает наружу, теряя по пути буквы, так что остаётся лишь печальное "А-а-а-а!", затихающее так, словно его закапывают в яме — с каждой лопатой земли становясь всё тише. Я тоже медленно затихал, как это эхо, сознание гасло, — я барахтался в имени Петра, переполнялся им, оно выплескивалось из меня, заполняя собой всё вокруг, становясь морем, капля за каплей, буква за буквой, — не исчезало, затихая, не умирало, а становилось чем-то похожим на воду, обволакивающим веществом, невидимым, но плотным, в котором я захлёбывался, тонул, — при этом от меня, то есть от моих мыслей и воспоминаний, отрывались куски, словно я продирался сквозь колючие заросли, скоро последний обрывок сознания, при помощи которого я идентифицировал сам себя, зацепился за очередную колючку и остался позади, от меня ничего не осталось, совершенно ничего, какое-то пустое место вне времени и пространства, и это длилось ровно одно мгновение, в котором могла поместиться целая вечность, после чего пошёл обратный процесс, что-то, неизвестно что, совершенно точно — не я сам, вытолкнуло меня из пустоты, и я покатился сквозь всё те же заросли, как клубок, наматывая на себя нить, сотканную из обрывков мыслей и воспоминаний, снимая их с колючек, но там, в конце пути, меня ждало что-то другое, совсем не то, что я ожидал, — кромешная тьма не могла рассеяться, потому что её нечем было рассеивать — у меня совсем не было глаз, отсутствовала сама идея о том, что на лице есть два приспособления, при помощи которых я могу выглядывать, словно из окна, находясь внутри дома, и видеть то, что происходит снаружи, пусть и крохотную часть происходящего, но всё-таки видеть; зато я слышал — рядом кто-то дышал и что-то шептал, — я улавливал яркий запах чужого тела, прикасался к нему и чувствовал его вкус: мне хотелось вывернуться наизнанку, распластаться, обхватить его целиком, прильнуть к нему полностью, чтобы сделать своё прикосновение абсолютным, улитка моих губ двигалась по поверхности чьей-то кожи, собирая с неё всё, что удавалось найти, и жадно поглощало, тщетно пытаясь утолить невообразимый голод, не имеющий никакого отношения к привычной пище, в которой я, кажется, перестал нуждаться навеки; плуг моего носа вспахивал целину запахов, исходящих от разгоряченного потного тела, и я понимал со всей трепетной жгучестью, что оно принадлежит женщине! Петра? Вопрос терзал это имя, вонзая в него свои острые железные крючья: я не готов был с этим мириться — рыскал и рыскал по всему женскому телу, искал веснушки, как подтверждение того, что это тело принадлежит Петре — от подошв до макушки головы, словно веснушки можно было отыскать по запаху или вкусу, словно они имели форму, как будто они все слились в одно целое и стали этим телом, таким стройным, нежным, гладким, упругим, — это женское тело было прекрасно, но я не находил на нём и следа от веснушек, — или они все куда-то убежали, или это была не Петра. Но если не Петра, тогда кто? Не имея глаз, я, кусочек за кусочком, используя слух, нюх, вкус и осязание, составлял в голове образ женщины, оказавшейся каким-то образом в моих объятьях, — когда образ почти полностью сформировался, и у меня не осталось ни малейшего сомнения, что это не Петра, я остановился. Вспомнился рассказ Лангобарда о том, как он однажды, оказался примерно в такой же ситуации, как я, ещё до подписания контракта, в одной постели с контролёршей — тогда она спасла его не только от холода и голода, но и от губительного упрямства, помогла смириться с судьбой, принять окончательное решение подписать контракт и стать Свидетелем Дороги, от этих воспоминаний о том, как красочно Лангобард живописал, наверняка ведь, первую и последнюю в своей жизни постельную сцену, я скукоживался и сокращался, словно от огня, — кокон моих чувств, внутри которого находилось женское тело, рвался и сворачивался, улитка губ пряталась в раковину, — моё тело вновь обретало прежнюю форму, у которой появилась голова, лицо, глаза, с трудом продрав которые и присмотревшись, я понял, что нахожусь в замке Лангобарда. Я лежал голым под шкурами на теплом каменном ложе, но не обнаруживал рядом с собой никакого женского тела, — значит, оно мне приснилось! — сон о том, как я превратился в гибкую субстанцию и облепил собой голое женское тело в поисках веснушек Петры, но не нашёл их, закончился! Но я поспешил сделать вывод.

— Кхе, кхе! — послышался чей-то вежливый кашель совсем рядом. Приподнявшись, я увидел двоих, мужчину и женщину, сидящих на краю ложа, оба в пол оборота ко мне, источают лучезарные улыбки, — ничего примечательного во внешности, памяти не за что зацепиться, не знаешь, сможешь ли узнать при следующей встрече, на коленях небольшие чемоданчики серого цвета. Эти люди точно соответствовали описанию Лангобарда, — похоже, со мной происходило почти то же самое, что и с ним, — даже контролёрша побывала голой со мной в постели, но теперь она была в строгой одежде, не имеющей ни малейшего следа или намека на то, что её недавно снимали, а потом в спешке одевали. Неужели мне и правда приснилось, что она лежала голой со мной в постели?

— Надеюсь моя нагота не доставила вам хлопот? — игривым тоном задала вопрос женщина, развеяв мои сомнения на счёт реальности произошедшего.

— Ни капельки, — ответил я без единого намёка на смущение. Очень обрадовался тому обстоятельству, что голая женщина мне не приснилась, а, было дело, реально лежала со мной в постели. — У вас потрясающе красивое тело с невероятно гладкой кожей. Наверняка, я буду вспоминать об этом с благодарностью до конца дней.

— Спасибо! — скромно потупилась женщина.

— Насколько я понял, вы — контролёры. Пожаловали предложить мне работу Свидетелем Дороги на этом участке?

— Это правда! — женщина радостно поднялась с ложа, мужчина последовал за ней, но с меньшим энтузиазмом, они встали бок о бок напротив меня. — Мы шли обычным своим маршрутом и тут заметили вас лежащим посреди Дороги на камнях совершенно голым и почти без признаков жизни…

— Что? — у меня внутри вдруг всё заледенело. — А где мой чемодан?

Возможно, в другой ситуации я бы вскочил с ложа и голышом, не обращая ни на кого внимания, понёсся искать свой чемодан с деньгами, но теперь на это у меня не было ни физических ни духовных сил, — к тому же, я сразу понял, что больше никогда его не увижу. Метаться в голом виде повсюду, пытаясь его найти, было совершенно бессмысленно!

— Какой чемодан? Там не было никакого чемодана, — пожала плечами женщина. — Только вы лежали на Дороге голый, и никаких посторонних вещей вокруг. Мы на руках принесли вас сюда, уложили в постель. Но вы не приходили в себя, поэтому мною было принято решение раздеться и лечь с вами рядом, чтобы своим телом отогреть вас и вернуть к жизни. И вот, как видите, мой план сработал. Вы очнулись!

Не было никаких сомнений, что мой чемодан с пятью миллионами долларов США сожрала Дорога! Лангобард рассказывал мне об этом удивительном её свойстве — незаметно поглощать всё, кроме живой плоти! Смутно я помнил, как отправился куда-то — кстати говоря, скорее всего, как раз-таки на поиски Контролёров, но на Дороге отключился от недосыпа, истощения и обезвоживания, прилег отдохнуть, — и вот результат! Я снова нищий, без гроша в кармане! Но была и хорошая новость! Контролёры сами ко мне пожаловали!

— Я с удовольствием принимаю ваше предложение, — громко и чётко проговорил я, поворачиваясь под шкурами на бок лицом к Контролёрам. — Стать Свидетелем Дороги, сменив Лангобарда на посту — большая честь для меня! Давайте сюда свой контракт. Ознакомлюсь и подпишу, но с некоторыми оговорками и условиями, касающимися в основном этого замка и будущего моего жилья.

Глава 8

Черверыбочеловек


Народы Тартарии в подавляющем большинстве любили и уважали Дмитрия Дмитриевича Дорогина, называя его сокращённо ДДД, или Три Д, или развернуто и шутливо Дай Дорогу Дураку в честь негласного правила дорожного движения. Частенько даже на пресс-конференциях и прямых линиях с народом произносились эти прозвища, потому что это было весело. Дорогину это нравилось, он и сам себя так иногда именовал на людях; и в долгу перед своим шутливым народом не оставался: с определённых пор стал называть его в честь Чёрного тела и Кыштымского карлика, о которых узнал от Хранителей. Например, спрашивал у Водова на ежедневных закрытых брифингах, посвящённых экономической и социальной ситуации в стране: "Как там мои чёрные тела поживают? Достаточно ли они чёрные, чтобы быть счастливыми?" или "Что там с моими Кыштымскими карликами? Достаточно ли они уродливы, чтобы не переживать по поводу своего будущего?" Конечно же, всех присутствующих это веселило, хохотали от души; иногда и в телевизоре Три Д проговаривался, нет-нет, да и ляпнет вдруг "Карликам в Тартарии нынче живётся значительно лучше, чем не карликам" или "В Тартарии быть чёрным телом гораздо выгоднее, чем прозрачным или белым". Что за карлики, что за чёрные, белые и прозрачные тела? Люди пропускали это мимо ушей — Правитель иногда заговаривается, несёт какую-то чушь, с кем не бывает! Главное: жизнь достойную в стране наладил, обещания все свои выполнил и даже перевыполнил, продолжает давать новые и выполнять их, — а от добра, как известно, добра не ищут, поэтому народ на референдуме принял почти единогласное решение переименовать Президента в Правителя, а потом и в Главного Визионера с пожизненными полномочиями, Вече это народное решение утвердило, правительство и Конституционный суд ратифицировали, все необходимые законы и акты были составлены и подписаны.

Сначала большая часть внешнего мира приняло в штыки произошедшие в Тартарии перемены, особенно, якобы, свободномыслящие, либерально-демократические круги, и, в том числе, жалкие ошметки внутренней оппозиции, которая естественным образом впала в почти полную деградацию. Некоторые деятели начали вопить — вот, мол, смотрите, пришёл узурпатор и деспот, автократ и тиран, захватил власть в Тартарии, — теперь начнёт душить население своими бесчеловечными законами: повысит пенсионный возраст, исказит и переврёт реальную статистику смертности, пенсии понизит или вообще отменит, сельское хозяйство и промышленность развалит, расплодит коррупцию и кумовство во властных кругах, безмерно раздует силовые структуры и создаст новые, чтобы они защищали от народного гнева и возмущения его самого и всех его прихлебателей, единолично завладеет всеми ресурсами страны, людей превратит в зомби при помощи пропагандистской машины, сделает из них бездумный безропотный скот, ждущий очередной подачки от хозяина, запретит свободу слова и собраний, развяжет такие репрессии против своих оппонентов, каких ещё свет белый не видывал! Чего только не наговорили они, какой только напраслины не возвели на ДДД, а он, знай себе, не вступая с ними в полемику, не тратя время напрасно, тихо посмеивался и неуклонно гнул свою линию — из часа в час, изо дня в день, из года в год, пока не превратил Тартарию в такую процветающую и пышущую всевозможными благами страну, что даже самые непримиримые его враги умолкли, за исключением безумствующих, потому что у них закончились все логические аргументы, а в их бредовые измышления и откровенное враньё верить никто не хотел. То, что сотворил ДДД со своей страной во всём мире называли не иначе, как "Великое тартарское чудо". Пенсии он, как и предсказывали его злопыхатели, действительно отменил, но лишь по той причине, что в них отпала надобность — каждый гражданин Тартарии, стал получать пожизненную ренту, сумму, зависящую от дохода государства с продажи полезных ископаемых, сельскохозяйственной, машиностроительной и остальной продукции, в том числе процент со всех налогов и сборов, — сумма эта неизменно увеличивалась с каждым месяцем, пока не достигла такого размера, что большая часть тартарцев просто не представляла, на что её можно потратить. Появились специальные агентства, выгодно пристраивающие капиталы тартарцев по всему миру, это привело к новому витку обогащения населения. Асфальтированных и железных дорог в Тартарии было проложено столько, в том числе и на север за полярный круг, что многие из них месяцами пустовали; жилой фонд ударными темпами был за несколько лет полностью обновлен, все нуждающиеся получили современную комфортабельную жилплощадь в минимальном размере сто квадратных метров на человека, при подаче письменного заявления в кратчайший срок можно было безвозмездно получить дополнительное жильё и другие нежилые помещения в зависимости от представленных потребностей. Строилось всё на века, из самых качественных строительных материалов, с запасом, так что многие новые квартала и даже целые города стояли необжитые и незаселенные, постепенно наполняясь в зависимости от роста численности населения; производственные мощности, вредящие экологии, были перенесены за пределы Тартарии; изменилась сама суть автомобильного транспорта, он естественным образом вышел из личного употребления, в нём отпала необходимость, всюду, куда ни плюнь, стояли бесхозные и открытые автомобили, которыми можно было пользоваться совершенно бесплатно, любой желающий, имеющий в том потребность, мог в них сесть и доехать, куда надобно, специальная служба следила за техническим состоянием и зарядом аккумуляторов общественных средств передвижения, их количеством и позиционированием, чтобы они оставались в шаговой доступности для населения и при этом не создавали пробок. Дорожным движением управлял мощный компьютер, объединивший весь транспорт в единую сеть, автомобилей с ручным управлением становилось всё меньше, поэтому так называемый человеческий фактор перестал приводить к происшествиям с тяжёлыми последствиями, в конце концов на дорогах Тартарии остался только автоматический транспорт, управление которым было целиком возложено на плечи ИИ (искусственного интеллекта), люди довольно быстро к этому привыкли, садились в автомобили и без проблем ехали, куда надо, по пути беседуя, перекусывая, подрёмывая или даже занимаясь любовью, смертность на дорогах упала практически до нуля, а любителям самостоятельно порулить, погонять с риском для жизни, предоставлялись специальные полигоны и автомобили с ручным управлением. В общем, тартарцы быстро привыкли к хорошему, выбрались из векового мракобесия, нищеты и убогости, в которые были погружены волею судьбы, и научились в полной мере наслаждаться жизнью, а весь окружающий мир с удивлением и нескрываемой завистью наблюдал за тем, как Тартария у всех на глазах становится самой процветающей и развитой страной в мире, нельзя было найти человека заграницей, который тайно или явно не мечтал бы стать гражданином Тартарии. Но, увы! Гражданство Тартарии можно было получить только по праву рождения или за выдающиеся заслуги, особенно обидно было жителям соседних стран, — всё равно что сидеть голодным рядом с пиршественным столом и не быть к нему допущенным, из этих государств не осталось ни одного, которое не подало бы прошение о вхождении в состав Тартарии, — прошения эти из вежливости не отклонялись, но находились на бессрочном рассмотрении до скончания времён. Кажется, весь оставшийся за бортом тартарского чуда мир горько сожалел, что родился не в то время, а главное — не в том месте. Иметь паспорт Тартарии означало — быть желанным гостем в любой стране, получать бессрочные визы и особое отношение, граничащее с поклонением. Тартарцы, от мала до велика, в долгу не оставались: путешествовали охотно и много, тратили, не скупердяйничая, гуляли, явно, не на последние, — даже появилась поговорка "Если ты потратил все свои деньги и понял, что у тебя их не убавилось, значит ты — тартарец". Тартарская деньга стала основной резервной валютой в мире, она имела обеспечение не только в золоте, но и в гражданстве, — достаточное количество деньги давало право родить ребёнка на территории Тартарии, — тогда он становился её гражданином, а родитель — временным опекуном до его совершеннолетия. Деньга имела хождение по всему миру, ею можно было расплатиться везде, "Деньга и на Луне — деньга" — говорили люди. Тартарский язык стал всемирным, его учили во всех школах мира, как основной язык общения, позволяющий понимать и быть понятным в любом уголке мира, многие страны полностью перешли на тартарский язык, а собственные языки сделали необязательными. Особую заботу и внимание от государства получали незащищённые слои населения: дети, калеки, инвалиды, больные, старики и асоциальные элементы, так называемые бездомные, бомжи (без определённого места жительства) и бичи (бывшие интеллигентные люди). Началось переустройство населённых пунктов Тартарии, больших и малых, с перепрофилирования административных зданий, потому что они были удобно расположены, отремонтированы или построены недавно, имели все необходимые коммуникации, содержались в чистоте и порядке, над ними подняли такие вывески: "Дворец реабилитации бездомных", "Замок достойной старости", "Чертог надежды несчастных", "Терем счастливого детства", "Особняк здорового тела", "Цитадель юности", "Ратуша бессмертия" и тому подобное, — все незащищённые слои населения были пристроены и обласканы государством, специальные комиссии тщательнейшим образом изучали их потребности и удовлетворяли с лихвой в кратчайшие сроки без каких-либо бюрократических проволочек: ремонт, обновление, расширение, модернизация, снабжение всем необходимым, от продуктов питания и лекарств до одежды, всевозможного оборудования и передовой техники — всё предоставлялось в достаточном объёме и в высочайшем качестве. Можно даже смело сказать, что благоденствие незащищённых слоёв населения превратилось в основную задачу государства. Народ Тартарии, получив реальную возможность принимать участие в распределении прибыли от продажи ресурсов, не избаловался, как полагали многие злопыхатели, не одурел от безделья, не ударился во все тяжкие от "шальных" денег, — наоборот, — резко сократилось потребление спиртных напитков, в особенности крепких, контрафактных, некачественных и дешёвых, а слово "наркотики" вообще было напрочь забыто, число суицидов среди всех возрастов и слоёв населения приблизилось к нулю, рождаемость и продолжительность жизни резко увеличились. У пожилых людей появилось больше возможностей поправлять здоровье в самых современных и передовых лечебницах мира, путешествовать, общаться, делиться жизненным опытом с подрастающим поколением, заниматься саморазвитием и творчеством, писать книги, сочинять музыку, рисовать картины, — в общем, радоваться жизни, а не влачить жалкое существование до гробовой доски. Особенно благотворно приток долевых денег сказался на молодёжи — она увидела свет в конце туннеля, перед ней открылись почти ничем не ограниченные возможности проявить себя, раскрыть свои таланты, — отпала необходимость ютиться в затхлых халупах, где тебе отведен один тесный пыльный угол, в другом страдает голодный младенец, в третьем спят отец с матерью, а в четвёртом скрипит зубами медленно умирающая бабушка. И больше не нужно было радисобственной жилплощади ждать чьей-то смерти, — молодые люди, едва повзрослев, переезжали в благоустроенное жильё, которого государство предоставляло всем сверх надобности, постепенно приучая к мысли, что недвижимость — не роскошь и не то, к чему надо стремиться всю жизнь, а всего лишь инструмент, помогающий лучше постичь самого себя, предоставляющий уединение, тишину и покой, когда это необходимо для отдыха после путешествия или какой-то интересной и бурной деятельности. Молодежь часто сбивалась в группы по интересам и жила весёлыми общинами, занимая целые этажи зданий, — одни с утра до вечера пели и играли на музыкальных инструментах, другие философствовали, спорили, читали стихи и прозу собственного сочинения, третьи придумывали новые направления в живописи, четвертые — в танце выражали свои душевные порывы, пятые погружались в сложнейшие математические расчёты, объясняющие суть мироздания и так далее и так далее…

Бюрократия исчезла, как явление, чиновничество вымерло, как класс, потому что в нём отпала всякая необходимость, — его полностью заменил ИИ, быстрый, объективный, не знающий усталости и чуждый любым проявлениям коррупции. Такие слова, как армия, полиция, служба безопасности устарели и вышли из употребления, — в этих профессиях отпала надобность. За общественным порядком следил всё тот же ИИ, ведя неусыпное наблюдение за любым, без исключения, проявлением жизни человека… Надо признать, что к этому люди привыкли не сразу — долгое время существовало мощное протестное движение, борющееся за личное пространство, свободное от видеонаблюдения, но постепенно оно практически сошло на нет, потому что родилось и выросло поколение, привыкшее к тому, что за ним везде наблюдают, любящее это и само непрерывно выставляющее себя на показ через всевозможные электронные устройства связи, надеясь быть по достоинству оцененными в социальных сетях. Микроскопические автономные камеры общественного наблюдения, так называемые КОНы, проникли всюду, включая уборные и спальни: движение конофилов обрело высокую общественную значимость, число их сторонников неуклонно росло год от года: адепты этого движения не считали зазорным устанавливать нано камеры внутри своих черепных коробок, в ротовых полостях, в желудке и кишечном тракте, а также под одеждой в интимных местах. Любой гражданин Тартарии имел доступ к единой базе видео-данных со всех камер, как наружного, так и внутреннего наблюдения: например, понравился тебе какой-то человек, захотел ты связать с ним свою судьбу, посмотрел на него снаружи, посмотрел изнутри, заглянул в рот, оценил процесс пережёвывания и глотания, все ли зубы целы и ухожены, что там у него под одеждой, всё ли на месте, всё ли в порядке, как спит и общается, послушал, подумал и решил — надо тебе с этим человеком сближаться или рассмотреть другой вариант. Все тартарцы друг перед другом находились, как на ладони, скрывать и прятать хоть что-то от других считалось дурным тоном — чем больше камер наружного и внутреннего наблюдения нацелено на конкретного индивида, тем лучше, если же тартарец ограничивался обязательным количеством камер, не устанавливая в личном пространстве добровольные, то это вызывало не только подозрение, но и отторжение, граничащее с брезгливостью.

"Путь к душе человека лежит через его тело, — звучала общепризнанная мудрость. — Изучив своё и чужое тело изнутри и снаружи, ты сперва поймешь, что своё — это чужое, а чужое — это своё, а потом через понимание этого тебе станет ясно, что всё своё и чужое бесценно, и только принадлежа всем, может принести пользу каждому в отдельности". Что касается преступности, то её не стало, потому что были полностью устранены причины, её вызывающие — безопасность превратилась в обыденность, а обыденность — в калейдоскоп увлекательных событий. Все ситуации, угрожающие безопасности, жизни и здоровью граждан, отслеживались в онлайн режиме ИИ, предугадывались математически, — предотвращением преступлений и правонарушений, а также устранением их последствий, занимались так называемые ТАПКИ, так шутливо в народе называли тайных агентов порядка, официально — ТАПы. В ряды ТАПов, или в простонародье тапок, граждане вступали добровольно на безвозмездной и пожизненной основе, — это занятие считалось престижным, вызывающим уважение в обществе, с романтическим флёром таинственности. Завербованным, реально действующим, тапком мог оказаться кто угодно, где угодно, в любом коллективе или компании, тапками могли быть все поголовно, редко, чтобы их оказывалось не большинство, невозможно, чтобы не было ни одного, даже в семьях зачастую оставалось тайной, кто является тапком, а кто нет. Действовали тапки безукоризненно: получив уведомление о происходящем или готовящемся правонарушении от ИИ по средству индивидуальной связи, они окружали источник беспорядка, изолировали, обездвиживали и передавали представителям специальной службы, которые занимались дальнейшей его судьбой: устройством, перевоспитанием и реабилитацией, но ни в коем случае не наказанием путём ограничения в каких-либо правах и свободах. Субъект продолжал ими обладать, но во временно урезанном формате. У граждан Тартарии, оступившихся по какой-либо причине и вступивших на скользкую дорожку беспорядочности, кружилась голова от такого внимания, которое на них обрушивалось — их чуть ли не на руках носили, кормили сбалансированно с ложечки, спать укладывали, оздоравливали психологически и физически, холили и лелеяли, укладывали спать — в общем, делали всё возможное, чтобы вывести человека из депрессии, отчаяния и любого другого разрушительного состояния, дать ему понять, что государство и общество остро нуждаются именно в нём, что без него мир рухнет, — и, надо признать, вложенные усилия и материальные средства не пропадали даром, — почти всех удавалось реабилитировать — оставался лишь незначительный процент тех, кто упорно не желал вставать на путь истинный и неуклонно и намеренно двигался к своей моральной, духовной и физической гибели.

Старость! Этот естественный процесс и всё, что с ним связано, — увядание, болезни, в том числе неизлечимые, — конечно же, невозможно было спрятать и утаить от народа, привыкшего радоваться жизни и получать от неё плюшечки, а не оплеушечки, тем более — полностью оградить и защитить от него, но всё равно делалось всё возможное, чтобы нивелировать негативные процессы, связанные с этим природным явлением, сделать их неброскими, незаметными, не довлеющими над психикой, не подвергающими её испытанию и не повергающими человека в депрессию. Самым результативным средством борьбы со старостью оказались так называемые Осенние города или города Осени, — они были возведены по всей Тартарии в самых экологически чистых местах, где — лесной воздух и минеральные воды, — ИИ, наблюдающий не только за состоянием внутренних органов каждого индивидуума, но и за его внешним обликом, при достижении определённых параметров, сообщал ему об этом и рекомендовал приступить к неторопливому выбору подходящего города Осени для продолжения жизни, предоставлялся полный перечень коих, консультации и экскурсии, помогающие подробно ознакомиться с так называемыми местами счастливого дожития, городами благородной старости. По закону предусматривалось насильственное переселение тех состарившихся индивидуумов, которые за предоставленное с момента первого предупреждения время так и не смогли сделать выбор, но подобных случаев по всей стране насчитывалось единицы — надо отдать должное гражданам Тартарии, — они проявляли удивительное единодушие и законопослушность в вопросе старения, никому не хотелось быть обузой для родственников, смущать их своими болячками, немощью и ветхой наружностью, отвлекать от насыщенной интересными событиями жизни, воруя у них драгоценное время юности, молодости и зрелости. А в городах Осени старикам было хорошо — они чувствовали себя в своей тарелке. Об этих удивительных местах ходили легенды! По слухам все смертельно больные старики, перевозимые в города Осени, не только не умирают здесь, но и полностью выздоравливают, — здесь не существует такого понятия, как смерть, вот уже много лет не было ни одного случая смерти, — старики живут и живут в своё удовольствие, не молодеют, конечно, но и не умирают, — внутренне ощущая себя юными и полными энергии, — не видя вокруг себя молодых лиц, они забывают, что это вообще такое, — морщины, седина, лысина для них естественное и ничуть не печальное явление. Случайно увиденное в жизни, на фото или в кино юное лицо воспринимается ими, как нечто странное, уродливое и неестественное. Молодые посетители и весь обслуживающий персонал городов Осени, чтобы не травмировать психику местных жителей, в обязательном порядке носят специальные маски, которые невозможно отличить от старческих лиц.

В общем, куда ни глянь, во всём невиданно похорошела Тартария при ДДД! Всем здесь было создано своё место для счастья: и старикам, и молодым! А обычные города как преобразились! Полные молодых энергичных людей, постоянно обновляемые, реконструируемые, модернизируемые, избавленные от автомобильных пробок и двигателей внутреннего сгорания, переведенные полностью на автоуправляемый электротранспорт, бесшумный и безопасный! Все вредные и масштабные производства были выведены заграницу, добыча любых ресурсов, коими Тартария изобиловала, велась по самым современным технологиям с соблюдением всех норм экологической безопасности — природа никоим образом не страдала, даже наоборот: лесов, птиц и зверей стало больше, страна полностью отказалась от использования углеродного топлива и перешла на возобновляемые источники энергии, такие как солнце, ветер, вода и квантовые генераторы нулевой точки. Так как гражданам Тартарии на законодательном уровне строжайше запрещалось работать, то этим занимались эмигранты, которых брали на конкурсной основе, — существовало не так уж и много вакантных должностей, замещать которые пока ещё не могла роботизированная техника и где требовалось человеческое участие, — с совершенствованием техники и с её повсеместным внедрением таких должностей становилось всё меньше, а соискателей всё больше, — они по многу лет стояли в очередях, обивая пороги агентств по трудоустройству, — считалось огромной удачей и счастьем получить вожделенную должность, — это было всё равно, что выиграть джек-пот в лотерею, — у такого трудового эмигранта, появлялся пусть и мизерный, но всё-таки шанс, зацепиться в Тартарии надолго, если и не получить её гражданство, то стать благодаря высокой заработной плате обеспеченным человеком, способным накопить на безбедную старость.


А ведь всего этого могло не быть! Ни великого экономического чуда Тартарии, ни народного благоденствия, которому теперь завидовал весь мир. Тартарцы могли и дальше влачить жалкое существование на обочине мира, принимая свою нищету, как должное, как дар от Бога, нечто неизменное, посланное свыше, — испытание для души и тела, которое надо принимать со смирением и покорностью, копошиться на задворках цивилизации, довольствуясь жалкими подачками с её барского стола, взирать с нескрываемыми завистью и вожделением на процессы экономического роста в странах Запада, Востока и Юга, на социальные преобразования, улучшающие качество жизни народов, — всех, кроме твоего, — и осознавать, что по какой-то неведомой, почти инфернальной причине, ты не в состоянии повлиять на это — ни на выбор правительства, чтобы к власти приходили достойные люди, честные и умные, реально пекущиеся о благе народа, а не о собственной выгоде, способные вытащить страну из вечного кризиса и привести её к благоденствию, ни на собственную судьбу, чтобы по-настоящему почувствовать себя гражданином мира, свободным от беспросветного рабского труда ради пропитания. Но ведь этого всего не случилось! И каждый тартарец, от мала до велика, знал, почему не случилось и кого надо благодарить за это — Дмитрия Дмитриевича Дорогина! И он тоже знал это, но старался об этом не думать, чтобы гордость за самого себя не разорвала его изнутри. Лишь иногда ДДД позволял себе вспомнить то, как он, подобно кормчему, когда-то сделал правильный выбор, надавил на руль и направил корабль под названием Тартария в новое русло, то есть не в новое, а в то, из которого страна когда-то была насильственно исторгнута — в русло родноверия. Когда Дорогин принял для себя решение, в каком направлении дальше двигаться, остаться ли государству в лоне христианства, православного вероисповедания или же вернуться к забытой вере предков? До того, как состоялась историческая битва титанов — патриарха Доримедонта и волхва Радомира — или после неё? Главный Визионер не знал ответа на этот вопрос. Иногда ему казалось, что решение он принял сразу после окончания той первой встречи с волхвом, когда тот представил свою презентацию, вкратце рассказал о старых тартарских богах и потом долго кочевряжился, отказываясь молиться о поимке злоумышленников, подбросивших горелые спички на инаугурации. И дело не в том, что Радомир сразу приглянулся Дорогину, как человек, хоть и выглядел внешне, несомненно, выигрышно рядом с обрюзгшим, облысевшим и зажравшимся во всех смыслах Доримедонтом, а самой сути вопроса, вдруг взметнувшейся ярким всполохом над беспросветной реальностью — старая вера предков, — несправедливо притесняемая, гнобимая и старательно вытравливаемая из сознания народа на протяжении веков, — взывала к справедливости, требовала суда над узурпатором и захватчиком и возвращения ей незаконно отнятых территорий, которыми она владела с незапамятных времён, с глубокой древности, не записанной в книгах, потому что тогда их ещё не существовало. ДДД не мог не почувствовать, не услышать сердцем этого истошного зова, — и, конечно же, весь его организм, как единое целое, уже тогда принял решение, — но разум гордо возвышался и говорил, что ещё ничего не решено, что именно ему предстоит всё решить, а не каким-то там чувствам, эмоциям и так далее. Разум ждал, ему хотелось проанализировать всё увиденное и услышанное на предстоящей баталии, обдумать хорошенько все за и против, и только после этого принять решение, которое, несомненно, изменит судьбу миллионов, повлияет на жизнь целой страны, если не всей цивилизации и, что уж точно, войдёт в историю человечества.

А ведь как буднично, без пафоса и помпы, всё это произошло! Словно обычная плановая презентация очередных чиканутиков состоялась. Пустой зрительный зал: никого, кроме Дмитрия Дмитриевича в кожаном кресле, в этот день особенно сильно пахнущем молодым теленком, пресс-секретаря Водова недалеко за спиной, дышащего ровно, но всё же с чуть заметным напряжением, пустая сцена, на которую должны в строго отведённое время выйти главные представители двух противоборствующих вероисповеданий, — старого и ныне действующего, — православия, пришедшего некогда из чужой страны и культуры, взращённого и выпестованного в инородной среде, завладевшего умами и сердцами тартарцев, которые почему-то признали, что до этого верили в неправильных богов, а значит и жили как-то неправильно, — и родноверия, — вероисповедания предков, населявших территорию Тартарии испокон веку, которые отреклись от своей исконной веры, признав, что чужая является более истинной, правильной и подходящей, — вдруг восставшего из тьмы веков, из праха и пепла, в которые было низвергнуто, бросившего вызов вере, укоренившейся в умах и памяти поколений, чувствующей себя в Тартарии, как дома, — старая вера жаждала справедливого отмщения, хотела низвергнуть врага и узурпатора и снова занять подобающее ей место в жизни тартарцев.


Они вышли с противоположных сторон сцены! Ровно в положенное время. Попробовали бы не выйти, сбежав куда-нибудь от ответственности, или задержаться хоть ненадолго! Этого никто бы им не позволил: ни Доримедонту, ни Радомиру, — их даже мёртвых достали бы из могил и притащили сюда ровно в положенное время. Но надо отдать должное обоим — по крайней мере внешне они выглядели вполне достойно и уверенно, каждый по-своему, — естественные физические недостатки Доримедонта, врожденные и приобретённые, такие, как возрастная обветшалость и полнота, с лихвой компенсировались великолепием патриаршего облачения, режущего глаза сверканием золота и драгоценностей, голову прикрывала высоченная митра с золотым крестом на макушке, похожая на царскую корону, широкий омофор лежал на плече, две тяжёлых панагии висели на шее, просторный саккос, расшитый золотом, скрывал излишки жира на изнеженном вечным бездельем теле, в довершение ко всему патриарх опирался на жезл, шедевр ювелирного искусства и атрибут высшей церковной власти, — делая небольшие, но величественные шаги по сцене, он переставлял царственный посох, ударяя им в пол, который отзывался звуком, похожим на отдаленный звон колокола. Во что же оделся волхв Радомир на главную битву в своей жизни, от исхода которой зависела судьба целой страны? ДДД и Водов с любопытством одновременно перевели взгляды с блистательного патриарха на волхва, молодую и могучую фигуру которого только подчеркивало более чем скромное одеяние, — черные штаны-шаровары, белая длиннополая рубаха из грубой ткани, скорее всего, льняная, без каких-либо узоров, широкий пояс-кушак бардового цвета. — огромный коловрат из обыкновенного железа, местами покрытого ржавчиной, возлежал на могучей груди Радомира, подвешенный на толстую цепь, тоже из железа, затронутого временем и коррозией. При каждом шаге волхва коловрат довольно грозно позвякивал, словно огрызаясь и отвечая на стук посоха патриарха. Два человека на сцене медленно сближались, не сводя взглядов друг с друга, но, было заметно, что каждый следующий шаг даётся им всё труднее, словно два магнита кто-то пытался соединить одинаковыми полюсами, — в какой-то момент дальнейшее их сближение стало невозможным, и они остановились. Оба повернулись лицами к залу, в котором находилось всего два зрителя, и застыли, не понимая, что им делать дальше, кому первому начать говорить и что именно. Дорогину нравилось вся эта ситуация, — понимая её историческую ценность и значимость для Тартарии, он не хотел спешить и вмешиваться в естественный ход дальнейших событий на сцене, направлять или подстегивать их, провоцировать, выдавать раньше времени своё предпочтение, старался сохранить невозмутимый вид. Если бы патриарх неожиданно выхватил из-под саккоса пистолет, спрятанный в многочисленных жировых отложениях и тут же на сцене без лишних слов убил бы на повал метким выстрелом в сердце своего молодого оппонента, подошел бы к нему, водрузил ему на грудь тяжелую ногу в расшитом золотом царственном сапоге, сказал бы что-нибудь вроде «Как раньше мы низвергали тебя, враг веры христовой, так и ныне сделали! Получи же, что заслужил!» После чего с важным видом удалился бы в свой патриарший дворец праздновать новую и окончательную победу православия над язычеством. Или если бы Радомир, неторопливо сняв с мощной шеи тяжёлый коловрат, держа его за цепь, раскрутил бы над головой и размозжил им патриарший череп, так что грузное тело рухнуло бы на сцену, грозя провалиться сквозь неё, разбрызгивая кровь, золото и драгоценные камни с митры, некоторые из которых достигли бы ног Дмитрия Дмитриевича, взошел бы на грудь Доримедонта, словно на пьедестал, воздел бы руки к потолку и возопил бы торжествующим голосом что-нибудь вроде «Бог мой, вседержитель Род, отмщен ты ныне! Повержен враг твой иноземный! Лежит бездыханный под ногами верного друга твоего Радомира. Дело врага твоего на том прервано навеки вечные, одежды и телеса его будут в самый глубокий овраг сброшены, инородное имя бога его предано забвению, храмы возвращены в лоно родноверия, переделаны соответствующе, все реликвии веры узурпатора попраны и выброшены вон. Само слово православие обретет прежнее значение, народ Тартарии, наконец, очнётся от векового морока и возликует! Создадим же тогда мы великое капище в честь победы и торжества всех истинных и старых богов наших, подвергшихся незаслуженному поруганию и забвению. В честь Рода, Лады, Сварога, Перуна, Велеса и остальных, коих сонм!» После чего пошёл бы вместе со своими соратниками разгонять зажравшихся и обрюзгших попов, захватывать православные приходы и возвращать умы и сердца верующих в родноверие. Дмитрий Дмитриевич в любом случае лишь поаплодировал бы, — естественно, победителю, — в принципе, ему было всё равно, каким образом тот или другой выиграет, хитростью, коварством, умом, грубой силой или ещё как-то, — важен был только результат. Вероятно, если бы Доримедонт и Радомир знали бы это, то как-то иначе подготовились бы к этой встрече, припасли бы какое-нибудь тайное оружие, пистолет, кинжал отравленный дротик или ещё что-то, — конечно, служба охраны узнала бы про это и доложила, предприняла бы дополнительные меры безопасности первого лица, но препятствовать дерущимся не стала бы. Увы, ничего опаснее посоха и коловрата они с собой на сцену не принесли. Ну, может, сцепятся врукопашную? Знатное получилось бы сражение! С одной стороны, молодость и сила, с другой — вес тела и коварство. Катались бы по сцене, вцепившись друг другу в глотки. Это было бы забавно!

Вместо этого оба стояли столбами, глядя на Дмитрия Дмитриевича, словно он должен был лишь по одному их виду решить, какой вере отдать предпочтение, какая дальше будет носить статус государственной, а какая уйдет на задний план или вообще сгинет в небытие. Дорогин готов был ждать развития событий хоть до бесконечности, он ощущал в себе такую способность и желание, а вот противники этим похвастать не могли, каждая секунда для них сжималась, словно пружинка, накапливая энергию — нельзя вечно противостоять времени, можно недолго, но рано или поздно оно выстрелит и потащит тебя за собой, живого или мертвого, без разницы. Первым не выдержал Доримедонт и воспользовался своим фирменным трубным гласом, наполненным уверенностью, как затонувший корабль морской водой, при помощи которого он, собственно говоря, и стал патриархом, богатым и авторитетным, — будь у него писклявый голос, кто бы ему поверил? И не стал бы он тогда патриархом.

— Не понимаю, зачем я здесь?

— Вас должны были проинформировать в устной и письменной форме о сути данной встречи, — невозмутимым протокольным голосом ответствовал Водов.

— Да. Но после этого я неоднократно пытался связаться с Дмит… то есть с Президентом Тартарии, чтобы при личной встрече или хотя бы по телефону выяснить, что же на самом деле происходит, потому что мой разум отказывается понимать природу тех требований, которыми меня обременили.

— Вам было предоставлено достаточно времени для подготовки к диспуту, а также контактное лицо, обладающее всей необходимой информацией и полномочиями. И, насколько я знаю, оно неоднократно подробнейшим образом вас консультировало. Что же касается личных встреч и разговоров по телефону с первым лицом государства, то они были исключены, чтобы не допустить психологического или иного давления со стороны представителей противоборствующих религий, а также сохранить объективность для принятия решения по результату диспута.

— Диспута, диспута! — с явным недовольством в голосе заерзал на месте Доримедонт. — Какого диспута? С кем?

— Вам прекрасно известно, с кем. Представитель религии, претендующей на статус государственной вместо ныне действующей, в данный момент находится перед вами на сцене. Так же вам должно быть известно, что отказ от участия в диспуте будет расцениваться, как проигрыш в нём со всеми вытекающими последствиями.

— Как такое вообще возможно?! — Доримедонт высоко поднял посох и потряс им в воздухе. — Да вы представляете, на кого и на что покушаетесь?! Не гневите Бога! Православие — плоть и кровь Тартарии! Её душа! Генетический код и сущность! Без православия нет Тартарии… Обращаюсь напрямую к Президенту! Я, как действующий патриарх всея Тартарии, облеченный властью, данной мне свыше, требую аудиенции с Вами, чтобы обсудить всё с глазу на глаз!

— Это исключено! — Водов сохранял невозмутимость. — Аудиенции в данном формате не предусмотрены. Первое лицо не произнесет ни слова до окончания диспута и принятия окончательного решения по его результату.

— Результату?! Какому результату? Результат может быть только один. Изыди, Сатана!

— То есть вы отказываетесь принимать участие в диспуте и осознаете все последствия этого?

— Нет! — неожиданно не своим голосом возопил Доримедонт. Куда-то вдруг делся бархат, обволакивающий мозги слушателей, словно его сорвали, как одежду, с великана, и под ней остался лишь худосочный карлик, вызывающий отвращение. — То есть да! Я приму участие в этом нелепом диспуте, раз это необходимо для спасения отечества от мрака и безумия язычества! Однажды, много веков назад, христианская вера одолела его в поистине эпохальном сражении, одолеет снова с божьей помощью. Да предаст Бог, великий и всемогущий, мне сил, как в своё время моим далеким предшественникам, чтобы одолеть ворога в словесной баталии! Аминь!

И патриарх медленно, очень медленно, как огромный ледокол в океане, повернулся в сторону севера, скованного льдом и, сверкая золотом и драгоценными камнями, двинулся ему навстречу без видимых шевелений частей тела, как будто внутри его организма работал атомный двигатель, а винт под водой вращался и неуклонно толкал его вперёд, что заставило ДДД и Водова в веселом недоумении переглянуться. Волхв же двигался вполне обыденно, как все люди, когда идут, пошатываясь и перенося вес тела с одной ноги на другую, увесистая ржавая цепь с коловратом на его груди тревожно поскрипывала, но всё равно выглядел он не менее завораживающе, чем золотой ледокол. Они подошли друг к другу на достаточное расстояние, чтобы при желании пришибить противника посохом или цепью, и остановились — ледокол напоролся на паковый лёд, не пускающий его дальше, а Волхв продолжил переминаться с ноги на ногу на месте, не позволяя таким образом стихнуть скрипу цепи коловрата. Лицом к лицу — они молчали, и это молчание, казалось, могло длиться вечно, потому что зиждилось на абсолютном непонимании противостоящего и противоположного, а значит и на невозможности его принятия. Кто такие они, эти два человека, по сравнению с временем, которое минуло с тех пор, как другие люди давным-давно примерно так же стояли друг против друга, пытаясь выяснить, чья вера правильнее? Как происходило это выяснение, никто толком не знает, потому что все свидетели давно истлели в земле, а исторические источники были уничтожены и многократно переписаны в угоду злободневным интересам правителей, которым несть числа — каждая новая метла мела по-новому, выметая из опустошённых умов тартарцев остатки истины. Но всё же что-то с тех пор не изменилось — ненависть одного человека по отношению к другому, чистая и незамутненная, не постаревшая ни на секунду, ничуть не ослабевшая. Ничего удивительного! Ненависть — это естественный инструмент, выработанный в процессе эволюции в человеке. Чем иначе он ещё может защитить себя от внешних угроз, от всего, что покушается на то, во что он верит, чем живет, что считает выгодным? Например, если он рыбак, знает уловистое место, ходит туда, ловит рыбу, которая помогает выжить его семье, но тут другой рыбак приходит на его место, — это явная угроза, требующая адекватного ответа. Если он простит, отнесется с уважением или даже полюбит своего конкурента, то этим лишь усилит его позицию, а свою ослабит, и в итоге погубит себя и свою семью. Конечно, чисто теоретически, он может вежливо сообщить, что здесь его место, он давно сюда ходит, и попросить удалиться или хотя бы подвинуться. А если захватчик не удалится и не подвинется? Тогда придётся помочь ему это сделать. Но как, если в его уме — прощение, а в сердце — любовь? Только ненависть к противнику, лютая и беспощадная, поможет ему вернуть себе уловистое место. Если бы он был животным, простым и бесхитростным, живущим одним днём, без понимания прошлого и прогнозирования будущего, то без эмоций, чувств и рефлексии убил бы конкурента и съел его при необходимости, но проблема тут в том, что он — человек-животное или животное-человек, не чисто животное, озабоченное только размножением и пищей, но и не чисто человек, потому что таких ещё никогда не было и вряд ли когда-нибудь будет.

Три Д грустил, глядя на представителей двух древних религий, конфликтующих между собой, готовых на всё: лишь бы обладать властью над умами и сердцами верующих. Почему бы им не отбросить эту вековую ненависть прочь, не забыть обиды, простить и принять иной взгляд на то, что не доказуемо, принято рассудком, как нечто, что в принципе непознаваемо, во что можно верить или не верить? Обнялись бы и расцеловались. Доримедонт принес бы извинение от имени христианства за многовековые гонения на язычество, предложил бы слияние двух религий, чтобы никому не было обидно, — какая вообще разница один Бог или их множество, какие имена у Него или у Них, если они с одинаковой вероятностью как существуют, так и не существуют? — меня такой исход диспута только порадовал бы, закатили бы пир на весь мир, установили бы праздник Единства веры, конфликт, начатый много столетий назад, был бы исчерпан, духовные и культурные противоречия сглажены, в Тартарию пришло бы счастливое благоденствие, народ перестал бы спрашивать себя: а чем это вера предков наших хуже иноземной? Зачем понадобилось своё собственное изгонять, ради того, чтобы принять чужое? Оно что, более умное или истинное? Как может быть более умным и истинным то, чего вообще, возможно, не существует? Неужели всё дело в том, что нет благоденствия без власти, а власти — без разделения, а разделение невозможно без ненависти? ну, обнимитесь же, докажите обратное! благоденствие вытекает из щедрости, щедрость — из доброты, а доброта невозможна без любви!

Три Д едва не воскликнул: «Да остановитесь вы наконец! Всё равно ничего друг другу не докажете! Только ненависть умножите! Существует же разумное решение, которое устроит всех! Компромисс! Соедините две религии, язычество и христианство. Одна родная, но ветхая и почти забытая, другая чужая, но уже привычная и общепринятая во всем мире. Возьмите всё лучшее из них, объедините и создайте собственную, дайте шанс всем Богам на существование, не отнимайте его у них. Пусть все они приносят пользу человечеству, и властвуют в своем потустороннем мире! Обнимитесь же! И пойдем праздновать!» Но Три Д не позволил этому восклицанию вырваться наружу, потому что оно, несомненно, повлияло бы на ход дискуссии, — конфликтующие стороны изменили бы своё поведение с учетом этого восклицания, подстроились бы, припрятали бы свою ненависть до поры до времени, утратили бы искренность, которая является синонимом правды.

Ничего удивительного не произошло, когда молчание прервал самый старший и авторитетный из соперников, переварив внутри себя нечто, что меняло его голос, уничтожив эту мерзкую свистульку, превращающую громоподобный глас в жалобный писк жертвы безжалостного хищника, вонзившего в неё свои клыки, — надо отдать должное Доримедонту, который за долгие годы беззаботного патриаршества, не имея ни одной, даже самой маленькой и эфемерной, угрозы для своей власти, в критический момент сумел сохранить присутствие духа, абсолютную уверенность в своих силах и возможностях и, самое главное, желание, как в былые времена, когда он неуклонно двигался вверх по лестнице церковной иерархии, используя для этого свой недюжинный ум, хитрость и коварство, не гнушаясь ничем, даже самыми отвратительными вещами, растоптать и уничтожить любое препятствие, стоящее у него на пути.

— Как тебе не стыдно, молодой человек! Ты хотя бы отдаешь себе отчёт в том, что здесь делаешь? И как у тебя только наглости хватило явиться сюда! Предстать перед людьми, которые старше и мудрее тебя, наделены самой высокой властью, данной им народом и самим Богом. Да я бы на твоём месте сквозь эту сцену провалился и летел бы до самого кромешного ада! Ну, или немедленно, без отлагательств и произнесения лишних слов бежал бы отсюда, неся на своей покаянной голове горящие от стыда уши, пока их тебе не оторвали. Забился бы в ту нору, из которой так беспардонно вылез, и сидел бы там до скончания своей никчёмной жизни в непрерывном посте и молитве. И вот тебе моё предложение: выбери один из этих двух вариантов и незамедлительно к нему прибегни!

— Хорошо, что каждый из нас находится на своём месте, — невероятно спокойно, с учётом обстоятельств, ответил волхв. Голос его, конечно же, не мог соперничать в громоподобности с патриаршим, выверенным и взращенным под сводами храмов, отточенным и усиленным прекрасной акустикой, избалованным некритичным и покорным вниманием тысяч верующих, но в нём чувствовалась молодая удаль, готовая бросить вызов кому и чему угодно, даже если это неумолимые лапы смерти. И ещё: он говорил, как человек, не имеющий власти, но претендующий на неё, и цепь с коловратом на его груди скрипели так, что зубы сводило, стряхивали с себя по крупице ржавчину, скидывали вериги времени, готовясь предстать во всём своем стальном великолепии. — У меня тоже есть для вас конкретное предложение: почему бы вам вместе со своими зажравшимися толстозадыми и толстобрюхими попами не подобрать подолы своих траурных платьев и не улепетнуть туда, откуда ваша вера явилась на нашу землю?

— Апф! — издал Доримедонт звук, похожий на выброс пара из перегретого котла, и аж присел на подкосившихся ногах, поднял посох и попытался им грохнуть по сцене, но получилось что-то тихое и смазанное, словно твёрдый пол превратился в жижу, не способную гудеть под ногами. — Да как ты смеешь! Наша вера истинная, исконная! Это вера предков наших! С нею в сердцах они умирали, уповая на воскресение из мертвых! Тартария — земля православного христианства! И никакие мы не зажравшиеся, как ты выразился. А излишний вес в телах наших, который, к сожалению, часто встречается среди духовенства — следствие частых постов и всенощных бдений, нерегулярного и несбалансированного питания, что вызывает в организмах нарушение обмена веществ и зачастую приводит к полноте и серьезным болезням, которые мы переносим стоически и принимаем, как искупление души и наказание плоти за греховную природу её!

Слышно было, как волхв прыснул от смеха, да так искренне и заразительно, что Три Д и Водов тоже прыснули друг за другом, что, конечно же, не могло ускользнуть от религиозных деятелей на сцене.

— Вы отрицаете исторический факт, что христианство, как религия родилось и сформировалось далеко не в Тартарии? — с ироний в голосе поинтересовался Радомир и бросил искристый взгляд на зрителей. Даже позволил себе фривольно подмигнуть им.

— Какая разница, где оно родилось и сформировалось! — воскликнул Доримедонт, тоже бросая взгляд со сцены, без подмигивания, но с целым ушатом надежды на положенную ему по статусу поддержку от первого лица государства. Выпрямил тумбообразные ноги, насколько это было возможно и привстал на цыпочки, чтобы хоть немного дотянуться в росте до волхва, но это получилось лишь у его митры, увенчанной крестом. — Главное, где оно прижилось и расцвело! Придя много веков назад в Тартарию, оно нашло отклик в сердцах её жителей, жаждущих истины, а также благодатную почву в умах их, открытых для принятия правильных мыслей…

— То есть вы отрицаете ещё один исторический факт? Что христианство, придя в Тартарию, нашло здесь другую религию, существующую с незапамятных времён?

— Ничего я не отрицаю! Здесь была старая религия, которую можно сравнить с ветхим пнём, остовом давно умершего дерева. Она не отвечала вызовам того времени, тормозила экономическое и политическое развитие страны и не соответствовала духовным чаяниям народа.

— А! Теперь ясно. Поэтому решено было его крестить насильно, а волхвов изрубить мечами, сжечь на кострах и посадить на кол, о чём свидетельствуют ваши летописи, с ехидным злорадством описывающие все эти зверства. И вы с гордостью рассказываете об этом детям в школах. Вот, смотрите, детишки, какими наивными идиотами были эти волхвы, носящиеся со своими старыми богами, как со списанной торбой. Собрались как-то смерды, то есть простой люд, подстрекаемые волхвами, на вече, чтобы выразить князю своё недовольство тем, что христианство насильно им навязывается. Хотели спросить князя: чем наши родные боги хуже чужих? Предки наши, которые издревле своим богам молились, разве глупее были инородцев? В их библии описаны всякие непотребства, которые они вытворяли, захватывая и присваивая чужие земли, называя их Землей обетованной, истребляя всё живое на своём пути. Неужели и мы должны поступать по их примеру, давать неблагозвучные имена своим детям, и верить в то, что нам чуждо и противно? Князь же, не хочу прикасаться языком к его имени, пришёл на вече в сопровождении своей вооруженной до зубов дружины, то есть банды бездельников и прихлебателей, припрятав за пазухой топор, и попросил волхва: а ну, кудесник и прорицатель, скажи, что будет с тобой сегодня? Волхв, не подозревая подвоха, скорее всего, сказал князю прямо в глаза всё, что думает о нём и служителях чужестранного культа, стоящих за его спиной, пообещал выгнать их прочь из Тартарии, восстановить поруганные капища, установить на прежние места опрокинутые символы родноверия. Тогда князь достал топор, зарубил беззащитного волхва и объявил народу: вот, мол, смотрите, кудесник и прорицатель-то не настоящий, даже собственную смерть предсказать не смог. Ха, ха, ха! Как смешно! До сих пор вы этой историей гордитесь, а коварного князя почитаете, как героя. И всё это бесчинство продолжалось на протяжении веков и даже тысячелетий, извели вы всех волхвов и кудесников, капища осквернили, возведя на их местах свои храмы, вместо наших идолов, олицетворяющих богов родноверия, установили свои доски с изображениями инородцев, заставили им поклоняться, на все наши праздничные даты, привязанные к природным циклам и явлениям, наложили свои, дав им иноземные названия. И до сих пор продолжаете глумиться над Тартарией и исконной верой её, жиреете, собирая дань с народа, продавая в церквях всё, что только продать можно: от свечей и иконок до молитв и обрядов. Так поступают только мерзкие мошенники, жаждущие любой ценой нажиться на чужом горе или радости. Творите дела злые и беззаконные! Но ныне пришёл вам конец! Будете повержены и выгнаны с позором вон из Тартарии! Хватит вам паразитировать на наивном и доверчивом народе нашем! Убирайтесь же в те земли, из которых к нам прибыли и делайте там, что вам заблагорассудится! Нам же оставьте то, что по праву наше.

Доримедонт и не думал скрывать, что не слушает волхва и слушать не собирается: переминаясь с тумбы на тумбу, покачивая тяжелой митрой, глядя куда угодно, только не на противника, двигая посохом, как веслом, он только и ждал появления небольшой щелочки в речи Радомира, чтобы в неё втиснуть свой беспроигрышный козырь — зычный, трубный глас, от которого у большинства слушателей кровь стыла и мозги леденели. И чтобы это не выглядело так, как будто он затыкает рот оппоненту, не давая ему донести свою позицию до первого лица Тартарии.

И втиснул, как только волхв сделал небольшую паузу, чтобы набрать побольше воздуха в грудь, на которую давила цепь с коловратом — он, явно, ещё не до конца высказал всё, что у него накипело, и, вероятно, хотел присовокупить к своей речи нецензурную лексику, чтобы сделать её сочнее и доходчивее, для чего и разогревался перед этим. Но Доримедонт не упустил своего шанса — загремел его глас, наполняя все уголки помещения резонирующим трепетом, так что даже если бы где-то здесь и лежала пыль, то она, наверняка, была бы поднята в воздух вибрацией материи, будоражимой звуковыми волнами. Это было похоже на работу насоса, постепенно нагнетающего давление внутри камеры, создаваемой голосом Доримедонта и смысловой нагрузкой, которую он выталкивал из себя — всё, до чего дотягивался глас патриарха, он помещал внутрь камеры, где нагнеталось огромное давление, способное обездвижить кого угодно. Любому живому существу, затронутому этим гласом для сохранения способности думать самостоятельно, оставалось одно: бежать как можно дальше от источника гласа, не позволяя камере, создаваемой им, приблизиться к себе. Но у находящихся в зале такой возможности не было, поэтому они в полной мере ощутили на себе патриаршее воздействие, которым он многие годы сковывал народ Тартарии.

В принципе, не было особой разницы, о чём именно говорит Доримедонт: с одинаковым успехом он мог рассуждать о теологических достоинствах христианства по сравнению с другими религиями, читать справочник по анатомии позвоночных животных, декламировать стихи собственного сочинения или вообще нести тарабарщину без всякого смысла — главное, чтобы не прерывалась речь и не затихал глас, потому что именно он завораживал слушателей и убеждал в правоте глашатая. Доримедонт, обнаружив однажды эту особенность своего голоса, научился ею пользоваться, отточил и довел до совершенства в процессе восхождения по иерархической лестнице православия, — конечно же, крайности, вроде тарабарщины, позволял себе лишь изредка для совсем уж безгласой и бездумной публики, в основном же старался насытить речь более или менее осмысленным содержанием, задача которого состояла в главном: убедить слушателей в том, что её обладатель всегда прав, благ, добр, искренен и бескорыстен — ну, и так далее.

Понимая, что в этом зале находятся далеко не представители его паствы, привыкшие не задумываться над смыслом его слов и всё, сказанное им, принимать за чистую монету, а люди с невероятно развитым критическим мышлением, достигшие на своих поприщах самых высоких позиций, он выкладывался по максимуму, чего давно не делал, пришпоривал застоявшихся коней своего разума, ворошил закрома памяти, раздувал угли в очаге веры. Всё, чему он когда-либо учился, что читал, о чём думал, что не раз помогало ему в спорах, беседах и проповедях, что безотказно работало, доказывая окружающим его правоту — церковная история, литургика, богословие, логика, фундаментальные постулаты христианства, догматические и нравственные, психология, социология, этика, философия. Он сыпал историческими датами, именами, событиями, для подкрепления своих слов приводил огромные цитаты из Библии и трудов великих мыслителей разных эпох.

Он доказывал, что дохристианская Тартария была огромной, но совершенно безграмотной и бескультурной территорией, населенной разрозненными и полудикими племенами, не имеющими своегогосударства и законодательства. Не было у них ни письменности, ни искусств, ни наук — и если бы не христианские подвижники, принесшие всё это сюда, то оставалась бы такой она до сих пор. Родноверие, как разновидность язычества, с его крайне запутанным и невнятным пантеоном богов, в которых сам чёрт ногу сломит, с его жертвоприношениями, зачастую человеческими, повергало местные племена в мракобесие, тормозило развитие не только духовное, но и экономическое, отдаляло от цивилизации, которая к тому времени уже далеко продвинулась в разных сферах жизни. А волхвы, как хранители традиционной веры, цеплялись за прошлое, видя в новой религии угрозу своей власти, доводы рассудка не действовали на них, никакими уговорами нельзя было их убедить отказаться от языческих заблуждений и принять веру в истинного Бога, поэтому ничего другого не оставалось, как истребить эту заразу огнём и мечом. Именно заразу! Болезнь! Ведь и медицина, когда это необходимо, для спасения жизни пациентов нередко прибегает к радикальным методам, например, таким, как ампутация. А что народ? Народ — стадо — идёт туда, куда его ведут пастухи: в болото — так в болото, в пропасть — так в пропасть. А христианские епископы и священники — пастухи добрые и умные, — ведут народ к духовному и нравственному спасению, к воскресению из мертвых и к жизни вечной в царстве Бога живого и милосердного. Являясь провозвестниками истины и добра, христианское духовенство призывает людей стремиться быть совершенными уже в этом мире, как совершенен Господь Иисус Христос: соблюдать заповеди, хранить семейные ценности, изучать науки, заниматься творчеством, работать не покладая рук на благо отечества. И Господь обязательно отблагодарит за все труды и старания!

Доримедонт говорил, говорил и говорил, не повторяя ошибки волхва, не делая пауз, не давая врагу возможности вставить хоть слово. Почти всё сказанное им ускользало от понимаия, потому что никто не был способен вместить одновременно столько информации. Его слова изливались подобно ночному ливню, затапливая землю и образуя болото. Слушатели тонули, не имея сил выбраться. Сам же Доримедонт парил над схваткой, поливая и поливая её словесным дождём. Глас был победоносным. Внимающим казалось, что его источник — вовсе не грузное тело с тумбоподобными ногами на сцене, а некая всемогущая сила, вероятно, сам Бог… Доримедонт стих, как это бывает с дождём, который обрушивается на землю стремительно и неукротимо, но вдруг стихает, как топором обрубленный. Тело Доримедонта испарилось внутри золотого облачения, оставив болото из слов, в котором можно было барахтаться вечно.

— Ого! — шепнул на ухо Дмитрию Дмитриевичу Водов. — Почти два часа проговорил. Как это мы не уснули?

— Не до сна тут, судьба страны решается, — повернув лицо к Водову, тоже шёпотом ответил Три Д без малейшего намека на шутку. — Умеет, черт, говорить, ничего не скажешь… Завораживает… Колдуну с ним не справиться…

— Это точно… — согласился Водов, с удивлением отмечая необычный факт, что он в течение двух часов, пока говорил патриарх, ни разу не взглянул на часы, и до сих пор ощущал себя под колпаком, из-под которого не может выбраться. Доримедонт ещё не закончил своей речи, а Водову уже стало ясно, что волхв не сможет победить его в этом диспуте, и первое лицо государства с большой долей вероятности примет решение не в его пользу. На стороне патриарха было всё: знание, опыт, хитрость, мудрость, незыблемость православия, огромная армия фанатичной паствы и клироса, недвижимое и движимое имущество церкви, немереные финансовые активы. А что было на стороне выскочки с коловратом на груди? Молодость, наглость, деревянные истуканы на затерянных в лесу капищах, жалкая кучка последователей, стесняющихся собственной веры. Похоже, родноверию, как одному из устаревших и практически вымерших форм язычества, наступил окончательный и бесповоротный конец.

Водов редко к кому-то испытывал жалость, разве что чисто теоретическую к бездомным животным. Это чувство противоречило всем его убеждениям, но здесь он испытал нечто похожее — что-то слегка кольнуло его сердце, слезу, конечно пустить не захотелось, но как-нибудь эдак хмыкнуть, скривить рот и зажмуриться — с удовольствием. В конце концов волхв сам виноват: нечего было выпендриваться, лезть во всё это, взваливать на себя непосильную ношу, бросать вызов целой религиозной системе, поддерживаемой государством, практически мафии, давно укоренившейся в обществе — это как пытаться соломинкой перешибить клинок. Чтобы православная церковь так запросто отдала кормушку, приносящую не только еду, но и золото, непонятно кому — какому-то юнцу без роду, без племени, возомнившему себя новым волхвом, призванным отомстить за убийство старых, давно всеми забытых. Это невозможно! Как у него вообще хватило смелости и наглости бросить вызов и явиться сюда! На что он рассчитывал? Разве это вообще возможно — в наше время так просто взять целому государству и поменять религию, которая в определенном смысле является духовным стержнем народа? Безумие какое-то! Может быть, волхв и правда сумасшедший и надо просто отправить его в психушку? Пусть лечится. Но было уже поздно! Слишком далеко всё зашло. Теперь маховик репрессий закрутится, физически уничтожит в первую очередь самого Радомира и всех его ближайших последователей. Их объявят тоталитарной сектой с террористическим уклоном и полностью запретят со всеми вытекающими из этого последствиями. Камня на камне не останется от родноверия. Сидели бы себе тихо где-то в лесу, поклонялись бы своим пыльным идолам и забытым Богам, горя не знали. а теперь хлебнут по полной! Ну, что ж, сами напросились! Чувство жалости в пресс-секретаре таинственным образом трансформировалось в брезгливость и даже отвращение к этому нелепому персонажу на сцене. Ладно! Ещё немного потерпеть, и колдун навеки исчезнет.

Внутри Водова работал датчик, вроде биологических часов, особый механизм, выращенный, выпестованный, отрегулированный и настроенный таким образом, чтобы определять и прогнозировать настроение первого лица государства. Так метеорологическое оборудование определяет атмосферное давление, влажность, температуру, направление и скорость ветра для прогноза погоды. Не было ещё такого случая, чтобы этот датчик подвёл Водова, собрал и предоставил ему искаженную информацию для анализа, на основе которой он не верно бы предугадал, какое решение примет Президент по тому или иному вопросу, какими бы сложными они ни были. Так и с этим межрелигиозным диспутом: уже до его окончания Водов понял, чем он закончится — примерно тем же, что и много веков назад — избиением волхвов, гонением на язычество и полным запретом родноверия, как вредоносной секты.

Думая так, Водов не ошибался — Дорогин действительно принял решение в пользу Доримедонта, но дело в том, что до речи патриарха, он принял решение в пользу волхва, а перед этим другое решение — противоположное, — и уже сбился со счета, сколько решений принял по этому вопросу. Костерил патриарха и волхва на чем свет стоит за то, что они ввергли его в это странное состояние, когда одно решение сменяется другим на основе чёрт знает, чего, — ерунда какая-то! надо уже остановиться на чём-то одном! при этом нельзя сказать, что я раздираем сомнениями, принимая решение в пользу христианства или язычества. нет никаких сомнений ни в том, ни в другом. жуть какая-то!

Кажется, всем в этом зале, включая волхва, казалось, что он проиграл, и сказать ему нечего, да и незачем, лучше попытаться сделать хоть что-то для спасения тех жалких ошмётков родноверия, которые были размазаны и разбросаны в самых никчемных уголках Тартарии, и собственной шкуры, потому что теперь она гроша ломаного не стоила. Можно было, например, встать на колени и начать слёзно вымаливать прощение за своё неподобающее поведение, оскорбившее чувства столь высоких персон и отнявшее у них драгоценное время, или броситься наутек, надеясь на счастливое стечение обстоятельств, что президентская и патриаршая охрана, терпеливо дожидающаяся своего часа за кулисами, милостиво пропустит его мимо себя и не переломает ему все кости. Тем невероятнее и фантастичнее оказалось то, что произошло дальше. А дальше произошло то, что волхв продолжил говорить, и по его спокойному, полному молодого задора, голосу, всем стало ясно, что он ничуть не утратил уверенности в своей правоте и в том, что торжество родноверия и триумфальное его возвращение в Тартарию не за горами!

— Вы наговорили очень много слов, но все они подобны песку в пустыне. Ветер переносит его с места на место, образует барханы, но всё, что на них может расти — это колючки, которые едят только верблюды. Человеку же среди ваших песков не выжить. Вы говорите, что все блага цивилизации в Тартарию принесло христианство, я же утверждаю, что цивилизация подобна земле, которая не сразу стала пригодна для жизни, но постепенно меняясь под воздействием естественных причин, становясь плодородной. В пустыне нет жизни не потому, что её там не насадили или всю вытоптали, а потому, что там не подходящие для неё условия. Не христианство принесло нам цивилизацию, а цивилизация принесла христианство. А это, согласитесь, большая разница. Посмотрите, что делало ваше христианство! Оно, как паразит, живущий на теле цивилизации: проникало на разные континенты, к разным народам, насильно вытесняя их традиционные верования и приспосабливая культурную среду под свои нужды. Везде одно и то же: огонь и меч! Сначала зачистить территорию, потом занять её и преспокойно властвовать, получая выгоду, наживаясь на чувствах верующих. И, обратите внимание, везде и всегда ваша религия действует в тандеме со светской властью, то есть с теми, кто получил её по наследству, захватил власть силой, деньгами или хитростью — это в том случае, если эту власть сама она узурпировать не может. Часто могла и делала, чему в истории масса примеров. Власть — это свойство, а не состояние. И вы это прекрасно знаете. Этим свойством наделено конкретное место в пространстве и времени, которое ваша церковь незаконно захватила насильственным путем и удерживает уже на протяжении многих столетий. Главное для вас: удерживать власть, которая приносит её обладателю все блага, которые только существуют в этом мире, а всё остальное — учения, догматы, заповеди, бесконечные нравоучительные тексты — лишь антураж, необходимый для сохранения и процветания этой власти. И есть ещё одна очень важная и тщательно скрываемая вами причина, по которой властители, то есть люди, занявшие место в пространстве и времени, обладающее свойством власти, выбирают именно христианство, а не другую религию, чтобы сделать её государственной. Уверен, что вам хорошо известна эта причина, но, возможно, не всем присутствующим в этом зале, поэтому я её озвучу! Христианство является религией рабов, о чём свидетельствуют почти все ваши священные тексты: ударили тебя по правой щеке, подставь и левую, возлюби врагов своих, всякая власть от бога и так далее… По сути, оно приучает верующих к покорности, не сопротивлению и приспособленчеству. Свободный человек просто не способен принять такие, якобы, ценности, а если и принимает, то становится не свободным. Вот, в чём вся суть! Христианство — идеальный духовный и нравственный инструмент, чтобы при помощи него закабалять народы, властвовать над ними, выжимая из них все соки. Вам плохо, но вы терпите, потому что так Бог велел, не бунтуйте, не добивайтесь справедливости с оружием в руках, смиритесь со своей участью, сохраняйте доброту и кротость в самых стесненных обстоятельствах, горбатьтесь всю жизнь на власть имеющих, а награду получите после того, как помрете — на том свете. Плоть грешна, укрощайте и всячески третируйте её, не нужны вам никакие блага и радости жизни — они лишь отвлекают вас, совращают и уводят с пути истинного. И не смотрите на то, что властители, а также их приближенные, ни черта не делают, а живут припеваючи, зато они в рай не попадут. А вы в поте лица добывайте хлеб насущный, подыхайте в нищете и радуйтесь… Смертный грех — убивать. Вам убивать нельзя, а нам можно ради благой цели. Мы ваших волхвов поубиваем всех и приведем вас к истине. Богатыми вам быть нельзя — проще верблюду сквозь игольное ушко пройти, чем богатому в рай попасть. А нам богатыми быть можно и даже нужно, потому что мы на себя эту ношу взвалили и хотим, чтобы вы в рай попали, раз уж нам не суждено… Но время ваше вышло. Нет ничего на этом свете, что не заканчивалось бы. Вот и ваше время нахождения в точке пространства, обладающей свойством власти, близится к завершению. Вы будете смещены родноверием на обочину жизни, в Тартарии — точно, а впоследствии, очень вероятно, — и по всему миру. Всё течет, всё меняется: религия, делающая людей несвободными, поощряющая рабские инстинкты, уходит в прошлое. Ей на смену грядет родноверие — религия свободных людей, для которых Бог — не деспот, палач и судья, обладающий всей полнотой власти и не терпящий никакой конкуренции, а живое многообразие скрытых и явленных сил природы, порой, сталкивающихся друг с другом в противоречиях, разрешать которые позволительно только человеку. Почему Бог не один, а их много? Да потому, что быть одному плохо и неестественно. Давайте-ка вас сделаем единственным человеком на земле и посмотрим, через какое время вы сойдете с ума. Так и с вашим монотеистическим Богом — его просто не существует, потому что мы не наблюдаем безумия в мироздании. Несмотря на всю свою сложность, оно довольно упорядоченно и, можно сказать, разумно, чему человечество является неопровержимым доказательством… Богов много, потому что это естественно — конечно, у них есть своя иерархия, но она живая, не закостенелая. В определенной степени, каждый человек является Богом, — ну, или, по крайней мере, его зачатком, подобным семени. Можно вырастить в себе Бога, и первое, самое основное, что необходимо сделать на этом пути — стать свободным. Боги родноверия ни в коем случае не препятствуют человеку в этом, потому что им нужны не рабы и не друзья, как утверждают особо продвинутые христиане, а настоящие живые конкуренты, — ведь только конкуренция подстегивает развитие, в том числе и духовное… Вы же можете возвращаться в то болото, из которого вылезли…

Волхв замолчал, но совершенно не было похоже на то, что он полностью выговорился — наоборот, он предоставил возможность патриарху как-то ответить на свою речь, и тот, несомненно, ответил бы, загнал бы снова всех присутствующих под колпак своего завораживающего голоса, где попытался бы, во-первых, продержать как можно дольше, и, во-вторых, превратить в свою преданную паству. Второй раунд диспута затянулся бы на несколько часов, может быть, даже дней, пока кто-нибудь не помер бы или не спятил. Доримедонт одной рукой приподнял митру, явив миру удивительно несуразную плешь, совершенно не вяжущуюся с тем великолепным головным убором, который её прикрывал, протер обильный пот белоснежным платком, ловко извлеченным откуда-то из-под саккоса, водрузил митру на место, заулыбался как-то странно и… Ничего… Молчание сковало этого человека… В зале воцарилась тишина… Водов, который по небольшому движению брови Дорогина, понял, что тот принял решение и готов его огласить, объявил чрезмерно громко, словно пытаясь кого-то перекричать:

— Диспут объявляется завершенным! Первое лицо государства приняло решение и сейчас объявит его. Вам необходимо сохранять спокойствие и молчание.

Три Д едва заметно улыбнулся, бросив быстрый взгляд на своего пресс-секретаря — умеет этот прохвост порадовать! спокойствие и молчание — сколько сарказма и тревожной непреклонности в этих словах! а ведь за ними стоит судьба миллионов! странное это всё-таки дело — решать, кому жить, а кому умирать, какая религия получит государственную поддержку и одобрение, а какая попадет под запрет, и её последователи подвергнутся гонению, если откажутся отречься от своей веры и принять новую, то есть хорошо забытую старую, или вообще физически ликвидированы при возникновении такой необходимости. а ещё более странно то, благодаря чему чаша весов склонилась в одну сторону, а не в другую — мелочь, сущий пустяк, о котором вообще никто не узнает, да и сам я буду стесняться об этом думать и, наверняка, в скором времени совсем забуду. что останется? трудное решение, принятое на основании сложного теологического диспута между главами двух религий. а козюличка-то — всего-навсего потная плешь под золотой митрой патриарха, приподнятой им на секунду. ведь до того, как он это сделал, чтобы протереть плешь белоснежным платочком, я склонялся к тому, чтобы принять решение в его пользу, а волхва и всех его последователей предать силовикам на окончательное поругание. и вдруг, его святейшество патриарх всея Тартарии решил приподнять митру, потому что ему, видите ли, приспичило пот с плеши вытереть. и плешь эту свою нелепую не вовремя напоказ выставил, уж лучше бы потерпел немного, пару минут или даже секунд, пока Водов не остановил бы всё это, почувствовав к тому моё желание. какая несуразная плешь! — подумал тогда я. — и ведь у меня тоже плешь на голове. нехорошо это — когда сразу у двух самых главных людей Тартарии, представляющих светскую и духовную власть, головы плешивы, надо бы, чтобы хотя бы у одного волосатая была. так вот же она — голова, волос полная — у волхва Радомира волосы густые, волосинка к волосинке, крепкие, с корнем не вырвешь, косой не выкосишь. так тому и быть! пусть родноверие в Тартарии возродится из пепла, а христианство уйдет туда, откуда явилось. так будет по справедливости!

Три Д поднялся, максимально выпрямил ноги, — почему-то ему показалось необходимым это сделать в такой важный момент для Тартарии, в особенности для её титульной нации, оглядел сцену, где в трагическом ожидании застыли две фигуры. Чтобы отвлечься от этого щемящего сердце трагизма, как будто предстояло усыпить любимое домашнее животное, во взгляде которого застыло фатальное смирение перед неотвратимостью судьбы, Дорогин перебрал в голове множество образов и остановился на одном, наиболее безобидно отражающем этих людей — поплавок на водной поверхности, вернее, два поплавка. В детстве он несколько раз сходил с друзьями на рыбалку, ему вручили оснащенную удочку и показали, как ей пользоваться, но всё это до отвращения не понравилось ему: рыбак, насаживающий на крючок червя, чтобы при помощи коварства и обмана выловить из реки несчастную рыбу и потом съесть её, рыба, не понимающая того, что её обманывают, заглатывающая наживку с крючком, который впивается в её тело, и молча погибающая, червяк, которого используют в качестве наживки, но не едят — все персонажи, принимающие участие в этом действии, рыбак, рыба и червяк, представлялись Дорогину чем-то одним, каким-то жутким существом — черверыбочеловеком, как он его назвал, — в трех ипостасях, которые, однажды соединившись, уже не способны были снова распасться на три отдельных сущности. Поэтому Дорогин, не из жалости к червю или рыбе, закидывал снасть с пустым крючком, а из нежелания превращаться в черверыбочеловека, отсутствие улова объяснял тем, что ему не везет в рыбалке, но от жаренной на костре рыбы, горячей и ароматной, не отказывался, а когда подрос, категорически исключил рыбалку из своего досуга. Теперь же он представил людей, стоящих на сцене, в образе поплавка, вернее, двух одинаковых поплавков — не в виде червя, рыбы, человека или черверыбочеловека, — а деталями снасти, плавающими на поверхности и сигнализирующими поклевку или её отсутствие. Лишь одному поплавку предстояло остаться на плаву, стать инструментом черверыбочеловека, а другому — быть брошенным в испепеляющий огонь забвения.

— Я принял решение. И, надо признаться, далось оно мне с невероятным трудом, — голосу Три Д, конечно, было далеко до голоса Доримедонта, но он брал другим — какой-то абсолютной непреклонностью и непререкаемостью — у слушающих его не оставалось ни малейшего сомнения в том, что его обладатель не только судьбой, но и самой природой наделен всей полнотой власти над этим миром и неоспоримым пониманием той правды, на которой тот держится. — Диспут получился интересным, даже, можно сказать, захватывающим, я уже не говорю про его поистине историческое значение. Вы оба прекрасно справились со своими задачами, представили, так сказать, во всей красе и полноте достоинства своих религий, бескомпромиссно указали на недостатки соперника. Я долгое время колебался, приходили мне в голову даже крамольные мысли: сделать государственными обе ваши религии или выбрать третью, благо список кандидатов довольно обширен, а ваши полностью запретить. Но потом я отбросил это, поняв, что лишь одна из ваших религий может в полной мере соответствовать духовным потребностям Тартарии, и выбрать надо одну из них, потому что они противоречат друг другу, их соседство или слияние невозможно и даже опасно, потому что может привести к разделению народа на две враждующих половины. Поэтому, поразмыслив хорошенько и обратившись за советом к своему сердцу, я выбрал в качестве государственной религии родноверие. Вас, Радомир, поздравляю с победой, а вас, Доримедонт, призываю с присущим истинному христианину смирением принять поражение и не впасть в грех гнева или отчаяния, потому что этим вы уже ничего не измените. Историческая справедливость должна восторжествовать. Все незаконно отнятое должно быть возвращено прежнему владельцу, то есть исконной вере, язычеству…

Три Д сделал микроскопическую паузу, решив в полной мере насладиться её тихой красотой и насыщенностью чувствами, исходящими от четырех человек, которые в той или иной степени не ожидали такого решения от первого лица государства,

Доримедонт был абсолютно уверен в собственной победе, Радомир не верил в собственную, Водов не сомневался, что победа будет отдана Доримедонту, и даже сам Три Д не ожидал от себя такого решения, думая, что даже если примет его в пользу волхва, то всё равно победителем объявит патриарха — в общем, все четверо на секунду застыли в таком изумлении, которое просто не могло не иметь внешнего проявления. Тело Доримедонта издало какой-то непонятный звук, который невозможно было идентифицировать, Радомир содрогнулся всем своим могучим телом, так что коловрат на его груди чуть не сорвался с цепи, Водов так сильно вытянул из-под усов губы, что возникла угроза их полного отрыва от лица, что же касается Три Д, то у него так зачесались пятки, что захотелось немедленно скинуть ботинки, и удержаться от этого неуместного в данный момент действия удалось с огромным трудом.

— Надеюсь, всем присутствующим ясно моё решение? — продолжил Три Д, стараясь незаметно ерзать ступнями в ботинках, чтобы остановить зуд. — И я очень надеюсь на ваше взаимопонимание и сотрудничество на благо народов Тартарии… Конечно же, я не рассчитываю, что такая огромная страна в один миг вдруг возьмет и поменяет религию. Как к этим переменам отнесутся простые люди, которых у нас подавляющее большинство? Не будут ли шокированы, обескуражены и озлоблены? Не вцепятся ли мертвой хваткой в старое? Не примут ли новое в штыки? Не начнутся ли бунты, волнения и религиозные столкновения, грозящие перерасти в гражданскую войну. Я понимаю, что надо действовать максимально осторожно и аккуратно, постепенно приучая людей к тому, что теперь они не христиане, а язычники, как далекие их предки. Переименовывать праздники, запускать в сознание имена забытых Богов. Скорее всего, на полную трансформацию веры уйдёт не одно десятилетие. Поэтому очень важно работать в связке: государство, средства массовой информации, уходящая в прошлое религия и приходящая ей на смену по принципу — пост сдал, пост принял. И чтобы без всяких эксцессов, душевных страданий и боли, без насилия, без огня и меча, так сказать. Сейчас не средневековье — будем действовать, как цивилизованные люди… Вам, Доримедонт, уже с сегодняшнего дня необходимо начать передавать дела Радомиру, как новому религиозному лидеру Тартарии: резиденцию, недвижимое и движимое имущество по всей стране, храмы для их переформатирования в капища, церковные реликвии и ценности, финансовые активы и так далее… Ведь молодому, то есть обновлённому, родноверию необходимо на чём-то строить базис своей религиозной деятельности. Думаю, как христианин, вы сочтете справедливым процесс возвращения отнятого. И, самое главное: пришло время вернуть нашему народу прежнюю его веру. Над этим мы все без исключения, кто присутствует в этом зале, должны активно потрудиться…

Три Д умолк, и все присутствующие обратили внимание на Доримедонта, потому что в нём произошла настолько разительная перемена, что её невозможно было проигнорировать: так вдруг чернеют и сникают культурные растения в огороде, когда их коснётся неожиданный утренний заморозок, — ещё вчера днём они стояли полные сил, подавая большие надежды на будущий урожай, и вот теперь лежат на земле без сил, готовые стать перегноем, — так гриб в лесу после теплого дождичка быстро растёт, стоит крепенький и красивый, но проходит совсем немного времени, и его съедают изнутри черви, шляпка опадает, становится рыхлой и вялой; всё в Доримедонте вдруг обвяло и состарилось, от патриаршего блеска и величия ничего не осталось, митра накренилась и опала, ткани истлели, золото и драгоценные камни потускнели, лицо потемнело и сморщилось, а великолепный посох превратился в какой-то полусгнивший дрын из леса.

Единственным явственным звуком в густой тишине, которая наступила после вердикта президента, было приглушённое шуршание, идущее с той стороны сцены, откуда на исторический диспут явился патриарх, — оно было похоже на то, как если бы целая толпа стариков куда-то шла, шаркая подошвами по асфальту, — это Хряпа со своим сыном Саней-чертом, двигаясь строго в направлении мысли первого лица государства, угомонили и прекратили деятельность службы безопасности патриарха, не дав ей даже чисто теоретического шанса на то, чтобы оставить Доримедонта под своей опекой: потом с обоих сторон на сцену вышли люди-шкафы, у которых, казалось, всё было квадратным, даже глаза, — глядя на таких людей, сразу становилось ясно, что их нашел и нанял на работу Хряпа, — помимо всего прочего квадратные глаза являлись их неоспоримым удостоверением личности; шкафы окружили несчастного Доримедонта, так что казалось, что сейчас распахнутся их дверцы, и его всего разденут и разберут на части, чтобы засунуть внутрь на длительное хранение, посыпав нафталином. Три Д поднял руку, благородно давая тем самым патриарху возможность выступить с последним словом, высказать пожелание или, что в сложившихся обстоятельствах нельзя было исключить, выкрикнуть яростное проклятие и предать анафеме всех, кто посмел покуситься на древние устои православия и поднять руку на его иерарха, но Доримедонт молчал, как молчит дерево, к которому подошёл дровосек, потому что на него пал его выбор, — и напрасно, кто знает, быть может, если бы оно закричало, топор не посмел бы подняться на него. Это молчание Доримедонта потом вошло в историю как Молчание последнего патриарха всея Тартарии, на эту тему было написано много философских, социальных и исторических трактатов, снято документальных и художественных фильмов, — мнение, в том числе и народное, разделилось ровно на две половины: одна считала, что он молчал подобно Иисусу Христу перед Пилатом, потому что изменить уже ничего не мог, и любое его слово было менее красноречиво, чем молчание, другая полагала, что он признал вину всего христианского мира перед языческим за то насилие, которому оно подверглось в свое время с его стороны, покаялся, взял всю вину на себя и понес наказание. Лишь маленький процент размышляющих над этим считало, что последний патриарх молчал, потому что был так шокирован и напуган произошедшим, что просто лишился дара речи — и не мудрено, ведь он в одночасье потерял всё: власть, деньги, имущество и, самое главное — жизнь. Три Д не разделял ни одну из этих трёх точек зрения, считая их слишком элементарными, но выдвинуть четвертую, собственного сочинения или чужого, пусть даже самую нелепую и фантасмагорическую, так и не смог. Даже после того, как настоящий Доримедонт подвергся физическому устранению, то есть случайной смерти в сауне, где поскользнулся на мокром кафельном полу и при падении получил травму, не совестимую с жизнью, а Хранители с немыслимой быстротой нашли ему первого двойника и начали глубоко под землей его трансформацию в настоящего бывшего патриарха, и по прошествии многих лет, многократной смены двойников, проведения с ними тщательных собеседований, Три Д всё равно не сумел выдвинуть альтернативную точку зрения, то есть — причину Великого молчания последнего патриарха.

Уж лучше бы он тогда орал, топал ногами, бился в истерике, призывал всех святых себе в защитники, пугал страшными карами и вечными муками в аду! Три Д готов был увидеть и услышать всё, предвкушая изысканное удовольствие от незабываемого действа, но после оглашения вердикта ничего не последовало: долго, очень долго, стояла гробовая тишина, без следа поглощающая даже удары разгоряченных сердец и непрерывную работу легких, никто не двигался с места и не издавал ни звука. И только после лёгкого кивка головы Президента, патриарх был взят под руки и уведен со сцены, а Три Д, Водов и Радомир заметно расслабились, почти одновременно вздохнули с облегчением, — показалось, как будто с плеч свалился тяжкий груз, который лежал на всех тартарцах, живых и мёртвых, на многих поколениях. Пришло расслабление, так что захотелось танцевать, петь и веселиться, и не стали они этого делать немедленно только по одной причине, — именно они являлись самыми трезвомыслящими представителями Тартарии, умеющими контролировать свои эмоции и управлять чувствами, что, собственно говоря, и выдвинуло их на лидирующие позиции.

И напрасно ближний круг аналитиков выразил Президенту свою обеспокоенность слишком резкой сменой государственной религии! Советовал сделать этот процесс максимально безболезненным, не объявлять о нём во всеуслышание, а перевести, так сказать, на длинные рельсы, постепенно подталкивая Тартарию к новому восприятию действительности, и, конечно, не уподобляться тем представителям христианского мира, которые огнем и мечом приносили народам свою веру! Но этот совет быстро протух, потому что информацию не удалось удержать в узком кругу — по сути, она моментально распространилась по Тартарии, стоило только Три Д объявить свой вердикт, так что пришлось ему уже на следующий день делать официальное заявление. Предполагались акции протеста православной паствы по всей стране, грозящие перерасти в глобальный бунт, в революцию и смену правительства. Все внутренние органы правопорядка в стране были приведены в повышенную готовность, расчехлены самые радикальные средства подавления беспорядков, подготовлен специальный автотранспорт и помещения для массовых задержаний, допросов, экзекуций и осуждений. Но ничего этого не понадобилось! Наоборот! Стоило Президенту выступить по центральному телевидению с объявлением смены религиозного курса, как со всем народом, в том числе и сильно воцерковенным, произошло то же самое, что и с первыми свидетелями падения Доримедонта в зале Презентаций, но только в ничем не сдерживаемом масштабе: люди толпами валили на улицу с криками безудержной радости и восторга, обнимались, целовались и выражали свои чувства всеми доступными способами. Страну захлестнули волны стихийных митингов и шествий с транспарантами и лозунгами, вроде «Долой иго православия!», «Прошла тысяча лет, а правды всё нет!», «Христа сбрось с моста!», «Мы плохие детки — простите нас, предки! Променяли вашу веру на еврейскую химеру!», «Молитва с постом — дьявол с хвостом!», «Поп, получи в лоб!», «Языческие Боги, вернитесь в родные чертоги!» — ну, и так далее… Прямо на улицах накрывались столы, из домов, магазинов, точек общепита выносились различные яства и напитки, в том числе спиртные, — не сдерживая себя ни в чём, люди говорили, ели, пили и пели, танцевали, многие тут же отдыхали на чём придется, на траве, на лавочках и на голом асфальте, — проспавшись и протрезвев, не спешили расходиться по домам, а требовали продолжения празднества. Стала наблюдаться нехватка спиртных напитков и фейерверков, потому что все ночи напролет их употребляли без счета. А ещё по православным монастырям и храмам один за другим прокатывались погромы, деревянная и тряпичная атрибутика сжигалась, а изделия из ценных металлов отдавались специальным людям, взявшим на себя функцию временных волхвов, до того, как из народа будут выдвинуты официальные, на переплавку для производства идолов. Формировались импровизированные капища внутри и снаружи храмов, разжигались жертвенные костры, куда бросалось всё чуждое родноверию, а резвая молодежь позволяла генетической памяти свободно управлять их упругими телами, и весело прыгала через бушующее пламя костров. Среди добровольных выдвиженцев в волхвы были неоднократно замечены бывшие попы, переобувшиеся в воздухе, которые были в основном биты, острижены, лишены бород и с позором выгнаны из общества. Казалось, эта эйфория, вызванная сменой религии, никогда не закончится — власть терпеливо ждала, когда народ нагуляется, перебесится, представители правопорядка гармонично вписались в происходящее, не арестовывая граждан и не выписывая штрафы за мелкие правонарушения, — что же касается крупных, то они оставались за кадром. Но всё же, постепенно, как и всё в этом бренном мире, эйфория пошла на убыль, народу наскучило гулять и веселиться, захотелось взяться за ум — жизнь вошла в привычное русло, только теперь не довлело над тартарцами православие с его непонятными обрядами, где плоть Бога и Его кровь — пища, которую надо есть, чтобы спастись, с заунывными песнопениями, написанными словно специально для покойников, с полумраком и духотой храмов, где надо часами стоять, отупело креститься и кланяться, пока разряженные, словно цирковые артисты, откормленные до безобразия попы, совершают какое-то необъяснимое действо, направленное на то, чтобы дать людям понять, что они — ничтожные грешные твари перед лицом неведомого Бога чужеземцев, которому им милостиво позволено поклоняться и платить дань — за свечку, иконку, записку, крещение, отпевание, венчание и всё остальное.

Закончилась эпоха воинственного православия, подминающего духовную жизнь Тартарии под себя, объявляющего сектантами все религиозные практики, угрожающие его монополии на право распоряжаться львиной долей содержимого умов и кошельков граждан. Народ сразу как-то воспрял духом, задышал свободно и радостно полной грудью, увидел настоящий свет в конце туннеля, а не тусклое мерцание лампады за непрошибаемыми спинами батюшек, — этот свет был родным, вселяющим истинную надежду, согревающим сердца, — захотелось радостей жизни, а не какого-то мифического блаженства после смерти. И люди наконец-то начали получать эти радости, и весь государственный аппарат заработал в этом направлении, — чтобы гражданам Тартарии жилось привольно, интересно, легко, радостно и богато в своей стране и по всему миру.

Три Д был абсолютно уверен, что именно смена религии помогла Тартарии стать страной номер один в мире, форпостом, так сказать, цивилизации, стоящим на охране общечеловеческих ценностей, двигателем прогресса, поддерживающим самые передовые научные проекты и исследования — лишь глубоко в душе продолжала свербеть маленькая червоточинка, от которой он никак не мог отделаться, и поэтому регулярно посещал последнего патриарха в Паноптикуме, — ну, то есть его двойников, находящихся на тернистом пути становления, то есть превращения в оригинал. Как своеобразный успокоитель ненависти и других негативных чувств Доримедонт был по-своему прекрасен, почти так же как Ненашев, после которого занимал почетное второе место по важности. Конечно, посетить подряд двойников этих двух личностей было неимоверным риском для психики, способным вызвать опасную перегрузку умственного и эмоционального фона — Главный Визионер не только чередовал эти посещения, но и старался делать их не чаще одного раза в неделю, чего в принципе ему хватало с учетом почти ежедневных посещений двойников других личностей, которых за долгие годы его правления в Паноптикуме скопилось видимо-невидимо.


Последнее посещение Доримедонта не выходило из головы Главного Визионера — особенно на фоне тех странных новостей, которые принес Водов, — свербеж в душе не только не утихомирился хотя бы на время, но и усилился. Это было обычное посещение двойника Доримедонта, претендента на оригинал, не предвещающее никаких сюрпризов. Предвкушая приятное времяпрепровождение и успокоительную беседу с двойником бывшего патриарха, Главный Визионер удобно устроился в кресле и направил увеличитель на крутые изгибы золоченой ткани саккоса, косвенным образом свидетельствующие о налитости тела Доримедонта какой-то не совсем приличной полнотой, — в соответствии с протоколом посещения патриарху надлежало быть во всем своем торжественном облачении, оригинальном, естественно, включая митру, увенчанную золотым крестом. Он стоял неподвижно перед абсолютно прозрачным бронированным стеклом, держа посох — тот самый, которым когда-то давным-давно стучал по сцене настоящий патриарх, возмущённый вызовом, брошенным ему и его религии каким-то безвестным волхвом, напоминая восковую фигуру, — на этот раз он даже не моргал, в чём Три Д убедился, переведя увеличитель на лицо Доримедонта, и даже вопрошающе покосился на старшего Хранителя, стоящего сразу за спинкой кресла.

решили меня надуть? выставили за стеклом восковую фигуру? может, закончились двойники Доримедонта в стране? не осталось ни одного подходящего, всех вывели, как тараканов. ну, тогда так и сказали бы. неужели я отказался бы подождать, когда появятся новые? «Экземпляру запрещены какие-либо посты и обеты, — напрямую в ухо Три Д сообщил старший Хранитель. — Замечена тенденция последних экземпляров брать на себя недопустимые ограничения, придумывая всё новые. Помимо пищи и воды, обета молчания, они пытаются ограничить себя во всём. В связи с тем, что им строжайше запрещены любые ограничения, представляющие опасность для их жизни и здоровья, они придумывают и накладывает на себя такие, которые пока не запрещены. Например, недавно нам потребовалось ввести новый запрет — на уменьшение количества сердечных сокращений, в том числе вдохов и выдохов. Обет, наблюдаемый сейчас вами, пока не запрещён. Но это мы сейчас исправим».

— Для действующего экземпляра вводится новый запрет! — зазвучал голос Хранителя за стеклом, усиленный невидимым динамиком, громкий, сухой, непререкаемый, такой, что даже Три Д захотелось ему подчиниться. — На ограничения тела производить любые движения, как естественные, вроде моргания, так и способствующие коммуникации, вроде кивания головы. А также запрещено стремление к полной неподвижности, дабы не быть похожим на неодушевлённый предмет. Экземпляру всё понятно?

Экземпляр согласно кивнул, но этот кивок был больше похож на отваливание восковой головы от тела, что не ускользнуло от внимательного взгляда Главного Визионера, поэтому он решил прервать молчание, чтобы поскорее убедиться в способности экземпляра к адекватному общению:

— Святейший патриарх вся Тартарии, можно ли обратиться к вам с вопросом?

— Можно, — восковые губы шевелились, как живые.

— Спасибо! До меня дошла информация, что вы накладываете на себя обеты, в том числе угрожающие вашей жизни. Вы хотите с ней покончить? Разве самоубийство не является для христианина смертным грехом?

— Почему вы решили, что я хочу с ней покончить? Отнюдь. Я люблю жизнь даже в нынешнем её проявлении. Что же касается обетов, то они лишь помещают в определенные рамки то, что без них способно раздуться до неимоверных размеров. Например, дай телу волю, и оно только тем и будет заниматься, что ублажать себя — едой, питьем, сексом, сном и бездельем. Ограничения же, наложенные на всё это, благотворно влияют на личность, подстегивая её к развитию. По сути своей обеты — универсальное лекарство от всех духовных хворей. Накладывая на себя тот или иной обет, я стараюсь исцелить себя, а не уничтожить.

— Вот как! Почему же тогда вы подчиняетесь запретам, которые на вас накладывают и отменяете ваши обеты вместо того, чтобы упорствовать в их применении?

— А что по-вашему такое запрет, как не разновидность обета? Запрет на обет, тем более исходящий от существ, которые полностью властны над твоей судьбой и жизнью, не может не быть благом, даже если он разрушителен — значит, на то воля Всевышнего. Обет сам по себе благо, а запрет на него — благо вдвойне.

Главный Визионер про себя усмехнулся — ответ Доримедонта ужасно его порадовал и насмешил, даже захотелось присвистнуть от удовольствия, но он сдержался. Патриарх всея Тартарии вел себя так, как будто не являлся двойником, стремящимся превратиться в оригинал — он был всё тем же патриархом, как много лет назад на сцене во время исторического диспута, лицо, взгляд, даже бархатистый голос, полный мудрой уверенности в тех идеях и мыслях, которые ему приходилось озвучивать — ничего не изменилось.

— Мне бы хотелось сегодня поговорить о том молчании, которым вы так удивили весь мир, — Три Д решил поговорить на больную тему, вызывающую в душе червоточинку, чего не делал уже довольно давно. Данный экземпляр внушал надежду на то, что сможет дать ответ, который в своё время унёс в могилу оригинальный патриарх.

— О каком молчании? — было понятно, что Доримедонт прекрасно знает, о чём речь, и спрашивает лишь для того, чтобы набить себе цену.

— Вы вообще следите за новостями? — решил Главный Визионер обхитрить патриарха и подойти к вопросу с другой стороны. — Насколько я знаю, вы не отрезаны от информационных потоков. В вашем распоряжении есть интернет, телевидение, хоть и с некоторыми ограничениями. Или вы наложили на себя обет не пользоваться ими?

— Такого обета я на себя не накладывал. Стараюсь пользоваться этими благами цивилизации в той мере, которая мне здесь доступна. Хотелось бы, конечно, иметь возможность обратиться к жителям Тартарии, которые глубоко в душе продолжают оставаться христианами, порадовать известием, что их патриарх всё ещё жив и полон надежды на возрождение православия, что я томлюсь в застенках язычников и подвергаюсь изощрённым пыткам, что не отрекся от христианской веры. Хотелось бы объяснить им, что всё ныне происходящее имеет искусительную природу, что это —всего-навсего очередной виток гонений на церковь Христову, коих в истории было великое множество. Церковь преодолела все напасти, преодолеет и эту…

— Разве вы не анализируете поступающую информацию? Посмотрите, в какую развитую во всех отношениях страну превратилась Тартария при родноверии! Ведь её подъем начался сразу после низвержения православия — это кардинальным образом изменило сознание народа, очистило его от вековых нагромождений чужеземного мракобесия. Воровать, убивать, пьянствовать и совершать другие злые поступки стало просто неинтересно, со временем люди забыли, зачем это нужно и как это называется. Многие слова устарели за ненадобностью, в том числе слово война, которое разъедало мозги человечества на протяжении всей истории христианской цивилизации. Можно сказать, её падение началось с Тартарии, — видя, какие замечательные плоды приносит отречение от христианства и принятие родноверия, люди по всему миру стали желать этого, — отдельными общинами, целыми народами и странами. Никто не заставлял их — они добровольно возвращались к вере своих предков. Никто не применял насилия в отношении христианства, не подвергал его гонениям, как вам хотелось бы, — постепенно оно само пришло в запустение. Сейчас людей, реально исповедующих христианство, можно пересчитать по пальцам. Зато посмотрите на современное человечество! Цветник разума и благоденствия. Я горжусь тем, что приложил к этому руку, вовремя увидел, в чём именно кроется корень зла, препятствующий нормальному развитию цивилизации, и нашёл в себе силы вырвать его из себя и своего народа. Ну, а дальше всё пошло, как по накатанной…

— Что есть вера, как не идея, которая требует воплощения. Прорастая в реальность, она умирает, подобно семени. Потом умирает и то, что из него выросло и принесло плод. Что есть идея, как не плод от самой себя. Получается, вера — это плод идеи. Мы вкушаем его и утрачиваем значительную часть понимания реальности. Вы говорите, что в современном мире монотеизм повержен язычеством, а христианство — родноверием. Поверженные, они превратились в благодатную почву, на которой выросла новая религия. Когда-то и она, умирала и становилась почвой. Я уверен, что политеизм и родноверие умрут снова, а монотеизм и христианство станут новыми всходами. Так что моя задача предельно проста: дождаться этого времени и выбраться на поверхность, чтобы высоко поднять знамя православия и понести его в будущее…

— Долго придётся ждать! — какая-то тревожная нотка проникла в безукоризненную работу сердца Главного Визионера. Он заёрзал в кресле и потерял патриарха из виду в увеличителе, и так испугался неожиданной мысли, что двойник каким-то чудесным образом прошёл сквозь толстое стекло и встал рядом, что душа провалилась в пятки. Оглядевшись, убедился, что патриарх всё так же неподвижно стоит на своём месте в увеличителе, шевелились только его губы.

— Ничего. Я подожду. В моём распоряжении — целая вечность. Бесконечное количество вечностей, если потребуется.

Что за нелепость! Очень хотелось возразить патриарху. Сказать, что нет никакого бесконечного количества вечностей, да и сама вечность под большим вопросом. И он и не патриарх вовсе, а его очередной, неизвестно какой по счету, двойник, хоть и стремящийся стать оригиналом. И нет у него никакой возможности дождаться падения родноверия и нового подъема христианства, нет не то чтобы вечности, но даже и нескольких лет жизни — в любой момент его место может занять другой двойник, а он будет разобран на атомы. И с чего бы вдруг ни с того ни с сего пасть язычеству и родноверию, принесшему благоденствие тартарцам и всему человечеству? Зачем сходить с пути, который подтвердил свою правильность, и вытаскивать из сундука христианское рубище, изъеденное молью? Чтобы опять погрузиться в мракобесие и нищету? Поднять со дна забытые грехи и страсти, словно гниющих утопленников, и попытаться воскресить их, чтобы вспомнить, что человек — всего-навсего вор, убийца и прелюбодей. Суть его такова, и ничто не может её изменить. А раз так, то надо вечно каяться в грехах и жить с надеждой на прощение Богом, которого может и не быть. Ведь, перефразируя слова патриарха, что есть Бог как не идея, требующая воплощения. Но ведь не всякая идея может воплотиться, а если всё-таки всякая, тогда идея, что нет никакого Бога — тоже.

— Ждите, тем более что ничего другого вам не остается, — тревожная нотка полностью заглохла в Главном Визионере, он снова наполнился покоем и умиротворением. — Заодно думайте над ответом на вопрос, который вам неоднократно задавался…

— Это вы о моём молчании после того злополучного диспута? — шевелились губы патриарха, а всё тело хранило обет неподвижности. — Вас почему-то не устраивают три основных объяснения, которые стали общепринятыми. Они вам кажутся банальными. Вы думаете, что я храню в тайне истинную причину своего молчания, как некое оружие, которое планирую применить против вас, когда придет время… И правильно думаете. Ведь именно вы отняли у меня всё, включая саму жизнь. И я действительно планирую применить это оружие против вас. Надеюсь, оно будет убийственным… Завтра… Приходите в это же время… Я буду вас ждать и дам ответ…

— Почему бы вам не дать его прямо сейчас? — опять тревога нашла лазейку в каменном панцире, внутри которого билось сердце Главного Визионера.

— Хороша ложка к обеду, — эти слова были произнесены и улетучились, но оставили видимый след после себя — ехидную ухмылочку на лице патриарха в увеличителе.

— А если я завтра не приду?

— Обязательно придёте. Ведь человек не может не присутствовать при собственной смерти.

Далеко не впервые двойники угрожали Главному Визионеру — можно даже сказать, что практически все они делали это. Рано или поздно любой двойник, даже самый осторожный и миролюбивый, сталкивался с необходимостью изменить схему своего поведения и попробовать что-то новенькое, радикальное — например, разбить бронированное стекло собственным лбом за неимением других более подходящих для этого предметов, откусить себе язык и выплюнуть его на виду у посетителя, сплести из собственных волос, если таковые имелись, веревку и удавиться на ней, биться в истерике, кричать, сыпать проклятиями и всевозможными угрозами. Чего только не насмотрелся и не наслушался в Паноптикуме Главный Визионер — многие слова и действия повторялись неоднократно и не вызывали особого интереса, тем более необъяснимой тревоги. Скорее, наоборот — снимали напряжение и расслабляли. Но не в этот раз. Какое-то новое ощущение проникло в сердце вместе с последними словами патриарха. Это было тревожно и интересно!

— А если я прикажу сегодня избавиться от вас?

— Пожалуйста. Тогда вам придётся ждать ответа ещё дольше, пока мой новый двойник не станет оригиналом и не принесёт вам всё тот же убийственный ответ на блюдечке.

— А если я вообще закрою эту тему? То есть исчезнет очередной оригинал патриарха, а его двойники больше не появятся?

— Что ж, тогда вами займётся кто-то другой. Так что я бы на вашем месте не тянул кота за хвост. Завтра — идеальное время, чтобы получить ответ, который, вероятнее всего, вас убьет…

Какая-то неприятная струнка трепетала и звенела в сердце Главного Визионера, он ещё долго сидел в кресле, ожидая каких-нибудь слов или действий от патриарха, но тот сохранял молчание и неподвижность — стоял как столб, как восковая мумия, даже не моргая и не дыша, так что казалось — умер. И не падал только потому, что окоченел.

Хотелось определиться с судьбой этого человека: решить, оставлять его в Паноптикуме ещё на какое-то время, перейти к следующему двойнику или вообще закрыть эту тему, предав полному забвению последнего патриарха православной церкви. но ведь тогда придётся принять одну из общепринятых точек зрения, объясняющих историческое молчание, так и не услышав правды, так сказать, из первых уст. ждать до завтра! ожидание — противнейшая штука. бедный Бог или Боги. если Он или Они существуют, как же тяжко Ему или Им приходится! Он или Они ждут всё время и даже — вне времени, целую вечность и бесконечное количество вечностей! Им ничего другого не остается — только ждать и ждать, зная, что на смену одному ожиданию придёт другое, и не будет этому конца.

Решение подождать до завтра нелегко далось Главному Визионеру, пойти на поводу у двойника патриарха, предоставить ему ещё один день жизни ради того, чтобы услышать его версию, объясняющую историческое молчание, — а если ничего особенного он завтра не скажет, отнимет у меня драгоценное время, поглумится надо мной перед исчезновением, передаст эту эстафетную палочку следующему двойнику, который, несомненно, тоже сумеет заронить в моё сердце зерно сомнения, засунуть в меня червоточину, — скажет, например, что лишь следующий двойник, достигший полного перевоплощения в оригинал, будет иметь возможность и право открыть тайну, придётся не закрывать тему, а ждать — опять ждать! — когда Хранители подберут и подготовят следующего патриарха.

Мало того. Это решение словно распахнуло ящик Пандоры, вытащило вслед за собой ещё два ожидания. Во-первых, Хранители ни с того ни с сего, как бы между прочим, провожая его по коридору к лифту, сообщили:

— Завтра мы откроем вам ещё одну очень важную тайну.

— Чего?! — изумлённый Главный Визионер встал, как вкопанный. — И вы туда же. Патриарх с тайной своего молчания, отложенной на завтра. И вы с какой-то важной тайной. Что в ней такого? Почему бы вам не открыть её прямо сейчас, не откладывая в долгий ящик?

— В долгий мы не откладываем. До завтрашнего дня вы не будете готовы её воспринять правильно. У любой информации, тем более тайной, есть своё место и время, где и когда её лучше открыть.

— Зачем тогда сейчас об этом говорите? Могли бы завтра мне её выложить без предупреждения. А теперь я, как дурак, буду ждать… Я могу вам приказать открыть эту тайну прямо сейчас!

— Можете, но тогда мы вынуждены будем не подчиниться, потому что её сохранение до определенного времени — приоритетная задача.

— Ах, вот оно что…

В другом месте и в другое время Главный Визионер не смог бы сдержать клокочущего гнева и сделал бы всё возможное, чтобы добиться исполнения своего приказа, но здесь не испытал ничего кроме любопытства, разгорающегося подобно костру. Когда поднялся на поверхность и услышал в своём кабинете от Водова во время ежевечернего доклада о текущих событиях в стране и мире, что завтра ему будет доложено кое-что важное, требующее подтверждения, многократной и тщательной проверки, то не стал требовать немедленного доклада об этом… Лишь изучающе посмотрел в лицо пресс-секретаря, — надо же! подряд три разных индивидуума заставили меня ждать до завтра. обладая важной информацией, они не хотят открывать её мне до завтра. это по меньшей мере выглядит странно, если не преступно. вдруг это какой-то заговор, направленный на моё свержение? да и черт бы с ним! засиделся я тут, самому надоело уже до чертиков! потерплю до завтра, узнаю целых три тайны. может быть, они окажутся одной единственной?

Глава 9

Не на месте место


Рано или поздно любая ночь повторяется… Это лишь кажется, что все они разные и у каждой есть свои особенности: температура, зависящая от времени года, освещенность — от наличия или отсутствия туч, звезд и луны на небе, протяженность во времени, — бывают короткие ночи, которые помещаются в — один раз моргнуть — не успеешь отдохнуть и выспаться, приходится ждать следующей и привыкать к тяжелому ощущению безвозвратно утраченного времени, — бывают длинные ночи, — засыпаешь, просыпаешься, а они всё не заканчиваются, в конце концов лежишь не в силах заснуть или начать бодрствовать, думаешь, но это — даже не мысли, воспоминания или видения, а — какие-то лоскутья, поднятые ветром над головой, перемешанные и трепещущие — так и хочется начать гоняться за ними, хватая и собирая их в кучу, чтобы попробовать соединить вместе, ведь когда-то они были одним огромным полотном, и на нём было что-то изображено, — и оно несло великий смысл, — кто-то разорвал его в клочья и разбросал по земле, — как он мог так поступить? — ведь теперь всем, кто остался с этими ошметками, включая меня, неизбежно будет хотеться собрать их в кучу, соединить разорванное, вернуть прежнюю картину, — а это невозможно! — и зачем он, этот КТО-ТО, оставил нас с этой невозможностью? — это не просто трагично, это ужасающе!

Все ночи, пережитые за целую жизнь, собираются в одном месте и сливаются в одно целое, — в нечто, похожее на озеро, — и оттуда их уже не вытащить по отдельности, — если зачерпнуть ведром, пытаясь извлечь какую-нибудь конкретную ночь, чтобы посмотреть на неё, выплеснуть и зачерпнуть следующую, то они ничем не будут отличаться друг от друга. В ведре! В ведре они не будут отличаться, но не во время выплескивания! Вот что такое озеро ночей — это вода прошлого в будущем; настоящее черпает из него ведром, поднимает его высоко и выплескивает набранную воду, которая расплескивается и становится нынешней ночью, уникальной, размещённой в настоящем.

И вот, наступает такой момент, когда все брызги без исключения, их размер, конфигурация и положение по отношению друг к другу, любая мелочь, даже самая незначительная, повторяются, — так возвращается ночь, которая уже была однажды. И в вечности таких повторяющихся ночей бесконечное количество. Не исключение — и эта, сегодняшняя, абсолютно чёрная, хоть глаз коли. Даже в кромешной тьме я смог отыскать место, где когда-то стоял замок Лангобарда, — здесь ничего не осталось кроме поля, заросшего травой. Я продрался сквозь эту траву и лёг на землю именно там, где когда-то возвышалось над поверхностью каменное ложе, — пусть его и закопали по моей просьбе глубоко, но оно продолжало греть, — земля в этом месте была тёплой, зимой здесь не могли улежаться сугробы, таяли, а летом трава вырастала выше и гуще, чем везде вокруг. Я старался обходить это место стороной и не думать о нём, но не нынешней кромешной ночью. Я ничего не видел, но чувствовал спиной теплую землю, нагретую ложем Лангобарда, и в этой абсолютной темноте не мог найти тишины, потому что Курт, мой странный гость, находился где-то рядом, — медленно ходил по кругу, — примятая трава шуршала под его ногами, — и рассказывал о каком-то чужом мире, где под землей жили белые Хранители, к которым на скоростном лифте спускался Правитель. Из каких лоскутов и ошмётков своей памяти Курт собирал этот странный рассказ о несуществующей земле и её людях? Сначала я вообще думал, что сплю или брежу наяву, потому что оставил Курта спящим или мёртвым в своём доме, он не мог подняться, выйти на улицу и найти меня в этой кромешной тьме! Никак не мог! Сон ли, Явь ли — не прекращались, и утро не приходило: Курт медленно ходил вокруг меня, упорно продолжая свой рассказ, как будто пытаясь заместить им саму реальность.

Я ни о чём не спрашивал его, ничего ему не говорил, просто лежал на тёплой земле, цепляясь воспоминаниями за своё прошлое, чтобы не выпасть ненароком из настоящего, которое истончилось настолько, что держалось буквально на волоске, — это я прекрасно чувствовал и осознавал… Потеряв пять миллионов долларов и подписав контракт с Хранителями, я стал официальным Свидетелем Дороги на участке между Библиотекой и Торговым центром, переселился на некоторое время в Библиотеку, чтобы не видеть, как орудуют рабочие и строительная техника, снося замок Лангобарда, засыпая грунтом его каменное ложе и купальню, возвращая природному ландшафту естественный вид, возводя деревенский домик внизу холма поближе к Дороге, баньку, высаживая деревья и кустарники, — сквозь библиотечные окна и стены до меня доносились крики рабочих и гул моторов, часто я затыкал уши пальцами, чтобы не слышать всего этого, круглыми сутками почти без сна читал книги, шарахался между стеллажами, заглядывал во все помещения и уголки в поисках Библиотекарей, о которых упоминал Геродот, — нигде не находил потаённых дверей и комнат, не видел никого, лишь изредка в Библиотеку заходили посетители из Города, брали или возвращали книги, сидели в читальном зале. Я не заговаривал с ними. И — Петра появлялась, конечно же! Она вынуждена была посещать Библиотеку по долгу службы, приходила крадучись и, едва завидев меня, начинала совершать маневры уклонения. Перед ней стояла трудная задача: сделать обход своей половины Библиотеки и при этом сократить до минимума общение со мной. Но и передо мной стояла не менее трудная задача: подкараулить Петру, не прозевать её, не проспать её появление, всегда неожиданное, поприветствовать, попытаться разговорить, — при этом держаться как можно ближе к ней, пока она следует по своему маршруту, заглядывать ей в глаза и лицо, непрестанно ускользающее. В общем-то, понимая, что она всё знает про меня и понимает, что я всё знаю про неё, я перестал делать вид, как будто она мне неинтересна, а она — как будто я интересен ей; мы оба не тратили время напрасно, суетились изо всех сил, она — чтобы как можно скорее избавиться от меня, я — чтобы как можно дольше побыть с ней рядом. Пользуясь удобным случаем, я не сводил с неё глаз, обволакивал взглядом юркую стройную фигурку, вёл счет веснушкам, как звездочет, который каждую ночь сбивается со счёта и начинает заново, вслушивался в каждый звук, издаваемый её телом, — голос, шелест одежды, шорох подошв, — я напитывался Петрой, понимая, что этой волшебной пищи мне едва ли хватит надолго, хоть на одну минуту счастливой жизни после её ухода.

Я всё время выискивал, чем заинтересовать её, — не влюбить в себя, на это я уже не рассчитывал, — но хотя бы поймать немного внимания в сачок, словно беспокойную бабочку, и пришпилить к чему-то, чтобы успеть налюбоваться ею, пока она не вырвалась на свободу. Но тщетно — Петра ловко ускользала от моего сачка и даже если попадалась, то быстро находила в нём лазейку и сбегала, — лишь изредка удавалось мне пришпилить её к чему-то экстраординарному, любопытному, интересному и неожиданному, и то ненадолго, — в такие мгновения я отбрасывал всё лишнее и второстепенное, — стеснение, неуверенность, приличие, — разглядывал Петру во все глаза, слушал во все уши, принюхивался во весь нос, шумно вдыхал широко открытым ртом воздух, который окутывал её и выходил из её легких, — в эти счастливые мгновения дышал односторонне, то есть делал только вдохи без единого выдоха, чтобы не загрязнить атмосферу, — в общем, представлял из себя жалкое, отвратительное и отталкивающее зрелище, но заботиться о его облагораживании у меня не было ни сил, ни времени, ни желания. На какие только ухищрения я не шел! Иногда мне удавалось подговорить какого-нибудь рассеянного посетителя Библиотеки, если такой вдруг случался в нужный момент, обратиться к Петре с вопросом или каким-нибудь полубезумным рассказом о чём угодно, лишь бы он привлёк её внимание. Конечно же, в таких ситуациях она слегка замедлялась, чтобы вникнуть в ситуацию, понаблюдать за ней и проанализировать, — но, во-первых, мало кто из посетителей соглашался вступить со мной в сговор, во-вторых, у них никогда не хватало артистизма и фантазии, чтобы надолго завладеть её вниманием, и, в-третьих, соображала она стремительно и, едва почуяв подвох, заметив моё коварное приближение, бесследно улетучивалась. Ещё я разучивал красивые стихи разных поэтов и в определённый момент начинал их громко декламировать, чем, скорее, отпугивал Петру, чем притягивал. Перепробовал, кажется, всё и не по одному разу: притаскивал в Библиотеку всякие вещи, от ароматной еды из Города и красивых цветов, размещая их на пути следования Петры, до причудливых и пугающих коряг из леса в надежде ввести её в замешательство и ступор.

Много раз пользовался я и неоспоримым козырем, подаренным мне самой судьбой — ведь это я дал имя Петре, — когда ещё дама Б не ушла в Свет, и только-только начала водить всюду за собой безымянную юную напарницу, словно состоящую из сплошных веснушек. Не к месту и без всякого повода я напоминал Петре об этом, говорил, а иногда даже кричал на всю Библиотеку, пытаясь заставить её быть мне благодарной хоть немного!

Рождение имени Петра произошло в Библиотеке во время одного из наших совместных с Лангобардом обходов. Между стеллажами я неожиданно столкнулся нос к носу с юной напарницей дамы Б и, ошарашенный, замер. Девушка напротив меня обладала такой притягательностью, что не хватало сил оторвать от неё взгляд. Ещё никогда не сталкивался я в этом мире ни с чем, что было способно полностью овладеть моим вниманием. Обычно мой взгляд быстро уставал удерживаться на любых вещах, даже таких непостижимых и любопытных, как Свет и Тьма, и рано или поздно соскальзывал с них, но только не с этой рыжей красавицы — кажется, на ней он готов был удерживаться вечно. Вдобавок ко всему я бормотал что-то невнятное, потеряв дар речи и способность соображать, а звуки из моего открытого рта изливались от избытка чувств, как вода из переполненного сосуда или сок из перезревшего фрукта. Лангобард, конечно же, не мог этим не воспользоваться, — налетел, как коршун, стал счастливо пританцовывать вокруг, придвигать ухо к моим губам, чтобы разобрать моё бормотание, и орать на всю Библиотеку:

— Посмотрите-ка на этого чудика! Вляпался! Не бывает такого, чтобы пчела не летела на сладкое, тем более на такой чудесный нектар. Теперь с места сдвинуться не может. Что-то бормочет себе под нос! Что ты там бормочешь?

На его вопли пришла дама Б, что ему было только на руку, — он разошёлся ни на шутку. Дама Б посмотрела на меня без малейшего сочувствия. Я в общих чертах понимал, что происходит, и повлиять на ситуацию не мог, да и не хотел, — наоборот: рассчитывал никогда из неё не выходить, — по крайней до тех пор, пока в ней находится Петра. Лангобард и дама Б нашли общую тему для разговора, что случалось чрезвычайно редко, даже поспорили: она утверждала, что произвела в своё время более слабое впечатление на него, чем рыжая «бестия» на меня, с чем он, естественно, не согласился.

— Что же он там всё-таки бормочет? Уж не имя ли моей сменщицы пытается выговорить? — вот в чём была истинная причина интереса дамы Б ко мне. — Послушайте-ка внимательно! А то ничего не понятно.

Идея на счет имени, которое я, по её мнению, пытался выговорить, явно, пришлась Лангобарду по вкусу, он загородил своей огромной головой весь вид, которым я любовался, а его ухо стало похоже на пасть кашалота, способного меня проглотить. С удивлением я тоже прислушался к своему бормотанию, силясь разобрать хоть что-нибудь внятное, — неужели из меня, нелепого существа, каким-то чудом может исторгнуться имя самого прекрасного создания на свете? неужели её имя может родиться в недостойных глубинах моего сознания и просто всплыть на поверхность, чтобы вырваться, сбежать и не иметь больше ко мне никакого отношения?

— Тише! Тише! Кажется, я что-то слышу! — вопил Лангобард так, что от его рёва закладывало уши. — Я понял, понял! Это имя! Теперь я знаю, как её зовут!

Лангобард наконец отпрянул от меня и занял такую позицию, чтобы быть в центре всеобщего внимания — мы, включая Петру, во все глаза смотрели на него в жадном ожидании, но он, высоко подняв руки, не спешил, — пользуясь удобным случаем, приблизился почти вплотную к даме Б, так что, наверняка, в любой миг смог бы заточить её в свои объятия, — он только об этом и мечтал, — кажется, он даже забыл про услышанное от меня имя и теперь пытался вспомнить или выдумать другое. А ещё я ни капли не сомневался, что Лангобард выжмет из этой ситуации всю выгоду для себя до капли — начнет шантажировать, ставить нелепые условия, — вроде, — позвольте мне поцеловать вашу ручку первый и последний раз в жизни, тогда я скажу вам её имя, — и он, скорее всего, готовился потребовать нечто подобное, но слишком затянул, потому что растерялся, — наверное, ему хотелось и того, и сего, и третьего, и десятого, и он окончательно запутался.

— Ладно, тогда мы уходим! Не судьба ей сегодня получить имя. Ничего. Мы не спешим, — и дама Б, резко схватив сменщицу за руку, повела её прочь по проходу между стеллажами.

— Стойте! — возопил Лангобард и уныло поплелся за ними, опустив руки. — Что мне будет, если я скажу её имя? Ведь это же я первый услышал и разобрал его! Должна же быть какая-то награда за это!

— Никакой награды! — дама Б даже не обернулась. — Можете оставить его себе, если хотите…

— Петра! — выкрикнул тогда в отчаянии Лангобард, чем заставил даму Б остановиться.

Вот уж странное дело! Стоило Лангобарду прокричать это имя, как моё бормотание моментально стало осмысленным, понятным мне самому. Я шептал: «Петра, Петра, Петра!» Не Лангобард придумал это имя для привлечения дамы Б, а оно само всплыло из непрозрачных глубин вселенной на крохотную поверхность моей памяти, вскарабкалось по хлипкому стволу моего сознания прямиком на уста, как на полузатопленную шлюпку, и шагнуло с её борта в пустоту, надеясь быть кем-то подхваченным или же отправиться в самостоятельный полет, полный опасностей и приключений.

— Петра? Такое имя? Вы не ошиблись?

— Он не ошибся, — подтвердил я. — Я произнес это имя, не понимая, откуда оно взялось и кому предназначено.

— Ну, в этом как раз нет никакой тайны, — дама Б с Петрой получили всё, что им нужно было от нас и начали пятиться, всем своим видом показывая, что больше им здесь делать нечего. — Известная истина: имена рождает любовь…

— И что? — Лангобард был, явно, недоволен происходящим, он грозно шёл по пятам дамы Б. — И куда это вы намылились? А отпраздновать? Такое важное событие! Получение имени! И к этому мы, ваши соседи, приложили, так сказать, руку и сердце. Неужели трудно отблагодарить нас хоть как-то? Например, сходить с нами в кафе или устроить совместную вечеринку в этой занюханной библиотеке…

— А чего тут праздновать-то? Ординарное событие, ничем непримечательное. Если вам так хочется его отпраздновать, пожалуйста… Кто вам мешает? Вы самодостаточные личности…

Кажется, на лице дамы Б мелькнула ухмылочка, — у них больше не осталось для нас ни слов, ни времени, ни чего-либо ещё, — подстегиваемые безграничным желанием поскорее убраться, они растворились в воздухе, не оставив нам ни единого шанса побыть с ними рядом ещё хоть немного. Наступила гробовая тишина, Лангобард замер, повернувшись ко мне лицом — никогда не забуду, сколько недоумения и отчаянного непонимания было в его взгляде! Он смотрел на меня так, словно это я, подобно какому-то обезумевшему кашалоту, взял, да и проглотил не только всех женщин на свете, но и наших любимых, — тех, которые только что были здесь с нами в Библиотеке, но вдруг исчезли без следа в моём бездонном чреве. Мне даже захотелось начать оправдываться!

Это незабываемое событие под названием Получение Петрой имени, в котором я принял непосредственное участие, было мною неоднократно описано в отчётах, и самой Петре я готов был рассказывать о нём вечно, вот только она не давала мне такой возможности. Я же не желал так просто сдаваться без чувства выполненного, так сказать, долга, — делал всё возможное для привлечения внимания Петры к своей персоне, более того: я считал это своей служебной обязанностью, поэтому не спешил покидать Библиотеку. Долго экспериментировал с короткими фразами, потому что длинные Петра не успевала услышать во время своих стремительных появлений. Я начинал выкрикивать короткие, заранее подготовленные, фразы, стоило ей ворваться внутрь помещения, подобно порыву ветра: «Это я дал тебе имя!», «Твоё имя — моя заслуга!», «Твоё имя принадлежит мне!», «Петра и Альфред — навсегда» и так далее… Почему-то мне казалось, что эти фразы подобны стрелам, вонзающимся в тело огромного зверя — каждая в отдельности почти не вредила ему, но чем больше их попадало в цель, тем слабее и медленнее он становился, — рано или поздно он должен был пасть к моим ногам. Но зверь оказался гораздо выносливее и живучее, чем я предполагал — он успевал до следующего своего появления в Библиотеке вытащить все мои стрелы и залечить раны, — а вот я не восстанавливался полностью, каждое моё нападение становилось слабее предыдущего, и стрелы притуплялись, отскакивали от шкуры или вообще не долетали до неё, — в конце концов я затих, а зверь обнаглел настолько, что возникал перед глазами, проходил мимо, не глядя в мою сторону, не опасаясь, не тревожась, не приветствуя меня ни взглядом ни словом, словно я перестал для него существовать.

Я размышлял, перебирая в голове варианты воздействия на Петру, — очень хотелось наброситься на неё прямо в Библиотеке или устроить засаду в лесу, ворваться к ней домой, когда она спит! Страшные образы, рождённые в непроглядных глубинах сознания, не принадлежали мне, — взращённые и целиком сформированные, они всплывали на поверхность, чтобы я овладел ими, — и что-то постороннее, помимо моей воли, воздействовало на них, — они лопались, подобно мыльным пузырям, разлетались во все стороны брызгами, исчезали, оставляя лишь тусклое воспоминание о себе, — в той области мира, о которой хочется забыть навеки.

Лишь однажды удалось мне наткнуться на настоящую золотую жилу, из которой я постарался выжать всё возможное: Смотрители Библиотеки, таинственные, никем не виданные, о которых мне некогда поведал работник Банка Геродот. Строительная техника и рабочие давно убрались с моего участка, оставив от замка Лангобарда лишь воспоминание и подготовив для меня красивый деревянный Домик у Дороги, — я, конечно же, внимательно осмотрел его и с удовлетворением принял работу, но переселяться в него не спешил — мне всё казалось, что я не выжал всей выгоды из своего пребывания в Библиотеке. Что же касается моих служебных обязанностей, то я выполнял их с превеликим рвением, присущим неофитам, круглые сутки находясь на службе, охотясь за яркими впечатлениями, записывая их в толстую тетрадь шариковой ручкой, составляя первый в своей жизни самостоятельный отчет, пусть и переполненный тщательными описаниями коротких встреч с Петрой, — как обворожительно она покачивается, переступая с ноги на ногу, как весело играют солнечные зайчики, отбрасываемые рыжими волосами, на которые падают лучи утреннего солнца, проникающие в сумрачную утробу Библиотеки через окно, и про две веснушки, испытавшие вдруг ко мне жалость и симпатию. Я безумствовал от радости, что заручился их неожиданной поддержкой — может, с этого начнётся моё триумфальное шествие к сердцу красавицы? Может, встав на мою сторону, они сумеют обратить одну за другой и все остальные веснушки, коих — несчетное множество, — и, став моими союзниками, они смогут шаг за шагом убедить свою хозяйку, если не полюбить меня, то хотя бы предоставить мне больше времени для её лицезрения. А там, кто знает, любовь — штука странная, привередливая и необъяснимая, развернётся вдруг на сто восемьдесят градусов — от безнадежности к взаимности.

Когда мне в голову пришла идея использовать Смотрителей Библиотеки, как приманку для Петры, она ещё не была доведена до состояния безоговорочного отторжения всего, что хоть как-то связано со мной, хоть каким-то боком меня касается или хоть в каком-то виде от меня исходит, то есть была достаточно свеженькой, восприимчивой и не притупленной моими бесконечными приставаниями. Стоило в моей голове проклюнуться воспоминанию о Геродоте, как я, не тратя время на подготовку новой снасти для поимки Петры, решил действовать экспромтом при очередном её появлении в Библиотеке — вышло хоть и коряво, но результативно.

— Где Библиотекари?! — вопрошающе возопил я, вложив в этот вопль всё своё неудовлетворённое желание быть услышанным и понятым.

— Кто? — Петра не только остановилась и задала этот коротенький и головокружительно прекрасный вопрос, но и обратила в мою сторону лицо, что само по себе уже было невероятно.

— Смотрители Библиотеки, — ответил я почти спокойным голосом, делая неприметный шаг ей навстречу. Мне стало ясно, что наживка сработала — теперь не следовало переусердствовать в выуживании улова, ведь любая неосторожность с моей стороны могла привести к его потере.

— Что за смотрители? — кажется, в ней разгорелось любопытство подобно костерку, в который подкинули сухих веток.

— Библиотекари. Это те, кто следит за порядком в Библиотеке, когда мы этого не видим, расставляет книги по полкам в нужном порядке, убирает мусор, оставленный посетителями, вытирает пыль, моют полы и окна… Очень странное дело! Я бы сам никогда даже не задумался над тем, что здесь могут существовать какие-то Библиотекари. Сама по себе мысль об этом пряталась в голове, ускользала, оставалась не распознанной… Каждый день приходишь в Библиотеку по долгу службы, делаешь обход, встречаешь посетителей или не встречаешь, заговариваешь с ними или не заговариваешь… Воспринимаешь порядок, который здесь царит, как данность, но ведь это не так… Он не может быть данностью — за ним кто-то стоит, кто-то его поддерживает. И этот кто-то — Библиотекари…

Информация о Библиотекарях подействовала на Петру завораживающе, — никогда ещё не удавалось мне подкрасться к ней так близко! — я бы даже мог, вытянув руку, коснуться её, — и никогда ещё не была она такой неподвижной! — казалось, рассматривай её в подробностях с близкого расстояния, наслаждайся тонкими линиями, составляющими её внешний облик, и золотой россыпью веснушек на лице, — но не тут-то было! — какую-то невероятную защитную реакцию организма вдруг продемонстрировала она, — у меня не получалось сфокусироваться на чём-то определенном, например, на её носе, губах или веснушках — они двоились, троились, расплывались, так что мне приходилось часто моргать и тереть глаза, пытаясь их настроить так, чтобы рассмотреть Петру вблизи повнимательнее.

— Первый раз слышу. Дама Б ничего не рассказывала мне про Смотрителей, — голос у Петры был растерянный.

— Ничего удивительного. Не рассказывала, потому что не знала. Лангобард мне тоже не рассказывал. Я узнал о них из другого источника.

Ну, здесь, конечно же, я не мог не воспользоваться ситуацией — невиданной доселе заинтересованностью Петры к моей персоне — пустился в долгий, изобилующий отвлечёнными размышлениями, рассказ о своём походе в Банк, — о том, как получил целый чемодан денег и потом потерял его, как увидел дикий, совершенно необъяснимый, бардак в служебном помещении Банка, как разговаривал с менеджером по имени Геродот, от которого и узнал о Библиотекарях.

— Если Библиотекари действительно существуют, зачем они тогда прячутся? — этот вопрос Петры под конец моего рассказа гармонично вписался в ту картину, которую я рисовал в своём сознании, стараясь как можно тщательнее прописать фигуру Петры рядом с собой. Он гармонично вытягивал из меня нужный ответ, как река — лодку, а небо — облако.

— Вот именно! — спешил я выразить свои мысли и чувства, понимая, что меня подводят не только глаза, не способные сфокусироваться на Петре, но и уши, воспринимающие её голос с искажением — в нём слышались какие-то посторонние скрипы. — Во-первых, надо выяснить — действительно ли существуют эти Библиотекари. Выследить, подкараулить, найти место, где они скрываются. А во-вторых, понять, зачем они это делают? Есть же какая-то причина, которая заставляет их прятаться.

— Может, они так уродливы, что боятся напугать посетителей и вызвать отвращение к чтению книг?

— Или красивы настолько, что боятся ослепить своей красотой. В любом случае, если они прячутся, значит им есть что скрывать… Библиотека находится на стыке наших участков, и мы, как Свидетели Дороги, обязаны вникнуть во всё, что здесь происходит. У наших предшественников не получилось вникнуть, потому что они были разобщены. Поэтому я предлагаю объединить наши усилия… Если мы будем искать Смотрителей вместе, собирать о них информацию, выслеживать и караулить, то у нас может всё получиться. И отчеты составим потрясающие!

Кажется, я поторопился выложить перед Петрой свои козыри: она просекла, какую игру я затеял и начала пятиться в прямом смысле слова — делала маленькие шажки, отступая от меня, а ведь я был так близко к тому, чтобы сфокусировать взгляд на её расплывающейся внешности и очистить звук её голоса от посторонних шумов.

— Это необязательно, — бормотала она, снова превращаясь в недостижимую цель, в какое-то очень далекое место, о существовании которого точно знаешь и мечтаешь туда попасть, но никак не можешь, потому что оно не стоит на месте, а постоянно движется, чтобы ускользнуть от тебя. Место, не стоящее на месте! Как глупо! — Спасибо вам за информацию о Смотрителях, которых может и не быть! В любом случае теперь при плановом обходе Библиотеки я буду внимательнее осматривать её помещения и вглядываться в лица посетителей. Вдруг за каким-нибудь стеллажом в стене замечу тайный проход или сумею распознать замаскированного Смотрителя.

— Два глаза хорошо, а четыре лучше! — начал я впадать в отчаяние, наступая на Петру и даже готовясь при необходимости броситься за ней вдогонку. — Нам необходимо подстраховывать друг друга! В последнее время я здесь нахожусь почти круглые сутки, но мне тяжело одному. Приходится засыпать ночью и отлучаться днём за продуктами. Я нуждаюсь в твоей помощи, Петра! Вместе мы могли бы сменять друг друга на посту… Смотрители пользуются тем, что мы не находимся в Библиотеке постоянно, не следим неусыпно за тем, что здесь происходит. Они выползают из своих тайных убежищ, когда их никто не видит и вытворяют что-то невообразимое!

— Расставляют разбросанные книги по полкам, вытирают пыль и убирают мусор, оставленный вами? Такие невообразимые вещи они вытворяют?

Хотелось мне сообщить Петре что-то ужасное о Смотрителях, но я не знал о них ничего, а выдумать моментально не мог. В итоге — Петра ушла, то есть по своему обыкновению растворилась в воздухе, так что и следа не осталось! Я постарался с такой стремительностью, на какую только был способен, занять то место в пространстве, которое она только что занимала, задействовал по максимуму все свои чувства, пытаясь впитать в себя хоть что-то от Петры, что она могла обронить по случайности — запах стройного тела и рыжих волос, сладкий привкус воздуха, побывавшего в её лёгких, призрак веснушек, растворившихся подобно сахару в воде, — но Петра на этот раз не оставила ничего, забрала с собой всё без остатка. Её здесь как будто и не было. Я растерянно принюхивался, подобно собаке, потерявшей след, и не понимал, как Петра умудрилась научиться такому — забирать всё своё. Ужас какой-то! Если так пойдёт дальше, то она научится не оставлять мне ничего — даже памяти о себе! При внимательном рассмотрении мраморного пола, на котором я научился высматривать следы ног Петры, чтобы на какое-то время припасть к ним лицом, не только после дождя или снега, но и в любую другую погоду, я не обнаружил ничего, даже редкие пылинки не выглядели потревоженными её шагами.

Всё оставшееся время до следующей встречи с Петрой в Библиотеке я лихорадочно придумывал варианты: как мне наилучшим образом привлечь её внимание, используя пока ещё не протухшую тему Смотрителей Библиотеки: самым простым и действенным мне представлялось наглое и беспардонное враньё, — дальнейшие уговоры, увещевания и бормотания не возымели бы никакого действия, Петра лишь натянуто улыбнулась бы издалека, не клюнула бы на них, предложила бы мне самому разбираться с этим вопросом и смылась бы, — поэтому когда она вновь появилась, я заорал и побежал, роняя книги на пол:

— Эй! Ты же Смотритель Библиотеки?! У меня есть к тебе вопросы! Куда бежишь? Стой! Я не съем тебя!

И я, стараясь выглядеть встревоженным и запыхавшимся, выбежал из-за стеллажа прямиком на удивленную Петру. Она в недоумении огляделась по сторонам.

— Смотритель здесь! — возбуждёно и радостно сообщил я ей. — Я видел его только что, пытался догнать и остановить. Он мимо тебя прошмывгнул, а ты даже не попыталась его схватить…

— Где он? Где? — с неподдельным беспокойством Петра крутила восхитительным, полностью покрытым обворожительными веснушками.

— Да вон же, туда побежал! — показал я наугад куда-то. — Ты этот стеллаж обходи слева, а я справа. Так мы загоним и прижмём к стенке этого прохвоста!

И мы пустились в долгую, изнурительную погоню за мифическим Смотрителем, то расходясь, то сходясь, — никогда ещё я не занимался с Петрой одним делом почти плечом к плечу, с азартом, доходящим до фанатизма! Никогда ещё я так долго не дышал с ней одним воздухом, не ощущал запах и тепло её тела, не лицезрел в такой близости ускользающие веснушки!

Много раз, останавливаясь вдруг, Петра спрашивала, пытливо всматриваясь мне в глаза, словно силясь разглядеть запечатленный в них образ таинственного Смотрителя:

— Какой он? Опиши.

— О! Это нечто невероятное! — давал я краткую характеристику и на этом останавливался до следующего раза, разжигая её любопытство.

— Какой он? — спрашивала она после того, как мы, обойдя Библиотеку, в очередной раз не поймали и не увидели Смотрителя.

— Ни с каким другим человеком я сравнить его не могу. Разве ты не заметила его? Мне, пока мы тут вместе его ловим, он встретился несколько раз, но ускользнул!

— Кажется, что-то такое я видела, — начала сама себе придумывать Петра. — Тень какая-то мелькнула. Как будто горбатая. Они что, горбуны?

— Вот! — обрадовался я фантазии Петры. Чего бы она там не увидела, я бы всё поддержал. — Только, по-моему, это не совсем горб…

— А что же тогда?

— Сложенные под одеждой крылья. Это объясняет их неуловимость. На нашем участке Дороги нет существ, умеющих быстро перемещаться по воздуху. Это, наверное, ты уже заметила. Вот Библиотекари и переняли это вакантное свойство, впитали его, так сказать. Выполняют, пока их никто не видит, сложив на спине крылья, свои обязанности в Библиотеке, и выпархивают бесшумно и стремительно в окна и двери, когда кто-то приходит.

— Получается, здесь нет никаких тайных дверей, ходов и подземелий? Библиотекари почти всё время где-то порхают.

— Кто сказал? Одно другому не противоречит. Есть и тайное хранилище всех написанных и ещё не написанных книг, и Библиотекари, умеющие так быстро и бесшумно порхать, что их почти невозможно увидеть и услышать. Особенно в одиночку. Но если объединить усилия, потратить много времени, составить совместный план действий, сидеть в засаде, выслеживать и караулить, менять тактику, не давая им возможности приспособиться, то рано или поздно получится их поймать.

— Может быть, тогда следует привлечь ещё кого-то? Например, другого моего соседа по Дороге. Он тоже Свидетель.

— Не следует. Его это не касается. Наша Библиотеканаходится вне зоны его ответственности. Пусть объединяется с другой своей соседкой по Дороге и делает, что ему заблагорассудится…

Зря я это сказал, поспешил, надо было придумать какую-нибудь мягкую отговорку, вроде: «Это прекрасная идея! Попробуй предложить ему присоединиться к нам. Если он согласится, то мы с удовольствием примем его в свою теплую компанию…» Конечно же, он найдет тысячу причин, чтобы отказаться, ведь его отношение к Петре примерно такое же, как её ко мне, то есть он не знает, как отделаться от её назойливого внимания, и даже если бы согласился, что чрезвычайно маловероятно, то и пусть с ним — главное, что я буду часто находиться рядом с Петрой, — она заметно помрачнела и утратила значительную долю интереса к поиску Смотрителей, веснушки повисли темной вуалью, сквозь которую невозможно было рассмотреть её глаз, и вся она начала ускользать от меня. Я, конечно же, предпринял отчаянную попытку исправить положение: пошёл на попятную, согласился принять третьего человека в нашу компанию, даже стал умолять, просить, требовать, чтобы она рассказала своему соседу о порхающих Библиотекарях, попробовала привлечь его к нашим поискам, но Петра в ответ только молчала, раскачиваясь в воздухе подобно маятнику, в котором осталась лишь одна фаза — удаляющаяся.

Удивительно, но на следующий день Петра не отказалась продолжить со мной поиск порхающих Библиотекарей, — и, вроде бы, делала это с ничуть не меньшим энтузиазмом, чем в первый раз. На мой вопрос о соседе ответила, что он, даже не выслушав её до конца, отказался принимать участие в совместной погоне за эфемерными существами, сославшись на то, что Библиотека находится за пределами его участка, и у него нет полномочий проявлять инициативу в этом вопросе. Ничего другого я и не ожидал от этого типа. Петра несколько раз называла его по имени, но я так старательно вытравил, вырезал и выжег его из своей памяти, что на его месте осталась лишь чёрная дырка с неровными краями.

Мы долго блуждали в лабиринтах Библиотеки, где наизусть знали каждый закуток, сидели в засаде, почти не дыша, неожиданно выскакивали, едва заслышав какой-нибудь шорох, бежали наперегонки друг с другом, хватая воздух руками и замечая лишь какие-то необъяснимые блики и тени. Странно, но мне тоже начали чудиться стремительно выпархивающие из поля зрения существа, опровергая тот факт, что они — моя выдумка.

Интерес к поимке неуловимых Библиотекарей выдыхался в Петре постепенно, почти неуловимо, подсыхал и портился. Этот нездоровый процесс мог продолжаться долго, может быть, целую вечность и, почти наверняка, навредил моей упрямой соседке, не желающей сдаваться и признавать, что она оказалась обманутой мной или, что ещё хуже, не способной поймать живого Библиотекаря, — изредка она так пронзительно вглядывалась в мои глаза, что мне становилось не по себе, — я опускал их или отводил в сторону. Видимо, она не считала себя вправе напрямую спросить, обманул ли я её, — и скорее бы уж умерла, чем сдалась бы, поэтому мне ничего не оставалось, как отступить её самому, пожертвовав блаженными минутами и даже часами близости с ней в Библиотеке, — а ведь они могли больше никогда не повториться! Однажды утром, дождавшись появления Петры, я объявил погоню за Библиотекарями временно приостановленной:

— Думаю, далее нет смысла их преследовать. Все действия, нами предпринятые, не принесли ожидаемого результата. Надо признать, что Библиотекари умеют мастерски прятаться и убегать. В лучшем случае мы успевали заметить только их тени.

— Но мы ещё не всё перепробовали, — в этих словах Петры слышалась тоска. А веснушки на её лице расплылись так, что её можно было принять за чернокожего человека. — Давайте организуем круглосуточное дежурство, неусыпное наблюдение, привлечём больше народу. Не моего соседа, так вашу соседку с другого конца участка или ещё кого-нибудь…

— Нет. Это лишь усугубит ситуацию, напугает Библиотекарей. Возможно, даже заставит их совсем уйти или, лучше сказать, улететь. А это как раз те последствия наших действий, которые абсолютно недопустимы. Лучше мы пока затаимся каждый в своём углу. Будем вести положенные нам наблюдения за вверенными нам участками Дороги, делать соответствующие записи, думать, искать другие возможности встречи с ними. И, кто знает, может быть, однажды нам повезёт…

— Нам никогда не повезёт, — буркнула Петра и скрылась, не привычным своим способом, моментально растворившись в воздухе, а медленно, подволакивая ноги, шаркая подошвами, словно старушка, и предоставив мне возможность довольно долго созерцать её сутуленькую спину.

Меня напугала трансформация Петры, — став ко мне ближе во время совместных поисков Библиотекарей, она изменилась настолько, что практически полностью утратила все свои невероятные особенности, которые, в огромной степени, и делали меня влюблённым в неё, — веснушки превратились в невесть что, в какую-то жалкую пародию на веснушки, вся её внешность перестала будоражить моё воображение. Поэтому мне пришлось оттолкнуть её. Невообразимая ситуация! Но зато уже на следующий день Петра разительно изменилась, стала той неприступной крепостью, которую я привык штурмовать без всякой надежды когда-нибудь овладеть ею, — я снова увидел поток ускользающих веснушек и тело, состоящее из вихря совершенных линий, ежесекундно разматывающихся тонкой нитью, уходящей в бесконечный лабиринт непознаваемого мироздания.

Радостный покой овладел мной после этого, и я вернулся к выполнению своих свидетельских обязанностей, — деловито, сосредоточено, вдохновенно. Перебрался наконец-то из Библиотеки в свой уютный домик у Дороги, понемногу обжил его, раз в неделю по субботам топил баньку, подолгу млел там в тишине и одиночестве, стараясь ни о чём не думать, готовил скромную, но всегда аппетитную еду из продуктов, взятых в Торговом центре, вечерами, попивая чагу, сидел за столом, составляя отчёт. Чтобы не превратить ежедневный обход территории и составление отчётов в рутину, изредка выбирался в Город, чтобы там увидеть что-нибудь новенькое: кафе На Краю Света, где устроила свои проводы дама Б, не пригласив на них Лангобарда, хоть и не посещал, зато в обязательном порядке к нему подходил как можно ближе, чтобы ощутить бурную какофонию запахов и звуков, источаемую им, и понаблюдать за его всегда возбужденными посетителями. Один раз в месяц в обязательном порядке отправлялся в длинное путешествие по Городу, — на общественном транспорте в одну из сторон, между Светом и Тьмой. Автобусы ехали по своему маршруту до конечной — там я пересаживался на другой автобус и двигался дальше, пока не наступала ночь. Были автобусы, которые двигались по Центральной улице, никуда не сворачивая, на них мне удавалось забраться дальше, но зато много интересного оставалось неувиденным, поэтому я предпочитал маршруты, петляющие по улицам, от Стены Света до Стены Тьмы и обратно. Я пристально вглядывался в картины, проплывающие за окном, стараясь запомнить как можно больше деталей: дома, вывески, автомобили, пешеходы. Приглядывался и к попутчикам, но так, чтобы они не заметили этого. На меня редко кто обращал внимание — я выглядел и вёл себя, как все, ничем не выделяясь. Когда солнце, прокатившись по своему каждодневному пути, заваливалось за горизонт, в Городе воцарялась ночь, я неторопливо прогуливался по освещенным улицам, пока не набредал на какую-нибудь гостиницу, где останавливался на ночлег, а рано утром пускался в обратный путь. И каждый раз это давалось мне нелегко, — хотелось отправиться дальше, чтобы проверить, действительно ли Город бесконечен, — я представлял себя едущим на автобусах, изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, до тех пор, пока где-нибудь меня не накроет моё личное Исчезновение. Всю жизнь провести в дороге, наплевав на обязанности Свидетеля, на Контролёров, на подписанный контракт, вроде как обязывающий меня совершать определённые действия, — ведь все от меня этого ждали… Кто все? Весь этот вечный Город, населённый бесконечным количеством людей, любящих и не любящих, любимых и нелюбимых, гадающих — уйти в Свет или Тьму, дождаться естественного Исчезновения или не ждать его… Но я не мог — меня не хватало даже на то, чтобы удалиться на несколько дней от дома, — какая-то невыносимая скорбь овладевала мной после ночи, проведенной в гостинице, и она ослабевала с каждым шагом, сделанным в обратном направлении. Какую же радость испытывал я, когда за окном автобуса начинала мелькать знакомая местность, — я готов был кричать от счастья! И кричал, но только не в автобусе и не в Городе, а в родном Поле вблизи от своего уютного Домика, убеждённый, что здесь меня никто не слышит.

Эту радость я растягивал до следующей своей попытки превратиться в вечного странника по бесконечному Городу, бегства от обязанностей Свидетеля и привязанностей, приковывающих меня к одному месту. Нельзя сказать, что я не отражал свои попытки сбежать в Отчетах, но делал это чрезвычайно сухо и коротко, словно вот — заглянул за угол, там ничего интересного не обнаружил — банальщина и скукотища. Думаю, моё исследование возможности бегства никак не настораживало тех, у кого в конечном итоге оказывались эти отчеты — вряд ли эту инстанцию вообще можно было чем-либо удивить, тем более насторожить. Сколько Свидетелей делало нечто подобное? Наверняка, неисчислимое количество. Удавалось ли кому-то сбежать по-настоящему? Даже если удавалось, что маловероятно, то это никоим образом не касалось меня — не могло мне ни помочь, ни навредить. Отправляясь в путь, я каждый раз навсегда прощался со своим Домом, работой и неразделённой любовью, рубил невидимые канаты, привязывающие меня к ней, чувствовал себя собакой, сорвавшейся с цепи, птицей, вырвавшейся из клетки, — и эти чувства, казалось, никогда не закончатся, но стоило мне удалиться всего лишь на день пути, переночевать в какой-нибудь гостинице, как приходило жуткое похмелье: я метался по номеру, не понимая, как мог я бросить ответственную работу, доверенную мне обществом, Дом, подаренный мне от чистого сердца, и, самое главное, возлюбленную, пусть и не любящую меня, но такую, в общем-то, родную и близкую, пусть и недоступную, но находящуюся в таком же положении, как и я, любящую и нелюбимую, терпеливо выполняющую свой долг и не жалующуюся на несчастную долю. Я корил себя за малодушие и не находил в себе ни малейшего отблеска того желания сбежать, которое вчера всецело владело мной, поэтому не видел никакого смысла в том, чтобы продолжать бегство, а возвращение домой становилось единственно допустимой целью. Но потом постепенно приходило время очередной попытки сбежать, — желание сделать это набирало силу, росло и заполняло собой всё моё существо, так что я не в силах был ему сопротивляться и в конце концов подчинялся ему. Пускался в новое путешествие. Было в этом порыве, несомненно, и что-то прекрасное — пусть и на короткое время, но я ощущал себя почти абсолютно свободным, мог без каких-либо затруднений и отвлекающих факторов наблюдать за окружающей меня действительностью, над многими особенностями которой стоило призадуматься. Например, солнце… Оно медленно и неуклонно двигалось по небу, маленькое, но ослепительное, источающее свет и тепло. Никогда не получалось смотреть на него прямо, только краем глаза, — и всё равно, оно словно пыталось прорваться внутрь тебя, чтобы всё там сжечь дотла. Иногда сквозь тучи или туман на него можно было смотреть напрямую, тогда становилось ясно, что оно круглое, шарообразное. Катится по склону так медленно, что это практически нельзя заметить. Двигается не по прямой, а зигзагами, словно повторяя невидимый рельеф на небе, от Стены Света до Стены Тьмы, от Стены Тьмы до Стены Света. Две вещи, касающиеся солнца, ускользали от моего понимания, и никакие внутренние усилия и поиски ответа в книгах, не могли прояснить это. Во-первых, каким образом солнце возвращается? Ведь если Город имеет бесконечную протяженность между Светом и Тьмой, то прокатившись над головой однажды, солнце должно исчезнуть навеки. Если Город существует в виде ленты без начала и конца, лежащей на плоскости, тогда откуда берутся горизонты, один — над которым утром поднимается солнце, другой — за который оно прячется вечером? Возвращение солнца можно было бы объяснить тем, что оно проходит по огромному кругу над лентой Города, который на самом деле не лежит на плоскости, а замкнут в кольцо, но тогда это означало бы, что он не бесконечен. Во-вторых, что это за квадратное солнце, о котором упомянула дама Т перед своим исчезновением? Привиделось ли это ей или она имела в виду что-то другое, вовсе не солнце?

Конечно же, я пытался найти ответы на эти вопросы: и в книгах, и в самом себе, но не находил ничего, что было бы похоже на реальность больше, чем на фантазию. Не осталось рядом никого, кто бы мог помочь: ни Лангобарда, ни дамы Б, ни дамы Т, а приставать с этими вопросами к молодым соседкам я считал делом бесполезным и вредным для своей репутации, и без того изрядно подмоченной.

В сущности, что такое любой вопрос, как не попытка понять то, что понять невозможно. Об этом неоднократно говорили умнейшие люди разных времен и народов, поэтому все ответы, даже самые изощрённые ничто иное, как ложь. Если ты на какой-нибудь вопрос получил ответ и удовлетворился им, это означает, что тебя всего-навсего умело ввели в заблуждение. Допустим, ты задался каким-то вопросом, потому что у тебя нет понимания того, над чем ты задумался, и тут ты получаешь ответ от человека, который ранее много размышлял над этим, пытаясь создать понимание прежде всего внутри себя, построить это понимание, как здание — и вот, у него получилось, — кирпичик за кирпичиком — кажется, чем сложнее оно, тем правильнее, но это — всего лишь иллюзия, возникшая на месте непонимания; иллюзия — здание, построенное не только на пустом месте, но и на месте, находящемся внутри, — любое понимание выстраивается внутри человека, снаружи оно находиться не может, — всё, что находится внутри — мир иллюзий и фантомов, существующих только для того, чтобы заполнить собой пустоту. При этом непонимание, естественным образом порожденное пустотой, никуда не исчезает, оно живёт в каждом кирпичике, наполняет его до краев, и когда здание по той или иной причине обрушивается, остаётся лишь оно, порождённое пустотой, — сама же пустота исчезнуть не может, потому что в ней нет ничего, что способно быть подвержено исчезновению.

Прямое соприкосновение с пустотой губительно для человека, — она сжигает, если можно так выразиться, всё, что соприкасается с ней, кроме того, что напрямую ею рождено, например, непонимание, — оно покрывает собой всю пустоту, становится её поверхностью, её оболочкой, — куда не глянет человек внутри себя, всюду оно, непонимание… Он стоит на нём, ходит по нему, не проваливаясь в пустоту, именно оно даёт ему опору, поддерживает его, и он возводит на нём замки понимания.

Поиск стройматериалов для такого замка часто приводил меня к кафе «На Краю Света», — я был полон уверенности, что оно — то, что мне нужно. Такой же уверенностью, наверное, бывает полон строитель, нашедший гору, содержащую нужные ему камни, которые можно добыть и обработать. Где ещё мне было искать такую гору, как не в кафе «На Краю Света», вечно заполненном знатоками всего? Вечерами я приходил сюда и, не решаясь зайти внутрь, подолгу стоял в сторонке, приглядываясь к разным людям, входящим и выходящим из него, пытаясь выбрать кого-нибудь, чтобы не просто заговорить с ним, но обрушить на него все накопившиеся у меня вопросы. И вот, однажды, я вдруг увидел одного своего знакомого, выходящего из кафе, — я узнал его по безгранично курносому носу. Геродот! Менеджер Банка! Не ожидал я увидеть его в таком месте! Он двигался не просто куда-то по своим делам, а конкретно направлялся ко мне, прямо глядя мне в глаза, к чему я совершенно не был готов, так что хотел провалиться сквозь землю или пуститься наутек — похоже, Геродот был очень доволен тем, что ошарашил меня своим неожиданным появлением, и, явно, хотел продолжать в том же духе.

— Альфред! Рад видеть вас в добром здравии! Такая неожиданная встреча! И где? Возле самого одиозного кафе нашей части Города! И кого я тут вижу? Свидетеля Дороги. Ведь вы стали Свидетелем, подписали контракт?.. Это огромная честь для меня — встретиться вот так запросто с вами на улице… Ведь я-то кто такой? Почти никто.

Он не говорил спокойно и тихо, а орал на всю округу, приковывая к нам множество взглядов, и у меня от этого горело лицо, словно ошпаренное.

— Вижу, та космологическая теория, изложенная мной в Банке, не даёт вам покоя. Ничего удивительного… Будоражащая нервы, леденящая кровь — так бы я её охарактеризовал… Помнится, я посвятил вас лишь в небольшую её часть, остальное же обещал поведать лишь после того, как вы будете готовы к этому и сами придёте ко мне в Банк… Но вы пришли сюда, подкараулили меня…

Хотел я ему возразить, что вовсе не подкарауливал его тут и в Банк не собирался приходить, чтобы услышать его леденящую кровь теорию, но он, похоже, не готов был меня слушать, спешил:

— Неудачное время и место выбрали вы… Сейчас я занят, спешу на встречу… Найдите меня завтра в Банке… Спросите Геродота… Только теперь я не менеджер, а руководитель филиала… Посмотрим, чем смогу вам помочь…

Огромный чёрный автомобиль с затонированными стеклами, блестящий и холеный, словно существующий не для того, чтобы на нём ездили, но, чтобы самому ездить на всех, шурша новенькими покрышками, подкатил к тротуару. Геродот не спешил браться за ручку двери, её перед ним открыл подоспевший водитель, едва взглянув на которого, любой бы сказал: вот человек, максимально соответствующий своему автомобилю, способный в него перевоплотиться мгновенно, или наоборот — автомобиль — в этого человека, — наверняка, сними он чёрный костюм, под ним обнаружился бы кожаный салон. Геродот с важным видом забрался на просторное заднее сиденье, его курносый нос был вполне естественен в своём новом качестве — являться частью лица видного начальника в Банке. Водитель аккуратно закрыл дверь, занял своё место, и автомобиль величественно уплыл вдаль.

Обескураженный и заинтригованный, я остался стоять на тротуаре, в голове клубился ворох вопросов: что делал руководитель Банка в одиозном кафе? почему подошёл ко мне? как мог не забыть меня? ведь таких как я клиентов у него — пруд пруди. о какой леденящей кровь теории он говорил?

Весь оставшийся день я изо всех сил старался в малейших подробностях вспомнить свой поход в Банк за деньгами, и всё, что мне там наговорил Геродот. А на следующий день не пошёл в Банк, — снова занял своё обычное место рядом с кафе «На Краю Света», удобную наблюдательную позицию, где я никому не мешал и был менее всего заметен. И опять, как вчера, почти сразу же из дверей кафе, словно заметив меня через окно, быстрым шагом вышел Геродот. Прямиком направился ко мне.

— И снова здравствуйте! — улыбался он на всё лицо, и его нос растворялся в улыбке, делая её неотразимо привлекательной. — Мы опять встретились здесь, так сказать, на пороге самого одиозного кафе в мире… Что-то подсказывает мне, что вы не будете искать меня в Банке… Предпочитаете встречу в неформальной обстановке. Что ж, это можно устроить… У меня как раз образовалась масса свободного времени — это один из плюсов моей новой должности. Ответственности, конечно, прибавилось. Но тут главное — делегирование полномочий… Доверить дела своим подчиненным. Пусть трудятся — они принимают это за счастье. А самому — бить баклуши… Ха-ха!.. Сейчас мы с вами поедем ко мне домой, где пообедаем… Еда заказана, стол накрыт и ждёт нас… За обедом продолжим беседу… Если, конечно, вы не возражаете…

И опять, как и в первый раз, к тротуару подкатил огромный чёрный автомобиль, аутентичный водитель не подобострастно, но с величайшим чувством собственной значимости, поспешил распахнуть перед нами дверь.

— После вас, — Геродот продолжал держать на лице ослепительную улыбку, в которой полностью растворялся его нос. Не сомневаясь и не раздумывая, я забрался внутрь автомобиля, где оказалось уютно, свежо и прохладно. Странно! У меня почему-то не возникло ни малейшего ощущения того, что надо было поступить как-то иначе: например, отказаться от приглашения Геродота, сослаться на то, что я вообще-то занят освоением прилегающих к моему участку территорий, наблюдением за их обитателями, перенести встречу на другое время и так далее. Почему-то мне показалось вполне естественным продолжением того, что я делаю, последовать за Геродотом, словно в этом действии не скрывалось ни малейшего противоречия, — более того, сесть в автомобиль было более правильно, чем не сесть в него.

Мы ехали, за окном двигалась картинка, но само движение никак не ощущалось, — ни тряски, ни ускорения, ни шума двигателя, — салон наполняли удивительно живые звуки леса, шелест листвы, пение птиц, — если бы не это, здесь, наверняка, стояла бы гробовая тишина, — водитель словно умер, не подавал признаков жизни, Геродот тоже сидел неподвижно и молча, как будто его заморозили. Вообще жутковато всё это было, но интересно, поэтому я ни капельки не жалел, что сел в этот автомобиль, — даже если бы он направился к Стене Света или Тьмы, и на бешеной скорости влетел бы в них, не дав мне шанса самому сделать выбор, я бы только приветствовал это!

Судя по картинке за окном, мы въехали в самый престижный район Города, расположенный в максимальной близости от Стены Света, полный современных жилых и развлекательных комплексов, ухоженных парков и прудов, несколько ворот автоматически распахнулось перед нами, после чего автомобиль заехал внутрь дома и остановился в лифте… Да! Именно в лифте, который легко и быстро начал подниматься. Благодаря прозрачным стенам создавалось впечатление, как будто мы летим. Не в силах сдержать любопытства, я крутил головой: лифт и не думал останавливаться, он уносил нас в небо, земля удалялась, — люди, автомобили и дома становились всё меньше, — от этого кружилась голова, замирало сердце и холодело в животе. Наконец, лифт остановился, водитель открыл дверь, я выбрался наружу следом за Геродотом.

— Как вы относитесь к абсолютно невозможным вещам? — слегка приобняв меня за плечи, спросил Геродот, когда мы вышли из кабины прозрачного лифта, и тот буквально провалился, стремительно уносясь вниз вместе с водителем и автомобилем, — казалось, при такой скорости падения у них нет ни малейшего шанса остаться целыми и невредимыми. — Мне нравится творить вещи, которые, по крайней мере, выглядят невозможными. Например, это…

Нас встретили две высокие девушки, — очень высокие, ещё и в туфлях на длинных каблуках, — казалось, они выше нас с Геродотом по крайней мере в пять раз, хотя это, конечно же, было не так. А ещё: они состояли в основном из стройных ног, к которым были прикреплены аккуратные туловища с руками и небольшими головами. Красные платья в обтяжку, подол которых заканчивался едва начавшись, туфли такого же цвета, как платья — это всё, что имелось из одежды на них. И ещё, и это самое главное — их невозможно было отличить друг от друга! Близняшки?

— Вот именно! — Геродот без стеснения радостно тыкал в девушек пальцем. — Первое, что приходит в голову, когда смотришь на них: сестры, близняшки… Но ведь это вещь нереальная. Здесь не может быть ни сестёр, ни близняшек, ни двойняшек… Могут изредка встречаться почти идентичные по внешним данным люди. И вот они. Перед вами. Не знаю, повезло мне в этом смысле или наоборот… Скажите, ваши поперечники тоже так похожи друг на друга?

— Поперечники? Кто это? — не понял я.

— Ах, да. Это у нас, так сказать, внутрикорпоративное название звеньев в связках. Распространено это определение только в узкой среде Города, связанной с экономикой и финансами… Так что не мудрено, что вы его не слышали. Поперечник — не диаметр или ширина чего-то, а нечто противоречащее и перечащее… В данном случае — люди, которых мы любим, но которые не любят нас и наоборот… Мы все здесь поперечники в этом смысле, включая вас… Ну, так что скажете? Ваши поперечники похожи друг на друга, как мои?

— Ни капельки не похожи. Два совершенно разных человека, — ответил я, не задумываясь, прокручивая в голове слово Поперечник, повторяя его шёпотом, словно пробуя на вкус. Оно мне в принципе нравилось — я давно пытался найти или выдумать словесное обозначение явления, с которым меня впервые познакомил Лангобард и которое, судя по всему, было распространено повсеместно, но не находил ничего подходящего. А слово Поперечник довольно точно ему соответствовало и его характеризовало, звучало тревожно, но не пугающе, вкус имело горьковатый, но не противный.

— Вот видите! Мой случай уникален… По крайней мере, я о подобном не слышал. Сами посмотрите!

Геродот, легко придерживая меня за локоть, стал неторопливо ходить вокруг девушек, беспардонно тыча пальцем то им в лица, то в спины, то в ноги. Я вынужден был следовать за ним.

— Вот, посмотрите! Никакого макияжа, никаких пластических операций. Всё максимально естественно… Рост, цвет волос, глаза… Для пущей убедительности наряжаются в одинаковое. Они абсолютно идентичны, даже в мелочах. Родинки, морщинки, складки — всё совпадает… Даже голос… А ну, скажите-ка нам что-нибудь!

— Здравствуйте! Добро пожаловать к нам на огонёк! — одна за другой, ослепительно улыбаясь, произнесли девушки, и голоса их, действительно, были словно один.

— Вот! Слышали? — Геродот от удовольствия захлопал в ладоши. — Это у меня с ними игра такая, уж извините… Они пытаются меня обмануть, притворяются друг другом, чтобы меня запутать… Ведь одну из них я, как положено, люблю, а другую нет… И та из них, которую я люблю, не любит меня. А ту, которая любит меня, не люблю я… Они пытаются сбить меня с толку… Понимаете, суть игры заключается в том, чтобы нормализовать отношения, сделать чувства взаимными… Тогда бы образовалась, наверное, первая в этом мире влюбленная парочка!.. Ха-ха! Вот бы на это посмотреть! Бьёмся, как рыбы об лёд. Пока ничего не выходит. Эти девушки уникальны, они идентичны для всех, но не для меня. Я моментально, уж и не знаю как, определяю, где из них кто. Не задумываясь ни на секунду. Сердцем чую, что ли… А как обмануть сердце? Вот вопрос. Возможно ли это вообще? Но мы стараемся, не отчаиваемся… Проходите сразу к столу, чего уж там тянуть…. Голодным мы вас не оставим…

Девушки невероятно изысканными жестами тоже приглашали меня пройти к столу. Да уж! Я и не знал, на что таращиться во все глаза: то ли на этих фантастически красивых существ, ничем не отличимых друг от друга, то ли на не менее фантастическую квартиру… И квартирой-то это пространство трудно было назвать — без перегородок и дверей, высоченный ослепительно белый потолок с россыпью светильников, то тут, то там беспорядочно расставлена мебель, словно её притащили и бросили, не зная, куда деть, шкафы, стеллажи, диваны, но самое главное — окна! Как таковых, их не было, просто стеклянные стены, открывающие широкую панораму, складывалось впечатление, что весь этот многоэтажный дом был возведён с одной только целью — служить высоким основанием или, лучше сказать, постаментом для этой квартиры.

Девушки сопроводили нас к длинному столу, за которым легко могло разместиться человек двадцать, и он был изысканно сервирован, как для особ королевской крови. Посуда блестела драгоценными металлами и хрусталём, блюда были наполнены разнообразными яствами. Геродот без тени сомнения уселся во главе стола, мне же предложил самому выбрать место. Я тоже решил не выказывать лишнего стеснения и занял место по его правую руку, что было отмечено им лёгкой снисходительной улыбкой. Девушки стали ухаживать за нами, — без суеты, очень церемонно, показывали тонкими ручками, которые, казалось, мог переломить и лёгкий порыв ветра, на блюдо, называли его, коротко, но аппетитно описывали и спрашивали, хотим ли мы попробовать это. В случае согласия накладывали в тарелку самую малость и переходили к следующему блюду.

— Здесь можно без церемоний, — махнул рукой Геродот, но сам приступать к трапезе не спешил. Наверное, хотел посмотреть, как это сделаю я. — Берите всё, что хотите, сколько хотите и ешьте, как хотите, хоть руками, хоть ногами…Ха-ха!.. Никто вас не осудит за незнание этикета. Любой подход к принятию пищи приветствуется, даже самый экстравагантный… Девушку, которая взялась вам прислуживать, зовут Гертруда. Именно в неё меня угораздило так непредусмотрительно влюбиться. А девушку, которая ухаживает за мной, зовут Аделаида. Она безнадёжно влюблена в меня… Впрочем, имена их запоминать вам не обязательно. Зовите их, если что-то понадобится, просто Эй. Одна из них, точно, откликнется… Возможно, и обе. Отличить их друг от друга не пытайтесь, бесполезная трата времени, ни у кого, кроме меня, это не получается…

Я не стал ждать, когда гостеприимный хозяин начнёт трапезу, тем более он вообще мог не притронуться к еде, и тогда бы я остался голодным, просто взял одну из трех серебряных вилок разного калибра, лежащих передо мной, наименее изящную, и стал ею орудовать. От еды я не мог оторваться — ничего вкуснее я никогда не ел. И Гертруда только успевала подкладывать новые яства мне в тарелку.

— Кушайте, кушайте, не стесняйтесь, — подбадривал меня Геродот, внимательно наблюдая за мной, сам не притрагиваясь к еде. — Как видите, у моей новой должности масса достоинств… Будучи простым менеджером я вынужден был ютиться в спальном районе Города, не считая себя вправе занимать более одной комнатки… Теперь мне по статусу положен автомобиль с личным водителем, пентхаус в престижном районе Города, занимающий целый этаж, который можно распланировать, как душе угодно, с собственным грузовым лифтом, поднимающим меня сюда вместе с автомобилем… И сразу две секретарши, помощницы, домработницы, компаньонки… Называйте их, как хотите… При подписании контракта я, конечно же, выжал из ситуации максимум. Сам выбрал себе жильё и потребовал в секретарши сразу двух поперпечниц, собственную и чужую, но влюбленную в меня!.. Ха-ха! Видели бы вы лица контролёров, когда они услышали это требование! Крутились, как ужи на сковороде, пытаясь отказать. Сказали, что они не могут их заставить занять эти должности, но предложить — предложат… Честно говоря, я думал, что возникнут проблемы с Гертрудой, не захочет она наниматься ко мне в секретарши… Но проблем не возникло… А ну-ка, Гертруда, объясни нашему гостю, почему не возникло проблем?

— Всё предельно просто, — голосом Аделаиды объяснила Гертруда. — Я бы ни за что не согласилась на такое, если бы не наше с Аделаидой абсолютное внешнее сходство. Это уникальное явление, про которое никто не слышал. Встречается масса людей, похожих друг на друга, в той или иной степени. Но чтобы совпадало всё, вплоть до отпечатков пальцев и роговицы глаза. Это просто невозможная вещь, но вот она, так сказать, на лицо. Нами заинтересовались учёные, исследовали нас, брали анализы. Приезжали на нас посмотреть видные светила науки из других районов Города, в том числе и очень отдалённых. Слух о нас постепенно распространился в оба конца Города…

— В оба не конца… — ласково улыбаясь, поправил Геродот. — Нет никаких доказательств, что Город конечен в своей протяжённости. Пока его концы не найдены, их можно обозначать, как несуществующие.

— Ладно. Пусть будет так, — согласилась Гертруда. — В конце концов нам надоело такое внимание. Тут подоспели Контролёры с предложением от Геродота стать его секретаршами. Ну, Аделаиду можно было и не спрашивать. А вот я дала согласие на это только с одной целью: обмануть Геродота, запутать его, чтобы однажды он не смог нас отличить и полюбил наконец Аделаиду, как меня. Мы бы поменялись именами. Я готова пожертвовать собственным, лишь бы наконец стать свободной!

— О, как загнула! Вы это слышали! — по лицу Геродота пробежала рябь лёгкого недовольства. — Она готова пойти на обман и подлог. Свободу ей подавай. А другой дай взаимной любви. Хитрые девки! Хотят отхватить две самые большие ценности этого мира за чужой счет… Забывают только: что эти ценности противоречат друг другу, находятся в постоянном внутреннем конфликте… Чем больше свободы, тем меньше любви… И наоборот…

— Я готова положить любовь на алтарь свободы! — с гордым видом объявила Гертруда.

— Ну а ты что скажешь, Аделаида? — обратился Геродот к девушке, ухаживающей за ним. — Готова чужое имя присвоить? Будешь без зазрения совести говорить: Я Гертруда. Ты Геродот. Мы любим друг друга на зло всему этому проклятому миру!

— Это всё неважно, — ответила Аделаида чрезвычайно спокойным и вдумчивым голосом Гертруды. — Я готова хоть табуреткой назваться и пойти на какой угодно обман, лишь бы добиться твоей любви.

— А ещё мне нравится его новый статус, — честно призналась Гертруда. — И все вытекающие из этого привилегии и возможности. Если бы он работал простым менеджером Банка, ни за что на свете не пошла бы к нему в секретарши. А тут: шикарный автомобиль с личным водителем, пентхаус, занимающий целый этаж самого престижного жилого комплекса, отдельный лифт в квартиру, ежедневная доставка любых блюд от самых модных поваров Города, изысканная сервировка. Обязанностей немного — можно даже сказать, одна единственная — быть картой в колоде, состоящей всего из двух одинаковых карт, периодически перетасовываться, пытаясь обмануть этого балбеса!..

После этих слов девушки весело защебетали, стремительно сблизились, взялись за руки и закружились подобно волчку, так быстро, что превратились в одно целое, подняли целый вихрь обворожительных ароматов, исходящих от их разгоряченных тел и бесчисленных блюд на столе. Вращаясь, светясь изнутри теплым розовым светом, волчок легко скользил по полу, двигался вокруг стола, — казалось, ещё немного, и выпорхнет в окно парить над Городом. Но вдруг остановился, и девушки снова предстали перед нами во всей своей красе.

— Как вам такие поперечники? — спросил Геродот, лишь мельком взглянув на девушек. Он сидел за столом, казалось, для проформы, к еде так и не притронулся, без тени печали. С огромным любопытством смотрел прямо перед собой, как будто там было что-то, кроме воздуха, прозрачной стены и неба над Городам. — Старый трюк. Долгое время они пытались меня им одурачить. Но стоит мне всего одним глазком на них глянуть, как я моментально определяю, кто есть кто… А вы сможете определить, кто из них Гертруда, а кто Аделаида?

Я с удовольствием продолжал отправлять разные вкусности себе в рот, пережевывать и глотать, а также смотреть на чудесно красивых и утонченных созданий, стараясь понять невозможное — чем же они всё-таки отличаются друг от друга, ведь отличал же их как-то Геродот… Если всё-таки отличал… Странное подозрение проникло мне в мозг, и я тут же поспешил его высказать:

— Не вижу никаких отличий между ними. Предполагаю, что и вы не видите, уважаемый Геродот… Девушки давно обманули вас и продолжают обманывать. И вам лишь кажется, что вы знаете отличие, а на самом деле просто тыкаете пальцем наобум. Это Гертруда, а это Аделаида… Не всё ли равно? Одну приходится любить, а другую нет. Это неизбежность. И что изменится, если они поменяются местами?

— Смелое предположение. И вы далеко не первый, кто его сделал, — едва заметно улыбнулся Геродот. — Но оно, к сожалению, в корне ошибочное. Моя способность отличать этих поперечников или, лучше сказать, поперечниц, многократно подтверждалась экспериментальным путем. Например, девушки зажимают в ладошках небольшие бумажки со своими именами или разные предметы, потом вертятся, как безумные, у меня на глазах или нет… Без разницы. Я всегда безошибочно и молниеносно определю, кто из них кто. Мы можем вам это продемонстрировать…

— Не стоит, я охотно верю, — это я сказал из вежливости, а на самом деле мне очень хотелось увидеть этот метод, позволяющий убедиться, что Геродот действительно умеет каким-то таинственным образом отличать девушек.

— Вера слепа и предшествует знанию. Сейчас мы вас в этом убедим…

И началась игра — ничего особенного в ней, в общем-то, не было. Девушки прятали в ладошках бумажки со своими именами, скомканные фантики от конфет, разноцветные виноградинки, кружились, превращаясь в волчок, со звонким смехом носились повсюду, то исчезая, то появляясь. После чего замирали перед нами. Геродот, не думая и особо не приглядываясь к девушкам, показывал на каждую из них пальцем и называл имя. Не ошибся ни разу. Я тоже принимал участие в этой игре: внимательно осматривал девушек с ног до головы, пытаясь найти и запомнить хоть какое-то отличие между ними. В итоге, отгадывал примерно столько же раз, сколько не отгадывал. Несмотря на то, что обмануть Геродота никак не получалось, эта довольно глупая игра по каким-то необъяснимым причинам нравилась девушкам и самому Геродоту, и они, похоже, готовы были играть в неё круглые сутки, забыв обо всём на свете. Да и я поймал себя на мысли, что она обладает каким-то завораживающим эффектом, — захватывает, увлекает, но при этом совершенно не напрягает и не надоедает. Мне всё время казалось, что я приблизился к разгадке очень близко: ещё один раунд, ещё одна попытка, и я смогу не просто отгадывать, но по-настоящему понять, чем отличаются девушки друг от друга. То мне чудился ответ в их голосах, в каких-то особенных отличительных звуковых нотках, то в манере поведения, то во внешних признаках. Они же каждый раз искренне надеялись на чудо — быть наконец-то неузнанными Геродотом — ожидание этого чуда завораживало их, они готовы были ждать его вечно, если потребуется.

— Что ж, на этом, пожалуй, пока хватит, — наконец, объявил Геродот после очередной моей попытки научиться отличать девушек, а своей — не отличать их. — Надеюсь, вы убедились, что мне не составляет никакого труда отличать их друг от друга?

— Убедился, но как вы это делаете — не пойму… Может, объясните?

— Не получится, потому что и сам не понимаю… Просто знаю, где кто… И всё… У вас получилось найти хоть какое-то отличие между ними?

— Находил много, но все они то появляются, то исчезают, словно девушки их специально создают и выпячивают, а потом, стоит мне их запомнить, стирают без следа и предъявляют следующие… В общем, если я и угадывал, кто где, то по чистой случайности…

Геродот, так и не притронувшийся к еде и напиткам, поднялся и просто куда-то пошёл… Вот же странно! Я тоже поднялся и пошёл за ним, хотя он не звал меня и не предлагал куда-то пойти. И девушки последовали за нами, держась на некотором удалении. Геродот двигался, как магнит — тянул нас за собой, как будто мы — железные предметы. Я поймал себя на мысли, что теперь вряд ли смогу легко от него отделаться, даже если очень захочу. Похоже, он шёл без какой-либо цели, просто гулял по своей квартире, как по парку: вместо деревьев и прудов — шкафы, стеллажи, кресла, столы бассейн и несколько огромных ванн. Возле некоторых предметов мебели он задерживался, топтался, осматривал, тихонько трогал пальцами. Блуждал по квартире, кажется, совсем без цели, особенно ему нравилось ходить вдоль прозрачной стены, поглядывая вдаль и вниз, где широкой лентой, испещренной дорогами, зданиями и разными элементами природного ландшафта, лежал Город, зажатый между Стенами Света и Тьмы. Всё становилось яснее и проще при взгляде сверху — казалось, поднимись ещё выше, и откроются все тайны мироздания.

— Куда вы дели деньги Банка, которые я вам выдал? — неожиданно спросил Геродот, остановившись возле прозрачной стены, упершись в неё обеими руками, словно намереваясь выдавить её наружу. На меня при этом он даже не взглянул. — Довольно значительная сумма… Вложили в какое-нибудь дело, что-то купили или просто храните под подушкой на чёрный день?

Я совсем забыл про эти чёртовы деньги! Надо же! Геродот напомнил мне о них. Что же теперь будет? Я никогда не смогу вернуть их. Хотелось придумать какое-нибудь оправдание, — например, как меня ограбили в лесу, или как я вложил деньги в какое-то предприятие, а оно прогорело, но язык не поворачивался. Вместо этого я рассказал всю правду: как деньги почти свели меня с ума, как я в полуобморочном состоянии уснул вместе с ними на Дороге, как Контролёры нашли меня голым на ней, принесли в замок моего предшественника и там выходили.

— Это потрясающе! — воскликнул Геродот и посмотрел на меня с нескрываемым восхищением. — Вот это опыт! Не слышал ещё, чтобы подобное с кем-то случалось. Уснуть на Дороге! Такое мог сделать только истинный Свидетель! Большинство людей даже приближаться к ней боятся, не то чтобы ходить и, тем более, спать на ней, словно она — постель!.. Конечно, я слышал какие-то жуткие и странные истории, — как правило, из третьих-четвертых уст, а тут напрямую! От вас! Оказывается, Дорога поглощает всё, кроме человека…

— Всё, кроме Свидетелей, — уточнил я. — На счет остальных людей я ничего сказать не могу…

— Если уж на то пошло, то надо конкретизировать дальше: всё, кроме одного Свидетеля, то есть вас, потому что другие Свидетели, насколько я знаю, не засыпали на Дороге…

— Тогда уж ещё конкретнее, — не смог я не улыбнуться. — Всё, кроме меня, потому что на тот момент я ещё не был Свидетелем…

— Ого! И то правда! — Геродот отпрянул от стекла, подскочил ко мне, вперил в меня взгляд, схватил за руку и начал её трясти. Надо сказать, что вблизи его нос не казался таким уж курносым, скорее кортофелеподобным, гипертрофированно увеличенным, словно под лупой. — Вы молодец! Поздравляю! Такое открытие сделали! Оно дорогого стоит! Так что не переживайте на счёт денег. Считайте их инвентарем, которым пришлось пожертвовать в ходе опасного эксперимента!

Нельзя сказать, что меня сильно удивили слова Геродота, — рой мыслей, связанных с возможным моим наказанием за утрату огромной суммы, был каким-то неестественным, очень похожим на то скопище мыслей, которые берутся неизвестно откуда и улетают неизвестно куда, никак не влияя на окружающую действительность, — похожие на тени, сложившиеся случайным образом, собранные из других теней: вот нечто, похожее на огромного пса, который получился из причудливого сочетания плывущего по небу облака и медленно качающейся кроны дерева, — неожиданный порыв ветра разрушил этот образ, не оставил ему ни единого шанса на то, чтобы воплотиться, — и всё, нет больше не то чтобы пса, но даже тени от него. Я научился отличать эти неспособные ворваться в реальность мысли от тех, которые подобны стреле или пуле — летят с бескомпромиссной целеустремленностью, но вместо разрушения несут созидание, выстрел, полёт, взрыв воплощения во что-то, до чего можно дотронуться.

Рой мыслейоб утраченных деньгах тоже летел, но ударившись о препятствие, рассыпался в прах вместо того чтобы превратиться во что-то реальное. Мне больше не хотелось ни думать, ни говорить об этом, я смотрел в пытливые глаза Геродота и пытался донести до него то, что меня больше всего беспокоило, и чтобы не я первый начал говорить об этом, а он. И, надо отдать ему должное, он, хоть и не совсем так, как мне хотелось, но отреагировал:

— Вы проявили чрезвычайную настойчивость в моём выслеживании. Я давно заметил вас, но не спешил к вам подходить, всё надеялся, что вы сами сделаете первый шаг… Не сделали… Ну, что ж… У меня не хватило терпения, и я сам к вам подошёл… Я, конечно, догадываюсь, о чём вы хотите меня спросить, но, может быть, на этот раз вы проявите инициативу…

Каким-то совершенно бессмысленным занятием представлялась мне попытка переубедить Геродота в том, что я его выслеживал. Несмотря на всю кажущуюся случайность нашей встречи, он был мне необходим и, по большому счёту, более, чем кто-либо другой. Возможно, рано или поздно я бы сам пришёл к мысли, что именно Геродот является тем человеком, который способен меня внимательно выслушать, вникнуть в мои тревоги, проанализировать их и дать им адекватную оценку. И, самое главное, объяснить причину их появления, основываясь на знании того, что в нашем мире происходит. И, придя к такой мысли, я бы стал искать и выслеживать именно Геродота, а не кого-то другого, пытаясь улучить удобное мгновение, чтобы обратиться к нему.

Случай опередил меня. Я встретил Геродота и оказался в его доме. И начал говорить: не только о том, что меня в последнее время беспокоит, но и вообще обо всём, что приходило в голову. Я шёл, едва касаясь пальцами гладкого и холодного стекла, отделяющего нас от бездны — оно не выглядело толстым и прочным, — казалось, небольшого усилия хватит, чтобы его выдавить, а потом… Прыгнуть вслед за ним в Исчезновение?.. Нет! Пальцы скользили по стеклу, и это непривычное ощущение приятно радовало и будоражило… Я говорил и шёл вдоль прозрачной стены. Дойдя до угла, поворачивал и шёл дальше, — Геродот с девушками не отставали, слушали с огромным вниманием, не перебивали. Не знаю, сколько раз я обошел квартиру вдоль её прозрачных ситен, слова иссякали постепенно, сначала я наносил их на холст толстым слоем, а потом добавлял легкими мазками, чтобы максимально приблизить картину к завершению, — и вот, наступил момент, когда к ней нельзя было больше прибавить ни одного штриха. Я ещё некоторое время молча ходил вдоль стены, и мои благодарные слушатели не останавливали от меня и не прерывали моего молчания, предполагая, видимо, что мне ещё есть что сказать.

— Ну, что ж…. — наконец осторожно бросил пробный камень в тишину Геродот, словно проверяя, проглотит ли она его. — Квадратное солнце… Что ж… Это интересно… А если я скажу вам, что дама Т, ушедшая в Исчезновение, не выдумала его, и ей оно не померещилось? Что если я скажу, что квадратное солнце действительно существует? И оно — не мираж и не иллюзия.

— Скажите, — мне почему-то очень захотелось присесть, но не на стул, а прямо здесь на пол рядом со стеклянной стеной, чтобы просто сидеть и смотреть сверху на бесконечную ленту Города. Почему Геродот до сих пор не устроил здесь наблюдательный пункт? Зачем убрал все сидячие и лежачие места вглубь квартиры?

— И не только это… Ещё я хочу сказать, что солнце не одно… На каждый день приходится по солнцу. Попробуйте посчитать, сколько было дней и сколько ещё будет, и тогда узнаете точное количество солнц.

— Что? Что вы такое говорите?.. — от слов Геродота у меня внутри всё похолодело, словно он насыпал в меня целую кучу льда.

— То и хочу сказать: солнц много, очень много. Вы обеспокоились вопросом: как Город может быть бесконечным, если солнце каждое утро возвращается с противоположной стороны от своего заката? Логично предположить, что лента Города замкнута и похожа, скорее, на кольцо, чем на некую плоскую поверхность, не имеющую ни начала, ни конца. Вероятная конечность Города встревожила вас лишь по причине незнания того факта, что солнц бесчисленное количество. Поэтому тревога ваша напрасна и непродуктивна, она привносит неуверенность и сумбур…

— А как же горизонт? — схватился я за соломинку, пытаясь доказать, что моя тревога не беспочвенна. Вообще же, мысль, что солнц так же много, как дней, поразила меня! Она казалась настолько простой и ясной, что я не мог понять, как я раньше сам до неё не додумался. Это было обидно. — Ведь если бы Город был плоским и бесконечным, мы бы не видели горизонта. Его существование можно объяснить только конечной и замкнутой в кольцо формой Города…

— Отнюдь. Вы забываете о перспективе: параллельное линии соединяются вдали, минимальный размер предметов не бесконечен. Если мы будем удаляться друг от друга, то в конце концов превратимся в точки. Горизонт — это по сути слитые в одну линию разные вещи, ставшие точками на большом расстоянии от наблюдателя…

Геродот был невероятно краток и логичен — я не находил в его словах ничего, к чему можно было бы придраться, что можно было бы оспорить…

— Но что есть солнце? — попытался я раздуть свою тревогу, как угли, которые почти потушил холодный дождь логики. — Или, если на то пошло, что есть все эти солнца?

— Чистая энергия, — пожал плечами Геродот. — Полностью объяснить мы пока их не можем. Главное, что они есть, сопутствуют дню, приносят нам свет и тепло… Никогда не смотрите на солнце так, как будто оно единственное и неповторимое… Ну, то есть не думайте о нём так, потому что смотреть на него невозможно… Думайте о всех солнцах — каждое из них уникально… И ещё… Вы когда-нибудь видели человека, который ушёл в одну сторону Города, а вернулся с другой его стороны? Ведь это было бы возможно, если бы Город имел кольцеобразную форму.

Я молчал, потупившись, тогда Геродот обратился к девушкам:

— Может быть, вы видели такого человека?

— Такого человека не видел никто никогда, — дружно ответили девушки, украшая свои и без того красивые лица обворожительными улыбками. — Такого человека не существовало, не существует и не будет существовать.

— Вот вам и правильный ответ, — подражая тону девушек и указывая на них рукой, сказал Геродот. — Неужели за всё время существования этого мира не нашлось ни одного человека, которому не пришло в голову, что Город конечен и замкнут в кольцо? Неужели не нашлось никого, кто не отправился бы в путешествие с надеждой обойти его? Ещё как нашлось! Даже я знал двух отчаянных путешественников, которые ушли в противоположные стороны. Скажу более: именно я разрабатывал этот проект, а Банк взял на себя обязательство финансировать и всячески поддерживать их в пути, ведь филиалов Банка так же много, как и всего остального, скорее всего, бесчисленное количество. Путешественники безостановочно двигаются каждый в своём направлении уже очень долго, информация о них теперь доходит до нас с изрядной задержкой. Предполагаю, что они будут так двигаться до самого своего Исчезновения, и, уж точно, никогда не вернутся туда, откуда начали путь.

— Я тоже хочу пойти навстречу восхода или заката! — неожиданно заявила одна из девушек. Судя по всему, Гертруда. — тем более если моё путешествие будет финансировать Банк. Пешком, на своей машине или на общественном транспорте… Без разницы. А что? Замечательно ведь! Нигде не задерживаться надолго, ни к чему и ни к кому не привязываться. Чувствовать, как по утрам в твою спину дышит солнце или ловить лицом первые его лучи. Заводить мимолетные знакомства, попадать в разные ситуации, останавливаться на ночлег в гостиницах, питаться в ресторанах и кафе… Изредка заходить в Банк, чтобы оставить отчёт о проделанном пути и взять новую ссуду на продолжение путешествия.

— А тем временем я приду с другой стороны, — весело продолжила другая девушка. Видимо, Аделаида. — И объявлю своё великое путешествие благополучно завершенным. Скажу, что обошла весь Город и вернулась обратно. Вот вам и доказательство того, что он имеет замкнутую структуру, похожую на кольцо. И все поверят мне. Меня наградят, будут чествовать при жизни и помнить после Исчезновения.

— Не будут. Тебя разоблачат. Я им позвоню и скажу, что ты — самозванка. Пользуешься тем, что очень похожа на меня. Я настоящая нахожусь в пути, как и положено…

— Не разоблачат. К тому времени они забудут тебя… Решат, что это ты мошенница и самозванка, пытаешься выдать себя за меня, пользуешься моей славой. Банк дистанционно лишит тебя пособия и вытеснит на обочину жизни. Ты будешь скитаться и работать где-нибудь на отшибе, например, Свидетельницей Дороги…

— Не забудут! Они поднимут документы, подтверждающие мою личность. Это ты будешь опозорена…

— Не буду….

Девушки не стояли на месте — взявшись за руки, они кружились, словно в танце, и удалялись от нас, поэтому я совершенно запутался — кто из них где. Их спор не был похож на препирательство, да и на спор, в общем-то — тоже. Скорее, на музыку, под которую было удобно танцевать. Они придумали невозможную ситуацию, раздули её до нельзя, и продолжали насыщать её новыми противоречиями, чтобы она звучала, как песня. Скрылись за грядой из шкафов, голоса их почти затихли.

Геродот махнул рукой:

— Это обычное для них дело. Танцуют и спорят, пытаясь запутать самих себя, а потом и меня. Ничего не выйдет… Лучше скажите вот что… Вы сами-то видели квадратное солнце?

— Не довелось…

— Ничего удивительного. На солнце вообще мало кто смотрит. В ясную погоду без специальных инструментов это вообще невозможно. Невооружённым глазом — только на закате, сквозь облачную или туманную дымку. Люди редко думают о солнце — не шумит, тихо плывет себе по небу, светит и греет. И ладно… Но я лично знаю много обычных людей, которые собственными глазами видели квадратное солнце, и несколько ученых, которые не только видели, но и занимались и до сих пор занимаются изучением этого явление с точки зрения науки… Это они просветили меня на счёт того, что квадратное солнце — вовсе не квадратное…

Геродот замолчал, видимо, ожидая от меня удивленного возгласа, но я ни капли не удивился — чего-то подобного я ожидал. Геродот упорно молчал, глядя мне в глаза — его, явно, не устраивало моё спокойствие — чтобы продолжить, ему требовалась несколько иная моя реакция.

— О! — решил я подыграть ему, потому что мне хотелось услышать продолжение. — Какое же оно тогда?

— Объемное. Квадратное солнце лишь кажется квадратным, но если на него посмотреть через специальный прибор, то становится ясно, что оно — правильный многогранник… Теперь поняли? Квадратное солнце — это куб. Квадрат — одна из его сторон. Солнце — гексаэдр. Платоново тело! Одно из пяти….

Геродот смотрел на меня так радостно, как будто сообщил мне новость, от которой я должен был подпрыгнуть от счастья. Я не понимал того, что он говорит, но на всякий случай кивал и улыбался.

— Ну, конечно! Платоново тело! Как я сам не догадался! — постарался я выдавить из себя удивление.

— Вот именно! Ответ-то на поверхности лежал… Первый учёный, который увидел огненный куб, плывущий по небу, не поверил своим глазам. Конечно, он постарался зафиксировать это явление всеми возможными на тот момент способами и передать свои наблюдения последующим поколениям… Теперь, в век электроники и цифровых технологий мы имеем возможность получать информацию с очень дальних рубежей Города, с таких расстояний, которые не укладываются в голове. Поэтому можем прогнозировать появление очередного кубического солнца. Ближайшее проплывет над нами через двадцать семь тысяч обычных сферических солнц… И — да! Мы можем прогнозировать время появления солнц, существующих в виде остальных четырёх Платоновых тел: тетраэдра, октаэдра, додекаэдра, икосаэдра… Как вам такие факты? Не всякому Свидетелю Дороги они так легко открываются…

В этом Геродот был прав. Ни о каких Платоновых телах мне мой предшественник не рассказывал, и не думаю, что он о них знал. Дама Т каким-то чудом увидела перед самым своим Исчезновением квадратное солнце, успела сообщить об этой странности сменщице, но на этом — всё. Она даже не поняла, что квадрат — это на самом деле куб, не успела начать разбираться в этом вопросе, чтобы докопаться до истины… А сменщица решила, что квадратное солнце Даме Т померещилось. Сболтнула мне случайно. А мне и этого оказалось достаточно — я сумел выяснить больше их всех. При мысли, что из всего бесчисленного количества Свидетелей Дороги, вероятно, только я могу знать о солнцах, имеющих форму правильных многогранников, как ни в чём не бывало изредка проплывающих у всех над головами, меня распирало от гордости, мешающей рассуждать здраво.

Я не стал задавать Геродоту логичные вопросы, вытекающие из информации об огненных многогранниках. Что они такое? Какой в них смысл? Если их существование подтверждено наукой и создан целый календарь их появлений на небе, неужели нет никакой теории, хоть приблизительно объясняющей их назначение?

Потом я задался этими вопросами, — перелопатил в Библиотеке кучу разных книг по философии и геометрии, прочёл о Платоне и его таинственных телах, — правильных многогранниках, которых действительно, как и говорил Геродот, оказалось всего пять. И о шестом — сакральном, священном кубе архангела Метотрона, довольно сложной геометрической фигуре, включающей в себя все пять Платоновых тел.

Геродот переключился с солнца или, как оказалось, с солнц, да ещё и не одинаковых, на новую космологическую концепцию, захватившую умы прогрессивных жителей Города. Он говорил и говорил, и, казалось, никогда не остановится. Танцующие в своём неразрешимом споре девушки появлялись, ненадолго замирали, слушали вещающего Геродота, но это им быстро надоедало, и они снова уносились в танце, мы ходили по квартире то по кругу, то по диагонали, иногда останавливались возле стола, чтобы перекусить и попить, потом шли дальше. Я слушал Геродота в пол уха или вообще не слушал, думал о чём-то своём, в основном о Петре, представлял, как она отреагирует на информацию о солнцах: конечно же, в моих мечтах реакция её была однозначной — удивление, переходящее в восторг, перерождающийся в любовь ко мне.

Из всего сказанного Геродотом мне удалось понять: у Вселенной есть два основных свойства — во-первых, она бесконечна, что никак не связано с её началом и концом; во-вторых, она вечна, что тоже никак не связано с её началом и концом. Сливаясь, эти два свойства порождают третье: бесконечную и вечную множественность. То есть бесконечных и вечных вселенных бесчисленное множество. Друг от друга они отличаются одним единственным квантом, минимальным строительным кирпичиком реальности — по сути каждая вселенная является одной из бесчисленных интерпретаций Глобальной вселенной. Соприкасаются они друг с другом тем же квантом, которым отличаются. Три свойства Глобальной вселенной, бесконечность, вечность и множественность, порождают четвёртое — незыблемость, то есть невозможность какого-либо изменения, поэтому ошибочно полагать, что прошлого уже не существует, а будущего ещё не существует. На самом деле они существуют в полном объёме в каждой интерпретации, где начало является концом, а конец — началом, что является одним из проявлений вечности. Бескрайние поля бесконечных интерпретаций вечно пребывают в законченном и неподвижном состоянии, от своего начала до своего конца. Из этого вытекает пятое свойство Глобальной вселенной — непрерывная повторяемость каждой интерпретации — от начала, которым является сингулярность, до конца, которым является финальная стадия энтропии. Финальной стадией сингулярности является энтропия, а финальной стадией энтропии является сингулярность. Единственно возможной полной противоположностью сингулярности является сама сингулярность — именно это делает вечность бесконечной, а бесконечность вечной. Из пяти свойств Глобальной вселенной вытекает шестое — иллюзорность пространства, времени и движения. Единственным носителем иллюзорности, как шестого свойства Глобальной вселенной является живой наблюдатель. Индивидуальность наблюдателя — это седьмое свойство Глобальной вселенной, созданное остальными шестью. Иллюзорность пространства, времени и движения объективна и не существует сама по себе, независимо от индивидуальности наблюдателя. Индивидуальность наблюдателя подвержена всепроникающей энтропии, поэтому финальной стадией индивидуальности каждого наблюдателя становится сингулярность, проявляющая себя в виде кажущегося Исчезновения каждого из наблюдателей, гипотетической смерти, иллюзорной, как и пространство, время и движение. Именно иллюзорность, как свойство Глобальной вселенной, создаёт видимость движения индивидуальности наблюдателя по неподвижному полю интерпретации. Именно эта видимость порождает сознание, которое является проявлением седьмого свойства Глобальной вселенной, само по себе оно не является свойством, только его проявлением.

Если бы я пытался вдумываться в то, что говорил Геродот, то вряд ли запомнил хоть что-то из им сказанного, но я не пытался, поэтому запомнил многое, а потом смог обдумать.

Геродот замолчал, виновато глядя на меня.

— Наверное, теперь вы думаете, что я пытаюсь запутать вас. Ведь тогда, в Банке, я говорил другое. Где та концепция соприкасающихся вселенных, вытекающих друг из друга, которая меня так заинтриговала? — спросите вы. Так вот же она, — отвечу я. — я только что представил её в сжатом виде. Соприкасающихся — ладно — возразите вы, — но про вытекание речи не было! Правильно! Потому что с вытеканием всё предельно просто — оно происходит через тот же квант, через который идёт соприкосновение. Словно через прокол — квант за квантом, постепенно. Всё, что мы имеем в нашей интерпретации, накапало из другой, которой, возможно, вообще больше не существует, потому что она вся уже вытекла и схлопнулась. Остался своеобразный её памятник — наша вселенная.

Грустью повеяло от Геродота и усталостью, ещё и поперечницы его куда-то пропали.

— Эй, поперечницы! — завопил он на всю квартиру. — Идите сюда, к своему поперечнику!

Но они не ответили и не появились — может, вообще в своём танце выпорхнули на улицу и унеслись в небеса. Так и не дождавшись ответа от них, Геродот неожиданно признался:

— Должен сказать вам в завершении нашей встречи: я поступил плохо, когда там, у кафе, обвинил вас в том, что вы следите за мной… На самом деле это я следил за вами… И уже очень давно. А вы про меня, наверное, и не вспоминали с тех пор, как получили ссуду в Банке. Впрочем, это неважно… Главное, что мы всё-таки встретились… И теперь я должен исполнить свою миссию — самое главное дело всей своей жизни в этой замечательной Вселенной, которую я очень люблю несмотря на некоторые её недостатки. Всё, включая мою работу в Банке — всего-навсего элементы, необходимые для успешного завершения этой миссии… У меня даже мороз по коже пробежал от осознания важности момента… Слушайте же…

И Геродот начал говорить в непривычной для себя манере — куда-то делась невероятная раскованность, и даже его неприметный нос значительно увеличился, отяжелел и осунулся, превратившись в обузу, которая мешала ему говорить и чувствовать себя уверенно… Он сбивался и путался, заикался и делал длинные паузы, словно подыскивая подходящие слова. Я не перебивал его и напрягал всё своё внимание, каждой клеточкой ощущая, насколько важно сейчас — правильно его понять, словно от этого зависело всё, вообще всё, в том числе жизнь…

Какой-то человек, по словам Геродота, существовал во всех бесчисленных интерпретациях Глобальной вселенной. Человек — не человек, Бог — не Бог. Существо — не существо. Нечто… Люди, посвящённые в его существование, вреде Геродота, называли его Уроборос — в честь змеи, свернувшейся в кольцо и пожирающей свой хвост, — одним из самых древних символов в истории… Но, по мнению Геродота, Уроборос — никакая не выдумка, не образ, обозначающий цикличность жизни и её бесконечность, а вполне реальный объект, существующий в каждой интерпретации Глобальной вселенной, основная задача которого — оценка вверенной ему территории. Если по какой-то причине он выносит отрицательную оценку, то незамедлительно включает сингулярность, основную свою функцию, которой, по сути, сам и является. Интерпретация схлопывается, то есть перестает существовать вместе со всем, что в неё входило, — исчезает всё неподвижное поле реальности со всеми наблюдателями, обладающими индивидуальностью, осуществляющими видимость вечного движения. Уроборос тоже исчезает, но это его не интересует, ведь основная его задача — проявить сингулярность в случае необходимости. Вот он её периодически и проявляет, когда на то появляется причина.

Уроборос нашей интерпретации движется по Городу, как обычный человек — ест, пьёт, спит. Заводит знакомства. Охотно общается со всеми, кого встречает на пути, принимает участие по мере надобности в разных событиях. Получает эстетическое удовольствие от жизни, философствует о её смысле. Единственное, чем он отличается от обычных людей — отсутствием поперечника. Нет у него такого естественного обременения. Но ведь на лбу у него эта информация не написана, поэтому узнать — он это или нет — довольно проблематично. Единственный способ — напрямую спросить его об этом, врать он не будет. Собственно говоря, так информация о его движении по Городу и становится известна компетентным людям, принимающим активное участие в поддержании порядка в интерпретации.

Этими компетентными людьми коллегиально решено было предупредить меня о приближении Уробороса к нашей части Города, потому что, помимо отсутствия поперечника, есть у него ещё одна особенность — любит он сближаться со Свидетелями Дороги, втираться им в доверие и вытягивать из них побольше информации, на основе которой можно принять решение — схлопываться или двигаться дальше.

— Какая глупая ошибка предыдущего мира! — печально заметил Геродот под конец своего рассказа об Уроборосе. — То есть предыдущей интерпретации, которая схлопнулась, оставив нам целую кучу слов и образов, из которых мы складываем, как из кирпичиков, собственную реальность. Почему-то они думали, что Уроборос — символ цикличности и вечности… Хотя в самом начертании его — правильный смысл. Свернувшаяся в кольцо змея, кусающая свой хвост, ничто иное, как — ноль. Обыкновенный ноль, до которого — всего один миг… Вот есть всё — и вот ничего нет…

— Как вообще такое возможно?! — я понимал, что Геродот не выдумал Уробороса от скуки, и меня это ужасно возмущало. — Ради чего всё это? Допустим, ты Уроборос и обладаешь властью уничтожить целым мир, разве есть у тебя такое право? Не спрашивая ни у кого, не советуясь ни с кем, игнорируя всё, что есть хорошего в этом мире… Просто так — не понравилось что-то — взял и схлопнулся… А как же жизнь?

— А что жизнь? Что такое вообще жизнь? Открыть глаза в первый раз, закрыть глаза в последний раз — всё, что между этим, твоё. Так кашалот плывет по океану с открытым ртом, поглощая планктон. Пока рот открыт — пища поступает. Закрыл рот — конец… Почему Уроборос должен переживать по поводу интерпретации, которая ему по какой-то причине не понравилась? Зачем в ней что-то пытаться изменить, если можно просто схлопнуть её… Это и будет изменением…

— Но ведь тогда не станет целого мира…

— Чистая математика… Что будет, если от бесконечности вычесть единицу?

Я не знал ответа на этот вопрос, поэтому пожал плечами.

— Бесконечность минус единица равно бесконечность. Сколько бы ты чего не отнимал у бесконечности всё равно будет бесконечность… А самому Уроборосу схлопывание не вредит. Он может сколько угодно схлопываться, меньше его, количественно, от этого не станет…

— Но для чего это ему нужно?

— Мы полагаем, что для качества… Схлопываясь, уничтожая не понравившиеся интерпретации, он меняет качество Глобальной вселенной. Улучшает её или, по крайней мере, не дает ей ухудшиться… Но это не факт… Это всего-навсего наша гипотеза… Истинная же причина схлопываний известна лишь самому Уроборосу… Спросите у него, когда он придёт сюда и сблизится с вами… Думаю, врать он не будет…

— Но как я его узнаю?

— Узнаете… И постарайтесь тогда не ударить лицом в грязь, если, конечно, не хотите, чтобы по вашей вине схлопнулся весь наш мир, которым здесь дорожит множество людей, включая меня… Возможно, именно вы сможете убедить Уробороса не схлопываться… Или наоборот: общаясь с вами, он разочаруется и решит схлопнуться… Это будет печально…

— Почему бы вам самим не попробовать как-то умастить его? Уговорить, убедить, упросить, подкупить…

— С ним лучше так не шутить… Это ему точно не понравится… Он сам по себе… Давить на него бессмысленно, бесполезно и опасно… Но мы всё-таки кое-что можем сделать, обладая почти безграничными возможностями в рамках этой интерпретации. Например, помочь вам… Как угодно… Можем выделить ещё чемодан денег или несколько чемоданов, если они вам нужны… Построим вам какое угодно жильё… Дадим любой автомобиль или целый парк автомобилей… Всё, что вашей душе угодно, просите, даже требуйте… Всё будет удовлетворено — конечно, в рамках возможного… И, как ваш друг, советую воспользоваться таким привилегированным положением, подумать и выдвинуть свои требования…

Геродот улыбался, но за этой улыбкой, как за ширмой, стояло что-то страшное — такое ужасное, что ни в коем случае нельзя было никому показывать… Так у меня в глазах и стояла эта улыбка бывшего менеджера Банка, пока его личный водитель вез меня домой, и целый вечер, и ночью во сне… Но утром я проснулся отдохнувшим и посвежевшим и, как обычно, приступил к своим обязанностям, твердой поступью вступив на путь забывания встречи с Геродотом и всего, что он мне наговорил.

Глава 10

Всё это не конец


Привлекательность жизни в Тартарии, можно сказать, зашкаливала, переходила всякие границы, перехлёстывала через край. Предпринимались шаги, чтобы снизить её: пресса выискивала недостатки в социальном и политическом устройстве, выпячивала их и раздувала, — это, конечно, имело определённый эффект, — может быть, один человек из тысячи переставал взахлёб восхищаться Тартарией и начинал скептически о ней думать и высказываться, но это была капля в море, и она никак не могла повлиять на его вкус, цвет и температуру. Главный Визионер давно уже перестал удивляться чувству, как будто Тартария — это и есть весь мир: подобно солнцу, которое огромно, — захватило почти всю материю, до которой смогло дотянуться, и теперь расходует её рачительно, выделяя свет и тепло, чтобы хватило надолго, подкидывая её, как дрова в костёр. Планеты, вращающиеся вокруг него — лишь мусор, незначительные песчинки, которых оно рано или поздно тоже проглотит. Казалось, ничто не может поколебать его место во вселенной, изменить его сущность и предназначение — великое и бесспорное. Погасни оно — наступит холод и мрак, исчезни Тартария — конец человечеству. Абсолютно чёрные тела, то есть тартарцы, овладели миром, — чувствуя сердцем свою исключительность и уникальность, постепенно определяя и очерчивая её контуры в своём сознании, они заполнили собой все сферы жизни, связанные с политикой и экономикой, и не только в самой Тартарии, но и везде за её пределами, не осталось в мире ни одного уголка, который бы не контролировался каким-нибудь талантливым и предприимчивым тартарцем, на всех континентах и во всех странах. Не так-то уж и много их существовало: всего-навсего — сто девяносто пять тартарцкв на каждую страну. Ассимиляция народов шла полным ходом, была в самом разгаре. Никто не возражал против языковой унификации — тартарский постепенно становился родным языком для всего человечества, потому что он нёс мир и благоденствие, процветание и развитие, достаток и удовольствие, здоровье и долголетие. Всё, что находилось вне поля его действия, пахло нищетой и запустением, голодом и борьбой за выживание, отдавало гнилью и сыростью, как подвал в заброшенном доме, и было наполнено мраком уныния и безысходности. Давно уже никто не стеснялся за пределами Тартарии подражать традиционному укладу жизни её граждан: по сути весь мир превратился в её подобие, каждая страна — в её реплику. И зажилось всем хорошо… За исключением, конечно, некоторых отщепенцев, для которых самобытность была дороже благополучия, — в попытках сохранить уникальность своего языка и культуры они, порой, прибегали к радикальным методам — уходили в леса и горы, прятались от цивилизации, становились изгоями и маргиналами, в конце концов дичали и утрачивали человеческий облик и речь.

Сто девяносто пять тартарцев-правитиелей, по одному от каждой страны мира, соревнующихся между собой — какая из них больше всего похожа на Тартарию, — один раз в год собирались в Тобольске на Великий Всетартарский Саммит (ВВС), делали доклады о том, насколько близко они подошли к воплощению идеи полной трансформации народов, языков, культур и всего остального… Подробнейшие многочасовые доклады Правителей изобиловали графиками, фото и видео материалами, фактами и цифрами, демонстрирующими степень погружения иных народов в культуру Тартарии, а также растворения их собственных в ней, они соревновались между собой в глубине этого погружения и растворения. Что касается языков: речь давно не шла о том, что кто-то где-то, даже в самом дальнем и глухом уголке мира, не знал тартарского языка, — знали и говорили на нём все люди на земле с незначительными исключениями в виде жалких отщепенцев, — владели тартарским почти как родным девяносто девять процентов населения мира, от мала до велика, он впитывался младенцами с молоком матери, — кое-где, конечно, оставались пережитки прошлого, атавистические диалекты и особенности произнесения тех или иных звуков: грассирующая "р" или её почти полное проглатывание, различные межзубные звуки и тому подобное, — с этими языковыми недостатками велась нещадная борьба, приносящая трудные, но удовлетворительные плоды. Укоренялся повсеместно тартарский фольклор и родноверие, образ жизни и особенности поведения, как в семьях, так и в обществе. Существовал так называемый КТ, коэффициент тартаризаци в пределах десятибалльной шкалы, показатели от ноля до семи давно уже не рассматривались — это было абсолютное дно, полная оторванность от современной цивилизации. Нормальным КТ считался, если находился в пределах от семи до десяти, где десяткой обладала только исконная Тартария, и была недостижима по определению. Высчитыванием КТ занималось ВБТ, Всемирное Бюро Тартаризации, — для этого оно использовало: статистику, опросы, наблюдения, новости, интернет. Количество показателей, на основе которых составлялся КТ постоянно увеличивалось, превращая процесс подсчета в одну из самых сложнейших общественных процедур, которую широко освещала пресса. КТ объявлялся в конце года, увеличение всегда наблюдалось незначительное, всего на одну или две тысячных от прежнего значения, но всё же оно было! Поэтому новый КТ встречался всеми странами с воодушевлением и праздновался торжественнее и радостнее Нового года.

ВВС (Великий Всетартарский Саммит) сопровождался народными празднествами, глаза у людей светились здоровым блеском, так что, казалось, ночами они обходятся без искусственного освещения. Здоровый образ жизни давно стал общепринятой нормой, а вредные привычки, такие, как курение и пьянство, остались только на архивных страницах всемирной истории, о которых большая часть людей, особенно молодое поколение, ничего не знало. Заботиться о своём здоровье, радоваться жизни и получать от неё максимум удовольствия, физического, морального и духовного — вот что стало всеобъемлющей целью Нового человечества. ВПТ (Временный Правитель Тартарии) демократическим путём избирался на месяц. В обязательном порядке выступал на ВВС с заключительным докладом, обобщающим и резюмирующим все предыдущие. Объявлял, что мир, пусть и на небольшой шаг, но всё-таки стал ближе к тому, чтобы превратиться в Тартарию. Обычно ВПТ говорил что-то вроде: "Мы сделали очень много для того, чтобы стать лучше! Но цель не достигнута. Мир всё ещё разделен и разнороден. Чтобы окончательно и бесповоротно стать Тартарией, нам придётся потрудиться! Сейчас мы отпразднуем нашу маленькую победу и снова возьмёмся за дело! У нас всё получится! Наша мечта сбудется! Мир станет Тартарией, а Тартария миром!" После заключительных слов ВПТ весь мир взрывался аплодисментами и бурными криками ликования. Ночи на целую неделю окрашивались салютами, канонада стояла такая, что люди, никогда не видевшие войны, и вообще не знающие о том, что это такое, спокойно гуляли, танцевали, кушали, обнимались и целовались. Дневная сторона земли в это время отсыпалась в тишине и покое, чтобы ночью продолжить празднество. Встреча Нового года если и не меркла на фоне этих всемирных гуляний, то становилась простым и естественным их продолжением.

Главный Визионер последние несколько лет не интересовался фамилиями ритмично сменяющих друг друга каждый месяц Временных Правителей Тартарии и не встречался с ними, не видя в этом смысла, лишь с заключительным, двенадцатым по счёту в году, знакомился лично, приглашая его на аудиенцию, — собственно говоря, бесед никаких не было, несколько минут молчания и пристального разглядывания с ног до головы — этого было достаточно. Двенадцатый, хотя и готовился морально к этой короткой встрече с Главным Визионером, всё равно не мог совладать с волнением и унять трепет во всём теле, понимая, что находится там, где мертвы все слова, и он — тоже. Поэтому, когда аудиенция заканчивалась, и он оставался жив, — это было, как воскрешение, за которое целиком и полностью следовало благодарить Главного Визионера.

— За кого люди почитают меня? — как-то раз после такой аудиенции на полном серьёзе, понимая, откуда взялись эти слова, спросил Три Д у Водова.

— За Бога, конечно, — тоже на полном серьёзе ответил пресс-секретарь, шевеля усами.

— За одного из Богов, ты хотел сказать?

— Ну да, ну да… Их же много нынче… Никак к этому не привыкну… За одного из Богов, конечно же, они почитают вас… Ведь ни Бога, ни Богов не видел никто никогда, а людям это не нравится. Они любят видеть и знать, что на их месте кто-то есть. Свято место, как говорится… Ну, вы знаете… Иначе — непорядок… Пусть почитают… Главное, что всем от этого польза…

— Хитрый ты Водов, лукавый. Гнёшь всё куда-то, понять не могу, куда. Давно бы пора тебя заменить кем-то…

— Это очень хорошая мысль, — согласился Водов. — Давно хочу на пенсию. Сидеть на бережке, рыбу удить и ни о чём не думать.

— Мечтать не вредно. Но, можешь мне поверить, такой исход тебе не светит. Рыбу, да и саму реку с берегом, на котором ты собираешься сидеть, жалко. Нельзя допускать такого над ними надругательства. Так что лучше забудь об этом и скажи, людям лучше живётся от того, что они меня за Бога почитают?

— Естественно, — без тени сомнения в голосе ответил Водов. — Заместитель Бога лучше, чем его отсутствие. В этом изменчивом мире, где нет ничего постоянного, людям нужны какие-то ориентиры, острова стабильности. Правители приходят и уходят, периодически меняются, как нижнее бельё на теле общества, что создаёт ощущение чистоты и порядка… Это важно! Но при этом в сознании остаётся незыблемый образ Главного Визионера, который — если не Бог, но его представитель на земле, которого можно увидеть, услышать, а изредка и дотронуться, если повезёт…

— Нитями лести меня обматываешь? Думаешь, из них кокон сделать, чтобы я превратился в прекрасную бабочку? Не дождёшься.

— Думать для меня — недопустимая роскошь.

— Это правильно…


Осознание того, что в этом мире ещё осталось что-то скрытое, пусть и на короткий срок, доставляло Три Д невыразимое удовольствие! Конечно же, он легко мог вытрясти одну за другой все тайны из Хранителей, Доримедонта и Водова, и не пребывать целые сутки в изматывающем нетерпении, но уж очень оно было похоже на то, как в юности он ждал первого свидания, а потом долго, взахлеб, пил губы девушки, позабыв обо всём на свете, словно, преодолев изнуряющую пустыню, припадал к источнику прохладной воды, казалось, навеки. Ожидание подстегивало фантазию, распаляло и оживляло её — одна за другой в голове выстраивались картинки: вот очередная тайна Хранителей — от неё мороз пробегает по коже, вот тайна Доримедонта — от неё волосы на голове встают дыбом, вот тайна Водова…. Что касается Водова, Три Д, как ни старался, не мог ничего представить — лишь какие-то мерзкие ошметки, как раскатанное в лепёшку животное на дороге. Но всё-таки и в этом была интрига — никогда ещё такого не случалось, — конечно, прохиндей Водов утаивал всё, что только мог утаить, даже от самого себя, но чтобы открыто об этом объявить — такое случилось впервые! Так что само это было удивительно, даже если его тайна не стоила и выеденного яйца.

Поэтому Главному Визионеру оставалось только одно: томиться в ожидании, наслаждаясь этим почти юношеским чувством, — ничего не есть и не пить, не спать — целые сутки, которые казались вечностью. Не хотелось заполнять это время ничем, кроме чистого ожидания — ни встречами, ни делами, ни мыслями, — казалось, всё это способно не только исказить, осквернить и испачкать ожидание, но и проглотить его без остатка. Отказался от всего, кроме двух встреч — в общем-то, и от них мог отмахнуться, но не стал: во-первых, Водов утверждал, что действующий Правитель Тартарии и Главный волхв давно и настойчиво добиваются аудиенции, — судя по всему, не с простыми докладами о состоянии дел, а с какими-то сообщениями чрезвычайной важности. Главный Визионер и без Водова чувствовал, что эти встречи важны…

Длинная ковровая дорожка из технологичной ткани, меняя цвет, сообщала своё мнение о человеке, шагающем по ней, — тянулась через от входа через весь кабинет Главного Визионера к его столу, огромному, дубовому, обтянутому зелёным сукном, абсолютно чистому, потому что Три Д не терпел на нём ни бумаг, ни канцелярских принадлежностей, — ничего, даже пыли; всегда внимательно оглядывал его, — не появилось ли каких-нибудь пятен или налёта. В просторном кабинете с высоким потолком действовал принцип Великого минимализма, выдуманный самим Три Д: ни окон, ни картин на стенах, только он — Главный Визионер Тартарии — и некоторые совершенно необходимые вещи — атрибуты, подчёркивающие его исключительный статус, — ковровая дорожка, продукт современных технологий, на которую страшно было ступить, потому что ходили слухи, что она видит человека насквозь, и своей цветовой палитрой, словно тайным языком, сообщает Главному Визионеру даже то, что человек, идущий по ней, думает. Все отмечали странное чувство, возникающее в процессе передвижения по этой дорожке, меняющей цвет: чем ближе человек приближался к дубовому столу, тем меньше ростом становился, — казалось, возле стола превратишься в гнома, которого и разглядеть-то под ногами будет проблематично. Люди, побывавшие в этом кабинете, прошедшие по ковровой дорожке, донесшие себя до стола, могли ничего не говорить, не доносить до Главного Визионера свои слова и мысли, всё и так было ясно — они менялись настолько, что становились прочитанными от корки до корки. Но они всё же что-то лопотали, изо всех сил раздувая собственную значимость, хотя, на самом деле, ничего из себя не представляли — были подобны пыли, которую надо периодически сметать, чтобы её не накопилось слишком много. Главный Визионер, как правило, даже не старался вникнуть в слова тех, кто проходил по электронной дорожке к его столу, просто наблюдал за цветовыми переливами, пробегающими по ней и подсвечивающими снизу посетителя. Потом говорил что-то, — в основном, первое, что приходило в голову, — чаще всего, вообще не относящееся к сути вопроса. Аудиенция на этом завершалась.

С ныне действующим Правителем Тартарии получилось иначе. Три Д усиленно приглядывался к нему, силясь увидеть в нём хоть что-то, за что можно зацепиться, чтобы его запомнить, но стоило на мгновение отвести от него глаза, как он мгновенно забывался, — это было даже забавно, как игра под названием "Вспомни того, на кого смотрел секунду назад" — так и забавлялся Три Д, пока тот говорил. Отводил взгляд, наводил взгляд. Со словами, которые произносил Правитель — тоже самое, — когда они произносились, то были более или менее ясны, но стоило им прерваться, как даже след их исчезал в памяти. Оставляли они в голове Три Д только что-то вроде тумана.

— Кто вы? Как вас зовут? — разгонял своим голосом этот туман Три Д.

— Я уже говорил вам, — не обиженно, но как-то испуганно лепетал посетитель.

— А вы скажите ещё раз. В этом нет ничего зазорного. Очень важно понять, кто вы есть такой…

— Я избранный Правитель Тартарии… Трынтравин….

Трынтравин? нет! такого не может быть! не мог Правителем Тартарии стать человек с такой фамилией. скорее всего, настоящая фамилия у него другая, — я услышал её, но моментально забыл, и придумал другую, чтобы позабавиться, мой мозг играет в игрушки… надо послушать этого человека, ведь он зачем-то пришёл сюда, хочет мне сообщить что-то очень важное.

И Три Д слушал, стараясь понять говорящего до того, как сознание исказит его слова: вроде бы говорит о Тартарии. о чем же ещё может говорить Правитель? экономика, промышленность, сельское хозяйство, производство, торговля, наука, искусство, демография. доклад изобилует цифрами, а ведь докладчик не читает по бумажке, держит огромную кучу информации в голове! и зачем тогда приперся сюда? не для того же, чтобы, подобно самосвалу, вывалить на меня неизвестно что…

Главный Визионер окончательно перестал верить в то, что Правитель пришёл сюда только с этим пространным докладом и ни с чем больше, но прерывать его не стал, — пусть измочалится, выжмет из себя всю чепуху, вытряхнет мусор, тогда и вскроется то настоящее, зачем он сюда пожаловал. Когда Правитель наконец умолк и тишина стала похожа на поле, на котором ещё не скоро вырастут деревья, Главный Визионер рявкнул так, что эхо его голоса заметалось по кабинету, не находя выхода:

— А теперь говори, чего хотел сказать!

Дорожка покрылась мелкой цветовой рябью, что свидетельствовало о том, что посетитель, объятый ужасом, дрожит всем телом и не может больше скрывать что-либо.

— Я… — прошептал Правитель, но в этом кабинете шёпот был невозможен — он мог существовать только в виде отчетливо произнесенных слов. — Я хотел сказать, что всё это очень странно… Более того: неправдоподобно инеестественно…

— Что именно?

— Это всё. О чём я докладывал… Слишком уж всё хорошо и прекрасно. Мир стал Тартарией. Тартария стала миром. Ни врагов, ни войн. Сплошное подражание, восхищение и почитание.

— Плохо живётся людям на земле?

— Наоборот. Когда все стали тартарцами… Ну, или почти тартарцами, зажили чудесно. В достатке, который у всех с каждым днём только увеличивается. Даже не верится в это… Всё чудится какой-то подвох, какая-то западня… Кажется, вот-вот и выскочит откуда-нибудь неимоверный кошмар…

— Вам бы к психологу с этим… — Главный Визионер следил за изменением цветовой гаммы на дорожке, он уже не мог вспомнить ни лица, ни должности, ни фамилии посетителя, то есть он знал, что при желании может легко всё это вспомнить, но желания такого не имел.

— Меня выбрали демократическим путём всего на месяц, — продолжал тонуть в цветовых переливах Правитель. — Я с благодарностью вступил в должность, прекрасно осознавая, что за такой короткий срок власть не успеет меня развратить, испортить мою душу… Я дал слово, поклялся народу, что буду самозабвенно блюсти его интересы и защищать его от любой опасности… Что и пытаюсь выполнить…

— Время — это пшик, полный ноль, дутый пузырь. Надувается — сдувается. Сдувается — надувается. Некоторые люди за секунду успевают сделать то, на что у других и вечности не хватает. Вы себя каким человеком считаете? Целого месяца вам мало?

— Потому и решил обратиться к вам. Слишком уж всё как-то хорошо. Разве это нормально?

— Ну, раз вы так считаете… Поверните всё вспять… Может, люди скажут: хотим обратно, хорошо здесь мы жить стали, давайте вернёмся туда, где нам плохо было…

— Они не вернутся.

— А вы за уши их тяните, за уши! Их надо всегда тянуть за уши. Они по-другому ходить не умеют. Им уши для того и даны, чтобы за них тянуть!

— Так не пойдёт, — Правитель заметно страдал от того, что не может здесь говорить шёпотом или вообще умолкнуть.

— А если не пойдёт, тогда зачем вы сюда припёрлись?! Мне не жалко времени, потому что у меня его — целая вечность. Мне себя жалко, вынужденного слушать всякие глупости.

— Простите…. — извинившись, посетитель умолк навсегда, опустил лицо и стал уплывать спиной к выходу — цветовые волны унесли его прочь из кабинета.

Главному Визионеру не хотелось вспоминать об этом человеке без лица и фамилии, который только что побывал в его кабинете и наговорил всяких глупостей. Он представил себя в деревянном доме возле печки, в которой горит огонь и потрескивают дрова: в доме тепло и уютно, полно съестных припасов, заготовленных за лето, а снаружи бушует вьюга, царит холод. Мысль о том, что можно бросить всё, выйти из дома и отправиться неизвестно куда и зачем, кажется ему нелепой и корявой, так что его даже передёргивает от неё. Дом — это Тартария, весь мир, а он — народ Тартарии, всё человечество.

Следующим посетителем оказался человек, которого он хорошо знал — Главный волхв Тартарии Радомир. Давненько он не появлялся на горизонте! тоже пришёл жаловаться на то, что у него всё хорошо? вот же люди, скотское племя! когда всё хорошо — плохо, когда всё плохо — ещё хуже. складывается ощущение, что им хорошо, когда плохо… Сразу бросилось в глаза, какие следы наложила на этого человека время: практически все, на которые было способно — седина, облысение, полнота, морщины. Дорожка иначе реагировала на волхва, чем на Правителя: она практически полностью перешла на всё многообразие оттенков серого. Странно было наблюдать это! Словно персонаж старого черно-белого кино пришёл в кабинет. Подсвеченный снизу тусклым прожектором, совершенно бесцветный, он мерцал… Тоже явился с докладом. Сколько в Тартарии и по всему миру возведено новых капищ и храмов, посвящённых тем или иным Богам, сколько обретено и реставрировано старых, забытых и уничтоженных в процессе христианизации, сколько людей обращено в родноверие, как проходит процесс глобального оязычивания всего человечества и обращение в единое истинное православие. В общем-то, судя по докладу, дела у Радомира и родноверия шли превосходно, цифры радовали! Борьба с иными религиями, сектами, ересями и ответвлениями вышла на новый уровень, то есть практически прекратилась, потому что бороться было больше не с кем, так, изредка то тут, то там появлялись по миру разные течения внутри родноверия. Например, усиливался культ Мокоши, а Велеса ослабевал, Перуна начинали почитать больше, чем Рода, что требовало вмешательства и легкой коррекции. Но ничего экстраординарного и критического, — с чем же тогда пришёл сюда этот старый пройдоха-колдун, получивший от жизни всё, о чём только может мечтать грешный человек? не просить же ещё каких-нибудь дополнительных преференций, при том что и так уже орудует по всему миру, со всех своих капищ и храмов собирает дань, превратился в одного из самых богатых и влиятельных тартарцев в мире. чего ему тут понадобилось?

Главный Визионер подозрительно присматривался к оттенкам серого, освещающим Главного волхва: что-то в этой черно-белой картинке настораживало, на что-то неприятное она была похожа, или напоминала кого-то неприятного…. Доримедонта! Присмотревшись внимательнее к волхву, Три Д вдруг обнаружил, что время, подробно глумливому скульптору, таким образом потрудилось над некогда молодым и статным мужчиной, что он стал практически один в один похож на Доримедонта, того, прежнего, натурального, патриарха всея Тартарии, которого давно уж след простыл, а остались только сменяющие друг друга двойники! вот так ирония! взять теперь этого волхва, снарядить, как следует, припудрить, и получится великолепнейший экземпляр Доримедонта, самый лучший двойник, имеющий все шансы стать оригиналом. кто бы мог подумать тогда, когда патриарх и волхв стояли напротив друг друга на сцене, что по прошествии многих лет превратятся в нечто единое и почти неразделимое. поразительно! сегодня же отдам распоряжение о преобразовании волхва в Доримедонта.

Три Д задал волхву, когда тот закончил доклад, тот же вопрос, что и предыдущему посетителю, слово в слово, даже с той же интонацией:

— А теперь говори, чего хотел сказать!

Радомир ни капли не смутился — по крайней мере внешне. Голос его с возрастом стал похож на голос оригинального Доримедонта, — бархатный завораживающий баритон, спокойный и уверенный, принадлежащий без сомнения обладателю власти над сердцами, умами и душами людских масс, привыкший к тому, что ему внимают беспрекословно, не перебивают, не ставят его слова под сомнение, не оспаривают.

— Я знал, что от вас ничего нельзя утаить. Но мой доклад всё же был необходим, пусть и в виде формального вступления к более важной информации, которую мне необходимо до вас донести… Во-первых, хочу поблагодарить вас за то, что вы сделали для всего мира в целом, Тартарии в отдельности, родноверия и меня в частности… Если бы не вы, человечество до сих пор пребывало бы в отвратительном царстве своих бесчисленных религиозных заблуждений, умами народных масс до сих пор владели бы ложные боги, а мир раздирали бы противоречия, провоцирующие такое ныне почти забытое явление, как война… А во-вторых, я должен сообщить вам, что многолетние молитвы и жертвоприношения на капищах, наконец-то, дали результат… Честно сказать, даже я, почти ежечасно обращаясь с вашей просьбой ко всем нашим Богам, начиная от Рода и заканчивая Мокошью, уже перестал надеяться получить хоть от кого-то ответ… Но вот, примерно месяц назад я получил четкий и ясный ответ сразу от всех Богов…

— С моей просьбой? — что-то Главный Визионер не понял, о чём говорит волхв. — С какой такой моей просьбой вы обращались к Богам?

— Ну вот, вы уж и забыли, с какой просьбой много лет назад я должен был обратиться к Богам от вашего имени… Конечно же, чтобы они открыли нам имя человека, который сжег спички и положил их остовы на вашем пути во время инаугурации… Вспомнили?

чёрт побеги! спички! сколько я уж не вспоминал о них! и перестал к ним наведываться в Хранилище! уж и крест поставил на том, чтобы найти их поджигателя! да и смысл искать его с годами утратил, — что он там ни задумал, тот чертов злоумышленник, с какой целью ни подкинул остовы спичек мне под ноги, ничего у него не вышло, — ни свергнуть, ни убить, ни покалечить не смог, — никакого вреда не причинил ни мне, ни Тартарии. наоборот: всё сложилось даже лучше, чем можно было мечтать. нет теперь никакого смысла — ни в том, чтобы хранить спички, ни в том, чтобы искать того, кто их подкинул. ну, допустим, узнал волхв каким-то образом имя злоумышленника, и что теперь, по прошествии стольких лет, мне делать с ним? карать и наказывать? за что? за неудачную попытку совершить нелепое злодейство — подкинуть мне под ноги сгоревшие дотла спички? какое-то недозлодейство… да и злодей сейчас, наверняка, если и не умер, то жив едва-едва… интересно другое: способ получения волхвом информации. вот это любопытно!

— И как же ты получил чёткий и ясный ответ? — спросил Главный Визионер — как будто шеф-повара о блюде, которое предстояло съесть.

— О! Поверьте, такого опыта общения с Богами у меня ещё не было! Они мне начали сниться — с определённого времени каждый мой сон становился посещением одного из Богов. Я даже привык к этому, собирался к ним, как на работу, — они словно вызывали меня на аудиенцию. Каждый раз засыпая, я точно знал, к какому из богов попаду сегодня. И попадал… Конечно, я старался вести себя перед ними достойно, как подобает волхву и просто человеку, почитающему их… Боги были кратки… Они не желали слушать меня, прерывали все мои восхваления и говорили практически одно и то же: называли имя человека, который сжег те спички, а потом положил их на вашем пути.,

ну, всё! это уже ни в какие ворота! тянет кота за хвост. специально мне нервы треплет, хочет, наверное, чтобы я из себя вышел, выскочил из-за стола, начал бегать по кабинету, топать ногами, махать руками и требовать немедленно назвать имя! имя! говори имя, чертов колдун! всё равно завтра ты уже будешь в Паноптикуме замещать Доримедонта!

Скрежеща зубами, Главный Визионер всё же выдавил из себя вопрос, потому что понимал, что волхв ждёт, хочет его услышать, и без этого ничего не скажет, умрёт, но не скажет:

— Какое имя они тебе назвали?

— Ваше…

Главный Визионер ожидал услышать всё, что угодно, только не это! Любое имя из всех существующих, без исключения, только не собственное, — опешив и окаменев за столом, сидел, силясь не то чтобы осознать сказанное волхвом, но хотя бы принять, как нечто, над чем следует поразмыслить… А волхв наслаждался эффектом, который вызвало его откровение, — он приблизился к столу почти вплотную, чего никто до него не позволял себе, мог при желании даже возложить руки на идеально гладкое сукно, чтобы испортить его своим потом и жиром, и смотрел поверх чистого зеленого поля прямо в лицо Главного Визионера, словно могильщик, профессионально оценивающий состояние почвы, которую ему предстоит копать.

— Ты хочешь сказать, что это я когда-то сжёг те спички и подложил их самому себе? — Главный Визионер вложил в свой голос всё спокойствие, на какое только был способен, но всё равно чувствовал, что его голос предательски дрожит.

— Так Боги сказали, а не я. Я просто передаю их слова.

— Даже если это и так, что невозможно по сути, то почему я не помню, что делал это? — Главный Визионер понимал, что откровение волхва предназначено конкретно ему и никому больше. Никому в целом мире не было дела до каких-то там сгоревших давным-давно спичек, подкинутых на инаугурации ему под ноги. Не бомбу же подкинули. Какие-то жалкие обугленные спички! До них дело было только Главному Визионеру. И это откровение волхва разбудило в нём забытое чувство ненависти. К кому? К тайному злодею, — получается, к самому себе?

— Я тоже задавал такой вопрос Богам. И они показали мне ответ — я увидел его собственными глазами. В тот момент вас было как будто двое, то есть вы и ещё какая-то сущность… Боги назвали мне её имя, но я, к сожалению, забыл. Сущность, пронзающая ткань пространства и времени. Долгое время она находилась рядом с вами в облике обыкновенного человека, а потом стала вами, вы слились с ней и стали одним целым. Так что, можно сказать, теперь она — это вы, а вы — это она. Вы приняли решение, абсолютно катастрофическое, и подожгли спички, словно запалили бикфордов шнур, идущий к бомбе, заложенной под всем нашим миром. Почему две спички? Вторая была для верности, чтобы не осталось сомнения в том, что шнур горит и никто его погасить не может. Ловко перебирая спички в пальтецах, вы дали им догореть, положили их там, где впоследствии они были обнаружены, и спокойно ушли…

— Да чушь это полная! — воскликнул Три Д. — Что ты такое городишь и зачем? Не пойму. Во-первых, не нашлось ни одного свидетеля, который бы видел меня с кем-то во дворце перед инаугурацией, во-вторых, на записях с камер — ничего. И в-третьих, самое главное, я не помню, чтобы ходил там с какой-то сущностью, потом слился с нею и поджог спички…. Бред полный!!!

— На счёт свидетелей, записей с камер и вашей памяти — с ними могло произойти то же самое, что сущностью. Она запустила процесс сворачивания, поглощения, аннигиляции. Мир постепенно спрессовывается, проваливается в вас, словно в дыру, одно за другим, одно за другим. Боги попрощались со мной во сне. Сейчас их уже нет, никого, ни одного Бога не осталось, даже самого маломальского, они все утонули в той прорве, которая разверзлась внутри вас, скоро и воспоминания о них не останется…

— Ты с ума сошёл! Что ты несешь! — Главный Визионер вскочил с кресла и упёрся кулаками в зелёное сукно на столе, чего никогда не делал.

— Мне сейчас уже всё равно. Кем бы вы ни были, будьте вы прокляты! Вы оставили меня в мире, где нет ни одного Бога, в которого можно верить. Я думал убить вас, но это ничего не изменит, — это всё равно, что останавливать реку руками. Думал убить себя, но я слишком люблю жизнь. Поэтому пойду, буду пить, жрать и трахаться, пока не помру.

Волхв повернулся спиной к Главному Визионеру и пошёл к выходу, цветовая дорожка под ним померкла, — не выдавала ни одного цвета, даже оттенков серого, словно её отключили от электричества. Так и ушёл он, не произнеся ни слова. и как только посмел явиться сюда под воздействием наркотиков! нажрался силоцибиновых грибов, выпил отвар из мухоморов, наловил галлюцинаций и вывалил весь свой бред мне на голову! чёртов колдун! пропади пропадом вместе со своим родноверием. надо опять их местами поменять — христианство вместе с Доримедонтом вытащить из подпола и возвысить, а язычество упразднить, Радомира в Паноптикум!

Конечно, Главный Визионер мог незамедлительно отдать такие распоряжения, но не стал — не то, чтобы почувствовал, что в этом нет никакого смысла, просто это стало бы подтверждением наркотического бреда волхва: как будто это — вовсе и не бред, а самая что ни на есть правда в первой инстанции. проспится, подлец! оклемается и приползёт ко мне на брюхе вымаливать прощение за свою выходку.

Ещё несколько аудиенций было по плану, но Главный Визионер их все отменил, — необходимо было отвлечься от двух подряд отвратительных встреч — таких у него ещё никогда не было, — впереди — вечер и целая ночь, — не так уж и долго! — за ними — Доримедонт, Хранители и Водов один за другим откроют ему свои заветные тайны, после чего он успокоится, узнав их и переварив, какими бы они ни были, хоть самыми страшными на свете.

Недолго думая, Главный Визионер отправился отвлекаться в Зал синхронной тяжёлой атлетики, бодибилдинга и пауэрлифтинга. Охрана без лишних вопросов, издалека, по движению губ предугадывала желания Три Д — Хряпа и его сын Саня-чёрт идеально владели этим искусством, — им единственным из всей армии телохранителей позволялось находиться в прямой видимости, так что они могли лицезреть Главного Визионера, и он мог лицезреть их, когда этого ему хотелось — его очень радовало то обстоятельство, что их внешность не изменилась с тех самых пор, как он был избран Президентом Тартарии, потом стал Верховным Правителем, а после и Главным Визионером — и всё потому, что в определённое время было принято верное решение заменить оригиналы на двойников. Помнится, презабавная состоялась беседа на эту тему с Хранителями, отвечающими за подбор двойников, а также за их полную трансформацию в оригиналы.

— Может быть, Хряпу и Саню-чёрта всё-таки не трогать? Пусть доживают свой век в своём изначальном виде? — сомневаясь в предстоящей трансформации отца и сына спросил у Хранителей Три Д. — Я их так давно знаю, уверен в них на все сто…

— Можно и не трогать, — с ледяным спокойствием согласился Хранитель-старик. — Но тогда приготовьтесь к тому, что они станут другими — и, скорее всего, не такими, какими вы их привыкли видеть. Это естественное свойство человека: меняться со временем. Они неизбежно состарятся и ослабнут, среда, в которой они находятся избалует их, профессиональные обязанности, полномочия и, особенно, практически неограниченные возможности, предоставленные высоким статусом в обществе, исказят их до неузнаваемости и не в лучшую сторону…. Вы же это прекрасно знаете…

— Знаю. Поэтому и соглашаюсь на их трансформацию… Только ради них, — со скрипом согласился Три Д. — Думаю, они бы и сами этого хотели. Сохранить от себя пусть и не совсем в себе самые лучшие свои качества… Но вот, что меня ещё беспокоит… Нельзя ли оставить оригиналы? Где-нибудь их держать, пусть себе тихонько доживают свой век…

— Можно, — на этот раз ледяным спокойствием дохнуло от Хранителя-мужчины. — Но тогда трансформация двойников в оригиналы не сможет завершиться… Пока оригиналы существуют в физическом воплощении, никакие копии, даже самые совершенные, не смогут полноценно занять их место, будут ущербными и недоделанными… Если вы хотите видеть своего телохранителя и водителя рядом с собой в таком искаженном виде, тогда пожалуйста — сохраняйте жизнь оригиналов, сколько пожелаете…

Три Д действовал из лучших побуждений: сохранить в близких людях самые лучшие их физические, моральные, духовные и профессиональные качества — разве это не благая задача? Но всё-таки какая-то червоточинка грызла душу Главного Визионера, мешая ему окончательно принять непостижимую методику полной трансформации двойников в оригиналы, которой владели Хранители.

— И всё-таки… — с сомнением в голосе проговорил Три Д. — Мы переделываем людей вопреки их воле…

— Девяносто девять процентов этих, как вы выразились, людей недовольны собой, своей жизнью и судьбой. С завистью смотрят на всех и мечтают стать кем-то другим. Воплотив эту мечту, всё равно остаются неудовлетворёнными и продолжают меняться… Им не нравится быть собой, они постоянно подражают другим, копируют их поведение и образ жизни. Во всём — от одежды до мыслей. Все вещи, которыми они себя окружают, заимствованы, скопированы. У них нет ничего своего. При этом они меняются не в лучшую сторону — в конце концов от них самих ничего не остаётся, кроме дряхлого и злобного существа, которое умирает без всякой цели и смысла. Вам такой исход нравится?

— Нет, — вынужден был признать Три Д.

— Тогда предоставьте нам свободу действий.

— Хорошо. Но меня гложет некоторое сомнение. Ведь между оригиналом и двойниками, пусть и тщательно подобранными и трансформированными, всё равно лежит пропасть. Двойники остаются всего-навсего копиями самих себя, какими-то ненастоящими, искусственными…

— Кто вам такое сказал? Они лишь номинально остаются двойниками оригиналов. Но вы не учитываете тот факт, что оригиналы полностью исчезают из этого мира, уступая место двойникам, которым ничего другого не остаётся, как стать оригиналами. Это же такая простая истина для понимания! Поэтому так важна полная аннигиляция оригиналов — чем полнее она проделана, тем лучше проходит трансформация двойников. Аннигиляция должна проводиться не только на углубленном физическом уровне, то есть на субатомном, но и на ментальном. Мы словно вырезаем дырку в пространстве и времени, выкапываем яму — её-то естественным образом заполняет двойник и становится оригиналом. Всё очень просто.

— Проще некуда, — с ухмылкой согласился Три Д. — Хорошо. Делайте своё дело…


Провести ночь в Зале женской тяжелой атлетики, бодибилдинга и пауэрлифтинга, полном больших мускулистых женщин, которым ты в пупок дышишь, где тихо позвякивают металлические лепёхи, нанизанные на грифы штанг — вот истинное удовольствие и успокоение. Ни о чём не думать, вдыхать полной грудью горячий запах пота, исходящий от натренированных тел красивейших женщин мира. Да! Именно так! Красивейших женщин мира! Обыкновенные прелести, дарованные природой женскому полу, тонкость, гибкость, мягкость и так далее, были прекрасны, но не вызывали в Три Д такой завороженности, как черты, отвоёванные женщинами у мужчин путём долгих и упорных тренировок, кропотливой работой над собственными телами, над каждой мышцей в отдельности: трапециевидной, дельтовидной, бицепсом, трицепсом и так далее. Это ж сколько надо трудиться женщинам, чтобы сделать свои мышцы рельефными и стальными! Уму не постижимо! Разве такие женщины не заслуживают восхищения?!

С порога Три Д приняла на руки одна из атлеток, — он мгновенно расслабился, как младенец в колыбели, закрыл глаза — обычно, на какое-то время он задремывал, но не сегодня, — мышцы могучей женщины, удерживающие его на весу, словно пушинку, нельзя было назвать мягкими, но твердость их с лихвой компенсировалась пружинистостью и плавным покачиванием, — при этом они были теплыми и потными, а запах, исходящий от них, приятно кружил голову… В такой обстановке Три Д не мог не вспомнить Желю, свою любимую великаншу! Имя ей когда-то сам придумал, образовал его от слова "железо". Желя, Желечка, Желюшка! С ней не расставался долгие-долгие годы, но факт интимной их связи тщательно скрывался от всего мира — эта тайна имела государственный статус, — слухи повсеместно распространялись, — куда же без слухов! — но не более того. Пока жива была Желя, никакая другая атлетка не имела права носить Три Д на руках! — и как же невероятно самозабвенно она это делала! — никто потом так и не смог её заменить полностью! Он мог проспать у неё на руках часов восемь-десять, при этом она всё время держала его на весу и носила по залу от одного представления к другому. Вот синхронный толчок: одновременно десять богатырш толкают стокилограммовые штанги, которые взмывают над их головами подобно колесам, оторванным от каких-то необыкновенных автомобилей, фиксируются на некоторое время, после чего низвергаются вниз, где их встречает амортизирующий пол, — шум всё равно поднимают знатный! — но в нём нет тревожных ноток, они словно вырезаны невидимым управителем звука, — поэтому лязг и грохот металла в этом зале скорее убаюкивает, чем будоражит, — и это прекрасно! Три Д в своей живой колыбели движется дальше. Вот ещё одна группа из десяти атлеток, выстроенных ромбом для осуществления синхронного рывка. Они полностью готовы к моменту прибытия Три Д — он возлежит на мускулистых руках своей прекрасной носительницы — он видит великанш, внимательно вглядывается в их красивые лица, полные сосредоточенного напряжения, осматривает рельефные мышцы, задерживает взгляд на особо понравившихся, не спешит, — спешить некуда и незачем, — их тела! — он не может понять, как такое вообще возможно, как женщины смогли отобрать у мужчин то, что они получили от природы? — не штаны и каблуки, а мышцы! — им удалось их отвоевать! Воистину женщина — это Бог! Атлетки делают синхронный рывок, подошвы жёстко впечатываются в пол, ни малейшего расхождения, идеально выверенная синхронность. Три Д закрывает глаза, пытается уснуть, но не может. Жели нет! И больше никогда не будет! Эта мысль мучительна, она рвёт его изнутри, доставляет не только моральное страдание, он стонет, содрогается всем телом и плачет, — здесь можно себя не сдерживать, — он рыдает, как в первый раз, когда ему принесли весть, что у Жели во время плановой тренировки неожиданно оторвался тромб, — смерть наступила практически мгновенно, реанимировать её не удалось… Он рыдает, а атлетка качает его на руках, и тихонько речитативом перечисляет названия мышц, — точно так делала Желя! — это надолго! их восемьсот пятьдесят в человеческом теле, почти тысяча! Он снизу смотрит в лицо атлетки, — так это же она! Желя! она не умерла! это не просто её очередной двойник, который полностью трансформировался и стал ею, это она и есть, это её оригинал! не иначе! Он слушает её голос — ни капли не изменился! Принюхивается к запаху её пота — ни капли не изменился! Зачем тогда убиваться? Медленно он успокаивается. Во время синхронного жима, кажется, даже ненадолго засыпает, но это ему только кажется, — и что проснулся, — шепчет:

— Желя, Желя, это ты?

— Это я, мой Хлюпик!

Точно — она! Только Желе позволено было его так называть. Это, на первый взгляд, обидное прозвище, существует только между ними, и он, даже когда услышал его впервые, не обиделся, — из уст Жели оно прозвучало так нежно, что он чуть не растаял. И ведь в этом слове было столько правды, сколько нет ни в одном другом, — кто я рядом с Желей, если не Хлюпик?

— Хлюпик! Это ты? — шепчет она.

— Это я, — отвечает он уверенно.

— Мы снова вместе! Поплачь, если хочешь, от радости!

И он плачет, не сдерживая себя и не таясь. Всё хорошо! Все прекрасно! Тартария процветает благодаря его титаническим усилиям! Желя жива и здорова, носит его на руках по Залу женской тяжелой атлетики, он наслаждается видом синхронных упражнений. Это может продолжаться вечно! Это никогда не закончится! Времени не существует, оно никуда не течёт! Это какая-то жуткая иллюзия! Но иллюзия не кончается от того, что он её осознает, — она существует только в виде реальности и никак иначе, — ночь медленно проходит, и её не вернуть, как и всё остальные, которые минули до неё, в них не окунуться снова. Он не верит в это! Никогда не верил! Вот же! Прошедшая ночь совсем рядом! Кажется, протяни руку — и коснешься её. Он протягивает, но там — стена, чёрная, холодная и непроницаемая, и становится ясно, что за ней — всё, что угодно, только не прошедшая ночь. Куда же она исчезла? Не могла же она исчезнуть бесследно. Остаётся только — повторить её от начала и до конца, сделать её копию, и надеяться, что её двойник станет оригиналом.

почему я не могу отменить утро, день и вечер и сделать так, чтобы эта ночь длилась вечно, и ничего бы не существовало, кроме меня, Жели и нескольких десятков атлеток, делающих в этом зале синхронные упражнения? почему вечность не может быть такой, какой я хочу её видеть? ведь что наша жизнь, если не вечность? если я не существовал до того, как родился, и не буду существовать после смерти, у моей жизни всё равно не отнять вечности, которой она окружена. а если это так, то почему бы ей не быть такой, какой мне хочется?

Зачем Желя принесла его к выходу? Потому что пришло время ему уходить отсюда, чтобы заняться делами государственной важности, но он не хочет. Он ужасно этого не хочет! И хотя он почти не спал этой ночью, но он готов так не спать целую вечность. Он спускается с её рук, словно с коня, — пошатываясь, стоит на собственных ногах, отвыкших за ночь ходить, — кажется, навсегда. Смотрит на Желю снизу, — всё равно снизу, — какая она огромная! — Всегда у него захватывало дух от такой необычной женской красоты, — всё равно как средневековый рыцарь, облаченный в латы, под которыми обычное тело, живое, слабое и мягкое, — где-то там, под этими грудами мышц, скрывается хрупкое создание, настоящая Желя, тонкая, гибкая, стройная, лёгкая.

— Ты моя Желечка! — произносит он тихо и ласково, легко дотрагиваясь указательным пальцем до её могучего бицепса. — Эта ночь никогда не закончится, и ты никогда не умрёшь…

— Я знаю, мой Хлюпик! — отвечает она, и её чёрные зрачки на мгновение становятся прозрачными, словно окно, с которого убрали штору, там показался маленький житель, совсем крохотный, светлый и добрый, но какая-то темная фигура оттолкнула его от окна и снова задернула штору.

Ладно, ничего… Эта ночь всё равно повторится ещё столько раз, что не счесть, и, рано или поздно, тёмная личность устанет или умрёт, штору некому будет больше закрыть, и крохотный светлый человек сможет свободно выглядывать из своего окна, и его наконец-то можно будет разглядеть.

За спиной Главного Визионера тихо, но грузно закрылась дверь, ведущая в Зал синхронной тяжёлой атлетики.


Ну, вот, и начался калейдоскоп тайн! Три Д очень надеялся на то, что они его не разочаруют: сегодня предстояло узнать подряд целых три тайны, — возможно, и больше, — ведь они, подобно снегу, прилипают друг к другу. Ком начал формироваться со вчерашних аудиенций, — сначала ныне действующий Правитель Тартарии выразил свою озабоченность тем, что слишком уж всё вокруг прекрасно, — так себе тайна! но всё же, — наверняка ведь, он излил душу, поведал свои мысли и чувства, которые скрывал даже от самого себя, — потом волхв, совершенно обезумевший от власти, денег и безнаказанности, под воздействием наркотиков или спиртного, так и не пришедший в себя за много лет от феерической победы над Доримедонтом, одуревший от мысли, что его вера стала главенствующей не только в Тартарии, но и по всему миру, и он сам — почти Бог — не придумавший ничего лучше, чем обвинить того, кто ему всё это дал… в чем? в бедах? в каких? их нет! и поджигателя спичек нашёл, и виновника в том, что никаких Богов, скорее всего, не существует, да и не существовало никогда. Боги — это выдумка, как и всё остальное. не выдумка — только моё собственное я, которое воплощает свои фантазии благодаря той беспредельной силе, которой обладает по определению. по какому определения? по самому прямому и безальтернативному…

В сопровождении Хранителей Главный Визионер прибыл в комнату наблюдения за Доримедонтом, — всю дорогу от лифта до Паноптикума он молчал, хотя его так и подмывало спросить у них, собираются ли они поведать ему свою очередную страшную тайну или полагают, что он всё ещё не готов её услышать?

Сидеть в кресле и смотреть в увеличитель сегодня не хотелось, — Главный Визионер подошёл вплотную к стеклу, чего раньше никогда не делал, — абсолютно прозрачное и не бликующее, — о его существовании можно было догадаться только по воздуху, который, наталкиваясь на него и тёк, словно вода. Доримедонт, чем бы там не занимался, тут же, едва заметив посетителей, всё бросил и подошёл к стеклу. Они впервые стояли напротив друг друга так близко! Саккос на Доримедонте сидел как-то необычно неряшливо, митра валялась на полу, мокрая лысина блестела, губы нервно двигались, словно говорили что-то беззвучное. Не беззвучное! Он что-то говорил с той стороны стекла, — возможно, даже кричал, но звука не было, звук сюда не поступал. Главный Визионер повернулся к Хранителям, которые спокойно стояли за его спиной, выстроившись по росту, и спросил:

— В чём дело? Вы что, звук отключили?

— Несмотря на все наши усилия, данный экземпляр ведёт себя сегодня агрессивно, неадекватно и непредсказуемо. Наверное, на него так подействовало осознание близости завершения его версии, захотелось напоследок как-то себя проявить… Непрерывно ругается матом, не слушается, поэтому мы решили выключить звук, чтобы не смущать вас…

— Напрасно…. Немедленно включите!

Почти сразу же звук появился: комнату наполнил сплошной мат-перемат, да такой остервенелый, что Три Д захотелось заткнуть уши, — от такого отборного тартарского мата он отвык, — табуированная лексика умерла, давно и повсеместно, вышла из употребления, люди стали культурнее и добрее, необходимость в словах, имеющих ярко выраженный негативный характер, отпала во всех сферах жизнедеятельности человека. И тут вдруг такое! Словно канализацию прорвало в неожиданном месте, — её зловонное содержимое хлещет бешеным потоком, заливает всё вокруг, и неизвестно, как его заткнуть. Хранители стояли, всем своим видом говоря: Просили дать звук, мы дали, получите, распишитесь. Три Д терпел, резонно полагая, что такой мощный поток ненормативной лексики должен рано или поздно иссякнут — это как с плотиной, которую прорвало, — сперва идёт такой напор, который не остановить, но постепенно он ослабевает, в конце концов стихает, — остаётся лишь мокрое место, и ему предстоит полностью высохнуть. Он не ошибся: громкость и резкость ругани постепенно снизилась, между словами стали появляться паузы, которые становились всё длиннее — в конечном итоге наступила тишина. Доримедонт стоял напротив Три Д с красным и потным лицом, веки дрожали, — видимо, глаза щипало от попадающего в них пота, но он терпел, почему-то не желая их вытирать и всеми силами сдерживая моргание.

— Выговорился? — спросил Три Д. — Это хорошо! Полезно иногда выговориться, чтобы в себе не держать. Тут звук был выключен, чтобы сберечь мои уши. Я велел его включить, так что теперь по достоинству могу оценить ваше знание ненормативной тартарской лексики, почти вымершей на данный момент. В её дальнейшем употреблении нет никакой необходимости, потому что она не несёт практически никакой смысловой нагрузки. Поэтому прошу выражаться по-человечески, как и положено истинному христианину и патриарху всея Тартарии… И оденьте свою регалию, которая почему-то валяется на полу…

Доримедонт покосился на митру, но поднимать её не стал.

— Пусть валяется. Я её потом растопчу. Весело будет. — голос патриарха вне табуированной лексики был привычным, бархатистым и уверенным, словно он вещал с амвона, а ему внимали толпы прихожан. — Я давно не патриарх, да и не был им никогда, в общем-то…

— Напрасно вы так! Сана с вас никто не снимал. Вы и сейчас — действующий патриарх всея Тартарии. Если вожака волчьей стаи поймать и посадить в клетку, он не перестанет быть волком и вожаком стаи…

— Правильно глаголешь, чёрт! Но тогда где моя стая? Почему не освободит меня из клетки?

— Резонный вопрос. Ответ на него прост: стая давно не стая, а процветающее общество, да и волки не волки, а люди…

— Ты демагог! Спорить с тобой бесполезно. Лучше говори, зачем приперся?

Странно всё-таки было Три Д наблюдать лицо Доримедонта в такой близи! Складывалось впечатление, что обе головы, его собственная и патриарха, находятся под одним колпаком, а толстого стекла между ними нет, — даже дыхание Доримедонта чувствовалось, оно не было противным, пахло свежевыделенным виноградным соком.

— Затем и приперся, что вы сами меня вчера позвали. Сказали, что сегодня тайну своего молчания откроете…

— А… Мог бы и не приходить, и так всё ясно… Время только тратишь моё и своё…

— Мне ничего не ясно.

— Тупой, что ли? Коли так, слушай… Боялся я сглазить, вот и молчал…

— Сглазить? Что сглазить?

— Появление перспективы стать тобой…

чего? что за чёрт! что он такое несёт?! со вчерашнего вечера все, кроме Жели, несут какую-то околесицу, словно специально её придумывают, чтобы меня удивить. думают, наверное, — вот, живёт Главный Визионер и ничему не удивляется, прошёл все ступени роста, какие только доступны человеку, осталась последняя — стать Богом, а давай-ка, я попробую что-нибудь выдумать эдакое, — вдруг получится его удивить? — тогда мне награда какая-нибудь от него будут! — и ведь получается у мерзавцев! теперь награду ждать будут.

— В определенный момент ясно мне стало, что ничего больше сделать нельзя, — продолжал спокойно объяснять Доримедонт, как будто до этого не орал благим матом. — Чаша весов склонилась не в мою пользу, и никакие усилия этого не могли исправить. Но на кое-что я всё же повлиять мог… Увидел я и почувствовал, что мир становится меньше, сжимается… Само пространство. Раньше оно расширялось, как нам объясняли физики, а теперь вдруг двинулось в обратном направлении. Почему-то перестала вселенная расширяться и начала ускоренно сжиматься. Незаметно для людей, абсолютно естественно. И не так, как сжимается всё под прессом, когда давление плющит разные вещи и вдавливает их друг в друга. А по-другому: один предмет поглощался другим, то есть входил в него и становился его частью… Увидев это тогда и осознав вдруг, что это не моя выдумка или галлюцинация, я замер в удивлении и восторге, не в силах произнести ни слова. Боялся сглазить, думал, если вымолвлю хоть слово, тогда это чудо исчезнет, как мираж. Вселенная снова начнёт расширяться, язычество победит и водворится в умах и душах людей навсегда, ну, или надолго, потому что навсегда — понятие неестественное…

Немного смущала Три Д прямота Доримедонта и близость его лица, — оно словно стало самостоятельной субстанцией, отдельной от тела, и парило в воздухе, — именно в нём сконцентрировалась душа патриарха, торжествующая и вечная, свободная и непреклонная, — ничто не могло изменить её или уничтожить, тем более удержать на привязи. Три Д, конечно, понимал, что это — всего-навсего впечатление, создаваемое неординарной личностью Доримедонта или её остатками, вложенными в другого человека, но всё равно не мог отделаться от эффекта, вызываемого ими. Даже что-то вроде страха, от которого Три Д давно отвык, проклюнулось в сердце, и колени ослабли настолько, что захотелось присесть.

— Что ты такое несёшь? Понять не могу. Из ума выжил? — промямлил он, не находя в себе сил для более твёрдого и грозного ответа.

— Сам чего несёшь? — самоуверенно усмехнулся Доримедонт. — Почуял, что жаренным запахло? Понял, чем тебе грозит вся эта ситуация?

— И чем же таким грозит, на что я не смогу наплевать со своей колокольни? — пытался хорохориться Три Д.

— Не осталось у тебя подходящей колокольни! Скоро вообще ничего не останется. Я иду по твою душу! Пространство сжимается в нужном мне направлении, скоро вдавит меня в тебя! И я стану тобой! Втиснусь в тебя! Влезу, как лиса в курятник! Вцеплюсь зубами в твою мерзкую сущность и буду рвать её изнутри! Никто и ничто не сможет мне помешать! Осталось немного! Ты — поганое отродье! Я буду кромсать тебя вечно! Вечно-о-о!

Доримедонт перешёл на бешеный ор и начал со всей дури биться головой о бронированное стекло, так что из его носа и рассечений на лице во все стороны обильно брызнула кровь. Три Д отпрянул от стекла и отступил на несколько шагов — не то чтобы его ужаснуло или шокировало разверзшееся зрелище — видал он и похлеще — просто инстинктивно и на всякий случай увеличил расстояние, — мало ли, — вдруг обезумевший патриарх как-нибудь сумеет вырваться наружу. Хранители вырубили звук, передаваемый из соседней комнаты и в образовавшейся беспредельной тишине, которой и положено царить глубоко под землей, вежливо поинтересовались:

— Вернуть звук?

— Не надо! Пусть в тишине орёт! В моей тишине.

— У него там не тихо, — уточнил Хранитель,

— Скоро будет, — Три Д устроился поудобнее в кресле и стал наблюдать за тем, как бесшумно бьётся в истерике патриарх: топчет митру, срывает с себя саккос и всё, что под ним, рвёт в клочья, — занимается дальнейшим раздеванием себя, — царапает ногтями кожу, сдирает её лоскутами, а заодно и куски мяса с костей. Быстро загустевающая кровь на стекле превратилась в багровую занавесь, сквозь которую с трудом просматривался мечущийся силуэт, мало напоминающий человека, да и тот в конце концов пропал. Три Д подождал ещё некоторое время — не появится ли месиво, которое когда-то было патриархом всея Тартарии, не вытрет ли ладонями кровь со стекла, не прильнет ли к нему тем, что осталось от его лица, не будет ли разевать беззубый рот в тщетной попытке докричаться до Главного Визионера? — нет.

— Ну, что ж, с этим, пожалуй, покончено! Прекрасно! — вполне удовлетворённый увиденным, объявил Три Д, положил руки себе на колени, как прилежный ученик, и оглядел Хранителей, которые стояли в сторонке, выстроившись по возрасту. — Я ничего не почувствовал… Честно признаться, на какое-то мгновение, когда патриарх говорил, я даже подумал: а вдруг он прав, вдруг вселенная и правда начала сжиматься, благодаря чему он сможет в меня проникнуть… Но нет… Ничего… Нет его внутри меня… Никто меня изнутри зубами не рвёт… Чушь всё это… Напрасно жило это животное и умерло без всякого смысла… Возвращать его незачем… Вы поняли?

— Конечно, — одновременно кивнули Хранители.

Главный Визионер переводил взгляд с одного на другого, с младшего на старшего и обратно, ждал, — ведь они теперь были на очереди. Доримедонт перед смертью открыл ему самую большую свою тайну, — не такую уж, кстати говоря, и сногсшибательную, — а что приготовили ему Хранители? Они тоже ждали и смотрели на него так, как будто и он был не один, а состоял из четырёх разных Визионеров, Мальчика-визионера, Юноши-визионера, Мужчины-визионера, Старика-визионера. Три Д даже огляделся по сторонам — нет ли рядом кого? Никого не было.

— Надеюсь, после того, как вы мне откроете свою тайну, не станете биться головой о твёрдые предметы, живьём сдирать с себя кожу и мясо, как Доримедонт?

— Во-первых, не станем, а во-вторых, у нас нет никакой тайны, — ответил старший Хранитель.

— Тогда что же вы хотели мне сегодня открыть?

— Не тайну, а информацию, которую вчера вы ещё не готовы были воспринять, — сказал Хранитель-мужчина.

— А сейчас готов?

— Сейчас готовы, — объявил Хранитель-юноша.

Каким-то всё это сомнительным и надуманным показалось Три Д, — складывалось впечатление, что Хранители ведут какую-то игру, — конечно, такое впечатление они производили всегда, но на этот раз — особенно. Хотел Три Д помучить их ещё вопросами, вроде: каким это образом я за один день подготовился к вашей информации? я что, по-вашему, вчера был глупее, чем сегодня? Но не стал спрашивать.

— Ну, и где ваша информация? Я жду… — Три Д постарался не подать виду, что ему не терпится узнать, что ещё вчера он не готов был услышать.

И Хранители начали говорить, — как всегда, — вдумчиво, неторопливо и грамотно, — если у одного что-нибудь исчерпывалось, мысль, дыхание, желание говорить или ещё что-то, он умолкал, — тогда начинал говорить второй, потом третий, следом за ним — четвёртый, — набравшись сил, словно подзарядившись от невидимого источника, первый снова начинал говорить, и так по кругу, — беспроигрышная стратегия ведения диалога, разговора или спора, — невозможно представить, чтобы какой-либо человек на земле, пусть даже самый образованный, сумел бы их одолеть в риторике. Сам способ говорить, переключаясь с мальчика на юношу, с юноши на мужчину, с мужчины на старика, и обратно, обескураживал и изумлял. Даже, можно сказать, обездвиживал не только сознание, но и тело, — хотелось просто их слушать, со всем соглашаясь и ничего не оспаривая. Странно!Слушая Хранителей, Три Д поймал себя на мысли, что не может принять их слова за чистую монету: скажи они ему всё это раньше, он бы ни капли не усомнился, но только не сегодня! Ему почему-то вдруг почудилось, что они обманывают его, неизвестно с какой целью, — возможно, чтобы просто поглумиться над ним — коварно и беспардонно.

— Что сегодня со всеми? — задал Три Д вопрос Хранителям, когда они умолкли. — Я надеялся, что хоть вы будете со мной серьёзны и откровенны. Но не тут-то было…

— Мы сегодня предельно серьёзны и откровенны, впрочем, как и всегда, — заявил старший Хранитель, глядя на Главного Визионера честными и чистыми глазами, словно только что вымытыми до блеска.

Три Д переводил взгляд с одного Хранителя на другого, надеясь, что хоть кто-нибудь из них не выдержит притворства и расхохочется: «Эх, как жаль! А ведь у нас почти получилось разыграть его! Он почти поверил нам!! Вот было бы весело, если бы поверил!»

Но не тут-то было! Хранители всем своим видом демонстрировали правдивость, заложенную в самой природе каждого их слова.

— Издеваетесь? — этот вопрос прозвучал сквозь скрежет зубов Главного Визионера. От этого скрежета кровь застыла в жилах даже у него самого. — Вы хотите сказать, что к этому моменту на земле не осталось ни одного оригинального человека? Что вы всех заменили двойниками?

— На счёт того, что на земле не осталось ни одного оригинального человека, такого мы не говорили, — уточнил Хранитель-мужчина. — Заменили всех людей двойниками — это да. Это говорили. Работу проделали большую! Долгую и сложную. Тщательный подбор двойника для каждого человека — в некоторых особо тяжёлых случаях на это уходили годы. Потом полное устранение оригинала для освобождения материального и ментального места, создание вакуума и помещение туда двойника, доведение его до нужной кондиции. По сути — превращение двойников в оригиналы. И так со всем человечеством. На данный момент работа завершена. Можете нас поздравить.

Хранители, от мала до велика, одновременно ненадолго улыбнулись, словно художник пририсовал выразительные изгибы к их губам, а потом почему-то передумал и стер их.

— Даже если это правда, и вам действительно удалось осуществить такое грандиозное предприятие, то возникает резонный вопрос: зачем?

— Что зачем? Уточните, — попросил самый младший Хранитель.

— Зачем менять людей на их двойников, а двойников превращать в оригиналы? Ведь по логике вещей получается, что вы приходите к тому же, отчего отталкиваетесь. Двойники становятся оригиналами. Их опять надо менять на двойников.

— Вы правы, — вступил в разговор Хранитель-юноша. — Надо. И теперь мы пойдём по сороковому кругу. С завтрашнего дня намечен старт — начнём с самого начала менять людей на их двойников.

— Что? — у Главного Визионера челюсть отвисла. — Что значит по сороковому кругу?

— А то и значит, мы уже тридцать девять раз обновляли всё человечество. Приступим к сороковому разу.

— Обновляли?

— Мы используем это слово, потому что оно наилучшим образом отражает суть процесса. Мы делаем благое дело. Люди, пусть и ненадолго, становятся полностью удовлетворены собой и перестают мечтать о том, чтобы стать кем-то другим. Они обновляются и становятся более последовательными в постижении самих себя и окружающего мира. Если бы не наше вмешательство, которое мы осуществили когда-то давно, на заре, так сказать, человечества, то люди до сих пор были бы обычными обезьянами. Это в своё время случилось с динозаврами, некому их было менять на двойников, вот они и вымерли.

— Насколько я знаю, они вымерли, потому что метеорит упал и поменял климат настолько, что они не смогли к нему приспособиться.

— Другие же приспособились. Например, предок человека. А всё почему? Потому что прошёл процедуру обновления. Конечно, не без нашей помощи.

Сказанное Хранителями казалось Главному Визионеру менее странным, чем то, как он сам, лично, всё это начал воспринимать: что-то внутри него вдруг перестало относиться к их словам слишком критично, как к бреду или обману. И это Что-то, явно не принадлежало ему, оно было словно искусственно в него встроено, как некий агрегат в машину, улучшающий её работу. Не хотелось ни думать, ни рассуждать на тему Хранителей, — кто они такие, откуда взялись и зачем, — тем более вступать с ними в полемику. Но оставалось желание задавать им некоторые вопросы.

— Допустим, вы правы, — согласился он. — И ваше вмешательство в судьбу человечества — благое дело… Обновление, как вы выразились, необходимо для выживания вида… Но оно же не касается всех. Правители же не обновляются… Я же вот настоящий, меня же вы не меняли на двойника?

Этот тяжёлый вопрос Главный Визионер не мог не задать. Восемь глаз, принадлежащих Хранителям разного возраста, смотрели на него, — а ведь складывалось реальное впечатление, что они — один человек, но двоящийся в глазах, — вернее, четверящийся. Главный Визионер начал прищуриваться, моргать и коситься — и в какой-то момент ему вдруг показалось, что фигуры Хранителей сливаются, образуют из четырёх одну, из восьми глаз — два, и этим глазам принадлежал такой взгляд, от которого хотелось забиться под лавку и больше оттуда не высовываться.

— В процессе обновления не бывает исключений, — твёрдо заявил этот объединенный Хранитель таким голосом, от которого мороз пробежал по коже. — Никогда не бывало, нет и не будет. Мы не допустим. Человечеству необходимо обновляться и двигаться вперёд, особенно его лидерам. Они в первую очередь подвергаются обновлению. Иначе никак. Если бы мы однажды пропустили хоть одного человека в первозданном виде, всё рассыпалось бы в прах…

— Но ведь… — Главный Визионер вдруг почувствовал себя маленьким, таким крохотным, что не разглядеть и в микроскоп. — Как же так? Вы, наверное, шутите? Я не помню, чтобы когда-то был другим человеком. Двойником самого себя, перевоплощенным, ставшим тем, чьим двойником был… Такого не было! И не могло быть! Только не со мной!

Никогда ещё Три Д так бешено не метался внутри себя, как напуганный зверёк в клетке, как больной клаустрофобией в замкнутом помещении, — гремел, как матрёшка: тело — внутри мира, сознание — внутри тела, растерянное Я — внутри сознания.

— Ну, вы же знаете… — улыбнулись единой загадочной улыбкой Хранители. — Вы сами всё прекрасно знаете…

что я знаю?! что я знаю?! — хотелось кричать Главному Визионеру. — я ничего не знаю! то есть я знаю, что я — это я, а не какой-то там двойник, превращённый в меня. я — главный визионер, правитель и первый президент тартарии. человек — это память. нет памяти — нет человека. есть память — есть человек. я не помню, что был когда-то двойником самого себя! значит, и не был, — я всегда был только самим собой. я много раз наблюдал за тем, как двойники других людей превращаются в тех, чьими двойниками они были, но я не помню, чтобы со мной сделали то же самое, — может, и не единожды. а раз не помню, то этого и не было. хранители никогда не врут, не шутят — они утаивают, говорят нечто, что можно принять за шутку, — что же они несут, если не бредят, не шутят и не врут? если всё, сказанное ими — не бред, не ложь и не шутка, что тогда? и что делать мне? ничего. то же, что и всегда. я — это память. и она говорит мне: у тебя появилось знание того, что ты когда-то был другим человеком, который потом стал тобой. и что с того? даже если это так, что это меняет? ведь я — это я. и какая разница, кем я был раньше? когда-то все люди были ничем, до того, как их зачали папы и мамы. просто ничем, эфемерными образами, воплощение которых целиком зависело от чужого желания и случайности — и вот, из дрожаний, колебаний и флуктуаций пустоты, они появились, — сотканные нитями атомов, пришпиленные к внутренней стенке плоти за крылышки, они повисли, словно картины, на которых ещё ничего не написано. появляются первые мазки — это память рисует то, что ей надиктовывают чувства, из этого и складывается я. и если существует тот, кто может снять картину "я" со стены, забрать её и повесить внутри другого дома, то мне-то что с того? пусть делает, что хочет, а я буду путешествовать, — может быть, в следующий раз он поместит меня внутри планеты или, лучше, внутри спутника планеты — например, в энцеладе, загадочном спутнике сатурна, и я смогу чувствовать, как под моими многокилометровыми льдами бушует океан жидкой воды, в полном мраке, я смогу наблюдать за кольцами, вращающимися вокруг планеты, за ослепительным солнцем и за маленькой голубой точкой на чернотой небе, — землёй, на которой я когда-то жил, живу и буду жить.

Очень спокойно вдруг стало на душе у Главного Визионера, — спокойствие накатило, как цунами, заполнило собой всё, — ничего другого не осталось, — только утонуть в нём, пропитаться им, научиться им дышать и быть его частью.

— Прекрасно! — вымолвил Главный Визионер, словно родил самого себя в мир, полный любви и радости. — Теперь я вижу, что я знаю. Я сам всё знаю…

Три Д оглядел Хранителей — он словно впервые увидел их. какие чудесные существа! они такие белые, как будто сотканы из света, — возможно, они — ангелы на земле, то есть под землёй, — место не имеет значения, — на небе, на земле, под землёй, — нигде и везде, — какая разница? главное, что они есть! хранители! лучше сказать — переместители! они перемещают душу и сознание из одного тела в другое! невероятные, фантастические вещи творят!

— Истина, как подарок, хорошо упакована, — улыбнулся Три Д Хранителям, одновременно всем четверым. — Открой вы её всю сразу, она своим сиянием выжгла бы мне глаза. А так вы постепенно разворачивали её передо мной, приучая меня к её испепеляющему свету… И вот, пришло время, и она полностью предстала передо мной! Теперь я вижу её, и глаза мои не только целы, но и полны восторга и благодарности!

— Да. И мы видим, что вы видите. И мы знаем, что вы знаете. И это хорошо! — Хранители продолжали говорить хором.

— И вы хотите ещё сказать, что пришло время моей новой трансформации? Надеюсь подобрали мне двойника помоложе, а потом подберёте ещё моложе. Так, глядишь, доберусь я и до юности. В ней и останусь навечно… Хотя это вряд ли… Слишком уж быстро она ускользает… Никаких двойников не хватит…

— Нет, к сожалению, не хватит. Да и остальных тоже не хватит. Двойник, в котором вы ныне пребываете, последний. Есть определённый количественный лимит, после которого трансформация становится невозможной. Велик риск необратимых и катастрофических процессов в психике.

— Лимит? В психике? — Три Д спрашивал не с грустью в голосе, а с каким-то задорным любопытством, как будто знал наперед что-то такое, что перевернёт всю ситуацию с ног на голову, превратит трагизм в веселье. Но ведь он в реальности ничего не знал наперёд! — И что же дальше со мной будет?

— Ничего особенного. Проживете свой век и умрёте, как и предписано, а вам на смену придёт другой Главный Визионер. Обычное дело.

— Но ведь это буду уже не я? — Три Д постарался вложить как можно больше трагизма в этот вопрос, хотя далось ему это с превеликим трудом. На самом деле ему так сильно хотелось хохотать, что внутри аж всё чесалось.

— Не вы, — согласились Хранители.

— А где же тогда буду я?

— В положенном вам месте, — уклончиво ответили Хранители.

Три Д накачивался весельем, как баллон газом: всё услышанное от Хранителей, подобно химикатам, вступало в реакцию с его сознанием, — выделяя веселье, которого становилось всё больше, — не находя выхода, оно концентрировалось и сжижалось, превращаясь в нечто — сперва жидкое, потом твёрдое и тяжёлое, — настолько, что его не хотелось носить самостоятельно. вот бы сейчас меня взяла к себе на руки желя, такая большая, сильная и могучая, но при этом бесконечно нежная, словно в ней сосредоточилась вся женственность мира, — как спокойно и легко стало бы мне на её руках, как в материнском лоне, как будто время своеобразным образом обратилось вспять, — не так, что все события начали проигрываться в обратном порядке, а немного иначе, словно параллельно, — и желя, как моя мама, — не мама, но в определённом смысле даже лучше, готова родить меня наоборот, то есть вобрать меня в себя, — так, чтобы я сначала стал маленьким плодом, растущим внутри неё, а потом и вовсе растворился в её теле и сознании, став лишь образом, нуждающимся в воплощении. желя будет перечислять названия мышц и рассказывать о том, какие упражнения им необходимы, — её голос будет звучать, как первые звуки, появившиеся ещё тогда, когда не существовало ни одного уха, способного их услышать, и разума, чтобы их понять, — эти звуки, меняющие всё, как по волшебству, зажигающие звезды, лепящие из атомов, как из глины, делающие из неживой материи живую, будут творить меня с самого начала снова и снова, поэтому я никогда не узнаю смерти, то есть смерть никогда не захватит меня полностью, а будет лишь маленькой частью меня, — словно невидимый киль корабля, погруженный в воду, подпирающий его снизу и делающий его устойчивым во время шторма.

Главный Визионер улетал от Хранителей на скоростном лифте с каким-то странным чувством, словно он — пробка, которая очень долго удерживала шампанское в бутылке, но вот чья-то рука сняла металлическое мюзле, слегка надавила пальцем, и напор вышиб его вон! Теперь ему осталось только одно — лететь в неизвестном направлении, где-нибудь упасть и провести остаток дней никому не нужным в безвестности. как бы не пролететь мимо жели! а ведь надо ещё встретиться с водовым и узнать от этого пройдохи третью тайну. что он там приготовил? какую бомбу припас для меня напоследок? да ну его в баню! обойдусь без третьей тайны! пока могу хоть как-то повлиять на свой полёт, как пробки, вылетевшей из бутылки, направлю себя в зал синхронной тяжёлой атлетики.

Но на выходе из лифта Три Д нос к носу столкнулся с Водовым — этот хитрован словно поджидал его, и не просто где-то в сторонке, как обычно, на грани, так сказать, заметности, в любой момент готовый совсем исчезнуть или приблизиться по надобности, а предстал прямо за распахнувшимися дверями, и в сторону отступить не захотел, так что Главному Визионеру пришлось боком двигаться, чтобы выйти из лифта, — даже появилась крамольная мысль — уж не задумал ли водов какую-нибудь пакость? с него теперь стенется. и охрана, как назло куда-то делась.

С трудом протиснувшись в щель между пресс-секретарем и лифтовым косяком, Три Д огляделся в надежде увидеть Хряпу или Саню-чёрта, чтобы натравить их на Водова, который, явно, был не в себе и творил что-то из ряда вон выходящее, но их нигде не было видно. ладно, ничего, главное, что водов пока не агрессивен, не стреляет из пистолета, не тычет ножом, не бьёт кулаками или молотком по голове, не хватается за горло, не царапается и не кусается, просто напирает, как танк, наползает, словно хочет в меня проникнуть.

Главный Визионер с трудом передвигался по коридору в сторону входа в Зал синхронной тяжёлой атлетики, — приходилось обеими руками отпихивать от себя пресс-секретаря, рукоприкладством заниматься не хотелось, тем более применять давно забытые приёмы борьбы, да и вряд ли Водова могло бы что-то остановить, кроме пули в голову или ножа в сердце, но под рукой у Три Д не было необходимых инструментов для устранения угрозы, а в случае рукопашной схватки он вряд ли одолел бы высокого и кряжистого Водова, поэтому приходилось действовать осторожно, мягкой силой и вкрадчивыми словами:

— Не пойти ли тебе к врачу, Водов? Ты, явно, себя плохо чувствуешь. Не напирай так на меня, а то, не ровен час, зарожусь от тебя.

— Я — круги на воде, — бормотал Водов, а взгляд-то при этом имел вполне трезвый и осмысленный. И не оставлял попыток сократить до минимума расстояние между собой и Три Д. — Я — эхо в пещере. Того, кто кинул камень в воду и вошёл в пещеру, давно нет, может быть, и никогда не было. А круги всё расходятся по воде и эхо всё звучит в пещере, но — всё тише, всё медленнее, всё слабее. Скоро совсем сгладится, и ничего не останется. Ничего!

— Глупости всё это! Ты мой пресс-секретарь Водов, а не круги на воде и не эхо в пещере. И никуда ты не исчезнешь. Даже не надейся.

Три Д абсолютно не верил ни в смысл своих слов, ни в сами слова, ни в того, кто их слушает, но они были необходимы, как весла в лодке, которую несёт течение, — без них вообще не было надежды добраться до берега, — заветной двери в Зал синхронной тяжёлой атлетики, за которой его, несомненно, ждала Желя. Каждый следующий шаг давался труднее предыдущего, потому что Водов наседал всё настырнее, примагничивался всё сильнее, приходилось прилагать максимум усилий, чтобы от него отстраняться. В какой-то момент Три Д даже отчаялся добраться до Жели, — на движение вперёд сил не осталось. А ведь до двери было — рукой подать.

— Ты же хотел мне сегодня какую-то свою тайну поведать, — запыхавшись, пробормотал Главный Визионер, упираясь обеими руками в грудь Водова, которая была, как железобетонная плита. И шагу ступить больше нельзя было.

— Хотел… — железобетонная плита вдруг перестала давить, повисла на стропах, невидимый крановщик остановил её спуск. Глаза Водова подёрнулись дымкой, словно их заполнила какая-то мутная жидкость. Может быть, он пытался вернуться к самому себе. — Это очень большая тайна. Я скрывал её от вас с самого первого дня нашего знакомства. Если бы я открыл её вам тогда, всё изменилось бы, всё сложилось бы по-другому…

Три Д еле заметно переступал с ноги на ногу, потихоньку пятясь к двери в Зал, Водов не отставал, но и не давил всей своей массой.

— Эта тайна проста, очень проста… Мы с вами не должны существовать. Мы — ошибка, погрешность вселенной. Я это понял давным-давно, и надо было ещё тогда, не откладывая в долгий ящик, убить вас и себя…

— Так в чём же дело? Почему не убил?

— Потому что я — ошибка. Не будь я ошибкой, я бы убил. Но это невозможно по определению.

Три Д спиной уперся во что-то, нащупал ручку, нажал на неё. Дверь удивительно легко начала приоткрываться, — как по маслу, как будто изнутри её кто-то помогал открывать. Желя!

— Вот что я тебе скажу! — с воодушевлением воскликнул Три Д, поняв, что ему всё-таки удалось добраться до Жели! Она ждала его, она помогала ему открыть дверь, и осталось сделать всего один шаг, всего один рывок, чтобы оказаться в её руках. — Ты — действительно ошибка и погрешность вселенной! Мерзкая субстанция, которой не должно существовать. Ты — пластилиновая болванка, из которой скульптор по пьяни слепил отвратного монстра, а когда проспался, то смял тебя потными руками в кучу, вонючую и бесформенную! В тебе нет ничего правильного, хорошего и правдивого. Ты состоишь из лжи, хитрости и жадности. Поганая вещь — вот ты что такое!

Три Д развернулся спиной к Водову настолько быстро, насколько вообще был способен, — наверняка, превысив все допустимые пределы скорости — звука и света, но это всё равно не помогло, — Водов оказался быстрее, над железобетонной плитой как будто стропы оборвались, и она рухнула. Но не придавила, а плюхнулась словно в густую жижу и стала быстро тонуть.

— Но ведь ты-то ещё хуже, — ехидно бормотал Водов где-то у самой поверхности спины Главного Визионера, захлебываясь жижей. Он не барахтался, не пытался спастись и выплыть, тонул с удовольствием, постигая этот процесс всем своим существом. Почти полностью погрузился, осталось только лицо. — Мы — круги на воде, мы — эхо в пещере, мы…

Голос Водова оборвался, — пресс-секретарь бесследно канул в своём начальнике, утонул целиком и полностью. Но Главный Визионер не чувствовал его внутри себя, — это было не поглощение, а стирание и обнуление. Даже молекулы и атомы, которые раньше были Водовым, перестали существовать, аннигилировались. Осталось только слабое, затихающее, воспоминание об этом человеке — круги на воде, эхо в пещере.

— Прекрасно, какое облегчение! — проговорил Главный Визионер. — Одной мерзопакостной субстанцией стало меньше!

Глаза Три Д, хоть и были обращены вперед, некоторое время ничего там не видели, потому что их внутренний взор был обращен назад, пытаясь разглядеть, не осталось ли на поверхности спины какого-нибудь следа от утонувшего Водова. Но там ничего не было, и глаза начинали постепенно поворачивать взгляд и различать то, что находится перед ними. Желя! Она стояла напротив Три Д.

Главный Визионер не спеша разглядывал огромное мускулистое тело атлетки, покрытое матовым гримом, слегка поблескивающим, придающим ему эффект глубокого ровного загара. Оказывается, шоколадный цвет лучше всех остальных выглядит и подчеркивает рельеф мышц. Ни белый, ни жёлтый, никакой другой не обладает таким эффектом, поэтому на всех выступлениях бодибилдеры и бодибилдлерши тщательно покрывают свои тела, от ступней до головы, специальным косметическим гримом, даже атлеты негроидной расы. Желя, несомненно, обладала исконно тартарской внешностью, но Три Д поймал себя на мысли, что никогда ещё не видел её в естественном белом цвете, ни одного миллиметра её очищенной от грима кожи, даже на лице — она всегда была словно вылита из шоколада, тепло-коричневая, гладкая и слегка блестящая, вызывала невольное слюновыделение, хотелось её облизать и съесть.

В Зале никого не было, кроме Три Д и Жели, — и, вообще, пространство за её спиной почти ничем не напоминало Зал синхронной тяжёлой атлетики. Там не было черноты и пустоты, но все детали, некогда тщательно подобранные и организованные с определённой целью, переплелись и перемешались, словно кофе, сливки и сахар в чашке, — тренажеры, зеркала, подиумы, кожаные кресла и диваны, грифы и лепешки от штанг, — от всего этого осталась только огромная ёмкость, наполненная специфическим салатом, который продолжал измельчаться и перемешиваться.

— А где все остальные? — Три Д постарался изобразить наивность, словно ему ничего не было известно о том, что происходит.

— Кто остальные? — с такой же наивностью ответила Желя. — Нам с тобой никто не нужен…

Она, как былинку, взяла Три Д на руки, у него аж дух захватило! Никогда ещё его с такой лёгкостью не поднимали! Он ничего не весил — возможно, обладал отрицательной массой. Рельеф живота Жели давил, оставляя следы на его теле, словно клеймил. Боли это не приносило, только удовольствие и облегчение. Три Д лежал на тёплых каменных мышцах, как на огромных валунах, отшлифованных потоками вод и нагретых солнцем, смотрел снизу в лицо своей любимой атлетки, покрытое ровным искусственным загаром, — даже оно состояло из натренированных мышц, туго обтянутых кожей, которые двигались, создавая впечатление отдельного живого существа, пытающегося выбраться наружу. Только в глазах Жели не было мышц. Они были прозрачными, глубина в них тянулась далеко-далеко за пределы самой Жели, всей этой планеты и всего этого мира, где сливалась с бесконечностью, — возможно, даже ею становилась. Но шевелящиеся под кожей мышцы медленно сжимали эти прекрасные глаза, превращая их в узкие щелки и наполняли их ядом кромешной темноты.

— Открой, пожалуйста, глаза шире! — громко попросил Три Д, прекрасно понимая, что его просьба не будет выполнена. Но хотя бы — услышана! — Мне бы хотелось ещё разок их увидеть. Я человек, который всю жизнь провёл под землёй — выведи меня на поверхность и покажи небо… Вытри со своего лица этот коричневый грим! Я никогда не видел истинного цвета твоей кожи! Наверняка, она белее самого чистого снега…

Желя в ответ лишь улыбалась, — эту улыбку создавали её мышцы, поэтому она не выглядела естественной. А другие мышцы, — тёплые валуны, на которых покоился Три Д, медленно вздымались и складывали его пополам. После первого сложения почти полностью пропало зрение, осталась лишь серая муть, которая заткнула ему рот. Напоследок он успел проговорить:

— Как это прекрасно! Спасибо!

После чего он уже не мог произнести ни слова, — серая муть ничем не пахла, и звуков никаких не издавала, — от его складываемого тела тоже не исходило ни хруста костей, ни скрипа, ни стона. Стояла полная тишина. Лишь сознание Три Д продолжало фиксировать и считать сложения: второе, третье, четвёртое, пятое… Желя складывала его, как лист бумаги — сначала пополам, потом ещё пополам, потом ещё и ещё… При этом он, несомненно, уменьшался в размере, а с ним — и всё, что его окружало, чем он являлся, в том числе — Желя! Это продолжалось долго, почти вечно…

Глава 11

Поперечники


— Это ты? — вряд ли этот простой вопрос исходил от меня, слишком уж он был посторонним. Впрочем, как и всё остальное — мысли, слова и образы — всё, что находилось нового и старого в моей памяти, что в ней запечатлевалось и что стиралось, да и она сама. Я не находил ни внутри себя, ни снаружи, ничего, что не казалось бы посторонним. Ничего не принадлежало мне, ни единого самого невзрачного словечка, ни единой самой захудалой мыслишки или идейки. Всё было до меня продумано, найдено, открыто, определено и названо — мне оставалось лишь блуждать в этих сумрачных дебрях и нагромождениях, констатируя то или иное событие, отмечая ту или иную вещь. Существовала лишь маленькая надежда — моё собственное Я, затерянное в хаосе образов и слов, — что оно никем не тронуто, не открыто и не названо, в том числе и мной, — оно имело название — Я — и странное имя Альфред, наиболее подходящее ему на данный момент, но все эти слова ничего не значили, мое Я готово было в любой момент обрести новое имя, любое из бесконечного списка, — Я ускользало от понимания и определения, — неизвестно было, как на самом деле оно выглядит, из чего состоит, каким цветом и запахом обладает. В те минуты, когда мне не страшно было смотреть на него, и я это делал, то всё равно не мог разглядеть ничего определённого, — только какую-то тень — не тень, пустоту — не пустоту, нечто, что не хотело быть увиденным, обладало совершенной способностью скрываться от кого и чего угодно. В остальные же минуты я избегал того, чтобы смотреть на него, — лишь чувствовал, что оно есть и находится где-то рядом.

— Это ты? — снова спросило моё Я, словно не имеющее ко мне никакого отношения.

— Это я, — без тени сомнения ответил некто.

Этот Некто был Он, — то есть кто-то, кто был противопоставлен мне, моему Я. Ты и Он в одном лице. Кажется, я начинал его различать, лицо-каноэ, круглые очки, — странное лицо Курта проплывало надо мной, или, лучше сказать, подо мной, как будто по реке, а я был небом над ним.

— Это я, Курт, — уточнил Курт.

— Нет. Ты не Курт. Ты Правитель.

— Какой правитель?

— Президент, правитель, главный визионер — человек из рассказа. Из другой реальности… Ты мне рассказывал о самом себе. Ведь так?

— Не так. Я давно уже тебе ничего не рассказывал. Только в самом начале, а потом я в основном молчал и слушал тебя.

— Но ведь я записывал твой рассказ в тетрадь…

— Ты ничего не записывал… Если хочешь, проверь…

— Ты не правитель?

— Нет. Я не правитель. А вот ты правитель. И весь твой рассказ — это наше с тобой совместное воспоминание о тебе в другой реальности, которой больше не существует.

Всё это было очень тревожно! Я аж весь зачесался, словно меня, как куклу, набили изнутри и обложили снаружи чем-то колючим, — ёрзая всем телом, я вдруг обнаружил, что нахожусь в Библиотеке, лежу на огромной куче книг, — кто-то не поленился снять их с полок и сложить из них высокое ложе, — ничем не закрепленное, оно разрушалось от моих движений, особенно его края, стопки с грохотом обрушивались на пол, книги лавиной сползали по образующимся склонам.

— Столько усилий коту под хвост! — ворчал Курт, собирая книги и снова подсовывая их под меня. — Я нашёл тебя в поле за домом, приволок сюда, соорудил из книг ложе, чтобы ты не валялся на земле. Теперь лежи тихо! Не двигайся! Я попробую починить ложе.

Странно, но я его послушался, — замер, вытянув руки вдоль тела, — кажется, я начал догадываться, кто Он, — этот человек, существо или сущность, противостоящее мне. Оно это — Ты и Он в одном лице! Конечно, я мог бы незамедлительно, как только мне пришла в голову мысль, кем на самом деле является Курт, начать действовать: вскочить на ноги, полностью разрушить его дурацкое ложе, разбросать книги, — пинать их, как мусор, — или наоборот: собрать и аккуратно расставить по полкам, — проявить уважение к труду Библиотекарей, умело прячущихся от посторонних глаз, наговорить всяких гадостей, сбежать, спрятаться. Такая огромная масса вариантов, как поступить в данной ситуации, подобно бездне, разверзлась передо мной! — меня это парализовало — и хорошо! Ведь сперва надо было выяснить, чего Курт от меня хочет, а потом уже действовать. Казалось, как будто он какую-то песенку под нос мурлычет, подтыкая под меня книги, — он подбирал их тщательно, — вероятно, не только по толщине и размеру, чтобы идеально примыкали друг к другу, но и по содержанию, — каждую приоткрывал ненадолго в случайном месте, прочитывал немного, закрывал и помещал в том или ином месте на ложе, — какие-то мне код голову, а какие-то ниже. "Зачем это? — хотелось мне спросить его об этом. — Какая разница, куда какие книги класть? Мне же их всё равно сейчас не читать!" Но спрашивать я не стал — я решил вообще не шевелиться и не говорить, прикинуться мёртвым — авось, этот глупый приём сработает, и Курт от меня отстанет. Прислушавшись, я определил, что никакую песенку он себе под нос не мурлычет, не поёт и ничего не произносит, а странные звуки, похожие на песенку, исходят от его головы, словно внутри неё, как за толстой стеной, звучит музыка, — там кто-то или что-то её производил.

— Что с тобой вообще такое?! — Курт, явно, начинал терять терпение. Склонившись надо мной, он орал и тряс перед моим носом каким-то небольшим предметом, внутри которого что-то шуршало. — Прячешься от меня, лежишь в поле, как мёртвый. И сейчас на меня не реагируешь! Очнись! Пора, наконец, сделать то, ради чего ты здесь…

— А ради чего я здесь? И чем это ты трясёшь? — мне стало совершенно ясно, что Курт просто так от меня не отстанет, он будет нависать надо мной со своими дурацкими очками, орать и трясти какой-то погремушкой вечно, он никогда не остановится, если я его не остановлю.

— Разве ты не узнаёшь это? — Курт улыбался, демонстрируя во рту нечто, что лишь с большой натяжкой можно было назвать зубами, больше это было похоже на забор из старого штакетника, некрашеного, посеревшего и подгнившего от всегдашней непогоды, который держался на соплях. Он перестал трясти предмет и приблизил его к моим глазам.

Спичечная коробка! Обыкновенная спичечная коробка! Я даже попытался картинку на ней рассмотреть, но она была какой-то размазанной и шероховатой, словно её сначала намочили, а потом высушили.

— Старую спичечную коробку с помойки? Ну, конечно же, я её узнаю! Ведь нас так много с ней связывает! Я прожил с ней бок о бок половину жизни…

— Хорош придуриваться! Давай со всем этим покончим! Возьми коробку, вынь спичку, подожги, и пусть сгорит дотла. Потом вторую сожгли для уверенности и подтверждения…

— Какого к черту подтверждения? Чего ты пристал ко мне со своими спичками?

— Такова уж наша традиция. Одной спички мало. После одной ты можешь передумать и пойти на попятные, а вот после второй отступать будет некуда. Давай! Бери! Поджигай!

Курт тряхнул коробком — судя по звуку, спичек в нём было ещё достаточно. Удивительно, как быстро этот очкарик починил ложе! — собрал и вернул все книги на место, подоткнул под меня. Может быть, на это у него ушло гораздо больше времени, но я не заметил, как оно пролетело. Что-то неладное творилось со временем — оно, явно, не текло, как обычно, плавно и равномерно, а скакало, подобно норовистому коню. Я начал двигаться, как можно медленнее и осторожнее, стараясь, чтобы Курт этого не заметил, — представлял себя растением, ведь они растут незаметно, можно долго и пристально смотреть на них, и не заметить, как они растут. У такого способа передвижения было ещё одно преимущество — книжные стопки не разваливались, они словно перестали меня воспринимать, как объект, способный воздействовать на них. Расточек способен сломать камень и прорасти сквозь него не потому, что он сильнее, а потому что хитрее. Передо мной не стояло задачи сломать книги и прорасти сквозь них, но мне надо было обхитрить Курта и выбраться из его ловушки, — не зря же он соорудил это ложе из книг и уложил меня на него, — оно было похоже на бумажное болото, полное чужих мыслей, запечатленных в словах, медленно преющих на страницах, — их твердость и незыблемость была обманчива, — наверняка, Курт рассчитывал, что ложе медленно поглотит меня — всего без остатка, — что я запаникую и задергаюсь, а это ухудшит моё положение, и затянет глубже, но я не паниковал, сохранял не то чтобы спокойствие, но какое-то равнодушие: мне было наплевать на собственную судьбу и очень хотелось хоть как-то досадить Курту напоследок.

— Э! Ты чего это удумал?! — с возмущением воскликнул Курт, внимательно оглядывая меня с ног до головы. — Как тебе это удаётся? Ты же вроде не двигаешься, но при этом меняешь положение в пространстве.

— Раве ты не знаешь такой простой истины? В этом мире всё постоянно меняет своё положение в пространстве, даже абсолютно неподвижные вещи.

— Брось мне мозги пудрить! Уж нам-то с тобой лучше всех известно, что всё это чушь! Никто никуда не движется. Ничто не способно изменить своё положение в пространстве.

— А это что по-твоему?! Не изменение?! — мне удалось незаметно сползти на пол, не уронив при этом ни одной стопки, не сдвинув ни одной книги, и подняться на ноги. Я был счастлив и свободен! Курт ничего не мог со мной сделать, — разве что наброситься на меня со своими спичками, схватить и силой вернуть обратно на ложе. На радостях я даже поднял руки и потряс ими в воздухе. В любом случае у меня была фора — Курт стоял с обратной стороны ложа, удивленно таращась на меня своими нелепыми глазенками сквозь бутафорские стёкла очков, — и я не намерен был подчиняться ему.

— Тебе надо прилечь, отдохнуть. Возвращайся в постель! — Курт говорил мягко, но убедительно, словно лечащий врач. — Знаешь, как долго я шел по твоему следу! Сколько усилий затратил, чтобы тебя найти! Я разгреб целые горы слов и смыслов, копошился в них, как в навозных кучах. С кем я только не сближался, к каким только ухищрениям не прибегал, что только не придумывал, что только не выслушивал! И всё ради одной цели — найти тебя! Так что возвращайся в постель, отдохни немного, а потом сожгли эти чёртовы спички!

Курт не двигался, не пытался меня схватить, он все ещё надеялся уговорить меня сделать то, что я делать не собирался, — очки его блестели, взгляд с трудом пробивался сквозь этот блеск, — миллионы лет, как фотоны из центра звезды, но, пробившись, сливался с ним, нитью вплетался в него и становился до ужаса хлестким и проникновенным.

— Имей в виду, теперь я знаю кто ты! Меня предупредили о твоём приходе. И я вспомнил это. Ты Уроборос!

— А… Чушь всё это! Всего лишь слово! — Курт махнул рукой. — Знаешь, на что всё это похоже? На фишки в казино. Они во всех смыслах удобнее бумажных денег, их не надо пересчитывать, достаточно взвесить, ведь у каждого вида фишек свой собственный вес, цвет и номинал. Белые, красные, синие, зеленые, черные, пурпурные, оранжевые. Белые — самые дешевые, оранжевые — самые дорогие. Они, как гирлянды на новогодней ёлке, создают особую игровую атмосферу, праздничную и беззаботную. Но самое главное: с фишками легче расстаться. А деньги спокойно лежат в кассе и ждут своего нового или старого хозяина… Да и что они сами такое? Лишь отражение. Подобны фишкам, — номинал чего-то настоящего, какой-то ценности… А что такое слова? Это даже не фишки, а просто ощущение, что они у тебя есть. Но ведь ощущение бывает обманчиво. Тебе ли не знать это! Так что называй меня, как хочешь, — суть вещей от этого не изменится.

Слова — это ощущение того, что у тебя есть что-то, что является номиналом чего-то настоящего. Это определение Курта застряло у меня в голове. Проклятье! Умел этот прохиндей забрасывать крючки прямиком в мозг! Я не сводит глаз с Курта, ожидая от него какого-нибудь подвоха, и краем глаза изучал Библиотеку: нет ли в ней посетителей, к которым можно подойти, чтобы затеять какой-нибудь разговор? Или, может, Петра вошла? И тогда появится законный повод броситься к ней с очередным приставанием, неважно с чем — лишь бы от Курта убраться подальше. Но Библиотека была, как назло, пустынна.

— А суть вещей такова, что тебе придётся принять единственно правильное решение, то есть взять этот проклятый спичечный коробок, одну за другой сжечь дотла две спички и бросить их на пол. И пусть этот мир катится ко всем чертям, как и все предыдущие, которые мы с тобой туда благополучно отправили! — продолжал спокойно рассуждать Курт. В его голосе не прозвучало ни малейшей нотки сомнения или фальши, он говорил абсолютно искренне и уверенно, — он способен убедить кого угодно и в чём угодно. Это больше всего пугало меня.

— Что значит отправили ко всем чертям? — я решил потянуть время, попытаться запутать и отвлечь Курта, чтобы, когда представится подходящий момент, удрать от него.

— А то и значит. Если ты настаиваешь на синонимическом ряде, приведу тебе небольшой отрывок из него: убить, уничтожить, искоренить, истребить, стереть, обнулить. Какое тебе больше слово нравится? Какое из них лучше всего соответствует тому воздействию, которому мы подвергаем миры…

— Не мы, а ты… — попробовал уточнить я. — Ты подвергаешь этому воздействию миры, а не я… И тебе плевать на детей, которые в них погибают…

— Конкретно в этом ни одного не погибнет. Здесь дети — всего лишь нелепая фантазия, осуществление которой возможно только во снах. Что ты вообще прицепился к этому миру? Здесь даже любви нормальной между мужчиной и женщиной нет. Оставь его в покое. Обнулим его и пойдём дальше… То есть я пойду дальше со спокойной совестью, а твой путь на этом закончится… И хорошо… Упокоишься, так сказать, в боге или не в боге, в богах или не в богах… Ничего от тебя не останется…

Всё-таки глупо рассуждал Курт. С наигранной наивностью. На что он надеялся? Призывать меня покончить с этим миром, и при этом утверждать, что он для меня — последний, что, кроме него, не осталось больше ни одного, где бы я был представлен, или воплощён, или осуществлён, в общем, находился бы и жил, — ну, или один из вариантов моего Я. Так вдруг захотелось домой! Полежать в своей постели, отдохнуть, попить горячей чаги, полистать последний отчёт, ещё не сданный Контролерам, свериться с ним. Неужели это не Курт рассказывал мне о Правителе вымышленного мира, или настоящего, исчезнувшего? Неужели это я вспоминал об одном из вариантов самого себя и рассказывал о нём Курту? Всё бесполезно! Правду не то чтобы узнать невозможно, но и понять. У Курта было предостаточно времени, чтобы сжечь отчёт в печке. Даже если я его найду, и там будет рассказ о Правителе, как понять, что я не взял его из собственной головы?

— И сколько миров со мной, то есть с вариантами моего я, ты уже уничтожил? Ну, или мы уничтожили… Наверное, немало, раз этот мир, в котором моё несчастное я обрело временное пристанище, последний, — как ни странно, я не заметил в себе ни капли страха или обеспокоенности за собственную судьбу. Существование моего Я висело на волоске, а я вёл себя так, словно даже малейшая вероятность такого исхода была всего лишь невинной игрой.

— Тебе нужна конкретная цифра, вроде гугла? Зачем? Главное, что она исчерпалась.

— И что, не нашлось ни одного варианта моего я, достойного быть вписанным в книгу жизни?

— Ты даже представить себе не можешь, какие мерзкие варианты твоего я нами, при моём и твоём участии, ликвидированы! И как мы с ними намучились! Мерзкие, безобразные, злобные, отвратительные, гадкие, противоестественные и так далее. Если хочешь, на эти эпитеты я могу подобрать не менее двух сотен синонимов. Прибавь к этому ещё и все, какие только возможны, степени отвратительности: от самой слабой, более или менее терпимой, до самой сильной, абсолютно невыносимой. На то, чтобы их все аннулировать, ушло столько усилий и времени, сколько вообразить невозможно.

— Но разве я здесь такой? — это был очень грамотный вопрос, от его грамотности, правильности и своевременности у меня аж потеплело всё внутри. Кажется, этим вопросом я припер Курта к стенке. Я, конечно, не идеален, не являю собой верх добродетели, но всё-таки я не настолько отвратительный, чтобы из-за меня пускать под нож целый мир.

— Вынужден признать, что не такой, — гребцы на лице-каноэ Курта отдыхали, сушили вёсла, и парус очков висел на мачте носа, не наполненный ветром. Вокруг него царил обманчивый штиль. — И что? Всё равно тебя нельзя оставлять. Твоё я здесь подобно корню от очень живучего и ядовитого сорняка. Если его сорвали и сожгли, это ещё не значит, что убили. Остался корень, пусть не ядовитый и съедобный, но пока он жив — жив и весь сорняк… Тебя надо полностью выкорчевать и аннулировать. Иначе никак, — в противном случае ты снова пустишь расточки, наплодишь несчётное количество своих безобразных я, которые наделают себе новых миров и расползутся по всей вселенной, отравляя её. Ты этого хочешь?

Теперь Курт пытался припереть меня к стенке. Вот же скотина! Во мне постепенно складывалось ощущение, что ни переубедить, ни перемудрить, ни обмануть, ни обхитрить его не удастся, — он видел всё будущее, связанное со мной, и знал все варианты моих возражений на его обвинения и моих ответов на его вопросы. Как мог я хотеть заразить самим собой огромную часть вселенной, словно болезнью, отравить её, словно ядом? Не мог. Но согласиться с Куртом означало исчезнуть целиком и полностью, без какого-либо остатка, без какого-либо корешка, способного прорасти в новый мир, без какой-либо надежды на возвращение даже той малой части моего я, которая была достойна продолжить существование.

— Ты помнишь, как было аннулирована твоё предпоследнее я, представленное в виде правителя, — Курт не спрашивал, он говорил утвердительно. — Оно плюхнулось в бездну небытия, в колодец завершённых реальностей, подняло кучу брызг с поверхности памяти другого твоего я, и оросило ими твоё сознание. Ты бредил воспоминаниями другого своего я, выплескивал их на меня, пытался записывать их в тетрадь. Но ты не мог сохранить их нигде: ни на бумаге, ни в своей, ни в чужой памяти, потому что основное свойство этих воспоминаний — исчезнуть без следа. От воды, которая высыхает на солнце, хоть что-то остаётся — газы, водород, кислород, туман, облака. А от мира, который полностью стёрт, не остаётся ничего, и любые воспоминания о нём аннулируются. Поэтому твоё сознание, пытаясь сохранить от них хоть что-то, спихнуло их на меня. Но это бесполезно: ни в твоей памяти, ни моей,ни в чьей-либо ещё, они не удержатся.

— Правитель не был полностью плохим. Он делал много хорошего. Вместе с ним сгинуло много хороших людей.

— Это неважно… Лес рубят — щепки летят. Плохое всегда окружено хорошим. Оно не исчезает полностью, остается в других местах, более достойных для существования… Плохое должно быть аннулировано, стерто, вырвано с корнем и сожжено в огне вечности. Плохого не должно быть нигде. Его удел — полностью исчезнуть, перейти в область несуществующего. Так что смирись.

— Ладно, — сделал я смиренный вид. — Но вот вопрос: разве можно что-то удалить из вечности? Ведь это может сделать её неполной, конечной, по сути — убьет её.

— Ты цепляешься за глупую мысль, как за соломинку. Это не спасёт тебя. Ответь, лучше, на простой вопрос: что будет, если от бесконечности отнять единицу?

Я знал ответ на этот вопрос, но не хотел его произносить вслух — Курту только этого и надо было, — похоже, всюду, куда только могла добраться его мысль, он расставил ловушки для меня, так что, куда бы я не направился в своём сознании, везде меня ждала несвобода, — кроме одного направления — в сторону бездны, где я и должен был сгинуть окончательно. Я смотрел сквозь воздух, стёкла и зрачки, — видел там Курта, — он был похож на маленького чёрного паучка, опутавшего всю вселенную своей паутиной, — не существовало ничего, что не попало бы в неё, — кроме меня, — я как будто в зеркало смотрел и видел в нём своё отражение — Курта, — или это он смотрел в зеркало и видел в нём меня? Или мы оба смотрели каждый в своё зеркало и видели друг друга? Мы обладали ядом, который мог отравить нас обоих, и знали, как не допустить этого. Я умел ползать по паутине, не путаясь в ней, но куда бы я ни полз, любая ниточка, любая тропинка, любая дорожка, подводили меня к бездне.

— Ты знаешь ответ на этот вопрос, но озвучу его я, — Курт, очень довольный тем, что загнал меня в угол, улыбался. Его улыбка представляла из себя довольно нелепую миниатюру с лица, похожего на каноэ. — Если от бесконечности отнять единицу, получится бесконечность. Любое число, даже самое большое, отнятое от бесконечности, не делает её меньше. Так что сколько бы миров с твоим расплодившимся я мы не аннулировали, бесконечность от этого не пострадает, зато чище и лучше — станет.

Курт говорил обидные слова, но я не чувствовал по отношению к нему ни злости, ни обиды, — просто некрасивый худой человек в нелепом костюме и очках. Именно так больше всего мне хотелось его воспринимать. Никакой это не Уроборос! Нос не дорос! Как самая разрушительная сущность во всей бесконечной и вечной Вселенной может пребывать в образе тщедушного смешного человека с туловищем, балансирующим на тонких ножках, с длинными руками, хватающими воздух, с головой, срисованной со старого каноэ, возможно, не существующего в реальности, облачённого в одежду, словно снятую с покойника? И как вообще такое возможно, чтобы я был одновременно собой и кем-то другим? Уроборосом. Вот же, мы оба стоим напротив друг друга, между нами — ложе из книг, — мы видим друг друга, можем оценивать внешность, слышать слова, обдумывать их и говорить собственные.

Мы оба понимали, что у меня почти не осталось времени, — лишь нечто, что меньше мгновения, — незримая частичка, сохраняющая моё Я в первозданном виде, помогающая уйти от Курта, спрятаться, ускользнуть, не позволить ему проникнуть в мою душу и мозг, смешаться со мной, объединиться, стать чем-то или кем-то другим. Уроборосом! Бежать или провалиться в минимальную частичку времени, где ничего не движется и находится в абсолютном покое, где существует НИЧТО и даже само НЕСУЩЕСТВОВАНИЕ. Выбор! Прямо передо мной — шляпа, которую Судьба сняла со своей дурной головы, а внутри шляпы — три одинаковых бумажки, свёрнутые так, чтобы нельзя было прочесть, что там написано, — надо сунуть руку в эту ужасную шляпу, в которой притаилась тьма, словно зверёк, жаждущий вцепиться зубами в палец, вытащить одну бумажку, первую попавшуюся или приглянувшуюся на ощупь, развернуть и прочесть. Или вечно стоять перед шляпой Судьбы, не решаясь запустить в неё руку.

Запустил. Развернул бумажку, прочёл надпись: "Беги!" Появилась идея: плюнуть на этот выбор, сложить бумажку, запихнуть обратно в шляпу, потрясти и вытащить другую, или ту же самую, или все три сразу, — наверняка, на них написано одно и то же: "Беги!" Выбора нет… Я побежал! Не отчаянно и безнадёжно, но легко и естественно, не чувствуя собственного тела, — я не бежал, а летел, — бестелесный, я не обладал массой, как фотон, то ли частица, то ли волна, то ли то и другое, поэтому летел со скоростью света, при этом не был светом и не чувствовал себя им, потому что меня никто не видел, и догнать меня никто не мог, — лишь тот, кто тоже — невидимый свет. Не Курт — он не мог быть светом, даже невидимым. Смешно было думать об этом! Сколько времени я летел? Секунду или целую вечность? Тот, кто не имеет массы, не знает времени. Поэтому я мог оказаться везде и в любую минуту, но оказался там, где было должно, как и положено свету, который всегда оказывается там, где ему должно, даже если на его пути встают непроницаемые преграды.

Передо мной было высокое одноэтажное здание с вывеской "На краю Света"! Так вот, оказывается, куда меня принесло! Предыдущий я, Свидетель Дороги, был очень этому удивлён, смотрел на вывеску и стеклянную дверь под ней, как баран на новые ворота, но нынешний я, в котором объединился прошлый с несуществующим, но вероятным, носящим имя Уроборос, не удивлялся ничему, — именно он, не имея собственной плоти, двигал моими руками и ногами, смотрел моими глазами и пользовался моим мозгом, чтобы думать. Именно он, почти Уроборос, а не я — Свидетель Дороги, — разобрал в бесчисленных бликах, пляшущих на окнах кафе, силуэты множества лиц, выглядывающих наружу, не учуял запаха спиртных напитков и готовящейся еды, не услышал музыки и весёлого галдежа, присущих этому месту круглые сутки, толкнул дверь так, что она чуть не слетела с петель, а колокольчик жалобно взвизгнул и, сорвавшись с крепежа, улетел куда-то, где умер, не издав больше ни звука, — именно Уроборос, а не я, ввалился внутрь, словно завсегдатай этого заведения, которого все тут не только знают и уважают, но и побаиваются. А бедный я — Свидетель Дороги, словно неумелый ездок, привязанный к норовистой лошади, растерянно и беспомощно смотрел по сторонам, не понимая, как в такое вляпался и что теперь делать, чтобы из этого выбраться. Тишина внутри кафе, которая меня встретила, исходила не от пустого пространства, но битком набитого людьми, не занятыми беседами друг с другом и поглощением еды и питья, но неподвижно и молча стоящими и глядящими на меня — все их лица были направлены в мою сторону и глаза, которых было, казалось, не в два, а в несколько раз больше, чем лиц — тоже, что делало их слитый в одно целое взгляд тяжёлым, практически невыносимым, но только не для Уробороса, которым я был наполовину. Мужчины и женщины, — по виду поровну, разных возрастов, — дышали вразнобой и плавно колыхались, — одежды шуршали, но все звуки, издаваемые толпой, не смешивались с тишиной, царящей в кафе, укладывались в отдельную кучу, так что из неё можно было что-то взять отдельно и послушать.

— Заприте дверь! Больше никого не впускать! И никого не выпускать! — это был мужской голос из толпы, твёрдый, но напряженный, готовый сорваться в истерику.

У меня за спиной захлопнулась дверь, клацнул запирающийся замок.

Уроборос пошёл, неся меня, обмякшего и безвольного, под мышкой, готовый в любой момент полностью растворить меня в себе и раствориться во мне. Прямо в толпу, она расступалась перед ним, как вода перед огненной лавой, извергаемой вулканом, как стадо овец перед пастухом, но при этом не убегала, а плотно обтекала, готовая затоптать, если он упадет. Уроборос чувствовал себя прекрасно! Он находился в своей тарелке и понимал, что не существует силы, способной свалить его с ног и погасить испепеляющий жар, бушующий у него в сердце. Он вглядывался в лица, скользил по ним, — никто не мог выдержать его взгляда, все опускали, поднимали и отводили глаза в сторону, правильно опасаясь, что они могут сгореть. Уроборос знал, кому принадлежит голос из толпы, велевший закрыть дверь, искал этого человека, активно принюхивался, как собака, идущая по следу.

— Вот ты где! — радостно воскликнул Уроборос, всплеснул руками и остановился. — Ну, здравствуй, Геродот!

Уроборос тщательно обшарил взглядом лицо бывшего менеджера Банка. Кажется, нос у того стал менее курносым, более прямым и правильным, что свидетельствовало о какой-то тяжелой внутренней работе, которую этот человек проделал ради высокой цели, что и повлияло на его внешность, заметно облагородив её. И взгляд Геродот не прятал, как все остальные, смотрел прямо с великой настороженностью, но и с отчаянным вызовом, что не могло не нравиться, то есть, что не могло не понравиться кому угодно, в том числе Уроборосу.

— Здравствуй! — ответил Геродот. Голос его не уступал взгляду в дерзновении перед лицом неведомой опасности, с которой он никогда ещё не сталкивался.

— А где же угощения? — с улыбкой поинтересовался Уроборос и окинул быстрым взглядом окружающее пространство, заполненное людьми, а не столами с яствами. — В прошлый раз было. Здесь кафе или что?

— Угощения не будет! — отрезал Геродот.

— Ну, ладно… А зачем вы все здесь собрались?

— У меня к тебе встречный вопрос. Зачем ты сюда пришёл?

— Отвечу, если ответишь ты. Я первый спросил.

— Хорошо. Но сначала скажи: это ещё ты или уже нет?

Уроборос счастливо улыбался. Как же ему нравилось, когда попадалось что-то любопытное! Подвергать аннулированию не любопытное было не очень интересно.

— Сложно сказать… И долго… — Уроборосу некуда было спешить, ведь он был везде и нигде, когда и никогда, одновременно. Поэтому говорил нарочито медленно, впихивая паузы не только между словами, но и между отдельными звуками, из которых они состояли, что вводило окружающих в почти гипнотический транс, позволяющий им не впасть в раздражение. — Если коротко, то я пока ещё не он, но уже не я… С чем бы этаким себя сравнить?.. О!.. С эпоксидной смолой. Жидкий и льющийся. Но стоит меня смешать с закрепителем и подождать, как — вуаля!.. Две отдельных субстанции превращаются в одну, в нечто третье, твердое, как камень…

— Ясно. Значит нельзя позволить тебе смешаться с закрепителем… Где Уроборос? Идёт по твоему следу?

— Сложно сказать. Он успел в меня впрыснуть, так сказать, часть своего закрепителя… Скотина такая… Поэтому, отчасти, он уже здесь, но не совсем, потому что мне всё-таки удалось сбежать… Он, наверное, где-то там бредет по полям и лесам, тычется придурковато в разные места, пытаясь меня найти… Найдет, конечно… Сомневаться тут не приходится… Он упрямый и гадкий, просто ужас…

— Так! Проверьте, хорошо ли закрыта дверь! Наблюдайте за улицей! — Геродот хорошо поставленным командным голосов отдавал распоряжения. — Предупреждайте обо всём подозрительном, что снаружи увидите. Ни в коем случае не открывайте дверь и никого сюда не впускайте, даже если это ваш поперечник!

Поперечник! Как мог я забыть о своём поперечнике? О Петре. Неужели она ничего не знает о происходящем? Никто её не посвятил, а сама она ничего не поняла, не почувствовала, ходит где-то по своему участку Дороги. Зашла, возможно, в Библиотеку, удивилась, увидев ложе из книг, — наверняка, обвинила меня в этом беспорядке, — Курта, скорее всего, не застала, — он, принюхиваясь своим длинным носом к воздуху мира, который подлежит аннулированию, неспешно идёт по моему следу.

Я, Свидетель Дороги, не обладал таким же нюхом, как Уроборос, не имел такого же острого зрения, как у него, и не мог с таким же, как он, дерзновением и спокойствием смотреть в лица людей, но всё-таки я, пересиливая страх и смущение, оглядывал их, стараясь увидеть Петру, но не находил её. И самое отвратительное — я не чувствовал её близости, как на своём участке Дороги, где я знал, что она, хоть и не рядом со мной, но близко, и у меня всегда есть шанс увидеть её снова, а здесь я этого не чувствовал, — более того: во мне сидела уверенность, что её не только нет поблизости, но, вероятно, вообще почему-то нигде нет и не будет уже, и я никогда её больше не увижу. Это было настолько неприятное ощущение, что мне легче было забыться, передав бразды правления моим я Уроборосу, чем продолжать бороться за себя непонятно зачем.

— Итак, теперь объясните мне, зачем вы здесь собрались и почему вас так много? Количеством ведь делу не поможешь. Надеюсь, вы это понимаете… Можно было обойтись одним единственным Геродотом… — Уроборос говорил вместо меня.

— Понятно, зачем: чтобы остановить тебя, — волнение в голосе Геродота перестало чувствоваться. Кажется, он полностью освоился с ситуацией. Молодец! Быстро привыкал ко всему. Значит, ему и к своему не существованию не составит труда привыкнуть. — Уроборос грозит всему нашему миру уничтожением… Как можем мы стоять в стороне и равнодушно ждать, когда он это осуществит… Вот мы и собрались здесь… Добровольцы… Полностью осведомленные люди… Уроборос — не Уроборос. Ты — не ты. Это неважно… Главное, мы точно знаем, кем ты был и, надеемся, все ещё им являешься. Свидетелем Дороги! Нашей Дороги… Это ведь так? Мы не хотим исчезать! Я не хочу исчезать! И обращаюсь к тебе с этими словами от имени всех людей нашего мира, возможно, и не идеального, но не такого уж и плохого. Мы любим его и хотим в нём прожить свою жизнь. Ты тоже не чужой человек! Не чужой нам! Ты жил бок о бок с нами!.. Появился, получил имя, влюбился и стал любимым! Занял должность Свидетеля Дороги. У тебя есть собственный дом — именно такой, какой тебе нравится… Мы построили тебе его… Быть Свидетелем Дороги очень уважаемая и важная должность в обществе. Наблюдать, анализировать, исследовать пусть и небольшой, но ключевой участок пространства! Что может быть важнее и ценнее? Мы очень надеемся на тебя, что ты не подведешь, не отвернёшься от нас. Не станешь каким-то холодным Уроборосом, чужим и жестоким…

Столько надежды было в этих словах! У меня аж сердце защемило от любви и жалости ко всем этим людям и ко всему их миру. Но только у меня, но не у Уробороса.

— Хорошо сказано, — одобрительно кивнул он. — Теперь моя очередь отвечать. Я скажу, зачем сюда пришёл… Я не мог не прийти… Всё-таки я не какой-то там бесчувственный изверг, уничтожитель миров, не какая-то там бездушная и безликая сила, не знающая жалости… У меня есть собственное лицо — в каждом из миров я в обязательном порядке обретаю его… И плоть. Даже имя получаю, как положено… Я живу, дышу, люблю и страдаю, так что никто не имеет права сказать мне, что я — нечто отстранённое и незаинтересованное… Мне, конечно же, бывает жалко всех, кто аннулируется незаслуженно… Я даже иногда по этому поводу плачу по ночам… Проливаю много горючих слез… Поверьте… Но вы все… Те, кто здесь собрался, должны меня понять и не судить строго… Тем более осуждать не надо… Ведь в сущности, кто я такой?.. Ну, то есть не конкретно я, Уроборос, а вот это существо, которым я вынужден стать на некоторое время, сущность, создание, — вы назвали его Альфредом и дали ему работу Свидетелем, а кое-кто, не будем конкретизировать, даже полюбил его… Это самое мерзкое и отвратительное, что только может существовать во вселенной, во всех вселенных, во всем бесчисленном множестве их! Оно распространяется, как зараза, как смертельная болезнь, проникает во все интерпретации вселенной, отправляя их, уродуя и оскверняя… Это здесь, в вашем тихом мирке, зажатом между Светом и Тьмой, вытянутом, как кишка, уходящем в бесконечность вслед за Дорогой, не имеющей ни начала, ни конца, где живут наполовину счастливые люди, любящие, но не знающие взаимной любви, он — почти никому неизвестный Свидетель Дороги, живущий в маленьком деревянном домике и достойно выполняющий свои обязанности, приносящий какую-то пользу… Ведь он, как и вы все, прекрасно осознает, что быть в вашей безграничной вселенной, вечной и бесконечной, хотя бы наполовину счастливым — невиданная роскошь! Ведь в ней по определению не может быть никого, кто может быть счастлив более, чем наполовину. И он преспокойненько сидит здесь, затерявшись в бескрайних просторах, не причиняя никому вреда… Но, поверьте, он, как корень самого ядовитого сорняка, только и ждёт момента, чтобы распространиться везде и всё отравить… Уж кому-кому, а мне-то это хорошо известно!.. На данный момент я вытравил его повсюду, в таком количестве миров и в стольких их вариациях, что не счесть, почти очистил, можно сказать, мироздание от него… Остался только вот этот корешок… Вырви его, и с ним будет навсегда покончено…

— Извините!

Этот женский голос был мне знаком! Тонкий, звонкий, нежный, — кажется, ничего не может быть тоньше, звонче и нежнее! Люди за спиной Геродота расступались, пропуская кого-то, — толпа была похожа на темную воду, прозрачную и глубокую, куда свет не может проникнуть, не имеющую дна, — и что-то медленно всплывало на поверхность. Не что-то, а кто-то раздвоенный. Два совершенно одинаковых человека, нонсенс этого мира, практически чудо — Гертруда и Аделаида — честно говоря, я не помнил, кто из них поперечница Геродота, в которую из них он влюблен, а какая влюблена в него, — да и неважно это было в данном случае, — они не предстали передо мной раздельно, — словно из зеркала вышло два оживших отражения одного человека, после чего он разбил его, а сам бесследно исчез. Отражения не могли существовать друг без друга, — возможно, воспринимали окружающий мир бинокулярно или стереоскопически, как два глаза, которые по-разному видят одно и то же, а мозг благодаря сложному процессу фузии сливает две разных картинки в одну, объёмную. Даже Уроборос был слегка удивлён и восхищён этими живыми отражениями невероятно красивого и утонченного человека, но удивлён и восхищен он был через меня.

— О! Какая приятная встреча! И вы здесь! — проявил Уроборос радость через меня. — Попали, так сказать, в круг избранных, которых, впрочем, довольно много. Хотите мне что-то сказать? Я вас с особенным вниманием выслушаю.

Гертруда и Аделаида или Аделаида и Гертруда, плечом к плечу, вышли вперёд, оставив у себя за спинами Геродота, который словно утонул в них и был этому безмерно рад.

— Да, — заговорила одна из девушек, вероятно, Аделаида. — Нельзя ли вас…. Ну, то есть Альфреда, не трогать и оставить здесь под нашу ответственность?.. Если это имеет какое-то значение, то мы можем дать ему развернутую положительную характеристику с места работы. Он пишет интересные отчеты, полные переживаний и добрых мыслей, что, несомненно, является заметным и значительным вкладом в жизнь нашего локального сообщества. Мы можем взять его на поруки, присматривать за ним. Он сам, я уверена, даст вам обещание не делать ничего плохого… И, когда придёт время, он спокойно исчезнет, растворится в вечном забвении, чтобы никогда и нигде больше не всплыть на поверхность… Неужели этого мало?

Я смотрел в лицо Аделаиды, и в это мгновение оно казалось мне самым прекрасным лицом из когда-либо и где-либо мной виданных. И, несомненно, Уроборос не готов был это оспорить, что не помешало ему остаться собой:

— Мало. Конечно же, мало… Будь он хоть самым распрекрасным человеком вашего мира, заступись за него все его обитатели без исключения, этого всё равно будет недостаточно!.. Потому что он, прожив здесь замечательную жизнь, уйдёт в Исчезновение, но не исчезнет, как вы себе это представляете. Исчезновение станет для него благодатной почвой, оросит его живительной влагой, трансформирует и преобразит, укрепит, поможет размножиться и распространиться по всей вечности… Мне снова придётся уничтожать целые миры вместе с ним, другие миры, полные таких же невинных и прекрасных созданий, как вы…

— А нельзя ли тогда… — на этот раз заговорила, скорее всего, Гертруда, — только вас… Ну, или этого Альфреда аннулировать, чтобы весь наш мир остался целым и невредимым? Если без аннулирования никак нельзя обойтись, то почему бы вам не забрать одного человека вместо того, чтобы уничтожать целый мир? Как-то это нерационально получается…

Уроборос медленно и не без удивления перевёл взгляд с Аделаиды на Гертруду. Образовалось что-то тревожное, проклюнулось из пустоты, из не существования, из абсолютного мрака, и начало расти, как дерево — сообщение всему миру: нет ничего страшнее неизбежности жизни! Я почувствовал этот древний страх — то, как он проклюнулся в Уроборосе, — переведя взгляд с одной девушки на другую, он понял, что по какой-то неведомой причине не может их отличить друг от друга. Это было чем-то невозможным, — не существовало в природе ничего одинакового настолько, чего бы он не смог отличить… До этого момента… Девушки были совершенно одинаковыми, словно какое-то незнакомое существо, раздвоенное и помещённое в одну и ту же реальность. Идентифицировать его он не мог — посчитал это казусом, вызванным тем обстоятельством, что он ещё не совсем он, — более, чем наполовину, но все же пока не полностью Уроборос. Поэтому и не может найти ни одного отличия в девушках.

— Это так не работает! — сухо ответил Уроборос, и его голос был таким сухим, что, кажется, мог в любую секунду рассыпаться в прах. — В другое время, в другой обстановке, в другой жизни я бы объяснил вам, что такое рациональность во всех подробностях, но не здесь и не сейчас… Поэтому буду краток: аннулировать меня одного не получится… И вашего Альфреда — тоже не получится… Или сразу всех скопом, нас, меня и его, и вас, или никого…

— Значит, всё-таки можно никого?

Уроборос не понял, кто сказал это, Аделаида или Гертруда, не успел заметить, поэтому переводил взгляд с лица одной девушки на лицо другой.

— Нельзя! — рявкнул он, демонстрируя на этот раз крайнее раздражение, на грани бешенства. — Чего вы вообще вцепились в эту никчемную интерпретацию?! Что в ней такого примечательного? Убогая, недоделанная, ущербная… Было бы из-за чего убиваться… Ну, сгинете здесь и что? От этого вас не станет меньше! Каждый из вас преспокойно продолжит существовать в бесчисленном количестве других интерпретаций, и любая из них — намного лучше этой… Ну, положим, не любая… Но, без сомнения, добрая половина из них — точно. Выбирай, что называется, на вкус! Никто вас там трогать не будет… Живите, сколько хотите и как хотите… Аннулируются только те интерпретации, без которых качество вселенной только улучшится… И вам это на руку. Живите и радуйтесь, сколько душе угодно… А всякую гадость оставьте мне… Её вытравливать — моя обязанность и работа…

— Да он всё врёт! Мозги нам пудрит! Это же ясно, как божий день! Он не может никого здесь аннулировать без нашего согласия! — это был не идентифицированный выкрик из толпы. Нельзя было даже точно сказать — мужской голос или женский.

— Кто это сказал? — Уроборос заметался вдоль толпы, которая стояла перед ним стеной, плечом к плечу. Он заглядывал в лица всем подряд и даже высоко подпрыгивал, чтобы посмотреть над головами. — Да кто это сказал-то? Признавайся! Не бойся! Не аннулирую.

В одном месте толпа медленно расступилась, пропуская кого-то, как до этого Аделаиду и Гертруду.

— Давай, давай! Выходи! — подгонял Уроборос таинственного смельчака. — Посмотрим на тебя вблизи.

Вышла Микаэла и позвала каким-то не своим голосом:

— Альфред, Альфред!

Уроборос перевернулся, как монета, орёл — орешка, — оказался направлен внутрь меня, а я — наружу. Зачем-то дал мне возможность увидеть Микаэлу и пообщаться с ней.

— Микаэла! — ответил я.

— Это ты! — она подошла ко мне настолько близко, насколько это было возможно. Её лицо стало миром, кафе, людьми, и оно было настолько полноценно и красиво, что я не понимал, как можно его не любить. Это казалось чем-то настолько абсурдным и неестественным, что вызывало тошноту. Ничего более родного и близкого не существовало для меня в этом мире, чем лицо этой нелюбимой девушки.

— Я им не верю! — произнесла она глазами и губами, полными любви ко мне. — Они сказали, что ты — причина страдания и гибели невинных людей. Что бесчисленное количество миров, носителей жизни, уже уничтожено с одной лишь целью — стереть все следы твоего существования где-либо в прошлом, настоящем и будущем. Что ты подобен какому-то ядовитому сорняку, распространяющемуся повсюду лишь с одной целью — всё портить и всем вредить. Этого не может быть! Зачем они возводят на тебя напраслину? Вот же ты! Передо мной. Чистый, открытый и красивый. Ты никого не мучаешь, никому не вредишь. Приносишь огромную пользу. И ты не виноват в том, что любишь не меня, а другую девушку! Ты просто не можешь иначе, как не может солнце по-другому двигаться по небу. Нет в этом мире такого закона, чтобы любовь стала взаимной. Но, я уверена, появись у тебя хоть самый крохотный шанс ответить мне взаимностью, ты бы им непременно воспользовался… Как я могу обвинять тебя в чём-то плохом, что сделал не ты конкретно, а какие-то другие твои воплощения? Как я могу осуждать тебя в нелюбви ко мне, если я сама такая же? Ведь я люблю того, кто не любит меня, и не люблю того, кем любима.

— Микаэла, Микаэла, прости меня! — если бы я мог плакать, то обязательно плакал бы. Я не мог, но зато мог говорить словами, полными слез. — Прости меня за то, что я не могу и не умею любить тебя. Если бы это только было возможно, в ответ на твою любовь я бы полюбил тебя и бросился в твои объятия со всем пылом и жаром, на которые только был бы способен! Возможно, где-то в другом мире, в фантастическом мире, это сейчас и происходит. Мы заключаем друг друга в объятия и любим так, как это бывает только во снах. Живём долго и счастливо, умираем почти одновременно, именно умираем, а не уходим в Исчезновение. И больше не возвращаемся нигде и никогда, потому что повторить любовь невозможно, потому что повторение стирает любовь, делает её прозрачной, невидимой, несуществующей. Любое повторение должно прекратиться, чтобы от любви осталось хоть что-то. Любовь может воскреснуть, но только не в повторении. Где она может воскреснуть?

Лицо Микаэлы вытягивалось и загибалось по краям — оно словно хотело обхватить меня со всех сторон, вобрать в себя и остаться таким навсегда, чтобы я жил внутри него.

— Спасибо, спасибо тебе за эти слова, Альфред! — Микаэла тоже плакала бы, если бы могла, но она не могла, поэтому наполняла слезами свои слова. — Зачем нам быть здесь? Нам тут нечего делать. У нас есть своя работа на Дороге. Тихая, благородная, приносящая всем пользу. Мы Свидетели! Пойдём каждый на свой участок, будем трудиться по соседству, иногда встречаться, чтобы обсудить что-то важное, поделиться опытом. Мы станем хорошими друзьями и коллегами. Я не буду приставать к тебе со своей любовью, навязывать свои чувства и обременять тебя ими. Ты будешь сам выбирать время и место для наших редких встреч, когда тебе заблагорассудится. Мне и этого будет достаточно для маленького кусочка счастья. Я бережно возьму его в руку и вложу себе в сердце, чтобы он согревал меня, и ничто не могло бы его потушить…

Может быть, нам с Микаэлой надо было взяться за руки, чтобы на глазах у множества людей вместе выйти из кафе? Пусть бы вывалили за нами на улицу и долго смотрели нам вслед, пока мы не пропали бы из виду. Они молчали бы, не двигались и думали каждый о своём, а мы бы ни разу не оглянулись. Но всё пошло не так… Просто Уроборос снова перевернулся, как монета — теперь уже он смотрел наружу, а я — внутрь самого себя.

— Ну, хватит! Хорошего, как говорится, понемногу! — беззлобно, но твёрдо сообщил Уроборос о своём присутствии. — Мило побеседовали, поплакались друг другу в жилетку и будя! Пора и честь знать! Никуда Альфред не пойдёт с тобой! Его работа Свидетелем в этой запутанной интерпретации закончена. Он увольняется… И вообще, отовсюду, откуда только можно, увольняется… А тебе, милая девушка, он предлагает катиться ко всем чертям со своей недоделанной работой и любовью, от которой нет никакого толку… Повторение! Вот от чего толку — хоть отбавляй. От повторений нет и не может быть избавления, ни в смерти, ни в исчезновении, ни в чём-то ещё. Кто бы что не выдумал, кто бы чего не воплотил, избавиться от повторения не получится. Умрёшь или исчезнешь, родишься или появишься. Что-то ещё сделаешь или не сделаешь — без разницы! В бесконечной вечности, в вечной бесконечности не найдешь такого места, где существовала бы любовь. Потому что она — не чувство, а плод больного воображения, идея воспаленного мозга. Она — не просто фантазия и выдумка, которую воплотить невозможно, но суть само Несуществование. Должно что-то не существовать. Вот она и не существует. Взаимная, не взаимная — не имеет значения. Повторение, которое неизбежно, не дает любви войти в существование. Потому что иначе — само повторение исчезнет, а это невозможно. Любовь и Повторение противоречат друг другу, и это не истребимо. Повторение царит во Вселенной. Оно — и есть жизнь. Даже самые уникальные предметы, организмы и явления рано или поздно повторяется в вечности. Сложное повторяется реже, чем простое, но в итоге количество того и другого — всё равно равное и бесконечное. Потому что в бесконечности всё — равное и бесконечное. По-другому быть не может.

Не было в кафе в этот момент ни одного человека, который бы не хотел слушать Уробороса, не хотел бы его видеть и думать о нём. Все глаза были устремлены на него. Но соглашаться с ним никто не хотел, хотя все понимали, что, скорее всего, ни у кого скоро не останется другого выхода.

— Я уважаю вас за стремление совершить что-то хорошее в жизни. Вы собрались здесь, чтобы остановить разрушение вашего мира… Что ж… Это похвальное желание! И за это я хочу вас наградить! Скоро сюда придёт человек, странный, в жеванном костюме и круглых очках, с длинным лицом, похожим на каноэ. Но его внешность обманчива. Это не какой-то там безобидный чудик… Его зовут Курт. И он — Уроборос. Настоящий. Не то, что я, серединка-наполовинку. Он — Уроборос до мозга костей. Тело себе выбрал, конечно, так себе, но ведь не внешность — главное… Пропустите его ко мне. Мы тут побеседуем, придем к взаимовыгодному соглашению, после чего он передаст мне коробок со спичками, две из которых я сожгу дотла и выкину. Это что-то вроде подписи или печати под соглашением… Далее вы станете свидетелями удивительного явления под названием Великое Взведение. Уроборос взведётся, подобно куртку пистолета или запалу бомбы. Если хотите, можете назвать это действие как-нибудь иначе. Я не возражаю. Внешне оно выглядит не очень презентабельно, что-то вроде соития или слияния, когда два человека соединяются, подобно капелькам… Описать это сложно, лучше один раз увидеть… Вот, были два человека, стояли рядом, потом сблизились, как будто обнялись, — один поглотил другого, второй утонул в первом… Вроде ничего особенного… Снаружи останется Альфред, а Курт уйдёт внутрь. Но не исчезнет. Просто двое станут одним целым, Уроборосом. Взведённым Уроборосом. И с этого мгновения остановить аннулирование мира будет уже невозможно… Когда это случится? Бывает по-разному… Иногда мгновенно, чаще — до какого-то логического завершения. Сколько времени после взведения продержится ваш мир, предугадать невозможно…

— Значит, до того, как вы, так сказать, соединитесь с этим Куртом, аннулирование нашего мира остановить ещё можно? — и опять Уроборос не смог определить, кто из девушек задал этот осторожный, но резонный вопрос. Обычно, слова, подобно камню, брошенному в воду, оставляют после себя круги, по которым можно определить, откуда они исходят, но не в этом случае. Гертруда и Аделаида были аномалией, которую даже Уроборос не мог понять.

— Обещаю вам одно, как своим любимчикам: сразу же это не произойдёт! — демонстративно проигнорировал Уроборос вопрос девушек. — Мы все вместе ещё успеем насладиться компанией друг друга! Закатим грандиозную пирушку, раз уж мы все здесь собрались! Будем есть, пить, общаться, танцевать, слушать музыку, петь и так далее! Сделаем всё возможное, чтобы по максимуму скрасить последние часы своего пребывания в этом бренном мире… А потом вы продолжите существование в любом другом мире на свой выбор, благо их бесконечное множество…

— Вы не ответили на вопрос! — ох, и строгим же был этот голос, источник которого никак не определялся! На этот раз Уроборос приблизился к девушкам настолько, что мог рукой до них дотянуться, и переводил взгляд с одного лица на другое, внимательно следил за губами. Но вот же странность! Они говорили, как будто одновременно, не существовало ни малейшего расхождения и разнобоя, голос исходил от обоих.

— Вы придрались к моим словам! Зачем? — Уроборос сделал ещё одно лёгкое движение в сторону девушек, но это их ничуть не напугало. Понятно стало, что ближе к ним он никак подойти не может. Просто не существовало закона, разрешающего это. — Я оговорился, а вы этим коварно воспользовались. Не терпится получить ответ на свой дурацкий вопрос? Так слушайте… Аннулирование отменить никак не получится. Собака, то есть я, напала на след, и теперь не успокоится, не сойдет со своего пути, пока не проглотит то, что ищет и преследует… Но отсрочить аннулирование на неопределенный срок — можно…

— А как? — этот наивный и короткий вопрос был задан девушками настолько стремительно, что не вызвал в Уроборосе никаких подозрений. Он даже открыл рот и произнёс:

— Аоу… — но вовремя спохватился, скомкал слова и проглотил. Готов был продолжить говорить о том, как замечательно им всем заживется после его взведения, как они будут сидеть в кафе, вкушая разные вкусности, гулять по Городу, Лесу и Полю, беседовать о смысле бытия, несуществующей любви и устройстве мироздания. Ни в чём не нуждаясь, они будут спать, где их свалит с ног усталость. Просыпаться под очередным солнцем, которых не счесть, ждать квадратного, то есть кубического. Радоваться его приходу! Бегать босиком по траве, валяться в ней под медленно проплывающим над головами огненным гексаэдром.

Уйдут все заботы и тревоги. Не надо будет мучительно искать ответы на трудные вопросы. Всё станет предельно ясно и понятно. Что может быть лучше, чем исчезнуть в радости вместе с этим миром, несовершенным, как и все остальные, сколько бы их ни было. Но Уробороса остановил истошный вопль:

— Идет!

Это закричал кто-то несущий вахту возле окна. Топая и гудя взволнованными голосами, толпа ринулась к окнам, чтобы увидеть того, кто там идёт и запомнить его навсегда.

— Что вас так взволновало? — поднял Уроборос руки высоко над головой. — Ну, идёт. Ну, и что? Я же сказал, что он придёт за мной. Это неизбежно. Просто откройте ему дверь, пусть войдет…

— Не слушайте его! Дверь не открывать! — это командовал Геродот, затерявшийся в самой гуще толпы. Наверное, смотрел, кто там приближается к кафе.

Никакого раздвоения личности не существует — это я понял, находясь в собственном теле и переворачиваясь вместе с Уроборосом, как монета. То есть оно, конечно, есть, но правильнее было бы его называть вычитанием или прибавлением. Вычитание — когда нечто целое делится на две части, то есть становится меньше. Например, разрезание яблока пополам. А когда яблоко остаётся целым, и к нему добавляется другое яблоко — это прибавление. Настоящее раздвоение яблока случится только в том случае, если вдруг появится второе яблоко, но не другое, а идентичное первому, и они вместе займут одну и ту же позицию в пространстве, то есть одно в другом, первое внутри второго или второе внутри первого, при этом будут периодически меняться местами, и осознают себя, как нечто единое, но раздвоенное. Это и будет истинным раздвоением. Но такое ведь невозможно! Взять хотя бы меня с Куртом: когда он зайдет в кафе, и мы с ним сольёмся, то и тогда ещё не возникнет полного раздвоения, потому что мы будем двое в одном. А раздвоение появится только когда мы станем одним в двух, то есть Уроборосом. Но тут всё и закончится…

По тому, как все замерли и притихли, я понял, что Курт подошёл к кафе. Стоит там, небось, пялится на всё сквозь свои бутафорские очки, прислушивается, знает почти всё, но при этом делает вид, как будто ничего не знает. Стук раздался, словно гром прогремел в напряженной тишине, воздух встрепенулся оттого, что многие одновременно вздрогнули. Никто не отозвался на стук, и дверь никто не открыл, — кажется, дышать все перестали, не то чтобы шевелиться.

— Пустите меня! — голос за дверью был спокойным, но настойчивым. — Мне здесь одиноко и страшно! Я знаю, что вы там все спрятались.

Тишина в ответ, никто в кафе не шелохнулся. Может быть, все надеялись, что человек за дверью поймёт, что ему тут не рады, и уйдёт восвояси?

— Откройте эту чёртову дверь, проклятые поперечники! — вдруг послышался такой рык, что стёкла в окнах задребезжали.

— Мы не откроем! И не надейся! Тебе тут не рады! Тебя тут не ждут! Убирайся туда, откуда явился! — это Геродот закричал через дверь, подойдя к ней вплотную.

— Бесполезно всё это! — последовал твёрдый ответ с той стороны. — Вам прекрасно известно, что у меня времени с избытком, а у вас его — кот наплакал. Я могу ждать здесь до скончания века и даже больше. А вот у вас часы тикают, рано или поздно вам придётся открыть эту дверь и впустить меня… Можете проявить здравомыслие и выгнать вашего гостя из кафе… Мне нужен только он… Мы с ним без вас дальше разберёмся…

Геродот оглянулся — между ним и мной было пустое пространство, люди стояли скученно вдоль окон, мешая проникновению дневного света внутрь кафе, искусственное освещение не было включено, стоял душный сумрак, по растерянным лицам и взглядам было ясно, что никто не знает, как быть дальше, и даже Геродот осторожно заглядывал мне в глаза, пытаясь понять — я там или не я — помогу я им или нет… С грохотом повалилось и ударилось об пол что-то внутри огромной кучи в дальнем углу кафе, собранной из столов, стульев и скамеек. Все посмотрели на эту сказавшую что-то на своём языке кучу, и поняли только, что ей не нравится быть кучей.

— Впустите его. Попробуем с ним договориться, чтобы, так сказать, и овцы остались целы, и волки насытились. Всё равно ничего другого ни вам, ни мне не остаётся, — это сказал я, а не Уроборос. И я постарался всем своим видом дать Геродоту понять, что это сказал я.

Геродот щёлкнул замком, распахнул дверь настежь, впуская в кафе свет, который вломился так, словно не ожидал, что его впустят, и сразу приготовился к тому, что его немедленно выгонят. Странным показалось мне то, как стремительно Геродот согласился с моими словами, даже не попробовав их оспорить, — просто взял и открыл дверь, вняв моему совету. А ведь, наверняка, не собирался этого делать, заранее планировал каждый свой шаг, учитывал все варианты, обдумывал последствия… Как обмануть не обманываемое? Может быть, согласиться со мной и впустить Курта? Таков был план? Слишком уж навороченной показалась мне эта мысль.

Курт был виден на фоне света, который готовился быть изгнанным из кафе, царил на улице с оглядкой, потому что в спину ему дышала ночь, незримая пока, но неуклонно приближающаяся и не любящая, когда её ущемляют в правах. Курт не решался войти внутрь, — понятно, что не из-за страха или осторожности, — этими чувствами он не руководствовался, только уверенностью или неуверенностью, основанными на знании или не знании. Он вглядывался в сумрак кафе и чего-то не знал, поэтому не спешил туда входить. Курт чего-то не знал! Само по себе это уже было важным достижением Геродота и его команды — если, конечно, все эти люди, собравшиеся в кафе, действовали, как одна команда. Им удалось нащупать слабину в Уроборосе, ведь незнание хоть чего-то и неуверенность хоть в чём-то — это ещё какая слабина! С человеком-то всё понятно — он весь состоит из незнаний и неуверенности, соткан из них, как полотно, — убери хоть одну нить — и всё оно рассыпается в прах. А страхи проявляются на нём, подобно узору, когда нити разного цвета переплетаются и накладываются друг на друга.

Незнание не позволяло Уроборосу войти внутрь кафе, поэтому он топтался на месте.

— Альфред! — позвал он с порога. — Давай выходи оттуда! Всё равно там делать нечего. Я тебе тут кое-чего принёс важное!

Вот уж интересная ситуация! Мы переглянулись с Геродотом, мне даже показалось, что на губах его мелькнула улыбка, словно рыба на секунду всплыла на поверхность, едва коснулась её, блеснула чешуей и снова ушла на глубину.

— Спички, что ли? — улыбнулся я Геродоту в ответ так, словно дельфин высоко выпрыгнул из воды и сделал кульбит в воздухе. — Прекрасно! Я готов их принять из твоих рук, но с одним условием… Зайди сюда к нам! Здесь целая делегация собралась, готовая тебя выслушать. Попробуй убедить нас в необходимости и полезности того, что ты собираешься сделать. Приведи аргументы. К голосу разума и совести мы прислушаемся и примем правильное коллегиальное решение — вполне вероятно, в твою пользу.

Курт какое-то время ещё потоптался на месте — через меня к нему поступило некоторое знание о том, что происходит внутри кафе. На основе этой информации он, видать, просчитывал различные варианты того, как дальше могут развиваться события, чтобы быть на шаг впереди тех, кто задумал его обмануть.

— Хорошо! — согласился, наконец, он, вошёл внутрь и огляделся.

У людей появилась возможность в подробностях разглядеть эту сущность, вернее — её оболочку-носителя. Встретив такого человека на улице, обязательно задумаешься о том, как всё-таки бывает причудлива природа в своих попытках исказить реальность — иногда, как в данном случае, почти до неузнаваемости. Ведь что есть истинная реальность, если не полное отсутствие какого бы то ни было бытия. Почему природа или что-то, носящее любое другое название и обладающее безграничными возможностями, решила порадовать себя, или удивить, или сделать ещё что-то необъяснимое, созданием чего-то такого, что способно увести её от реальности, то есть от абсолютного небытия? Все заиграло красками, появились отличия, вроде звезд, планет, жизненных форм, цветов и деревьев, животных, человеческих лиц, красивых и уродливых, обыкновенных и необычных, вроде безмерно вытянутого лица Курта, способного сбить с толку кого угодно и увести в сторону от понимания того, что реальность — это полное небытие.

Если бы не круглые очки на этом лице, то оно запоминалось бы надолго, но их образ, вторгшийся в память вместе с необычной формой лица незнакомца, действовал, как растворитель, избирательно и целенаправленно уничтожая только её. Стоило любому человеку отвести глаза от Курта, как через секунду его лицо уже не казалось необычно вытянутым, а через две — вообще забывалось, так что никакое усилие не помогало его вспомнить. Люди в кафе изучали этотнеобычный эффект, то пристально разглядывая Курта и пытаясь его запомнить, то отводили взгляд в сторону и закрывали глаза на некоторое время, а потом возвращали обратно, чтобы не дать Курту пропасть из виду — к тому же, люди моргали, и за это мгновение Курт успевал почти полностью забыться, — всем одновременно смотреть на него, чтобы он никуда не делся, было невозможно, но, так как людей в кафе было много, то в итоге он оказался под непрерывным присмотром.

— Ого! Да вас тут видимо — не видимо! — воскликнул Курт и театральным жестом обвёл представший перед ним холл. — Мебель предусмотрительно убрали, свалили в кучу, очистили, так сказать пространство, приготовились к встрече со мной. Вижу, все вы тут в курсе того, что происходит… Вас, конечно, много тут собралось, но всё-таки недостаточно, чтобы меня остановить. Кстати говоря, если рассматривать данную проблему с философской точки зрения, то остановить можно всё, что угодно. Нужно только для этого приложить достаточное усилие, — человека, автомобиль, реку, даже солнце, плывущее по небу. Саму жизнь. Всё, но с одним маленьким исключением — меня. Я — как раз это исключение. Меня остановить невозможно. Так что, соберите хоть всех людей своего мира, живущих вдоль Дороги, коих не счесть, верните всех исчезнувших, даже если число ваше превысит гугл и приблизится к бесконечности, всё равно вам меня не остановить. Такова уж суть вещей. И с этим ничего не поделаешь. Смиритесь.

— Мы и не собирались тебя останавливать! — эти слова Геродота, незамедлительно воспользовавшегося тем, что Курт замолчал, прогремели, как гром среди ясного неба.

Даже Курт демонстративно скорчил на своём длинном лице гримасу удивления, отчего оно стало похоже на театральную маску из древнегреческого театра.

— Интересный поворот! Но что же тогда вы собираетесь делать? Надеюсь, полностью согласиться со мной и помочь мне выполнить мою миссию? Давайте покончим с этим поскорее. И разойдёмся каждый в свою сторону, чтобы больше никогда не встретиться.

— Меня зовут Геродот. Я директор Банка… ну, то есть одного из его филиалов. — представился Геродот. — И хотя тебе нет никакого дела до моего имени, и ты его вряд ли запомнишь навсегда или надолго, я всё же считаю своим долгом его озвучить… Я и все собравшиеся здесь прекрасно понимаем, что остановить тебя невозможно… У тебя своя миссия, которую ты стремишься выполнить любой ценой, — говоря это, Геродот потихоньку, шаг за шагом, приближался к Курту. — И, можешь мне поверить, мы уважаем тебя за то, что ты делаешь… Хотя до конца не понимаем даже, что ты такое или кто. Вселенский уборщик… Без обид! Перемещаешься между мирами или находишься во всех одновременно. Какие-то из них полностью стираешь вместе со всеми обитателями, аннигилируешь, аннулируешь. Уничтожаешь, в общем… Твоя задача — искоренять зло везде, где ты его встретишь, потому что оно прорастает и распространяется, как зараза и болезнь… Ты — очень полезная штука, если судить с глобальной точки зрения. Вероятно, именно благодаря тебе зло ещё не заполнило собой всю вселенную. Правильное у нас понимание твоей роли?

— В общих чертах, Геродот, в общих чертах… — Уроборос сквозь очки наблюдал за медленно приближающимся человеком с таким видом, как будто изучал экстравагантное насекомое. — Дело в том, что во вселенной существует естественный дисбаланс. И вот из чего он проистекает: Нечто родило Ничто, Ничто родило Что-то, Что-то родило Это, Это родило Пустоту, Пустота родила Материю, Материя родила Жизнь, Жизнь родила Разум, Разум родил Добро и Зло. Вот краткий экскурс в историю Вселенной, её родословная в очень сжатом виде. Всё это можно сравнить с деревом, которое дало много плодов. Плоды падают на землю, из них вырастают новые деревья. Новые деревья тоже приносят плоды. И так до бесконечности. Но проблема заключается в том, что плод под названием Зло гораздо агрессивнее и сильнее плода под названием Добро, в отличие от Добра оно не останавливается ни перед чем, у него нет никаких принципов и оно всегда вооружено и очень опасно. Добро, кто бы там что ни говорил, по своей сути не способно себя защитить. В глобальном смысле, как вы изволили выразиться… Поэтому и получается дисбаланс. Если злу дать волю, то оно заполнит собой всё без исключения, не оставит добру даже маленькой толики мира. Чтобы сдерживать его, нужна сила, ни в чём ему не уступающая. Полностью искоренить его — на это ни у кого нет ни права, ни возможности. Собственно говоря, я и выступаю в роли такой силы… В общем, надо признаться, работенка у меня адова… И я радуюсь любому сотрудничеству, каким бы ничтожным оно ни было…

Геродот остановился — видимо, резонно, предположив, что дальнейшее приближение к Курту, если и не спугнёт его, то насторожит. К тому же, толпа препятствующая проникновению света в кафе, медленно отходила от окон, шурша подошвами, — её движение было едва заметным, но ускользнуть от бдительного ока Уробороса всё-таки не могло, он то и дело поглядывал на стену из людей, надвигающуюся на него, но всё же не выказывал и тени беспокойства.

— Меня зовут Курт, к вашему всеобщему сведению. Это мой здешний псевдоним, так сказать. Я в этом мире с самого его начала… Ну, то есть с начала начал… Без шуток… Ходил, бродил незамеченный и непонятый целую вечность… Пока не пробил мой час. Пришло время выполнить предназначение — объединиться, во всех смыслах этого слова, вот с этим человеком по имени Альфред. На это не уйдет много времени. Мы станем настоящим Уроборосом, после чего исчезнем вместе с вами… При этом вы ничего не почувствуете… Это прекрасно!

— Куда уж прекраснее! — как будто согласился Геродот со словами Курта. — Если смотреть с той стороны, где нас нет. А с другой, где мы есть — жестоко так поступать по отношению к людям, ничем не провинившимся перед вселенной… Наш долг: уговорить вас оставить наш мир в покое… Мы здесь живём, никого не трогаем, никому не вредим! И вам придётся нас выслушать… У вас свой долг, а у нас свой…

— А что скажет Альфред? Чего он там притих и спрятался за вашими спинами? Иди сюда! Разберемся с тобой раз и навсегда!

Я вовсе и не прятался за спинами, а стоял один на открытом месте, и рядом никого не было. Я чувствовал себя, как ни странно, очень даже замечательно, обладание половиной Уробороса придавало мне сил и невиданной до сих пор уверенности в себе, — кажется, при желании я бы мог, как рыбу, поймать солнце, проплывающее по небу, и слепить из него, как из глины, сверкающую фигурку, чтобы подарить её Петре. Она бы не смогла отказываться от такого подарка! Эта половина Уробороса не управляла мной, как и я — ею, но мы существовали, как одно целое, у которого два начала и одно продолжение, мы почти произвольно менялись местами внутри, позволяя себе делать то, что выгодно нам обоим. У меня, например, не было никакого желания приближаться к Курту, но зато хотелось выговориться.

— Ты убил меня везде, где только можно! Ты лишил меня возможности вернуться хоть куда-нибудь… Разве это по-человечески?! — это всё я прокричал, ощущая на губах кислый привкус бешенства.

— Во-первых, я не человек. А во-вторых, что значит убил? Это чистая фантазия. Убивать и умирать позволяется не в таком уж и большом количестве миров… Так что не говори глупостей. Стереть какой-нибудь бракованный вариант вселенной вместе с тобой — не преступление, тем более не убийство. Остаётся бесконечное количество других вариантов, вполне сносных, где нет и не может быть тебя, зато есть всё остальное, в том числе и большинство хороших людей из стертых миров.

— А чем я тебе здесь-то не угодил? Я тут живу тихо и мирно, никого не трогаю, никого не обижаю…

— Да. Но суть-то твоя никуда не исчезла. Загляни внутрь себя, и ты увидишь там беспросветный сгусток тьмы. Он ненасытен. Ему всегда всего мало. Он никогда не напьется, не наестся, не натрахается, не навластвуется, не наживётся, не наубивается и так далее… Сколько бы он всего не подгреб под себя, сколько бы всего не проглотил, ничего этого не хватит, чтобы он успокоился. Дай ему, то есть тебе, волю, и ты проползешь отсюда в какую-нибудь щель и овладеешь всем, до чего сможешь дотянуться. Сам превратишься во всё. Именно поэтому ты — зло, которое надо удушить на корню. И корень находится здесь. Стереть тебя — и на этом ты навсегда закончишься…

— У тебя ничего не получится. Сначала спроси у всех этих людей, хотят ли они закончиться вместе со мной. В конце концов, это решение должно быть не только твоим и моим.

Пока мы с Куртом дискутировали, люди не стояли на месте, они взяли нас в плотное кольцо, даже в несколько колец, встали рядами, прижавшись друг к другу, оставив нам не так уж и много свободного пространства внутри колец. Позади Курта поставили стул — видимо, разговор с ним у людей планировался долгий. И — пошло-поехало! К Курту выстроилась очередь. Первым стоял Геродот, потом его Поперечницы, за ними Микаэла, дальше пристроился парень с рыжим венком на голове, наверное Сорго, влюбленный в неё.

— Так и думал, что тут какая-то засада! — недовольно пробурчал Курт и громко плюхнулся на стул. — Давненько мне ничего подобного никто не устраивал… Прекрасно! Послушаю немного. Но сразу предупреждаю: разжалобить и переубедить меня не получится. На каждый ваш аргумент в пользу этого мира, я приведу сто, обесценивающий его… Всех выслушать не успею, потому что спешу… У нас с Альфредом есть незаконченное дело…

Геродот говорил долго, следом за ним так же долго говорили Гертруда и Аделаида, — складывалось впечатление, что они специально решили заговорить не только Курта до смерти, но и самих себя: в произносимых ими словах не было характерной нотки, свидетельствующей о том, что говорящий горит желанием хоть в чём-то убедить слушателя, — масса наваленных в кучу слов, часто вообще не склеенных хоть каким-то смыслом. Что я, что Курт внимательно вслушивались в них, стараясь понять хоть что-то, но это было довольно проблематично. Наконец, заподозрив что-то неладное, Уроборос во мне всколыхнулся и сделал движение навстречу Курту, что-то ему не понравилось во всей этой ситуации, и он решил вмешаться, пока не поздно, высказаться, и это, скорее всего, закончилось бы полным согласием и слиянием с Куртом, но тут… Что-то коснулось моей руки, — нет, не коснулось, а влилось в неё, как вливается свет в воду, преображая и оживляя её. Задолго до этого вливания я знал, что оно состоится, но не осознавал этого, не верил в это, не понимал. Я знал о нём ещё до своего рождения, но не принимал, потому что не был способен его вместить. Надо было родиться и умереть неизвестно где, как, когда и сколько раз, появиться, исчезнуть и снова появиться, прожить не одну жизнь, а бесчисленное множество, чтобы однажды вдруг почувствовать это блаженное вливание. Что такое вода без света? Это даже не холодный лёд, а подземелье, полное прозрачного мрака, по которому блуждают демоны и призраки одиночества. Ни рыданий, ни скрежета зубов, ни криков боли и отчаяния там не услышишь, потому что они превращаются в камни, вмерзшие в ледяное безмолвие. Но ожидание света теплится внутри каждого камня, каждой песчинки, даже самой невзрачной — о его существовании не знает никто, в том числе и сами камни с песчинками. Но вот свет вливается в это царство мрака и льда, и почти мгновенно превращает их в тёплый бирюзовый океан, наполненный жизнью. И становится не важно, что жизнь пожирает сама себя, что её существование невозможно без поглощения, которое в определённый момент начинает восприниматься порождённым ею разумом, как жестокость. Зло не существует в отрыве от разума. Оно — целиком и полностью его продукт. И над ним царит красота, потому что этого, опять-таки, хочет разум. Всё происходит именно так, как он того хочет и никак иначе.

Я не оглянулся не потому что знал, кто меня взял за руку, а потому, что боялся, что это окажется не так. Эта рука, влившаяся в меня, как свет в воду, тянула меня в противоположном от Курта направлении, ничто другое не смогло бы с этим справиться, даже вся масса и сила вселенной. Неизбежность нашего с Куртом слияния была абсолютной, и единственное, что было способно это, если не остановить, то замедлить на какое-то время — эта рука, принадлежащая, несомненно, Петре, и тоже состоящая из веснушек — она вся была собрана из веснушек, каждая из которых обладала не только собственным маленьким тельцем, но и судьбой. Они когда-то украшали девушек из разных времён и миров, аннулированных Уроборосом. Веснушки — это всё, что от них осталось. И вот, однажды, они собрались здесь, сконцентрировались в одном месте, склеились, создав человека по имени Петра, в которого меня угораздило влюбиться. Впрочем, это была неизбежность! Я не мог в неё не влюбиться — честно пытался, но у меня ничего не получилось.

Рука Петры, сотканная из света, трансформировавшегося в веснушки, тянула меня за собой, и я не мог сопротивляться. Люди расступались, пропуская нас. Последнее, что я увидел внутри круга — взгляд Микаэлы, стоящей в очереди к Курту, обращенный назад, в мою сторону — в этом взгляде не было печали, она просто не поместилась бы в нём, — он весь до краев был заполнен целеустремленностью. Микаэла все свои силы вложила в этот взгляд, поставив перед ним лишь одну задачу — зафиксировать меня как можно лучше для памяти, ведь я уходил из поля её зрения навсегда. Окончательно, бесповоротно, навеки вечные. А вот на меня печаль нахлынула неожиданной волной, так что я захлебнулся и начал тонуть в ней, и слёзы потекли по щекам, почему-то обжигая кожу, словно кипяток. И я кричал внутри себя во весь голос: "Микаэла, Микаэла! Пойдём с нами. Ты мне нужна! И хотя я не люблю тебя и никогда не полюблю, зато ты любишь меня! Нам хватит твоей любви на двоих!" И она отвечала тоже внутри моей головы: "Не хватит. Мы просто напрасно прольем её, словно драгоценную воду на раскаленный песок в пустыне. И оба умрём без толку. Я благодарна судьбе за то, что встретила тебя и полюбила! Но теперь нам надо двигаться в разные стороны. Тебе, не останавливаясь — как можно дальше отсюда. Мне выходить из пустыни, экономя любовь к тебе, как воду в кувшине. Я буду каждый день делать по крохотному глотку и надеяться, что её хватит надолго. По крайней мере — до моего исчезновения". Успела ли заметить Микаэла, как блестят слёзы на моих щеках? Неизвестно! Кольцо, состоящее из людей, сомкнулось перед нами.

— Эй! Куда это ты пропал?! — раздался рык Курта и послышалось, как он мечется внутри кольца, топая ногами. — А ну, выпустите меня! Что это вы такое задумали?! Альфред, немедленно вернись!

Теперь совершенно ясно стало, что задумали все эти люди — запереть собой, словно живым замком, Курта, не дать ему вырваться наружу, а меня увести от него как можно дальше. Хитрый план, блестяще осуществленный! Ни я, ни Курт такого не ожидали!

— Вам бы успокоиться надо! — послышался рассудительный, как всегда, голос Геродота. — Присядьте на предоставленный вам стул. Разговор у нас предстоит долгий. Вероятно, вечный… Мы не были до конца уверены, что получится вас сюда заманить, тем более окружить таким вот образом. Но всё получилось, как нельзя лучше. Альфред, может, и не желая того, но здорово нам помог. Превосходно сыграл роль, так сказать, приманки… Надеюсь, Альфред, ты меня сейчас слышишь и не держишь зла!

— Слышу! Не держу! Каждый делает, что может и что возможно! — ответил я, всё ещё не поворачиваясь лицом к человеку, крепко держащему меня за руку и сотканному из веснушек.

— Ладно! — как-то уж очень подозрительно быстро угомонился Курт. — Сяду я на ваш стул ненадолго, выслушаю ещё кого-нибудь. Это ваше бла-бла-бла! Бессмыслица какая-то! А потом вам надоест здесь толпиться, разойдётесь по домам, как миленькие, а я, уж поверьте, легко найду Альфреда по следу!

— В общем-то, мы не планируем расходиться теперь уже никогда, — всё таким же рассудительным тоном объяснил Геродот.

— Что значит, никогда? Это я могу сидеть здесь и выслушивать вас до скончания века. А вы скоро устанете, проголодаетесь, захотите спать. Вам надоест торчать тут и вы разойдётесь…

— Не разойдёмся. Принято решение о создании постоянно действующего поста номер один. Задача его: вечное удержание вас в этом месте.

— Как это вечное? Вы все не вечные, исчезнете, когда придёт время, растворитесь в воздухе, как дым, растаете, как снег на солнце. А я, как ни в чём ни бывало, продолжу свой путь и выполню возложенную на меня миссию.

— Не выполните. Исчезающих будут запланировано менять появляющиеся. Люди, которых вы здесь видите, добровольно вызвались нести первую вахту на посту номер один. Это высокая честь для нас: принимать участие в спасении целого мира! Круглосуточный график дежурств уже составлен, высчитано оптимальное количество постовых… Да! Именно так отныне будет называться эта почетная должность! Уже все регламенты продуманы до мелочей, написаны и запротоколированы: количество постовых, расположение в связках, перерывы на обед и всё остальное. Выверена плотность и количество колец окружения с таким учетом, чтобы вы никак и нигде не могли просочиться — такая вероятность сведена к нулю… Так что предлагаем вам, чтобы не терять времени даром, приступить к дальнейшему прослушиванию постовых. Каждый из нас по возможности постарается скрасить своим рассказом ваше вечное пребывание здесь.

— Да я вас всех аннулирую немедленно! Растолкаю и раскидаю! Запугаю! Разбежитесь в ужасе! Вам не удержать меня! — кричал Курт, но в этом крике было больше беспомощности, чем уверенности.

— Попробуйте, воля ваша! Но что-то подсказывает мне, что ничего у вас не получится. Каждый мир существует по определённым законам, которым и вам приходится подчиняться. В нашем мире любое насилие — фантом и фантазия. Из области чего-то невероятного и невозможного. У вас никогда не получится насильно протолкаться сквозь наши ряды.

— Но вы же насильно удерживаете меня! — ухватился за соломинку Курт.

— Мы не применяем физическое насилие. Даже попытки не делаем, понимая, что это невозможно… Мы просто стоим здесь плотными кольцами и будем стоять целую вечность…

— А если вы убедите меня? Если я послушаю вас и соглашусь с вашими доводами. Дам обещание не преследовать Альфреда, не аннулировать ваше болото, куда-нибудь пойду своею дорогой и где-нибудь затеряюсь, так что вы обо мне больше не услышите.

— Это исключено! — голос у Геродота был такой твёрдый, что даже мне стало не по себе. — Решение по этому вопросу принято окончательное. Никогда и ни при каких условиях пост номер один не прекратит работу. Что бы вы ни говорили, что бы ни обещали, мы не отпустим вас на свободу. И дело тут не в том, что вам нет доверия, а в том, что решения подобного уровня пересмотру не подлежат. Уж извините! Придётся вам теперь нас слушать и лицезреть довольно продолжительное время…

— У-у-у! — отчаянным диким воем раненного зверя наполнилось кафе.

Несомненно, если бы не веснушки, собранные каким-то чудом в твердую теплую руку Петры, тянущую меня за собой, я бы не смог далеко уйти. Ходил бы по кругу вдоль наружного кольца, состоящего из людей, в поисках прохода, а внутри метался бы Курт, жаждущий лишь одного: окончательно стать самим собой, то есть Уроборосом, которого не видел никто никогда, потому что он — полное и всеобъемлющее Несуществование. Из него всё вышло и в него всё стремится вернуться, в том числе я. Для Курта я — ключ к Несуществованию, то есть к истоку всего, где нет ничего. И он для меня — такой же ключ. Мы бы не успокоились, пока не нашли способ прорвать живое кольцо, разделяющее нас.

Но чем дальше уводила Петра меня от кафе, тем труднее Уроборосу во мне было переворачивать монетку таким образом, чтобы не я, а он смотрел наружу. В какой-то момент это вообще стало невозможно, никаких усилий не хватало, и он тихо, почти незаметно, растворился во тьме, потому что тьма, находящаяся внутри, совсем не то же самое, что тьма снаружи. Внутренняя тьма гораздо концентрированное любой кислоты. Она может разъесть и растворить всё, но только не саму себя. На такое способно лишь Великое Несуществование. Уроборос.

Теперь я мог смотреть на мир своими собственными глазами и быть самим собой — ведь Уроборос во мне исчез. Почему же тогда я видел только Тьму с одной стороны и Свет с другой? Куда-то исчез бесконечный Город, существующий между Стеной Света и Стеной Тьмы. Они сдвинулись, сдавив меня между собой так, что я не мог шевелиться. Всё пропало, даже моё тело с рукой, за которую меня тянула Петра, — как будто я выскользнул из него, и оно ушло дальше без меня, унося с собой прекрасное ощущение близости теплых веснушек, принадлежащих Петре. Свет не принимал меня, как и Тьма. И между ними не существовало зазора, в котором бы я мог поместиться.


Оглавление

  • Глава 1
  • Глава 2
  • Глава 3
  • Глава 4
  • Глава 5
  • Глава 6
  • Глава 7
  • Глава 8
  • Глава 9
  • Глава 10
  • Глава 11