Крест и полумесяц [Мика Тойми Валтари] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Книга первая


ОСАДА ВЕНЫ

1

Не буду долго рассказывать о тяжком пути к тому месту, где стояла лагерем турецкая армия: снова началось ненастье, и я часто лежал в шатре янычаров, промокший до нитки под ледяным дождем.

До самого Филиппополиса[1] тянулись по всем дорогам длинные колонны пехоты, отряды кавалерии и запряженные верблюдами возы; крестьянские домики были ночами забиты битком, так что ни за какие деньги нельзя было найти теплого уголка для ночлега. И сам удивляюсь, как это я, уже привыкший к покою и уюту, смог вынести все тяготы этого ужасного путешествия и не расхвораться.

Но к чести молодого паши я должен признать, что он приказал своим людям заботливо опекать меня. Я же не переставал изумляться их способности находить выход из самого тяжелого положения и переносить все трудности без брюзжания и жалоб. И вообще, в нашем маленьком отряде царили железная дисциплина и порядок.

Но самым удивительным было доброе отношение жестоких янычаров к крестьянам, через села которых пролегал наш путь. Не делая никаких различий между богатыми и бедными, между турками, греками и болгарами, воины никогда и ничем не угрожали, не уводили у них скота и не разбирали домов на растопку, не поджигали стогов, не насиловали женщин и не оскорбляли селян никаким иным образом, как это вошло в обычай у солдат в христианских землях. Паша платил за пищу и фураж настоящими, а не фальшивыми серебряными монетами — в соответствии с ценами, утвержденными сераскером[2]. Глава отряда объяснил мне, что в державе Османов янычара вешают, если он украдет у исправно платящего налоги подданного султана хоть одну курицу или вытопчет посевы на крошечном кусочке поля. Так по-отцовски заботился султан о процветании каждого человека в своей стране.

Это поразило меня — и я спросил, какое же удовольствие получают в таком случае бедные солдаты от военных походов, если в минуты заслуженного отдыха не могут даже предаться самым невинным забавам? Но молодой паша утешил меня, заверив, что все изменится, как только мы окажемся в землях неверных. Уж там-то можно грабить и бесчинствовать, сколько душе угодно! Уж там-то можно разгуляться вволю, ибо Аллах благосклонно взирает на мусульман, разоряющих страны гяуров. Так что наш паша надеялся отыграться со своими воинами в Венгрии за ту самоотверженную сдержанность, которую им приходится проявлять во время путешествия по владениям султана.

Дожди и вызванные ими наводнения затруднили переправы через реки, но паша и тут постоянно находил для своих людей слова ободрения и поддержки. Говорил, что не все — воля Аллаха — и насколько он, паша, помнит, дожди и наводнения были всегда, однако не для того султан готовил своих янычаров, чтобы те отступали перед трудностями.

Когда мы приблизились наконец к Филиппополису, мне показалось, что плоская равнина у города словно затоплена безбрежным морем; здесь было такое множество воинов, шатров, скота, верблюдов, коней и повозок с припасами, что я вскрикнул от удивления. А когда молодой паша заявил, что в лагере под Филиппополисом собралось сто пятьдесят тысяч человек — не считая тридцати тысяч янычар, которые должны прибыть позднее, то сердце мое вновь исполнилось радости и надежды.

Не скрывая счастья, слез я у ворот Филиппополиса со спины дромадера, ибо за все время долгого и трудного пути так и не смог преодолеть отвращения к этой злобной и коварной скотине, которая не раз сбрасывала меня в грязь и оплевывала вонючей зеленой слюной, когда я пытался по-дружески поговорить с ней. И в душе моей уже давно созрело решение любой ценой раздобыть себе в Филиппополисе коня.

Город этот с милыми узкими улочками, возможно, и был когда-то приятным местечком на берегу реки, чьи воды окрашивала в желтый цвет подхваченная быстрыми течениями глина. Однако тогда, когда я приехал, Филиппополис был битком забит солдатами и кипел, как котел. С большим трудом удалось мне в конце концов отыскать дом греческого купца, по которому сновало множество писцов, картографов, гонцов и всяких военачальников. Там размещался штаб главы султанских соглядатаев и шпионов.

Когда я сообщил о своем прибытии аге соглядатаев, тот выругался и заявил мне, что не может приткнуть в штаб всех ослов, которых сажают ему, аге, на шею. В конце концов он велел мне тщательно изучить все карты Венгрии и найти на них колодцы и пастбища, чтобы в случае нужды сравнить эти данные со сведениями, полученными от пленников. Жить я мог, где угодно, ибо — как язвительно добавил ага — он всегда с легкостью разыщет меня через казначея, к которому я, несомненно, не замедлю обратиться.

Этот странный прием несколько умерил мои надежды и слегка подпортил мне настроение, вернув на землю из волшебных замков моих грез. Но все это пошло мне лишь на пользу, ибо я сразу присмирел и вернулся в людской муравейник, к моим янычарам, которые встали лагерем на берегу реки. Мне не удалось даже избавиться от верблюда, ибо не было такого дурака, который согласился бы обменять на него коня.

Был уже май, и когда я, завернувшись в одеяло и трясясь от холода в мокрой одежде, пытался заснуть в своем шатре, поднявшаяся река внезапно вышла из берегов. Во мраке и дожде поднялся адский переполох, и лишь благодаря заботам паши я был на рассвете еще жив — и болтался на высоком дереве, крепко привязанный к толстому суку, — а подо мной с бешеной скоростью мчались желтые от глины воды ревущей реки, унося с собой трупы людей, ослов и верблюдов, а также разные военные припасы и стога скошенного с лугов сена.

Тут и там из широко разлившейся реки торчали верхушки деревьев, облепленные ищущими спасения людьми. Три долгих дня просидели мы так на дереве и наверняка умерли бы с голода, если бы нам не удалось вырезать большого куска мяса из трупа утонувшего осла, запутавшегося в ветвях нашего дерева.

Мы уже потеряли всякую надежду на спасение, когда заметили плоскодонку, в которой стояли люди, отчаянно орудовавшие длинными шестами; то и дело садясь на мель, лодка двигалась от дерева к дереву и подбирала тех, кто еще держался на ветвях. Когда плоскодонка приблизилась к нам, мы принялись размахивать руками и громко молить о помощи. Наконец лодка подошла к нашему дереву, и старший на этом суденышке, с головы до ног перемазанный в глине, велел нам прыгать вниз. Пальцы мои одеревенели от холода; мне пришлось перерезать ножом веревку, удерживавшую меня на суку, — и я камнем рухнул вниз головой. Я наверняка свернул бы себе шею, если бы меня не подхватил на руки капитан плоскодонки. Лицо этого человека было покрыто толстым слоем грязи. Мой спаситель посмотрел на меня и вдруг закричал:

— А ты откуда тут взялся, брат мой Микаэль? Неужели Пири-реис послал тебя наносить на карту новые турецкие водные пути?!

— Господи, это ты, Антти?! — воскликнул я, не в силах опомниться от изумления. — Что ты сделал со своими пушками и литейными печами? Я больше не вижу у тебя на голове тюрбана главного пушкаря!

— Орудия мирно отдыхают под водой, — отозвался Антти. — А порох маленько промок, так что пока мне совершенно нечего делать. А вот тебе крупно повезло: ты получишь от султана награду за то, что немножко повисел на ветке, — а умных людей, вовремя укрывшихся на холмах над рекой, ожидают лишь поношения и насмешки. Не могу понять, какой смысл в том, чтобы вознаграждать глупцов и карать предусмотрительных?!

Взяв в свою лодку столько людей, что она едва не зачерпывала бортами воду, Антти повернул к берегу, и вскоре мы причалили у подножья холма. Нас вытащили на сушу, растерли наши окоченевшие тела и дали напиться горячего молока. А потом нас отвели на вершину холма, где султан Сулейман и сераскер Ибрагим в сверкающих одеждах, окруженные стражей, состоявшей из лучников, приветствовали спасенных, выясняя, сколько людей уцелело, а писцы казначея без проволочек выплачивали беднягам вознаграждение. Янычарам причиталось по девять монет, младшим пашам — восемнадцать, я же по письменному приказу аги янычар получил целых девяносто монет.

Ярко сияло солнце. После трехдневного вынужденного поста горячее молоко приятно согрело мне нутро, а в моем кошеле восхитительно звенели серебряные монеты. Еще мне велели выбрать из султанских запасов новую одежду, которую мне дарует Сулейман, а потом явиться в шатер распорядителя строительством дорог и ждать там дальнейших приказаний великого визиря. Но Антти сразу потащил меня на кухню, где мы подкрепились дымящимся рисом, сдобренным густым соусом с кусочками мяса. Оба мы наелись досыта, причем Антти проглотил такое количество плова, что не мог подняться с места, и после нескольких безуспешных попыток встать на ноги растянулся на земле во весь рост. Я же, совершенно обессилев после трех дней, проведенных между жизнью и смертью, чувствовал такое безразличие ко всему, что последовал примеру брата, положил голову ему на живот, пробормотал благодарственную молитву Аллаху и уснул самым крепким сном в моей жизни.

2

Сон мой был столь глубок, что я не пробудился даже тогда, когда меня подняли и стали трясти; я лишь крепко сжимал во сне кошель с деньгами. И проспал я так, видимо, целые сутки, пока наконец не очнулся, сильно захотев по нужде.

Сначала я никак не мог понять, где я и что со мной. В первый момент мне показалось, что я нахожусь на палубе качающегося на волнах корабля. Но подняв голову и оглядевшись по сторонам, я понял, что удобно лежу, завернутый в покрывала, в паланкине, который несут четыре лошади. Возле меня сидел молодой еще человек с умным лицом. На голове у этого мужчины была войлочная феска султанского строителя дорог. Пучок из перьев цапли, украшавший его головной убор, указывал на довольно высокий ранг моего провожатого. Заметив, что я проснулся, незнакомец отложил книгу о землемерном искусстве, которую читал, ласково поздоровался со мной и проговорил:

— Не бойся, рядом с тобой — друг! Меня зовут Синан, и я — один из султанских распорядителей строительством дорог. А ты будешь теперь моим толмачом в христианских странах, которые мы с помощью Аллаха намереваемся покорить.

Я обнаружил, что пока я спал мертвым сном, меня переодели в новый халат. Убедившись же, что кошель с деньгами все еще при мне, я не мог больше думать ни о чем, кроме той нужды, которая заставила меня открыть глаза. И потому я сказал:

— Не будем заводить цветистых речей, Синан, — и прошу тебя, вели своим людям остановить лошадей, или я запачкаю сейчас твои роскошные подушки.

Синана, получившего воспитание в серале, ничуть не оскорбили мои слова. Он спокойно поднял дощечку, закрывавшую маленькое отверстие в днище паланкина, и произнес:

— В таких делах раб ничем не отличается от султана, ибо и тот, и другой имеют одинаковые телесные потребности. Нам следует почаще вспоминать о том, что на Страшном суде Милосердный не станет делать различий между знатными и убогими.

В другое время я, несомненно, сумел бы должным образом оценить деликатность и такт этого человека. Но в тот момент я даже не смог дослушать его до конца и быстро справил нужду, воспользовавшись той дыркой, которую он мне показал. Облегчившись, я заметил, что Синан смотрит на меня, нахмурив брови. Я извинился за свое поведение, он же ответил мне на это:

— Я вовсе не осуждаю тебя за то, что ты сделал. Но ты так торопился, что я не успел отвернуться и к ужасу своему увидел: ты — необрезанный! Неужели ты — христианский шпион?!

Напуганный собственной неосторожностью, я быстро воззвал к Милосердному, прочел первую суру Корана и провозгласил, что нет Бога кроме Аллаха — и Магомет Пророк Его. Потом я добавил:

— По воле Аллаха я принял ислам, но странная моя судьба швыряла меня по свету, не давая подготовиться к этой неприятной операции.

Я охотно поведаю тебе спою историю, и ты убедишься в моей искренности, но прошу тебя: сохрани то, что видел, в тайне, ибо, возможно, Аллах желает, чтобы я служил султану и великому визирю необрезанным.

Синан откликнулся с улыбкой:

— Нам предстоит долгий путь, и я с удовольствием выслушаю твой поучительный рассказ. Если великий визирь тебя знает, то у меня нет оснований относиться к тебе с подозрением.

Я немного успокоился и произнес:

— Великий визирь прекрасно знает меня! Ему известно обо мне все, хотя сейчас его наверняка заботят более важные вещи, чем обрезание какого-нибудь раба. Да и ты мог бы провести время поинтереснее, чем слушая мою горестную исповедь.

Синан ответил мне:

— Я вовсе не ханжа и сам не стану скрывать от тебя своего тайного греха, и тогда ни один из нас не будет считать себя лучше другого.

Он достал красиво расписанный маленький бочоночек и два кубка, наполнил их вином и протянул один мне. И я с наслаждением осушил кубок, пребывая в твердом убеждении, что грех этот не слишком отяготит мою душу. Ведь я уже и раньше часто нарушал сей запрет Пророка, а многие блестящие знатоки Корана совершенно определенно утверждают, что бремя греха не становится тяжелее от повторения проступка и что запойного пьяницу ожидает на Страшном суде точно такая же кара, как и человека, лишь раз отведавшего вина и сознававшего при этом греховность своего деяния.

Итак, мы сидели, храня деликатное молчание, в покачивающемся паланкине, под навесом, защищавшим нас от палящего солнца, и наслаждались блаженством, которое подарило нам вино, а мир расцвечивался в наших глазах все более яркими красками. Наконец я сказал:

— Я не забочусь о завтрашнем дне, ибо каждое утро приносит нам свои печали и все свершается по воле Аллаха. Так что лишь из простого человеческого любопытства хочу тебя спросить: куда мы, собственно говоря, едем?

Синан Строитель с готовностью ответил:

— Мы должны переправиться через реки моей родной Сербии. И нам надо спешить, ибо завтра выступят янычары, а за ними спаги — и каждый день промедления, дорогой мой толмач, стоит паше строителей дорог изрядного клока его длинной бороды, а когда она совсем исчезнет, дойдет черед и до шеи почтенного старца. Так что моли Аллаха, чтобы солнце и ветер высушили дороги, ибо после первого же проливного дождя может полететь немало голов.

С тех пор как я оказался в обществе Синана Строителя, у меня не было причин жаловаться. Путешествие наше было неутомительным и быстрым, в нужных местах нас ждали свежие лошади и новые отряды охраны. Если где-нибудь чего-нибудь не хватало, Синан приказывал нещадно сечь виновных, когда же я укорял его за излишнюю суровость, он говорил:

— Сам я — человек неприхотливый, но мне поручено важное дело, и я должен беречь силы, ибо только я могу исполнить этот приказ султана. Главное препятствие на пути наших войск — река Драва, до которой нам еще ехать и ехать. Когда весеннее половодье сносит там мосты, то никакому дьяволу не удается восстановить их раньше лета. А мне нужно навести их сейчас!

Но мы не спешили прямо к цели, а двигались в соответствии с приказами, которые привозили нам гонцы. Много раз мы сворачивали с пути, и Синан отмечал на картах броды и повелевал сооружать мостики и каменные кладки для переходов через водные потоки. Даже на разлившейся Саве он нашел удобный брод, промерил его и нанес на карту. Синан отличался поразительной отвагой и никогда не полагался полностью на своих людей, а сам с вешкой в руке ходил в ледяной воде, изучая дно и указывая те места, где нужно уложить каменные глыбы, чтобы укрепить мягкий грунт. Не раз бушующие волны едва не уносили Синана, и лишь крепкая веревка спасала ему жизнь.

Где бы Синан ни появлялся, на смену бестолковой суете и суматохе сразу приходили дисциплина и порядок. Но мрачные тучи вновь закрыли солнце, разверзлись хляби небесные, и поднявшиеся после проливных дождей реки смыли все сооружения Синана, словно были это не творения рук человеческих, а результаты трудов паучишек или муравьев. Из свинцовых туч на землю низвергались потоки воды, и увидев, что Сава превратилась в ревущую стремнину, Синан успокоился и приказал людям искать укрытия от непогоды, велел забить побольше овец и коров и проговорил:

— Всему есть предел. Даже если бы наша армия перешла Саву, впереди по дороге на Буду есть еще и коварная Драва. Даже старики не упомнят такой ужасной весны... А потому самое умное, что мы можем сделать — это отдохнуть и собраться с силами, если нам это удастся. И меня не слишком огорчит, если промедление будет стоить мне даже жизни, ибо голова у меня распухла от цифр, карт и чертежей и по ночам я не могу заснуть, все время размышляя о мосте, который мне надо перекинуть через бешеную Драву.

И несгибаемый Синан Строитель, никогда не щадивший ни себя, ни других, разрыдался. Он был в полном изнеможении. Я постелил ему ложе в хижине перевозчика и дал бедняге подогретого вина. Синан напился так, что не мог больше различить ни одной цифры, и уснул; во сне он бормотал, что когда-нибудь построит султану Сулейману мечеть, какой свет не видывал.

3

Пять дней дождь лил как из ведра, и мы с Синаном испытывали адские муки, беспокойно бегая взад-вперед по тесной хижине и с минуты на минуту ожидая появления султанских войск: когда подойдет армия, визирь повелит казнить нас и бросит наши обезглавленные тела в реку. Но волновались мы напрасно, ибо не прибыл даже паша строителей Хосреф. В конце концов к нам удалось прорваться перепачканному с ног до головы гонцу, который сообщил нам, что вся армия завязла в грязи и по приказу султана остановилась, чтобы переждать этот потоп. Султан и великий визирь покорились воле Аллаха и решили никого не наказывать за задержки, вызванные наводнением.

Наступило лето, на венгерских равнинах давно уже расцвели огненные маки, а мне до тошноты опротивели бескрайние дикие заросли и топи, через которые пролегал наш путь. Но вот, двигаясь перед войском, мы добрались наконец до разлившейся Дравы. Турецкий гарнизон того городка, в который мы вошли, давно потерял надежду на наше прибытие, и многие утонули, пытаясь построить через реку мост, ибо даже самые огромные бревна сносило течением, как соломинки. В городке мы наконец встретились с нашим начальником, Хосреф-пашой.

Поглаживая бороду, он долго смотрел на водовороты Дравы, а потом смиренно изрек:

— Аллах велик, и нет Бога кроме Аллаха, а Магомет — Пророк Его, да славятся Их имена! Султан не может требовать от меня невозможного, ибо я женат на его двоюродной сестре и таким образом связан с ним кровными узами. Но Ибрагим, сераскер и великий визирь, — очень плохой человек, бесстыдно нарушающий все заветы Пророка. Так что придется мне расстаться с моей седой бородой, вам же, дети мои и отважные зодчие, советую вовремя приготовиться к скорой встрече с Всевышним.

Его закаленные в походах люди не раз сопровождали войска Непобедимого Селима[3], строили мосты на самых разных реках от Венгрии до Египта и осаждали множество городов. Но даже эти ветераны принялись вырывать клочья волос из своих бород и лить горькие слезы, проклиная коварную Драву, Венгрию, короля Фердинанда[4] и особенно его брата, императора неверных[5].

Тогда Синан вышел вперед и сказал:

— Вы что?! Зачем, по-вашему, мы приволокли сюда все эти бревна и камни?! Для чего мучились, проводя в пути дни и ночи? Не смыкая глаз, ломаю я голову над тем, как построить на этой реке надежный мост. И что, все труды теперь — коту под хвост? Нет, у меня нет ни малейшего желания бросать свои чертежи и расчеты в водовороты Дравы! Я должен хотя бы попытаться возвести это чертово сооружение!

Он упал на колени, поцеловал землю у ног Хосреф-паши и воскликнул:

— Я еще молод, но меня питала мудрость самых знаменитых строителей мостов нашего времени. Я читал труды греческих стратегов и изучал описания моста, который великий Александр Македонский перебросил через Инд. Дай мне твой молот, благородный Хосреф-паша, и окажи мне честь, назвав перед всеми этими людьми своим сыном, и я преодолею самые немыслимые трудности и воздвигну мост на Драве! Испроси для меня у султана лишь три дня срока и помощи тридцати тысяч янычар.

Хосреф-паша с сомнением покачал головой и несколько минут думал, что ему делать. Но наконец, убежденный той верой в собственные силы, которая горела в глазах Синана, почтенный старец ответил:

— Что ж, хорошо! Я стану тебе отцом и разделю с тобой позор, если затея твоя провалится. Но я хочу делить с тобой и славу, если с помощью Аллаха и ангелов Его тебе удастся совершить невозможное. Возьми мой молот — и пусть все мои сыновья исполняют повеления молодого Синана Строителя.

Старик протянул ему изукрашенный золотом и драгоценными камнями молоток, положил Синану руку на плечо и провозгласил в присутствии свидетелей:

— Ты — кровь от крови и плоть от плоти моей, Синан. Ты — мой сын!

И чтобы придать своим словам законную силу, Хосреф-паша быстро прочел первую суру Корана. А потом велел оседлать коня и отправился к султану, мы же остались на берегу Дравы, чтобы посоветоваться, как быть.

Я не знаю, что толкнуло Синана на столь смелый поступок. Возможно, родившись в этих краях, он лучше других знал сербские реки и чувствовал, что наводнение скоро кончится. Во всяком случае, уже на следующий день река вошла в свои берега, и Синан послал тысячу человек опускать кессоны и заполнять их каменными глыбами, а также вбивать в дно там, где он указывал, гигантские сваи.

Правда, ему не удалось уложиться в обещанные сроки, но когда султан и великий визирь прибыли вечером третьего дня на берег Дравы, работа здесь продвинулась уже довольно далеко. И потому султан не стал возражать, когда Синан заявил, что трехдневный срок должен отсчитываться с того момента, как армия подошла к реке; Хосреф-паша же опрометью бросился в шатер Синана, обложился чертежами молодого строителя и принялся отдавать распоряжения, делая вид, что с самого начала руководил всеми работами. Но старику не удалось обмануть султана и великого визиря, которые приехали взглянуть на мост. Властителей в островерхих шлемах окружало множество одетых в зеленое чаушей. На работах по возведению моста весьма отличился Антти, и Синан в награду за это произвел его в бимпаши султанских строителей дорог.

На шестой день мост был готов, и войска, а за ними и обозы тут же потянулись на другой берег. Четверо суток армия сплошным потоком двигалась по мосту, а Синан Строитель, будучи человеком предусмотрительным, внимательно следил за тем, чтобы мост ни на миг не оказался перегруженным.

Вечером того дня, когда началась переправа, султан вызвал перед свои очи Хосрефа-пашу, Синана Строителя и их ближайших помощников.

Но в минуту своего величайшего триумфа Синан потерял всю уверенность в себе и ужасно смутился, когда янычары толпой повели его в шатер султана, громко восславляя лучшего зодчего на свете. Хосреф-паша, не подозревая ничего дурного, счел эти крики лишь выражением благодарности Сулеймана, но когда мы остановились под роскошным балдахином, затенявшим вход в шатер султана, Синан, сам не свой от волнения, повернулся к Хосрефу и проговорил:

— Дорогой отец! Ты признал меня своим сыном и подтвердил это, прочитав первую суру Корана. Скажи, имею ли я, приемный сын, такие же права на твое наследство, как и родные твои дети?

Хосреф-паша, совсем потеряв голову от счастья, прижал Синана к груди и еще раз торжественно провозгласил, что приемный сын является наследником приемного отца — и наоборот.

Потом мы вошли в шатер султана, чтобы поцеловать землю у его ног. Рядом с Сулейманом, в одеждах, сияющих драгоценными каменьями, стоял великий визирь. Он принялся хвалить нас за то, что мы совершили невозможное. Султан тоже сказал несколько милостивых слов Хосрефу-паше и Синану Строителю. Тем временем перед шатром собралась огромная толпа янычар, которые громко вопили и изо всех сил колотили черпаками по походным котлам. Тогда Синан, не в состоянии больше сдерживаться, вытащил из-за пазухи какую-то бумагу, развернул ее и начал дрожащим голосом читать список тех наград, которые обещал на свой страх и риск янычарам и строителям моста. Закончив же чтение, Синан посмотрел султану прямо в глаза и промолвил:

— Владыка! Как видишь, мост будет стоить свыше двух миллионов серебряных монет; это только то, что придется раздать янычарам, — не считая денег, затраченных на строительные материалы, и других расходов. Но дорогой мой отец Хосреф всем своим имуществом отвечает за то, что обещания мои будут выполнены, я же, не имея никаких богатств, с радостью отдам в залог ту часть наследства, которую получу после его смерти. Судя по тому, что творится снаружи, янычары уже начинают проявлять легкое нетерпение, и потому я прошу тебя, господин мой, немедленно повели выплатить из своей казны обещанное мной вознаграждение, а мы с отцом охотно вручим тебе долговую расписку на эту сумму; я же постараюсь все вернуть тебе, если только ты позволишь мне взяться за какие-нибудь доходные строительные работы.

Услышав эти слова, Хосреф-паша изменился в лице, резко оттолкнул от себя Синана и закричал:

— Это правда, я действительно признал его своим сыном, но он обманом вкрался мне в доверие! Я не могу отвечать всем своим имуществом за поступки безумца! Наоборот, я немедленно прикажу отрубить ему голову!

Не обращая внимания на султана, старик замахнулся, чтобы ударить Синана, но, к счастью, не успел этого сделать, ибо в тот же миг в голове у Хосрефа-паши лопнула вена, лицо его побагровело, и он без чувств рухнул на пол.

Это ужасное событие, несомненно, спасло нас, ибо султан успел опомниться от первого потрясения, которое тоже испытал после слов Синана Строителя; доказав свое истинное благородство, Сулейман ограничился лишь тем, что заметил:

— Боюсь, что, еще не дойдя до Буды, я уже стану нищим. Но нам надо благодарить Аллаха хотя бы за то, что Синан Строитель не обещал янычарам луну с неба в награду за труды.

Великий визирь Ибрагим расхохотался, и даже сам султан улыбнулся, после чего повелел казначею выплатить янычарам деньги, обещанные Синаном. Сам зодчий получил дивно расшитый мешочек с тысячей золотых дукатов, а ближайшие помощники Синана — суммы поменьше.

Султан каждому воздал по заслугам. Мне досталось десять золотых, а Антти — сто, да еще прекрасный новый тюрбан, украшенный перьями; я вовсе не завидовал брату, хотя мне показалось, что султан распределяет свои милости весьма странно.

Но самые богатые подарки получил Хосреф-паша, ибо султан совершенно справедливо рассудил, что старик блестяще справился со своим делом, найдя для выполнения трудной работы именно такого человека, как нужно. Дары эти весьма способствовали выздоровлению Хосрефа, хотя еще долгое время он не мог членораздельно говорить и лишь взглядом давал понять, чего хочет. Синан же Строитель толковал эти немые приказы так, как ему было удобнее.

4

Назавтра войска уже двинулись маршем по венгерским равнинам. Разными дорогами шли турецкие отряды к Мохачу[6], городу, у которого избранный венграми королем Янош Сапойаи[7] должен был присоединиться со своей армией к султану.

Мы с Синаном путешествовали в нашем паланкине, следуя вдоль берега Дуная, по которому плыла флотилия из восьмисот судов, везших пушки, порох, ядра, провиант и осадные орудия вверх по реке.

После многодневного марша через лесные чащи и размокшие, поросшие тростником придунайские луга мы подошли наконец и мрачному полю боя, где три года назад решалась судьба Венгрии.

Странное ощущение — нелепости быстротечной жизни человеческой и тщеты любой политики — охватило меня, когда мы с Синаном двигались по этой жуткой равнине, усеянной людскими черепами и костями; венгерские или турецкие, они ничем не отличались друг от друга. И одновременно я почувствовал острую боль при мысли о чудесных соборах и веселых христианских городах, с башен которых хриплые голоса муэдзинов, возможно, будут скоро созывать правоверных на молитву.

Память предков, кровные узы и вера, в которой я вырос, связывали меня с далекими землями Запада, которые, пребывая в вечной вражде, сами копали себе могилу. Но от людей, павших под Мохачем, меня отличало страстное желание жить — пусть и в изменившихся условиях; и мне ничуть не хотелось умирать за веру, приносившую такие плоды, которые обрекали ее же саму на гибель.

Султан тоже прибыл на поле боя под Мохачем, чтобы окинуть взглядом место своей величайшей победы; на следующий день здесь должна была состояться торжественная встреча Сулеймана с королем Сапойаи.

Когда назавтра мы возвращались с Антти после утреннего омовения и намаза с берега Дуная, то к своему изумлению столкнулись в лагере с господином Гритти; пьяный в дым, он брел мимо шатров, держась руками за голову. Увидев нас, господин Гритти кинулся ко мне, крепко меня обнял и воскликнул:

— О Боже, господин де Карваял, не знаешь ли ты случайно, где в этом чертовом лагере можно найти бочонок вина, чтобы опохмелиться, и милых женщин, которые размяли бы мне тело и снова сделали бы меня человеком? Через несколько часов мы с братом моим, Яношем, должны предстать перед султаном, чтобы напомнить владыке о жирном куске венгерских земель, которые он обещал мне за мои заслуги.

Меня ничуть не обрадовала встреча с этим подлым и коварным человеком, но по доброте сердечной я не мог не прийти на помощь страждущему, что и сделал благодаря Антти, который уже знал, как всегда, все тайные местечки в этом лагере и повел нас выпить в один из шатров.

Как опытный выпивоха господин Гритти не набрался на этот раз до бесчувствия, ибо его ждали важные дела. Он использовал вино как лекарство и глотнул ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы прийти в себя. Я же составил венецианцу компанию.

Когда, взглянув на солнце, я увидел, что приближается время торжественной встречи, мы торопливо покинули шатер и господин Гритти поспешил присоединиться к свите короля Сапойаи. Чтобы принять властителя Венгрии, как подобает, Сулейман повелел огромному войску выстроиться по обе стороны дороги, ведущей к султанскому шатру, и процессия Сапойаи растворилась в этом множестве людей, словно капля в море. Навстречу венгерскому королю выехали аги, которые проводили Яноша Сапойаи к шатру султана.

О самом ходе торжеств я узнал от господина Гритти, который хотел таким образом отблагодарить меня за помощь, а заодно и похвастаться своим высоким положением.

Так вот, из рассказов этого человека, в правдивости которых у меня нет оснований сомневаться, мне стало известно, что султан милостиво сделал три шага навстречу Сапойаи и протянул ему руку для поцелуя, после чего указал венгру место на троне подле себя. Я сразу подумал, что, оказывая Сапойаи такую честь, султан хочет прежде всего возвыситься сам — потому и устроил этот блестящий прием. Но господин Гритти предложил мне лучшее объяснение.

— Причины всего этого куда глубже, — проговорил он. — Хоть Янош Сапойаи — человек незначительный и смог привести с собой лишь шеститысячный отряд всадников, но венгр этот обладает одной волшебной вещью, которая стоит целой армии. И благодаря почестям, оказанным Сапойаи, султану удалось теперь заполучить эту вещь. Сапойаи куда лучше плетет тайные интриги, чем открыто воюет на поле боя, и недавно сторонники короля сумели обманом раздобыть венгерскую корону святого Стефана[8]; я же вынужден был открыть этот страшный секрет великому визирю. Стал бы иначе султан заботиться о том, чтобы устроить Сапойаи торжественную встречу! И сейчас пятьсот верных спаги уже мчатся за этой короной, пока Сапойаи не передумал...

Я начал лучше понимать все это, когда господин Гритти напомнил мне, сколь страстно сам император — человек, обладающий огромной властью, — мечтал, чтобы папа короновал его знаменитым итальянским железным венцом. Говоря об этом, господин Гритти выразил надежду, что ничего подобного никогда не произойдет. Выложив же мне все эти страшные тайны, он обнял меня, как брата, и воскликнул, что желает нам обоим встретиться в Буде на коронации Яноша Сапойаи. Впрочем, добавил господин Гритти, лично он очень сомневается, что Сапойаи возложит когда-нибудь себе на голову священную корону, отдав ее раз туркам в руки. Ведь султан — тоже человек, отлично знающий, чего хочет. И уж в любом случае это знает его рвущийся к славе визирь.

И, возможно, господин Гритти был прав, ибо в походе я не заметил, чтобы кто-нибудь оказывал королю Сапойаи особое внимание.

Королю пришлось плестись со своим отрядом в хвосте у турецких войск, а янычары без всякого почтения называли Сапойаи Янушкой, ибо армия пребывала в веселом настроении, поскольку все надеялись захватить в Буде богатую добычу.

Уже через три дня после выступления из Мохача мы разбили лагерь среди виноградников, окружавших Буду. Стены города поразили нас своей мощью; когда же люди Синана принялись копать рвы, двигаясь к крепости, немецкий гарнизон открыл ураганный огонь.

Облачившись в простые горностаевые халаты и шлемы, султан и великий визирь объехали вокруг города, дабы вдохновить войска: штурм ожидался со дня на день.

Мне посчастливилось увидеть Сулеймана и Ибрагима, когда я собирался нести обед Синану, который наблюдал за проведением земляных работ. Уж не знаю, что мне взбрело в голову, но когда султан, желая, скорее всего, лишь показать, какая хорошая у него память, ласково обратился ко мне по имени, я мимоходом упомянул о том сне, который видел прошлой ночью и посчитал пророческим.

— Я слышал, что и твоя жена видит вещие сны и умеет гадать, чертя пальцем линии на песке, — промолвил султан. — Так расскажи же, что тебе снилось!

Просьба Сулеймана застигла меня врасплох. Я что-то растерянно забормотал, в волнении косясь на великого визиря Ибрагима, которому, казалось, совсем не понравились слова султана. Мне было совершенно непонятно, откуда Сулейман мог что-то знать о Джулии. Мне почудилось, что я стою на краю пропасти, но нужно было идти дальше, и я проговорил:

— Вчера я выкупался в одном из здешних живительных источников. Потом меня сморил сон — и я увидел крепостные стены Буды, а над ними — летящего сипа с какой-то странной короной в клюве. Ворота крепости распахнулись, и ее защитники пали перед сипом ниц. Тогда во всем блеске своей славы вперед вышел сын Милосердного, и сип возложил корону ему на голову. Вот такой я видел сон — но чтобы растолковать его, нужен кто-нибудь поумнее меня.

Мне действительно приснилось что-то в этом роде, но я вполне допускаю, что в голове у меня все время вертелся рассказ господина Гритти о короне святого Стефана; возможно, этой историей и были навеяны мои ночные видения. Детали, правда, были немного другими, а появление ворот, распахнутых жителями Буды, объяснялось, несомненно, моей страстной мечтой о том, чтобы крепость сдалась как можно скорее — и мне не надо было бы рисковать жизнью, идя на штурм.

Но как это всегда бывает с людьми, рассказывающими свои сны, я все чуть-чуть приукрасил, ибо султан не хуже меня знал, что сип — это символ рода Османов, при капельке же желания в образе «сына Милосердного» можно было угадать великого визиря Ибрагима. Но сон этот не был, по-моему, слишком уж прозрачным, ибо ни султан, ни великий визирь не могли знать, что господин Гритти посвятил меня в тайну короны святого Стефана.

Сулейман и Ибрагим действительно ни о чем таком не подозревали; они в изумлении уставились друг на друга, а потом султан вскричал:

— Да свершится воля Аллаха!

Прекрасное лицо Ибрагима просветлело, а султан прислал мне позже в награду новый халат и туго набитый кошель.

Трудно сказать, насколько можно доверять снам. Но мой сон был и вправду вещим: уже на седьмой день осады Буда сдалась. Мы не успели даже сделать пролома в стене...

Я и сам страшно удивился, что сон мой сбылся так быстро, ибо я никак не рассчитывал на столь скорую победу.

На другой день после капитуляции ко мне пришел господин Гритти и с таинственным видом повел меня в шатер сераскера.

Великий визирь Ибрагим по-турецки сидел на подушках и изучал по карте дороги на Вену. Когда я поцеловал землю у его ног, он предложил нам сесть рядом с ним, после чего, пристально глядя мне в лицо своими темными блестящими глазами, проговорил:

— Мне есть за что тебя благодарить, Микаэль эль-Хаким. Но впредь я строго-настрого запрещаю тебе видеть столь неосторожные сны — во всяком случае, не разрешаю тебе рассказывать о них султану, не испросив сначала моего позволения.

Я обиженно произнес:

— Я за свои сны не отвечаю — и вообще, хотел как лучше. А сон мой, между прочим, сбылся: Буда сдалась без боя.

Великий визирь Ибрагим испытующе посмотрел на меня и сказал:

— В этом смысле сон твой действительно был вещим; именно потому я и вызвал тебя к себе. Не понимаю, как тебе удалось угадать, чем все кончится? Может, и об этом ты разузнал каким-нибудь тайным путем — как о короне святого Стефана? Чего ты добивался, рассказывая свой сон? Кто вложил тебе в уста эти слова? Ты хотел, чтобы султан начал подозревать, будто я, его верный раб, мечтаю о венгерском троне?

Я окаменел от ужаса, а он безжалостно продолжал:

— Как я могу доверять тебе — человеку, который уже не раз обманывал меня? Не думай, что я не знаю о твоих интригах! Мне отлично известно, что ты уже пробрался в гарем и поступил на службу к султанше Хуррем. В знак своей верности ты даже подарил ее сыну своего пса, хотя султанша — коварная, злая женщина, мечтающая лишь об одном — погубить меня. Немедленно признавайся: ведь это она подкупила тебя, чтобы ты отправился за мной в поход и пакостил мне своими снами!

Я смотрел на Ибрагима, совершенно не понимая, о чем он говорит. Господин Гритти поглядывал на меня из-под полуопущенных век и качал головой.

Внезапно великий визирь вытащил из-под подушки большой шелковый кошель с деньгами и швырнул мне его в руки с такой силой, что я чуть не упал. За первым кошелем последовал второй и третий, и вскоре на полу передо мной выросла груда золота, словно куча никчемного сора. А великий визирь закричал:

— Взвесь это золото в руке — да подумай хорошенько, кто из нас богаче — султанша или я?! И кто сможет щедрее вознаградить тебя за службу! Пока ты и правда не получал от меня больших денег. Но это золото будет твоим, если только ты признаешь, что это русская невольница Хуррем направила тебя вредить мне, — ибо нелегко обнаружить врага во мраке, и я хочу проникнуть наконец в коварные замыслы султанши.

Глубокое потрясение не помешало мне прикинуть, что в каждом кошеле было не менее пятисот золотых монет — огромное богатство для человека в моем положении. На эти деньги я мог купить чудесный дом с садом на берегу Босфора, рабов, парусники — и все, что душе угодно!

Передо мной возникло вдруг полное лицо султанши Хуррем, с холодными голубыми глазами, неправильными чертами, вечно улыбающимися устами и ямочками на щеках. Я ничего не был ей должен, нас ничто не связывало — и тем не менее я медлил с ответом.

Но колебался я не из-за нее, а, пожалуй, лишь из-за великого визиря, ибо мне было трудно лгать ему. Он же испытующе смотрел мне в глаза, а потом воскликнул с еще большим нетерпением, чем раньше:

— Не бойся и говори смело! Ты не пожалеешь об этом, ибо лишь я один буду знать правду об этом деле. Я сохраню все в тайне и даже султану не скажу ни слова. Ведь не настолько же я глуп!

Золото слепило меня, но я ответил:

— Ты искушаешь меня, но не могу я обманывать тебя — даже за все это золото.

Горькие слезы сожаления навернулись мне на глаза; отступив от груды золота, я поведал вкратце, как очутился в гареме и почему подарил своего песика Раэля принцу Джехангиру, сыну султанши Хуррем. Речь свою закончил я печальными словами:

— Разумеется, глупость моя безмерна. Я и сам не могу понять, почему отказался от целого состояния, лишь бы не врать тебе! Но я никогда не умел действовать себе во благо. Похоже, это и есть тот самый порок, за который меня вечно ругает моя жена...

Мысль о безрассудной потере денег привела меня в такое отчаяние, что я разрыдался, проклиная собственную слабость.

Господин Гритти и сераскер Ибрагим изумленно переглянулись, после чего великий визирь ласково дотронулся до моего плеча и добродушно спросил:

— Так как же вышло, что управитель гарема познакомил султаншу с твоей женой и та почти каждый день появляется в серале, гадает там, чертя пальцем линии на песке, и продаст разные благовония?

Я удивленно уставился на сераскера и воскликнул:

— Клянусь, что не имею об этом ни малейшего понятия, хотя в беседе с кислар-агой я действительно упомянул о своей жене и хвалил ее искусство.

Ошеломленный тем счастьем, которое свалилось на Джулию, я принялся нести о ней всякую чушь, что окончательно развеяло подозрения сераскера. Он улыбнулся и сказал:

— Я верю тебе, хотя еще и не понял, простак ты или необыкновенный хитрец. Но в честности твоей я не сомневаюсь.

К моему безмерному огорчению он сгреб золото обратно в кошели и спрятал их под подушку. Однако он тут же хлопнул в ладоши и отослал прочь немого раба, который все это время стоял за занавеской со связкой разноцветных шелковых шнурков-удавок в руках.При виде этого невольника по спине у меня забегали мурашки, а великий визирь проговорил:

— Если бы ты признался, что хотел навредить мне, то получил бы все это золото, но наслаждался бы им недолго, ибо я не смог бы оставить тебя в живых. Честность же твоя заслуживает награды, а потому — проси у меня все, что пожелаешь, в разумных пределах, конечно.

Дрожа от страха и восторга, я упал ниц, чтобы поцеловать землю у его ног, и вскричал:

— Я хочу вечно и преданно служить тебе, как служил до сих пор. Но скажи мне сначала, какую награду ты счел бы подобающей для меня, ибо не хочу я оскорбить твоего великодушия, попросив о слишком ничтожной милости.

Услышав эти слова, великий визирь расхохотался и даже господин Гритти скривил губы в кислой улыбке.

Я оказался в трудном положении, ибо мне не хотелось просить слишком мало, но с другой стороны, я не осмеливался прогневить визиря, требуя слишком многого. В конце концов я набрался смелости и проговорил:

— Я — человек бедный и не хочу домогаться большего, чем мне пристало. Жена моя уже давно мечтает о жилище, которое мы могли бы назвать своим собственным домом. Маленький домик, совсем скромный, с крошечным садиком, где-нибудь на берегу Босфора и не очень далеко от сераля — вот лучший дар, который я мечтал бы получить от тебя. Я благословлял бы тебя до конца своих дней, если бы в милости своей ты пожелал бы исполнить мою нижайшую просьбу.

Я не мог бы сказать ничего лучшего. Великому визирю страшно понравились мои слова. Его прекрасное лицо озарилось ласковой улыбкой. Он протянул мне руку для поцелуя и промолвил:

— Просьба твоя — лучшее доказательство твоей искренности. Ибо если бы ты замышлял измену, то не мечтал бы о собственном доме в столице султана, а скорее потребовал бы награду, которую легко увезти с собой в чужие края. Но нет города прекраснее Стамбула. Самим Создателем предназначен он быть столицей всего мира, и до конца дней своих буду я украшать его великолепными зданиями и чудесными мечетями, если будет на то воля Аллаха. Я немедленно прикажу переписать на твое имя большой участок с садом прямо возле моего летнего дворца на берегу Босфора, а Синан Строитель возведет там для тебя и твоей семьи просторный деревянный дом, который не изуродует окрестностей, а будет, наоборот, радовать глаз и сердце. Я сам оплачу все расходы, и уже будущей весной ты сможешь переселиться в новое жилище. И в подтверждение слов своих я произношу первую суру Корана.

Господин Гритти лишь качал головой, поражаясь моей безрассудности, но меня охватила безмерная радость, и я понял, что судьба была все же милостива ко мне, забросив меня на войну, которой я так боялся.

5

Мы потеряли в Буде много драгоценного времени, прежде чем султан не повелел наконец снова выступить в поход на Вену. Когда свернули лагерь, небеса опять разверзлись и хлынули такие дожди, что даже самые закаленные в боях янычары начали перешептываться, утверждая, будто Венгрия — пристанище всех демонов на свете, а дервиши совершенно серьезно предрекали новый потоп.

Сентябрь подходил к концу, когда войска окружили Вену. Лето пролетело, и на пороге стояла промозглая осень. Даже султан дрожал от холода, сидя в своем роскошном шатре у жаровни с углями, спрыснутыми розовым маслом. Но златоглавый шатер не слишком-то хорошо хранил тепло, да и промокал к тому же...

Но когда мы смотрели с холма на богатый и людный королевский город, в центре которого, устремляясь к небесам, возносились на головокружительную высоту башни кафедрального собора, то казалось, что до всего этого просто рукой подать.

Стены Вены выглядели тонкими и хрупкими, а недавно насыпанные земляные валы, укрепленные палисадами и баррикадами из камней, отнюдь не производили серьезного впечатления. Честно говоря, я до сих пор не понимаю, почему нам не удалось тогда взять Вену — почти беззащитную и охранявшуюся немногочисленным по сравнению с султанским войском гарнизоном, который король Фердинанд перед своим бегством в Чехию усилил в последний момент отрядом опытных ветеранов.

Глядя с холма на Вену, я, отступник в душе, не был до конца уверен, какой из воюющих сторон желаю победы; мне казалось, что падение Вены станет предвестником гибели всего христианства. Но мне особо некогда было предаваться пустым раздумьям, ибо Синан Строитель немедленно начал осадные работы. Мне, его толмачу, приходилось вести бесконечные допросы пленных, захваченных во время вылазок солдат гарнизона за стены города, и тщательно наносить на карты все, что удавалось узнать от этих людей: какие дома — каменные, а какие — деревянные, где сняты крыши, где выкопаны рвы, какие улицы недоступны для лошадей и повозок, кто командует отрядами, которые защищают разные ворота, башни и бастионы.

Я уже изучил карту Вены так, что мог ходить по этому городу с завязанными глазами. А сведения наши все пополнялись и пополнялись, ибо из крепости безжалостно выгнали всех жителей, неспособных держать в руках оружие, и пленников вскоре стало так много, что они с трудом умещались за загородкой, которую выстроили для них в турецком лагере.

Если бы защитники города, приняв во внимание собственную малочисленность, действовали бы по всем правилам военного искусства, то они затаились бы в крепости и ждали бы, когда мы пойдем на штурм. В таких условиях наше пребывание в лагере — несмотря на скверную погоду и нехватку провианта — могло бы показаться вполне сносным. Но безрассудные немцы и чехи пакостили нам, как могли, всячески мешая работать землекопам и минерам. И как только Синан после долгих размышлений и расчетов начал наконец рыть подкопы под одни во- • рота, защитники города немедленно приняли контрмеры. Когда же нам все-таки удалось с огромным трудом пробиться под землей под самые стены, немцы с чехами подкопались под наш коридор и утащили в город приготовленные нами бочки с порохом, уничтожив все плоды многодневных титанических усилий.

Из-за таких вот сюрпризов подготовка к штурму страшно затянулась.

Приближалась уже середина октября, и запасы провианта в лагере стали иссякать, когда нам удалось наконец взорвать в заранее намеченных местах две мины; в результате с оглушительным грохотом рухнула часть крепостной стены возле монастыря августинцев у городских ворот.

Не успели еще взлетевшие в воздух обломки упасть на землю, не развеялся еще пороховой дым, как аги повели турецкие отряды на штурм.

Три дня атаки следовали одна за другой, но войска уже не верили в победу. Боевой пыл угас, и многие прямо заявляли, что предпочитают погибнуть от булатных кинжалов своих предводителей, чем лезть под страшные двуручные немецкие мечи, один удар которых рассекает человека пополам.

Даже Синану грозила немилость сераскера, ибо слишком много мин взрывалось впустую, не причиняя неверным особого вреда. Но в последнюю минуту Синану ценой нечеловеческих усилий удалось устроить еще два взрыва, разрушить стену так, что в ней образовался пролом, вполне достаточный для нового наступления. И на следующее утро, сразу после намаза, триста пушек начали обстреливать город, а янычары под звуки дудок и труб ринулись на решающий штурм.

Полководцы бросали в бой все новые отряды — волна за волной, пока вся земля перед воротами не была сплошь завалена телами убитых турок. Но когда под вечер захлебнулось последнее наступление, толпы атакующих в полном беспорядке отхлынули от стен. Султан приказал сниматься с места, и турки начали сворачивать шатры, чтобы уйти из-под проклятого города.

Когда немцы заметили, что враг готовится снять осаду, в Вене на радостях ударили во все колокола, а на стенах загремели победные залпы. В ответ вокруг города в небо взметнулись столбы огня и дыма: это полыхали по всему лагерю подожженные склады и сараи. Разъяренные янычары снесли также загородки, за которыми держали пленников, и устроили жуткую резню, убив всех тех, кому не под силу было вынести тягот и лишений долгого пути в Турцию.

Вот так закончился победоносный поход турок в немецкие земли. Исчезла страшная угроза, нависшая над христианством, а султан потерпел первое серьезное поражение.

Весь мой прежний опыт говорил мне, что Бог вообще-то редко вмешивается в военные дела. И все же последние события можно было объяснить, пожалуй, лишь тем, что Господь, похоже, не желал допустить гибели христианства.

Я поделился с Антти этой мудрой мыслью, когда мы с ним вдвоем беспрепятственно бродили по полю боя, обыскивая трупы, опустошая тощие кошели погибших янычаров и подбирая усыпанные драгоценными камнями стилеты знатных пашей.

Суеверные мусульмане не отваживались после наступления темноты обшаривать мертвецов, но мы с Антти не отличались подобной щепетильностью; впрочем, если деяния наши и были не вполне похвальными, то турки, заживо сжигавшие на кострах пленников-христиан, поступали, по-моему, тоже не совсем так, как это принято среди благородных людей. К тому же, расхаживая по полю боя, мы, как могли, помогали раненым; свои добрые дела мы увенчали тем, что отнесли в лагерь одного из пашей, плечо которого было раздроблено свинцовой пулей. Мы отдали несчастного в руки лекаря, не требуя никакой благодарности за свой милосердный поступок.

Когда нам удалось таким образом пройти мимо караульных, мы быстро миновали шумный лагерь янычар и зашагали к шатру Синана Строителя. Мы вернулись в последнюю минуту: Синан уже собирался в путь. Но тут примчался гонец, слуга великого визиря Ибрагима, юноша с золотым луком за спиной, и передал нам с Антти приказ предстать пред очи сераскера.

Все это случилось так быстро, что мы даже не успели сменить запачканной кровью одежды. Час был поздний, и великий визирь, скрежеща зубами, в нетерпении метался по шатру. Увидев нас, Ибрагим в изумлении застыл на месте и с горечью воскликнул:

— О Аллах, значит, есть еще мужчины, не боящиеся запятнать кровью свои одежды в пылу служения повелителю народов! Неужели лишь отступники-христиане должны вернуть мне веру в мощь ислама?!

Он явно совершенно ошибочно истолковал наш вид, но я решил, что негоже мне опровергать слова такого важного господина. Куда более поспешно, чем подобает столь знатной особе, сераскер выгнал из шатра писарей, слуг и свою личную стражу; потом по повелению великого визиря мы опустились рядом с ним на подушки, и он начал шептать, бросая вокруг беспокойные взгляды и явно опасаясь, не подслушивают ли его за пологом шатра:

— Микаэль эль-Хаким и ты, Антар! Султан Сулейман, господин мой и повелитель, решил, что Аллах не позволит нам взять Вену. Завтра мы сворачиваем лагерь и уходим отсюда. Я с пятидесятитысячным отрядом спаги двинусь в арьергарде — чтобы охранять тылы нашей армии во время возвращения в Буду.

— Аллах велик — и так далее, — выдохнул я с нескрываемым облегчением. — Пусть же ангелы Его Джабраил и Микаил заслоняют нас во время нашего отступления своими огненными крыльями! Глубок ум султана и безмерна мудрость его!

— Что за глупости ты несешь? О каком отступлении болтаешь?! — в страшном негодовании воскликнул сераскер. — Даже случайно не должно это слово срываться с уст твоих! Знай, что я повелю высечь каждого, кто осмелится исказить правду о нашей великой победе над неверными. Игра еще не закончена, Микаэль эль-Хаким! И если будет на то воля Аллаха, я брошу покоренную Вену к ногам султана.

— О Аллах, но как ты сможешь это сделать? — изумленно спросил я.

— Я пошлю в Вену вас с братом, — ответил великий визирь, мгновенно пронзив меня взглядом своих горящих глаз; зубы сераскера сверкнули в мрачной усмешке, когда он продолжил с угрозой: — И если вам дорога жизнь, то не советую вам возвращаться, не сделав всего, что нужно, ибо я предоставляю вам исключительную возможность послужить исламу!

Я подумал, что великий визирь шутит — или же те трудности, с которыми он столкнулся в походе, свели его с ума. И я мягко проговорил:

— Благородный сераскер! Я понимаю, что ты весьма высоко ценишь мои способности и отвагу брата моего Антара! Но как сможем мы вдвоем взять город, который не сумели покорить двести тысяч человек и сто тысяч верблюдов?

У Антти, видимо, тоже возникли кое-какие сомнения, и он, поколебавшись, сказал:

— Я, конечно, мужик крепкий, и за кубком вина меня часто сравнивали в христианских кабаках с Самсоном, хоть сам я вовсе не думал тягаться со святыми людьми из Писания. Самсон этот разрушил вроде бы стены Иерихона[9], оглушительно дудя в трубу, но как солдат я знаю, что, рассказывая о таких вещах, люди всегда преувеличивают; впрочем, упаси меня Аллах и Пророк Его сомневаться в том, о чем четко и ясно говорится в Библии. Но у меня-то нет такой трубы! Так что благодарю покорно — но увы! Придется тебе подыскать для такого славного дела, как завоевание Вены, какого-нибудь более достойного человека.

Великий визирь ответил с усмешкой:

— В Вене вы будете вовсе не одни. Среди пленных я присмотрел и подкупил десяток немцев, которых собираюсь снабдить изрядным количеством золота и заслать в город с той же целью, что и вас. Вам тоже придется переодеться немецкими ландскнехтами, смешаться с пленниками, бежать из-под стражи и попытаться проникнуть в Вену. А на третью ночь, считая с этой, вы — в знак того, что у вас все получилось, — должны поджечь город и открыть крепостные ворота, чтобы мои спаги, пользуясь всеобщим замешательством, могли ворваться в Вену. До тех пор я со своим отрядом буду держаться неподалеку. Если же я не увижу зарева пожаров, то покорюсь воле Аллаха и двинусь вслед за султаном. Надеюсь, когда-нибудь встретиться в раю с тобой и отважным братом твоим Антаром...

Он замолчал, чтобы перевести дух, и тут же продолжил:

— Я не слишком-то доверяю немцам, которых подкупил. Но в вас обоих ничуть не сомневаюсь, а потому пошлю вас к одному надежному еврею по имени Аарон, который уже не раз оказывал мне важные услуги. Он наверняка поможет вам, как только увидит у вас мой перстень и поймет, что вы — мои люди.

С этими словами великий визирь снял с пальца перстень с таким чистым и прозрачным бриллиантом, что во все стороны брызнули голубые искры, когда на камень упал свет. Ибрагим протянул мне кольцо и проговорил:

— Аарон не поможет вам делом, но всегда даст хороший совет, а в случае необходимости спрячет вас у себя. Можете сказать ему, что позже я с удовольствием выкуплю у него этот перстень за две тысячи дукатов. Мои слуги дадут вам немецкую одежду и отведут вас к пленникам. До восхода солнца вы должны бежать... Так идите же — и да поможет вам Аллах. Если вам повезет остаться в живых и мы встретимся с вами на пепелищах и руинах Вены, то можете не сомневаться — я осыплю вас своими милостями!

Тут мы с Антти отчаянно замахали руками и стали твердить, что если великий визирь хочет потерять двух своих верных слуг, то пусть уж лучше сразу прикажет отрубить нам головы. У него же хватило ума понять, что казнь наша не принесет ему никакой пользы, и после получаса бесплодных уговоров сераскер наконец заявил:

— Что ж, хорошо! Будь по-вашему! Но как вы думаете, почему я, нарушая все законы ислама, позволил вам до сих пор избежать обрезания? Но раз вы не желаете браться за дело, для которого вам может пригодиться сходство с христианами, я — как и всякий правоверный мусульманин — обязан исполнить свой долг и повелеть, чтобы вас немедленно обрезали!

Он хлопнул в ладоши и послал стражника за лекарем.

И не успели мы с Антти испуганно переглянуться, как тот уже вошел в шатер и тут же принялся готовить необходимые инструменты. Жуткий скрежет ножа о точильный камень нагнал на нас такого страха, что Антти, переступив пару раз с ноги на ногу, смущенно произнес:

— Уж лучше я, пожалуй, отправлюсь в Вену и погибну там во славу ислама, чем соглашусь перенести эту операцию. Прошу только, чтобы ко мне никогда больше с этим не приставали и чтобы все части моего тела были в целости и сохранности, даже если мне и не удастся выполнить приказа великого визиря, но я все-таки сумею унести из Вены ноги и каким-нибудь чудом доберусь до мусульманских земель. Ибо хоть в сердце я — и добрый мусульманин, но все равно не могу поверить, что у Аллаха на Страшном суде не найдется других дел, как только заглядывать людям в штаны...

Я перебил Антти и поспешно заявил, что желаю разделить судьбу своего брата, что же касается обрезания, то я пройду через сей обряд по собственной воле — тогда, когда почувствую, что готов к этому.

Великий визирь отослал разочарованного лекаря и, смеясь, заявил, что целиком и полностью полагается на нас и не сомневается в нашей честности. Потом он вручил нам по сотне немецких и голландских дукатов в потертых кожаных мешочках, какие обычно носят при себе немецкие наемники. На глазах у него мы облачились в одежду, снятую с трупов, и Антти, едва натянув полосатые штаны ландскнехта, сразу вспомнил все проклятия, бывшие в ходу в императорских войсках, а также почувствовал неутомимую жажду.

Вино, которым угостил нас визирь, придало нам отваги и помогло снести все удары и пинки стражников, оттащивших нас вскоре к остальным пленным, ибо эскорт наш старался как можно точнее следовать полученным указаниям и относился к нам так же, как и ко всем захваченным немцам, дабы не возбуждать никаких подозрений.

Так что из «плена» я бежал с подбитым глазом и распухшей губой. В сумраке холодного рассвета мы промчались по хорошо знакомому нам полю боя и, тяжело дыша, остановились у крепостных ворот. Здесь мы принялись жалобными голосами умолять стражников впустить нас в город или хотя бы скинуть нам со стены веревку, ибо турки следуют за нами по пятам. Большинство наших товарищей по несчастью так ослабло, что едва держалось на ногах; бедняги ходить-то не могли — не то что бегать. Но несколько женщин все же выбралось наружу через дыру, которую выломал в заборе Антти, и с криками ринулось за нами к стенам города.

Этот гвалт возвестил о нашем приближении, и караульные тут же сбросили нам со стен веревки и спустили лестницы, одновременно осыпав тучей стрел и градом пуль наших преследователей, скрывавшихся во мраке.

Тяжело дыша, мы вскарабкались на стены, и дружеские руки помогли нам перебраться на другую сторону. Нас радостно похлопывали по плечам, кто-то тут же принес нам хлеба и вина, и мы, жуя, помогали втаскивать на стены перепуганных женщин, которые, вопя и путаясь в юбках, выныривали из темноты.

Все спасенные были молодыми и хорошенькими, ибо турки весьма придирчиво выбирали себе полонянок. Поэтому немцы и чехи при виде женщин завопили от восторга, сочтя их появление даром небес. Солдаты помогли красоткам спуститься со стен, после чего немедленно повалили дам навзничь и изнасиловали так быстро, что еще не отдышавшиеся от бега женщины даже охнуть не успели.

Веселой суматохе, вызванной этим событием, положило конец появление рыжего офицера, который выскочил из караульного помещения, поспешно нахлобучивая на голову шлем, и начал плашмя бить своих людей мечом по задницам; при этом офицер орал, что его солдаты — хуже турок, и приказывал им немедленно оставить баб в покое и возвратиться на стены, чтобы неприятель не взял ворот неожиданным штурмом.

Потом рыжий офицер сурово посмотрел на нас и мрачно пригрозил, что велит нас повесить, если выяснится, что мы — турецкие соглядатаи. Говоря это, он показывал на болтающиеся на стене тела в немецкой одежде и предрек нам такую же участь, если мы немедленно не признаемся во всем.

Но Антти всегда запросто справлялся с такими молодыми петушками. Стоя перед офицером и дыша ему в лицо винным перегаром, брат мой заявил, что научит этого мальчишку уважать солдат императора, которые, рискуя жизнью, бежали из плена, да еще спасли при этом христианок, едва не попавших в турецкие гаремы.

Речь Антти была столь убедительной, что юнец-офицер побледнел, сразу сбавил тон и заверил, что у него лично мы не вызываем ни малейших подозрений. Он просит только, чтобы мы изволили исполнить приказ коменданта и доложили о себе по всей форме, назвав свои имена, полк и имя командира. Офицер же напишет обо всем этом в рапорте, после чего нам выдадут в ратуше соответствующие бумаги.

Мы не могли не удовлетворить столь скромной просьбы рыжего офицера и предъявили очевидные доказательства того, что мы — не мусульмане; потом Антти пустился в пространные объяснения, толкуя о том, что мы — немецкие ландскнехты из отряда, который по повелению императора привел в последний момент на помощь городу знаменитый полковник Бок фон Тойфельсбург.

Молодой офицер слушал нас, разинув рот, и в конце концов кивнул, пробормотав, что имя нашего полковника кажется ему знакомым. Юноша на миг заколебался, не зная, как ему поступить. Но потом он вроде бы смягчился, закусил губу и разрешил нам пойти в город, предупредив на прощание, что комендант Вены и его люди известны своей суровостью и предпочитают повесить десять невиновных, чем упустить одного турецкого соглядатая. Не особенно жалуют власти и дезертиров, так что нам лучше не сталкиваться со стражниками, если в городе нет никого, кто мог бы за нас поручиться.

Славный парень бросил нам на прощание серебряный шиллинг, чтобы мы выпили за его, офицера, здоровье и удачу, и быстро растворился в осеннем сумраке, мы же двинулись в город.

Я хотел тут же отправиться на поиски Аарона, но Антти крепко схватил меня за плечо и потащил по грязным улицам, принюхиваясь к городским запахам. Ноздри его трепетали и раздувались — и, уверенно шагая по этому словно бы вымершему городу, он, точно стрелка компаса, безошибочно привел меня кратчайшим путем в кабак, битком набитый пьяными до бесчувствия, задиристыми, хвастливыми, играющими в кости немцами, испанцами и чехами. И когда мы устроились на двух пустых бочках, поставив перед собой на стол по кувшину вина, Антти радостно улыбнулся и заявил:

— С каждой минутой я все больше и больше чувствую себя христианином и совершенно не понимаю, как это еще вчера я мог носить тюрбан и по пять раз на дню покорно мыть себе под крики муэдзина голову и шею.

— Не имею ничего против глотка вина в честь наступающего дня, — отозвался я, — но мне не даст покоя мысль о нашей миссии. Думаю, нам самое время начать собирать в одном месте солому, куски дерева и бочки со смолой, чтобы развести в этом сыром и грязном городе веселый костерок.

Однако Антти тряхнул кошелем, в котором зазвенели монеты, и приказал принести еще вина, после чего изрек:

— Ни один волос не упадет у человека с головы без Божьего соизволения и ни один воробей не шлепнется на землю без пули стрелка. Так что нечего сегодня думать о завтрашнем дне!

И он тут же завел фамильярный разговор с парой повес, которые жадно косились на его кошель, обнимали Антти и клялись ему в верной дружбе.

Антти бросил на стол три гульдена и велел принести вина героическим защитникам Вены. Но какой-то рябой человек в окровавленном турецком кафтане, услышав слова моего брата, вскочил на ноги, высыпал на грязный, ослизлый стол целую горсть золота, громко откашлялся и хрипло закричал:

— Иисус Христос и Пресвятая Дева! Это я всем ставлю! Я бежал из турецкой неволи, убил пашу и совершил множество славных подвигов, рассказам о которых никто бы не поверил, если бы слова мои не подтверждало это турецкое золото. Сочту за оскорбление, если кто-то полезет тут со своим угощением поперед меня!

Услышав это, Антти спокойно спрятал деньги и заявил, что вовсе не хотел обидеть столь великого героя.

За кубком вина время летело незаметно, и мы были уже в крепком подпитии, когда крикун, хвалившийся золотом, велел трактирщику запереть дверь на засов, а потом обратился к нам:

— Разве все мы тут — не храбрецы? Разве не совершали мы подвигов, которыми и через тысячу лет будет восхищаться весь христианский мир? Мы еще не получили жалованья и не было у нас случая как следует разгуляться в стане врага и захватить законную добычу, но разве город этот, спасенный нами от гибели, — не наш? Вот и выходит, что жители Вены должны сполна заплатить нам за нашу отвагу!

Пьяные солдаты заревели в один голос, что это — самые умные слова, какие они слышали с начала осады. Но, добавили храбрые воины, нас мало, а комендант города — человек крутой и шутить не любит. А потому каждого, кто бескорыстно ищет справедливости, ждет виселица.

Тогда рябой понизил голос и, обведя всех пылающим взором, произнес:

— Сговоримся с верными друзьями и завтра после вечерни подпалим в сумерках город! Тогда все кинутся тушить пожар и никто нам не помешает!

Тех, кто был потрезвее, охватил страх; они притихли и начали оглядываться по сторонам, прикидывая, как бы им сбежать из этой опасной компании. Все же остальные заявили, что это отличный план. А рябой продолжал подстрекать пьяных солдат, говоря:

— Нас много! Мои приятели толкуют в других местах о том же самом и собирают по всему городу храбрецов, которые не побоятся пойти на это дело!

Он достал еще один кошель золота, высыпал монеты на стол и добавил:

— Прямо тут плачу по пять гульденов каждому, кто обещает поджечь какой-нибудь известный ему дом.

Тогда трактирщик бросил бочки с вином на произвол судьбы и пулей вылетел на улику; несколько человек потрезвее последовало за ним. А Антти к моему великому изумлению вдруг начал громко орать с потемневшим от гнева лицом:

— Этот обманщик и подлый изменник пытается подкупить нас турецким золотом! Надаем ему по морде и отведем к коменданту!

Напрасно дергал я его за рукав, шепотом умоляя заткнуться. Когда рябой, выхватив меч, бросился на Антти, брат мой перевернул стол, швырнул противнику в голову пустой бочонок, обезоружил негодяя и стал звать коменданта.

Тут поднялся страшный шум, на улице перед дверями кабачка послышался мерный топот стражи, и через несколько минут мы уже выволокли несчастного предателя наружу; подгоняя его пинками и осыпая проклятиями, мы повели его в ратушу, чтобы рассказать там о его преступлении.

И такое случилось не только в нашем кабачке. Со всех сторон под барабанный бой в ратушу вели вояк, которые очень уж щедро швырялись деньгами. А когда мы добрались до площади перед ратушей, там уже шумела огромная толпа, громко проклинающая изменников.

И спасая собственные шкуры, мы с Антти тоже возмущенно вопили — да еще старались перекричать всех вокруг.

Потом Антти сказал вполголоса:

— Немного постоим тут для верности. Никому не придет в голову искать нас здесь. Жаль, что не удалось досмотреть до конца эту комедию в кабачке, но тот дурень все равно бы попался — слишком уж он был болтлив.

— Почему ты остановил его? — горько упрекнул я брата. — Он бы все сделал за нас, а мы бы сидели сложа руки и спокойно ждали бы янычар, теперь же нам надо, не теряя ни минуты, закупать дрова и смолу, иначе мы рискуем вызвать гнев великого визиря.

Антти изумленно уставился на меня.

— Ты что, совсем рехнулся, Микаэль? — прошипел он. — Этот человек выдал не только все планы визиря, но и день их осуществления! Нам тут больше делать нечего, и думать нам теперь надо лишь о том, как унести отсюда ноги. А виноват во всем великий визирь. Ему бы стоило помнить, что у семи нянек дитя без глазу.

Тем временем в ратуше устроили короткий суд над изменниками. Двоих тут же казнили, чтобы немного утихомирить жаждущую крови толпу, остальных отправили в камеру пыток.

Однако народ на площади не успокоился. Люди начали подозрительно коситься друг на друга, а какие-то солдаты закричали, что это евреи сговорились с султаном, и толпа ринулась в еврейский квартал. Но комендант послал войска, и те не допустили серьезных беспорядков.

Но из-за всех этих событий нам лишь с большим трудом удалось разыскать еврея Аарона, а когда на другой день мы все-таки нашли его, Аарон, тощий человек болезненного вида, не взял у нас перстня визиря и заявил, что ничем не может нам помочь. Однако он позволил нам остаться у него в доме до следующего дня, поскольку мы просто не знали, куда нам деваться.

Под вечер, когда приближался час, назначенный визирем, Антти проговорил:

— Мне хочется совершить хоть что-нибудь — просто чтобы заслужить этот перстень, от которого отказался Аарон. Сил моих больше нет лежать на жестком полу в этой нищей лачуге. Давай-ка прогуляемся по Вене да взглянем на королевские склады и арсеналы, братец Микаэль. Может, нам и удастся разжечь во славу Аллаха хоть какой-нибудь маленький пожарник. Правда, он все равно не доставит большой радости великому визирю...

Но обойдя весь город, мы выяснили, что арсенал, конюшни и склады бдительно охраняет множество стражников. Так что у нас не было ни малейшей возможности устроить поджог и хоть частично выполнить таким образом обещание, которое мы дали великому визирю.

6

Слоняясь по городу, мы забрели на рынок, где множество плачущих женщин толпилось вокруг котлов, в которых милосердные монахи варили еду для беженцев.

В одном из прилегающих к рынку переулков я наткнулся на девушку, сидевшую на пороге покинутого дома. Закрыв голову краем юбки, она застыла в немом отчаянии. Тронутый ее горем, я заговорил с ней и протянул ей несколько мелких монет. Но девушка, сердито посмотрев на меня, буркнула, что она — не распутница, любовь которой можно купить за деньги.

Взглянув на ее прелестное личико, я страшно разволновался, ибо понял, что передо мной — одна из тех женщин, которые побывали в турецкой неволе и благодаря Антти бежали из плена.

Девушка тоже сразу узнала Антти и, вскрикнув от изумления, сказала на ломаном немецком:

— Я видела вас в турецком лагере! Как же так получилось, что вы свободно расхаживаете по городу, хотя жестокие немцы хватают и вешают всех, кому удалось бежать от турок? Меня изнасиловали, едва я спустилась со стены, хотя даже турки берегли мою честь, чтобы подороже продать меня на невольничьем рынке.

Я Христом Богом попросил ее замолчать и не привлекать к нам внимания стражников, признавшись, что жизнь наша теперь — в ее руках.

Но уговаривая девушку не губить нас, я тем временем успел разглядеть, что она очень красива и что черты ее личика тонкие и правильные, хотя волосы ее и были спутанными и мокрыми от дождя, а платье — рваным и заляпанным грязью. Я спросил у девушки, кто она и откуда, и красавица, не таясь, ответила, что бежала вместе с родителями из Венгрии, где отец ее владел обширными поместьями на границе с Трансильванией. В пути беженцев настигли турки, убили всю семью и пощадили лишь ее одну, уведя в неволю с петлей на шее.

Очутившись же в Вене, девушка искала покровительства у главнокомандующего королевскими войсками, но в ответ на свои просьбы услышала лишь издевательства, оскорбления и насмешки.

Отца ее назвали венгерским бунтовщиком, а ей самой заявили, что каждая венгерская свинарка, сумевшая убежать из турецкой неволи, едва попав в Вену, сразу оказывается дочерью венгерского вельможи.

Но красота ее тронула в замке сердца нескольких знатных господ; они готовы были сжалиться над бедняжкой и платить ей хорошие деньги за то, что она станет спать с ними, — если она решит объявить себя куртизанкой и начнет, как другие порядочные женщины, честно зарабатывать себе на хлеб.

Несчастная пыталась найти убежище в монастыре, но оттуда ее прогнали, поскольку она вынуждена была признать, что уже не девушка.

Совсем ослабев от голода, она дважды просила еды у проходивших мимо солдат, но оба раза все кончалось тем, что ландскнехты, обещав помочь ей, затаскивали ее в какой-нибудь переулок, быстро насиловали и бросали в грязи. И сейчас красавица сказала нам:

— Я готова на все — только бы мне вернуться на родину, под покровительство турок и короля Сапойаи. Может, он позволит мне владеть поместьями моего отца, поскольку я — единственная наследница, оставшаяся в живых; и тогда король, конечно, захочет выдать меня замуж за одного из своих любимцев. Думаю, что даже турки не смогут относиться ко мне хуже, чем здешние христиане.

В этот миг я почувствовал, что на меня падают крупные капли дождя. Антти посмотрел на мрачные тучи и сказал:

— Сейчас будет ливень — да еще какой! Думаю, что приметы меня не обманывают... Так что давайте спрячемся где-нибудь под крышей. Там мы сможем поподробнее поговорить о твоих горестях, прелестная девица, ибо молодость твоя и тяжкие испытания, выпавшие на твою долю, разрывают мне сердце.

Бедняжка перекрестилась и поклялась, что никогда в жизни не пойдет больше с незнакомцами в темные переулки. Уж лучше она умрет от холода и голода на том самом месте, где сейчас сидит. Но дождь лил все сильнее, а слабая девушка после долгих колебаний в конце концов отправилась с нами: ведь нас она уже знала и относилась к нам с полным доверием. Скромно потупившись, она сказала нам, что ее зовут Евой, а также произнесла имя своего отца — какое-то языческое венгерское имя, которое не смог повторить ни один из нас. Потому я попросил ее, чтобы она мне это написала, но как дочь благородного венгерского вельможи она, разумеется, не умела писать.

Мы стучались в двери многих домов, но их обитатели не хотели нас пускать; но наконец мы наткнулись на мелкого торговца, у которого купили по безбожной цене хлеба, сыра и мяса. Этот человек показал нам также некий почтенный публичный дом, утверждая, что это единственное место, где мы можем спокойно переночевать, не опасаясь людей коменданта, ибо хозяйка платит немалые денежки за то, чтобы без помех заниматься своим делом.

Мы последовали любезному совету торговца и отправились в бордель. Хозяйка, сразу заметив, что у нас полно денег, оказала нам самый радушный прием. Она даже не пыталась навязать нам своих девиц, которые, судя по звукам, доносившимся до нас, не страдали от недостатка работы.

Увидев, что мы с девушкой, содержательница почтенного заведения приветствовала нас как умных и предусмотрительных людей, которые в эти трудные времена пришли к ней в гости — если можно так выразиться — с собственной закуской.

Она отвела нас в чистенькую комнатку под самой крышей и заверила, что тут никто нас не побеспокоит до утра. Женщина даже разожгла огонь в очаге, чтобы мы могли высушить промокшую одежду.

Чтобы не обмануть ее вполне понятных ожиданий и твердо знать, что она, польстившись на вознаграждение, не выдаст нас властям, мы еще попросили ее принести нам кувшин вина, за который заплатили сумасшедшие деньги.

И вот мы наелись, напились и согрелись.

Когда же мы с Антти разделись, чтобы высушить у очага свои мокрые вещи, спутница наша тоже осмелилась снять платье, оставшись лишь в одной из своих бесчисленных нижних юбок. И хотя многострадальный наряд красавицы был замызган и потрепан, я увидел, что сшит он из дорогих и добротных тканей, а потому история Евы показалась мне еще более правдоподобной, чем раньше.

Я одолжил девушке гребень, чтобы она смогла причесаться. А когда от вина щеки ее раскраснелись, я окончательно понял, какая она удивительно милая, стройная и ясноглазая.

Антти, наевшись досыта, тоже стал бросать на девушку задумчивые взгляды — а над нашими головами барабанил по крыше дождь.

Наконец брат мой не выдержал и проговорил:

— Хоть и носишь ты имя праматери нашей Евы, все же лучше бы тебе надеть на себя платье. Думаю, оно уже успело высохнуть. Ведь даже в Писании сказано, что не следует вводить людей во искушение, и мне не хочется, чтобы твои белые плечи сбивали меня с пути истинного.

Тем не менее Антти пялился на нее еще более жадно, чем раньше, она же, скромно потупившись, отламывала от краюхи хлеба маленькие кусочки, смачивала их в вине и отправляла в рот. Глаза Антти уже едва не вылезали из орбит, он ерзал на табурете, постанывал и громко дышал. Лоб его покрылся крупными каплями пота, хотя в комнате было совсем не жарко. Я никогда в жизни не видел, чтобы женщина доводила моего брата до такого состояния, и поскольку он, на мой взгляд, уже вполне наелся и отдохнул, я сказал:

— Мне кажется, звонят к вечерне. Это — последняя возможность осуществить наши славные замыслы.

Но в этот миг прогремел гром, небеса снова разверзлись, и град величиной с куриное яйцо обрушился на улицы и крыши Вены.

Несколько минут мы прислушивались к шуму дождя и стуку градин; потом Антти со вздохом изрек:

— Аллах не желает этого допустить. Этот ливень в мгновение ока затушит даже самый сильный пожар. Знай мы об этом заранее — могли бы вообще не соваться в этот чертов город.

Дождь не утихал, и вскоре — уж не знаю, почему — присутствие Антти стало чрезвычайно раздражать меня. И я сказал:

— Почему бы тебе не постоять под дверями и не проследить, чтобы нам никто не мешал? Сия прелестная и скромная девица, несомненно, желает потолковать со мной с глазу на глаз и обсудить, чем мы могли бы помочь ей в ее бедственном положении.

Думаю, что я сказал это без всякой задней мысли. Но девушка, видимо, неправильно меня поняла. Обеими руками вцепившись в Антти, она в ужасе закричала:

— Не оставляй меня наедине с твоим братом, дорогой господин Антти! Он смотрит на меня, как волк — на овечку! О, я уже не верю ни одному мужчине!

Антти побагровел, сжал кулаки и заявил:

— Микаэль, я запрещаю тебе смотреть на эту достойную девицу, ибо у тебя грязные намерения!

Он осторожно взял девушку на руки и посадил к себе на колени, нежно погладил пальцами по подбородку и добавил:

— Ничего не бойся, благородная госпожа

Ева! Положись на меня, и если будет на то воля Аллаха, я благополучно доставлю тебя на родину. Честно говоря, мы с братом оба служим туркам и сами пытаемся выбраться из этого проклятого города.

Девица ничуть не испугалась. Глядя Антти прямо в круглые серые глаза, она промолвила:

— Да будь вы хоть черти или оборотни, я все равно с радостью пойду с вами — лишь бы не оставаться здесь! Турки относились ко мне куда милосерднее, чем христиане, и теперь меня вовсе не удивляет, что множество доблестных мужей из-за притеснений и обид приняло ислам и предпочитает служить султану, а не этому проклятому Фердинанду. Увидев вас, господин мой, среди пленников, я сразу же восхитилась вашей силой, благородством и великодушием. Вы, наверное, происходите из знатного немецкого рода, господин мой, ибо прекрасно говорите на этом ненавистном мне языке.

Лоб Антти снова покрылся крупными каплями пота. Пряча от девушки глаза, брат мой пробормотал:

— Честно говоря, я выучил этот язык у походных костров, и лишь из любезности можете вы назвать мою грубую солдатскую тарабарщину хорошим немецким... Я родился в глуши, в диком краю волков и медведей, и ни одному королю не пришло пока в голову произвести меня в рыцари. Но в армии султана я дослужился до пера цапли, украсившего мой тюрбан пушкаря, и думаю, что это вполне соответствует здешним золотым шпорам.

Госпожу Еву премного порадовали эти слова. Она доверчиво склонила темноволосую головку на плечо Антти, посмотрела на меня, как на назойливую муху, и сказала:

— Господин Микаэль как человек воспитанный, несомненно, понимает, что нам с господином Антти нужно потолковать о личных делах. И потому надеюсь, что господин Микаэль с радостью оставит нас одних и последит, чтобы нам никто не мешал.

Но Антти удержал меня, осторожно снял красавицу с колен и нежно опустил на край ложа, после чего немного постоял над ней, глядя на ее обнаженные плечи и длинные волосы; потом брат мой тяжело вздохнул и произнес:

— О, как горяча ты в моих объятиях, госпожа Ева! Щеки твои нежны и покрыты пушком, как персики, и кажешься ты мне прекраснее луны на небесах.

Она же потупилась и покачала головой.

— О нет, я вовсе не красива! — прошептала она. — Я — лишь бедная сирота, и даже при дворе короля Сапойаи нет у меня покровителя, который помог бы мне вернуть все богатства моего отца.

Антти затрясся, как подрубленный дуб, посмотрел на меня затравленным взглядом и в ужасе промолвил:

— О Аллах, так уж, видно, мне на роду написано! Вылей мне на голову ушат холодной воды, брат мой Микаэль! Пусти мне кровь, тресни меня палкой по лбу или как-нибудь по-другому приведи меня в чувство, ибо разум мой помутился, едва я сжал эту красавицу в объятиях!

Он устремил взгляд широко раскрытых глаз на Еву и, стиснув кулаки так, что захрустели суставы, спросил:

— Велики ли твои поместья, и сколько у тебя там лошадей и коров? В порядке ли все постройки — или же требуют починки? И каковы твои земли — болотистые или сухие, глинистые или песчаные?

Испуганный тем оборотом, который принимало дело, я предостерег Антти и попросил его больше не пить вина: ведь из-за него мой брат совершил уже немало глупостей! Потом я встал и двинулся к двери, продолжая умолять брата на нашем родном языке, чтобы он, Антти, делал с красоткой все, что хочет, но только не ввязывался бы ни в какие новые авантюры, которые его наверняка погубят! А он вцепился в меня, требуя, чтобы я расписал красавице все его достоинства.

Госпожа Ева с изумлением взирала на нас, а потом принялась покорно отвечать на вопросы Антти:

— Отец мало рассказывал мне о своих делах. Но имения наши очень велики и позволяют знатнойсемье жить в полном достатке. Земли у нас разные, есть и много лесов, полных дичи. Нужно не меньше суток, чтобы пересечь верхом наши владения из конца в конец. И, по-моему, у нас сто тысяч овец, тысяча коней и немного еще какого-то скота. Во всяком случае, управляющий моего отца всегда по первому же требованию немедленно выдавал ему деньги.

Антти вздохнул, откашлялся и умоляющим тоном произнес:

— Микаэль, может, в меня бес вселился — или я напился так, как не напивался никогда в жизни. Но я действительно влюбился в эту девушку и хочу жениться на ней, чтобы отстаивать ее интересы и вернуть ей отцовское наследство. Так поговори же с ней от моего имени, ибо в речах ты куда искуснее меня. Если же ты откажешься, то мне придется сделать это самому. Но знай: если у меня ничего не выйдет и она расхохочется мне в лицо, то я тебе все кости переломаю!

И мне не оставалось ничего другого, как, тщательно выбирая слова, сказать:

— Возможно, брат мой лишился рассудка, но он во что бы то ни стало хочет повести тебя под венец; Антти клянется уладить твои дела при дворе короля Сапойаи и вернуть тебе отцовские владения. Брат мой и впрямь может все это устроить, ибо он в милости у великого визиря, а советник короля Сапойаи господин Гритти — лучший друг Антти.

Госпожа Ева молча смотрела на нас, открыв рот. Потом она залилась румянцем, задрожала всем телом и принялась заламывать руки, всхлипывать и бормотать, что все это так неожиданно, а затем бросилась на пол перед Антти, обвила руками его колени и без всяких женских штучек прорыдала:

— Всей душой желаю я быть тебе верной женой, благородный господин Антти! Никогда не смела я даже мечтать о таком счастье, ибо я — лишь бедная сирота, ограбленная и обесчещенная! Если хочешь ты обвенчаться со мной, то буду я с тобой и в радости, и в горе, разделю все твои труды и заботы и всегда стану слушаться тебя и повиноваться тебе! Только об одном прошу я тебя: позволь мне сохранить мою христианскую веру — и пусть какой-нибудь почтенный священник свяжет нас супружескими узами!

Антти от волнения вновь прошиб пот. Великан нежно гладил плечи красавицы, а потом, повернувшись ко мне, проговорил свистящим шепотом:

— Микаэль, брат мой, окажи мне еще одну услугу — быстро приведи сюда священника, пока она не передумала! Если через час ты не появишься здесь со святым отцом, я возьму девушку под мышку и убегу с ней из Вены, бросив тебя тут на произвол судьбы.

Антти был в таком отчаянии, что и впрямь мог исполнить свою угрозу. И потому я пошел посоветоваться с нашей хозяйкой.

Та сказала, что знает одного достойного доверия священника, готового в любое время суток свершать христианские обряды, не задавая лишних вопросов, — лишь бы ему хорошо платили. Его уже не раз приглашали ночью в этот дом: не далее как на прошлой неделе ему пришлось дважды отпускать здесь грехи умирающим.

Выслушав хозяйку, я дал ей золотую монету и попросил послать за святым отцом, ни словом не обмолвившись о том, что на этот раз речь идет о венчании.

Потом я вернулся в комнатку на чердаке, к теплому очагу, дабы убедиться, что Антти не исполнил своей угрозы и не оставил меня в Вене одного.

Когда я открыл дверь, Антти быстро отдернул руки от плеч красавицы и бросил на меня гневный взгляд, но тут же успокоился и, придя в доброе расположение духа, промолвил:

— Прости мне мои резкие слова, Микаэль. Сегодня — самый прекрасный день в моей жизни. Разве мог я когда-нибудь мечтать, что меня полюбит такая прелестная и благородная дама? Когда я смотрю на нее, сердце мое едва не разрывается от счастья!

В этот миг мы услышали в коридоре шаги священника; я распахнул дверь, чтобы впустить его, и к своему величайшему изумлению обнаружил, что мне хорошо знакомо это опухшее багровое лицо с покрытым красными прожилками носом.

Передо мной, облаченный в сутану, с тонзурой[10] на голове и реденькой неряшливой бородкой, стоял человек, который в пору моей учебы в Париже дал мне первый — и весьма дорого обошедшийся — урок лицемерия и измены.

— О Господи! — воскликнул я. — Владыко небесный! Вот так святой отец! Да это же Жюльен д’Авриль, парижский мошенник, выскользнувший из петли! У кого ты украл эту сутану? И вообще, почему ты еще жив?! По тебе давным-давно виселица плачет! Должна же быть на свете хоть какая-то справедливость!

Это действительно был Жюльен д’Авриль — хоть и сильно постаревший и опухший от пьянства еще больше, чем раньше. Узнав нас, он мгновенно побледнел, и лицо его стало пепельно-серым. Однако этот стреляный воробей быстро взял себя в руки, заключил меня в объятия и, дыша мне в лицо винным перегаром, уронил слезу и проговорил:

— Ах, дорогой мой мальчик, Микаэль из Финляндии! Как я рад вновь увидеть твое открытое честное лицо! Будь благословен сей день, подаривший мне новую встречу с тобой! Как ты поживаешь — и зачем тебе понадобилась помощь Святой Церкви, да еще столь срочно, что ты вытащил меня, старого больного человека, посреди ночи из постели?

Описанием этой неожиданной встречи я, пожалуй, и закончу повесть об осаде Вены и о наших с Антти приключениях за стенами и в стенах этого города и начну новую книгу, которая расскажет, что было с нами дальше.


Книга вторая


ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ

1

Антти, узнав Жюльена д’Авриля, испытал глубочайшее потрясение, но сумел быстро взять себя в руки и, проявляя должное уважение к духовному сану, примирительно сказал:

— Кто прошлое помянет, тому глаз вон! Я давно забыл обо всем и не держу на тебя зла, господин Жюльен, хотя, справедливости ради, вынужден заметить, что в свое время я готов был заживо содрать с тебя шкуру и развесить ее сушиться на большом суку. Однако все мы не без греха, и потому не мне первому бросать в тебя камень. Но все же скажи, в самом ли деле ты стал духовным лицом и посвящен в этот сан Святой Церковью? Имеешь ли ты право исповедовать, причащать и исполнять церковные обряды?

Жюльен укоризненно посмотрел на него и ответил:

— Как ты мог усомниться, сын мой? Неужели ты думаешь, что я обманщик и плут? Забудь о моих прежних грехах и зови меня просто — отец Жюльен, ибо вся Вена знает, какой я благочестивый и набожный капеллан[11].

Услышав это, Антти не стал больше медлить и громко вскричал:

— Преподобный отец Жюльен! Освяти наш брак и свяжи нерушимым обетом меня и эту несчастную венгерскую сиротку, которая сама назовет свое имя, ибо я не могу выговорить его.

Отец Жюльен, как ни странно, ничуть не удивился. Он лишь мельком глянул на обнаженные плечи избранницы Антти, и, видимо, плохо поняв, чего от него требуют, заявил:

— Твои намерения прекрасны и благородны, сын мой, однако что скажет хозяйка заведения? Ты заплатил ей за девушку? Ведь у хозяйки много расходов, да и хлопот в таком деле не оберешься, и мне вовсе не хочется вредить ей, поскольку мы с ней добрые друзья, можно даже сказать — партнеры.

Антти не сразу сообразил, что имеет в виду отец Жюльен, но когда до брата моего наконец дошло, в чем дело, он, словно бешеный, схватился за меч и непременно зарубил бы священника, не вмешайся я вовремя.

Оттащив Антти в сторону и немного успокоив его, я, и сам глубоко задетый теми грязными подозрениями, которые вызвала у господина д’Авриля возлюбленная брата, стал упрекать священника за излишнюю строгость и объяснять, что она — венгерская девушка благородного происхождения, к тому же — богатая наследница. Я заявил также, что бракосочетание должно состояться немедленно и без особого шума, дабы не привлекать внимания гостей сего почтенного дома. За свершение священного обряда венчания я посулил отцу Жюльену три дуката и еще один попросил его отдать нищим.

Отец Жюльен, похоже, не вполне поверил моим объяснениям и, глядя на нас исподлобья прищуренными глазами, сказал:

— Все это кажется мне довольно подозрительным. Если бы вам нечего было скрывать, вы бы не позвали меня ночью сюда — в публичный дом. Поэтому я ни за что никого венчать не стану — и не надейтесь, — ибо не собираюсь рисковать собственной шкурой. И уж точно не сделаю этого ради каких-то жалких четырех дукатов!

Антти, охваченный страшным возбуждением, даже не думал торговаться и тут же предложил бессовестному священнику двадцать венгерских дукатов. Королевская плата лишь усилила подозрения отца Жюльена. Однако, раскрыв требник, он все же прочел подобающие случаю молитвы и наставления и без дальнейших возражений обвенчал молодых по христианскому обряду. И даже в безбожных устах отца Жюльена старинные латинские слова звучали торжественно и свято.

Наконец он велел Антти надеть на палец возлюбленной обручальное кольцо, чтобы объявить их после этого мужем и женой. Антти тут же потребовал у меня бесценный бриллиантовый перстень великого визиря Ибрагима; поступок этот не оставлял никаких сомнений в том, что брат мой совсем потерял голову. Я попытался было объяснить ему, что нельзя просто так отдавать перстень ценой в две тысячи дукатов, но Антти, не обращая ни малейшего внимания на мои слова, вытащил перстень визиря из моего кошеля и вручил отцу Жюльену, который надел кольцо на палец девушке. Таким вот образом мы и лишились навсегда этой драгоценности.

Вид великолепного перстня явно взволновал отца Жюльена, и священник стал украдкой бросать на нас любопытные взгляды, пытаясь разгадать, кто же мы теперь такие. Он поскорее завершил церемонию, торопливо благословил молодоженов, сунул полученные от Антти дукаты в потертый мешочек и, собираясь уходить, сказал:

— Что-то у меня горло пересохло... Знаете, я не прочь выпить за ваше здоровье и благополучие, если вы, конечно, не возражаете. Но потом мне непременно надо уйти. Надеюсь, вы не пожалеете о своем необдуманном поступке. Первую брачную ночь вы, наверное, проведете здесь, и я еще вернусь сюда, чтобы благословить вас.

Не на шутку перепуганный внезапной мыслью о том, что мы ненароком угодили в ловушку, я буквально оцепенел, но Антти схватил отца Жюльена за ухо, заставил священника откинуть голову назад и почти насильно влил ему в глотку целый кубок вина, приговаривая:

— Пей, пей, милейший и достопочтеннейший отец Жюльен, пей так, чтобы наконец почувствовать, как это здорово — надраться до чертиков. Сегодня у меня денег куры не клюют! К тому же мы все-таки справляем свадьбу. Так что, если понадобится, Микаэль притащит еще один кувшин вина.

Отец Жюльен, посинев, брыкался и отбивался, плевался вином, стонал и мотал головой, но Антти безжалостно окунал его опухший нос в кувшин, заставляя пить и захлебываться, мне же велел скорее нести следующий жбан. Но госпожа Ева внезапно схватила меня за руку и, встав на моем пути, оттолкнула от двери. Глаза красавицы метали молнии, когда она, дрожа от гнева, обратилась к Антти:

— Немедленно отправляйся со мной на брачное ложе, мой дорогой господин. Не то я разобью этот кувшин о твою башку. Я и подумать не могла, что выхожу замуж за пьяницу, хотя в турецком лагере заметила тебя среди пленных и видела, какую страсть ты питаешь к вину.

Антти постарался успокоить молодую жену, нежно заворковав:

— Дорогая моя малышка, мой жеребеночек, мой персик! Всему свое время. Сначала мы должны позаботиться о спасении наших жизней — ведь не очень-то приятно проснуться на брачном ложе только для того, чтобы отправиться прямиком на виселицу. Не так ли, мое золотце? Отец Жюльен с превеликой радостью продаст нас за пару медяков, не говоря уж о том, что он мечтает заполучить твое обручальное кольцо. Нам остается только одно: забрать почтенного пастыря с собой к туркам. Заставить же его держать язык за зубами можно лишь единственным способом — напоить преподобного отца до бесчувствия. Согласись, что это очень милосердно: он просто рухнет замертво где-нибудь в углу и уснет так крепко, что никто и ничто не разбудит его. Поверь мне, дорогая, я прекрасно помню те времена, когда укладывал его почивать на постоялых дворах, где он напивался, как свинья.

С этими словами Антти снова крепко схватил отца Жюльена за шею и окунул лицом в вино, заставляя преподобного пить — хотел того несчастный или нет. Но как только Антти позволял ему перевести дух, благочестивый отец немедленно принимался обвинять нас в измене, проклинать, обзывать отступниками и клясться, что уже давно, еще в Париже, он чувствовал, как от нас, богомерзких еретиков, смердит адской серой.

Успокаивая его, Антти заверял:

— Я желаю тебе только добра, отец Жюльен, но если ты так уж хочешь, я с удовольствием перережу тебе горло. Уж тогда-то все мы будем в полной безопасности, а потому не слишком искушай меня и не толкай на этот мудрый шаг. Я ведь еще не забыл, как подло ты бросил нас в трактире под Парижем, оставив в благодарность за все наши хлопоты лишь коротенькую записку...

Антти достал нож, поплевал на руки и принялся проверять лезвие на своей загрубевшей ладони.

Увидев это, отец Жюльен прекратил орать, и лицо у него сразу посерело. Негодяй знавал в жизни всякое — и взлеты, и падения, поэтому сразу сообразил, что сейчас ему лучше молча уповать на милость Провидения. Слабым голосом он попросил еще подлить ему вина, а когда я поднес ему очередной кубок, не прошло и четверти часа, как благочестивый капеллан стал уверять нас, что всегда считал Магомета величайшим из пророков. К тому же, продолжал священник свою еретическую проповедь, Церковь, по его мнению, слишком уж ополчилась на мусульман за многоженство, в то время как древние патриархи своим личным примером подтверждали правильность воззрений Магомета на брак. Преподобный отец Жюльен сетовал также на скупость военного коменданта Вены, у которого вызывают зависть мизерные доходы несчастного капеллана.

Тут его мерзкую тираду прервал безудержный приступ икоты, глаза у отца Жюльена закрылись, и он непременно свалился бы под стол, не подхвати его Антти под мышки. Брат, невзирая на мои протесты, велел нам со священником немедленно покинуть комнату, и мне пришлось подчиниться. Спотыкаясь на узеньких ступеньках крутой лестницы, я спустился вниз, волоча за собой бесчувственного отца Жюльена. Наша добрая хозяйка помогла мне затащить его в другую комнату и уложить в постель. Вскоре мы услышали громкий храп капеллана. На всякий случай, а также для того, чтобы чувствовать себя в полной безопасности, я лег рядом с отцом Жюльеном и привязал его левую ногу к своей правой. Потом с чистой совестью я тоже погрузился в сон.

2

Вино подействовало на меня как хорошее сонное зелье — я спал крепко и очень долго, пока отец Жюльен, резко дернувшись и больно ущипнув за ногу, не разбудил меня. Он сидел рядом со мной на постели, читал утреннюю молитву и, дрожа от страха, шепотом приговаривал:

— Не двигайся — мы в руках у грабителей! Они связали мне ноги так, что я не могу встать с ложа и отправиться в отхожее место. А одна нога у меня совсем онемела, и я не чувствую ее, хоть и щиплю и растираю, чтобы кровь снова побежала по жилам.

Он казался таким несчастным, что я пожалел его и распутал веревку. Однако, придя в себя, он вспомнил все, что приключилось накануне, и я едва успел схватить его за рубаху, когда он опрометью кинулся к двери.

Мне пришлось припугнуть преподобного отца, и я заявил, что моложе и сильнее его и запросто сверну ему шею, если он не успокоится немедленно, не выкинет из головы дурацких мыслей о побеге, да еще, не дай Бог, захочет нас предать.

Отцу Жюльену пришлось смириться, он вздохнул и затих, а потом спросил, нельзя ли нам согреться добрым вином с пряностями — и неплохо бы — теплым.

Я и сам не прочь был осушить за завтраком кубок горячего вина, и только подкрепившись как следует, вспомнил об Антти и его молодой жене. Прихватив для них кувшин вина и немного хлеба, толкая перед собой нашего преподобного капеллана, я отправился в комнатку под самой крышей, где нашел временное пристанище мой брат.

Антти все еще спал. Он лежал навзничь и оглушительно храпел, а молодая жена, прильнув во сне лицом к широкой волосатой груди моего брата, обвивала его бычью шею нежными руками. Я поскорее натянул на красавицу простыню, прикрывая женскую наготу и оберегая таким образом отца Жюльена от соблазна.

По комнатке распространился пленительный аромат горячего вина, и Антти, словно по волшебству, мгновенно сел в постели. Окончательно проснувшись, он открыл глаза, резко оттолкнул обнаженную женщину, натянув на себя одеяло до самого подбородка, и спросил, испуганно косясь на красавицу:

— О Аллах, что случилось? Где я и что со мной? Почему в моей постели лежит какая-то девица? Уберите ее отсюда!

Я попытался образумить его, объясняя, что нельзя столь жестоко обращаться с молодой женой — вечером обвенчавшись, утром гнать с супружеского ложа. Но лишь подкрепившись несколькими глотками вина, брат мой вспомнил наконец о том, что произошло вчера. Смутившись, он сел, не зная, радоваться ему или печалиться из-за своего скороспелого брака.

От отчаяния и грусти нет средства лучше, чем кубок доброго вина. Вскоре мы уже забыли о неприятностях и втроем, словно сговорившись, запели французскую песенку, чтобы как можно деликатнее разбудить спящую глубоким сном молоденькую красавицу — жену моего брата.

Однако, несмотря на наш рев, она даже не пошевелилась, и мне вдруг показалось, что юная женщина не дышит. Она лежала неподвижно, с полуоткрытым ртом, и ее белоснежная кожа казалась еще белее на фоне черных, разметавшихся по подушке волос и длинных ресниц, темными полукружьями опушившими ее веки.

Перепуганный Антти, не сводя глаз с жены, легонько прикоснулся к ней указательным пальцем, но она так и не проснулась.

Вдруг в глазах Антти заблестели слезы, он приказал нам замолчать и, качая головой, промолвил:

— Не стоит будить это прелестное дитя. Она — очень нежный жеребеночек и, наверное, сильно устала, хоть я и старался как можно нежнее обнимать ее. Теперь я точно знаю, что этот брак — истинная Божья благодать, и за нас с Евой радуются все ангелы небесные. Однако нельзя забывать, что, заключив сей союз, я тем самым вступил во владение крупным состоянием и, разумеется, собираюсь во что бы то ни стало защищать права свои и своей супруги. Поэтому давайте поскорее возвращаться в Венгрию, чтобы успеть к дележу имущества. Пора подумать, как нам побыстрее покинуть Вену — да не угодить в лапы врагов.

У преподобного отца Жюльена заблестели глаза, когда он поспешно заговорил:

— Итак, что, кроме, разумеется, свободы, получу я, если выведу вас за пределы города?

— Ну что ты, что ты, дорогой отец Жюльен! — воскликнул Антти, снисходительно махнув рукой. — Зачем нам расставаться! И не думай об этом! Ведь мы же только встретились! А вот о подобающем вознаграждении подумать стоит, если ты, конечно, выведешь нас отсюда.

Глоток вина прояснил мой мозг, и у меня тоже возникли кое-какие соображения насчет будущей судьбы отца Жюльена, а потому я добавил:

— Веди себя разумно, преподобный отец, и ты не пожалеешь. Это я тебе обещаю. Захочешь — вернешься к христианам, но совсем другим человеком. Поверь мне. Однако время не ждет, хватит нам препираться. Лучше скажи — ты в самом деле можешь вывести нас из этого проклятого города?

После долгих споров и торгов, проклиная жадность капеллана, мы в конце концов согласились заплатить отцу Жюльену за услугу сто дукатов. И тогда он сказал:

— Идти пешком я не собираюсь — у меня сразу начнется одышка. Чтобы выбраться из Вены, вы должны позаботиться о хороших лошадях и богатых одеждах для всех нас.

Объяснять что-либо он наотрез отказался. Нам оставалось лишь одно — полностью довериться ему, и мы отправили к Аарону мальчишку-гонца. Еврей не бросил нас в беде, и в полдень, когда мы с братом облачались в доспехи, сплошь покрытые серебром и бурыми пятнами крови, у дверей нашего дома появились четыре оседланные лошади. Для молодой жены Антти еврей прислал великолепное платье из шелка и атласа, а также вуаль, чтобы девушка спрятала свое прекрасное лицо от любопытных глаз толпы. Любезный Аарон не преминул также передать нам счет, где тщательно указал стоимость каждой вещи и услуги; общая сумма в тысячу девятьсот девяносто восемь дукатов произвела на нас поистине неизгладимое впечатление.

Некоторое время спустя мы все же пришли в себя, опомнившись от страшного потрясения, которое пережили, изучая сей документ, и только тогда наконец обратили внимание на последние слова в записке. Аарон сообщал нам, что если у нас не окажется денег, то он готов принять от нас в залог перстень великого визиря ценой в две тысячи дукатов, из коих два дуката причитаются за труды гонцу.

Антти невольно покосился на обручальное кольцо своей супруги, однако я решительно заявил, что не посмею отнять у женщины этот перстень, уже ставший семейной реликвией. Приняв из рук гонца два дуката сдачи, я протянул ему долговую расписку на две тысячи дукатов, которые следовало получить из султанской казны. Мне тогда и в голову не пришло, что этот мой поступок станет вскоре причиной больших неприятностей, ибо оказалось, что бумажка с проставленной на ней суммой, выросшей из-за процентов до двух тысяч трехсот сорока дукатов, попала в Буду намного раньше нас. Но великий визирь все же не лишил нас своего покровительства и повелел оплатить долги.

Нежное шуршанье шелкового платья разбудило госпожу Еву; и лишь когда она стала протирать заспанные, опушенные длинными ресницами глаза, Антти заметил наконец, что жена его сидит на ложе в чем мать родила. Внезапно замахав руками, он вытолкал нас из комнаты, громко приказывая супруге надеть новое платье.

Выполнив перед отъездом многочисленные просьбы и пожелания госпожи Евы, собрав пожитки и оглядевшись по сторонам, мы сели наконец на лошадей и покинули гостеприимное заведение, щедро вознаградив за хлопоты его расторопную хозяйку.

К моему величайшему изумлению, преподобный отец Жюльен повел нас прямо к Соляным Воротам, где кишмя кишела пестрая толпа; жители окрестных деревень покидали город. Возвращаться было слишком поздно — толпа, как река, понесла нас вперед, — но стоявшие у ворот стражники, увидев наши серебряные доспехи, поспешно растолкали людей, расчищая нам дорогу, и приветствовали отца Жюльена радостными криками. Наш же почтенный провожатый, громко благословляя всех подряд и пересыпая свои слова отборной бранью, как и подобает полевому капеллану, на вопрос о цели нашего путешествия беззаботно ответил начальнику городской стражи, что сопровождает благородную госпожу фон Вольфебланд цу Фихтенбау в ее родовое поместье. Мы беспрепятственно проехали под низкими сводами ворот и вскоре оказались за пределами города.

Облегченно вздохнув, я спросил у отца Жюльена, кто надоумил его, как быстро и безопасно выбраться из Вены, на что преподобный капеллан, пересчитывая полученные от нас в задаток двадцать пять дукатов, признался, что уже раньше заметил множество людей, которые свободно покидали город, ибо, как известно, беженцы для горожан — всегда и везде — просто бич Божий. И Вена, разумеется, не стала исключением. Короче говоря, заявил капеллан, он моментально бросил бы нас на произвол судьбы, если бы вдруг почувствовал, что ему самому угрожает какая-то опасность. А мы что, думали, он будет рисковать из-за нас жизнью? Да упаси, Господи!

Мы ехали по разбитой, раскисшей, грязной дороге, оставляя позади покинутый мусульманской армией лагерь, который огромным полукругом окаймлял Вену, двумя своими концами упираясь в далекие холмы.

Вскоре нас обогнал довольно большой отряд вооруженных всадников, которые преследовали турок. Всадники по-дружески приветствовали нас, предостерегая от возможного нападения отставших мусульман, отряды которых все еще встречались в окрестностях города.

К вечеру сквозь тучи проглянуло небо, стало резко холодать, и мы поняли, что вот-вот пойдет снег.

Ночью разыгралась метель и повалил снег, напомнивший нам с Антти нашу далекую родину. Однако белые хлопья вскоре растаяли, а дорога окончательно раскисла. Правда, заблудиться мы не боялись, ибо ехали вслед за уходящей султанской армией, путь которой был отмечен днем столбами дыма, ночью же — багровым заревом пожарищ на горизонте. В опустевших деревнях мы натыкались на обнаженные тела ограбленных, посаженных на кол или не менее зверски замученных крестьян. Вокруг не уцелело ни одного дома, никого не осталось в живых — ни людей, ни скота. Даже собак не было видно. Мусульмане грабили и жгли все на своем пути, под корень вырубая плодовые деревья и беспощадно уничтожая сельские храмы.

Открывавшиеся нашему взору чудовищные картины вызывали во мне ужас и отвращение, заставляя сердце то замирать в груди, то учащенно биться и тосковать по счастливым временам благословенного мира. С каждым днем следы военной разрухи становились все явственнее, пока наконец мы не увидели султанских воинов, деловито отравлявших колодцы, мимо которых прошла турецкая армия. Отряд лучников мгновенно окружил нас, и не миновать бы нам смерти, если бы не перстень великого визиря да не его охранная грамота; помогло нам и то, что я неплохо говорил по-турецки. Все это удержало янычар от немедленной расправы.

Имя сераскера султанской армии возымело некоторое действие, но полностью защитить нас не смогло И хоть мы сулили воинам богатые дары, султанские лучники отняли у нас лошадей и, угрожая пиками и копьями, погнали нас в Буду с петлями на шеях.

3

С сераскером мы встретились только в Буде. Я успел заметить, что несмотря на хвастливые донесения об очередных победах, войска были охвачены недовольством.

Великий визирь приказал выставить на всеобщее обозрение корону святого Стефана, и мы, ожидая, словно нищие у входа в шатер дозволения предстать пред очи сераскера, видели, как паши, покидавшие шатер главнокомандующего, язвительно улыбались и пожимали плечами.

Тогда-то я и понял, что ни в коем случае нельзя больше откладывать разговора с великим визирем, ибо заботам сераскера не будет конца. И мы вошли в шатер, несмотря на позднее время.

Сераскер стоял посередине шатра и вертел в руках корону святого Стефана, задумчиво рассматривая ее. Рядом, у низенького столика, сидел на подушках господин Гритти. Одетый в черное, он походил на ворона, готового в любой момент накликать беду. Пав ниц, мы поцеловали землю у ног сераскера, однако Ибрагим не собирался оказывать нам любезного приема.

— Грязные собаки и дети шайтана! — внезапно взорвался великий визирь и лицо его побагровело от злобы и лишнего кубка вина. — Я послал вас в Вену не для того, чтобы вы тискали девок в городских борделях! Где ваши тюрбаны?! Что вы сделали с моим драгоценным перстнем? Разве я дал его вам для оплаты услуг падших женщин? Или для того, чтобы потом спорить с вашими кредиторами?

Антти попытался оправдаться.

— Не ругай нас, не выслушав сначала, — мягко перебил он великого визиря. — Твой перстень не потерялся. Я подарил его своей жене и выкуплю его у тебя, как только соберу необходимую сумму.

Сераскер повернулся к господину Гритти и возмущенно воскликнул:

— Что же мне делать с этими бешеными псами?! Они вовсе не стыдятся своих бессовестных поступков! Да они чуть не гордятся ими! — Он резко вскинул голову и заявил нам: — Если вы считаете себя людьми смелыми, то вам следовало по крайней мере поджечь Вену. Вы же предпочли вместо этого потратить две тысячи дукатов на распутных девок, а когда деньги кончились, вы возвращаетесь ко мне как ни в чем не бывало и спокойно просите о снисхождении.

Антти, побагровев от возмущения и злости, резко возразил:

— Да простит тебя Аллах, но ты заблуждаешься? Я ведь говорил тебе, что вступил в брак, взяв в жены христианку. Так о каком же распутстве ты толкуешь? А вот тебе, великому военачальнику, не мешало бы знать, что просадить в борделе две тысячи дукатов не сможет и рота солдат! Так что не переоценивай моих сил и возможностей в этом деле, хотя, не скрою, мне есть чем похвастаться. А тебе должно быть стыдно за пустые и несправедливые обвинения, ибо мы, благодаря отваге своей и находчивости, спаслись от ужасной смерти, чтобы и дальше верно и преданно служить тебе! И дождались мы за это лишь упреков! Немедленно проси прощения, а то я чувствую, что теряю терпение и не в силах дольше сдерживать гнева своего!

Антти разошелся не на шутку, и это развеселило сераскера. Ибрагим громко расхохотался и, отирая слезы, выступившие у него на глазах, примирительно сказал:

— Я лишь решил испытать вашу преданность и смекалку, ибо был уверен, что вы сделали все возможное, чтобы выполнить мой приказ. Но даже самому смелому человеку не под силу изменить ход событий и превратить поражение в победу. А вот перстня мне жаль, не отрицаю, ибо камень в нем был чистейшей воды — воистину бесценный. Потому я и хочу увидеть твою жену, Антар, чтобы убедиться, стоит ли она столь драгоценного алмаза. А может, ты, как истинный мусульманин, желаешь скрыть лицо ее от моих любопытных глаз?

Антти с нескрываемой гордостью тут же ответил, что его христианская жена не привыкла стыдливо прятать свое лицо под вуалью, и госпожу Еву позвали в шатер сераскера. Вслед за женой Антти в шатер проскользнул и отец Жюльен. Заметив священника, великий визирь выставил вперед руку с двумя пальцами, изображающими рога, и воскликнул:

— Как вы посмели впустить в мой шатер христианского священника и осквернить его присутствием мое жилище?!

Тут я торопливо пояснил:

— Это я привел сюда отца Жюльена. Я спас ему жизнь, помогая выбраться из Вены, а тебе тем самым оказал большую услугу. Дело в том, что в голове моей созрел некий замысел, но обсуждать его я могу с тобой лишь с глазу на глаз.

Тем временем госпожа Ева подняла вуаль, открыв улыбающееся лицо и темные лучистые глаза. Ибрагим залюбовался ею и очень вежливо проговорил:

— В самом деле — она прекрасна. Ее лоб — белее лепестков жасмина, брови — черны, а губы — словно плод граната. Я доволен, что увидел ее, и уже не жалею о потере перстня, более того — я рад за тебя, Антар, рад, что захватил ты у христиан столь прекрасную добычу. И признаю, что оба вы с братом сослужили мне хорошую службу, однако, вынужден заметить, обошлось мне это недешево. Да хранит меня Аллах в будущем от столь дорогих проявлений верности!

Я искренне обрадовался тому, что благородный визирь все же решил оставить нас при себе, Антти же, немедленно воспользовавшись случаем, поспешно изрек:

— Разумеется, я вовсе не ожидаю вознаграждения за мои бесплодные труды, но буду счастлив, если ты, великий визирь, не лишишь меня милости своей и замолвишь за мою жену слово королю Сапойаи. Пусть ей вернут родовое поместье на границе Трансильвании. Ева, дорогая моя супруга, — обратился он к молодой женщине, — назови благородному сераскеру имя своего отца!

Господин Гритти схватился за голову, а когда Ева тихонько произнесла свое родовое имя, в отчаянии простонал:

— Да не слушай ты этого Антара, благородный Ибрагим! Любой отступник в нашей армии с превеликим удовольствием, не раздумывая ни минуты, готов жениться на дочери здешнего дворянчика, чтобы немедленно требовать приданое. Да Венгрия погибнет, если станет удовлетворять все эти возмутительные просьбы! Именно поэтому, следуя моим советам, король Сапойаи объединил многочисленные наделы в крупные поместья, чтобы передать их во владение немногим верным своим сторонникам. Вместо десятков тысяч мелких усадеб будет образовано не более тысячи — всего лишь одной тысячи! — больших поместий. И ты, великий визирь, вскоре сам убедишься, насколько это облегчит сбор податей и укрепит королевскую власть в Венгрии, ибо землевладельцы поймут, что их судьба неразрывно связана с благополучием короля Сапойаи.

В голосе великого визиря слышалась усталость, когда он неспешно отвечал господину Гритти:

— Я не хочу и не стану вмешиваться во внутренние дела Венгрии, но я обязан и непременно буду защищать интересы подданных султана и моих собственных слуг. Поэтому Антар получит земли своей супруги. Однако, ни в коем случае не желая мешать королю Сапойаи заниматься землеустройством, я соглашусь на то, чтобы он присоединил к владениям жены Антара и другие земли, создав таким образом поместье, достойное верного слуги султана, пусть оно даже будет и крупнее других. Ты же, господин Гритти, если хочешь и впредь оставаться моим другом, позаботься о том, чтобы король прислушивался к моим пожеланиям.

Я толкнул Антти локтем в бок, чтобы брат мой бросился в ноги великому визирю и поблагодарил его за оказанную милость, что Антти тут же и проделал, поцеловав к тому же руку сераскера. Госпожа Ева с восторгом взирала на Ибрагима. Потом она по примеру мужа тоже приникла к руке великого визиря.

Затем по знаку Ибрагима все, кроме меня и отца Жюльена, покинули шатер. Оставшись с нами наедине, великий визирь с тяжким вздохом спросил:

— Почему ты утомляешь меня своим присутствием, Микаэль эль-Хаким? Разве не видишь, что уже глубокая ночь?

И я ответил ему:

— Когда отдыхает солнце, сияет луна, и ночь — время луны. Поэтому позволь мне, твоему верному слуге, говорить — и сослужить тебе тем добрую службу, хотя я — всего лишь ничтожнейший из рабов твоих.

Сераскер оборвал мою речь:

— Садись и не утомляй меня больше потоками глупой лести. И пусть этот христианский священник тоже сядет, ибо годами он старше нас обоих. Аллах велик и милосерд!

Из-под большой подушки, лежавшей у стены шатра, визирь достал кувшин вина и три кубка и велел нам выпить за удачу; сам он тоже сделал несколько глотков, дабы подкрепиться после трудов и невзгод минувшего дня.

Тут я снова заговорил:

— У меня возник план, хотя, возможно, это — лишь отражение твоих собственных мыслей, которые я постепенно улавливал с той самой минуты, как впервые увидел тебя в Стамбуле в доме господина Гритти.

Отпив вина, Ибрагим кивнул:

— Говори, в чем дело, Микаэль эль-Хаким!

Старательно подбирая слова, я продолжал:

— Идет война, только одна война — та, что ведут султан и император, война ислама и христианской Европы, война полумесяца и креста. Император часто говорил, что единственное и главное его желание и цель всей жизни — объединить христианские страны в борьбе против могущества Османов. Значит, каждый христианин, не разделяющий устремлений императора, становится — даже против своей воли! — союзником султана. И самый надежный из них — еретик Лютер[12], а также, конечно, его последователи. И потому тебе надо тайно поддерживать этих людей, поощрять их действия и способствовать их успеху, не забывая при этом громко рассуждать о свободе веры.

Великий визирь внимательно слушал меня, не сводя с моего лица своих пытливых глаз. Наконец он спросил:

— Неужели ты способен читать самые сокровенные мои мысли, Микаэль эль-Хаким?

Помолчав немного, визирь продолжил:

— Скажи, слышал ли ты когда-нибудь, скитаясь по Европе, о некоем маркграфе Филиппе, правителе Гессена? Этот человек покровительствует Лютеру особенно рьяно...

Услышав знакомое имя, я вдруг почувствовал, что голова моя пошла кругом, сердце замерло, а потом бешено забилось у меня в груди. Из глубин памяти моей всплыла полузабытая картина: светловолосый голубоглазый мужчина, закованный в цепи, холодно взирает на изуродованное тело священника, распростертое в луже крови. Сложив руки на коленях, мужчина сидит на ступенях храма во Франкенгаузене и греется на солнышке. И тут меня внезапно поразила мысль о скоротечности времени — ведь с той страшной поры прошло уже (а может быть, всего?) пять лет. Я встрепенулся и живо откликнулся на вопрос великого визиря:

— Я знаком с маркграфом довольно хорошо. Однажды он сказал мне в шутку, что собирается пригласить Лютера к себе и сделать его своим духовником. Владения Филиппа небольшие и обременены огромными долгами, разве что маркграф с тех пор разбогател, конфискуя земли католических монастырей, ибо человек он смелый и рыцарь доблестный. Ручаться за его честность я, разумеется, не стану, но в свое время он показался мне мужем рассудительным и спокойным; в вопросах веры его интересовала скорее мирская выгода, а не спасение души.

Великий визирь, охваченный внезапным гневом, запустил в меня золотым кубком и громко вскричал:

— Почему ты, собака, никогда ни одним словом не обмолвился об этом? Я мог бы использовать этот козырь еще прошлой весной, когда король Сапойаи вел тайные переговоры с послом маркграфа Филиппа.

Потирая огромную шишку, мгновенно вскочившую у меня на лбу, я обиженно ответил:

— Почему ты никогда не спрашивал меня об этом, господин мой? Может, ты, наконец, поймешь, сколь много ты теряешь, не доверяя мне и пренебрегая моими глубокими познаниями в делах христианского мира. Ты всегда обращался со мной, как с ничтожнейшим из рабов своих, определил на службу к дряхлому Пири-реису, чтобы под его чутким руководством, бдительным присмотром и за мизерное вознаграждение я передвигал модели кораблей по песку в ящиках, изображающих моря и океаны. Будь же откровенен со мной и скажи, какой договор ты заключил с маркграфом Филиппом и протестантами? Не обращай внимания на отца Жюльена, ибо он не понимает нашего языка и не сдвинется с места, пока в кувшине остается хоть капля вина. Мне интересно все, что ты соизволишь мне поведать, и я готов дать тебе хороший совет.

Великий визирь, глядя на меня с некоторым смущением, неторопливо заговорил:

— В самом деле, я недооценивал тебя, Микаэль эль-Хаким, хотя должен был поверить в твою счастливую звезду, как поверили в нее Хайр-эд-Дин и мой друг Мустафа бен-Накир. Не зря они прислали тебя ко мне. Итак, слушай. Минувшей весной маркграф Филипп пытался объединить немецких владык-протестантов для защиты своих земель и борьбы с императором. Поэтому Филипп и отправил ко двору французского монарха, а также к королю Сапойаи своих послов с просьбой о помощи и военной поддержке. Находчивый и хитрый Филипп предвидел неизбежность столкновения императора и протестантов и, едва узнав о намерении нашего повелителя выступить в поход на Европу, тут же сообщил великому султану Османов, что может поднять в немецких княжествах и графствах мятежи и бунты. Однако многие немецкие владыки испугались, что весь христианский мир осудит их за оказанную нам поддержку, восприняв их деяния как предательство, и отказались от союза с Филиппом. Я же не решился положиться на слова маркграфа, ибо еретики, споря об основах христианской веры, вечно грызутся друг с другом. Поэтому через своих людей при дворе короля Сапойаи я пытался повлиять на вспыльчивого Филиппа, уговаривая его прийти к согласию с собственным духовенством. И, по-моему, вожди протестантов собрались сейчас в одном из немецких городов; эти люди все еще яростно спорят — но вес же пытаются создать для своих приверженцев общее вероучение. Если это удастся сделать, то немецкие католики окажутся зажаты протестантскими общинами с севера и с юга, что хорошо видно на карте.

Я искренне обрадовался тому доверию, которое оказал мне благородный Ибрагим, и ответил великому визирю:

— Лютер — человек упрямый. Он не терпит никаких возражений. Сектантство же — сущность любой ереси. Если человек решил перевести Библию на свой язык, то он не сможет удержаться и от толкований Священного Писания — и будет утверждать, что именно его устами вещает сам Господь Бог. Однако, несмотря на споры и раздоры, все владыки и жители Европы — христиане, и объединенные протестантские немецкие земли с таким же отвращением отшатнутся от ислама, как и от папы римского.

— О нет, нет! Ты ошибаешься, Микаэль эль-Хаким! — живо возразил великий визирь. — Нет ненависти более сильной и непримиримой, чем вражда разных сект одной и той же религии. Скорее протестанты встанут на сторону султана, чем покорятся воле императора и склонятся перед папой.

Ибрагим замолчал, погрузившись в раздумья, и вскоре разрешил нам удалиться. Утром он прислал мне роскошный почетный халат и великолепного скакуна, седло и уздечку которого украшали серебро и бирюза. Вознаграждение, которое исправно выплачивалось мне из султанской казны, возросло до двухсот серебряных монет в день, и я стал богатым и влиятельным человеком с доходом в тысячу восемьсот дукатов, что, разумеется, позволяло мне уверенно смотреть в будущее. Однако полного счастья не бывает, ибо мне приходилось кормить и одевать преподобного отца Жюльена, не говоря уже о ежедневном кувшине вина для этого негодяя.

4

Великий визирь разрешил Антти отправиться в Трансильванию, чтобы там вступить во владение родовыми землями госпожи Евы, однако строго-настрого запретил ему идти на службу к королю Сапойаи.

Весной Антти должен был вернуться в Стамбул, оставив поместье в руках надежного управляющего, ежегодное вознаграждение которого будет оговорено заранее. Конечно, от такого решения Антти был отнюдь не в восторге — ведь он мечтал провести всю жизнь в праздности и неге, — но приказу Ибрагима противиться не мог. К тому же брату моему пришлось позаботиться о подарках, которыми следовало отблагодарить за оказанные милости и великого визиря, и господина Гритти, и, разумеется, нового государя — короля Сапойаи. Но унас, как назло, не оказалось никаких денег, ибо все, что нам удалось собрать на поле боя под Веной, застряло где-то в непроходимых болотах вместе с обозом Синана Строителя. И Антти, сгорая со стыда, вынужден был в конце концов просить жену вернуть ему перстень великого визиря, чтобы заложить это кольцо, как единственную свою ценную вещь. Но госпожа Ева, несмотря на свою юность, оказалась женщиной умной и довольно опытной в денежных делах. Она с удивлением ответила мужу:

— Почему ты не обратишься за деньгами к какому-нибудь еврею? Мой отец всегда поступал именно так! Евреи дают ссуду под долговую расписку и честное слово, а потом сами взимают задолженность с твоего управляющего — вот и все. И нечего тебе больше беспокоиться по пустякам. Не пристало благородному дворянину думать о деньгах!

Итак, мы отправились к еврею, которого нам рекомендовал один из писарей казначея, и еврей этот, к нашему несказанному удивлению, выложил на стол почти десять тысяч золотых венгерских дукатов — всего лишь за годовую выручку от продажи овечьей шерсти в поместьях Антти и право единолично торговать солью в его деревнях. Только тогда мы наконец-то прозрели и поняли, какое прибыльное дельце провернул Антти, подобрав в венской сточной канаве обиженную немцами несчастную сироту-венгерку и женившись на ней.

К сожалению, Антти слишком бестолково пользовался своим состоянием и, не задумываясь, швырялся деньгами направо и налево. А когда пришло время прощаться, я заметил, что он, проявляя черную неблагодарность, даже не подумал позаботиться обо мне, своем единственном брате, и незаслуженное счастье Антти глубоко возмутило меня.

Я давно подсчитал, что такой человек, как я, — умный, ученый, прекрасно разбирающийся в хитросплетениях политических интриг, должен десятилетиями трудиться, не покладая рук и выполняя любые приказания капризного и непостоянного в своих пристрастиях великого визиря, дабы заработать столько, сколько простой кузнец получил за пять минут, обвенчавшись в венском борделе. По-моему, большей несправедливости и вообразить себе было невозможно, и я чувствовал, как желчь разливается во мне и горечь подступает к горлу. Не в силах подавить обиду, я сказал Антти:

— Жаба раздувается, пока не лопнет. Имей это в виду. Я не могу больше молча смотреть на то, как ты легкомысленно и бестолково тратишь деньги. Разумеется, они твои, можешь их все пустить на ветер, втоптать в грязь, поступить с ними, как твоей душе угодно. Однако то явное пренебрежение, с которым ты в последнее время относишься ко мне, твой холод и безразличие причиняют мне боль, и я считаю, что ты все- таки должен подумать о своем брате. Ведь ты обязан мне всем!

Мои слова и непритворная грусть заставили Антти одуматься. Он сразу подобрел, вспомнив все наши странствия, приключения и далекую родину. Мы крепко обнялись и поклялись в вечной дружбе и братской любви, которых не сможет разрушить никакая сила в мире.

Расставаясь со мной, Антти силком засунул мне в карман кошель с тысячей дукатов, заявив, что никакими деньгами не сможет отблагодарить своего старшего брата за многолетнюю заботу и любовь.

Начались дожди, октябрь уже подходил к концу. Султан повелел свернуть лагерь, и войска готовились выступить в поход. Но еще до того, как мы покинули Буду, великий визирь вызвал меня и отца Жюльена к себе в шатер для очередной ночной беседы.

Ибрагим сказал:

— Может, ты и прав, Микаэль эль-Хаким, и, возможно, ты лучше меня разбираешься в немецких религиозных распрях. Тайный посланник короля Сапойаи при дворе маркграфа Филиппа сообщает, что в Марбурге, столице Гессена, состоялась встреча глав протестантских сект, но через несколько дней все разъехались, так ни о чем и не договорившись. Более того — вожди протестантов не скрывали взаимной вражды. Лютер и Цвингли[13] поносили друг друга за ошибки и невежество. Поэтому я согласен осуществить твой замысел, Микаэль эль-Хаким, и хочу послать тебя в немецкие земли, дабы сеял ты вражду между протестантами и способствовал тем самым их благосклонному отношению к исламу.

Я буквально остолбенел от этих слов, а, придя в себя, торопливо заявил:

— Ты плохо понял меня, благородный великий визирь, ибо не умею я произносить вдохновенных речей. К немцам следует отправить отца Жюльена, который давно известен как прекрасный проповедник. К тому же он издали носом чует любую ересь. В каждом городе он сможет найти нужных людей и начнет вместе с ними столь пылко восхвалять ислам, что, воспылав интересом к новой вере, многие позабудут об объединяющих христиан догмах[14] и погрязнут в спорах, проповедуя каждый свое. Насколько мне известно, отец Жюльен очень хорошо знает Библию и за несколько дней сумеет найти подходящие цитаты, доказывающие его правоту.

Отец Жюльен смотрел на меня остекленевшими глазами, словно сам сатана предстал перед ним во всем свое жутком обличье, а земля разверзлась прямо у бедняги под ногами и адское пламя ударило ему в лицо.

— Apage, satanas![15]— в страшном волнении воскликнул преподобный капеллан, крестясь и отступая назад. — Ты вздумал превратить меня в еретика! Я никогда не соглашусь на такое, скорее приму мученическую смерть!

— Разве ты не понимаешь, отец Жюльен, — принялся я растолковывать ему суть моего замысла, — что, сея зерна вражды среди еретиков, ты действуешь на благо Святой Церкви во дни самых трудных ее испытаний? К тому же я совершенно уверен: великий визирь не поскупится и даст тебе столько денег, что в немецких городах не будешь ты испытывать недостатка ни в вине, ни в пиве и даже сможешь угощать от души своих приверженцев и сообщников. А когда через год-другой замысел наш осуществится и ты сообщишь мне имена людей, готовых явно или тайно исповедовать новую веру, — всех, молодых и старых, бедных и богатых, неучей и мудрецов, — не сомневаюсь я, что великий визирь щедро вознаградит тебя. И тогда дни старости твоей протекут в покое и довольстве, а вино никогда не иссякнет в твоем кувшине.

На лице отца Жюльена отразилась та жестокая внутренняя борьба, которую преподобный капеллан вел с самим собой: его терзали самые противоречивые чувства и снедал страх навеки погубить свою бессмертную душу. Выждав немного, я решил окончательно добить беднягу.

— Как знать, — задумчиво промолвил я, — может быть, великий визирь, пользуясь своим огромным влиянием, сумеет с помощью каких-нибудь венецианских банкиров договориться с папской курией[16] и купить тебе место епископа во Франции или Италии, где-нибудь подальше от Рима? В таком случае ты, забыв о тревогах и заботах, сможешь на склоне лет наслаждаться блаженным покоем.

Глаза отца Жюльена вдруг оживились и взгляд потеплел, и в следующий миг священник мечтательно воскликнул:

— Ах, поверьте, я, убогий грешник, буду верно служить благородному делу! Никогда не смел я и мечтать о том, что мою рано поседевшую голову будет сладостно туманить вино из собственных моих епископских подвалов! Клянусь тебе, Микаэль, что стану отныне честным человеком, изменюсь и постараюсь выполнить ту великую миссию, которую вы возлагаете на меня, и снискать тем благосклонность и милость господина моего.

Он бросился Ибрагиму в ноги и, целуя руку великого визиря, залился слезами благодарности. Я же, опасаясь, что Ибрагим откажется от моего плана, устрашенный крупными расходами, внезапно замаячившими на горизонте, поспешно добавил по-турецки:

— Не обращай внимания на мои посулы, благородный великий визирь, ибо кажется мне, что отец Жюльен не вернется живым из Германии и, разумеется, не сможет потребовать епархии за свои услуги. Ибо новоявленные проповедники- протестанты защищают свое учение не менее рьяно, чем боролась в свое время за чистоту католической веры святая инквизиция. Однако, если отцу Жюльену все-таки удастся выжить, то ты, возможно, и впрямь захочешь вознаградить его. Что ж, это будет большой твоей победой — ведь немногие христианские епископы обязаны своим местом исламу.

Кивнув головой в знак согласия, великий визирь проговорил:

— Что ж, будь по-твоему, Микаэль эль-Хаким. Я разрешаю тебе действовать по собственному усмотрению: не обременяй меня больше всякими мелкими подробностями. Если же твой план провалится, то не удивляйся, когда чауши поднесут тебе черный халат и шелковую удавку и доходчиво объяснят, что со всем этим делать.

Возможно, напоминание о том, что жизнь не бесконечна — все мы смертны и сам я отнюдь не вечен, — прозвучало вовремя, ибо позволило мне более трезво взглянуть на себя и на то, чего мне удалось добиться, а также помогло реально оценить положение, в котором я оказался. Тут я внезапно понял, что всякий, кто карабкается вверх, может запросто сорваться в пропасть, и стал сознавать, что, вступая на стезю высокой политики, я пускаюсь в трудное и опасное плавание по неизведанным и грозным водам и, возможно, навсегда лишаюсь счастья и покоя, которыми мог бы наслаждаться, оставаясь на службе у Пири-реиса и довольствуясь несколькими серебряными монетами в день. Но все мои сожаления явно запоздали, ибо план мой очень понравился Ибрагиму, и мы быстро оговорили все детали, в том числе и сумму денег, которую получит на расходы отец Жюльен, а также способ отправки его донесений великому визирю.

Блистательный Ибрагим вскоре отпустил нас, заверив, что мы можем рассчитывать на его благосклонность, но отец Жюльен, возбужденный мыслями о своей великой миссии, долго не давал мне спать, допоздна цитируя все новые и новые строки из Библии, которые собирался вскоре включить в свои проповеди. А утром преподобный капеллан, постоянно ссылаясь на Священное Писание, произнес передо мной яркую речь, которая привела меня в полное замешательство; я и в самом деле усомнился, права ли Святая Церковь, столь строго запрещая многоженство.

Турецкие войска покидали Буду, и город медленно пустел. Отец Жюльен возвращался в Вену, где должен был впервые поведать христианам о своем чудесном спасении из рук неверных. В дальнейшем он собирался в путь по городам и весям немецких земель.

Проводив отца Жюльена, я купил несколько мелочей и подарков Джулии, сел на грузовое судно и отправился в плавание по Дунаю, пока наконец не нагнал Синана Строителя. Пересев в его паланкин, я сразу повеселел, и мы с удовольствием и всеми возможными удобствами проделали вместе обратный путь в Стамбул.

5

По мере того как мы приближались к Стамбулу, я все сильнее тосковал по Джулии и мечтал о том мгновении, когда заключу ее в свои объятия и мы снова обретем наше былое счастье. Я хотел поскорее рассказать ей о своих победах и похвастаться двумя сотнями монет ежедневного жалованья, чтобы она никогда больше не называла меня придурком и слюнтяем.

Удивительно, но даже погода, словно желая порадовать меня, улучшалась с каждым днем. Дожди прекратились, холодный пронизывающий ветер сменился теплыми ласковыми дуновениями, а глаза наши, утомленные свинцовой серостью тяжелых туч и ослепительной белизной покрытых снегом горных вершин, отдыхали теперь, любуясь зеленью бесчисленных садов — все еще сочной и яркой, хотя акации и платаны давно уже сбросили листву.

Воздух был свежим и бодрящим, как хорошо охлажденное вино, солнце сияло на чистом голубом небе, а легкий ветерок доносил до горожан запах моря, когда султан во главе своих янычар въезжал в Стамбул, а многочисленная толпа, расположившаяся вдоль дороги до самых ворот сераля, громко приветствовала своего владыку. Под бой барабанов и звон цимбал уставшие пленники, подавленные размерами и величием султанской столицы, плелись за войсками, бросая по сторонам угрюмые настороженные взгляды.

Вечером весь Стамбул засиял праздничными огнями. Даже венецианцы разожгли в Пере костры, и они горели вдали, словно драгоценное жемчужное ожерелье.

Изнывая от тоски, спешил я кратчайшим путем в дом Абу эль-Касима. На голове моей красовался огромный тюрбан, украшенный великолепным султаном из перьев, скрепленных драгоценным аграфом. На поясе, под почетным халатом, тяжело покачивался туго набитый кошель; рядом с ним висел футляр с письменными принадлежностями, а кроме того я носил еще и кривую турецкую саблю в серебряных ножнах.

Я надеялся, что Джулия, заслышав звуки музыки, выскочила из дома и теперь ждет меня на пороге, трепеща от волнения и жарко молясь о том, чтобы супруг ее целым и невредимым вернулся с войны.

Именно так представлял я себе возвращение домой. Но когда я добрался наконец до дома Абу эль-Касима, ворота были крепко заперты и напрасно я ждал, что они распахнутся передо мной. Вскоре вокруг меня собралась приличная толпа любопытных соседей, время шло, а ворота почему-то все не открывались. Не выдержав, я выхватил саблю из ножен, склонился с седла и что было мочи заколотил рукоятью в деревянную створку, громко и сердито требуя, чтобы меня немедленно впустили в дом.

Конь ржал и плясал подо мной, и я с трудом держался в седле. Но вот наконец послышался лязг железных засовов — и на пороге возник глухонемой раб Абу эль-Касима. Узнав меня, он совершенно ополоумел и, невнятно мыча, с грохотом распахнул ворота настежь. Конь с ржанием ворвался во двор и, испугавшись невесть откуда выскочившей голубой кошки моей жены, взвился на дыбы. Дольше в седле я усидеть не смог и мешком свалился на землю — да еще вниз головой. Просто чудом не свернул я себе шею, но обнаженная сабля, которую я все еще сжимал в руке, глубоко вонзилась мне в ногу. Вот так я и получил единственную рану на этой войне.

Глухонемой раб пал передо мной ниц, заколотил себя кулаками по голове, застучал себе в грудь и залился горючими слезами. Его поведение растрогало меня, и я перестал злиться.

Вдруг в дверях дома появился смуглый итальянец в небрежно наброшенном на плечи кафтане и расстегнутых на животе полосатых штанишках. Приглаживая ладонью блестящие черные волосы, он гневно осведомился, кто посмел потревожить полуденный сон благородной госпожи. Итальянец был молод и статен, однако черты загорелого лица выдавали в нем простолюдина. Он был хорош собой и довольно привлекателен, напоминая классическую греческую статую. Удивительно живые, очень светлые и блестящие глаза ярко синели на смуглом лице. Тонкие губы кривились в язвительной, жестокой и явно пренебрежительной усмешке.

Я так подробно описываю внешность молодого человека лишь затем, чтобы показать, что наружность его была вовсе не безобразная. И все же я с первого взгляда почувствовал к нему глубокое недоверие. Однако наглое поведение этого парня и его поразительная самоуверенность не должны были — по моему глубокому убеждению — вызвать у меня столь сильную неприязнь, и я попытался скрыть свои чувства под маской безразличия.

Поняв наконец, кто я такой, итальянец бросился счищать песок и травинки с моего дорожного костюма и принялся велеречиво оправдываться передо мной:

— Прошу вас, благородный господин Микаэль, не гневайтесь на нас за столь неподобающий прием, но мы никак не предполагали увидеть вас так скоро. Вам следовало предупредить супругу о своем возвращении, дабы она подготовилась к торжественной встрече. Госпожа еще спит, как всегда в полдень, но я сейчас же разбужу ее.

Я строго-настрого запретил ему делать это, заявив, что сам разбужу Джулию — и пусть мое неожиданное появление станет для нее приятным сюрпризом. А потом я с гневом спросил у итальянца, кто он такой и по какому праву играет в мое отсутствие роль хозяина дома, пытаясь к тому же помешать моей встрече с женой.

Итальянец мгновенно присмирел и покорно ответил:

— Меня зовут Альберто, и я всего лишь раб из города Вероны, где до сих пор живет мой отец, довольно известный портной. Мне бы пойти по его стопам, так нет же, размечтался покорить мир, пережить множество приключений, постранствовать по разным городам и странам, но вместо этого попал в плен к турецким пиратам и несколько лет промучился на галерах, пока не оказался на невольничьем рынке в Стамбуле. Госпожа Джулия пожалела меня, купила по сходной цене, привела в свой дом и назначила управляющим. Однако пока мне управлять некем, кроме разве что этого глухонемого придурка.

Я осведомился у молодого человека, как это возможно, чтобы Абу эль-Касим разрешил рабу Джулии распоряжаться в доме, который — как и глухонемой невольник — принадлежит не мне и не моей жене, а ему, торговцу благовониями. Альберто, искренне удивившись, ответил:

— Я никогда не видел Абу эль-Касима, хотя слышал от соседей об этом почтенном купце немало любопытного. Кажется, он еще летом отправился по делам в Багдад, да так и не вернулся. И до сих пор не прислал ни одной весточки. Возможно, мы больше никогда не увидим его.

Внезапно осознав, сколь многое изменилось здесь, пока меня не было, я раздраженно пробурчал:

— Ты раб и должен знать свое место! Опусти глаза и прекрати дерзить своему господину!

Я вошел в дом, но итальяшка не отставал от меня ни на шаг, а когда я миновал загроможденные всяким хламом — старой мебелью, подушками, кадильницами и клетками с птицами — тесные комнаты и наконец добрался до занавески, закрывающей вход в альков Джулии, Альберто, прижав меня к стене, совершенно непочтительно протиснулся вперед. Потом он вдруг упал передо мной на колени и широко раскинул руки, преграждая мне путь.

— Не буди ее слишком резко, благородный мой господин! — воскликнул итальянец сдавленным от волнения голосом. — Ты можешь напугать ее! Ты же весь в крови! Позволь мне ударом в гонг предупредить госпожу о твоем возвращении!

Я был тронут его искренней заботой о Джулии и глубокой преданностью своей госпоже, но не собирался лишать себя приятной возможности преподнести жене прекрасный подарок, поэтому довольно грубо отстранил взволнованного итальянца, раздвинул занавеси и на цыпочках проскользнул в альков. И не пожалел о своей осторожности! Как только глаза мои привыкли к царящему в комнате полумраку, соблазнительный вид погруженной в сон Джулии стал истинной усладой моего истомленного взора.

Она, видимо, спала очень беспокойно, ибо, совершенно обнаженная, раскинулась на измятой постели. Я даже заволновался, как бы жена моя не простыла и не занедужила. Лицо у нее осунулось, под глазами обозначились темные круги. Золотые кудри светлым нимбом сияли вокруг головы Джулии, рассыпавшись по подушке. Нежное тело женщины пленительно белело в полумраке, пышные груди венчались острыми сосками — словно раскрывающимися розовыми бутонами. В комнате пахло мускусом и амброй. Даже в самых сокровенных моих снах не была Джулия столь греховно прекрасна.

Сердце замерло у меня в груди, и я возблагодарил Аллаха за то, что Он даровал мне, верному своему воину, столь прекрасную встречу с женой. Недолго думая, я склонился над Джулией и кончиками пальцев стал нежно ласкать ее, шепча имя возлюбленной, чтобы как можно деликатнее разбудить ее. Не открывая глаз, Джулия сладострастно изогнулась, обвила мою шею белоснежными обнаженными руками, вздохнула и произнесла сквозь сон:

— Ах, не возбуждай меня больше, мой мучитель!

Но несмотря на эти слова, она тут же подвинулась на ложе, освобождая мне место рядом с собой, с закрытыми глазами поискала мою руку, опять вздохнула и прошептала, приоткрыв губы:

— Разденься и ложись рядом со мной!

Такая непосредственность несколько обескуражила и поразила меня, но потом я сообразил, что Джулия, скорее всего, видит какой-то прекрасный сон. С удовольствием подчинившись ее желанию, я поспешно скинул одежду и осторожно лег рядом с женой. Она крепко обняла меня, прижалась ко мне и сонным голосом попросила, чтобы я ласкал и целовал ее. Меня немного удивил ее глубокий сон, но я решил, что она, вероятно, хочет подольше остаться в мире своих прекрасных грез и поэтому пытается оттянуть миг пробуждения.

И я ласкал ее и целовал, пока слишком резким движением не разбудил мою прелестную Джулию. Она открыла свои удивительные глаза, и лучшим доказательством того, что до сих пор жена моя спала крепким сном (если бы я вдруг посмел в этом усомниться), стало ее поведение после пробуждения. Ибо едва взглянув на меня, она в неподдельном ужасе вырвалась из моих объятий и прикрыла наготу свою легким покрывалом. Широко распахнутыми глазами смотрела она в испуге на мое возбужденное лицо, словно видела меня впервые в жизни. А потом Джулия издала вдруг жалобный стон и разрыдалась, спрятав лицо в ладонях. Я пытался успокоить ее, но жена отталкивала меня и горько плакала до тех пор, пока я не почувствовал угрызений совести, устыдившись своего безумного порыва, и не стал просить у нес прощения за свой дурацкий поступок. Когда она смогла наконец говорить, то спросила меня дрожащим и срывающимся от волнения голосом:

— В самом ли деле это ты, Микаэль? Когда ты вернулся? Как сюда попал? А где сейчас Альберто?

Услышав свое имя, итальянец тут же отозвался и, желая успокоить Джулию, принялся умолять ее не пугаться следов крови на моей одежде, ибо рана, которую я получил, упав во дворе с лошади, вовсе не опасна — ни для моего здоровья, ни тем более для жизни.

Его болтовня вывела меня из себя, и я разразился грубой бранью, послал его ко всем чертям и запретил подглядывать за нами.

Джулия неожиданно обиделась и стала отчитывать меня:

— В непрестанном страхе считала я недели и месяцы до твоего возвращения, а когда ты наконец появился после столь длительного отсутствия, то первыми словами, которые услышала я от тебя после долгой разлуки, были проклятия и ругательства. Не обижай больше моего верного слугу; ведь только он и охранял меня с тех самых пор, как Абу эль-Касим бросил меня в этом пустом доме на произвол судьбы. Как ты мог вернуться без предупреждения? — внезапно разозлилась она. — Как ты посмел прокрасться ко мне — и застать меня в столь неприглядном и жалком виде? Я не успела ни причесаться, ни накрасить лица. Разве тебе совсем уж безразличны мои чувства, моя честь, в конце концов?! Ты даже не соизволил подумать о том, что позоришь меня перед моим собственным слугой!

Я стал узнавать мою прежнюю Джулию, но после долгой разлуки даже обычная брань, которая всегда доводила меня до бешенства, а Джулию, наоборот, успокаивала, казалась мне прекрасной музыкой. Я все еще пытался ласкать и обнимать ее обнаженное тело, однако Джулия, понимая, к чему я стремлюсь, опять оттолкнула меня и прошипела:

— Не прикасайся ко мне, Микаэль! По законам ислама я должна непременно обмыть свое тело, да и ты весь потный и грязный с дороги. Ты никогда не был нежен со мной, так что по крайней мере будь любезен исполнять хоть обязанности правоверного мусульманина и оставь меня в покое, чтобы я смогла искупаться и привести себя в порядок.

Я принялся уверять ее, что никогда еще не была она так красива, как сегодня — такая томная, такая заспанная... Я просил и умолял ее до тех пор, пока Джулия наконец не сжалилась и не отдалась мне, непрестанно бормоча что-то о моей беспощадности и своей поруганной женской чести, из-за чего я не испытал и половины того удовольствия, о котором мечтал. Потом она быстро вскочила с ложа, повернулась ко мне спиной и в полном молчании стала поспешно одеваться. Не получив ответа ни на один из моих робких вопросов, я разозлился не на шутку и язвительно воскликнул:

— Значит, вот как ждали меня в моем собственном доме! Вот как встретили после долгой разлуки! Не понимаю, как я мог надеяться на что-то другое? Ты ведь даже не спросила, здоров ли я! Этого проклятого Альберто я немедленно отправлю обратно на галеры — там ему самое место и там от его силы и сноровки явно будет больше прока!

Джулия повернулась ко мне лицом и зашипела, как разъяренная кошка. Глаза ее метали молнии. Она топнула ногой и воскликнула:

— Если я осталась прежней, так и ты ничуть не изменился, Микаэль! Ты хочешь уязвить меня, уколоть побольнее, понося Альберто, хотя он ничем не хуже тебя, а может, даже лучше, ибо у него по крайней мере имеются честные родители, в то время как ты вынужден скрывать свое происхождение. Я бы с удовольствием послушала о твоих приключениях в Венгрии. Мне бы в жизни не догадаться о том, что творится в таких походах, если бы не разговоры в серале. Уж там-то я наслушалась всяких ужасов!

Задетый за живое ее нелепыми подозрениями, я все же сразу понял, что Джулия вспылила не только от ревности, вызванной мерзкими сплетнями, молниеносно распространявшимися в серале. Женщины в гареме имели обыкновение давать взятки евнухам казначея и других высокопоставленных сановников, лишь бы разузнать все о султане, великом визире и их приближенных, и мужчинам приходилось потом дорого расплачиваться за самые невинные приключения. Поэтому я ответил Джулии:

— Султан и великий визирь — люди благочестивые и заслуживают всяческого уважения — и не нам, простым смертным, обсуждать их поступки. Однако твоя беспочвенная ревность доказывает, что ты, возможно, все еще любишь меня и желаешь мне добра. Клянусь на Коране, а также — на кресте, если тебе так больше нравится, что я и пальцем не прикоснулся ни к одной венгерке и ни к какой другой женщине, хотя, не скрою, искушение порой было немалым. И все же ни одна женщина не может сравниться с тобой, дорогая моя Джулия, а если бы я случайно и забыл об этом, спасительная для здоровья боязнь подхватить французскую болезнь надежно оградила бы меня от любых соблазнов.

Выслушав мою речь, Джулия понемногу успокоилась, хотя все еще тихонько всхлипывала, но потом вдруг залилась серебристым смехом, словно кто-то пощекотал ей пятки. Наконец она заговорила:

— Да, ты и в самом деле ничуть не изменился, Микаэль. И я, как прежде, верю тебе. А теперь рассказывай, чего ты добился и какие подарки привез мне из дальнего похода, а потом и я поведаю тебе, что мне удалось сделать и как в меру своих сил я, слабая женщина, старалась обеспечить нам безбедное и счастливое будущее.

Больше молчать я не мог — просто не в силах был сдержаться, и рассказал Джулии о всем счастье — о двух сотнях серебром в день, об обещанном великим визирем наделе на берегу Босфора и о новом доме. В упоении я хвастался своими подвигами, пока вдруг, посмотрев на Джулию, не заметил, что жена моя все больше хмурит брови, а рот ее кривится в странной гримасе — будто женщина надкусила очень кислое яблоко. Глядя на нее широко раскрытыми глазами, я в замешательстве прервал на полуслове свою речь и в душу мне закрались смутные подозрения... Немного помолчав, я удивленно спросил:

— Неужели ты ревнуешь меня к успеху, дорогая Джулия? Ты мне не рада? Наконец все невзгоды остались позади, и я не понимаю, что тебя тревожит.

Но она грустно покачала головой и ответила:

— Нет, нет, дорогой Микаэль! Я искренне радуюсь твоему счастью, я горжусь тобой, но боюсь, что ты остался таким же легковерным и наивным, как и прежде, раз целиком и полностью полагаешься на великого визиря, безоговорочно доверяя ему. Он — человек честолюбивый и опасный, гораздо опаснее, чем ты думаешь. Я предпочла бы, чтобы ты вовремя остановился, а не взбирался бы слишком высоко, держась за полу его халата.

Я резко ответил, что считаю Ибрагима человеком редкой души и едва ли не величайшим государственным мужем на свете — таких редко встретишь в жизни. Я счастлив служить ему, говорил я жене, и не из-за богатых даров, на которые он не скупится, а прежде всего из-за ума и благородства великого визиря.

Джулия еще больше помрачнела, сердито нахмурила брови и не менее резко ответила:

— Сдается мне, дорогой мой Микаэль, что он околдовал тебя так же, как и султана, ибо ничем иным нельзя объяснить ту глубокую и омерзительную привязанность, которую султан питает к своему рабу!

В раздражении я съязвил, что уж не Джулии с ее разноцветными глазами обвинять других в колдовстве, и она тут же залилась горькими слезами, упрекая меня в грубости, черствости, несправедливости и предвзятости; никто до сих пор не причинил ей такой боли, как собственный супруг, заявила Джулия, и она никогда не простит меня.

На сей раз меня и вправду изумила ее удивительная ранимость, ибо Джулия уже давно не переживала из-за своих разноцветных глаз, напротив — считала их одним из своих достоинств. И я стал оправдываться перед ней:

— Я никогда не думал о твоих глазах ничего плохого, и ты прекрасно знаешь, что они всегда нравились мне. Левый — словно блестящий сапфир, правый — как сияющий топаз. И я не понимаю, что тебя сегодня так сильно огорчило?

Она в гневе топнула ногой и воскликнула:

— Не будь дураком, Микаэль! Я и сама отлично знаю цену своим глазам! Но никогда не прощу тебе того, что ты втайне от меня, даже не посоветовавшись, принял в подарок от великого визиря землю и дом на Босфоре. Это была моя мечта, и ты украл се у меня! А ведь раньше ты был против! Я... я хотела сделать тебе сюрприз, обрадовать... потому что, честно говоря, я тоже постаралась раздобыть землю и камень для нашего дома, дабы понял ты, какая у тебя исключительная жена. Но ты убил мою радость, лишил меня мечты, и теперь я чувствую себя последней дурой, наивной и смешной, и от этого мне ужасно больно. Ах, как я несчастна!

Внезапно я понял всю горечь ее разочарования и упал перед Джулией на колени, умоляя простить меня. Я целовал ее тонкие пальчики и благодарил за все, что она сделала для меня, пока я воевал в далекой Венгрии. Я клялся, что думал лишь о нашем счастье и вовсе не хотел унизить любимую жену.

— Но где же то место, — допытывался я, — которое выбрала ты для нашего дома, и как удалось тебе собрать столько денег? Ведь нет ничего дороже постройки дома!

— Место — прекрасное, поверь мне, да и цена невелика, — ответила Джулия, — к тому же я могу заплатить, когда мне будет удобно. На покупку всего, что нужно для строительства, мне удалось занять денег у богатых греков и евреев, жен которых я часто встречаю в серале. Мне дали в долг под твое жалованье — и на самых выгодных условиях! О, я так надеялась, что дом будет готов до твоего приезда. Тогда я смогла бы подарить его тебе, Микаэль, и ты ни о чем бы больше не заботился, разве что об оплате счетов.

Я онемел, поняв, что Джулия наделала долгов, отдавать которые придется мне. Но она так доверчиво глядела мне прямо в глаза, что у меня язык не повернулся и не хватило сил выбранить ее. Джулия подошла ко мне, крепко обняла, прижалась щекой к моей груди и голосом, дрожащим от сдавленных рыданий, заявила:

— Я очень счастлива, что ты вернулся, хоть и застал меня врасплох — ах, мне так неловко вспоминать об этом! Но теперь ты поможешь мне с постройкой дома и прежде всего с оплатой бесчисленных счетов. Я давно в них запуталась! Дом был бы давно готов, если бы вовремя расчистили землю. Владения наши находятся на берегу Мраморного моря, недалеко от замка Семи Башен. Сейчас там — развалины бывшего греческого монастыря. Именно поэтому греки смогли продать землю без разрешения султана, да еще так дешево, и деньги занять на самых выгодных условиях.

В памяти моей всплыло туманное воспоминание о жутких руинах, где после падения Константинополя обитали лишь бездомные одичавшие собаки. Меня бросило в дрожь, но я попытался взять себя в руки, чтобы не изругать Джулию за чудовищную глупость, жена же моя не сводила с меня своих разноцветных глаз. Вдруг лицо Джулии побледнело, она резко отвернулась от меня, и ее стало рвать, а по щекам ее ручьем потекли слезы. Я сразу позабыл обо всем, нежно обнял ее за плечи и взволнованно проговорил:

— Дорогая моя! Любимая моя жена! Что с тобой? Ты плохо себя чувствуешь? У тебя лихорадка? Надеюсь, ты не объелась зеленым салатом или сырыми фруктами?

Но она лишь стонала:

— Не смотри на меня, Микаэль, я сейчас безобразна! Не бойся, я совершенно здорова. Возможно, хлопоты, связанные с постройкой нашего дома, слишком утомили меня. И, конечно, жестокость твоя не прошла бесследно. Но не обращай внимания на мои муки и переживания и скажи прямо, что я — мотовка и что такая жена — сущее Божие наказание.

Я просил и умолял се простить меня, прикладывал ей ко лбу мокрое полотенце и давал нюхать уксус. Наконец ее щеки порозовели, и она забыла о внезапной дурноте и своем недомогании. Однако лучшим лекарством от всех хворей оказались подарки: брошь, ожерелье, серьги и прекрасное венецианское зеркальце с ручкой в виде серебряных фигурок лебедя и Леды[17]. Ибо, должен признаться на этих страницах, я не слишком рьяно соблюдал законы Пророка и в отличие от большинства правоверных мусульман не боялся держать в доме изображения людей и животных. К тому же Джулия была христианкой, и на нее этот запрет не распространялся.

В конце концов мы оба успокоились. Джулия осталась довольна подарками, и когда Альберто подал нам на ужин отменные итальянские блюда, мы с женой сидели обнявшись, на куче подушек.

Итальянец относился ко мне с подчеркнутым почтением, прислуживал мне, не жалея сил, словом — отчаянно пытался добиться моей благосклонности и заслужить доверие, но я, хоть пока и старался скрыть от него свою враждебность, в душе питал к нему лютую ненависть, и это чувство, словно заноза под ногтем, не давало мне покоя. Я никак не мог привыкнуть к чужаку, который все время мельтешил передо мной и не сводил с меня своих удивительно светлых глаз, пытаясь угадать по моему лицу малейшие мои желания. Но больше всего раздражало и злило меня то, что Джулия велела рабу сесть на пол и разделить с нами трапезу. Альберто, правда, оказался настолько благовоспитанным, что сел подальше от нас, почти забившись в угол, и довольствовался остатками с наших блюд. Но когда он в конце концов ушел, чтобы покормить кошек, я не выдержал и заявил Джулии, что не собираюсь обедать вместе с рабом и вообще не желаю постоянно видеть этого несносного человека.

Джулия сильно обиделась на меня за такие мои слова и стала возмущенно обвинять меня в том, что я хочу лишить ее единственной радости, каковой является для нее возможность поговорить с кем-то на родном языке.

Тронутый до глубины души детской наивностью и простодушием, которые сквозили сейчас в речах моей жены, хотя была она уже женщиной опытной и умной, я принялся объяснять ей:

— Джулия, дорогая моя! Постарайся понять меня правильно! Я никогда не подозревал тебя в неверности, никогда даже мысли не допускал о том, что ты можешь запятнать мое доброе имя, но я твой муж и должен заботиться о твоей чести. Подумай только, дорогая, что скажут соседи и знакомые, узнав, что в доме нашем живет молодой мужчина. Будь он евнухом, я бы смирился. Мусульмане ведь держат евнухов для охраны добродетели своих жен.

Эта мысль показалась мне самому весьма и весьма удачной, и я с немалой горячностью продолжил:

— Но ведь еще не поздно оскопить его — он пока в подходящем возрасте для этой операции. И нечего тянуть! Займемся делом немедленно и прикажем срочно оскопить его. Тогда ни я, ни другие люди не будут против его пребывания в нашем доме.

Джулия не сводила с меня горящих глаз, размышляя, насколько серьезно мое предложение. Странная улыбка расцвела на ее губах, и вдруг, не говоря ни слова, она хлопнула в ладоши, призывая Альберто. Когда слуга появился на пороге комнаты, жена моя сказала:

— Альберто! Мой супруг подозревает, что твое присутствие в нашем доме может вызвать сплетни и опорочить мое доброе имя. Поэтому он хочет оскопить тебя! Микаэль уверен, что операция эта не повредит твоему здоровью. А что сам ты об этом думаешь?

Смуглое лицо итальянца побледнело. Он исподлобья взглянул на меня, словно прикидывая на глаз толщину моей шеи, но тут же снова перевел взгляд на Джулию, равнодушно улыбнулся и покорно ответил:

— Госпожа моя! Если мне придется выбирать между скамьей гребца на галере и кастрацией, ты сама, наверное, догадываешься, что я предпочту. Я не стану клясться, что с большой радостью подвергну себя этой операции, но в несчастье моем утешает меня мысль о том, что с юных лет питаю я к женщинам полнейшее равнодушие. Ты, госпожа моя, возможно, давно уже заметила это... Самое сокровенное мое желание — верно служить тебе и отблагодарить тебя тем за твою доброту и снисходительность ко мне. И если удастся мне заслужить доверие господина моего тем, что не стану я возражать против операции, то я сам немедленно отправлюсь на поиски опытного лекаря.

Благородные и искренние слова итальянца привели меня в замешательство. Я почувствовал угрызения совести, устыдившись нелепых своих подозрений, однако на сердце у меня сразу же стало легче. Если Альберто, как сам он утверждает, совершенно равнодушен к женским прелестям, размышлял я, то мне, разумеется, нечего опасаться за Джулию.

Она тем временем не сводила пристального взгляда с моего лица, на котором всегда, словно в зеркале, отражались все мои чувства и переживания. Помолчав немного, она сказала:

— И тебе не стыдно, Микаэль? Неужели раб должен учить тебя благородству? Если желаешь, можешь оскопить этого парня, но потом пеняй на себя — и никогда больше не показывайся мне на глаза!

Я почувствовал себя отвратительно. Получалось, что я — какой-то живодер! Альберто же, заметив мои сомнения и душевные муки, упал передо мной на колени. Омочив руки мои потоками своих слез, он принялся просить:

— Нет, нет, господин мой! Прикажи немедленно оскопить меня, ибо одна лишь мысль о том, что ты не доверяешь мне, — для меня невыносима. Я все равно ничего не потеряю, ибо женщины никогда не интересовали меня. Добрый и милосердный наш Господь в безграничной мудрости своей наделил меня от рождения сердцем евнуха, хоть и наградил густой бородой.

Таким образом им удалось пробудить во мне чувства вины и стыда за мои гнусные подозрения, и в конце концов к собственному безмерному удивлению я обнаружил, что со слезами на глазах умоляю Джулию не подвергать Альберто унизительной и болезненной операции. Жена же моя, проливая потоки слез, согласилась, чтобы все осталось, как есть, но с одним условием — никогда больше не будем мы возвращаться к этому разговору. Джулия велела мне также клясться на Коране, целовать крест и обещать, что я сдержу свое слово. А я, хоть все еще и чувствовал неприязнь к Альберто, готов был присягать на чем угодно и целовать все подряд, лишь бы задобрить жену.

Этим вечером мы легли рано, и Джулия была очень снисходительна ко мне, хоть тяжко вздыхала и жаловалась на то, что я слишком уж злоупотребляю ее благосклонностью. Мы разговаривали обо всем, что со мной произошло, но о своих делишках в гареме и в серале она ни за что не хотела мне поведать, отвечая на все мои вопросы, что всему свое время.

6

Рано утром в двери нашего дома постучал евнух в богатых одеждах. Он повелел мне поспешить в сераль, где меня уже нетерпеливо поджидал кислар-ага. Этот заплывший жиром суровый сановник с пепельно-серым лицом, что свидетельствовало о большой примеси негритянской крови, принял меня крайне любезно, сразу же угостил всякими лакомствами и милостиво разрешил помочь ему подняться с груды подушек, ибо собирался самолично проводить меня в Райский Сад султанского гарема.

Столь неожиданная учтивость управителя гарема очень меня удивила. В серале царило ликование — все радовались счастливому возвращению с войны султана Османов. Нигде не заметил я ни одного грустного лица, все улыбались и желали друг другу всего самого лучшего. По пути управитель гарема рассказал мне, что султанша Хуррем в отсутствие господина своего родила ему дочку, которую нарекли именем Мирмах. Девочка была прекрасна, как луна на небесах, и кислар-ага без умолку восхвалял султаншу. Всякий раз, когда султан отправляется на воину, супруга дарит ему ребенка, говорил управитель гарема, и снова, как всегда, веселая и ослепительно-прекрасная встречает своего повелителя. Слова кис- лар-аги убедили меня в том, что султанша Хуррем по-прежнему остается любимой женой султана.

Беседа с управителем гарема так увлекла меня, что я даже не заметил, как очутился в Райском Саду, недалеко от того места, где обычно играли дети нашего владыки. И только когда кислар-ага толкнул меня локтем в бок, чтобы пал я на колени, я внезапно увидел прямо перед собой повелителя правоверных. Рядом с султаном, как всегда, стоял великий визирь Ибрагим и показывал сыновьям своего господина нюрнбергские игрушки, которые привез из дальнего похода им в подарок. Старшие мальчики уже возились с этими прелестными вещицами, а маленький принц Джехангир стоял рядом с султаном, прижавшись щекой к шелковому рукаву отцовского халата, и грустными глазами газели взирал на прекрасные, ярко расписанные игрушки. Он смотрел так, будто догадывался об их бренности и предавался несвойственным его юному возрасту размышлениям о непостижимых тайнах жизни и смерти.

Увидев меня, султан весело улыбнулся и шутливо сказал:

— Да благословит тебя Аллах, Микаэль эль-Хаким, да благословит Он каждый волосок на голове твоей и в бороде, и пусть жена рожает тебе одних сыновей. Принц Джехангир с большим нетерпением ждал твоего возвращения и готовил тебе достойную встречу.

Я встал с колен и поцеловал худенькую ручонку принца Джехангира. Бледное, желтоватое личико порозовело от удовольствия, и малыш, глотая слова от возбуждения и нежно поглаживая меня пальчиками по щекам, с воодушевлением воскликнул:

— О Микаэль эль-Хаким! Микаэль эль-Хаким! У меня для тебя прекрасная новость, лучше самого замечательного подарка! О таком даже трудно мечтать!

Оказывается, знатоки собак определили, что песик Раэль принадлежит к редчайшей итальянской породе. Как только ему подобрали подружку, Раэль тутже завел семью и стал родоначальником новой породы собак в турецких землях. Мой добрый песик гордо сопровождал нас, когда принц Джехангир показывал мне трех чернобелых щенков, которые, прижавшись к животу матери, лежали в большой корзине. Корзина же стояла в крошечном дворце, переделанном в роскошную псарню.

Принц Мустафа стал расспрашивать меня о происхождении Раэля, чтобы поскорее составить родословную и занести в золотую книгу имена Раэля и его потомков. Я попал в довольно затруднительное положение и не очень-то соображал, что же мне ответить, ибо Раэля я нашел во дворе ратуши в Меммингене и ничего не знал ни о его предках, ни об их происхождении. Я рассказал все, что мне было известно, и поведал о наших общих приключениях, а также о том, как в Риме Раэль чудесным образом спас мне жизнь, когда лежал я раздетый среди трупов и умирающих от чумы жителей Священного Города.

Султан и его сыновья молча слушали мой рассказ, а великий визирь задумчиво заметил:

— Не стоит переживать из-за родословной собаки, принц Мустафа. От Раэля пойдет его собственный род, и так, наверное, лучше — начать все заново, с нуля, — чем полагаться на прошлое — часто прогнившее и трухлявое.

Тогда я не обратил внимания на слова великого визиря и вспомнил о них лишь гораздо позже, когда они приобрели страшный смысл. Сам же Ибрагим, видимо, сразу понял вещий смысл своих речей, ибо содрогнулся, потер лоб, улыбнулся и поспешно произнес:

— Ах, принц Джехангир, гость твой еще не ушел. Не забывай, что сын султана должен оделять верных слуг своих богатыми дарами.

Принц Джехангир гордо выпрямился, насколько это позволяло сделать его увечье, хлопнул в ладоши, и в комнату вошел евнух в красных одеждах. В руках у него был внушительных размеров кожаный мешочек с золотой печатью. Евнух протянул мне кошель, и я, взвесив его на ладони, определил, что в нем не меньше ста дукатов.

Но пролившемуся на меня в тот день золотому дождю все не было конца, ибо, вернувшись в покои принцев, султан обратился ко мне:

— Мой друг, великий визирь, немало рассказывал мне о тебе, Микаэль эль-Хаким. Я знаю, что ты служил мне верой и правдой, не щадя живота своего. Поэтому-то ты и оказался вдали от меня, когда под Веной награждал я за доблесть верных воинов моих, и не получил своей доли. Я не хочу обижать Джехангира, предлагая тебе больше, чем дал тебе мой сын, поэтому у казначея ждет тебя лишь такой же мешочек с деньгами, как кошель Джехангира. Однако с великим визирем я могу и даже должен соперничать в щедрости. Скажи мне немедленно, что он обещал подарить тебе.

Ошеломленный неожиданно свалившимся на меня счастьем и ободренный ласковой улыбкой

великого визиря, я пал перед султаном ниц и, к великой радости принцев, стал невнятно бормотать слова благодарности. Владыка же добавил:

— Мне известно, что тебе обещали землю и дом. Я же дарю тебе со своих складов в серале ковры, подушки, тюфяки, занавеси, мебель и все, что нужно в хозяйстве. Выбери себе кухонную утварь и посуду, а также все, что необходимо для убранства дома. Кроме этого ты получишь легкую лодку, затененную навесом, чтобы, отправляясь в сераль, не испытывал ты никаких неудобств и не страдал от жары или дождя.

7

Однако сей удивительный день на этом не закончился.

Когда я обратился к казначею за пожалованными мне деньгами и, опустившись на колени, почтительно поцеловал полу его халата, сановник злобно взглянул на меня и сурово произнес:

— Каким-то непостижимым образом тебе удалось быстро опериться, Микаэль эль-Хаким, и потому считаю я своим святым долгом напомнить тебе о положении твоем. Казначей не может позволить рабу султана брать ссуду у греческих и еврейских ростовщиков, ибо недопустимо и неразумно занимать деньги на стороне; все расчеты должны проходить в серале, а не за его стенами, чтобы деньги в конце концов снова возвращались в султанскую казну. Поэтому тебе следует покупать все, что нужно для постройки дома, только через меня; лишь тогда сможешь ты заключать действительно выгодные сделки. Ты же поступаешь неверно, прибегая к услугам всякого уличного сброда, тогда как казна просто обязана заработать хотя бы ту сумму, которая попала к тебе в виде разных даров.

Перепугавшись до смерти, я еле слышно пробормотал:

— О благородный господин! Для работ, о которых ты изволил упомянуть, будут наняты люди Синана Строителя. И я ни в коем случае не собирался лишать султанскую казну ее законных доходов. Однако супруга моя — к моему величайшему несчастью, христианка, — в мое отсутствие безрассудно наделала долгов от моего имени. Боюсь, что по неопытности своей она попала в лапы греческих мошенников, и единственный выход из создавшегося положения я вижу лишь в том, чтобы поскорее казнить этих ростовщиков у кровавого колодца. Это положило бы конец их лихоимству и решило бы все проблемы, а заодно избавило бы меня от долгов, о точной сумме которых я до сих пор даже не посмел расспросить жену.

Казначей в задумчивости посмотрел на свой тюрбан, который держал в руке, а потом прошипел сквозь стиснутые зубы:

— Долги твои просто невероятны — восемьсот пятьдесят три золотых дуката и тридцать серебряных монет, — и я не понимаю, почему и под какой залог хитрые и скупые греки дали твоей жене столько денег.

Я сорвал с головы своей тюрбан и, проливая потоки слез, в отчаянии воскликнул:

— О, прости меня, прости, благородный казначей! Возьми оба пожалованных мне кошеля в счет уплаты долга! Я понимаю, что эти дукаты лишь капля в море, но я готов жить на хлебе и воде и ходить в рубище, лишь бы поскорее вернуть в казну растраченные деньги. Возьми также мое жалованье в залог остальной суммы.

Мои горькие слова, искреннее сожаление и то отчаяние, которого не удалось мне скрыть, тронули даже каменное сердце казначея, и он снисходительно сказал:

— Пусть же случившееся послужит тебе на будущее хорошим уроком. Запомни: раб не волен делать долгов, ибо отдавать их в конце концов приходится казне, и чтобы вернуть деньги, мы прибегаем обычно к старому испытанному способу — шелковой удавке. Другого выхода просто нет. Однако твоя счастливая звезда хранит тебя. По приказу султанши Хуррем я расплатился с долгами твоей легкомысленной супруги. Благодари же судьбу за незаслуженное счастье и в будущем лучше присматривай за женой.

Казначей вручил мне список долгов Джулии, внимательно наблюдая за мной и словно пытаясь угадать, кто же я такой на самом деле. Для него не было тайной, что мое жалованье по милости великого визиря многократно возросло, и он не мог не удивляться, почему же султанша Хуррем — соперница Ибрагима — дарит при этом своей благосклонностью мою супругу. Сам казначей явно принадлежал к сторонникам султанши, да и мне было за что благодарить ее — и прежде всего за ту снисходительность и щедрость, которые она проявляла к моей наивной жене. Однако я не настолько обезумел от своего счастья, чтобы предать великого визиря.

Но как только я, вернувшись домой, стал рассказывать Джулии о случившемся со мной в серале, жена моя, с лицом, потемневшим от гнева, спросила меня, на что я, собственно говоря, жалуюсь, если султанша уже велела оплатить все наши долги.

Любой мужчина на моем месте, рассуждала Джулия, был бы только благодарен и хвалил бы свою жену за то, что она так ловко умеет устраивать дела. Но раз не ценю я своего счастья, то с этой минуты она и пальцем не пошевелит, чтобы помочь мне, — и я могу сам заниматься всем, постройкой дома в том числе.

Она столько всего наговорила и так заморочила мне голову, что в конце концов я и сам готов был считать себя настоящим негодяем. Из последних сил пытаясь сохранить остатки достоинства, я вкрадчиво проговорил:

— Я мечтаю лишь об одном — чтобы с этого дня ты позволила мне самому вести все дела. А теперь поехали — посмотрим на ту землю, что ты купила. Пора подумать, как бы избавиться от нее, не понеся при этом слишком уж больших убытков.

Наняв на пристани лодку, мы отправились на морскую прогулку вдоль берега Босфора. Вскоре позади остались Галата и обитель дервишей. Молча, в глубокой задумчивости, взирала Джулия на прекрасные сады великого визиря Ибрагима, мимо которых мы проплывали. Миновав сераль, мы развернули лодку и, с трудом скользя среди множества суденышек, добрались до Золотого Рога и поплыли в сторону замка Семи Башен. На берег мы сошли у подножья холма, на вершине которого темнели развалины, и по козьей тропке поднялись к угрюмым руинам. Среди них мы обнаружили крошечный островок зелени — огородик на клочке земли, окруженном грудами отсыревшего под дождем строительного камня. В глубине вырытого землекопами котлована виднелись очертания старых кирпичных сводов. Вокруг было пусто, глухо и невероятно мрачно — место это производило просто жуткое впечатление. Чтобы сделать его пригодным для жизни, требовались огромные усилия и, разумеется, деньги. Правда, с вершины холма открывался прекрасный вид на Мраморное морс, но это вряд ли окупило бы все затраты... Я был подавлен — и в самом скверном расположении духа размышлял о том, как же нам выпутаться из этой дурацкой истории. И вдруг меня осенило. Воспряв духом, я обратился к Джулии:

— Теперь, когда Антти женился, ему понадобится дом в Стамбуле. Почему бы нам не сделать ему одолжения и не продать по дешевке эту землю? Антти с удовольствием поработает каменщиком, возводя собственные хоромы, и дел ему тут хватит надолго. А до того как показать ему это место, я напою дорогого братца до бесчувствия!

До сих пор, занятый по горло и обеспокоенный нашими собственными делами, я не успел еще рассказать Джулии о богатстве Антти и о том, что лишь благодаря его щедрости я смог вернуться домой с туго набитым кошелем и великолепными подарками. Поэтому Джулия вскользь заметила, что милый Антти никогда не сможет позволить себе заиметь по-настоящему роскошного дома. И тут я не выдержал и выложил ей все о неожиданной удаче и счастье Антти, а также об огромных доходах, которые он получал с поместий, унаследованных его венгеркой-женой. Слушая меня, Джулия буквально оцепенела. Лицо ее вдруг подурнело и стало одутловатым. Наконец, не в силах больше сдержать гнева и злобы, она завопила:

— Ну и дурак же ты, Микаэль! Почему ты сам не женился на этой девице? Ты же мусульманин и можешь иметь даже четыре жены. Подумай только, какое положение мы могли бы занимать с годовым доходом в десять тысяч золотых! А ты отказался от таких денег, подарив их своему придурковатому братцу!

Джулия позеленела от злости, и ее стало тошнить, а когда она немного оправилась, я попытался успокоить ее, говоря:

— Джулия, дорогая моя, — льстиво проворковал я, — как ты могла подумать, что я захочу жениться на другой женщине? Да я же люблю тебя, и мое сердце всецело принадлежит тебе!

Она же ответила мне, рыдая:

— Я бы любила эту девицу, как родную сестру! А потом, когда она родила бы сына, наследника всех своих богатств, я могла бы случайно попотчевать ее несвежим грибным соусом или чем-нибудь еще... Мало ли какая еда может испортиться по недосмотру на такой жаре... И тогда эта особа умерла бы от лихорадки, как это часто бывает в Стамбуле. В серале случаются куда более странные вещи — и никого это не удивляет. Таким образом, все поместья венгерки достались бы нам. Ведь я всегда думаю только о твоем благе, Микаэль, и никогда не стану препятствовать твоему счастью.

Я вдруг искренне пожалел, что не оценил вовремя всех достоинств молодой венгерки, и только мысль о том, что я смогу выгодно продать Антти ненужную нам землю, немного утешила меня в моем горе.

На обратном пути Джулия, не сводя с меня пытливых глаз, все время качала головой, словно видела перед собой умалишенного.

Когда же мы вернулись домой и сели ужинать, назойливое присутствие Альберто быстро привело меня в ярость.

— Когда я последний раз был в серале, до меня вдруг дошло, что надо сделать, чтобы оградить твое доброе имя от всяких сплетен, дорогая Джулия, — ехидно сообщил я. — Завтра же раздобуду для Альберто одежды евнуха, и отныне ему придется постоянно их носить. Тогда уж никто не станет задавать неприличных вопросов!

Моя новая идея не слишком их обрадовала. Они многозначительно переглянулись, а Джулия даже настолько забылась, что гордо заявила:

— Тоже мне, придумал! У евнухов ведь бороды не бывает, не так ли? Прекрасная, вьющаяся, шелковистая бородка Альберто непременно выдаст его!

И она протянула руку, чтобы погладить коротенькую, мягкую бородку итальянца, но я сомкнул пальцы вокруг запястья жены и язвительно возразил:

— В таком случае Альберто немедленно сбреет свою прекрасную, вьющуюся бородку. И будет бриться ежедневно, а если понадобится — то и дважды в день, пока лицо его не станет гладеньким, как попка младенца. К тому же он должен кушать много жирной пищи, чтобы у него округлились и залоснились щеки, как у настоящего евнуха. Я не намерен дольше терпеть его наглого поведения в моем доме.

На этот раз я все же настоял на своем, и Альберто, несмотря на слезы и мольбы, пришлось сбрить бородку и облачиться в желтый наряд евнуха. Впрочем, Джулия быстро поняла, как это приятно, когда люди считают твоего слугу евнухом и с завистью смотрят тебе вслед, ибо евнухи значительно дороже простых рабов и ценятся куда выше. И вскоре Джулия почувствовала себя богатой и важной, прогуливаясь по городу в сопровождении лжекастрата. Я же, сам не очень понимая, почему так поступаю, кормил Альберто до отвала и, не смея смотреть Джулии в глаза, заставлял его поглощать жирную пищу в огромных количествах. Слезы, просьбы и стоны несчастного итальянца совершенно не трогали меня. И вскоре я с радостью заметил, что щеки Альберто стали толстыми, отвисли и залоснились, словно смазанные маслом, и бессмысленная красота итальянца, уподоблявшая его дурацким греческим статуям, постепенно исчезла. И чем толще становился Альберто, тем спокойнее я переносил его присутствие в моем доме.

Со временем жизнь наша вошла в привычное и спокойное русло. А в один прекрасный день, всего через несколько недель после моего возвращения, ко мне пришла Джулия и, обняв меня, шепнула на ухо, что скоро я стану отцом. По правде говоря, я немного удивился: как это она так быстро поняла, что зачала ребенка? Но Джулия заявила, что она женщина опытная, а кроме того видела себя во сне с младенцем на руках. Я и сомневался, и надеялся, но в конце концов поверил ей, вскоре же мой опытный глаз врача подтвердил, что жена моя и впрямь носит под сердцем ребенка.

Великая радость наполнила мое сердце. Я больше не думал о себе, ибо будущее прибавление семейства обернулось для меня новыми заботами и тревогами. Когда же я думал о не рожденном еще сыне, во мне вдруг взыгрывало честолюбие, и я погружался и сладкие грезы.

Джулия была удивительно нежна со мной, я же старался ничем не огорчать ее, тщательно обдумывая каждое свое слово. И жили мы с ней душа в душу, как два голубка, что вьют новое гнездо.

Итак, пришло время начать следующую книгу, чтобы рассказать о доме моем и об удачах, что ждали меня в серале, об искусстве управления страной, мастером которого несомненно был великий визирь Ибрагим, а также об Абу эль-Касиме и Мустафе бен-Накире, с которыми не виделись мы столь давно.


Книга третья


ДОМ НА БОСФОРЕ

1

Хоть весна эта и была для меня порой светлых надежд, я провел ее отнюдь не в праздных мечтах, ибо исполнение тех важных обязанностей, которые возложил на меня великий визирь, требовало неустанных трудов и забот.

Казалось, для державы Османов наступили не лучшие времена, ибо император, заключив мир с королем Франции, настойчиво стремился теперь укрепить свою власть в европейских землях и объединить весь христианский мир, сплотить который должна была подготовка нового, последнего крестового похода против ислама. После успешной обороны Вены императору еще той же зимой удалось уговорить папу — и тот короновал его в Болонье[18] железной короной, после чего император созвал в Аугсбурге немецкий рейхстаг, чтобы нанести наконец решающий удар по протестантам.

Лишь владыка морей Хайр-эд-Дин, опираясь на свой Алжир, все еще воевал с императором. Самолично возглавив свой флот, Хайр-эд-Дин одержал блистательную победу над адмиралом Портундо, который вез гостей с коронации императора обратно в Испанию.

Я тоже в меру своих скромных сил содействовал достижению этого триумфа, который ярко доказал, что Хайр-эд-Дин уже стал опасным противником даже для объединенного императорского флота. Тщательно изучив настроения флотоводцев из окружения Пири-реиса и видя, с каким высокомерным презрением относятся к Хайр-эд-Дину морские паши, по-прежнему считающие его всего лишь подлым и коварным пиратом, я послал в Алжир гонца; тот должен был передать Хайр-эд-Дину мой совет прекратить бессмысленные налеты на итальянские и испанские прибрежные поселения и постараться вместо этого добиться превосходства на море[19] над императорским военным флотом.

И как только до сераля дошла радостная весть о блистательной победе над адмиралом Портундо, я нанял на деньги великого визиря молодого поэта по имени Баки и парочку простых уличных певцов, чтобы те повсюду славили Хайр-эд-Дина, и вскоре имя его уже было у всех на устах; и на базарах, и в банях его стали называть Светочем ислама.

Однажды, возвращаясь из города домой, я столкнулся в воротах с Альберто, который выбежал мне навстречу в желтых одеждах евнуха и со слезами на глазах сообщил, что у Джулии начались схватки — намного раньше, чем мы ожидали. Услышав эту страшную весть, я закричал от ужаса, ибо не прошло и семи месяцев с тех пор, как я вернулся с войны, и такой недоношенный ребенок не мог, видимо, родиться живым.

Несмотря на все свои познания в медицине, я не слишком разбирался в делах повитух, ибо врачевал в основном раненых солдат. И потому я с облегчением вздохнул, услышав, что уже послали за многоопытным Соломоном, который вскоре примчался из сераля, чтобы помочь Джулии.

Через некоторое время он вышел во дворик и заверил меня, что роды протекают наилучшим в таких обстоятельствах образом, после чего заметил, что мои горестные стенания ни в коей мере не способствуют благополучному разрешению Джулии от бремени, и настоятельно посоветовал мне пойти прогуляться, чтобы немного охолонуть и вообще проветрить мозги.

Солнце уже почти скрылось за холмами, а верхушки минаретов горели в последних лучах заката, сияя над легшими на землю длинными тенями, когда переулками, словно вор в ночи, прокрался я обратно к дому Абу эль-Касима, цепенея от страха при мысли о том, что меня там ждет.

Во дворе не было слышно радостных голосов, а женщины, которых я встречал, отводили глаза; похолодев от ужаса, я уже приготовился к самому худшему.

Тут из дома вышел Соломон с ребенком на руках и сочувственно проговорил:

— Такова воля Аллаха, Микаэль эль-Хаким, и мы можем только покориться... Это всего лишь девочка — но зато и мать, и дитя чувствуют себя хорошо...

Трепеща от волнения, я склонился над ребенком, чтобы как следует разглядеть его, и к своей несказанной радости тут же увидел, что младенец — вполне развитый, крепенький и очень славный. На головке у него было несколько пушистых прядок, а когда он открыл темноголубые глазки, меня охватил такой восторг, что, молитвенно сложив рука, я возблагодарил Аллаха за то чудо, которое Он совершил.

И я прочитал бы все семь сур, если бы Соломон не перебил меня, заметив, что ребенок, по его мнению, вполне доношенный, да и роды прошли нормально, хотя жена моя вынашивала девочку лишь семь месяцев...

Увидев, сколь велико мое счастье, обрадованный Альберто засмеялся и сердечно поздравил меня. До этого он, похоже, боялся, что меня как мусульманина огорчит рождение дочери. Когда же я опять с изумлением заговорил о поразительно короткой беременности Джулии, он заверил меня, что не раз слышал о таких случаях — как и об историях совершенно противоположных.

Так, например, одна благородная дама в Вероне произвела на свет ребенка через восемнадцать месяцев после смерти мужа. И вообще, заявил Альберто, даже самые великие врачи не могут точно предсказать, сколько времени продлится беременность: все зависит от фигуры женщины и разных других обстоятельств, а может, и от мужчины.

— Обычно, — промолвил Альберто, скромно потупив глаза, — дальние морские плавания, военные походы и паломничества, обрекающие мужчину на долгое воздержание, похоже, каким-то удивительным образом укрепляют его мужскую силу, и ребенок, зачатый после таких странствий, рождается гораздо быстрее и легче, чем всегда. В Италии, во всяком случае, все убеждены в этом.

Радость моя была столь велика, что Альберто уже не внушал мне никакой неприязни. В глубине души мне было даже жаль его: ведь я вынудил его облачиться в желтые одежды евнуха. Так что я ласково улыбнулся Альберто и позволил ему взглянуть на малышку; он же немедленно обнаружил, что девочка удивительно похожа на меня. Тут и я сразу увидел, что у нее не только мой подбородок, но и мои уши и нос. Но особенно меня радовало, что глазенки у нее совершенно нормальные, сапфировые, как левый глаз Джулии.

Не буду больше говорить о моей дочке. Скажу только, что когда она прикасалась ко мне своими крохотными пальчиками, сердце мое таяло, как воск. Я был так благодарен Джулии, произведшей малышку на свет, что совсем разбаловал жену, которая оправлялась от родов, нежась на ложе, жалуясь слабым голосом и нещадно ругая меня за все, что я забыл или не успел сделать. Из-за своей слабости, а также ради сохранения красивой груди она уже через две недели после рождения малышки потребовала, чтобы я раздобыл для девочки кормилицу. И я купил на базаре у какого-то татарина русскую женщину, которая кормила грудью своего годовалого сына.

Приобретение кормилицы было в ту пору не единственным крупным событием в нашей жизни. Учтя бесчисленные поправки и изменения, которые Джулия вносила в рисунки Синана Строителя, тот начал наконец возводить для нас дом на склоне, полого спускавшемся к водам Босфора. Размеры этого здания просто напугали меня: оно было огромно, словно дворец какого-нибудь аги.

К тому же Джулия из чистого тщеславия потребовала, чтобы всю нашу усадьбу окружала высокая каменная стена, что было знаком высокого положения хозяев. И потому счета Синана Строителя становились все длиннее и длиннее...

И вот наш новый дом был наконец готов. Но прежде чем мы переселились туда, мне пришлось купить еще двух негров, чтобы сделать из них гребцов и помощников садовника. Джулия облачила их в красно-зеленые одежды, перехваченные серебряными поясами, а грек-садовник клялся всеми своими греческими святыми, что в жизни не видел таких лентяев и дармоедов, а потому я вынужден был приобрести ему в помощь еще и тихого паренька-итальянца.

В таком огромном доме нельзя было, разумеется, обойтись без повара, тому же, естественно, понадобилась на кухню рабыня, а рабыне в свою очередь потребовался крепкий невольник, чтобы рубить дрова и таскать воду, и в конце концов мне стало казаться, что меня затягивает в какой-то бездонный омут.

2

Когда Абу эль-Касим, два с половиной года назад отправившийся в Багдад, вернулся наконец из своего путешествия, дом кишмя кишел кричащими и ссорящимися слугами, так что торговец просто не узнал своего жилища и, попятившись, снова вышел на улицу, чтобы оглядеться вокруг и понять, туда ли он попал.

Честно говоря, я давно уже забыл, что мы тут — лишь гости, временно пользующиеся чужим добром. Но глухонемой раб — полумертвый от голода, оборванный, затравленный и совсем завшивевший, влачивший жалкое существование в самом дальнем конце двора под плетеным навесом, — сразу узнал своего господина. С диким воем убогий раб принялся топтаться перед Абу эль-Касимом, а потом стал целовать землю у его ног, приветствуя своего хозяина, как верный пес.

Я же сначала не узнал Абу эль-Касима, который стоял во дворе, сжимая в руке индийский хлыстик. Голову торговца венчал огромный тюрбан. Халат его украшали пуговицы из драгоценных камней, а на ногах алели сафьяновые туфли.

Он властно приказал погонщикам снять с ослов громадные тюки с товарами, напоить животных и отвести их в стойла. Ослы были серыми и гладкими, на шеях у них звенели серебряные колокольчики, а от больших, завернутых в ковры мешков по всему двору разносились крепкие ароматы мускуса и пряностей.

Сам Абу эль-Касим тоже источал запахи мускуса и розовой воды, которые чувствовались уже за несколько шагов от меня. Он даже умастил помадой свою реденькую бородку.

Как внешность Абу эль-Касима, так и вид его ослов однозначно свидетельствовали о том, что путешествие торговца было весьма и весьма успешным.

Я устыдился того жуткого беспорядка, который царил во дворе. С глаз моих наконец спала пелена, и я понял, как безобразно запустила Джулия жилище Абу эль-Касима. А сейчас ее даже не было дома: она отправилась то ли в сераль, то ли в баню — по своим делам, как она обычно заявляла в ответ на все мои расспросы.

Сам я совсем не выспался этой ночью — волнения и заботы не давали мне сомкнуть глаз. Но несмотря на смущение и усталость, я почувствовал, как потеплело у меня на душе, когда я наконец заключил Абу эль-Касима в объятия и, плача от радости, поздравил его с возвращением из долгого, многотрудного и опасного путешествия домой.

— О Аллах! Ты ли это, дорогой мой Абу эль-Касим! — вскричал я, с неподдельным восторгом приветствуя торговца. — У меня не хватает слов, чтобы в полной мерс восхвалить сей счастливый день и миг, когда ты вновь переступил порог своего дома! Честно говоря, я думал, что мы больше никогда тебя не увидим.

Абу эль-Касим окинул все вокруг быстрым взором своих обезьяньих, часто моргающих глазок и уже принялся было выдирать из бороды клочья волос, но опомнился и сказал:

— Судя по тому, что творится на этом дворе, ты и впрямь не ожидал моего возвращения. Но чтобы не омрачать твоей радости в этот светлый день, я постараюсь держать язык за зубами. Ты же раздобудь мне хотя бы воды, чтобы я мог совершить положенное омовение и прочитать молитвы.

Пока он молился, я орал на слуг и колотил их палкой, так что вскоре мне удалось навести на дворе хоть какой-то порядок. Невольники освободили часть дома, швыряя вещи в кучу, после чего помогли погонщикам ослов внести в комнаты драгоценные товары.

Я велел повару срочно заняться стряпней, дав ему все деньги, какие у меня были, ибо по распоряжению Джулии все средства на домашние расходы хранились у Альберто.

Потом я торжественно ввел Абу эль-Касима в дом, чтобы усадить его там на почетное место. Но он замер перед русской невольницей, которая, широко расставив ноги и полузакрыв глаза, сидела на пороге и кормила мою дочку и своего сына, с жадностью припавших к налитым грудям женщины. У себя на родине она не привыкла закрывать перед мужчинами лица — и сейчас Абу эль-Касим, как завороженный, смотрел на нее и на двух малышей у ее груди.

— Вижу, ты взял себе новую жену, Микаэль эль-Хаким?! — воскликнул он. — И, похоже, сделал это вовремя, ибо Аллах уже благословил тебя! Я никогда не видел более прелестного мальчика! Он — прекраснее, чем месяц в небесах, и к тому же — вылитый отец.

Торговец взял ребенка на руки и прослезился от умиления, когда малыш вцепился крошечными пальчиками ему в бороду.

Русскую женщину безмерно обрадовала доброта Абу эль-Касима; невольница стыдливо прикрыла грудь и даже спрятала свое круглое лицо под вуалью, бросая на торговца томные взгляды.

Я же сердито проговорил:

— Это вовсе не моя жена, а купленная на базаре рабыня и ее сынок. Это моя дочка прекраснее луны! Ее зовут Мирмах, как и дочь султана. Но я прощаю тебе твою ошибку, Абу эль-Касим, ибо ты явно не успел еще промыть свои воспаленные глаза от дорожной пыли.

Абу эль-Касим неохотно отдал кормилице ребенка, из вежливости погладил кончиками пальцев щечку моей дочери и уселся на почетное место.

Поваренок принес шербет, со страху облив липкой жидкостью колени гостя. Абу эль-Касим выловил из чаши дохлую муху, попробовал напиток, скривился и сказал:

— Какой дивный шербет! Единственный его недостаток в том, что он слишком теплый. Видимо, поэтому он и скис... Но ради ребенка я прощаю тебе все, Микаэль эль-Хаким, хотя признаюсь, что первым моим желанием было позвать кади и свидетелей, чтобы оценить тот ущерб, который вы мне нанесли. Но вот уже тридцать лет ни один малец не таскал меня за бороду — и потому мне хочется сегодня быть великодушным.

Он милостиво одарил слуг, а кормилице вручил персидскую золотую монету, потрепав женщину по щекам и огладив ее полную грудь с таким восторгом, что я уже приготовился к самому худшему.

Чтобы отвлечь торговца от русской рабыни, я стал рассказывать ему о своем новом доме и обещал полностью возместить все убытки, а когда мы подкрепились превосходными лакомствами и я достал кувшин вина, все обиды были забыты и Абу поведал мне о чудесах Багдада, который не смогли разрушить даже орды Чингиз- хана и Тамерлана.

Рассказывал Абу эль-Касим и о розовых садах Персии, Тебризе[20] и Исфахане[21], пылко восхваляя эти земли поэтов. Что же касается его собственных дел, то тут Абу эль-Касим был скорее скуп на слова и решительно отказывался развязать свои тюки, хотя весь дом уже давно наполнился исходящими от них ароматами.

Запах мускуса ощущался даже на улице, и у дома собралась толпа соседей. Они радостно благословляли Абу эль-Касима и поздравляли его со счастливым возвращением.

Взволнованный до слез, он угостил этих людей остатками нашей трапезы. Вино развязало ему язык, и торговец, всхлипнув, сказал мне:

— Ах, Микаэль эль-Хаким! И у меня когда-то был сын, Касим! О горе мне, горе! Лишь сегодня почувствовал я впервые за долгие годы, как маленькая детская ручонка играет моей бородой!

Он погрузился в печальные воспоминания, но потом встряхнулся и уже другим тоном проговорил:

— Знаешь, во время своего путешествия я встретил нашего друга, Мустафу бен-Накира. Он изучает сейчас искусство стихосложения, и наставники его — самые прекрасные персидские поэты. А между делом он завязывает весьма полезные отношения с недовольными сановниками, которым не по нраву суровое правление молодого шаха Тахмаспа[22]; эти люди хотят, пока не поздно, отречься от шиитской ереси[23] и вернуться на путь истинный, к благословенной Сунне[24].

И только тут я, наивный, понял: Абу эль-Касим и Мустафа бен-Накир отправились в Персию, чтобы разузнать там все то, что может пригодиться в случае войны с Востоком.

Разволновавшись, я воскликнул;

— О Аллах! Не хочешь же ты сказать, что великий визирь тайно сеет смуту в персидских землях? Но ведь султан заверил шаха, что желает только мира и должен собрать все силы, чтобы защитить ислам от полчищ императора?

Абу эль-Касим ответил мне на это:

— К сожалению, Мустафе удалось раздобыть доказательства того, что шах Тахмасп, этот позор ислама, ведет тайные переговоры с императором и требует, чтобы тот помог ему в войне с султаном. И стало быть, истинным мусульманам сейчас самое время кинуть громкий клич на весь мир: «На помощь, правоверные!».

В словах Абу эль-Касима мне послышался рокот сходящей с гор лавины. От потрясения я поперхнулся вином. Ведь если султан и впрямь вынужден будет воевать на два фронта, обороняясь одновременно и от императора, и от персидского шаха, то всем нам, конечно, придется туго.

Абу эль-Касим глянул на меня своими обезьяньими, часто моргающими глазками и насмешливо произнес:

— Эти проклятые шииты в ослеплении своем скорее предпочтут сражаться на стороне неверных, чем принять Сунну и покориться туркам. Большое озлобление вызвал также слух о том, что великий муфтий огласил фетву[25], дозволяющую во время будущей войны нещадно грабить шиитов и продавать их в рабство, хотя они и мусульмане.

— Это вовсе не слух, — заметил я. — Это чистая правда, ибо какое же войско захочет идти в трудный и опасный поход на Персию только затем, чтобы защищать жизнь и богатства се жителей? Но султан не собирается нападать на Персию. Он тайно снаряжает новую армию, которая двинется на Вену и на немецкие княжества.

Однако вино уже ударило Абу эль-Касиму в голову и развязало ему язык.

— Ты — отступник! — вскричал он. — Ты вырос на Западе, Микаэль, и мысли твои до сих пор устремлены только на Запад. Да зачем нам эти бедные, разоренные вечными войнами и внутренними распрями земли, в которых к тому же живут иноверцы? Нет, Восток — вот что должно влечь султана! Именно там ислам из крошечного зернышка вырос в огромное дерево, тень которого падает на весь мир. Сначала султану нужно объединить все мусульманские страны и расширить свои владения до границ сказочно богатой Индии. А уж потом он может, если захочет, обратить свой взор на холодную, нищую Европу. Эх, если бы ты видел Багдад с тысячей его минаретов, бесчисленные суда в порту Басры[26], мечети Тебриза и несметные сокровища на базарах Исфахана. Тогда ты бы и думать забыл о жалком императоре неверных и повернул бы своего коня навстречу лучам восходящего солнца.

Было видно, что мысли Абу эль-Касима, в свою очередь, устремлены исключительно на Восток, и потому я не стал спорить с торговцем о вещах, в которых разбирался лучше него.

А знал я действительно больше Абу эль-Касима — благодаря доверию, которого удостаивал меня великий визирь.

Я позвал кормилицу и протянул ее сына Абу эль-Касиму, а сам взял на руки Мирмах. Целуя ее волосики цвета воронова крыла, я не переставал удивляться чудесам природы, которая одарила мою дочь черными кудряшками, хотя локоны Джулии отливали золотом, да и я был скорее светло- чем темно-русым.

Не знаю уж, вино или рассказы Абу эль-Касима обострили мой ум — но я вдруг понял, что быть доверенным человеком великого визиря совсем не так просто, как мне казалось.

Я получал щедрое вознаграждение за свои советы, касающиеся немецких земель, но если такие фанатики, как Мустафа бен-Накир и Абу эль-Касим, уговорят султана заключить с Западом мир, то интерес великого визиря к делам немцев резко уменьшится и я потеряю все свои доходы. И, значит, в моих собственных интересах — начать решительную борьбу с тем, что предлагают Абу эль-Касим и Мустафа бен-Накир.

Но, размышлял я дальше, если султан потерпит на Западе еще одно столь же сокрушительное поражение, как под Веной, то все сторонники покорения Европы несомненно впадут в немилость и их немедленно вытеснят из сераля те, кто выступал за войну с Персией.

И тут меня вдруг осенило, что все советники султана, не исключая, возможно, даже самого великого визиря, были в точно таком же положении, как и я; все эти люди должны отстаивать свои политические взгляды, исходя исключительно из соображений собственной выгоды и ни на миг не задумываясь о том, что в конечном счете хорошо и что плохо для страны.

Эта мысль ошеломила меня — и я совершенно перестал понимать, что правильно, а что — нет.

В сумерках вернулась Джулия. Ее сопровождал Альберто. Увидев, какой переполох царит в доме, она страшно разозлилась и изругала Абу эль-Касима за то, что он явился без предупреждения, аки тать в ночи, и вырвала у меня из рук дочку, чтобы я спьяну не уронил ее на пол.

Мне было стыдно за грубость жены, но Абу эль-Касим извлек из большого тюка флакон настоящего персидского розового масла, который привез Джулии в подарок, и попросил, чтобы она предложила обитательницам гарема взглянуть из- за шелковых занавесей на его, Абу эль-Касима, великолепные товары.

Джулия дала себя уговорить, милостиво приняла драгоценный флакон и изволила смягчиться; ей явно польстило, что торговец обращается к ней за помощью, и вскоре мы уже в полном согласии обсуждали, сколько надо дать кислар-аге, сколько — евнухам и сколько причитается за хлопоты самой Джулии.

3

Я не лез в дела жены. У меня и своих забот хватало. Со временем мне пришлось признать, что Альберто и впрямь превосходный слуга. Особенно это проявлялось в трудные дни переезда, когда Альберто бдительно следил за тем, чтобы ничего не пропало и все было в порядке.

Он сопровождал Джулию везде и всюду, так что я мог не волноваться за жену. Но больше всего меня трогала искренняя привязанность Альберто к моей дочурке Мирмах. Как только у него выдавалась свободная минутка, он подхватывал малышку на руки, а если она плакала, то ему удавалось успокоить ее гораздо быстрее, чем мне. По всему было видно, что он достоин звания управляющего, и я не раз стыдился той необъяснимой неприязни, с которой относился к верному итальянцу.

Когда мы обосновались в новом доме на берегу Босфора, быстро стало ясно, сколь неоценимым помощником оказался Альберто. Рабы повиновались ему беспрекословно, и вскоре он сумел так наладить наше хозяйство, что мне оставалось только жить и радоваться. От меня требовалось лишь одно: раздобывать деньги, чтобы платить по счетам, которых с каждым днем становилось все больше. Суммы, которые значились в них, были просто невообразимыми, и мне приходилось выкладывать все до последней монеты; зачастую я не мог наскрести денег даже на бумагу и чернила — а их я изводил в огромных количествах с тех пор, как начал тайно переводить Коран.

Я должен был кормить и одевать больше десятка слуг, приобрести дорогой паланкин, великолепные седла и прекрасную сбрую для лошадей, раздавать щедрую милостыню и постоянно тратиться на содержание сада, который не только не приносил никаких доходов, на что я, наивный, когда-то рассчитывал, но еще и поглощал все больше денег, ибо то и дело нужно было покупать новые цветы и растения, наполнять пруды рыбками и заводить рабов, чтобы те присматривали за всем этим хозяйством.

Так что когда я, сидя на мягких подушках, скользил взглядом по ярким цветникам своего сада или шел к прелестным прудикам кормить золотых рыбок, счастье мое было отнюдь не безграничным.

Вечная нужда в деньгах изводила меня, как заноза в пальце. Когда-то я надеялся, что мы с Джулией будем наслаждаться достатком в блаженном уединении и покос, но она быстро и ясно дала мне понять: наш новый дом не принесет нам ни радости, ни пользы, если мы не будем приглашать к себе влиятельных особ.

И хотя время от времени меня выгоняли из дома на целый день, я все равно чувствовал себя страшно польщенным, когда в великолепной лодке к нам прибыла с несколькими подругами сама султанша Хуррем, чтобы взглянуть на наше новое жилище и прогуляться по саду.

Честь, которую оказала нам султанша, вполне стоила, по мнению Джулии, огромных денег, затраченных на новые мраморные мостки у причала. Ведь на приезд к нам Хуррем требовалось разрешение самого султана! Вооруженные евнухи целый день охраняли наш дом, и даже последнему дураку было ясно, каким почетом и уважением пользуемся сейчас мы с женой.

Вскоре в окружении большой свиты к нам заехал и сам великий визирь, чтобы увидеть собственными глазами, на что ушли столь немыслимые суммы из его казны; нам с Синаном пришлось выдержать настоящий допрос, прежде чем визирь милостиво признал, что из уважения к нему мы просто обязаны были сделать дом поистине роскошным, а убранство его — ошеломляюще великолепным.

Гордый своим творением, к нам порой заглядывал в гости Синан Строитель и приводил с собой знатных пашей и беев, надеясь получить от них выгодные заказы на возведение дворцов.

Эти визиты давали мне возможность завязывать полезные знакомства, хоть некоторые паши и относились ко мне, отступнику, с легким презрением. Из-за всего этого я сделался вскоре худым и бледным — и, часто задумываясь о будущем, чувствовал пульсирующую боль в висках.

4

Однажды Джулия пришла ко мне и, впервые за долгое время обвив руками мою шею, нежно проговорила:

— Возлюбленный мой Микаэль! Больше так продолжаться не может. Думаю, ты и сам это понимаешь.

Я взволнованно ответил:

— О, дорогая Джулия, ты совершенно права! Я готов жить в бедной хижине и питаться черствым хлебом — лишь бы ты была со мной. Построив этот слишком роскошный для нас дом, мы сами заточили себя в золотую клетку, и я уже чувствую, как на шее моей затягивается шелковый шнурок. Так давай же смиренно признаем, что мы совершили ошибку. Продадим этот дворец за ту цену, которую нам за него дадут, и вернемся к простой, скромной жизни — той, что подходит нам куда больше.

Но Джулия, помрачнев, пояснила:

— Ты меня не так понял, Микаэль. Конечно, я согласилась бы сидеть на хлебе и воде — лишь бы не разлучаться с тобой, но мы ведь должны подумать и о будущем нашей дочери Мирмах. Щадя твои чувства, я слишком долго терпела твою невероятную беспомощность в делах. Но больше так продолжаться не может, и я просто обязана взять наконец бразды правления в свои руки, если сам ты ни на что не годен.

Она помолчала, собираясь с мыслями, а потом продолжила:

— Глупой женщине не стоит, разумеется, лезть в государственные дела, но одну высокопоставленную даму беспокоят опасности, грозящие державе Османов, и дама эта не вполне убеждена, что великий визирь Ибрагим поступаетвсегда наилучшим образом. Человек, возведенный в сан великого визиря, часто подвергается огромным искушениям, и даже сам Ибрагим вынужден был признать, что посол короля Фердинанда уже дважды предлагал ему сто тысяч дукатов[27] — лишь бы он, Ибрагим, уговорил султана отказаться от притязаний на Венгрию. Но к чему долго распространяться об этом? Я только хотела тебе сказать, что многие весьма влиятельные люди в стране очень сомневаются сейчас, сулят ли хоть какие- то выгоды опасные замыслы покорения Запада? И если уж необходимо отправить янычар на войну, то лучше послать их в Персию — слабую и раздираемую внутренними распрями.

Я ответил Джулии:

— Всему свое время. Сначала нужно устранить смертельную угрозу, которая исходит от императора, с Запада. Вот — суть политики великого визиря, который денно и нощно печется о благе державы Османов.

— Ты рассуждаешь, как последний глупец, Микаэль, — раздраженно проговорила Джулия. — Разве может султан покорить императора, который победил и взял в плен даже короля Франции и папу?! А вдруг император вовсе не желает султану зла и только порадуется, если держава Османов расширит свои восточные границы, — лишь бы султан жил в мире с Западом. Император должен властвовать на Западе, а султан — на Востоке. На земле хватит места им обоим.

Джулия говорила с таким знанием дела, что я начал что-то подозревать. Своим умом она бы никогда до этого не дошла.

Джулия же крепко встряхнула меня за плечи и горячо зашептала:

— Речь идет о колоссальных деньгах, Микаэль! Даже если великий визирь и гордится своей неподкупностью, есть ведь много других кошельков, которые только и мечтают о том, чтобы их наполнили золотом. Есть немало оснований предполагать, что султан в глубине души склоняется к мысли заключить с императором прочный мир, ибо прекрасно понимает, какая угроза нависнет над всей державой Османов, если в битве с императорской армией турецкие войска потерпят сокрушительное поражение. Люди же, которым можно доверять, утверждают, что и император хочет лишь одного — подписать с султаном секретный договор о разделе мира. Все это, как ты понимаешь, страшная тайна, и чтобы никто ни о чем не догадался, император, разумеется, вынужден делать вид, будто ему ничего такого никогда и в голову не приходило.

— Но разве султан сможет доверять императору? — изумился я. — И кроме того, при дворе императора находится сейчас тайный посол персидского шаха! Да кто же поручится за то, что император не соберет войск и не вторгнется во владения султана, едва тот повернется к нему спиной?

На это Джулия мне заявила:

— Султан просто вынужден начать войну с Персией — хочется ему того, или нет. Ему же нужно усмирять шаха Тахмаспа. А иначе Тахмасп, армию которого вооружает и поддерживает император, сам нападет на султана. Но это будет дорого стоить императору, у которого вообще-то нет большого желания вмешиваться во внутренние дела стран Востока, не представляющих для европейцев особого интереса. Поразмысли над этим, Микаэль, и сам поймешь, что мир с императором только выгоден султану. И можешь быть уверен: ты лишь выиграешь, если поспособствуешь этому благому делу.

Но слова этой интриганки не убедили меня, ибо, по-моему, государственные интересы, а не подкуп и взятки должны определять, что хорошо и что плохо для страны.

Я сказал это Джулии, но она лишь покачала головой, поражаясь моей удивительной наивности, и проговорила:

— Да смилуется над тобой Господь, несчастный и глупый мой муж! Сколько бы ты ни раздумывал, сколько бы доводов ни приводил, чаша весов не склонится ни к заключению мира с императором, ни к объявлению ему новой войны. Но увидев, в каком великолепном доме ты живешь и с каким достоинством держишься, некоторые наивные люди решили, что ты пользуешься доверием великого визиря. Разве ты не знаешь, какое впечатление производит на глупцов показной блеск? Кое-кто готов выложить за мир с императором сто тысяч дукатов, хотя даже тебе не смею я открыть, откуда взялись эти деньги. Но золото говорит само за себя — и вот тебе тысяча дукатов в доказательство того, что это не шутки. Как только султан заключит мир с королем Фердинандом, ты получишь еще пять тысяч.

Джулия вынула маленький кожаный мешочек, сломала печать — и на пол хлынул дождь золотых монет. И должен признать, что звон золота склонил меня к мысли о мире куда быстрее, чем все уговоры моей жены.

Она же продолжала умолять меня:

— Да будут благословенны миротворцы! Та высокопоставленная дама, о которой я тебе говорила, стремится оградить султана от никому не нужных неудач. А великого визиря Ибрагима можно послать сераскером в Персию! Дама эта мечтает снискать его доверие и дружбу — ведь оба они думают лишь о благе султана. И потому даму эту столь огорчают злобные сплетни, которые великий визирь распускает о султанше Хур- рем и ее сыновьях. Чего стоит одна грязная ложь о том, будто принц Селим страдает падучей. А что принц Джехангир родился увечным — так это просто испытание, ниспосланное Аллахом, и такое может приключиться с каждой женщиной. Зато Махмуда и Баязета Всевышний одарил куда щедрее, чем спесивого принца Мустафу, которому совершенно незачем кичиться первородством перед своими единокровными братьями.

Мне показалось, что Джулию немного занесло — и она в запале выложила мне больше, чем хотела. Разговор этот чрезвычайно взволновал меня и встревожил так, что до поздней ночи ворочался я с боку на бок, не смыкая глаз. В голове моей теснились самые противоречивые мысли, а когда я наконец уснул, меня стали мучить кошмары. Мне чудилось, будто я блуждаю в тумане по топкому болоту и не могу найти опоры под ногами. Наконец я споткнулся и упал... Мешок с деньгами потянул меня на дно, уста мои наполнились гнилой водой, и я начал задыхаться. Отчаянно пытаясь глотнуть воздуха, я с криком проснулся в холодном поту.

Я расценил этот сон как предупреждение и решил отправиться с утра на лодке в город. Там, помолившись в мечети, я поспешил во дворец великого визиря, чтобы самолично рассказать ему всю эту историю.

Мне пришлось ждать до поздней ночи. Но вот великий визирь вернулся наконец из сераля, где, как обычно, делил трапезу с султаном. Ибрагим принял меня — но был довольно груб и попросил, ради Аллаха, не обременять его новыми заботами, ибо у него и своих хватает.

Я выложил ему все, что по секрету сообщила мне Джулия; в доказательство правдивости своих слов я бы с удовольствием отдал Ибрагиму и тысячу дукатов, но Джулия уже успела отобрать их у меня и бросить в бездонный мешок Альберто.

Выслушав меня, великий визирь побагровел от гнева, топнул ногой и прошипел сквозь зубы:

— Ну все! Хватит! Если эта лживая, одержимая манией величия женщина осмелится и дальше вмешиваться в государственные дела, то я ей такое устрою! Она меня надолго запомнит! Только Аллаху ведомо, какой бес вселился в султана, когда он в минуту слабости приблизил к себе эту хитрую, подлую бабу, которая не принесла ему ничего, кроме хилого потомства с дурной кровью. Было бы лучше, если бы ее недужных детей задушили прямо в колыбели, хотя даже самый верный друг не решился дать султану столь мудрого совета.

Несколько минут Ибрагим в ярости метался по комнате и колотил бесценные китайские вазы, ибо человеку его положения не нужно сдерживать своего гнева.

Когда же визирь чуть-чуть успокоился, я спросил, что мне делать с той тысячей дукатов?

Ибрагим раздраженно ответил:

— Оставь ее себе! Это все равно не имеет никакого значения, ибо в этой стране я решаю, с кем вести войну, а с кем заключать мир, и никто не осмелится мне противоречить! Султан прислушивается к моим советам, ибо знает, что я — единственный его настоящий друг.

Глядя на меня своими большими сияющими глазами, великий визирь усмехнулся и добавил:

— Возможно, в последнее время я не слишком заботился о своем друге султане. Надо придумать для него какое-нибудь развлечение, чтобы эта мерзавка не могла каждую ночь морочить ему голову, нашептывая всякую чушь. Господин Гритти сейчас, как известно, в Буде, но ведь у тебя прекрасный дом, Микаэль эль-Хаким! Он довольно далеко от сераля и совсем рядом с Перой и Галатой, да к тому же еще и окружен надежными стенами. Так что не удивляйся, когда однажды ночью я пришлю к тебе двух дервишей; и еще будет неплохо, если ты как можно скорее начнешь покровительствовать бедным поэтам, приглашать их к себе, щедро угощать и одаривать новыми халатами. Прекрасные стихи, доброе вино и упоительная музыка способны порой решить судьбу державы... Если же ты будешь принимать еще и высокопоставленных особ, положение твое в глазах крупных интриганов лишь упрочится. Но в те дни, когда в дом твой пожалуют знатные гости, тебе придется для безопасности отправить жену в сераль. Пусть проведет ночь-другую в гареме, гадая там на песке...

Ибрагим замолчал, улыбнулся — и я впервые заметил жесткие складки у его губ, когда он сказал:

— А что, если нам порадовать султаншу Хур- рем каким-нибудь занятным предсказанием? Ведь твоя жена, чертя пальцем линии на песке, видит то, что ей выгодно. Вот и попробуй втолковать ей, что она поступит чрезвычайно мудро, если, гадая в серале, объявит султанше Хуррем, что в будущем один из ее сыновей взойдет на престол. Махмуд и Баязет — крепкие, здоровые мальчишки; но любое пророчество должно удивлять и поражать, только тогда в него поверят. Так вот: пусть твоя жена скажет, что трон унаследует больной падучей принц Селим. Интересно, что из всего этого выйдет...

Ибрагим расплылся в довольной улыбке, но мне было вовсе не до смеха.

— А почему — недужный Селим? — спросил я. — Пророчества моей жены сбываются пугающе часто, и мне совсем не хочется с этим шутить.

Великий визирь навис надо мной и с гневным огнем в глазах вскричал:

— Султанша — мать! Она слепа, как все матери на свете! И пророчество твоей жены не покажется ей таким уж необычным. Но как только Хуррем осмелится заговорить об этом с султаном, с глаз у него тут же спадет пелена. У султана же есть первородный сын Мустафа! Так как же султан сможет хоть на миг представить себе, что на троне Османов его сменит слабый, страдающий падучей мальчик?!

Ибрагим помолчал и через минуту добавил:

— Я не доверяю больше господину Гритти. В Венгрии он думает лишь о собственной выгоде. Мне нужно место, где я мог бы в случае необходимости тайно встречаться с посланниками и соглядатаями из чужих краев. Так почему бы тебе не извлечь из этого пользу для себя, как это делал в свое время господин Гритти? В конце концов, я заплатил за твой прекрасный дом бешеные деньги! Вот и распусти слухи, что за щедрое вознаграждение ты готов устраивать встречи со мной тем, кто этого жаждет. Я же постараюсь, чтобы слухи эти подтвердились — только не вызывай меня понапрасну или из-за разных мелочей. А чтобы я мог полностью доверять тебе, ты каждый раз будешь тщательно подсчитывать полученную от просителя сумму — и брать еще столько же из моей казны. Лишь тогда я буду уверен, что ты не предашь меня из чистой алчности.

Потрясенный благородством Ибрагима, я залепетал слова благодарности, но он только рассмеялся и велел мне замолчать, а потом взял скрипку и заиграл грустную мелодию, которую завезли в Стамбул венецианские моряки. Я же лишь теперь начал понимать, что обещают мне замыслы великого визиря. Ведь если самый могущественный человек в державе Османов сделал меня своим тайным доверенным лицом, то я мог смело предаваться самым честолюбивым мечтам. Я пал ниц, чтобы благоговейно поцеловать пол у его ног, и спросил:

— Почему, господин и повелитель мой Ибрагим? Почему для осуществления своих великих целей избрал ты именно меня?

Он легко коснулся моей головы окрашенными хной кончиками пальцев и промолвил:

— Почему именно тебя, Микаэль эль-Хаким? Возможно, жизнь наша — лишь горячечный сон. Так почему бы мне не взять в проводники лунатика? А может, я люблю тебя, Микаэль, люблю таким, как ты есть, дрожащим и слабым? Но если бы я любил тебя больше, то немедленно лишил бы всех богатств, одел в рубище бродячего дервиша и отправил бы в пустыню или на горные вершины, чтобы ты в мыслях своих приблизился там ко Всевышнему. Не жди слишком многого от того доверия, которым я тебя дарю, ибо даже если ты и узнаешь мои самые сокровенные тайны, в душу мою ты все равно не проникнешь никогда — и никогда не поймешь, о чем я на самом деле думаю. Но как-то ты сказал одну вещь, которая глубоко тронула меня. Ты заявил, что человек должен хранить верность хотя бы одному из ближних своих в этом мире. Возможно, сейчас я и пытаюсь следовать твоему мудрому совету. Но ведь в сердце своем человек может быть верным лишь себе самому, хотя даже себя он вечно старается обмануть — как в серьезных делах, так и в мелочах. Однако главным условием моего существования является абсолютная преданность господину моему, султану. Его удачи — это и мои удачи, его поражения — мои поражения, его победа — моя победа.

5

Во мраке ночи вернулся я в свой залитый светом дом, пороги которого благоухали розовым маслом.

Джулия еще не спала и вышла мне навстречу. Щеки ее раскраснелись от любопытства, а в блестящих глазах отражались желтые огоньки ламп.

Но странное чувство нереальности всего происходящего еще не покинуло меня. Я всматривался в нее, не узнавая, словно передо мной стояло привидение. Наконец я протер глаза и сказал:

— Кто же ты на самом деле, Джулия, и чего ты хочешь от меня?

Она страшно испугалась, задрожала, отпрянула от меня и спросила:

— Что с тобой, Микаэль? Ты ужасно бледный и смотришь на меня, как безумец. Если до тебя дошли какие-нибудь дурацкие сплетни, то знай: все это — подлая ложь. Мне бы очень хотелось, чтобы ты прямо спросил меня обо всем, а не собирал бы всякие мерзкие слухи, в которых нет ни слова правды.

— Да нет же! — воскликнул я. — Почему кто- то должен сплетничать о тебе? Это я не могу понять самого себя и даже не знаю, чего хочу. Вот и все. Так скажи же мне, Джулия, кто я такой — и кто такая ты?

Она заломила руки и разрыдалась.

— Ах, Микаэль, сколько раз я просила тебя не пить так много? Это тебе вредно. Как ты мог так напугать меня? Немедленно объясни мне, что с тобой — и что тебе сказал великий визирь?

Когда она прошептала эти слова, я внезапно опомнился и сбросил с себя то странное оцепенение, в котором находился.

Стены комнаты вновь оказались на своих местах, и стол не исчезал больше, когда я дотрагивался до него. Джулия опять стала женщиной из плоти и крови — и я понял, что женщина эта страшно на меня зла. Просто теперь я смотрел на нее, как на совершенно чужого человека, и видел ее лицо куда яснее, чем раньше. Заметил глубокие морщинки у глаз и злые складки в уголках губ. И уже не чувствовал прежнего желания утонуть в ее разноцветных глазах и найти там забвение и покой.

С болью я отвернулся от нее и сказал:

— Со мной все в порядке, Джулия. Просто у меня был очень трудный разговор с великим визирем, и я страшно устал. Но Ибрагим доверяет мне и, похоже, хочет переложить на меня часть прежних обязанностей господина Гритти. Он не делился со мной мыслями о войне, но не мешал мне рассуждать о мире. Ветер удачи вовсю раздувает мои паруса, и я не могу понять лишь одного: отчего же у меня сейчас так скверно на душе?

Едва я произнес эти слова, как тело мое вдруг сотрясла сильна дрожь, и я почувствовал, что тяжело болен.

Джулия сразу решила, что великий визирь отравил меня. Но вскоре первый испуг прошел, Джулия опомнилась, уложила меня в постель и напоила настойкой, чтобы я хорошенько пропотел.

Я подхватил столь обычную в Стамбуле лихорадку. Просто чудо, что я не подцепил этой хвори куда раньше: ее жертвами непременно становились все новые жители города на Босфоре. Она была не слишком опасной, но довольно мучительной, поскольку сопровождалась сильными головными болями.

Узнав о моем недуге, великий визирь прислал ко мне своего собственного лекаря и велел астрологам составить список блюд и снадобий, которые Джулия должна была мне давать. Кроме того Ибрагим несколько раз лично навестил меня, и по сералю начали стремительно распространяться слухи о тех милостях, которыми меня осыпает великий визирь.

А когда мне немного полегчало, Джулия стала относиться ко мне с такой нежностью и заботой, каких я не видел от нее никогда прежде.

Однажды жена моя взяла меня за руку и промолвила:

— Микаэль, у тебя ведь нет причин изгонять меня из своего сердца? Так скажи мне, почему теперь ты разговариваешь со мной уже не так откровенно, как раньше? Ты что, слышал обо мне что-то плохое? До тебя дошли какие-то мерзкие сплетни? Если так, то я могу тебе все объяснить. Ты же сам знаешь, какое змеиное гнездо этот сераль. Я стала близкой подругой султанши Хур- рем, и люди страшно завидуют мне, а потому меня ничуть не удивляет, что они готовы обвинять меня во всех смертных грехах. Но ты не должен думать обо мне плохо, дорогой Микаэль. Тебе же прекрасно известно, какой я искренний, открытый человек. Уж ты-то знаешь меня как облупленную!

Ее пустые подозрения расстроили меня, и я ласково проговорил:

— У меня нет ни малейших причин сердиться на тебя. А то, что я загрустил... Возможно, в этом виновата болезнь, и печаль моя скоро пройдет. Так прости же меня и не лишай той нежности, которой я наслаждался все эти дни.

Я был не вполне искренен с Джулией, ибо уже понял, что если я хочу сохранить верность великому визирю, то с женой своей мне надо держать ухо востро. И еще я не сомневался: она передаст султанше Хуррем все, что я расскажу ей в порыве откровенности. А потому мне придется тщательно взвешивать свои слова — и, думаю, что это будет мне только полезно. Я всегда был слишком прямым и честным, и теперь мне это пригодится, ибо Джулия и представить себе не сможет, что я пытаюсь что-то скрыть от нее.

6

Оправившись от болезни, я вспомнил совет великого визиря и стал приглашать в свой дом поэтов и красноречивых дервишей — оборванцев, которые не слишком заботились о хлебе насущном и хотели лишь одного: наслаждаться свободной жизнью и насмехаться в компании друзей надо всем на свете.

Хотя они и были мусульманами, но обожали вино, а потому с радостью принимали мои приглашения. И еще мне кажется, что они немного привязались ко мне, поскольку я в основном лишь молча слушал их стихи и веселую болтовню.

Когда я узнал этих людей поближе, меня стала поражать их смелость: в своих язвительных стихах они не боялись высмеивать бешеное честолюбие великого визиря, многозначительное молчание султана и те промахи, которые допускали другие сановники. Даже о заветах Пророка эти острословы сочиняли весьма двусмысленные строки.

Вершиной искусства мои гости считали персидскую поэзию, прекраснее которой, по их мнению, не было ничего на свете; многие из них старательно переводили великие творения персов на турецкий язык. Стихосложение было для моих новых друзей таким же серьезным и достойным восхищения делом, как завоевание чужих земель или путешествие в далекие, неведомые края. Ослепленные своей страстной любовью к певучим строкам, они утверждали, что имена поэтов будут вечно сиять на золотых скрижалях памяти людской и что человечество будет помнить эти имена даже тогда, когда забудет великих полководцев и самых мудрых толкователей Корана.

Я и правда не знаю, думал ли великий визирь Ибрагим обо мне самом или о султане, когда велел мне стать покровителем дервишей и поэтов. Но судьба одарила меня дружбой с этими удивительно свободными людьми в самый подходящий момент, ибо без них я, возможно, слишком упивался бы своим высоким положением, богатством и другими внешними проявлениями успеха. И мне было очень полезно послушать ехидные замечания острословов об усыпанных драгоценными камнями поясах, об огромных тюрбанах с роскошными султанами из перьев, и о седлах, украшенных серебром и бирюзой. Дивный цветок в саду или яркая рыбка, резвящаяся в прозрачной воде пруда, восхищали поэтов так, что у них захватывало дух, и приводили в не меньший восторг, чем алмаз величиной с орех. А когда я попытался объяснить, что алмаз ценится не только за красоту, поэт Баки, нередко забывавший и об омовении, и об намазе, прикрыл полой халата свои запыленные ноги и сказал:

— Человек не владеет ничем. Скорее, наоборот — вещи владеют человеком. Единственная настоящая ценность алмаза — это его красота, а красивые вещи могут превратить человека в своего раба с той же легкостью, что и вещи безобразные. А потому куда мудрее любить девушку, щеки которой подобны лепесткам тюльпана, — но восхищаться ею издали, ибо обладание такой пери[28] может сделать мужчину ее рабом, а потеря свободы — это медленная смерть.

Джулия не могла понять, что приятного нахожу я в обществе этих людей со скверной репутацией. А я со временем так сблизился с несколькими острословами, что мог считать их своими друзьями. Жена же моя часто сутками не возвращалась из сераля, и я никогда не спрашивал се, что она там делает. Без се ведома я подготовил все к тому дню, когда султан и великий визирь, одевшись, как простые горожане, пожелают заглянуть ко мне, чтобы провести вечер в компании шутников и рифмоплетов, как это нередко бывало раньше в доме господина Гритти.

Шло время — и вот султан погрузился в меланхолию, которая порой накатывала на него.

Великий визирь сразу известил меня об этом, как мы и договорились. Поэтому я ничуть не удивился, когда поздним вечером услышал стук в дверь. Прикрывая лица полами халатов, в дом мой вошли двое мужчин; они были слегка навеселе и тут же принялись вдохновенно читать стихи встретившему их слуге.

Людей этих сопровождало, разумеется, несколько стражников, которые вместе с тремя немыми рабами остались во дворе. Я понял, что это — знак наивысшего доверия великого визиря, и проводил своих гостей в комнату, где они уселись в сторонке, чтобы насладиться нежными звуками персидской поэзии.

Все остальные сразу сообразили, что нас посетили отнюдь не простые смертные; однако весельчаки делали вид, что не узнают султана. По его просьбе они обращались к нему как к поэту Мухубу и настаивали, чтобы он прочел им свои стихи.

Чуть поколебавшись, султан дал себя уговорить, вытащил свиток исписанной от руки бумаги и начал звучным голосом читать свою поэму. Руки у него дрожали, и видно было, как он боится насмешек самых блестящих знатоков поэзии в Стамбуле. Но они подняли кубки и выпили за поэта Мухуба, и тогда землистое лицо султана озарилось счастливой улыбкой.

Великий визирь, опьянев от смеха и вина, потянулся за скрипкой, и вскоре по дому поплыли дивные звуки чарующей музыки.

Не буду больше рассказывать о той ночи. Все было прекрасно, а когда гости слишком уж напились, Ибрагим снова взял в руки скрипку, чтобы успокоить расшумевшихся острословов своей волшебной игрой.

Все веселились от души, и когда звезды начали тускнеть на небосклоне, мы вытащили в сад поэта Мурада, уснувшего пьяным сном, и бросили бедолагу в фонтан, чтобы он там протрезвел.

Тут проснулся и мой слуга-индус, ухаживавший за рыбками, и принялся в ярости швырять в нас камни и осыпать проклятиями, выгоняя из сада. И мы удирали со всех ног, путаясь в цветах и теряя туфли. А поэт Мухуб даже лишился тюрбана и, глядя на всю эту суматоху, хохотал до слез.

На рассвете немые рабы забеспокоились, не случилось ли чего с их господином, и заколотили в дверь. Вид этих темнокожих великанов подействовал на нас, словно ушат холодной воды. Мы мгновенно протрезвели.

Еще не отдышавшись после беготни по саду, поэт Мухуб в халате, запачканном землей, уселся в скромные носилки и с трудом уговорил великого визиря занять место рядом с ним, после чего оба они покинули мой дом, веселые и довольные.

7

Султан Сулейман побывал у меня в гостях десять раз. В моем доме он встречался не только с поэтами и мудрыми дервишами, но и с капитанами французских и венецианских кораблей, а также с учеными авантюристами, большинство из которых и понятия не имело, с кем они говорят.

В обществе чужеземцев и неверных султан тихо держался в тени, внимательно слушая их рассказы и время от времени задавая вопросы о положении в западных землях.

Так я довольно неплохо узнал султана Сулеймана, которого в христианских странах уже начали называть Великолепным, хотя его собственные подданные предпочитали именовать его Законодателем. Но — нет пророка в своем отечестве! И чем больше узнавал я султана, тем быстрее тускнел тот нимб, который окружал его когда-то в моих глазах.

Меланхолия, в которую нередко погружался султан, надолго превращала его в тяжелого, скучного, необщительного человека. Благородная фигура великого визиря Ибрагима казалась по сравнению с султаном все более и более значительной. При всех своих недостатках Ибрагим по-прежнему был человеком среди людей, султан же словно окружал себя незримой стеной и вечно замыкался в своем одиночестве, точно считал, что далек от ближних своих, как небо от земли.

Мое положение наперсника великого визиря было очень и очень странным. Обычно я навещал его лишь после наступления темноты; чтобы замести следы, я пробирался во дворец то через заднюю дверь, то через вход для слуг. Но в серале все хорошо знали, что прошения и жалобы великому визирю лучше всего передавать через меня. И для всех оставалось полной загадкой, почему, невзирая на это, жена моя Джулия чувствовала себя в гареме как дома, была в милости у султанши Хуррем, гадала ей и женщинам из ее окружения, рисуя пальцем линии на песке, делала для них покупки на базаре и — как я подозреваю, за огромную мзду — устраивала богатым еврейкам и гречанкам аудиенции у султанши.

Поэтому не приходилось удивляться, что в серале и в христианском квартале Галаты обо мне начали рассказывать самые невероятные истории. Люди то чудовищно переоценивали мое влияние, то считали меня совершенно неопасным человеком, ибо пребывал я в основном в обществе поэтов и дервишей. А когда я стал принимать у себя в доме христиан-авантюристов с Запада, слухи обо мне разошлись по всей Европе и достигли даже императорского двора.

Христианские ловцы удачи, навещавшие меня, либо прибывали в Стамбул с тайными миссиями, либо искали возможности принять ислам и поступить на службу к султану, либо же пытались наладить с турками выгодную торговлю.

Мне не раз удавалось оказывать этим людям важные услуги, и потому обо мне стали говорить как о человеке, который, хоть и принимает подарки, но зато сообщает взамен достоверные и точные сведения.

А то, что я принимал подношения от друзей и от врагов, было делом совершенно естественным, ибо так поступал любой влиятельный человек в серале, не смея нарушить старого доброго обычая.

Без таких подарков нельзя было, например, даже мечтать о том, чтобы добиться аудиенции у султана. Положение людей в серале оценивалось исключительно по размеру взяток, которые они брали. Дары от просителей, неразрывно связанные с тем или иным местом при дворе султана, составляли куда большую часть регулярных доходов, чем вознаграждение за службу.

Великий визирь тоже принимал подношения, соответствующие его рангу. Ибрагим получал подарки даже от посла короля Фердинанда. Все это делалось совершенно открыто и считалось лишь естественной данью уважения человеку, занимающему столь высокий пост.

Выполняя разные деликатные поручения, я получал и множество тайных даров, но для своего же блага всегда честно рассказывал о них великому визирю, хотя дарители ничего об этом не знали. И христиане стали считать меня человеком продажным, ибо каждый из них полагал, что деньги, которые он мне дал. заплачены за то, чтобы дела его в Стамбуле шли успешно. Но благодаря великодушию визиря Ибрагима совесть моя была чиста и я никогда не поддавался соблазну предать своего благодетеля.

Я должен также сказать, что послы христианских держав просто выбрасывали деньги на ветер, пытаясь с помощью тайного или явного подкупа направить политику Османов в выгодное для европейцев русло.

Все важные решения принимались после долгих бесед султана и великого визиря, а христианским послам постоянно морочили головы красивыми словами и пустыми обещаниями; чтобы усыпить подозрения христиан и выиграть время, султан принимал послов с огромной пышностью, заставляя надолго погружаться в обсуждение мельчайших подробностей церемониала и этикета. И дела вовсе не меняло то, что великий визирь порой встречался у меня в дружеской обстановке, за бокалом вина с каким-нибудь испанским дворянином или итальянским авантюристом, которые по приказу императора искали тайные подходы к Ибрагиму.

Великий визирь казался во время таких встреч очень разговорчивым и искренним; побуждая противника раскрыть истинные замыслы и цели, он хвастался, будто имеет огромное влияние на султана: что, мол, он, Ибрагим, скажет, то султан и сделает.

Однако визирь решительно избегал серьезных обещаний и не давал втянуть себя в беседу о том, каким образом, по его мнению, Восток и Запад могли бы так устроить свои дела, чтобы жить в мире и согласии друг с другом. Сам же султан ни разу не обмолвился об этом ни единым словом и вообще не желал вести с посланцами Запада никаких разговоров. Однако Сулеймана весьма интересовало, на какие уступки готов пойти император, о чем султан и узнавал через великого визиря.

Но думаю, что и император, и султан — оба они в ту пору искренне хотели мира, и тем не менее все переговоры кончались ничем, ибо ни один властелин не решался поверить в добрую волю другого.

Султан как повелитель всех мусульман и вообразить себе не мог нерушимого мира с неверными, ибо Коран запрещал даже думать об этом. С другой стороны, всем было слишком хорошо известно, что император как расчетливый и трезвомыслящий политик молниеносно забудет все цветистые клятвы и тайные договоры и воспользуется любой возможностью, чтобы объединить христиан и повести их на бой с султаном, ибо имел все основания считать мощь Османов постоянной угрозой своей империи и всему христианскому миру.

И вот я как молчаливый свидетель наблюдал за политическими хитросплетениями и интригами — и с болью убеждался в бессмысленности любой политики, ибо какие бы добрые намерения ни двигали человеком, он все равно бессилен изменить ход событий и вынужден подчиниться обстоятельствам и тем условиям, в которых живет.

Великий визирь желал, чтобы я тихо присутствовал при всех его разговорах с иноземными послами и в случае необходимости мог подтвердить, что он всегда думал лишь о благе султана. Я же, прислушиваясь к этим беседам, набирался все большего опыта в политических делах и овладевал искусством ловко подбирать слова, с помощью которых можно говорить много, но так и не сказать ничего. И еще я до конца постиг человеческое ничтожество, себялюбие, пустое тщеславие и жалкую слабость.

В обществе поэтов и ученых дервишей я научился помнить о том, что любые успехи в этом мире — преходящи, и потому не слишком старался заиметь собственную точку зрения. Я готов был согласиться с чем угодно — лишь бы мне не надо было отказываться от своих все растущих доходов, благодаря которым Джулия могла жить так, как ей хотелось, и не изводить меня вечными попреками. Теперь, в те редкие минуты, когда Джулия пребывала в особенно хорошем настроении, она даже порой признавала, что я все-таки не такой недотепа, как она думала. Ведь для жены моей мерилом успеха были деньги и драгоценности.

Джулия, конечно, мечтала увидеть меня в золоте и шелках в парадном зале сераля, где я, скрестив руки на груди и скромно опустив очи долу, стоял бы у стены и ждал, когда султан пожалует мне халат со своего плеча. Но, к счастью, она и сама стала любимицей обитательниц гарема. Даже мать султана принимала ее у себя в старом серале и просила гадать на песке, хоть ворожба эта и вызвала у нее однажды тяжелый сердечный приступ. Ведь я мягко направил пророчества Джулии в нужное русло, и жена моя действительно начала предсказывать, что султана Сулеймана сменит на троне Османов Селим, сын султанши Хуррем.

Удивительно, но сама Джулия настолько поверила в собственные пророчества, что теперь обращалась к принцу Селиму с исключительным почтением.

Время от времени она приносила мне из сераля новости и предостережения, которые явно исходили от султанши Хуррем и которые эта хитрая женщина хотела по тем или иным причинам передать через меня великому визирю. Ибрагим же со своей стороны считал ниже собственного достоинства вступать в любые закулисные переговоры с султаншей через Джулию.

Думая так, он, разумеется, совершал огромную ошибку, ибо не мог себе представить, насколько сильным характером обладает султанша и насколько велико ее честолюбие. Но кто в ту пору мог все это предвидеть?

При западных дворах султаншу Хуррем уже начали называть Роксоланой, русской женщиной или утренней звездой. Через Золотые Ворота гарема в руки к ней плыли бесчисленные дары даже от христианских королей и принцев, о ее роскошных покоях, великолепных нарядах и ослепительных драгоценностях рассказывали невероятные истории.

Но поговаривали и о ее дикой ревности, которая превращала жизнь в гареме в сущий ад. Ведь когда какая-нибудь невольница пыталась привлечь к себе внимание султана — или же он сам случайно бросал взгляд на одну из рабынь, Хуррем весело смеялась, но вскоре после этого несчастная девушка бесследно исчезала.

Не могу точно сказать, получала ли султанша подарки от посла императора или от короля, из Вены. Но в те тревожные дни она — если можно верить Джулии — изо всех сил старалась склонить Сулеймана к примирению с императором и к походу на Восток.

С точки зрения большой политики это было, разумеется, полным абсурдом, ибо император, только что коронованный папой и заключивший мир с Францией, достиг вершин своего могущества. В Аугсбурге ему даже удалось запугать протестантскую знать и принудить ее к повиновению, и теперь он, уверенный в будущей победе, начал тайно готовиться к войне с султаном. Но по своему обыкновению его наихристианнейшее величество вел себя, прямо следуя словам Писания о правой руке, не ведающей того, что творит левая. Протягивая султану левую руку в знак примирения, он потихоньку нащупывал правой кинжал, чтобы нанести Сулейману смертельный удар.

Никогда еще, пожалуй, держава Османов не была в такой опасности, как сейчас. И искреннее стремление султана к миру было вполне понятным.

К счастью, следствием императорского ультиматума, предъявленного немцам-протестантам, явилось лишь то, что маркграф Филипп основал в Шмалькальдене союз[29] властителей, которые поддерживали учение Лютера. Король Сапойаи и король французский тоже были замешаны в этой истории, но главной, тайной и, по-моему, решающей причиной столь смелого выступления немецкой знати были клятвенные заверения великого визиря Ибрагима, который обещал, что султан поможет немецким протестантам, если дело и впрямь дойдет до войны между ними и императором.

Не берусь утверждать, кого именно из немецких графов турецкое золото укрепило в вере, но точно знаю, что маркграф Филипп получал немалые суммы на вооружение своего войска и выплату солдатам жалованья.

Я часто вспоминал этого мужчину с продолговатым лицом и холодными голубыми глазами... По сравнению с союзом, который ему удалось сколотить, невинные проповеди отца Жюльена в немецких землях не имели особого значения. Ведь Лютер и его священники стали теперь столь же ревностно блюсти чистоту своего учения, как это издавна делала католическая церковь.

И я с искренним сожалением должен сообщить, что отец Жюльен так никогда и не вернулся к нам, чтобы потребовать обещанную епархию. Разъяренная толпа под предводительством лютеранского священника в каком-то маленьком немецком городке забила беднягу камнями насмерть.

Благодаря Шмалькальденскому союзу мы избавились от самых больших наших неприятностей, и у султана не было отныне никаких причин прислушиваться к людям, уговаривавшим его заключить мир с императором.

Великий визирь Ибрагим уже снова вынашивал грандиозные планы завоевания немецких земель с помощью протестантской знати. Лично я всегда был человеком мирным и ненавижу войну в принципе. Но раз уж армия не могла оставаться без дела и ее нужно было поскорее отправлять в новый военный поход, то я, не имея никаких интересов в Персии, считал, что мы ничего не потеряем, но можем многое выиграть, если снова вторгнемся в Венгрию.

Среди суровых гор, бесплодных пустынь и густых лесов Персии даже большое войско легко могло пропасть, как иголка в стоге сене. Зато в немецких землях императору связывал теперь руки Шмалькальденский союз.

Столь удобного случая нам могло больше и не представиться...

8

Особенно же необходимой эта война казалась мне из-за Антти; я все корил себя за то, что из-за множества разных дел совсем забыл о самом верном своем друге и не вспоминал о нем целыми месяцами.

Но вот однажды, ясным весенним утром, когда в саду моем уже начали распускаться огненно-красные и светло-желтые тюльпаны, покачивавшие головками под свежим ветром с Босфора, Антти постучал в дверь моего дома. Услышав громкий крик слуги, я поспешил к воротам — и в первый миг не узнал своего старого друга.

Он пришел босиком, с котомкой за плечами, одетый в грязные кожаные штаны; голову его прикрывал дырявый тюрбан, и я сначала решил, что вижу одного из бесчисленных нищих, которые привыкли лежать у нас под забором и ждать объедков с нашего стола. Поняв же наконец, кто стоит передо мной, я вскрикнул от изумления.

В ужасе смотрел я на Антти — и никак не мог взять в толк, что же с ним случилось, ибо изможденный великан едва держался на ногах, глаза его чуть не вылезали из орбит, а бледное лицо судорожно кривилось.

Не отвечая на мои беспорядочные вопросы, он швырнул котомку на землю, сорвал с головы тюрбан и, вперившись в меня безумным взором, через несколько минут сказал:

— Ради Аллаха, Микаэль, дай мне напиться — и чего-нибудь покрепче, или я окончательно рехнусь!

Видя, в каком он плачевном состоянии, я сначала решил, что бедняга вчера изрядно набрался, однако вином от него не пахло.

И я отвел Антти на причал, прогнал оттуда негров-гребцов и собственноручно принес гостю бочонок дорогой мальвазии. Антти тут же двумя руками схватил бочонок и большими глотками выпил добрую половину содержимого. Вскоре судороги у великана прекратились, и он в бессилии рухнул на причал — с таким грохотом, что все хрупкое сооружение заходило ходуном и к небу взметнулась туча пыли.

А Антти обхватил голову руками, тяжело вздохнул и разразился такими отчаянными рыданиями, что теперь уже я задрожал от волнения и принялся расспрашивать, какая же беда с ним приключилась.

— Микаэль, — проговорил он наконец, — не знаю, зачем мне обременять тебя своими горестями, но в трудную минуту человеку так нужен друг! Не хочу тебя огорчать, брат мой Микаэль, но на сей раз дела мои очень плохи. Ох, лучше бы мне не родиться на свет!

— Да объясни мне ради Аллаха, что случилось?! — в ужасе закричал я. — Ты выглядишь так, будто кого-то убил!

Он уставился на меня налитыми кровью глазами и простонал:

— Меня вышвырнули из оружейной мастерской. Отобрали у меня тюрбан с прекрасным султаном из перьев цапли и прогнали пинками. Вслед за мной выкинули на улицу все мои вещи да еще грозили из ворот кулаками.

Я облегченно вздохнул, радуясь, что не случилось ничего страшного, и попытался утешить Антти:

— И всего-то?! Вот видишь, до чего доводит пьянство! Но могло быть и хуже. Ты, конечно, лишился службы у султана, но у тебя же осталось огромное состояние твоей жены.

Антти, все еще держась за голову, злобно прошипел:

— Да плевать мне на службу! Мы поругались из-за пушек. Я доказывал им, что их военные корабли годятся только на дрова, и предлагал строить более крупные суда с тяжелыми орудиями — такие, как у венецианцев и испанцев, не говоря уже об этих проклятых иоаннитах с Мальты. А потом я ушел... Но хорошо смеется тот, кто смеется последним! И все же я очень несчастен, и на лице моем уже, видимо, никогда в жизни не появиться улыбке.

Антти громко всхлипнул, нервно схватил бочонок, снова залил в себя изрядное количество вина, после чего продолжил:

— Я забыл тебе сказать, что твой милейший приятель, господин Гритти, бесится в Венгрии, а все трансильванские дворяне грызутся между собой, как собаки, и трогательно едины лишь в одном: мусульманин не может владеть в Венгрии землей! Короче, тамошние господа подтерлись грамотой короля Сапойаи, который передал мне в вечное пользование имения моей жены, поделили мои стада, зарезали мою скотину и сравняли с землей все мои хлеба и амбары. Бедный еврей, который одолжил мне в Буде денег, понесет теперь крупные убытки, и за все мои богатства мне не дадут сейчас и ломаного гроша, хотя поместья мои столь велики, что их и за сутки верхом не объехать! Все прекрасные сказки быстро кончаются, и единственное, что у меня сегодня есть, — вот эти самые штаны, которые на мне.

— Но... но... — забормотал я, не зная, что сказать, и внезапно сообразив, что мне придется еще раз заняться бедным Антти,хотя я прекрасно понимал: из-за этого меня опять ждут бесконечные ссоры с Джулией.

И все же я ободряюще похлопал его по плечу и сказал:

— Ничего, дорогой брат мой Антти! Мы что-нибудь придумаем. Кстати, как на все это смотрит твоя венгерка-жена?

— Моя жена... — довольно рассеянно повторил Антти и, подняв бочонок, залпом осушил его до дна. — Я наверняка забыл тебе сказать, что эта бедняжка недавно умерла. И так, знаешь ли, страдала перед кончиной... Мучилась три дня, пока наконец не испустила дух.

— Господи Иисусе! — в ужасе воскликнул я, заломив руки, и тут же добавил: — Нет Бога кроме Аллаха и так далее, хотел я сказать. Почему же ты молчал раньше?! Я очень сочувствую твоему горю, дорогой брат мой. Так что же свело несчастную в могилу?

— Она умерла родами, — ответил Антти, удивленно глядя на меня. — Видимо, я стал чертовски рассеянным, если до сих пор не рассказал тебе об этом. И хуже всего то, что ребенок тоже умер.

Таким вот образом я наконец узнал, что же случилось с братом моим Антти. Он же снова закрыл лицо руками и зашелся в таком душераздирающем плаче, что затрясся весь причал.

— О мой венгерский жеребеночек! — рыдал великан. — Щечки ее были нежнее персиков, а глаза — темные, как черничинки. Я просто не понимаю, как же это вышло? Но как только она понесла, лекарь-еврей сразу посоветовал ей поехать на воды, и я теперь очень рад, что не пожалел денег и отправил ее туда, точно какую-нибудь принцессу. Лекарь объяснил мне по-ученому, что во чреве у нее все искривилось, поскольку в детстве она слишком много ездила верхом без седла.

— Антти, дорогой мой друг и брат, — пытался я его утешить, — так уж тебе, видно, на роду написано, и не мог ты уйти от своей судьбы, ибо была она предначертана задолго до того, как ты появился на свет. Ты же сам говорил, что прекрасные сказки быстро кончаются. И не надо так убиваться из-за того, что встретил ты эту прелестную и благородную венгерку. Тебе ведь все- таки дано было пожить с ней в любви и согласии. А может, если бы брак ваш продлился год-другой, она бы узнала тебя получше, сообразила бы, какую ошибку совершила, поняла бы, что сыта тобой по горло, и начала бы поглядывать на других мужчин?

Но Антти изумленно посмотрел на меня, покачал своей большой головой и проговорил:

— Не болтай глупостей, Микаэль, а лучше скажи мне, ради Бога, неужели смерть моей жены и моего ребенка — это кара за то, что я совершенно сознательно, по доброй воле отрекся от христианской веры и принял ислам? Ради всего святого, помоги мне, успокой мою совесть. Это ужасно — думать, что по моей вине эти двое должны томиться в чистилище.

— Антти, — серьезно ответил я ему, — лишь в сердце своем может человек обрести Бога. И если некий вечный, всемогущий и всеведущий Господь действительно существует, то ты, несчастный, впадаешь в величайший грех. Неужели гордыня твоя столь непомерна, что ты и впрямь думаешь, будто Всевышний опустился до того, чтобы обрушить гнев Свой на такое ничтожество, как ты?

Антти покачал головой и, не вытирая слез, которые побежали по его щекам, промолвил:

— Может, ты и прав, Микаэль. Кто я такой, чтобы считать, что вся тяжелая артиллерия воинства небесного нацелена именно на меня? Так приюти же меня на несколько дней. Мне нужна лишь охапка соломы вместо постели — да немного хлеба. А когда я приду в себя — подумаю, как жить дальше. Только в сказках можно заполучить принцессу и полкоролевства. Так может, мое невероятное счастье было лишь сном? Но чтобы свыкнуться с этой мыслью, мне надо сперва хорошенько напиться и утопить в вине свою печаль. А потом я проснусь ненастным утром, мучаясь от похмелья, — и решу, что мое прошлое — это просто сон, слишком прекрасный для такого наивного человека, как я.

Его покорность судьбе так тронула меня, что я тоже разрыдался, и мы с Антти стали оплакивать вместе горечь и тщету бытия. Но заметив наконец, что Антти уже совершенно пьян, я опомнился, извлек из своего лекарского сундучка флакон с сонным зельем и плеснул великану в вино столько, что получившаяся смесь могла бы свалить с ног и слона.

Антти уснул мгновенно, с грохотом рухнув навзничь, и спал двое суток подряд. Пробудившись же, он сел и уставился перед собой невидящим взглядом.

Лишь с большим трудом мне удалось уговорить Антти немного поесть. Мне не хотелось лезть к нему с пустыми разговорами, и я оставил его одного на причале. Так он и сидел там, покачивая ногами над водой и вглядываясь в волны Босфора.

А через несколько дней Антти пришел ко мне и сказал:

— Знаю, что я — обуза для тебя и особенно — для твоей жены. Поэтому я постараюсь не попадаться вам на глаза и, если ты позволишь, по- прежнему стану жить в домике у причала вместе с твоими неграми-гребцами. Но дай мне какую-нибудь работу — и, если можно, потяжелее, ибо безделие меня угнетает, а своим трудом я мог бы оплатить тебе за стол и кров.

Услышав эти слова, я устыдился, ибо Джулия и впрямь несколько раз сердито говорила мне, что Антти объедает нас не меньше, чем на три монеты в день, а также пользуется тюфяком и одеялом, которые она выдала неграм. Упоминала Джулия и о том, что, по ее мнению, Антти надо бы заняться делом, чтобы отработать свой хлеб. И хотя я предпочел бы принимать в своем доме Антти как дорогого брата, друга и желанного гостя, мне пришлось позвать Альберто и поручить ему найти для Антти какую-нибудь работу.

Приказ мой не явился для Альберто неожиданностью, ибо Джулия уже давно говорила с верным слугой на эту тему. И Альберто тут же увел Антти в северо-западный угол двора, где велел гиганту дробить каменные глыбы и строить террасу, что — по причине больших расходов — мы откладывали до сих пор на будущее. Антти пришлось также колоть дрова, таскать воду на кухню и вообще делать все, что ему говорили. Но великан с такой охотой исполнял все приказы, что даже рабы начали сваливать на него свои дела. Он старался не попадаться нам на глаза, но Джулия часто нарочно сталкивалась с ним, чтобы насладиться его унижением. Однако мне казалось, что, когда Антти сгибался перед ней в поклоне, а потом неуклюже плелся дальше, чтобы выполнить очередное ее грубое распоряжение, в душе он смеялся над ней. И это, по- моему, говорило о том, что Антти постепенно исцеляется...

9

В воздухе пахло войной. Запряженные верблюдами возы на сей раз двинулись в путь на целый месяц раньше и доставили на берега притоков Дуная все, что нужно для строительства мостов.

Карл V повелел объявить жителям всех немецких земель об угрозе турецкого вторжения. Перед этой опасностью все прочие разногласия должны были отступить на второй план. Пугая людей султаном, императору быстро удалось вызвать повсеместное недовольство действиями протестантской знати, что наполнило мою душу безмерным изумлением, ибо Карл сумел ловко использовать к собственной выгоде то, на чем основывались все тонкие расчеты великого визиря Ибрагима.

Я следил за этой игрой ясными глазами стороннего наблюдателя; взор мой не туманили иллюзии, ибо я прекрасно знал немецкие земли, о которых великий визирь как мусульманин имел лишь весьма смутное представление.

К моей несказанной радости Ибрагим сам заявил мне, что желает, дабы я на этот раз остался в Стамбуле и выполнял разные секретные поручения. Однако по лицу визиря я не смог понять, является ли его повеление знаком особой милости — или же я должен расценить его как намек на растущее недоверие.

Я уже был сыт по горло войной и опасными приключениями в Вене, в Стамбуле же меня ждало множество дел, которое требовалось уладить.

В столицу султана недавно прибыл Мустафа бен-Накир. В свите египетского наместника, престарелого евнуха Сулеймана, он успел совершить путешествие из Персии в Индию, откуда переправился в Басру на судне арабов-контрабандистов, пережив в дороге бесчисленные приключения. Ведь португальцы с помощью своих военных кораблей и тяжелых орудий пытались изгнать из этих вод мореходов и торговцев пряностями, полностью перекрыв древние морские пути вдоль берегов Индийского океана.

Мустафа бен-Накир похудел, а его ясные блестящие глаза казались на осунувшемся лице еще больше. В остальном же он ничуть не изменился. От волос его по-прежнему исходил дивный аромат дорогих благовоний, на поясе и под коленями на лентах звенели серебряные колокольчики, а книга персидских стихов, в которую Мустафа то и дело заглядывал, изрядно поистрепалась.

Я приветствовал его как долгожданного друга, да и Джулию его появление очень обрадовало.

Повидался Мустафа и с Антти — и, усевшись по-турецки, долго наблюдал, как тот с нечеловеческой силой дробит каменные глыбы для строительства террасы.

Но хотя Мустафа бен-Накир вел с нами вроде бы совершенно невинные беседы, ярко описывая чудеса и богатства Индии, а также сотрясающие ее внутренние раздоры, на самом деле он явился в мой дом с тайным поручением и вскоре предложил мне встретиться со знаменитым евнухом Сулейманом.

Евнуху Сулейману было в ту пору под семьдесят — и был он столь тучен, что его от природы крошечные глазки почти утонули в складках жира. Евнух с трудом умещался на широких подушках, и лишь четверо сильных рабов могли потом поставить его на ноги. Своим высоким положением наместник Египта был обязан исключительно непоколебимой верности султану, ибо жаркий, богатый, изнеженный и томный Египет пробуждал в душах других, весьма способных наместников всякие честолюбивые желания. Можно было подумать, что над этой древней страной тяготеет какое-то проклятие...

Но старый толстый Сулейман был слишком умным и ленивым, чтобы поднимать бунт против султана. У жирного евнуха не было сыновей, которым он — как заботливый отец — мог бы оставить в наследство корону; не было у него и властолюбивой, тщеславной жены, которая подбивала бы его на безрассудные поступки.

Правда, Сулейман до сих пор с удовольствием поглядывал на красивых рабынь и постоянно держал при себе несколько дородных девиц, которые мягкими пальчиками нежно почесывали ему пятки. Но эта невинная радость была, насколько мне известно, его единственной слабостью — кроме обжорства, разумеется.

Он был так многоопытен и мудр, что даже не пытался слишком уж обкрадывать султана, а, наоборот, всегда посылал ему в срок ежегодную дань, жители же Египта никогда не досаждали султану жалобами, которые потоком шли в Стамбул из других мест.

Так что евнух Сулейман был, как ни крути, человеком удивительным и, занимая высочайший пост полновластного правителя Египта, являлся по своему положению почти равным великому визирю. Поэтому я посчитал, что Сулейман оказал мне огромную честь, изволив ласково принять меня в своих покоях.

— Хоть и огорчает меня Мустафа бен-Накир, который ни минуты не может усидеть на одном месте и вечно порывается совершать какие-то новые безумства, — со вздохом заговорил Сулейман, — мне все же приходится его слушать... Не могу устоять перед его прекрасными глазами и тем волшебным искусством, с которым он читает стихи. На этот раз он вбил себе в голову, — видимо, после собственных весьма неприятных встреч с португальскими пиратами у берегов Индии, — что во славу ислама необходимо освободить жестоко притесняемых владык Калькутты от португальского ярма. Во время своих дальних странствий Мустафа бен-Накир завязал с этой целью дружеские — и весьма полезные — отношения с оными владыками и выяснил, что сии несчастные индусы с великой радостью приветствовали бы султанский флот, видя в турецких янычарах своих избавителей.

А Мустафа бен-Накир, глядя на меня чистыми, невинными глазами, добавил:

— Эти подлые разбойники искоренили всю мусульманскую торговлю пряностями и возят бесценные товары в Европу на собственных кораблях, которые плавают вокруг Африки. Эти негодяи безжалостно угнетают жителей Индии и грабят арабских купцов. Более того, они обирают даже собственного короля, доставляя в Лиссабон самые скверные пряности и втридорога перепродавая правоверным контрабандистам перец, который приносил нам когда-то огромные доходы. Теперь же все достается португальцам! Индия стонет под их властью — и это позор для всех мусульман! Я не говорю уже о тех убытках, которые несут как турецкие купцы, так и наши верные друзья-венецианцы... Короче, несчастные жители Индии мечтают о приходе освободителя.

— О всемогущий Аллах! — простонал я. — Не говори мне больше об освободителях, Мустафа бен-Накир! Я теперь — старше и мудрее, чем в Алжире, и когда я слышу это слово, мне сразу мерещится кровь. Лучше скажи мне честно, что ты задумал — и что я буду с этого иметь; тогда по старой дружбе я охотно помогу тебе и сделаю все, что в моих силах.

Евнух Сулейман тяжело вздохнул, покосился на Мустафу бен-Накира и изрек:

— В какие ужасные времена мы живем! Вы, молодые, уже и представить себе не можете, какое наслаждение доставляет людям неспешный торг. К тому же вы полностью изгнали из своей жизни всякое красноречие. А ведь сейчас нам предоставился такой замечательный случай пустить его в ход! Куда вы все так торопитесь? В могилу?! И почему миром овладела эта сумасшедшая спешка? Что ж... Дай своему алчному другу мой кошель с деньгами, милый Мустафа, если сможешь извлечь этот мешочек из-под подушек.

Мустафа бен-Накир вытащил из-под подушек, придавленных тушей Сулеймана, внушительный кошель, тяжесть которого тут же убедила меня в том, что слова евнуха — искренни, а намерения — весьма серьезны.

А тот сидел, сложив руки на огромном животе, и жмурился от удовольствия, ибо прекрасная рабыня нежно почесывала ему пятки. Он громко сопел, с наслаждением шевелил пальцами ног и при этом продолжал говорить:

— Хоть все в этом мире бренно и любые наши устремления — лишь пустая суета, меня — несмотря на преклонный возраст — очаровало сказочное красноречие ясноглазого Мустафы. Душой моей овладело удивительное желание совершать великие подвиги и овладела мной необоримая потребность приложить все силы к тому, чтобы еще ярче засияло гордое имя султана Сулеймана. Я, искушенный мореход, почувствовал вдруг старческую зависть, услышав, как восхваляют все и славят пирата Хайр-эд-Дина, который был, есть и будет лишь морским разбойником, хоть султан по милости своей и пожаловал ему бунчук. Честно говоря, я и сам толком не понимаю, почему меня так тянет в море. Впрочем, для человека моей комплекции большой корабль является самым удобным и надежным средством передвижения. И нет для меня большего удовольствия, чем сидеть на высокой корме, в холодке, под навесом, защищающим от палящего солнца, и чуть покачиваться на волнах, подставив лицо свежему морскому ветерку. После таких прогулок у меня всегда превосходный аппетит, да и пищеварение мое в морс несравненно лучше, чем на суше. А для человека моих лет и моей толщины пищеварение — самая главная вещь на свете, и даже султанские военные походы и все сокровища Индии — мелочи по сравнению с регулярными и обильными испражнениями. Уже ради одного этого я хотел бы строить флот на Красном море. Тогда я получу достойную возможность проводить много времени на кораблях. И что касается меня — я вовсе не против того, чтобы летописцы Османов рассказали потом всему миру, как евнух Сулейман-паша завоевал для султана Индию только потому, что хотел наладить работу своего желудка. И не стоит улыбаться, Микаэль эль-Хаким, ибо тут нет ничего смешного. Желудочные расстройства уже не раз самым неожиданным образом влияли на судьбы мира и в будущем еще не однажды изменят ход истории. К тому же нет такого пустяка, который Аллах не вплел бы в узор того огромного ковра, что называется нашим миром.

Но, слушая эти удивительные речи, я все же не смог сдержать улыбки.

Однако Мустафа бен-Накир очень серьезно посмотрел на меня и сказал:

— Ты — умный человек, Микаэль эль-Хаким, но порой можно обмануть и мудреца. Однако у друга моего, Сулеймана-паши, столь удивительные взгляды на жизнь, что нет у него никаких причин лгать ни тебе, ни кому-нибудь иному на этом свете. Если бы его интересовало богатство, он вывез бы из Египта столько золота, сколько душе угодно. Не нужна Сулейману-паше и власть, ибо благодаря доверию великого визиря он, можно сказать, полный хозяин Египта. А что касается обычной ратной славы, то он ценит ее ненамного выше той жизненной потребности, о которой рассуждал сейчас столь увлеченно и цветисто. Поверь мне, Микаэль: Сулейман-паша не вынашивает никаких тайных замыслов. Он хочет строить флот лишь по тем причинам, о которых поведал нам с такой обезоруживающей искренностью. Но по глазам твоим я вижу, что ты все равно сомневаешься в правдивости его слов. Что ж... К сожалению, мы ни на миг не должны забывать, что в серале ни один человек — включая, возможно, даже самого великого визиря — нам не поверит...

Тут снова вмешался евнух Сулейман. Посопев, он сказал:

— Потому-то нам и нужен твой совет, Микаэль эль-Хаким. Никоим образом — и уж тем более тогда, когда султан стоит за занавесями и слушает мои речи, — не могу я заявить перед всем Диваном, что желаю построить на Красном море флот только для того, чтобы вылечить несварение желудка. К тому же морские паши любят лишь свои собственные корабли и с недоверием относятся к чужим судам. Помощь же венецианской синьории, которая готова в величайшей тайне прислать нам деньги, корабелов, строевой лес и все прочее, придает этой истории еще более деликатный характер. Короче говоря, сам я не могу обратиться с этим к султану. Все должно исходить от великого визиря. И тебе предстоит убедить его в том, что я не замышляю ничего плохого. А потом великому визирю придется уговорить султана, чтобы тот позволил в течение трех ближайших лет отчислять часть доходов, которые приносит в казну Египет, — скажем, одну треть — на строительство нового флота. Ведь военные корабли — это самая дорогая игрушка из всех, что придумали себе люди, а я не хочу облагать Египет новыми налогами. Но с другой стороны, будет просто унизительно, если флот султана целиком и полностью оплатит другая держава.

Я долго ломал над всем этим голову — но размышления мои всегда кончались одним и тем же: выходило, что намерения у евнуха Сулеймана самые благородные и что лишь забота о благе султана (не считая, разумеется, несварения желудка) подвигла его вмешаться в дела торговцев пряностями.

Если бы замыслы Сулеймана осуществились, в казну султана снова потекли бы огромные доходы.

Мустафа бен-Накир, внимательно следивший за выражением моего лица, осторожно проговорил:

— Ты ведь и сам понимаешь, что в серале Сулейману-паше нельзя даже заикнуться о том, что это его собственный замысел. Но, получив приказ строить корабли, он немножко поломается для вида, а потом создаст флот и согласится повести суда в Индию, если ему повелит это сделать сам султан. Микаэль эль-Хаким, твоя судьба — в твоих руках! Если ты с самого начала согласишься участвовать в этом предприятии, то западные принцы будут когда-нибудь с завистью рассказывать друг другу о твоих богатствах.

Евнух Сулейман сладострастно потянулся, пошевелил пальцами ног и добавил:

— Меня мало что забавляет на этом свете, но я люблю выискивать занятных людей, чтобы узнать, сколько в мире таких горсток праха, в которые вдохнул жизнь сам Всевышний. Мне почему-то нравятся твои беспокойные глаза, Микаэль эль-Хаким, трогают меня и глубокие морщины, преждевременно залегшие у тебя над переносицей. Ты всегда будешь в Каире желанным гостем. В такое тревожное время, как сейчас, возможно, и неплохо знать, что в далеких заморских краях, там, куда не доберется никакой император со своими пушками, живет добрый правитель, под крылом у которого ты всегда сумеешь укрыться от невзгод. Победа и поражение — все в руках Аллаха, и не знаем мы, что готовит нам грядущий день.

История с флотом настолько захватила меня, что я изо всех сил старался убедить великого визиря Ибрагима поддержать евнуха Сулеймана. И хотя из-за войны, которая должна была вот-вот разразиться, у великого визиря — как сераскера — было множество других дел, он однако же при случае поговорил о создании флота с султаном, а тот в величайшей тайне повелел евнуху Сулейману начинать строительство кораблей — пока исключительно для защиты Красного моря от наглеющих на глазах португальских пиратов. Правда, султан не желал и слышать ни о каких венецианских деньгах.

Теперь же должен я начать новую книгу и делаю это на сей раз во имя Аллаха всемилостивейшего и милосердного, ибо очередная эта книга со всею ясностью покажет, как могильный червь, притаившийся в чашечке прекрасного цветка, начал незаметно подтачивать его, отравляя одновременно и мое собственное сердце отступника.


Книга четвертая


РОКСОЛАНА

1

О новом военном походе султана против императора мне особо сказать нечего.

Тянулся этот поход с весны до осени 1532 года по христианскому летосчислению, и самым удивительным во всей этой истории было то, что по какой-то непонятной причине война эта не задалась с самого начала.

Продвижение армии на запад облегчила тщательная подготовка. Погода тоже благоприятствовала султану: более ясных дней и теплых ночей нельзя было и пожелать. В войсках царила железная дисциплина, а вслед за отрядами, не причиняя никому никаких хлопот, катилось триста пушек. Ни один великий полководец не мог бы рассчитывать на лучшие условия.

Но тот, кто следил за ходом этой кампании по карте, к своему величайшему изумлению видел, что с наступлением лета продвижение войск все замедлялось и замедлялось, пока наконец все это жуткое скопище людей и орудий не остановилось у небольшой крепости Косек, или Гунс, под стенами которой армия разбила лагерь.

Тайные и явные сторонники полюбовного раздела мира с императором и победоносного похода на Восток ловко использовали это время сомнений и ожиданий.

К султану под Гунс прибыли послы от персидского наместника в Багдаде и от повелителя Басры, которые готовы были признать себя вассалами Османов; это являлось как будто самым убедительным доказательством чудовищного просчета сераскера, который в самый удобный момент для сокрушительного удара по Персии послал армию на совершенно бессмысленную и нелепую войну с императором.

А потому не приходится удивляться, что в лагере под Гунсом султана охватили мучительные сомнения; к тому же на Сулеймана угнетающе подействовало то яростное сопротивление, которое оказали туркам защитники этой жалкой крепости. Но отступить — значило для султана покрыть себя позором, и Сулейман вынужден был продолжать эту войну.

Однако вместо того, чтобы идти на Вену, он двинулся от Гунса в подвластную императору Каринтию[30], и передовые отряды турок дошли уже до ворот Граца[31], когда султан после многих ярких, но бессмысленных побед счел возможным повернуть назад — якобы из-за приближения зимы.

Этот неудачный поход, ужаснувший весь христианский мир чудовищными зверствами, которые творили во время отступления султанские войска в тех землях, куда не проникали раньше турецкие отряды, принес пользу лишь немецкой протестантской знати.

Перед лицом страшной опасности им удалось заключить с императором в Аугсбурге договор, который обеспечивал им пока свободу веры. Благодаря этому договору император даже сумел склонить Лютера к проповеди крестового похода против турок.

Таким образом, рухнули все надежды великого визиря — и в очередной раз стало ясно, что протестанты использовали тайные сношения с Блистательной Портой лишь для того, чтобы обманом и хитростью выторговать для себя у императора как можно больше послаблений.

Но я не упомянул еще о главной причине странного промедления султана у стен Гунса.

Дело в том, что одновременно с началом весеннего наступления в море вышел султанский флот, семьдесят кораблей которого должны были защищать берега Греции. В первых днях августа моряки объединенной флотилии императора, папы и иоаннитов, стоявшей на якоре в тихом заливе, увидели на горизонте паруса турецких судов. В тот же миг появилась и идущая на веслах венецианская эскадра — сорок боевых кораблей; соблюдая нейтралитет, венецианцы собрались издали следить за развитием событий.

Я совершенно уверен, что именно этот жаркий и безветренный августовский день 1532 года решил судьбы мира и определил ход истории на столетия вперед.

Императорским флотом командовал Андреа Дориа[32], без сомнения — величайший адмирал всех времен и народов; император даровал ему титул принца Мальфи за то, что он вовремя предал короля Франции.

Венецианскую эскадру вел Винценто Капелло, связанный по рукам и ногам тайными распоряжениями синьории.

Имен турецких морских пашей я не хочу и вспоминать. О позорном поведении этих людей рассказал мне Мустафа бен-Накир, очевидец всего того, что произошло тогда в море.

Дориа, как и император, был человеком осторожным и не любил ввязываться в бой, если не был заранее уверен в победе. Возможно, легкие турецкие галеры[33] показались ему слишком грозными, хотя в его флотилии были страшные каракки[34] иоаннитов, эти жуткие морские чудовища, плавающие крепости — настолько высокие, что ядра из их пушек пролетали над обычными боевыми кораблями, которые плыли впереди.

Короче, Дориа не ринулся на врага, а тайно отправился к венецианскому адмиралу, встретился с ним с глазу на глаз — и потребовал, чтобы венецианские корабли присоединились к судам императора, папы и иоаннитов. Такой мощи, по мнению Дориа, не сможет противостоять ни один флот на свете; эскадра союзников-христиан легко пройдет по Эгейскому морю прямо к проливу, ведущему в Мраморное море, и в мгновение ока уничтожит там все оборонительные сооружения. Потом эскадра промчится по проливу — и беззащитный сейчас Стамбул окажется в руках христианских моряков.

Но венецианской синьории вовсе не хотелось, чтобы император одним махом завоевал весь мир. Не желали венецианцы и вредить султану, который был единственным достойным противником Карла V и поддерживал в обеих частях света здоровое равновесие сил.

А потому Капелло, верный сын республики святого Марка, спокойно сослался на полученные приказы, хотя никто не знал, каковы же эти приказы на самом деле. Помня о дружбе, связывающей Венецию и Блистательную Порту, он также немедленно уведомил морских пашей о конфиденциальном предложении Дориа и его тайных замыслах.

В результате оба героических паши совершенно потеряли головы. Один лишь вид мощной эскадры Дориа заставил этих людей трястись от страха. Глубокой ночью турки во славу Аллаха снялись с якорей и понеслись что было сил на парусах и веслах под защиту укреплений на берегах Мраморного моря, бросив берега Греции и Мореи на произвол судьбы.

Появление блистательного флота, вернувшегося в полном беспорядке, с полумертвыми от усталости гребцами, вызвало в Стамбуле жуткую панику. С минуты на минуту султанская столица ожидала увидеть объединенную эскадру христиан.

Богатые евреи и греки принялись судорожно собирать вещи, чтобы отправить все самое ценное подальше, в Анатолию[35], а многие важные сановники вдруг вспомнили, что состояние их здоровья требует немедленной поездки в Брус, на воды.

Гарнизоны крепостей на берегах Дарданелл усилили и оснастили всем оружием, какое только смогли достать, а отважный каймакан[36] Стамбула заявил, что скорее умрет с мечом в руках у ворот сераля, чем сдаст город врагу. Но слова эти вместо того, чтобы успокоить жителей города, лишь ввергли их в еще большую панику.

Долго еще после позорного бегства от Дориа не решались турецкие военные корабли выйти в море. И лишь далматинский пират, еще совсем молокосос, прославившийся потом под именем Молодого Мавра, принес в Стамбул радостную весть: как всегда осторожный Дориа отказался от своего замысла, опасаясь, что без венецианских кораблей у него не хватит сил прорваться к столице султана. Однако, решив одержать хоть какую-нибудь победу, Дориа начал неспешную осаду крепости Корон в Морее.

Радостное известие успокоило взбудораженные умы, и каймакан тут же отправил к султану гонца с сообщением о том, что армия может спокойно продолжать войну в немецких землях.

В Стамбуле же восхваляли Молодого Мавра как героя и тыкали пальцами в морских пашей, чтобы открыто выказать им всеобщее презрение.

Мустафа бен-Накир вернулся в Стамбул на одном из кораблей бежавшего от христиан султанского флота. Молодой дервиш застал меня дома. Джулия и Альберто паковали самые ценные вещи, я же изучал по карте дороги в Египет, куда собирался ехать, чтобы просить убежища у почтенного евнуха Сулеймана.

— Можешь спрятать свои карты, дорогой мой Микаэль, — заявил мне Мустафа вместо приветствия, а потом сообщил нам утешительную новость. — Пушки Дориа не загремят над Золотым Рогом. Дориа уже слишком стар для того, чтобы отважиться на такое предприятие, не имея решающего превосходства в силах.

Джулия, гневно сверкнув глазами, закричала:

— Султанша Хуррем никогда не простит великому визирю, что он уговорил султана ввязаться в эту дурацкую войну с императором — и мы подверглись из-за этого столь страшной опасности! Хуррем так разволновалась, что хочет вызвать Хайр-эд-Дина. Вообще-то, за ним послали бы уже давным-давно, если бы его не поддерживал столь горячо великий визирь. Султанша с заведомым недоверием относится ко всему, что предлагает этот хитрый и честолюбивый человек. Но будем надеяться, что дни великого визиря, втравившего султана в эту идиотскую войну, уже сочтены.

Мустафа бен-Накир мягко ответил:

— Не стоит бить лежачего. Существует и обратная сторона медали. Если армия вернется из Венгрии без потерь, мы сможем позволить великому визирю и дальше верить в свою счастливую звезду. Пусть ищет теперь счастья в Персии. Рано или поздно он все равно свернет себе шею. Султанша Хуррем ничего не выиграет, если поторопится, рискуя всем, поставить султана перед тяжким выбором. Султан и великий визирь Ибрагим сейчас вместе в военном походе. Оба они смотрят смерти в лицо и, возможно, коротают ночи в одном шатре. Султанша поступила бы в высшей степени неразумно, если бы начала злобно поносить великого визиря сразу же после возвращения султана с войны. Добрую половину упреков Хуррем султан принял бы на свой счет — а ведь даже обычный человек не выносит обвинений и жалоб, вернувшись из похода, который сам он в глубине души считает неудачным.

Джулия открыла было рот, чтобы сердито заспорить с Мустафой. Однако она придержала язык и стала слушать дервиша с растущим вниманием, позволив Мустафе беспрепятственно говорить дальше. И он продолжал:

— Персия — огромная страна, ее горы коварны, а перевалы смертельно опасны. Шах Тахмасп со своей сияющей золотом конницей — это страшный противник. Так не умнее ли послать в этот дикий край великого визиря? Султан же не обязан сам повсюду водить свою армию. Он может остаться в серале, чтобы заняться государственными делами и издать с помощью ученых улемов несколько мудрых законов. Таким образом, великий визирь уже не сможет постоянно влиять на своего друга-султана. О, если бы мне только предоставился случай хоть раз поговорить с блистательной султаншей Хуррем, я бы нашептал ей в несомненно обольстительное ушко массу добрых советов. Согласившись допустить меня в гарем, кислар-ага не совершил бы никакого преступления, ибо я ведь — член святого братства бродячих дервишей!

Мустафа посмотрел сияющими глазами на Джулию и начал словно бы в задумчивости подтачивать себе ногти, чтобы дать женщине время переварить ту мысль, которую он ей подкинул. Судя по внезапно вспыхнувшим щекам Джулии и ее забегавшим глазам, в голове у нее было лишь одно — как бы поскорее передать слова Мустафы бен-Накира султанше Хуррем.

Не прошло и часа, как Джулия заставила Альберто распаковывать сундуки и кликнула гребцов. Увидев же, как наша изящная лодка, разрезая волны залива, стремительно летит прямо к величественным строениям сераля, видневшимся в голубоватом тумане на самом краю мыса, я предостерегающе сказал Мустафе бен-Накиру:

— Я начинаю бояться за тебя, Мустафа, сын ангела смерти. Если ты решил вести двойную игру и строить козни моему благодетелю, то на мою дружбу не рассчитывай. Ведь великий визирь Ибрагим — и твой господин! Он же — тайный глава святого братства бродячих дервишей!

Прекрасные глаза Мустафы бен-Накира засверкали, и он быстро ответил:

— Как ты близорук, Микаэль! Если судьба благоприятствует сейчас этой опасной женщине, то мы должны принять ее условия игры. К тому же я хочу взглянуть на нее собственными глазами — и выяснить, ведьма она или нет. После возвращения из неудачного военного похода Ибрагим будет совершенно беззащитен. И нужно было предупредить султаншу, что она рискует многое потерять, открыто пытаясь низвергнуть великого визиря. Ибрагима никто не сможет заменить. Он — величайший политик, и другого такого в державе Османов не было, нет и не будет. Удивительная сила воли и способность смотреть далеко вперед делает его господином будущего — если все пойдет так, как мы ожидаем. Без Ибрагима султан Сулейман был бы лишь тростинкой, гнущейся на ветру. Не хочешь же ты, чтобы наследником султана стал мальчик, страдающий падучей?

— Но ведь старший сын Сулеймана — принц Мустафа! — в изумлении вскричал я.

Мустафа бен-Накир усмехнулся и проговорил: — Если султан Сулейман умрет, никто кроме великого визиря Ибрагима не осмелится послать безмолвных палачей к сыновьям султанши Хуррем. Пока же хоть один из них жив, единственное, что наверняка ждет Мустафу, — это шелковая удавка на шею!

Я вспомнил маленького принца Джехангира, увидел его грустные-грустные глаза — и подумал вдруг о моем верном песике Раэле. Султанша Хуррем никогда не делала мне ничего плохого; наоборот, она спасла мне жизнь и осыпала милостями жену мою Джулию. У меня заныло сердце, когда я наконец осознал, во что может вылиться моя верность великому визирю. Но разве мог я изменить ход событий или попытаться воспрепятствовать тому, что, видимо, когда-нибудь случится под золотой крышей сераля?..

И, скорбно потупясь, я молчал, а Мустафа бен-Накир горячо продолжал:

— Великий визирь наверняка одержит в Персии блистательную победу. Ты же знаешь, сколь велика тайная власть дервишей, Микаэль! Багдад и Басра окажутся у нас в руках еще до начала войны. Надо устроить так, чтобы на этот раз Ибрагим сам возглавил армию. Тогда ему не придется делиться потом плодами победы с султаном. Нужно, чтобы войско привыкло видеть в великом визире Ибрагиме своего верховного вождя. Искоренив же шиитскую ересь, Ибрагим навеки прославится в глазах народа. Человек, обладающий ясным умом и железной волей, — вот кто должен править державой Османов — в случае необходимости даже независимо от султана. Только так ислам сможет когда-нибудь завоевать мир — и тогда сбудется предсказание Пророка, да будет благословенно имя Его.

Я взирал на Мустафу с растущим недоверием.

Никогда еще не говорил он так искренне и горячо. И все же я смутно ощущал, что, несмотря на кажущуюся откровенность, он поведал мне лишь то, что отвечало его замыслам, касавшимся моей скромной особы.

— Но... — растерянно пробормотал я, — но ведь...

Вот и все, что я смог сказать. Ни на что большее мне не хватило слов. Если уж быть откровенным, то, с отвращением наблюдая из своего уютного дома на берегу Босфора за лихорадочной суетой нашего века, я все глубже погружался в трясину равнодушия. Я безвольно плыл по течению, ибо понимал, что, даже приложив все силы, я все равно не смогу изменить предопределенный свыше ход событий. А потому я спокойно отпустил Мустафу бен-Накира, который пошел по жизни дальше своим многотрудным и таинственным путем. Сам же я по-прежнему проводил время в роскошной бане возле Великой Мечети, наслаждаясь обществом поэтов и предаваясь неспешным размышлениям о бренности всего сущего и обманчивости счастья.

2

Вернувшись однажды после полудня домой, я стал свидетелем удивительного события.

В саду царила гробовая тишина. Я не заметил ни одного раба, который занимался бы своим делом. Не желая мешать обычному послеобеденному отдыху Джулии, я на цыпочках прокрался в дом — и вдруг с верхнего этажа до меня донеслись звуки хрипловатого тенорка Альберто и дрожащего от ярости голоса Джулии.

Я взбежал по лестнице, протянул руку к занавеси — и в тот же миг услышал громкий шлепок и крик боли. Войдя же в комнату, я увидел перепуганную Джулию, скорчившуюся на полу.

Глаза ее были полны слез. Она прижимала ладони к щекам, горевшим от пощечин, а над ней, широко расставив ноги, возвышался Альберто. Он уже занес руку для нового удара — словно разъяренный господин, наказывающий строптивую рабыню.

Я остолбенел, не в силах поверить собственным глазам, ибо никогда еще не видел я Джулию такой растерянной и покорной. Когда же я понял, что Альберто действительно осмелился ударить ее, меня охватило слепое бешенство и я быстро огляделся в поисках какого-нибудь оружия, чтобы убить наглого раба на месте.

Они же, заметив мое появление, оба вздрогнули и в ужасе уставились на меня, а пунцовое от гнева лицо Альберто внезапно залила мертвенная бледность.

Но когда я хотел ударить невольника по голове бесценной китайской вазой, Джулия бросилась ко мне, заслонив собой Альберто, и в волнении закричала:

— Нет, нет, Микаэль! Не разбивай эту вазу! Это подарок султанши Хуррем! Во всем виновата я сама. Альберто же не сделал ничего плохого и ударил меня из самых добрых побуждений. Просто я очень уж его рассердила.

Она отобрала у меня драгоценный сосуд и осторожно поставила его на пол. Мне же с самого начала казалось, что меня хватил солнечный удар, — столь невероятным и безумным было поведение Джулии, которая обычно приходила в ярость от любой ерунды, а тут стерпела побои раба, да еще кинулась его защищать.

Мы все трое замерли в неподвижности, пристально вглядываясь друг в друга.

Внезапно лицо Альберто разгладилось. Он многозначительно зыркнул на Джулию, развернулся на каблуках и быстро ушел, даже не подумав остановиться, когда я закричал ему вслед, чтобы он не смел покидать комнаты.

Джулия же, тяжело дыша, бросилась ко мне и закрыла мне рот рукой. По щекам Джулии, еще припухшим от оплеух, струились слезы.

— Ты что, ума лишился, Микаэль? Или ты пьян? — злобно прошипела она. — Что ты себе позволяешь?! Уж разреши мне хоть бы все тебе объяснить! Никогда тебе не прощу, если ты по глупости своей обидишь Альберто. У меня в жизни не было лучшего слуги — да к тому же он ни в чем не виноват!

— Но он же убежит — и я не успею схватить его! — в ярости вскричал я. — Я желаю хотя бы самолично отсчитать ему сто ударов по пяткам, а потом отправить на базар и побыстрее кому-нибудь продать.

Услышав это, Джулия заявила:

— Ты бы лучше помолчал, Микаэль. Сам не знаешь, что говоришь. Это мне надо просить у Альберто прощения. Я ударила его из-за какой- то ерунды, о которой уже и сама забыла. Не смотри на меня как дурак. Ты меня просто бесишь! А если у меня распухла щека, так это потому, что зуб разболелся! Я как раз собиралась в сераль, к лекарю, я тут явился ты и устроил всю эту неразбериху. Напугал меня до смерти — прокрался, как вор, словно хотел за мной шпионить, а ведь мне и скрывать-то нечего! Так запомни же: если ты Альберто хоть пальцем тронешь, я пойду к кади и в присутствии четырех свидетелей потребую развода!

Тут я пришел в бешенство и, схватив Джулию за руки, хорошенько встряхнул ее и закричал:

— Ты что, и вправду ведьма, Джулия? Или ты — дьявол в человеческом обличье? Дорожа собственным покоем, я не желал ничего знать, но всему же есть предел! Мне не хотелось думать о тебе плохо, ибо я все еще люблю тебя. Но ты ведешь себя более чем странно, позволяя рабу безнаказанно хлестать тебя по щекам. Нет, Джулия, я тебя просто не узнаю. Кто ты — и что у тебя общего с этим негодяем?

Джулия вырвалась из моих рук и, растирая запястья, затопала ногами, а потом с плачем запричитала:

— Да перестань же меня мучить, Микаэль! О, как я от всего этого устала! Если ты хоть чуть- чуть меня любишь, то иди к Альберто, извинись перед ним за меня и уговори его не покидать нас. Сама я не решаюсь приблизиться к нему: очень уж жестоко ранила я его гордость.

— О Аллах, смилуйся надо мной! — вскричал я. — Замолчи немедленно, или я пойду за мечом и прикончу этого подлеца. Ты же потеряла из-за него последние крупицы ума и совершенно забыла о приличиях. Ни минуты больше не желаю терпеть его в своем доме. Я хорошо тебя знаю и не сомневаюсь, что на самом деле ты ни в чем не виновата. Но даже рабыни хихикали бы у меня за спиной, если бы я позволил слуге безнаказанно бить мою жену, да вдобавок еще пошел бы просить у него прощения за свои грязные подозрения.

Джулия отчаянно разрыдалась, бросилась мне на шею, прижалась к моей груди и, потупясь, тихим голосом проговорила:

— Ах, Микаэль, я — лишь слабая женщина... Ты, конечно, умнее меня, раз не позволяешь чувствам брать над тобой верх. Ну давай хотя бы пойдем в мои покои, чтобы рабы не слышали, как мы ссоримся! Ведь мы же никогда раньше не бранились...

Она схватила меня за руку, и я покорно последовал за женой в опочивальню.

Утерев слезы, Джулия началарассеянно раздеваться, одновременно говоря мне:

— Давай побеседуем спокойно. А я заодно и переоденусь, ибо хочу пойти к лекарю — показать зуб. Но не могу же я появиться в серале в этих старых тряпках! Ну, начинай! Ругай меня, обвиняй, в чем хочешь, ибо я тебе — плохая жена!

Она сняла с себя все, кроме тонкой рубахи. То и дело приподнимая ее, Джулия доставала один наряд за другим и внимательно их разглядывала, не в силах решить, в какие же одежды ей облачиться.

Честно говоря, она уже давно не баловала меня супружескими ласками и вечно жаловалась на жуткую головную боль, решительно пресекая все мои нежности. И когда я снова увидел ее нагую в ясном свете дня, меня потрясли мягкие округлости ее тела, соблазнительная белая кожа и золотисто-рыжие волосы, свободной волной ниспадавшие на обнаженную грудь.

Джулия вдруг заметила, что я жадно разглядываю ее. Лицо моей жены помрачнело, и она сказала с грустным вздохом:

— Ах, Микаэль, вечно ты думаешь об одном и том же. Не смотри так на меня. Взгляд твой оскорбляет мою женскую стыдливость. Если бы я только знала, что ты так уставишься на меня, я ни за что бы при тебе не разделась.

Она скрестила руки на груди, чтобы прикрыть наготу и глянула на меня своими удивительными разноцветными глазами, которые я, дурак, все еще любил. В ушах у меня зазвенело, все тело запылало огнем, и дрожащим голосом я посоветовал ей надеть зеленый бархатный наряд, расшитый дорогими жемчугами. Она взяла этот наряд в руки, но снова отбросила его и потянулась к просторным одеждам из желтой парчи, с пояском, усыпанным множеством драгоценных каменьев самых разных цветов и оттенков.

— В этом желтом одеянии бедра мои кажутся стройнее. Ты не находишь, что я немного раздалась в талии? — спросила Джулия. И тут же забыла, что стоит с нарядом в руках.

Она грустно смотрела в пустоту. Потом лицо женщины смягчилось, и она проговорила:

— Ах, Микаэль, признайся честно: тебе уже наскучила твоя жена? Ты всегда так суров со мной... Я уже давно чувствую, что общество твоих странных друзей тебе куда милее, и ты все больше отдаляешься от меня. О, ты даже не слушаешь меня — хочешь, наверное, увлечь меня на ложе. А потом, добившись своего, повернешься ко мне спиной, словно я для тебя — всего лишь...

— Но это же неправда! — воскликнул я, разозлившись, что она опять переворачивает все с ног на голову.

Но Джулия расправила кончиками пальцев свою рубашку и продолжила:

— Не надо притворяться, Микаэль! Будь со мной честным! Тебе достаточно пойти к кади — и ты тут же получишь развод. Как могу я навязывать тебе свою любовь, если равнодушие твое причиняет мне такую боль?

Джулия всхлипнула, но не остановилась:

— Любовь женщины капризна, и ее надо завоевывать снова и снова. А ты так давно не дарил мне ни одного цветка — и вообще не уделял мне никакого внимания. Может, поэтому я и стала такой раздражительной — и вот, обидела сегодня Альберто, который желает нам обоим только добра. Да, все это — твоя вина, Микаэль. Я ведь даже не помню, когда ты последний раз обнимал меня или целовал — так, как целует мужчина любимую женщину.

Эти глупые обвинения, в которых не было ни крупицы правды, настолько ошеломили меня, что я просто онемел. А Джулия, стыдливо приблизившись, прильнула ко мне своим теплым белым телом и прошептала:

— Поцелуй меня, Микаэль! Сам знаешь: ты — единственный мужчина, которого я любила и люблю. Лишь в твоих объятиях познала я восторги страсти. Но, может, ты считаешь меня слишком старой и поблекшей? Может, хочешь по мусульманскому обычаю взять другую, молодую жену? Но все равно — поцелуй меня хоть раз!

Джулия, казалось, не замечала, что тело ее едва прикрыто. Я приник к ее лживому рту...

Не буду говорить, что случилось потом, ибо умный все поймет и так, дураку же и объяснять не стоит. Замечу только, что через час я покорно спустился вниз, к Альберто, чтобы извиниться перед ним за Джулию.

Итак, в доме снова воцарился мир. Джулия скрыла под вуалью немного утомленное лицо, кликнула негров-гребцов и отправилась в сераль. И пусть тот, кто умнее меня, упрекнет меня в глупой слепоте — сам я не могу ругать себя за это. Влюбленный всегда слеп — будь он хоть султаном, хоть самым жалким из рабов. А чтобы сбить спесь с особо важных умников, могу посоветовать им сперва приглядеться повнимательнее к собственным женам, а потом уж осыпать презрительными насмешками меня и несчастное ослепление мое.

Кстати, ослеплен был не только я. Султанша Хуррем приняла Мустафу бен-Накира в присутствии кислар-аги. Сначала она разговаривала с дервишем из-за занавесей, но потом показала ему на миг свое улыбающееся лицо. И хладнокровный Мустафа вернулся из сераля совершенно другим человеком.

Он влетел ко мне, словно на крыльях. Глаза его сияли, а бледные щеки окрасились ярким румянцем.

Мустафа тут же потребовал у меня вина и розу. И с осенней розой в руке изрек:

— Ах, Микаэль, либо я совсем не разбираюсь в людях, либо мы ужасно ошибались в этой женщине. Хуррем-Роксолана — действительно прекрасная утренняя звезда. Кожа ее — как снег, щеки — как розы, а смех подобен звону серебряного колокольчика. Когда же заглянешь ты ей в глаза — кажется, что улыбается тебе само небо. В этой прекрасной головке не может возникнуть ни одной коварной мысли! В общем, Микаэль, я чувствую, что теряю рассудок. Просто не знаю, что мне думать о Хуррем — да и о себе самом. Ради Аллаха, Микаэль, добавь в вино амбры, позови музыкантов — и пусть пением своим усладят они мой слух, ибо душа моя полна самых дивных стихов мира, и, думаю, ни один человек на свете не переживал еще ничего подобного.

— Да смилуется над нами Аллах, дорогой мой Мустафа, — простонал я, когда обрел наконец дар речи. — Неужели ты влюбился в эту русскую ведьму?

Мустафа бен-Накир испуганно замахал руками и воскликнул:

— Да разве смею я взирать на врата рая? Но никто не сможет запретить мне пить вино, смешанное с амброй, и шептать ветру стихи — или же играть на флейте, слагая дивные мелодии в честь султанши Хуррем.

Возбужденный вином и амброй, Мустафа залился восторженными слезами. Я же взглянул на него с глубоким отвращением и сказал:

— Султанша — удивительная женщина, и ведет она себя весьма странно. Как могла Хуррем, нарушив все законы и обычаи, показать тебе свое лицо? Как смела она искушать тебя?! И почему управитель гарема позволил ей это сделать — хоть ты и дервиш? Но скажи, что она говорила о великом визире? Ведь это, пожалуй, самое главное.

Мустафа бен-Накир отер слезы, струившиеся из сияющих глаз, и, удивленно посмотрев на меня, ответил:

— Я не помню и вообще представить себе не могу, о чем мы говорили. Я слушал лишь музыку ее голоса и волшебные звуки серебристого смеха. А потом она открыла передо мной свое лицо, и меня охватил такой восторг, что когда она ушла, голова моя была пуста, как скорлупа ореха. И после того чуда, которое случилось со мной, все остальное мне безразлично.

Опьянев от вина и амбры, дервиш вскочил и начал танцевать, ритмично притопывая ногами, под веселый перезвон серебряных колокольчиков, которые висели у него на поясе и лентах под коленями. Мустафа еще и напевал арабские любовные песни.

Я испугался, что он сошел с ума или попробовал в гареме гашиша. Но вскоре восторженное состояние дервиша передалось и мне, и меня охватило неудержимое желание смеяться.

Я добавил в вино каплю благоуханной амбры — и через несколько минут мне уже казалось, что я вижу, как быстроногая газель по имени Судьба легко мчится вперед, убегая от самых ловких и быстрых охотников, и тщетны все усилия тех, кто пытается ее поймать.

3

В начале зимы султан и великий визирь вернулись с войны, и пять дней в Стамбуле праздновали победу. Пять дней все дома в городе были залиты ярким светом. Греческие оружейники запускали в небо разноцветных огненных змеев и зажгли даже огни на воде, так что языки шипящего пламени покачивались на темных волнах Золотого Рога.

Великолепные празднества по случаю счастливого окончания войны заставили всех забыть о бедах и невзгодах. Рабы на невольничьем рынке вновь подешевели, и спаги получили в дар от султана работников в свои поместья, а откупщики — шахтеров в копи. Султан щедро наградил своих янычаров. Мир и согласие воцарились в державе. Османов. И хотя люди порой и поругивали шепотом великого визиря, положение его было по прежнему незыблемым. Врагам оставалось лишь тихо проклинать его. Ведь народ всегда готов простить правителям и знатным вельможам даже самые страшные промахи. Но он не может вынести, если простой человек — плоть от плоти его — вдруг вознесется над всеми.

Однако Ибрагим был слишком горд, чтобы показать, как это его уязвляет. Но его ни на миг не ослепили ни огни победных салютов, ни ликование толпы, которое он сам же и устроил, ни яркий свет факелов и фонарей.

Со ступеней своего дворца смотрел великий визирь с недоверчивой и язвительной улыбкой на людей, празднующих победу, и говорил мне:

— Эта война была неизбежна, Микаэль эль-Хаким. И теперь мы избавились от угрозы с Запада. Корон скоро падет. И настало время повернуть коней на Восток. Рассказывай обо всем этом всем и каждому, но прежде всего сообщи новость сию своей жене, чтобы она могла доложить султанше о моем решении.

Зимой великому визирю постоянно требовались мои услуги. Кроме посланника короля Франции в Стамбул прибыл еще и чрезвычайный посол Венеции, чтобы выторговать для республики святого Марка целый ряд привилегий — в награду за помощь при столкновении турецкой эскадры с флотом Дориа. Венецианская колония в Галате устроила послу пышную встречу.

Желая выказать морским пашам свое недовольство, султан произвел Молодого Мавра в рейсы и отдал ему четыре боевые галеры, чтобы юноша перекрыл все морские пути, по которым доставляли провиант в захваченную недавно Дориа крепость Корон в Морее.

Очень важно было как можно быстрее выбить неприятеля из крепости, ибо Фердинанд Австрийский готов был пожертвовать ею, если султан откажется от всех своих притязаний на Венгрию.

Чтобы Фердинанд наконец понял, сколь мало значит для турок Корон по сравнении с Венгрией, султан послал покрытого шрамами Яхья-пашу с пятью тысячами янычар в Морею, дав паше краткий совет самому решать, что ему дороже — собственная голова или султанский бунчук на башне взятой штурмом крепости Корон.

Молодой Мавр отрезал Корон от мира со стороны моря, но летом Дориа привел весь объединенный флот папы и иоаннитов, чтобы прорвать блокаду и доставить в крепость провиант и порох.

Морские паши, взбешенные тем, что впали в немилость, с семьюдесятью судами двинулись к твердыне за Молодым Мавром — и сами увидели, как этот смельчак, громко выкрикивая имя Пророка и ничуть не боясь огня чудовищных каракк, ринулся с четырьмя галерами на весь огромный флот Дориа, чем и привел христиан в полнейшее замешательство.

Теперь уже уклониться от боя было просто позором, и морские паши вынуждены были ввязаться в схватку.

Итак, Дориа втянули в сражение, хотя адмирал собирался лишь прорвать блокаду, а потом отступить без боя.

Молодой Мавр пустил ко дну множество христианских судов. Немало кораблей Дориа село на мель или разбилось о скалы. А потом юный сорвиголова напал на галеру иоаннитов, взяв ее на абордаж в жестокой рукопашной схватке, прежде чем морские паши успели прийти ему на помощь.

В черных клубах дыма, под грохот пушек, треск ломающихся весел и вопли сражающихся людей Молодой Мавр показал морским пашам, как надо драться. Им, устрашенным, пришлось направить свои галеры прямо в тучи гари и копоти, окружить Молодого Мавра, заслонив его своими кораблями от неприятеля, и силой увести с палубы захваченного судна.

Юнец был ранен в голову, руку и бедро, но продолжал кричать, сыпать отборной бранью и призывать на помощь всех демонов ада.

После того как турецкие корабли некоторое время беспорядочно покружили на месте и пару раз столкнулись друг с другом, доблестные паши сумели наконец оторваться от противника и благополучно вывести из гущи боя две уцелевшие галеры Молодого Мавра.

Дориа, совершенно потрясенный невесть откуда взявшейся воинственностью морских пашей, не пытался преследовать их; он лишь выгрузил на сушу провиант и порох, после чего быстро уплыл назад.

Морские паши, Зей и Химераль, сначала даже не могли поверить, что, понеся лишь незначительные потери, одержали блистательную победу. Но потом паши подняли на мачтах все флаги и вымпелы и развернули на радостях даже собственные тюрбаны. Загремели барабаны, трубы и цимбалы. И единственным, что омрачило всеобщее ликование, было странное поведение Молодого Мавра, который, стиснув кулаки и едва не плача от злости, называл пашей трусами и предателями.

Но разве можно было долго обижаться в такой замечательный день? Паши легко простили юнцу все оскорбления, объяснив их тем, что у раненого началась горячка, и привязали его к койке, чтобы он в беспамятстве не свалился на пол или, мечась по палубе, не упал за борт.

Но вечером на флагманский корабль мусульман прибыл Яхья-паша, который следил с берега за ходом битвы. Теперь Яхья-паша изрыгал такие проклятия, что бледнели даже закаленные в боях янычары.

Едва ступив на палубу корабля, Яхья-паша схватил Химераля за бороду, ударил его кулаком в лицо, осыпал жуткой бранью и закричал, что от флота требовалось только одно — любой ценой удержать Дориа на расстоянии от крепости!

Но морским пашам не удалось этого сделать, осажденные получили порох и провиант, и осада растянется теперь на месяц, а то и два! А ведь крепость уже готова была сдаться!

Тут паши наконец поняли, что Яхья-паша от страха за свою седую голову просто сошел с ума, и общими усилиями столкнули старого рейса обратно в лодку.

Однако благодаря безумной отваге Молодого Мавра не все суда христиан смогли доставить свои грузы в крепость, и там по-прежнему царил страшный голод.

Жившие в Короне греки, менее выносливые, чем испанцы, давно закалившиеся в вечных тяжбах с императором, который постоянно норовил не заплатить им жалованья, выбирались по ночам из крепости, выкапывали из земли корни и обдирали кору с деревьев.

Янычары поймали несколько таких греков, и Яхья-паша приказал немедленно содрать с пленников кожу на глазах у защитников крепости.

Увидев, какая судьба постигла греков, испанцы вдруг обнаружили, что давно уже не состоят на императорской службе, поскольку не получают никаких денег. Договорившись, что им будет позволено уйти с честью, испанцы капитулировали и со всеми полагающимися церемониями передали крепость туркам.

Следует заметить, что Дориа недаром старался избежать морского сражения при Короне. Благодаря осведомителям иоаннитов он знал обо всем, что делается в серале. Поэтому для адмирала не было секретом, что султан возвел Хайр-эд-Дина в ранг капудан-паши[37] и даровал ему власть над всеми османскими кораблями, портами, островами и морями.

Говорят, Хайр-эд-Дин благодарил султана со слезами на глазах. И, передав бразды правления Алжиром юному сыну Хасану, при котором остался достойный доверия капитан, Хайр-эд-Дин повод флот к Сицилии; отбывая, этот мудрый муж приказал верному слуге отравить капитана, если тот будет слишком уж рваться к власти.

Двинувшись к Сицилии, Хайр-эд-Дин собирался отрезать пути к отступлению возвращавшемуся из-под крепости Корон адмиралу Дориа и внезапной атакой разгромить его армаду, ибо как опытный реис Хайр-эд-Дин полагал, что паши, если у них осталась еще хоть капля разума, будут преследовать эскадру Андреа Дориа. Но так не случилось — хитрый адмирал ускользнул от него, — и Хайр-эд-Дин с развернутыми вымпелами поплыл навстречу морским пашам, суда которых после великой битвы в полном бездействии стояли на якоре у острова Занте.

Затаив в душах своих ревность и зависть, паши приняли Хайр-эд-Дина с большим почетом, но он осыпал их бранью, обозвал трусами и заявил, что эскадру Дориа не удалось уничтожить исключительно по их вине. Он приказал им также освободить Молодого Мавра, крепко обнял его, назвав дорогим сыном, и сказал, что считает юношу героем, который еще станет в море гордостью ислама.

Обо всем этом я узнал лишь понаслышке, но осенью собственными глазами увидел, как сорок кораблей Хайр-эд-Дина торжественно подошли к Стамбулу и бросили якоря в Золотом Роге.

От Скутари на азиатской стороне залива до холмов Перы берега были заполнены толпами людей, и сам султан вышел на мраморный причал, чтобы полюбоваться великолепным зрелищем.

Суда Хайр-эд-Дина в образцовом порядке проследовали мимо мыса, на котором раскинулся сераль, и приветствовали султана орудийными залпами.

Стоявшие в порту на якоре венецианские и прочие корабли салютовали им выстрелами из своих пушек.

Высшие сановники сераля и капитаны-отступники, которые были в милости у султана, поспешили на берег, чтобы с почетом встретить Хайр-эд-Дина.

Лишь окруженные высокими стенами оружейные мастерские на другом берегу Золотого Рога хранили угрюмое молчание: оттуда не раздалось ни единого приветственного залпа, а тщательно охранявшиеся ворота так и не распахнулись.

Жителям Стамбула в эти дни было на что поглазеть. Ведь Хайр-эд-Дина принимали с небывалой пышностью. На третий день он во главе торжественной процессии двинулся в сераль, чтобы предстать пред очи султана.

В зале с колоннами и расписанным звездами потолком султан принял Хайр-эд-Дина и дозволил ему поцеловать ноги свои, покоившиеся на усыпанной бриллиантами подушке, а потом протянул морскому разбойнику для поцелуя и руку, что было знаком величайшей милости.

Это, конечно, был самый счастливый день в жизни бывшего гончара Хайр-эд-Дина, сына безродного спаги с острова Мидюллю[38]. Потому, заговорив, Хайр-эд-Дин страшно заикался — и по щекам его струились слезы.

Но султан приободрил его ласковой улыбкой и стал расспрашивать об Алжире и других африканских землях, о Сицилии, Италии и Испании, но прежде всего — о морс, кораблях и дальних плаваниях.

Долго уговаривать Хайр-эд-Дина не пришлось. Он осмелел, речь его полилась рекой — и он не забыл упомянуть о том, что, являясь гостем Блистательной Порты, привез с собой правителя Туниса, Рашида бен-Хафса, который искал у него, Хайр-эд-Дина, защиты от своего кровожадного брата Мулен Хасана.

Но, по-моему, Хайр-эд-Дин поступил очень глупо, раскрыв прямо сейчас свои далеко идущие замыслы. Лучше бы он говорил только о непобедимом Дориа и разных морских сражениях, благодаря которым его и вызвали к султану как единственного настоящего мусульманского флотоводца. И думаю, что ребяческая хвастливость Хайр-эд-Дина причинила ему больше вреда, чем все поношения самых злейших врагов.

Итак, во время торжественного приема Хайр-эд-Дин не произвел того выгодного впечатления, на которое сам рассчитывал. Не помогли и богатые дары, которые он поднес султану.

Султан отвел ему — как это было принято — дом на время пребывания в Стамбуле, но заставил флотоводца напрасно ждать трех обещанных бунчуков.

Морские паши распускали о Хайр-эд-Дине самые дикие и обидные слухи — тем более опасные, что в них всегда была доля правды.

Но самой большой ошибкой Хайр-эд-Дина было то, что он слишком долго тянул с приездом в Стамбул. Ведь великий визирь Ибрагим уже успел отбыть в Алеппо для подготовки персидского похода, и Хайр-эд-Дин лишился основной своей поддержки в Диване.

4

Но, рассказывая о Хайр-эд-Дине, я снова забегаю вперед. Ведь до его прибытия в Стамбул благополучно завершились мирные переговоры с королем, сидящим в Вене.

Заключив вечный мир с христианами и обезопасив западные границы, великий визирь мог наконец повернуть коня на Восток, и толпа персидских вельмож, отдавших себя под покровительство Великой Порты, потянулась теперь вслед за Ибрагимом в Алеппо, откуда войска султана должны были выступить в поход на Персию. Меня же Ибрагим оставил в Стамбуле — наблюдать за событиями, связанными с приездом Хайр-эд-Дина.

Но я должен сразу сказать, что Хайр-эд-Дин проявил по отношению ко мне черную неблагодарность, начисто забыв о тех услугах, которые я ему оказывал. В ослеплении своем он уже считал, что ему теперь вообще не нужно никакой поддержки.

Его отношение глубоко уязвило меня, но я уже хорошо знал сераль, а потому быстро успокоился и стал ждать своего часа. И неудивительно, что я почувствовал злорадное удовольствие, заметив через несколько дней, как из дома Хайр-эд-Дина исчезли все гости.

Зловещим признаком было и то, что имя Хайр-эд-Дина вдруг перестало упоминаться; горожане же начали все громче жаловаться на те бесчинства, которые его люди — и мусульмане, и христиане-отступники — устраивают в Стамбуле. Они даже закололи двух армян, недостаточно быстро уступивших дорогу этой пьяной банде, шатавшейся по улицам города.

Это было неслыханным злодейством: ведь в столице султана запрещалось носить оружие, и даже янычары, поддерживая порядок, пользовались только легкими палками из индийского бамбука. Убийств в Стамбуле почти не случалось; когда же такое все-таки происходило, то жителям квартала, в котором было совершено преступление, приходилось платить в казну двадцать тысяч серебряных монет, если злодей не был тут же схвачен и брошен в темницу.

Но Хайр-эд-Дин сначала даже слышать не хотел о том, чтобы наказать виновных; лишь потом, поняв, что история эта бросает тень на него самого и что султан по-прежнему хранит молчание, Хайр-эд-Дин вдруг склонил свою гордую голову и повелел повесить троих и высечь еще десять своих матросов, чтобы успокоить жителей Стамбула.

Но раскаяние Хайр-эд-Дина явно запоздало, и с растущим ото дня ко дню изумлением он убеждался в том, сколь недолговечно счастье и переменчива удача в столице султана. Когда уже не было другого выхода, надменный флотоводец унизился настолько, что послал ко мне гонцов и пригласил меня на свой корабль, дабы потолковать о делах, в которых он, Хайр-эд-Дин, по его собственному признанию, совершенно не разбирается.

Однако, желая дать ему понять, сколь высокое положение я теперь занимаю и каким влиянием пользуюсь, я велел передать флотоводцу, что, если он хочет посоветоваться со мной, то двери дома моего для него открыты, но человек я весьма занятый и нет у меня времени бегать по всему порту, разыскивая там правителя Алжира.

Хайр-эд-Дин три дня в задумчивости поглаживал свою рыжую бороду, на четвертый же прибыл на лодке в мой дом, прихватив с собой старых моих приятелей — капитана Драгута[39] и еврея Синана[40], которые, как и сам он, были потрясены странным поведением султана. И глядя в изумлении на мраморные ступени причала и на прекрасный дом мой, окруженный великолепным садом, который террасами спускался к воде и в котором цвели, переливаясь яркими красками, чудесные цветы, хотя на дворе стояла уже поздняя осень, Хайр-эд-Дин с нескрываемой завистью воскликнул:

— Ну и город! Рабы живут тут в золотых дворцах и ходят в халатах с плеча султана, а бедный моряк, всю жизнь посвятивший тому, чтобы прославить на море имя Сулеймана, должен теперь ползать на брюхе, мечтая в награду за свои труды вымолить хоть одно ласковое слово!

С глубочайшим почтением поприветствовав Хайр-эд-Дина, я пригласил его в дом и усадил на лучшие подушки, велел поварам браться за дело и тут же послал за Абу эль-Касимом и Мустафой бен-Накиром, чтобы мы могли обсудить положение все вместе, как когда-то в Алжире.

Вскоре Абу и Мустафа примчались ко мне, и Хайр-эд-Дин велел принести из своей лодки тюки с товарами, после чего одарил нас слоновой костью, страусиными перьями, яркими шелками и серебряными кубками, украшенными итальянскими гербами. С тяжкими вздохами Хайр-эд-Дин вручил также каждому из нас по набитому золотом кошелю.

— Забудем обо всех наших распрях! — воскликнул флотоводец, проливая крокодиловы слезы. — Привезя вам эти подарки, я полностью разорился и не знаю даже, на что купить завтра корку хлеба. Не гневайся на меня, Микаэль эль-Хаким, что не узнал я тебя, когда ты пришел в порт меня встречать, но я был так ошеломлен торжественным приемом... К тому же ты очень изменился к лучшему.

Возблагодарив Аллаха, мы наелись, напились — и перешли наконец к делу.

Хайр-эд-Дин прямо спросил меня, что, побери всех шайтан, может означать молчание султана?

Я откровенно выложил флотоводцу все, что слышал в серале. Еще я добавил, что Хайр-эд-Дин напрасно разозлил морских пашей и оскорбил мягкого Пири-реиса, высмеяв его модели кораблей и ящики с песком. Ошибкой было и то, что Хайр-эд-Дин явился в Стамбул так поздно, ибо великий визирь уже выехал в Алеппо, без Ибрагима же султана постоянно осаждают морские паши, твердя, что Сулейман запятнал свою честь, взяв на службу пирата, в то время как в серале столько опытных мореходов! Паши нашептали султану, что Хайр-эд-Дину нельзя доверять боевых галер, ибо этот разбойник, как некогда его брат[41], исчезнет с ними в море и станет воевать не во славу ислама, а исключительно во имя собственных интересов.

Выслушав меня, Хайр-эд-Дин побагровел от гнева, принялся рвать свою рыжую бороду и наконец заорал:

— Какая подлая, мерзкая ложь! Всю свою жизнь я бился лишь во славу ислама! Всем этим пашам в шелковых халатах не мешало бы хоть раз самим понюхать пороху — это здорово прочистило бы им мозги! Да, черная неблагодарность вот награда храбрецам в этом мире!

В это время Джулия отдернула занавеску и вошла в комнату. На жене моей был наряд из золотисто-коричневого бархата, волосы же она убрала под золотую сетку, усыпанную жемчугами.

Притворившись испуганной, Джулия взмахнула рукой, словно хотела прикрыть лицо тонкой вуалью, и воскликнула:

— О Микаэль! У меня чуть сердце не разорвалось от страха! Почему ты не сказал мне, что у тебя гости — да еще такие дорогие гости? О чем вы так яростно спорите? До меня донеслись обрывки вашего разговора... И я могу вам дать хороший совет. Почему бы вам не обратиться к некой высокопоставленной и мудрой женщине, к словам которой прислушивается сам султан? Если вы действительно захотите это сделать, я за вас похлопочу. Откровенно говоря, я уже сейчас могу вам обещать, что вас ожидает самый милостивый прием. Вы можете рассчитывать на помощь и поддержку — если, конечно, смиренно склонитесь к стопам этой особы и если Хайр-эд-Дин вымолит у нее прощение за то тяжкое оскорбление, которое он ей нанес.

Хайр-эд-Дин в ярости вскочил на ноги и зло спросил, чем это он оскорбил султаншу Хуррем?! Не тем ли, что поднес ей драгоценности и роскошные ткани, которые стоили по меньшей мере десять тысяч золотых дукатов? Это, как ему кажется, должно удовлетворить даже самую требовательную женщину.

Но Джулия, засмеявшись, покачала головой.

— До чего же вы, мужчины, глупы! — заявила моя жена. — Один-единственный наряд султанши Хуррем стоит десять тысяч дукатов, и только на булавки она получает в год от султана в десять раз больше! Султаншу глубоко уязвило то, что ты подарил султану двести новых невольниц — будто в его гареме и так мало этих непотребных девок! Султан уже много лет не смотрит ни на каких женщин, кроме Хуррем, и она просто возмущена твоей глупостью. Но я заступилась за тебя и заверила Хуррем, что ты сделал это без всякой задней мысли. Просто ты — неотесанный моряк и еще не знаешь, как надлежит вести себя в серале.

У Хайр-эд-Дина всегда были глаза навыкате — а тут от изумления они едва не вылезли из орбит. Он подпрыгнул, как петух, и закричал:

— Я, великий знаток, самолично отбирал каждую из этих двухсот девушек для султанского гарема! Кожа их подобна растопленной амбре, и все они прекрасны, как райские гурии, — и почти столь же непорочны! Стало быть, я выбросил на ветер по меньшей мере сто тысяч дукатов, не доставив никакого удовольствия господину моему и повелителю, султану Сулейману?! Но он же пока еще не евнух? Ведь даже самому верному супругу порой надоедает жена, к которой он слишком привык. И тогда он наслаждается прелестными формами своих рабынь, после чего, пылая вновь вспыхнувшей страстью, возвращается на супружеское ложе. Но если султанше Хуррем и впрямь удается все время удерживать султана при себе, хоть нас, мужчин, вечно тянет на что-то новенькое, — я готов поверить в ее могущество и думаю, что она сумеет мне помочь получить три обещанных бунчука.

— Но тебя же вызвал сюда Ибрагим! — потрясенно вскричал я. — И ты совершишь страшную ошибку, если тебе в конце концов придется благодарить за свою удачу султаншу! По-моему, за всем этим кроется подлое желание унизить великого визиря, и сделать это сейчас совсем нетрудно, ибо ты в немилости у султана.

Джулия покачала головой, и на ресницах у нее заблестели слезы.

— Ах, Микаэль, ты мне совсем не доверяешь! — воскликнула она. — А я ведь сто раз говорила тебе, что султанша Хуррем никому не желает зла! Она обещала замолвить султану словечко за Хайр-эд-Дина и готова принять отважного морехода — разумеется, скрываясь за занавесями. Так пойдем же в сераль прямо сейчас и предупредим кислар-агу, чтобы он подготовил Хайр-эд-Дину и его приближенным достойную встречу, ибо было бы неплохо, если бы Хайр-эд-Дин явился в сераль в сопровождении пышной свиты — и все бы увидели, сколь милостива к нему султанша.

Как бывший раб Хайр-эд-Дина я отправился вместе с ним, чтобы наблюдать за развитием событий и сообщить потом обо всем великому визирю.

Приняли нас в серале не слишком ласково. Янычары бросали на нас презрительные взгляды, а евнухи поворачивались к нам спинами и убегали по своим делам.

Но когда мы покидали сераль, чтобы подготовиться ко встрече с султаншей, новость об оказанной нам чести уже разлетелась по всему дворцу. Нам улыбались и кланялись, а янычары, сидевшие вокруг котлов, вскочили и принялись громко славить Хайр-эд-Дина. Это было ярким доказательством того влияния, которым пользовалась сейчас в серале султанша Хуррем.

Скрытая занавесями, говорила она с Хайр-эд-Дином, и все время слышался се серебристый смех. Она расхваливала Хайр-эд-Дина на все лады, утверждая, что он — единственный, кто может достойно противостоять страшному генуэзцу[42]. Потом, к моему величайшему облегчению, она по-женски защебетала, хихикая, о разных пустяках и велела невольникам подать нам на китайских блюдах вареные в меду фрукты. И еще она обещала напомнить султану о больших заслугах Хайр-эд-Дина.

— Но, — добавила Хуррем, — морские паши — злобные старики, и мне совсем не хочется задевать их самолюбия. Так что я просто расскажу господину нашему и повелителю, какое впечатление ты на меня произвел, о доблестный Хайр-эд-Дин. А потом мягко пожурю султана за то, что он так долго заставляет тебя ждать награды. Но, может, он ответит мне: «Хайр-эд-Дина предложил призвать не я, а великий визирь Ибрагим, паши же в Диване всячески этому противились». И тогда я скажу: «Да, ничего не поделаешь... Пусть великий визирь сам и вознаграждает Хайр-эд-Дина. Отправь отважного флотоводца к Ибрагиму. И если тот, увидев Хайр-эд-Дина, по-прежнему будет настаивать на том, что человек этот должен возглавить весь султанский флот, — немедленно вручи этому замечательному мореходу три бунчука, которые ты ему обещал, и окажи наивысшие почести. Он заслужил их по праву! Ведь великий визирь печется только о твоем благе — и Диван бессилен против той власти, которой ты наделил верного своего раба!»

Я не верил своим ушам. Она уступала великому визирю возможность возвысить Хайр-эд-Дина, отказываясь от всех тех выгод, которые принес бы ей взлет старого морского разбойника в том случае, если бы счастьем своим Хайр-эд-Дин был обязан лишь ей одной!

Очарованный ее голосом и серебристым смехом, я и впрямь начал верить, что черные мысли великого визиря об этой дивной женщине порождены лишь завистью и уязвленным самолюбием.

5

Итак, Хайр-эд-Дин отправился в Алеппо, а вскоре после этого ко мне пришел Абу эль-Касим и озабоченно сказал:

— Султанша Хуррем печется только о собственной выгоде. Эта женщина прекрасно понимает, что в случае каких-то внезапных перемен ей пойдет лишь на пользу, если главный флотоводец державы будет обязан ей своим взлетом. Но пока Хайр-эд-Дин — просто обычный пират, вот Хуррем и старается сделать так, чтобы великому визирю пришлось отвечать за все, если Хайр-эд-Дин обманет доверие султана. Если же Хайр-эд-Дину улыбнется на море удача, то можешь не сомневаться — султанша не преминет приписать все заслуги себе. Все это ясно как день — и заблуждаться на сей счет может разве что глупец. Впрочем, мне все это глубоко безразлично. Как только Хайр-эд-Дин получит три бунчука и станет во главе султанского флота, я продам дом и лавку на базаре и отплыву в Тунис — по делам, которые изрядно попортят кровь кое-кому в этом городе!

Впрочем, о Хайр-эд-Дине Абу эль-Касим распространялся лишь для того, чтобы завязать разговор. Теперь же торговец посмотрел на меня своими маленькими обезьяньими глазками и, потирая руки, совсем другим тоном заявил:

— У твоей дочки Мирмах уже режутся зубки, и она, конечно, скоро перестанет сосать эту прекрасную, пышную грудь, что белее самого белого пшеничного хлеба. О, сколько раз искушала меня эта грудь, как часто не мог я отвести от нее глаз! Короче, у меня к тебе огромная просьба. Продай мне эту круглощекую кормилицу и ее маленького сына, ибо страсть моя разгорается все сильнее и хотел бы я склонить свою седую голову на мягкое женское плечо. А мальчика я сделаю своим наследником.

Эта просьба страшно удивила меня, ибо Абу эль-Касим до сих пор совершенно не интересовался женщинами. И я заколебался, сомневаясь, стоит ли мне исполнять его желание. Наконец мне пришлось сказать:

— Не знаю, согласится ли на это Джулия. И еще одно, Абу эль-Касим. Не хочу тебя обижать, но ты — грязный тощий старик с реденькой козлиной бородкой, кормилица же наша — молодая цветущая женщина, и немало мужчин покрепче тебя с вожделением поглядывает на ее прелести. И мне просто совесть не позволяет насильно отдавать ее тебе, если сама она тому воспротивится.

Абу эль-Касим принялся вздыхать, заламывать руки и горько сетовать на несчастную свою долю. Когда же я вскоре поинтересовался, сколько он собирается заплатить за рабыню, которая самому мне обошлась недешево, он сразу оживился и, вновь исполнившись надежды, воскликнул:

— Давай меняться! За русскую кормилицу я отдам тебе своего глухонемого раба. Тебе ведь давно хотелось заполучить его! Старая ссадина на собственной твоей голове напомнит тебе, какой он замечательный сторож[43]. Клянусь, что ты никогда не пожалеешь об этом обмене!

Услышав это безумное предложение, я разразился таким хохотом, что по щекам моим потекли слезы, и смеялся до тех пор, пока мне не пришла в голову мысль, что торговец считает меня, видимо, полным идиотом, если решается говорить о таком обмене. Тут я обозлился и сказал:

— Хоть мы с тобой и друзья — не будем больше вспоминать об этом деле. Я не сводник и не собираюсь отдавать тебе задаром молодую цветущую женщину. Бедняжка! Ей пришлось бы услаждать похотливого старого козла!

Но Абу эль-Касим пустился в пространные объяснения:

— Я вовсе не шутил, предлагая тебе этот обмен. Мой глухонемой раб — настоящее сокровище, хотя это известно, к счастью, пока лишь мне одному. Разве, постоянно бывая в серале, не замечал ты, как сидит этот человек среди желтых псов где-нибудь в уголке янычарского двора и тихонько следит за всем, что творится вокруг? Живя в моем доме, ты, конечно же, видел, как к моему невольнику заходят порой весьма странные гости и бойко объясняются с ним жестами. Он вовсе не так глуп, как кажется...

И я действительно вспомнил пару крепких негров, которые приходили к нам в дом, чтобы навестить убогого раба. Они сидели с ним во дворе и, как это принято у глухонемых, объяснялись на пальцах. Но гости эти никак не поднимали в моих глазах ценность придурковатого невольника Абу эль-Касима. И я снова решительно отказался обсуждать эту сделку.

Но Абу эль-Касим осторожно огляделся вокруг, склонился к моему уху и зашептал:

— Мой невольник — чистый бриллиант, хоть никто о том и не подозревает. Но бесценен он лишь рядом с сералем. Брать этого человека с собой в Тунис так же глупо, как выкидывать алмаз на помойку. Немой предан мне, как собака, и, не задумываясь, отдаст за меня жизнь, ибо я, единственный на свете, был добр к нему. Ты тоже мог бы заслужить его любовь, если бы бросал ему время от времени два-три ласковых слова и дружески похлопывал бы его порой по плечу. Мой раб прекрасно разбирается в том, что выражают человеческие лица, умеет читать по губам и отлично знает, кто действительно желает ему добра. Тебе наверняка приходилось часто видеть трех немых...

Абу замолчал. Я чувствовал, что он говорит правду и что слова его очень важны, хоть и не понимал еще, какое все это может иметь для меня значение. Абу же снова огляделся украдкой, чтобы проверить, не подслушивает ли нас кто, а потом продолжил:

— Тебе наверняка приходилось часто видеть трех немых, шагающих вместе по двору сераля. Обычно на них — кроваво-красные одежды и алые капюшоны. На плече у каждого из троих висит связка разноцветных шелковых шнурков. Это — знак их ремесла... Никто не отваживается взглянуть ни одному из них в лицо, ибо их бросающиеся в глаза одежды наводят на самые мрачные размышления. Когда эти люди на службе, они всегда ходят по трос, всего же в книгах сераля записано семеро таких немых. Молча и безжалостно несут они смерть, незаметно делая свое дело во дворце с золотой крышей. Они немы — и потому никому ничего не могут рассказать. Но разве ты никогда не слышал, что немые умеют объясняться на пальцах, поверяя друг другу разные тайны и делясь самыми глубокими и тонкими мыслями? А мой раб в самых добрых отношениях со всеми немыми из сераля — и с помощью жестов они болтают между собой, как сплетницы на базаре; султан же об этом и понятия не имеет! А я вот знаю, ибо раб мой научил меня языку глухонемых — и я терпеливо освоил сию науку, хотя это не принесло мне пока никакой пользы. Но ты, Микаэль эль-Хаким, занимаешь высокое положение, ты служишь великому визирю — и в любую минуту может случиться так, что тебя крайне заинтересует, о чем это толкуют между собой безмолвные палачи из сераля.

Я и правда не раз видел, как Абу эль-Касим объясняется на пальцах со своим глухонемым рабом, и казалось, что хозяин и слуга отлично понимают друг друга. Однако я по-прежнему не мог оценить по достоинству предложения Абу эль-Касима, поскольку его придурковатый невольник вызывал у меня одно лишь омерзение.

Но внезапно я почувствовал совершенно неожиданный прилив великодушия и, сам изумляясь своим словам, сказал:

— Ты — мой друг, Абу эль-Касим. А человек моего положения должен покровительствовать своим друзьям! Забирай же русскую кормилицу, если согласится она пойти к тебе, и возьми себе, ради Аллаха, и ее сына! Я дарю их тебе во имя Милосердного! А раба твоего я, так и быть, оставлю у себя и не дам ему умереть с голода. Он может спать в хижине сторожа или в лодке, под навесом, а днем ему лучше бы не попадаться никому на глаза, ибо чем меньше Джулия будет его видеть, тем спокойнее будет и ему, и мне.

— Поверь, — лицемерно улыбнулся Абу эль-Касим, — ты никогда не пожалеешь об этом обмене. Только не открывай тайну моего раба даже своей жене и изучай потихоньку язык глухонемых. А если Джулия станет проявлять излишнее любопытство, свали все на меня и скажи, что я, подпоив тебя, подбил на эту глупую сделку. Джулия тебе поверит — ведь она прекрасно знает и тебя, и меня.

6

Зимой из Алеппо вернулся Хайр-эд-Дин, страшно измученный дальней дорогой.

Великий визирь Ибрагим принял его в Алеппо со всеми почестями, подтвердил его титул бейлербея Алжира и других африканских земель, а также объявил, что Хайр-эд-Дин будет первым среди всех султанских наместников. Уже одно это было огромной честью и открывало перед Хайр-эд-Дином двери Дивана.

Но великий визирь еще и отправил султану собственноручное письмо, целиком посвященное Хайр-эд-Дину, и дал тому перед отъездом прочитать сие послание, чтобы у старого пирата не осталось никаких сомнений в том, кому он обязан своим счастьем.

«Мы нашли наконец, — писал о Хайр-эд-Дине Ибрагим, — воистину отважного морехода, достойного наивысших титулов и наград. Так объяви же его без колебаний пашой, одним из мудрецов Дивана и главным нашим флотоводцем».

Великий визирь прислал мне копию этого письма, добавив:

«Хайр-эд-Дин в глубине души — сущий ребенок, хотя в море он отважен и хитер. Но почести опьяняют его, как вино, ибо он не может забыть о низком своем происхождении. Больше всего на свете любит он лесть и, как и большинство людей, легко клюет на самую грубую наживку. Так что в серале он быстро может стать жертвой интриг. И потому я осыпаю этого человека милостями, чтобы другим нечем было его соблазнить. Но ты внимательно следи за ним — и немедленно дай мне знать, если заметишь в его поведении хоть намек на то, что он изменил мне или султану. Слабое место Хайр-эд-Дина — Африка. И мы должны позволить ему прибрать к рукам Тунис, иначе эту землю емуотдаст император[44]. Кстати, в будущем Тунис может нам очень пригодиться при захвате Сицилии, о котором мы думаем все чаще».

Несмотря на все мои предостережения, Хайр-эд-Дин снова надулся как индюк и подготовил речь, которую собирался произнести перед мудрецами Дивана. Ибо султан, получив письмо великого визиря, не медлил больше ни минуты. Наоборот, он страшно обрадовался, что хоть раз в жизни его обожаемая Хуррем и Ибрагим сошлись во мнениях.

И Сулейман велел созвать большой Диван, где и объявил Хайр-эд-Дина своим наместником, под властью которого находятся отныне все порты, а также провозгласил его высшим судьей на островах державы и главным флотоводцем, в чьем распоряжении — все галеры, галеоты[45] и более мелкие корабли, как и состоящие на службе у султана морские паши, реисы, воины судовой охраны, матросы и гребцы.

Итак, на море над Хайр-эд-Дином не было больше никого, кроме султана; старый пират занимал теперь почти такое же положение, как визирь. Таким образом, бывший гончар, сын безродного спаги вознесся столь высоко, что оказался одним из немногих могущественнейших сановников державы Османов.

В ответ на эту неслыханную милость Хайр-эд-Дин произнес перед Диваном высокопарную речь и, кроме всего прочего, громогласно заявил:

— Я собираюсь вскоре обрушить на неверных меч ислама — и над морями победно засияет полумесяц! И прежде всего я хочу разбить, раздавить и уничтожить этого идолопоклонника Дориа, моего личного врага. Но сначала позволь мне, господин мой и повелитель, завоевать Тунис. Я молю тебя об этом, ибо город сей является важнейшим портом — и в него же столетиями вели все тайные караванные пути арабов, берущие свое начало в землях могущественных негритянских вождей, за песками пустыни. И я смогу прислать из Туниса тебе и всем женам и наложницам твоим горы золотого песка и неисчислимое множество страусиных перьев. Но главная моя цель — разумеется, господство на морс. Об этом я не забуду никогда, и поверь мне, о тень Аллаха: тот, кто властвует на морс, воцарится вскоре и в тех землях, берега которых оно омывает!

Я воспроизвожу здесь часть этой речи только для того, чтобы показать, как неразумно и по-детски наивно вел себя Хайр-эд-Дин в серале. Пират совсем не знал нравов, царивших в Диване, — и открыл свои замыслы всему свету. Ведь каждое слово, шепотом произнесенное в Диване, тут же таинственными путями доходило до всех европейских монархов. И не было в мире такой силы, которая могла бы этому помешать, — даже в тех случаях, когда по древнему обычаю Османов мудрецы Дивана держали совет верхом на конях, решая, объявить ли войну или заключить мир.

Зато на море Хайр-эд-Дин был, как ни странно, самым хитрым и коварным из всех, и именно помня об этой знаменитой его хитрости, соглядатаи императора не поверили, что опытный морской разбойник и впрямь собирается напасть на Тунис. Они тайком посмеивались над Хайр-эд-Дином, который решил обмануть их, делая вид, что хочет захватить этот город, а сам, конечно же, вынашивает втайне совсем другие замыслы.

И чем больше Хайр-эд-Дин рассуждал о Тунисе, тем тверже убеждались, например, иоанниты в том, что на самом деле он мечтает завоевать Мальту.

Поползли также слухи о том, что Хайр-эд-Дин подумывает даже о нападении на Рим или готовится нанести удар прямо в сердце императорскому военному флоту, захватив главные порты христиан на Средиземном море.

Не хочется вспоминать, что и сам я распускал такие сплетни, ибо мне казалось, что я должен смягчить последствия тех глупостей, которые наделал Хайр-эд-Дин.

Но надо признать, что, как бы неосторожно ни вел себя Хайр-эд-Дин в Диване, в море этому человеку почти не было равных.

Едва получив три бунчука, он тут же засучил рукава халата и тщательно проверил все оружейные склады и мастерские. Немало легкомысленных голов слетело с плеч под сводами Ворот Мира, а вместо разных воспитанных в серале юнцов в шелках и бархате Хайр-эд-Дин назначил на все важные должности закаленных в боях отступников.

Он заложил также множество новых военных галер и навел порядок в управлении османским флотом, опять призвав на службу способных и опытных людей. Когда Хайр-эд-Дин занялся оружейными мастерскими, там вновь вспыхнули старые споры, из-за которых Антти в свое время лишился тюрбана.

Столкнувшись с грозными каракками иоаннитов, морские паши решили теперь шагать в ногу со временем и требовали, чтобы на султанских верфях строились большие боевые корабли, оснащенные тяжелыми орудиями. Но Хайр-эд-Дин, не раз испытавший на себе чудовищную силу огня христианских судов, все же считал их слишком неповоротливыми и как старый пират полагался больше на скорость и маневренность кораблей.

7

Когда кончились весенние дожди, великий визирь во главе непобедимой армии двинулся из Алеппо вглубь Персии.

Султана тут же охватило лихорадочное беспокойство. Дули весенние ветры, и он не мог больше усидеть в душных комнатах сераля. Не слушая нежных слов, которыми его пытались удержать в Стамбуле, Сулейман решил немедленно ехать вслед за Ибрагимом, нагнать его и возглавить вместе с ним военный поход.

Тем временем Хайр-эд-Дин вывел в море огромный флот. Такой армады в Стамбуле еще не видели.

Антти, произведенный в главные пушкари, был рядом с Хайр-эд-Дином на флагманском корабле. Абу эль-Касим тоже отплыл с ними. Я же решительно отверг все соблазнительные предложения Хайр-эд-Дина и взялся распространять слухи об истинных целях его военного похода. И мне удалось-таки создать впечатление, что старый морской разбойник собирается напасть на Геную, захватить ее и отдать королю Франции. Но я сумел распустить и другие сплетни, так что, оставшись на суше, сослужил Хайр-эд-Дину куда лучшую службу, чем если бы отправился с ним в море, сделавшись советником флотоводца.

Перед тем как отбыть в Персию, султан посвятил много времени важным государственным делам. Так, провожая флот Хайр-эд-Дина, Сулейман приказал схватить правителя Туниса, Рашида бен-Хафса, и бросить его в самую глубокую темницу Замка Семи Башен.

Это было сделано в такой тайне, что даже самые близкие к Хайр-эд-Дину люди считали, будто Рашид бен-Хафс находится на одном из кораблей и не появляется на палубе только из-за морской болезни, вызванной сильной качкой.

Но самым важным деянием султана было объявление принца Мустафы наместником Анатолии на то время, что сам Сулейман пробудет в персидском походе.

Принцу Мустафе исполнилось уже пятнадцать лет, и он именовался санджаком этих родовых владений Османов. Новый титул окончательно подтвердил, что Мустафа остается для султана старшим и любимым сыном — и что Сулейман считает принца своим законным наследником, в чем другие уже начали сомневаться из- за растущего вроде бы со дня на день влияния султанши Хуррем.

И я — как человек женатый — отлично понимал султана.

После того как Мустафа был провозглашен наместником Анатолии, что, разумеется, пришлось султанше не по вкусу, Сулейману оставалось лишь одно — быстро вскочить в седло, умчаться к Ибрагиму и покорять вместе с ним Персию.

В Стамбуле благочестивые мусульмане, ослепленные блеском победоносной армии и громадного флота, свято уверовали в то, что наступила великая весна ислама.

И лишь султанша Хуррем хранила молчание.

8

После трудной и полной событий зимы я мог наконец насладиться отдыхом, который вполне заслужил, и проводить дни в банях, упиваясь сладостными беседами со знаменитыми поэтами и мудрыми дервишами. Из этих разговоров я извлекал для себя столько пользы, сколько мог, совершенствуясь в искусстве красноречия.

Но вот однажды в конце лета, когда я сидел на опустевшем из-за войны янычарском дворе, прижимая к носу благоухающий розовой водой платочек, чтобы не вдыхать омерзительного смрада, который исходил от отрубленных голов, лежавших в подземелье кровавого колодца под Воротами Мира, ко мне приблизился хромой паша. Он сильно ударил меня бамбуковой палкой по плечу, спросил, не Микаэль ли я эль-Хаким, удовлетворенно кивнул, услышав мой ответ, и заявил, что ему приказано немедленно схватить меня, заковать в цепи и доставить в Замок Семи Башен.

Я принялся во всю глотку звать на помощь, клянясь паше, что это, должно быть, какая-то чудовищная ошибка, ибо совесть моя чиста и я ни в чем не виноват. Но паша ударил меня ладонью по губам, чтобы я замолчал, после чего меня быстро заковали в цепи, набросили мне на голову мешок, посадили на осла — и я и охнуть не успел, как оказался в Замке Семи Башен.

Смотритель этой цитадели, тонкогубый евнух, встретил меня самолично, ибо в серале хорошо знали, сколь высокое положение я занимаю. Евнух приказал мне раздеться и собственноручно ощупал мои вещи, все время обращаясь ко мне при этом с исключительным почтением и любезностью.

Я попросил его взять с моего кошеля сумму, соответствующую его чину и положению, и сообщить за это бедной моей жене, где я и что со мной приключилось.

Но евнух покачал головой и ответил, что это невозможно, ибо в Замке Семи Башен узники полностью отрезаны от внешнего мира. Зато тюремщик не поленился подняться вместе со мной по крутой лестнице на Золотую Башню и показать мне превосходный вид, открывающийся с высоты крепости. Между делом евнух поведал мне также об оборонительных укреплениях, которых не взять никаким штурмом, и о других особенностях этой тюрьмы.

Он указал мне на четырехугольную мраморную башню Золотых Ворот, в стенах которой я разглядел замурованные ниши без окон; в каждую из таких клетушек пища подавалась через отверстие величиной с ладонь.

Ниши эти предназначались для знатнейших особ из рода Османов, а также для визирей и мудрецов Дивана, высокое положение которых не позволяло заковать их в цепи.

С естественной гордостью тюремщик кивнул на кирпичную стену одной из ниш и заявил, что даже самый старый стражник в этом замке не знает, кто там томится, сам же узник не может раскрыть своей тайны, ибо много лет назад ему отрезали язык.

Показал мне евнух и глубокий колодец, в который сбрасывали трупы. Из колодца они попадали в ров, откуда вода уносила их потом в Мраморное море. Всеми силами стараясь развлечь меня, мой провожатый обратил мое внимание и на побуревшую от крови плаху, где палач отсекал головы мечом.

Наконец, после множества извинений, евнух отвел меня в камеру — просторную нишу с каменными стенами и окнами во двор. Тюремщик разрешил мне прогуливаться по этому двору и есть возле деревянного домика, в котором располагалась кухня. Евнух также не имел ничего против того, чтобы я беседовал с другими заключенными.

Порадовав меня этими уступками, он предоставил меня самому себе.

Три дня и три ночи лежал я на жестком топчане в каменной нише — настолько подавленный, что кусок не лез мне в горло и не хотелось мне никого видеть и ни с кем говорить. В отчаянии пытался я понять, почему очутился в тюрьме, и удивлялся, как меня вообще осмелились схватить. Ведь — судя по письму великого визиря — я по-прежнему пользовался полным его доверием.

На третий день один из пашей принес мне мой старый письменный прибор и письмо от Джулии.

В неясных выражениях она сообщала мне, что винить во всем я должен лишь самого себя — и подлую свою неблагодарность.

«Никак бы не подумала, что ты сможешь так бессовестно обмануть собственную жену, — писала Джулия. — Если бы ты вовремя посвятил меня в свои коварные замыслы, я могла бы по крайней мере предостеречь тебя. Лишь благодаря горячим мольбам моим и слезам не отсекли тебе сразу голову и не бросили твой хладный труп в кровавый колодец под сводами Ворот Мира. Но больше я ничего не могу для тебя сделать. Что посеешь, то и пожнешь, неблагодарный глупец Микаэль! Никогда не прощу тебе твоей подлости, ибо мне скоро придется заложить все драгоценности, чтобы раздобыть денег на самые насущные расходы».

Это загадочное письмо привело меня в такое бешенство, что я помчался к евнуху и принялся осыпать его упреками, крича:

— Я больше не выдержу! Неизвестность сводит меня с ума! Я ведь даже не знаю, в чем меня обвиняют, и не могу оправдаться! Вот вернется великий визирь — и жестоко покарает каждого, кто посмел поднять на меня руку! Так что сейчас же сними с меня цепи и выпусти из этой тюрьмы, не то сам лишишься головы.

Прошедший хорошую выучку в серале евнух остался совершенно невозмутимым и ответил мне с любезной улыбкой:

— Ах, Микаэль эль-Хаким, лет через пять или пятнадцать, когда ты немного успокоишься, мы снова вернемся к этому разговору. Среди государственных преступников, заключенных в Замке Семи Башен, очень мало тех, кто знает, за что попал сюда и чем провинился. Наказание, которое выбрал для них наш султан в великой мудрости своей, как раз и заключается в мучительных сомнениях, ибо ни один из наших почтенных гостей и представления не имеет, проведет ли он тут неделю, месяц или всю жизнь. В любую минуту, днем или ночью, могут появиться безмолвные и отвести его к колодцу. Но точно так же каждый миг перед тобой могут отвориться тюремные ворота — и ты снова обретешь свободу. И ничто не помешает тебе — если будет на то воля Аллаха — достичь потом еще большей власти, богатства, почета и уважения, чем прежде. Замок Семи Башен — прекрасный символ изменчивости человеческой судьбы и хрупкости счастья. Так что ты бы лучше воспользовался удобным случаем да поразмышлял бы о вечном — и тогда бы, как дервиши, понял, что лишь Аллах является сущим, все же остальное в этом мире призрачно — свобода и тюрьма, богатство и бедность, власть и рабство. В общем, я с удовольствием одолжу тебе Коран.

Но о таких вещах легче рассуждать в бане, чем за железными воротами Замка Семи Башен.

Я потерял всякое самообладание и принялся вопить и топать ногами. И для моего же собственного блага евнуху пришлось в конце концов кликнуть янычаров и велеть, чтобы они пару раз крепко ударили меня палками по пяткам.

Бешенство мое быстро сменилось слезами. Я разрыдался от боли — а янычары тут же подхватили меня под руки и отвели обратно в камеру, по-прежнему выказывая величайшее почтение к моей особе.

Вскоре, как и предвидел многоопытный евнух, все мысли мои сосредоточились на распухших ноющих пятках. Прекратив думать о других вещах, я успокоился и стал жить как живется. Я лишь надеялся, что великий визирь Ибрагим, вернувшись наконец из Персии, хватится меня и несмотря на все интриги разузнает, куда я запропастился.

Итак, я прекратил изводить себя бессмысленными терзаниями и стремился лишь остаться в добром здравии да съедать все, что мне давали. Целыми днями слонялся я по двору и глядел на птиц, которые, громко хлопая крыльями, летали над стенами тюрьмы или безмолвно парили в лазурной вышине.

Во время этих прогулок я познакомился с другими узниками, среди которых было немало высокопоставленных мусульман, а также христиан, которых султан мог с выгодой использовать при обмене военнопленными. Заключенные коротали время, лежа на траве возле кухни в ожидании скудной трапезы. Самые же неугомонные сутками трудились в поте лица, высекая на гладкой поверхности глыб в фундаменте башни памятные рисунки и надписи, повествующие о злоключениях несчастных пленников.

Я дважды видел во дворе Рашида, правителя Туниса, и слышал, как человек этот последними словами поносил Хайр-эд-Дина и султана Сулеймана, которые подло обманули его, нарушив все обещания и клятвы.

9

Неделя проходила за неделей, с акаций, росших во дворе, осыпались листья, дни становились все холоднее, и мне смертельно надоело общество других узников.

Меня охватило гнетущее отчаяние, и мне страшно захотелось вернуться в свой чудесный дом. Мне казалось, что нет на свете ничего прекраснее, чем лежать на мягких подушках на террасе и любоваться Босфором в тс минуты, когда синие сумерки сгущаются над морем и на небе одна за другой вспыхивают звезды.

Я хирел и сох с тоски, и мне казалось, что все меня бросили.

В один прекрасный осенний день я смотрел с мраморной башни у Золотых Ворот на голубую гладь моря — и вдруг увидел на горизонте паруса, флаги, вымпелы и серебряные полумесяцы; эхом далекого мира донесся до меня грохот пушек с мыса, на котором раскинулся сераль.

Островерхие башни Ворот Мира сияли передо мной вдали как прекрасный сон, а за мощными стенами простирались невысокие холмы, усеянные белыми надгробьями и переливающиеся всеми оттенками желтого в чистом и прозрачном осеннем воздухе. Пыльная, белая, как мел, дорога вилась меж лугов и исчезала за холмами.

От красоты этих широких просторов у меня сжалось сердце. Я почувствовал страшное искушение броситься вниз головой с башни, от высоты которой захватывало дух, и быстро избавиться таким образом от тщеты, страданий и пустых надежд человеческой жизни.

Однако, к счастью, я этого не сделал, ибо в тот день судьба моя неожиданно переменилась.

В сумерках в замок явились трое безмолвных. Ленивой походкой прошли они через двор и скрылись в мраморной башне, стоявшей на берегу моря. В подземелье этой башни был колодец смерти. Возле него они и задушили по-тихому правителя Туниса Рашида бен-Хафса, бросив потом тело несчастного в воду. Из всего этого я сделал вывод, что Хайр-эд-Дин благополучно захватил Тунис и Рашид бен-Хафс старому пирату больше не был нужен.

Как и все другие узники, я страшно испугался, увидев безмолвных. Не смея дышать, следил я за их тихим появлением и таким же тихим исчезновением.

Одного из этой троицы я узнал сразу. Это был угрюмый негр с пепельно-серой кожей. Я часто видел его вместе с глухонемым рабом Абу эль-Касима.

Перед отплытием в Тунис Абу отдал мне этого своего невольника и немного обучил меня языку глухонемых.

Безмолвный негр, проходя по двору, бросил на меня равнодушный взгляд, но одновременно подал мне рукой незаметный знак, чуть-чуть успокоивший меня: оказывается, кто-то обо мне еще помнил.

Знак немого палача был после письма Джулии первой весточкой с воли, и позже меня охватило такое лихорадочное волнение, что ночью я не мог сомкнуть глаз.

Через три дня после появления безмолвных в Замке Семи Башен евнух вызвал меня к себе. С меня сняли кандалы, вернули мне халат и деньги, а затем евнух самолично проводил меня до ворот тюрьмы, чтобы выказать мне свое неизменное почтение.

И я вновь обрел свободу — так же внезапно и неожиданно, как очутился несколько месяцев назад в каменной клетке Замка Семи Башен.

За воротами меня — к величайшему моему изумлению — ждал в роскошном паланкине Абу эль-Касим. Меня трудно обвинить в излишней чувствительности, но, увидев Абу, я залился горькими слезами. Рыдая, как дитя, уткнулся я лицом ему в худое плечо; с наслаждением вдыхая терпкий запах пряностей, исходящий от халата Абу, я жался к нему, словно к родному отцу.

Абу эль-Касим втащил меня в паланкин и, задернув занавеси, дал мне глотнуть вина. Тут я немного пришел в себя и взволнованно спросил торговца, правда ли, что я свободен, в чем меня обвиняли и что творилось в мире, пока я сидел в Замке Семи Башен.

Торговец же на все это ответил:

— Все это совершеннейшие пустяки, и не стоит болтать ерунды. В свое время ты сам во всем разберешься. Главное, что теперь ты можешь вернуться домой и отдать мне, как обещал, русскую кормилицу и ее сына. Лишь из-за них приехал я снова в столицу султана. Увезу их в Тунис — и буду жить там спокойно до конца своих дней. Благодаря Хайр-эд-Дину Тунис освободился от власти Хафсидов, и жители его распевают теперь ликующие песни под заботливым присмотром янычар.

Я заверил торговца, что сдержу свое слово. Он же, убедившись, что и впрямь получит русскую кормилицу, облегченно вздохнул и начал рассказывать, почему же я угодил в тюрьму.

И я услышал вот что:

Выйдя весной в море, Хайр-эд-Дин двинулся сначала к крепости Корон, чтобы установить там новые пушки. Потом мусульманский флот впервые в истории открыто прошел по Мессинскому проливу[46], показывая таким образом свою силу. Затем Хайр-эд-Дин медленно двинулся дальше на север, основательно разоряя и грабя берега Неаполитанского королевства.

Дориа не решился выйти Хайр-эд-Дину навстречу, поскольку подозревал, что старый пират действительно собирается напасть на Геную.

На нашу беду, один раб-христианин показал сухопутным отрядам Хайр-эд-Дина дорогу к замку Фонди, где, как слышал этот невольник, должны были храниться несметные сокровища. Раба обещали отпустить на свободу, и отряды двинулись в путь.

— Но оказалось, что невольник сильно переоценил богатства замка Фонди, — продолжал Абу эль-Касим. — Захваченная там добыча была просто жалкой, хоть взбешенные янычары ворвались даже в кладбищенскую часовню и разграбили могилы владельцев замка, швырнув их останки со скалы в пропасть. Но поход Хайр-эд-Дина наделал страшного шума по всей Италии. Ведь нынешняя хозяйка замка Фонди, не очень старая еще вдова Джулия Гонзага, сумела в последнюю минуту выскочить из своей опочивальни, где уже дремала на ложе, и в одной ночной сорочке убежала от янычар, скрывшись в темноте. Хайр-эд-Дин никогда не слышал об этой особе, но после своего чудесного спасения женщина эта, кичливая, как павлин, стала рассказывать о своем бегстве самые невероятные истории, чтобы привлечь к себе еще больше внимания. Овдовев, она привыкла держать у себя при дворе поэтов и прочий сброд, за что эти рифмоплеты славили ее в своих стихах, называя дебелую даму, которой никак не меньше пятидесяти лет, красивейшей женщиной Италии. Ну, ты же знаешь поэтов, — презрительно добавил Абу, — и понимаешь, что все их восторги и выеденного яйца не стоят. Но в глупом тшеславии своем эта наглая баба распустила совершенно дикие слухи. Хайр-эд-Дин якобы напал на ее замок только потому, что она — самая красивая женщина в мире, и старый разбойник будто бы хотел сделать подарок господину и повелителю своему Сулейману, послав ее в султанский гарем. Вдовица столько раз повторяла эти бредни, что в конце концов и сама в них поверила.

— О Аллах! — в волнении воскликнул я. — Теперь мне все ясно. Неудивительно, что, услышав об этом. Хуррем пришла в ярость. Султанша, видимо, решила, что Хайр-эд-Дин обманул ее доверие и по моему наущению решил подсунуть султану другую женщину! Просто чудо, что я еще жив! Ревнивая красавица в гневе своем страшнее индийского тигра!

— Венецианская синьория позаботилась о том, чтобы вся эта история дошла до ушей султанши. — усмехнулся Абу эль-Касим. — Хуррем не сразу всему поверила, поскольку перед своим отъездом к Ибрагиму султан слегка повздорил с ней из-за принца Мустафы. Но лучшим доказательством лживости слухов о «похищении прекрасной вдовы» является то, что Джулия Гонзага велела убить молодого слугу, который, рискуя жизнью, помог ей бежать из замка. Парень этот был единственным мужчиной, уцелевшим после резни в Фонди, — и от души потешался над россказнями своей госпожи, утверждая, что султан явно предпочел бы мешок муки несколько подувядшим прелестям сеньоры Джулии Гонзага, каковые верный слуга имел возможность основательно изучить, когда во время ночного бегства увозил полуголую даму на своем коне от свирепых янычар.

— Так, значит, все выяснилось, и султанша Хуррем поняла, что я ни в чем не виноват? — спросил я. — Ведь если она все еще сердится на меня, то мне нужно бежать в Персию и искать защиты у великого визиря!

Абу эль-Касим поспешил успокоить меня:

— Султанша верит в твою невиновность, а щедрые дары Хайр-эд-Дина полностью рассеяли ее подозрения. Впрочем, ты бы все равно скоро вышел на свободу: говорят, великий визирь Ибрагим недавно с большой торжественностью вступил в Тебриз, столицу шаха. Султан поспешил присоединиться к своему другу, и, похоже, они оба снова живут в одном шатре. Стамбул уже несколько дней празднует победу над Персией и еретиками-шиитами, а теперь зажгли новые огни и в честь завоевания Туниса[47].

Мы устроились поудобнее на подушках под навесом на корме моей лодки, которая ждала нас у причала, и я приказал рабам грести что есть силы, ибо торопился попасть домой. На небе вспыхивали звезды — и россыпи их блестели, словно горсти серебра, брошенные на темно-синий бархат. А вдали виднелся мой прекрасный дом; окруженный садами и высокой стеной, возносился он уступами над водами Босфора. Все это было столь неправдоподобно, что вся моя жизнь вновь показалась мне удивительным сном, и мне пришлось вонзить ногти в ладони, чтобы немного успокоиться к тому времени, как прижму я к себе свою Джулию.

Едва рабы в последний раз взмахнули веслами и лодка бесшумно причалила к мраморной пристани, как я, рискуя споткнуться и свалиться в воду, прыгнул на берег, взбежал по лестнице и словно на крыльях полетел домой.

Там я схватил первую попавшуюся лампу и поспешил на второй этаж, радостно выкрикивая имя Джулии в надежде, что она еще не спит. На шум в темноте мне навстречу выскочил верный Альберто с растрепанными волосами. Сначала он остолбенел от изумления, но потом, торопливо запахнув желтый халат евнуха, бросился передо мной на колени и со слезами радости обвил руками мои ноги.

Я нетерпеливо рванулся вперед, но потрясенный Альберто все никак не мог разжать объятий. Лишь услышав слабый голос Джулии, которая звала меня из своих покоев, он опомнился и наконец отцепился от меня.

Я в волнении ринулся в альков и в тусклом свете ночника увидел растерянную Джулию; она бессильно откинулась на ложе, и локоны ее разметались по подушкам.

— Ох, Микаэль, неужели это и правда ты? — пробормотала она срывающимся голосом, невольно закрываясь от меня руками. — Я так испугалась, услышав топот по лестнице! Думала, в дом ворвались грабители! Я ведь не ждала тебя так скоро. До сих пор не могу понять, почему ты вернулся сегодня, если мы с султаншей договорились, что тебя отпустят лишь завтра. Наверняка, идиоты-чиновники опять все перепутали — или их снова подкупили. Они заслуживают самого сурового наказания — до того меня напугал твой внезапный приход! У меня чуть сердце не разорвалось — и я до сих пор не могу отдышаться.

Джулия казалась такой смущенной, что я дрогнувшей рукой поднял лампу, чтобы лучше разглядеть свою жену. Она закрыла лицо ладонью и быстро натянула на себя простыню. Однако я не мог не заметить, что под левым глазом Джулии темнеет синяк, а на белых плечах краснеют узкие полосы, словно кто-то исполосовал ее тонкой розгой.

С ужасом я силой сорвал с жены кусок ткани, в который она куталась, и обнаружил, что под простыней Джулия совершенно голая — и вдобавок дрожит от страха. Все ее тело было в багровых пятнах, точно ее кто-то искусал — или же она заболела вдруг какой-то жуткой заразной болезнью.

— Что это? — закричал я, потрясенно глядя на жену. — Ты занемогла? Или тебя кто-то избил? Откуда у тебя на теле эти странные красные пятна? И не замерзла ли ты, лежа голышом под одной только тонкой простынкой в этой холодной комнате?

Джулия тут же принялась стонать, всхлипывать и жаловаться:

— Никогда не видела более злобного и подозрительного человека, чем ты, Микаэль! Не успел ты и порога переступить, как уже набросился на меня с упреками и стал обвинять во всех смертных грехах. Я лежу, вся в синяках, и меня трясет с ног до головы, ибо, не замечая от горя и забот ничего вокруг, я поскользнулась и упала с этой проклятой лестницы, когда торопилась на пристань, чтобы посмотреть, не видно ли твоей лодки. Упав, я ударилась лицом о порог, а потом скатилась по ступеням до самого низа и лишь чудом не переломала себе всех костей. Неудивительно, что я теперь вся в ссадинах и кровоподтеках, — сам ведь знаешь, какая у меня нежная кожа! К счастью, Альберто был дома и помог мне, почти потерявшей сознание, добраться до ложа. А когда он ушел, я едва успела раздеться и осмотреть следы ушибов, как ты, рыча, словно дикий зверь, ворвался ко мне в комнату. Впрочем, тебя никогда не заботили мои чувства и ты не думал о моих страданиях.

Она говорила так быстро и взволнованно, что я не мог вставить ни слова. Поскольку сам я множество раз, особенно — немного выпив, спотыкался на скользких мраморных ступенях, у меня не было ни малейших оснований не верить Джулии. А потому я лишь безумно обрадовался, что она так легко отделалась.

Но какой-то самой трепетной частичкой сердца своего я почувствовал в тот вечер страшную, обжигающую правду, хоть и не решался еще признаться в том — пусть даже только самому себе. Ведь человек обычно видит то, что хочет видеть... И легко закрывает глаза на то, что видеть не желает.

Когда я уже вымолил у Джулии прощение за то, что напугал ее и вообще вел себя, как дикарь, Альберто принес в альков фруктов и вина и пригласил в покои моей жены Абу эль-Касима, ибо несчастная Джулия не могла подняться с ложа.

Торговец был страшно зол; этим вечером Джулия позволила русской кормилице вместе с другими слугами отправиться в город и посмотреть на то, как празднует Стамбул победу султана.

Разочарованный Абу немного покружил по комнате, а потом ушел искать в закоулках Галаты свою избранницу, чтобы охранять ее честь.

Я вовсе не жалел, что Абу эль-Касим покинул мой дом, ибо остался наконец наедине с Джулией. Джулия не оспаривала моих супружеских прав, хоть и твердила, печально вздыхая, что у меня просто нет сердца, если не чувствую я никакой жалости к ее измученному телу. Но кровь моя, подогретая вином и тайными подозрениями, забурлила, и я уже не мог совладать с собой. Джулия же все более благосклонно принимала мои ласки и в конце концов даже начала слабо отвечать на них, словно в страстных моих объятиях успокоилась и забыла о пережитом страхе.

Невинным голоском она то и дело спрашивала меня, люблю ли я ее по-прежнему. Я же, хрипя и задыхаясь от наслаждения, вынужден был признать, что люблю лишь ее одну и никакая другая женщина на свете не может дать мне столько счастья.

Наконец я упал на ложе, не переставая ласкать ее белоснежное тело, она же начала нежно упрекать меня:

— Хороший же ты отец, Микаэль! Ты ведь даже не спросил о своей дочери! Неужели ты и правда не хочешь взглянуть на Мирмах? Неужели не хочешь посмотреть, как она спит? Ты просто не представляешь, как она выросла и похорошела за это время!

Не в силах больше сдерживаться, я ответил:

— Нет, нет, не хочу ее видеть и даже думать о ней не желаю! Пусть о ней заботится Альберто. Я же мечтаю лишь об одном — забыть в твоих объятиях обо всех заботах и тревогах, надеждах и устремлениях, прошлом, будущем и всех моих чудовищных разочарованиях. Я люблю только тебя и ничего не могу с этим поделать!

Услышав пылкие слова мои, полные боли и отчаяния, Джулия резко приподнялась на локте. Лицо ее раскраснелось, а возле губ залегла какая-то странная жесткая складка. Женщина пристально смотрела на меня в желтом свете ночника. Но я уже научился притворяться и скрывать от нее свои мысли и чувства, а потому в следующий миг она пожала своими белыми плечами и проговорила, спокойно укладываясь рядом со мной:

— Ты несешь удивительную чушь, Микаэль. Разве можно забывать из-за меня собственного ребенка? Мирмах часто спрашивает о тебе, и завтра ты пойдешь гулять с ней в сад. Пусть все видят, какой ты нежный отец. Хоть я-то знаю, что ты не особенно любишь детей... Но уж побыть с дочерью ты можешь — хотя бы ради меня. Я ведь прошу тебя о такой малости!

Завтра она пришла ко мне утром с Мирмах. Я повел малышку в сад — посмотреть на красных и желтых индийских рыбок.

Сначала Мирмах благовоспитанно держала меня за руку, следуя, видимо, наставлениям Джулии, но скоро забыла обо мне и принялась бросать обеими ручонками песок в воду, чтобы напугать рыбок. Меня не слишком волновала их судьба.

Я внимательно разглядывал ребенка, которого Джулия называла моим. Мирмах шел уже пятый годик. Она была своевольной и капризной девочкой — и сразу начинала биться в истерике, если не исполнялись хоть малейшие ее желания. Была прелестна, походя безупречно правильными чертами лица и фигурой на античную статую. Кожа у Мирмах была смуглой и гладкой, из-за чего глаза малышки казались удивительно светлыми.

Когда мы шли по саду, Альберто тенью следовал за нами, словно боясь, что я швырну девочку в пруд.

Но разве мог я поднять руку на ребенка, который не был виноват ни в грехах родителей своих, ни в том, что сердце мое умерло...

Когда Мирмах устала мучить рыбок, Альберто быстро увел ее в дом. Я же опустился на нагретую солнцем каменную скамью у пруда. Голова моя была пуста, и мне не хотелось ни о чем думать. Но чувствовал я себя так, словно уже носил смерть в собственной груди.

Мне едва исполнилось тридцать. Но из-за терзавшей меня в тюрьме неопределенности я усомнился в смысле своей жизни, а когда вернулся домой, сердце мое пронзила стрела безжалостной правды. И вот, сидя на каменной скамье, я вдруг ощутил страстное желание бежать из столицы султана. Может, где-нибудь далеко-далеко, на самом краю земли мне удастся найти тихий уголок — и там смогу я как обычный человек жить нормальной жизнью, занимаясь в тишине и покое наукой и преумножая знания свои?

Но как мог я отказаться от Джулии, от прекрасного своего дома, от мягкого ложа, от дивных яств, которые подавали мне на китайском фарфоре? И как расстаться мне с моими друзьями, поэтами и дервишами, а главное — с великим визирем, который ценит и уважает меня? Разве посмею я обмануть его доверие — особенно сейчас, когда несмотря на блистательные победы над головой его сгущаются тучи? В эти тяжелые минуты я пытался принять какое-то решение, но не знал, как же мне лучше поступить. Время бежало стремительным потоком, червь сомнения точил мне сердце, и напрасно искал я утешения в компании веселых своих друзей, а забвения — в кубке вина.

Держава Османов никогда еще, казалось бы, не знала столь прекрасных времен. Захватив Тунис, Хайр-эд-Дин одним махом овладел древними тайными караванными путями, по которым из тех земель, где правили властелины-негры, доставляли через пустыню золотой песок, черных рабов, слоновую кость и страусиные перья. Одновременно Тунис превратился в оплот султана на морс, что намного облегчало будущий захват Сицилии. Иоанниты, самые грозные противники Хайр-эд-Дина в этих водах, уже подумывали бросить ненадежную Мальту и перебраться на безопасный материк, в Италию.

Из Тебриза объединенные армии султана и великого визиря предприняли изнурительный поход на Багдад, и весть о бескровном покорении священного города калифов[48] стала главной из всех радостных новостей этой зимы.

Но победы султана не смогли подтолкнуть шаха Тахмаспа к решающему сражению, а наступление на Багдад, проходившее в очень тяжелых условиях, стоило турецкой армии огромных жертв. Так что несмотря на ликующие вести, положение было не слишком блестящим.

Вскоре я получил послание великого визиря, написанное — судя по почерку — в весьма возбужденном состоянии. Ибрагим требовал, чтобы я немедленно прибыл в Багдад и там встретился с ним.

До конца войны было еще далеко. Солдатам султана предстояло провести зиму в Багдаде, а весной снова двинуться в Персию.

Но в самой турецкой армии свила гнездо измена, писал великий визирь. Она принесла войскам больше вреда, чем персидские отряды. Виновником же всех бед и несчастий был казначей Искандер, открыто утверждал Ибрагим.

После отъезда из Алеппо этот человек привел военную казну в полный беспорядок. Послал на верную смерть десятитысячный отряд, нарочно приказав ему пробираться по труднодоступным горным тропам.

Становилось все понятнее, что войну с Персией затеяли только для того, чтобы опозорить великого визиря как сераскера и вообще полностью его опорочить.

Но, писал Ибрагим дальше, он поразит врагов своих их же оружием. Он очистит армию от предателей, затаившихся в ее рядах, и покажет, кто сераскер державы Османов.

Я же ему нужен, поскольку он хочет из надежного источника узнать, что творилось в серале, пока его, Ибрагима, не было в Стамбуле. Визирь собирается также дать мне новое поручение, о котором не решается писать даже в самых секретных бумагах.

Охваченный дурными предчувствиями, я испугался, что благородный сераскер из-за военных тягот совсем лишился ума, и в любом пустяке несчастному мерещится теперь измена.

И вот начинаю я последнюю книгу, чтобы поведать о том, как закатилась счастливая звезда великого визиря Ибрагима. Да, погасла та звезда, что вознесла его когда-то на такую высоту, на какой не оказывался еще ни один раб в державе Османов.


Книга пятая


СЧАСТЛИВАЯ ЗВЕЗДА ВЕЛИКОГО ВИЗИРЯ

1

Упорное ухаживание, сладкие речи и постоянные знаки внимания в виде мелких подарков сыграли свою роль, и Абу эль-Касиму удалось в конце концов уговорить нашу русскую кормилицу отступиться от греческой веры и принять ислам. Ничто больше не препятствовало свадьбе, и вскоре церемония сия состоялась, как и положено, в присутствии кади и четверых свидетелей.

Когда дородная, пышнотелая и цветущая женщина наконец поняла, что намерения у Абу эль-Касима самые честные и серьезные, она захлопала в ладоши, рассмеялась, а потом весело захохотала. С искренним восторгом любовалась она огромным головным убором своего нареченного, его шелковым халатом и блестящими обезьяньими глазками, которые явно околдовали ее.

А я не знал, плакать мне или смеяться, когда наблюдал за тем, как Абу эль-Касим в заботах о жене превозмогает собственную жадность. Он даже решился устроить пышную свадьбу и несколько дней подряд угощал бедняков из нашего квартала. На этом празднестве музыканты наигрывали пронзительные мелодии на разных дудках и свистульках, а женщины тонкими голосами тянули свадебные песни. Наша бедная кормилица от такого великолепия совсем потеряла голову и страшно разволновалась, когда Абу эль-Касим (в доказательство своей любви) поклялся к тому же сделать ее сына своим единственным наследником, если у них не будет других детей. Чтобы подтвердить свою клятву, Абу нарек мальчика после обрезания Касимом, дабы все в Тунисе поверили, что малыш этот — его собственный сын.

Я получил от великого визиря тревожное письмо из Багдада. Ибрагим призвал меня к себе в тот самый день, когда, чуть не плача от счастья, я проводил семейство Абу эль-Касима на корабль и распрощался с торговцем благовониями.

В последнее время меня все сильнее одолевало непонятное и странное беспокойство. Мне почему-то казалось, что над домом моим тяготеет какое-то проклятие, и все, кому дорога жизнь, должны держаться подальше от моего очага. Поэтому я даже обрадовался посланию великого визиря, по тону же письма я понял, что очень нужен Ибрагиму, ибо тяжкие труды и военные невзгоды чрезвычайно утомили сераскера, лишив его обычной бодрости духа, стойкости и уверенности в себе.

Я надеялся, что многодневное путешествие вернет мне покой и что в разлуке с Джулией у меня наконец-то будет достаточно времени, чтобы подумать о наших с ней отношениях.

Джулия даже не пыталась задерживать меня, а наоборот, заявила, что от души мне завидует: ведь я опять увижу новые страны, познакомлюсь с поэтами и учеными, а главное — побываю в сказочном Багдаде. По мере того, как приближался миг расставания, она относилась ко мне все ласковее и нежнее. За несколько же дней до отъезда Джулия вручила мне длинный список вещей, которые я — как она надеялась — куплю ей на базарах Багдада, и со всей серьезностью сообщила последние новости из сераля.

— Судя по тому, — начала моя жена, — что узнала недавно одна благородная дама — моя близкая подруга, — великий визирь Ибрагим призвал в Багдад многих высокопоставленных сановников. Он, несомненно, замышляет что-то скверное, и сановникам этим, похоже, придется плохо. Ты тоже берегись его. Но доверчивый султан не видит опасности, хотя властолюбивый великий визирь уже придумал себе новый титул и на персидский лад велел именовать себя сераскером-султаном. К счастью, султанша Хуррем сумела убедить своего супруга послать в Алеппо вернейшего из своих слуг — казначея Искандера, чтобы тот помогал сераскеру и в то же время сдерживал его безмерное честолюбие. Однако с того самого дня, как Искандер прибыл в Алеппо, великий визирь строит козни и всячески мешает казначею делать свое дело.

— Мне тоже об этом кое-что известно, — коротко ответил я.

Слова Джулии огорчили меня, ибо странная попытка ограбления войсковой султанской казны, сорванная Ибрагимом, уже вызвала в Стамбуле великое негодование, а в серале — самые невероятные сплетни.

Однако ничто, и уж тем более такая мелочь, как мое нежелание продолжать этот разговор, не могло остановить Джулию, и она продолжала источать яд прямо мне в ухо:

— Верь мне, Микаэль, и не бросайся, очертя голову, прямо волку в пасть. Это может плохо кончиться. Будь умницей, зорко посматривай за тем, что делает великим визирь, и запоминай каждое его слово. И еще постарайся унять и вразумить его. Может, тебе удастся удержать Ибрагима от опрометчивых шагов, ибо тебе лучше других известно, что султанша Хуррем не желает ему зла, великий же визирь своими собственными руками затягивает себе удавку на шее, преследуя друзей и преданных слуг супруги султана. Между нами говоря, я точнознаю, что казначей Искандер недаром пользуется большим доверием султанши и пребывает у нее в особой милости. И только для того, чтобы бросить на него тень подозрения, великий визирь устроил это подобие грабежа, приказав своим янычарам увести верблюдов, навьюченных золотом, которое предназначалось для пополнения войсковой казны. Все это случилось, когда армия подходила к Алеппо.

— У меня другое мнение на этот счет, — прервал я откровения Джулии. — Зачем сераскеру Османов красть собственную войсковую казну?! Кроме всего прочего, у великого визиря имеются признания бандитов, обвиненных в этом преступлении. Негодяи клялись именем Аллаха, что говорят правду, и показания их выставляют казначея Искандера в весьма невыгодном свете. Это должно быть прекрасно известно всем благородным людям в серале.

Лицо Джулии помрачнело.

— Я слышала, что этих несчастных подвергли жесточайшим пыткам. О да, их страшно истязали — и неудивительно, что они подтвердили все, что было угодно великому визирю! — визгливо закричала моя жена. — А если это не так, то объясни мне, почему Ибрагиму не терпелось казнить всех этих несчастных, и он сделал это, как только они признали свою вину?! Разумеется, он просто хотел, чтобы неугодные свидетели замолчали навеки!

— О великий Аллах, даруй мне терпение! — воскликнул я. — Только женщина способна сказать такое! Неужели ты думаешь, что великий визирь мог помиловать людей, совершивших во время войны столь чудовищное преступление, да еще и признавшихся в этом? Он — сераскер и обязан в корне пресекать любые беспорядки в армии, тем более — измену!

Внезапно в разноцветных глазах Джулии вспыхнули странные огоньки, но огромным усилием воли она смогла взять себя в руки, подавила раздражение и проговорила:

— Не хочется тебе, Микаэль, смотреть правде в глаза. Но предупреждаю тебя: прозрение твое будет ужасным. И не вини меня за то, что я и пальцем не пошевелю, чтобы защитить тебя, когда настанет время и придется тебе расплачиваться за содеянное. Желаю приятного путешествия к дорогому Ибрагиму, но все же надеюсь, что в дороге успеешь ты все хорошенько обдумать и в конце концов прислушаешься к голосу разума. Можешь быть уверен: тебя ждет большая награда, если ты вовремя поймешь, что требуется для твоего собственного блага.

Повинуясь приказу великого визиря, я спешил, как мог, — только бы поскорее попасть в Багдад. От усталости я буквально валился с ног и все мое тело ныло и саднило, когда вдали наконец показались стены, а над ними — высокие минареты Багдада. Я с трудом слез с лошади. Голова моя раскалывалась от жуткой боли, но по примеру своих спутников я прижался к земле пылающим лбом и прочитал благодарственную молитву.

Сказочный город с бесчисленными мечетями, минаретами и башнями был похож на мираж, вдруг возникший на этой земле, пересеченной множеством больших и малых арыков и сплошь покрытой цветущими садами и зеленеющими огородами. И нигде в мире не было столько священных для мусульманина мест и могил, сколько в этом благословенном краю.

В ту пору Багдад уже не был городом калифов, ибо монголы не раз грабили и сжигали его после смерти великого имама[49]. Однако глазам моим предстал все еще богатый и цветущий город, и вспомнились мне, тут же перемешавшись в голове, все арабские сказки.

Когда проехал я под сводами ворот и оказался в Багдаде, посланные вперед гонцы уже неслись вскачь к великому визирю с вестью о моем прибытии.

Медленно проезжая по безлюдному, огражденному дивной красоты арками базару, я вдруг увидел в самом его центре большую виселицу, которую охраняли янычары. На виселице болталось тело человека с длинной бородой. Эта неожиданная картина возбудила мое любопытство. Подъехав же поближе, я к величайшему изумлению своему сразу узнал посиневшее лицо и хорошо знакомый всем поношенный халат султанского казначея.

— О Аллах! — воскликнул я в великом смятении. — Да это же тело Искандера! Как могло случиться, что этот достойный муж — самый богатый, благородный и ученый в стране Османов — висит здесь, как простой злодей?! Разве не заслужил он хотя бы милостивого позволения самому лишить себя жизни в своем собственном доме? Почему, если он провинился, не прислали ему черного халата и шелкового шнурка?

Я замер, в недоумении уставившись на виселицу, а некоторые высокие сановники сераля — из тех, что спешили, как и я, на зов великого визиря и тайно приехали вместе со мной в Персию, — позакрывали сейчас лица полами плащей и помчались обратно к городским воротам, чтобы поскорее покинуть Багдад.

Сторожившие же виселицу янычары во всеуслышание говорили:

— Во всем виноват проклятый великий визирь. Султан тут ни при чем, да и мы не добивались сомнительной чести охранять виселицу, но бедняга-янычар должен беспрекословно повиноваться и выполнять любой приказ сераскера. Однако всем давно ясно: великий визирь — изменник! Каждому известно, что под Веной Ибрагима подкупили христиане, здесь же — еретики-шииты! И теперь он окружил их особой трогательной заботой, не обращая внимания на фетву муфтия, которая разрешает безнаказанно отнимать у еретиков имущество, а их самих продавать в рабство. Но сераскер Ибрагим, идолопоклонник, пьяница и богохульник, запретил нам грабить Тебриз, не дал разгуляться в Багдаде и не позволил даже позабавиться с женщинами. Неплохо бы узнать, сколько багдадские купцы ему за это заплатили. Ибо того жалованья, которое получаем мы из султанской казны, явно недостаточно, чтобы вознаградить нас за ратные подвиги и тяжкие труды, а также за все притеснения и обиды, которые приходится нам терпеть. А то, что великий визирь выплачивает нам эти деньги, свидетельствует лишь об одном: у него у самого совесть нечиста!

Янычары безусловно были бы правы, и я бы вполне понял их возмущение и гнев, будь в их словах хоть крупица правды. На самом деле янычары просто злились. Искандер-казначей благодаря своему богатству, набожности и чисто турецкому происхождению пользовался в стране Османов огромным уважением, и охранять его тело, болтающееся на виселице, никому не могло доставить удовольствия.

Я тут же позабыл о собственных невзгодах, ибо предчувствие большой беды закралось мне в душу. Я пустил лошадь вскачь, чтобы поскорее предстать перед Ибрагимом.

Во дворце, где жил великий визирь, меня встретили с нескрываемой подозрительностью и враждебностью. Стражники дошли до того, что обыскали меня, перетрясли всю мою одежду и даже распороли швы в поисках спрятанного оружия или яда. Только тогда я понял, какой жуткий страх царит в Багдаде. За свою жизнь боялся даже сам сераскер.

Наконец, крепко держа меня за руки, стражники ввели мня в покои великого визиря — и я увидел человека, пребывающего в страшном смятении духа. Взволнованный Ибрагим раздраженно расхаживал взад-вперед по огромному мраморному залу, красивое лицо визиря отекло и обрюзгло, а глаза налились кровью и припухли от неустанных трудов и бессонницы.

Увидев меня, Ибрагим позабыл о своем высоком положении и с явной радостью поспешил мне навстречу. Он крепко обнял меня и, отослав охрану, возбужденно воскликнул:

— Наконец-то я вижу среди всех этих предателей хоть одного человека, достойного доверия! Да благословит Аллах миг нашей встречи, Микаэль, ибо сегодня я особенно нуждаюсь в совете мужа проницательного и непредвзятого.

Без всяких прикрас и по возможности честно Ибрагим поведал мне вкратце обо всем, что произошло с того дня, как султанские войска вышли из Алеппо. Внимательно выслушав его рассказ, я понял, что великий визирь располагает множеством неопровержимых доказательств измены султанского казначея. У меня не осталось больше никаких сомнений в том, что Искандер плел интриги и устраивал самые подлые заговоры. Вопреки желанию сераскера казначея послали в Персию, приказав отвечать за обозы и размещение войск, но от ненависти к великому визирю рассудок Искандера помутился, и казначей всю войну занимался лишь тем, что вредил армии господина и повелителя своего. И только во время страшного зимнего перехода из Тебриза в Багдад Ибрагиму удалось наконец уговорить султана отстранить Искандера от дел. Однако было слишком поздно, ибо начались метели, сменившиеся проливными дождями, которые превратили дороги в непроходимые болота и топи, — и лишь тогда обнаружились серьезные нарушения в снабжении армии продовольствием и фуражом. Великий визирь не преминул обвинить Искандера в преступном недосмотре, из-за чего обоз завяз в грязи, а вьючные животные совершенно обессилели от голода, тягот пути и непосильного труда, и многие из них пали. Отвечая за размещение войск, Искандер к тому же сознательно выбирал самые худшие пути переходов, чтобы таким образом измотать воинов, подорвать боевой дух в войсках и разжечь в сердцах солдат неповиновение и ненависть к сераскеру.

— Я был слишком доверчив, — жаловался мне великий визирь, — к тому же из ложной гордости не желал спорить с этим человеком. Я шел у него на поводу, прислушивался к его коварным советам и, не дожидаясь прибытия султана, велел войскам выступить из Алеппо в поход на Тебриз. Разумеется, разгромив войска шаха до подхода султана, я предстал бы перед моим владыкой героем, овеянным славой блистательной победы. Но, к сожалению, слишком поздно я понял, что горячие заверения Искандера были вызваны лишь его тайным желанием причинить мне как можно больше вреда и неприятностей и лишить меня доверия господина моего и повелителя. У меня в самом деле есть неопровержимые доказательства того, что казначей тайно сносился с персами и шахом Тахмаспом, в то время как султанские войска сражались с персидскими. Под предлогом ведения мирных переговоров с шахом Искандер передавал ему сведения о путях следования султанской армии и стратегических планах сераскера, так что шах без труда обходил стороной все ловушки и избегал решающих сражений. И если это не измена, так что же это такое?! Однако после казни Искандера меня охватило чувство безысходности и бессилия. Мне казалось, что я ощупью продвигаюсь в полном мраке. Я чувствую себя так, словно запутался в сетях, которые тайно сплел кто-то похитрее меня. Идет крупная игра, и ставкой в ней — моя жизнь. Я же не могу доверять уже никому на свете.

Великий визирь велел подать вино, и мы выпили по глотку, когда вдруг в комнату, страшно толкаясь и крича, вбежали перепуганные слуги в золотых одеждах и взволнованно сообщили, что султан пробудился от полуденного сна и ведет себя так, словно потерял рассудок, — вопит и раздирает ногтями грудь, — и никто не знает, как успокоить владыку.

Ибрагим немедленно поспешил в покои султана, я же в общей суматохе сопровождал его, и никто не остановил меня. Позабыв о собственном достоинстве, мы бегом неслись в опочивальню султана, которая, к счастью, находилась в этом же дворце.

Сулейман стоял посреди комнаты, устремив остекленевший взор в пространство. Султана била дрожь, а по лицу его струился холодный пот. Увидев великого визиря, Сулейман вдруг, словно очнувшись, пришел в себя. Отерев пот с лица, он на все вопросы отвечал кратко:

— Я видел ужасный сон!

Кошмар, преследовавший его, был, видимо, действительно ужасен, ибо султан не пожелал больше говорить об этом. Великий визирь предложил своему господину отдохнуть вдвоем в бане: попариться и размять тело, ибо оба они из-за множества хлопот и военных тягот слишком увлекались вином и тогда часто мучили их кошмары и жуткие видения. Однако на этот раз султан пережил такое потрясение, что с трудом приходил теперь в себя и все смотрел перед собой из-под насупленных бровей, не желая взглянуть в глаза великому визирю. Но вскоре султан все же успокоился, и Ибрагиму удалось увести его в баню, где они пробыли до позднего вечера.

Казнь Искандера-казначея, которая едва не стала в Багдаде причиной серьезных беспорядков, произвела в войсках должное впечатление, показав, кто здесь главнокомандующий и чьи приказы следует выполнять. Многие тогда пострадали, лишившись высоких чинов, зачастую — вместе с головами, многие же неожиданно были возвышены — им-то и было за что благодарить великого визиря. К тому же победоносная война в Персии сулила появление новых и очень прибыльных должностей в завоеванных провинциях.

Итак, на первый взгляд, порядок и дисциплина вновь воцарились в армии, а султана и великого визиря даже радостно и громко приветствовали, когда оба они ехали бок о бок в мечеть совершать намаз. Однако, несмотря на то, что янычары прекратили открыто роптать, а настроения в Багдаде явно улучшились, сераскера не покидала тревога при мысли о приближающейся весне и новом военном походе.

Великий визирь повелел летописцу вести подробную хронику военных действий, дабы таким образом обеспечить себе свидетельство очевидца, сам же принялся изучать былые походы на Персию, все чаще обращаясь к истории Айюба, героя ислама, который еще при жизни Пророка пал под неприступными стенами Константинополя. А сто лет назад святые останки Айюба таинственным образом были обнаружены в заброшенной могиле, что подняло боевой дух и придало сил янычарам Мехмеда Завоевателя[50] для последнего победного штурма Константинополя.

Странный огонь вспыхнул в глазах великого визиря, когда он заговорил:

— Пора бы и здесь совершиться такому же чуду. Тогда наши войска сразу воспряли бы духом, набрались сил и отваги для будущих сражений. Однако время чудес давно миновало, к тому же я как глава дервишей не очень-то в них и верю.

Мне бы не хотелось усомниться в том, что произошло позднее. И упаси нас Аллах не верить в возможность чудес, хоть и живем мы в просвещенное время. Случилось же вот что: в некоей семье потомков одного из стражей святой могилы Абу Ханифа из поколения в поколение отец передавал сыну великую тайну. Предание гласило, что благочестивый страж, хоть для вида и перешел в еретическую веру шиитов, но в глубине души так и не стал отступником; он спас останки святого, вовремя схоронив их в другом месте, в могилу же Абу Ханифа положил кости одного из шиитских еретиков. Потом шииты осквернили эту могилу и сожгли лжереликвии, святые же мощи великого учителя покоятся где-то в окрестностях Багдада. Кто-то из потомков стража святой могилы за весьма умеренную плату поведал эту удивительную историю одному из султанских чаушей, взяв с него клятву хранить тайну. Разумеется, чауш немедленно рассказал все великому визирю, который, в свою очередь, повелел благочестивому мудрецу по имени Ташкун попытаться разыскать останки святого.

После долгих расспросов и поисков Ташкун приказал поднять пол в одном из разрушенных домов в ближайших окрестностях Багдада. Под полом открылся его взору древний склеп, в глубине которого обнаружили стенку, сложенную в большой спешке, о чем свидетельствовали неровности каменной кладки. Сквозь щели из глубин подземелья струился дивный аромат мускуса.

Едва узнав о находке, великий визирь срочно отправился в разрушенный дом и даже самолично вытащил несколько камней из стенки, чтобы расширить отверстие и пройти внутрь возникшего перед ним склепа. Таким вот образом и была найдена могила великого имама, на святость которого прямо указывал запах дивных благовоний. Ибо, как ни странно, останки святых ислама источают такой же аромат, как и мощи самых великих христианских святых. И, возможно, именно это обстоятельство и является неоспоримым доказательством того, что Бог во всемогуществе своем не слишком заботится о том, как люди славят Его и каким именем называют.

За султаном послали гонца, и владыка немедленно прибыл к могиле. А вскоре и вся армия воочию убедилась в том, что великий визирь Ибрагим и султан Османов Сулейман общими усилиями обнаружили по милости Аллаха останки святого Абу Ханифа, которые все считали давно уничтоженными и которые чудом уцелели.

Султан почти сутки провел у могилы, постясь и читая молитвы, и благочестивый его пыл, почти экстаз, передался войскам, ибо даже самые неразумные поняли теперь, что сам Абу Ханиф желает покончить с шиитами и, уничтожив еретиков, вознести Сунну на подобающее, главенствующее место во всех исламских странах.

Я, разумеется, тоже посетил могилу святого и собственными глазами видел пожелтевший голый череп и какой-то удивительно жалкий, высохший маленький скелет, завернутый в почти истлевший саван. Тогда же я убедился и в том, что мощи эти и в самом деле источали тот же дивный неземной аромат, который давным-давно, еще мальчишкой, впервые вдохнул я, когда в награду за прилежание в учебе участвовал в извлечении останков святого Гемминга из могилы в подземелье кафедрального собора в Або[51] и перенесении их в реликварий. Потому-то я ни на миг не усомнился в том, что люди Ибрагима действительно нашли кости Абу Ханифа.

Однако неожиданность этой находки поразила меня и даже немного расстроила. При первом же удобном случае я воззвал к совести великого визиря, откровенно спросив его:

— Благородный визирь! Как же это случилось, что останки Абу Ханифа обнаружились именно сейчас, в самый нужный момент? Умоляю, скажи мне, нет ли здесь обмана или какого-нибудь дьявольского трюка?

Ибрагим бросил на меня просветленный взгляд. Лицо великого визиря, казалось, лучилось умиротворением, вызванным молитвами и постом. И ответил мне Ибрагим громко и уверенно:

— Зачем мне обманывать тебя, Микаэль эль-Хаким? Верить мне или нет — дело твое, но я прямо скажу тебе: то, что нам удалось найти эти кости, поразило меня самого до глубины души. Разумеется, я собирался всех немного обмануть! Ты же прекрасно все понимаешь, не мне тебя учить! Потому-то я и поручил это важное дело легковерному Ташкуну, надеясь без труда управлять его поступками. В самый подходящий момент, за день-два до начала похода, я должен был указать почтенному мудрецу, где искать останки с явными признаками святости, каковые с помощью моих верных дервишей упрятал в одном не слишком отдаленном месте, где они, наверное, до сих пор и лежат. Так что можешь себе представить, как я был изумлен и по-настоящему потрясен, когда выяснилось, что благочестивый Ташкун и в самом деле нашел могилу Абу Ханифа. Я опять поверил в свою счастливую звезду, Микаэль. Раз произошло такое, счастье не покинет меня!

Однако в серале я уже привык не верить никому и ничему и это недоверие отравило мою душу, а потому слова Ибрагима меня не убедили.

Чудесное обретение священных останков Абу Ханифа заставило великого визиря позабыть обо всех своих горестях и печалях, которые еще недавно камнем лежали у него на сердце. Последние зимние дни в Багдаде прошли весело — устраивались пышные торжества по случаю бывших и в ознаменование будущих побед, а злобные сплетни о великом визире понемногу утихли. С приближением весны Ибрагим все больше успокаивался, и уверенность в себе опять вернулась к нему. Ничто теперь не казалось ему невозможным, он снова купался в лучах славы, и власть его была безграничной.

Весь свет с завистью следил за его триумфами. Напрасно шах Тахмасп просил о мире. Великий визирь отправил в Венецию и Вену гонцов с вестью о взятии Багдада, а из Франции от короля Франциска уже спешили к Ибрагиму высокородные посланники, дабы поздравить сераскера с блистательной победой.

Уныние великого визиря сменилось пылким восторгом. Ибрагим понимал, что сейчас он — в зените своей славы, но все же сумел сохранить ясность ума и суждений и даже присущую ему обычную холодную осторожность.

За день до моего отъезда из прекрасного Багдада Ибрагим позвал меня к себе и, давая последние приказы и напутствия, проговорил:

— Я сыт по горло предательством и неповиновением и никого больше не собираюсь прощать. Поезжай к Хайр-эд-Дину, в Тунис. Ты ответишь головой, если он поддастся на уговоры сераля или императора, позабыв, чем обязан мне. Помни, Микаэль: ты собственной головой отвечаешь за преданность Хайр-эд-Дина и обеспечиваешь мне таким образом его поддержку. Я назначил его бейлербеем Африки не для того, чтобы он расширял там свои владения и укреплял свою власть. В награду за преданность он получил Тунис и теперь обязан начать войну на море с императором и Андреа Дориа, чтобы я мог спокойно воевать в Персии, не думая о возможной опасности с тыла. Разъясни ему это поубедительнее. Если же он попытается отсидеться в Тунисе, то лишится бунчуков куда быстрее, чем их получил.

Чтобы подчеркнуть свое особое ко мне доверие и расположение, великий визирь велел на прощание передать мне такие богатые дары, о каких я не смел и мечтать. И тогда я прикинул, сколько же заплатили великому визирю багдадские купцы за его покровительство. И еще я понял, что меня ждет сказочное будущее, если, разумеется, счастье не отвернется от Ибрагима, а я не подведу его и окажусь достойным слугой великого визиря.

Вернувшись домой, я застал Джулию в страшном волнении. Увидев меня, она сразу же набросилась на меня с упреками:

— Весь сераль возмущен позорным убийством казначея Искандера. У великого визиря Ибрагима не осталось в серале ни одного друга или защитника, ибо ужасная судьба благочестивого Искандера окончательно убедила всех в том, что ни знатность, ни богатство, ни огромные заслуги перед султаном, ни годы преданной службы господину нашему и повелителю — ничто не может спасти человека от ненависти и злобы этого кровожадного безумца Ибрагима.

Примерно в том же духе Джулия еще долго ругала меня за всевозможные прегрешения великого визиря, но я не обращал внимания на ее слова, ибо все еще пребывал под впечатлением великолепия Багдада и ни минуты не сомневался в том, что счастливая звезда великого визиря Ибрагима озаряет его путь с небесных высот.

Как-то вскоре после моего возвращения домой меня неожиданно навестил один богатый еврей, торговец драгоценностями; он передал мне роскошные подарки и наилучшие пожелания здоровья и благополучия от Аарона из Вены. После долгого обмена любезностями гость мой решился наконец рассказать о цели своего визита.

— Ты друг великого Хайр-эд-Дина, Микаэль эль-Хаким, — начал он, — поэтому я и осмелился обратиться к тебе. Мне говорили, что прошлым летом, когда Хайр-эд-Дин захватил Тунис, бей Мулен Хасан в такой спешке покидал свою касбу, что в испуге забыл обо всем на свете, и прежде всего — о красном сафьяновом мешочке, который он, владыка Туниса, на всякий случай наполнил двумя сотнями тщательно отобранных крупных алмазов. Когда же случай этот пришел, Мулен Хасан позабыл прихватить с собой красный мешочек. Однако в перечне даров, которые Хайр-эд-Дин преподнес султану Османов, сокровище это даже не упоминается, да и торговцам, тайно перепродающим драгоценности, — ни в Стамбуле, ни в Алеппо, ни в Каире — такие алмазы не попадались. Я долго старался выяснить хоть что-нибудь о судьбе красного мешочка, расспрашивал своих единоверцев в разных городах, ибо, как ты понимаешь, благородный Микаэль, дело это очень меня заинтересовало. И, разумеется, ты не пожалеешь, Микаэль эль-Хаким, если откровенно расскажешь мне, что известно тебе об этих алмазах. Аарон заверил меня, что на тебя можно положиться, ибо ты — человек чести и уже имел раньше дело с подобными драгоценностями. Поверь мне, я щедро заплачу тебе за эти камни и, конечно же, сохраню нашу сделку в строжайшей тайне. Если потребуется, я продам алмазы в Индии, возможно — даже в Китае, так что никто ничего не узнает. Мне кажется, что великий визирь все же причастен к этому делу — ведь речь идет об огромном богатстве! — но благородному Ибрагиму можно смело положиться на мою скромность.

— О великий Аллах! — в негодовании вскричал я. — Где ты слышал эти бредни и как посмел оскорбить великого визиря, связывая его имя с пропажей алмазов? Знать не знаю ни о каких мешочках!!

Но еврей клялся, что говорит правду, и, пытаясь переубедить меня, добавил:

— Я узнал об этом от самых надежных людей. В письме императору Мулен Хасан с горечью рассказывает о своей потере, и письмо это своими глазами видел один из моих сородичей. К тому же, посланник тунисского бея открыто и во всеуслышание говорил при дворе императора об этих алмазах, хвастаясь богатством своего господина.

В ужасе схватил я еврея за бороду и, вырывая длинные клочья волос, заорал, как сумасшедший:

— Что ты несешь, несчастный! Что делает при дворе императора посланник Мулен Хасана?!

Почтенный еврей, спасая остатки своей бороды, схватил меня за руки, разжал мне пальцы и, с упреком глядя мне в глаза, медленно произнес:

— Неужели ты — чужой в этом городе, Микаэль эль-Хаким? Я не понимаю, почему ты ничего не знаешь? Все вокруг только о том и говорят, даже самый последний венецианский писец в Галате судачит об этом в кабаке. Иоанниты и сам папа обратились к императору, умоляя его поскорее изгнать Хайр-эд-Дина из Туниса. Бей Мулен Хасан попросил покровительства и защиты у императора точно так же, как другие просят защиты у Блистательной Порты. Мулен Хасан утверждает, что попал в беду лишь потому, что громко заявлял о своей преданности императору, и теперь этот монарх должен хотя бы попытаться помочь ему, дабы уберечь собственное имя от позора.

Если все это — правда, лихорадочно думал я, то мне нельзя терять ни минуты. Чтобы выполнить приказ великого визиря, я должен немедленно отправиться в Тунис и как можно скорее убраться оттуда, если император и впрямь намерен захватить эту страну. Ох, не следовало мне сомневаться в политической дальновидности великого визиря и медлить по пути из Багдада в Стамбул.

Я поскорее выпроводил еврея, еще раз заверив его, что ничего не знаю о красном мешочке с алмазами, да и Хайр-эд-Дину о нем ничего не известно, поэтому в перечне даров и не могло быть никакого упоминания об этих алмазах. И, разумеется, Ибрагим тут совершенно ни при чем. Однако, принимая во внимание просьбы еврея, я все же обещал ему тайно проверить эти слухи, расспросив людей, которым сам я доверяю, и если мне удастся найти алмазы, то первым покупателем, которого я призову, станет этот самый еврей — если продажа вообще состоится. Разумеется, я пообещал ему все это лишь затем, чтобы поскорее выпроводить его из своего дома. Сразу же после его ухода я напрочь забыл об этой истории, считая ее чьей-то дурацкой выдумкой.

2

Быстроходная галера и попутные ветры вскоре доставили меня к желтым песчаным берегам Туниса, к стенам мощной твердыни Ля Голетта, на башнях которой развевались красно-зеленые знамена Хайр-эд-Дина, украшенные серебряными полумесяцами. Вокруг кипела работа, стоял страшный шум — тысячи полуголых испанских и итальянских пленников с кожей, обожженной африканским солнцем, копали рвы, воздвигали частоколы и расширяли канал, соединяющий крепость с Тунисом. Сам же город располагался на берегу мелкого соленого залива, отделенного от моря болотами и топями.

Вид множества военных кораблей у причалов успокоил меня — я почувствовал огромное облегчение и даже некоторый душевный подъем. Однако только приблизившись к городу, я по- настоящему понял значение последнего завоевания Хайр-эд-Дина. Разумеется, я и раньше много слышал о богатстве и мощи Туниса, и все же не представлял себе до сих пор истинного величия города, который и размерами, и красотой легко мог соперничать с многими столицами христианских стран.

К своей искренней радости я также сразу заметил, что взять Тунис, дабы вернуть престол Мулен Хасану, даже для императора будет делом весьма сложным, ибо лишь хитростью и уговорами Хайр-эд-Дину удалось склонить жителей на сторону Рашида бен-Хафса, поднять в городе восстание и занять Тунис и крепость. Мощные и неприступные стены и башни Ля Голетты, казалось, способны выдержать любой штурм, к тому же они прикрывали дорогу, которая вела вдоль канала прямо в город. Бесчисленные мелкие озерца и гнилые топи, простиравшиеся по обеим сторонам канала, препятствовали приближению врага к Тунису, и взять город с ходу было практически невозможно.

Хайр-эд-Дин встретил меня очень любезно, более того — он, кажется, был мне искренне рад и обнимал, словно сына, которого давно и нетерпеливо ждал. Радушный прием и все эти милости неожиданно пробудили во мне самые дурные предчувствия. Не давая мне произнести ни слова, Хайр-эд-Дин рассказывал о том, как иоанниты и император вооружаются и как он сам собирается сражаться с ними. Пират заверил меня, что даст такой отпор и так проучит императора и Андреа Дориа, что навсегда отобьет у них охоту соваться в Тунис.

Я поинтересовался, почему его гордые корабли в бездействии стоят у причала вместо того, чтобы в открытом море громить флот Дориа. Хайр-эд-Дин помрачнел и попросил меня сообщить ему последние новости из Персии, рассказать о том, как был взят Багдад и в чем обвинили казначея Искандера, о казни которого до его, Хайр-эд-Дина, ушей дошли лишь лживые сплетни, распущенные в серале. Потому-то он со всей серьезностью спросил меня, есть ли хоть толика правды в том, что говорят о великом визире: будто Ибрагим совсем потерял рассудок и с пеной у рта носится по комнатам на четвереньках, разрывая зубами ковры. Вот в чем старались убедить Хайр-эд-Дина люди из сераля.

Я резко оборвал его, заявив, что все это лишь мерзкие сплетни, а Хайр-эд-Дин внимательно слушал меня, в раздумье поглаживая свою рыжую бороду, которую он теперь тщательно красил хной, дабы скрыть первые серебряные нити, появившиеся в последнее время. Однако несмотря на учтивый тон и любезность, мне все же показалось, что в его выпуклых глазах я замечаю неуверенность и вроде бы сознание вины, словно у нашкодившего ребенка, который во что бы то ни стало пытается скрыть свои проделки. Подозрения мои лишь усилились — я усомнился в честности и невиновности Хайр-эд-Дина.

В тот же вечер я навестил и Абу эль-Касима, ибо Антти, как мне намекнул Хайр-эд-Дин, уехал за город, чтобы присматривать за возведением оборонительных сооружений и другими работами.

Абу эль-Касим довольно дешево приобрел в Тунисе великолепный дом с садом, огражденный высокой глинобитной стеной, и теперь после трудов и всяческих жизненных невзгод наконец-то предавался отдыху и радовался своему семейному счастью. Он поборол свою скупость и украсил жилище дорогими коврами, ларями, инкрустированными слоновой костью, и низенькими столиками черного дерева, а также приобрел множество рабов, которые прислуживали его жене и сыну.

Глядя на роскошный дом, никто бы не поверил, что когда-то его владелец был всего лишь бедным торговцем благовониями, одетым в поношенный халат, обманывающим людей и пытающимся разбогатеть на продаже фальшивых лекарств, поддельной амбры и красок и ломающим голову над придумыванием привлекательных названий для своих косметических изобретений.

С настоящей отцовской гордостью представив мне своего приемного сына и русскую жену, которая по мусульманскому обычаю на мгновение возникла на пороге комнаты, скрывая лицо под густой темной вуалью, Абу эль-Касим приказал обоим отправиться на женскую половину и, протягивая мне кубок с вином, озабоченно произнес:

— Янычары и отступники Хайр-эд-Дина, несомненно, не лучшие пастыри в этом мире, ибо стригут своих овечек, не думая о последствиях, а это вызывает неодобрение, вернее — недовольство, жителей Туниса. Особенно возмущены представители старинных родов, которые издавна привыкли распоряжаться и даже править в городе. Эти привилегии они получили от бывших владык Туниса, и их недовольство вполне понятно. Несколько месяцев назад в городе появился один испанский купец. И очень похоже — купец плохой, ибо вовсе не разбирается в своем деле. Более того — избранным покупателям он за бесценок продает очень дорогие товары, надеясь таким образом снискать их благосклонность. Не считаясь с мнением купцов города, он сбивает цены, и не трудно себе представить, что такое поведение вызывает справедливое возмущение в наших кругах.

Взглянув на меня лукаво и глотнув вина, Абу эль-Касим продолжал:

— У этого испанца есть слуга — обращенный в христианство мавр, который по вечерам любит бродить по городу, украдкой навещая самых рьяных сторонников Мулен Хасана, а также тех, кто больше других недоволен новыми порядками в Тунисе. Из чистого любопытства я приказал понаблюдать за испанцем и его мавром, и вот что оказалось: испанец много раз открыто наведывался в касбу, предлагая свои товары самому Хайр-эд-Дину. И вот еще что: Хайр-эд-Дин принял его лично и не раз потом оставался с ним один на один, подолгу беседуя. Из этого следует, и я готов даже держать пари, что этот чужестранец — посланник императора и — скорее всего — испанский дворянин, ибо ведет он себя по-дурацки, к тому же слуга его — крещеный мавр.

В беседе за кубком вина мы провели почти всю ночь, а с утра пораньше я отправился в порт, отыскал там корабль испанца и под предлогом покупки хорошего венецианского зеркала напросился с визитом к торговцу. Когда мавр сообщил своему господину о богатом и благородном посетителе, испанец немедленно вышел на палубу, чтобы как можно любезнее и учтивее приветствовать меня. Мне же хватило одного взгляда, чтобы по его лицу, рукам и осанке определить, что этот чужестранец — отнюдь не из сословия мелких лавочников.

Он сразу же повел разговор о событиях в мире, а когда я заявил ему, что прибываю прямо из Стамбула, из сераля, и что намерен поступить на службу к Хайр-эд-Дину, испанец проявил неподдельный интерес к моей персоне и последним новостям из турецкой столицы. А я без утайки рассказал ему, что в серале все пребывают в большом волнении, испытывая недоверие к великому визирю Ибрагиму, и несмотря на взятие Багдада никто не верит в счастливый исход войны с Персией.

Пересказав последние новости, я принялся ловко врать и заявил, что считаю мудрым и необходимым подыскать себе нового господина, ибо даже самому предусмотрительному человеку не избежать со временем болезненной подозрительности великого визиря и, конечно же, ее последствий.

Выслушав меня, испанец, видимо, решил, что я, совершив какой-то позорный поступок, скрываюсь в Тунисе от гнева Ибрагима. Купец любезно пригласил меня в свою роскошно обставленную каюту и, не переставая расспрашивать о моем происхождении, об обстоятельствах, которые вынудили меня надеть тюрбан, словно невзначай, мельком упомянул о том, что он слышал от уважаемых людей, будто папа разрешил нескольким известным отступникам вернуться в лоно Святой Церкви. Папа без лишних расспросов простил им отступничество, учитывая их заслуги перед императором.

Нам не требовалось много слов, чтобы понять друг друга. Испанец доверительно сообщил мне, что зовут его Луис Пресандес и что он — уроженец города Генуи, к тому же имеет честь состоять на службе у императора, более того, является его приближенным и пользуется полным доверием своего монарха, а также уполномочен решать многие, даже очень сложные дела.

— Император, — заявил господин Пресандес, — возглавляя сильнейший в мире флот, вскоре появится у тунисского причала.

Испанец утверждал также, что решительно настроенные жители Туниса готовы в любой момент поднять восстание и с оружием в руках встать на сторону императора, ибо давно уже надоели им турецкие бесчинства, и они от всей души желают победы благородному Мулен Хасану, своему единственному законному владыке. Потому-то умный человек и должен вовремя понять, откуда ветер дует, и быть готовым сменить и убеждения свои, и господина, ибо император — и это известно всему миру — монарх справедливый и наверняка не забудет о тех, кто успел признать и исправить свои ошибки, поддержав государя в его борьбе. В противном же случае изменников и отступников, которые упорствуют в своем заблуждении, ждет жестокое наказание.

Испанец так долго манил меня и запугивал одновременно, что в конце концов мы оба прослезились, а я — вынужден здесь признать — всегда исключительно чувствительно воспринимал красивые обещания и словечки. Это было так волнительно, но несмотря на мою впечатлительность и слезы я все же ничего конкретного ему не пообещал и даже отказался принять деньги в счет наших будущих сделок. Расстались мы сердечными друзьями, и я со всей серьезностью заверил его, что обязательно подумаю о его предложениях. И еще я поклялся Кораном и крестом, что никогда и нигде даже словом не обмолвлюсь о нашем с ним разговоре.

Тем временем Абу эль-Касиму — человеку хитрому и ловкому — удалось переманить на нашу сторону крещеного мавра господина Пресандеса, и тот подробно рассказал нам о делах своего хозяина, а в награду попросил нас помочь ему опять надеть тюрбан.

Вот таким-то образом, не нарушая клятвы, данной испанцу, я смог с чистой совестью предстать перед Хайр-эд-Дином и решительно потребовать от него объяснений.

— О каких это делах капудан-паша Блистательной Порты беседует с глазу на глаз с тайным посланником императора, который пребывает в Тунисе, скрываясь под вымышленным именем? — грозно спросил я. — И что ты собираешься предпринять, Хайр-эд-Дин? Неужели ты и вправду считаешь, что рука великого визиря не дотянется до тебя из Персии?

Не на шутку перепуганный Хайр-эд-Дин оправдывался и защищался, возражая против моих упреков и обвинений. И только убедившись в его неподдельном испуге, я открыл ему тайные замыслы Пресандеса, рассказав о планах поднять восстание и обрушить гнев жителей Туниса на голову Хайр-эд-Дина в тот самый момент, когда корабли императора войдут в порт города. Я передал бейлербею Северной Африки списки с именами шейхов и купцов — сторонников Мулен Хасана, о верности которых бывшему владыке Туниса доложил господину Пресандесу тунисский посол в Мадриде. Имена эти наизусть знал слуга испанца — крещеный мавр.

Хайр-эд-Дин помрачнел, со злостью дернул свою крашеную рыжую бороду и вдруг закричал так громко, что задрожали стены касбы:

— Этот гяур, этот пес паршивый, опозорил меня! Он представил мне письмо императора, собственноручно составленное государем, в котором говорится о том, что Луис Пресандес уполномочен предложить мне от имени своего монарха титул и престол в Алжире, Тунисе и других городах на африканском побережье взамен за поддержку императора в войне с султаном Османов[52]. Я, конечно же, ни минуты не думал о предательстве и никогда не изменю своему повелителю, благодаря милости которого я занимаю столь высокое положение. Но Дориа в свое время изменил французскому королю, и никто не упрекает его за это. К тому же всем известно, что и милость правителей часто бывает изменчива, а великий визирь Ибрагим известен своей исключительной подозрительностью. Вот я и подумал было, что ничего не теряю, разговаривая с Пресандесом и пытаясь выведать у него условия сделки с императором. Но, как выяснилось, христианский монарх не отличается благородством, он — более лживый, чем я бы мог подумать, потому никогда больше не поверю христианским клятвам и заверениям.

Разъяренный Хайр-эд-Дин приказал немедленно схватить испанца. На его корабле в тайнике в каюте нашли второе императорское послание, из которого следовало, что секретному посланнику христианского монарха было поручено войти в доверие к Хайр-эд-Дину, и это лишний раз подтверждало слухи о невероятном лицемерии самого императора.

Мавр, опять став мусульманином, дал показания против своего господина, а также против многих жителей Туниса.

Страшно разгневанный Хайр-эд-Дин приказал немедленно обезглавить Пресандеса, не обращая внимания на его отчаянные возражения и попытки прикрыться охранной грамотой императора.

Я остался очень доволен результатом моей миссии: мне удалось предотвратить измену, но и убедиться к тому же в непостоянстве Хайр-эд-Дина. Теперь я мог со спокойной душой возвращаться в Стамбул — ведь не трудно было себе представить дальнейшие события в Тунисе. И я решил поторопиться, ибо, будучи сторонником мира, ненавидел войну и не выносил вида крови.

Однако постоянная непогода, бури и волнение на море препятствовали немедленному отъезду, да и от гостеприимства Абу эль-Касима мне не хотелось так сразу отказываться, и я поддался соблазну, ежедневно проводя много часов в беседе с ним за кубком доброго вина. Между тем бесценное время текло неумолимо.

Откладывая свой отъезд, я все еще надеялся встретиться с Антти и уговорить его вернуться со мной в Стамбул. И вот, совсем неожиданно, я увидел брата моего: он стоял во дворе касбы босой, оборванный и грязный, как самый жалкий из рабов. Тогда я и узнал, что Хайр-эд-Дин вовсе не уведомлял его о моем пребывании в Тунисе, напротив — под любым предлогом старался удержать его подальше от меня, боясь накануне войны лишиться лучшего пушкаря.

Нашей радости не было предела, мы долго обнимали и хлопали друг друга по спине, пока наконец Антти не воскликнул:

— Какая жуткая страна! С меня довольно! К тому же Хайр-эд-Дин выставил меня на всеобщее посмешище. Когда мы прошлой весной воевали в пустыне с арабами и берберами, этот полоумный пират велел на пушках поднять паруса, чтобы таким образом орудия двигались быстрее. Мы до смерти напугали арабов, которые никогда в жизни на своих безбрежных пастбищах пушки- то и не видели, и, конечно же, заставили их пойти на мировую, а паруса и в самом деле помогли нам быстрее перемещаться по равнинам при попутном ветре — ведь ослам и волам не потянуть по песку тяжелых орудий. Но когда я увидел мои славные пушки, которые с наполненными ветром парусами неслись по пустыне, как потаскухи с подоткнутыми за пояс юбками, я испытал такую обиду и боль, словно ранили меня в самое сердце. И никогда не прощу я Хайр-эд-Дину этой жестокой насмешки, а теперь еще и сомневаюсь в том, сможет ли он вообще вести настоящую войну на суше. Потому сбольшим удовольствием вернусь с тобой в Стамбул.

Антти походил скорее на греческого монаха или бродячего дервиша, чем на приличного пушкаря и воина. Он отпустил бороду, которая словно спутанная пакля закрывала все его лицо, и я понял, что самое время серьезно заняться братом моим, пока Антти не совсем еще потерял рассудок. Между тем он доверительно шептал мне на ухо:

— Ты же знаешь, Микаэль, что в глубине души — я человек мягкий и доверчивый. Мои потери и жизненные невзгоды, видимо, стали причиной того, что теперь я лучше, чем прежде, понимаю людей, но так и не уразумею, почему самому себе постоянно причиняю столько неприятностей и треволнений. Я столько об этом думал, но додумался лишь до жуткой головной боли, чему еще больше способствует дикая жара в этой стране. Вот и усмиряю я свою плоть в наказание за грехи и дурные поступки, пощусь и позволяю африканскому солнцу сжигать мне кожу дочерна.

Я крепко схватил его за руку, решив поскорее отвести Антти в баню, а потом вместе с ним отправиться к Абу эль-Касиму за чистой одеждой, однако у ворот касбы брат мой вдруг что-то вспомнил, как-то странно посмотрел на меня и сказал:

— Подожди! Пойдем со мной! Я хочу кое-что показать тебе!

Он провел меня мимо конюшен к мусорной куче, огляделся по сторонам и пронзительно свистнул. Куча мусора зашевелилась, и из укрытия вылез семилетний мальчуган — грязный и оборванный, радостно скуля, как собака, приветствующая своего хозяина. На голове у мальчика была маленькая, страшно испачканная, круглая красная шапочка, еле держащаяся на макушке; глаза ребенка опухли и гноились от укусов мух и слепней. Руки и ноги у него были тощие и кривые, а тупое выражение лица явно свидетельствовало об умственной отсталости ребенка.

Антти достал из сумки краюху хлеба и несколько луковиц, а потом принялся играть с малышом, подбрасывая его высоко в воздух. Ребенок смеялся и визжал от удовольствия.

В конце концов брат мой обратился ко мне и сказал:

— Дай ему монетку! Только серебряную — новую и блестящую!

Во имя Милосердного я подарил малышу серебряную монетку. Мальчуган вопросительно глянул на Антти, а когда брат мой кивнул в знак согласия, ребенок вдруг исчез в куче мусора, чтобы спустя мгновение снова появиться перед нами. Еще раз взглядом попросив у Антти разрешения, мальчишка в знак благодарности за мой подарок протянул мне грязный камушек.

Чтобы не обидеть несчастного дурачка, я принял этот странный дар и сделал вид, что прячу камушек в кошель. Антти не переставал играть с ребенком, мне же вскоре все это сильно надоело и я позвал брата, напомнив о бане и визите к Абу эль-Касиму.

Брат мой погладил мальчишку по голове, попрощался с ним и двинулся вслед за мной. По пути он рассказал мне, как после захвата касбы он вырвал ребенка из рук жестоких янычаров и передал под надзор конюхам, которые заверили Антти, что знают мальчика — он нищий и постоянно крутится возле конюшен. Говоря об этом, Антти достал из сумки у пояса горсть грязных камушков, точно таких же, как тот, что подарил мне мальчишка. Все камни были одинакового размера — примерно с фалангу большого пальца. Антти показал мне камни и пояснил:

— Малыш умеет быть благодарным. Когда я приношу ему еду, он каждый раз дарит мне такой камушек, а за горсть серебряных монет — сразу несколько штук. Видимо, там, где малыш скрывается, у него этих камушков много, но до сих пор я не бывал в его «доме». Возможно, он, как сорока, собирает все, что блестит.

Я был серьезно обеспокоен душевным состоянием брата моего, ибо мне вдруг показалось, что у него ум помутился.

— Дорогой Антти! — прервал я его. — Ты явно болен, мне кажется, у тебя солнечный удар, и тебе противопоказано дальнейшее пребывание в жарком климате Африки. — Я обнял его за плечи и сочувственно спросил: — Неужели ты хочешь сказать, что горстями обмениваешь серебро на эти грязные камушки? Ты в самом деле хранишь в своем кошеле весь мусор, который дарит тебе этот мальчишка?

Говоря это, я собрался было выбросить камушек, который только что преподнес мне малыш и который, вымазанный свежим еще куриным пометом, пачкал мне пальцы. Антти неожиданно придержал меня за руку и заговорщически прошептал:

— Плюнь на камушек и протри его рукавом!

Мне вовсе не хотелось пачкать дорогой халат, но я не посмел противиться Антти, чтобы не усугублять его состояния, и почистил камушек краем одежды. Нескольких прикосновений оказалось достаточно, чтобы камень вдруг засиял и стал похожим на кусочек блестящего отшлифованного стекла. Мной овладело странное беспокойство, хотя я все еще не верил, что держу в руке настоящую драгоценность. Камень такой величины стоил бы по меньшей мере несколько тысяч дукатов.

— Это всего лишь кусочек стекла... — неуверенно отозвался я.

— Я тоже так думал, — ответил Антти. — Но на всякий случай на базаре я обратился к одному знающему еврею и показал ему самый маленький из камней, который получил от мальчишки. Еврей без единого слова предложил мне за него пятьдесят дукатов, а я, поняв, что камень стоит не меньше пятисот золотых, сразу же спрятал его обратно в кошель, обещая ростовщику непременно вернуться, как только мне понадобятся деньги. От одной лишь мысли о том, какое состояние я ношу в потертом кошеле у пояса, мне стало смешно, ибо даже самые искушенные таможенники никогда не догадаются, что эти перепачканные в курином дерьме камушки — самые что ни на есть настоящие алмазы.

Я все еще не мог в это поверить и сомневался в здравом уме брата моего, который всерьез считал мутные стекляшки драгоценными алмазами. Потому, тщательно подбирая слова, я проговорил:

— Такое случается только в сказках, дорогой Антти. Неужели ты в самом деле думаешь, что этот маленький придурок нашел в мусоре за конюшнями гору алмазов?

Тут я внезапно вспомнил круглую маленькую красную шапочку на голове у мальчишки, и обеими руками вцепился в плечо Антти. Меня била крупная дрожь, неожиданная догадка осенила меня, и я вскричал:

— Воистину Аллах велик и милосерд! Мальчик, видимо, успел обшарить пустые залы дворца до того, как туда ворвались пираты Хайр-эд-Дина, и нашел красный сафьяновый мешочек, который в своей опочивальне позабыл Мулен Хасан, в панике покидая город.

И я рассказал Антти о визите купца-еврея, которого ко мне в Стамбул направил Аарон из Вены.

— Красный мешочек малыш напялил на голову, как маленькую шапочку, которая хоть как- то защищает его от палящих лучей солнца, — вслух рассуждал я, — а алмазы, скорее всего, он спрятал в курятнике, раз все они вымазаны в курином помете. Если еврей говорил правду, то Мулен Хасан собрал двести таких камней, так что до сих пор ты получил лишь небольшую их часть. Нам немедленно надо вернуться к ребенку и обменять серебро на остальные камни, в противном случае малыш потеряет их или невзначай перед кем-нибудь откроет свою тайну.

Однако Антти остановил меня, говоря:

— Это невозможно. Мальчишка не хочет отдавать сразу много камней. Может быть, он играет с ними в своем убежище, когда никто его не видит. Несмотря на слабоумие, он упрям и хитер, как лиса, и хотя я пытался проследить за ним, мне так и не удалось обнаружить его жилища.

Выслушав Антти, я тоже заколебался.

— Уж больно запутанная получилась история, — подумав, признал я. — Каждый шаг надо тщательно взвесить и нельзя торопиться. Дело в том, что эти алмазы — часть военной добычи Хайр-эд-Дина, ибо они принадлежали Мулен Хасану, а значит, они — собственность султанской казны. Хорошо зная порядки в серале, я ничуть не надеюсь на какое-либо вознаграждение за находку, напротив, уж там постараются отнять у нас все до последнего камушка; к тому же, это может стоить нам головы, как часто бывает с людьми, обладающими слишком чувствительной совестью. Но все это возможно только в случае, если мы решимся, как положено, вернуть драгоценности в казну.

Антти полностью согласился со мной, и мы ни одним словом не обмолвились об этом деле, а наш отъезд все откладывали и откладывали.

Каждый раз, навещая мальчишку, мы получали от него два-три камня. Опасаясь давать ему больше одной монеты за алмаз, чтобы не привлечь внимания к вдруг разбогатевшему малышу, мы обратились к имаму в мечети с просьбой принять ребенка под свое покровительство. Свою просьбу мы подкрепили кругленькой суммой, предназначенной на обучение и содержание мальчика. Таким образом мы решили отблагодарить несчастное дитя за его поистине королевскую щедрость, а заодно успокоить и собственную совесть.

В конце концов, когда мы уже досчитались ста девяноста семи камней, мальчик вдруг протянул к нам раскрытые пустые ладошки, давая понять, что больше ему нас одарить нечем. И хотя еще несколько раз мы навещали его, принося монеты и еду, нам пришлось поверить, что малыш ничего от нас не прячет — видимо, он потерял три последних камня, а может быть, Мулен Хасан ошибся при подсчете.

Мы помыли ребенка, переодели в чистые одежды и, несмотря на его сопротивление, отвели к имаму в мечеть. Малыш был подавлен и явно несчастен, и даже нежные слова Антти не могли утешить его.

Совесть свою мы таким образом успокоили, и настала пора уносить ноги из Туниса. Мы поскорее попрощались с Абу эль-Касимом и отправились в порт, чтобы отплыть в Стамбул на первом, уходящем туда, корабле.

Но не успели мы еще выехать за пределы Туниса, как издали долетел до нас странный глухой грохот, и толпы до смерти перепуганных беженцев вскоре стали стекаться к воротам города.

Горько рыдая, несчастные рассказывали, что императорский флот внезапно появился у стен Ля Голетты. Акватория порта оказалась отрезанной от моря, и испанцы под прикрытием своих пушек сошли на берег. Их отряды уже приближались к городу, и было поздно упрекать себя за жадность, ибо желание заполучить все драгоценные камни Мулен Хасана закрыло нам дорогу к отступлению, и мы оказались в ловушке.

Слабым утешением для меня могло быть лишь то, что император появился под Тунисом на целых две недели раньше, чем его ожидали, и потому мы с Антти не успели уйти, как, в общем, и большинство кораблей Хайр-эд-Дина, заблокированных вражеским флотом в порту. По слухам лишь пятнадцать самых легких и быстроходных галер спряталось в маленьких портах и бухточках по всему побережью. Но и это не могло быть поводом для большой радости.

Однако проверить эти слухи следовало как можно скорее, дабы узнать, остался ли у нас хоть малейший шанс покинуть город на одном из судов Хайр-эд-Дина.

Мы поспешили в Ля Голетту и, взобравшись на одну из башен, посмотрели на море. Не менее трехсот кораблей, едва ли не до горизонта, покачивалось на волах. На расстоянии пушечного выстрела от крепости на берег высаживался отряд немецких ландскнехтов, которые тут же приступили к фортификационным работам — принялись рыть окопы, насыпая брустверы[53] и укрепляя место высадки.

Чтобы воспрепятствовать кораблям Хайр-эд-Дина в прорыве блокады, в первый ряд христианского флота протиснулись тяжелые галеры иоаннитов, а за ними я собственными глазами впервые увидел наводящие ужас каракки, которые, словно плавающие крепости с четырьмя рядами мощных пушек, возвышались над остальными кораблями. Изящные быстроходные военные галеры Андреа Дориа, крепкие португальские каравеллы[54] и неаполитанские галеи[55] занимали всю поверхность моря, а среди них торжественно и гордо качался на волнах огромный флагманский корабль с четырьмя рядами весел. На верхней палубе сиял на солнце золотой парчовый купол императорского шатра.

Однако Хайр-эд-Дин не потерял головы, и в минуту опасности показал себя с самой лучшей стороны. Громовым голосом он немедленно отдал необходимые приказы. Оборону крепости Ля Голетта он доверил еврею Синану, владыке острова Джерба, передав под его командование шесть тысяч лучших янычар. Одновременно направил мавританские и арабские конные отряды против императорских солдат, высаживающихся на берег, чтобы таким образом выиграть время. Однако помешать высадке Хайр-эд-Дин уже не мог — даже прекрасная погода была на руку врагу.

Укрепившись на берегу, первые неприятельские отряды немедленно приступили к установке орудий, чтобы поскорее начать обстрел крепости, ибо император решил пойти на штурм Ля Голетты без промедления.

Беспрерывный обстрел вскоре превратил жизнь защитников крепости в сплошной кошмар, и я, поблагодарив Синана за гостеприимство и бросив любопытного Антти на произвол судьбы, страшно подавленный свалившимся на меня несчастьем, срочно вернулся в Тунис.

Я не смел даже думать о побеге через пустыню, ибо враждебные Хайр-эд-Дину берберы сторожили все дороги и нещадно грабили и убивали беженцев.

Под шквальным огнем орудийных залпов Ля Голетта держалась месяц, что и так, несомненно, было настоящим чудом, которое Аллах ниспослал Хайр-эд-Дину. А потом стены стали крошиться и башни рухнули, и от прекрасной мощной крепости осталась куча развалин.

Когда наконец император повелел начать последний решающий штурм, к крепости на расстояние пушечного выстрела подошли и галеры Андреа Дориа и, проплывая мимо, поливали Ля Голетту градом орудийных снарядов.

И тогда Синан, уповая на милость Аллаха, приказал взорвать бесценные корабли Хайр-эд-Дина, закрытые в тунисском порту. Столбы дыма взметнулись в небо, а дома в отдаленном городе задрожали от взрывов.

Штурм крепости начался одновременно с двух сторон. Когда же испанцы и иоанниты ворвались в Ля Голетту, Синан не дрогнувшим голосом издал последний приказ: «Спасайся, кто может!» и лично показал пример другим, бесстрашно бросившись головой вниз в бездонные соленые топи, уводя за собой в Тунис оставшихся в живых последних защитников крепости.

Когда Ля Голетта, превращенная в кучу развалин, попала в руки христиан, в Тунисе началась паника. Из города по всем дорогам потекли потоки беженцев, к которым и я бы охотно присоединился, если бы рассудок не предостерегал меня от этого опрометчивого шага, и я, сдерживая свой панический порыв, твердил и твердил себе, что все они вскоре станут легкой добычей берберов Мулен Хасана. К счастью, во время длительной осады и многократных штурмов крепости войска императора понесли серьезные потери, и христианский монарх был вынужден дать солдатам несколько дней отдыха.

За это время Хайр-эд-Дину просьбами, угрозами и уговорами удалось все-таки сдержать панику, собрать всех военачальников, представителей уважаемых родов Туниса и шейхов арабских племен — то есть всех своих сторонников — и открыть заседание совета в великом зале во дворце касбы.

Он обратился к ним, как отец к сыновьям, и сообщил, что во сне к нему опять явился Пророк, — правда, о сути их беседы Хайр-эд-Дин так ни словом и не обмолвился. А вот из сказанного всем стало ясно, что владыка морей собирается выйти из города, дабы в чистом поле дать бой императору.

Он говорил так уверенно и убедительно, что Абу эль-Касим первым среди присутствующих засучил рукава своего халата и, размахивая саблей, воскликнул, что ради своей жены и сына готов выдержать любое сражение, а если уж такова воля Аллаха и он погибнет на поле брани, то прямым путем попадет в рай. И, скорее всего, это выступление не было согласовано заранее, ибо Хайр-эд-Дин казался и впрямь удивлен необычным воодушевлением Абу эль-Касима, к которому — с небольшим, правда, колебанием — спустя мгновение присоединились тунисские вельможи.

Но когда большинство приглашенных наконец удалилось из зала, Хайр-эд-Дин призвал к себе своих верных рейсов на второй, состоявшийся глубокой ночью, совет, и на этот раз отличившиеся в боях янычары и покрытые боевыми шрамами ветераны охраняли все входы в зал, не пропуская никого. Даже Абу эль-Касим не присутствовал на этом тайном заседании, а мне и Антти разрешили остаться лишь после того, как мы торжественно поклялись сохранить все в строгом секрете. Теперь Хайр-эд-Дин говорил совсем иным тоном. Он резким движением поглаживал свою рыжую бороду, был крайне серьезен и даже не пытался притворяться, что верит в успех своего предприятия.

— Лишь Аллах может спасти нас, — сказал он проникновенно. — Но опыт, приобретенный мной за долгие годы войны, научил меня не надеяться на чудо. Мы вынуждены дать сражение в чистом поле, ибо старые стены Туниса рухнут при первом обстреле железными ядрами, а предательски настроенные жители города скорее ударят на нас с тыла, чем ввяжутся в войну с императором. Помните также, что мы ни в коем случае не должны спускать глаз с христианских рабов и пленных, которые уже много недель содержатся в подземельях этого дворца. Кандалов для всех не хватит, но никому нельзя разрешить свободно передвигаться по городу. С именем Милосердного на устах я вступаю в открытый бой, ибо человек я мужественный, к тому же дорожу своей честью. Однако арабской коннице тоже доверять нельзя — ради спасения своих бесценных скакунов она разлетится, как плевелы по ветру, лишь издали заслышав выстрелы из пушек или аркебуз. Но мы не в силах изменить что-либо, так да свершится воля Аллаха. И лучше попытать счастья в бою, чем искать спасения в бесчестном бегстве, которое не менее опасно и так же трудно.

И решение было принято. А на следующий день, когда императорские отряды вышли из укрепленного лагеря, мы тоже покинули пределы городских стен, чтобы в чистом поле сразиться с самой опытной и воинственной армией в мире.

На равнине за стенами Туниса сомкнутые ряды наших воинов, готовых к бою, вовсе не казались такой уж маленькой и безобидной группкой смельчаков. Арабские всадники в белых одеждах сплошь покрывали пологие склоны близлежащих холмов, а отважные местные жители, кнутами выгнанные из своего города, вооружились кто чем мог — палками, копьями и даже топорами, ибо Хайр-эд-Дин, потеряв арсенал, не мог им предложить оружия получше, да и не доверяя им, вряд ли бы дал им в руки что-нибудь более опасное.

Численностью мы почти не уступали императорским войскам, хотя, наверное, и не было в наших рядах девяноста тысяч человек, как потом утверждали христианские летописцы, сверх всякой меры превознося мужество воинов своего государя.

Вооруженный легким мушкетом и кривой турецкой саблей, я сопровождал Антти, который принимал участие в сражении. Но я делал это вовсе не из желания воевать, а потому, что среди янычаров и отступников Хайр-эд-Дина чувствовал себя в большей безопасности, чем в беспокойном городе, где в любой момент могли вспыхнуть бунты и мятежи.

Однако битва длилась не дольше короткой молитвы перед дальней дорогой.

Увидев сомкнутый строй медленно продвигавшейся вперед императорской пехоты, арабские всадники атаковали вражеские каре, уже издали засыпая христиан градом стрел. Они пустили коней в галоп и помчались вниз по склонам холмов, размахивая саблями и дико вопя. Но как только заговорили императорские пушки и аркебузы, встречая наступающих прицельным огнем, арабские всадники завопили еще громче, разлетелись во все четыре стороны, прихватив с собой мужественных жителей Туниса, и скорее чем вышли, скрылись за городскими стенами.

Восседающий на взмыленной лошади Хайр-эд-Дин вдруг обнаружил, что просторная равнина странно опустела. Вокруг него оставалось не больше четырех сотен отступников, в то время как навстречу им двигалась тридцатитысячная лавина хорошо обученных воинов императора — не считая артиллерии и аркебузиров.

В этот самый опасный миг в своей жизни владыка морей не потерял головы. Громко взывая к Аллаху, он послал в бой своих янычар, чтобы они заслужили рай в схватке с гяурами и задержали врага, пока он, Хайр-эд-Дин, не приведет бежавших обратно на поле боя.

Вонзив шпоры глубоко в бока лошади, Хайр-эд-Дин помчался к городу с такой скоростью, что не один бежавший пал под копытами его скакуна.

Мы же, оставшиеся на поле сражения, могли спастись, только держась все вместе и шаг за шагом отступая к городу, уходя медленно, ибо не было у нас, как у Хайр-эд-Дина, быстроногих скакунов.

Когда, окровавленные и обессиленные, мы наконец оказались под защитой городских стен, то увидели, что на узеньких улочках идет настоящая бойня. Из-за каждого угла жители Туниса нападали на турок, а с крыш кидали в них чем попало, ругая и проклиная захватчиков, в то же время они громко призывали всех встать на защиту города, сбросить кровавое ярмо Блистательной Порту и с радостью встретить своего владыку Мулен Хасана — спасителя и освободителя.

В тот же миг на башне касбы взвился белый флаг. А когда Хайр-эд-Дин попытался попасть во дворец, чтобы спасти свои сокровища, ворота касбы оказались наглухо закрытыми, христианские же пленники, сбросив свои цепи, заняли касбу и уготовили ему не слишком радушный прием — со стен закидали камнями и обстреляли из непонятно откуда взявшегося оружия. Его ранили в лоб и подбородок — правда, не очень серьезно.

Таким вот образом Хайр-эд-Дин из-за бунта христианских пленников лишился всего за исключением подручного ларя, а также драгоценностей и золота, которые втайне успел отослать на рассвете в город Бона, где в надежном укрытии уже ждали его пятнадцать легких галер, успевших вовремя покинуть Ля Толетту. Так что не стоит удивляться, что у запертых ворот касбы, потеряв над собой контроль, он впал в ярость и, скрежеща зубами, с пеной у рта заорал:

— Все пропало! Эти собаки, гяуры, взяли касбу без единого выстрела и ограбили меня! Украли все мои сокровища!

Увидев, чем кончилось сухопутное сражение, затеянное Хайр-эд-Дином, я тоже испытал смертельный ужас. Стараясь не отстать от владыки морей, я ухватился за хвост его лошади, но в награду за мои труды и верную службу дождался лишь сильнейшего удара копытом в живот. Я громко закричал от страшной боли, выпустил из рук лошадиный хвост, упал, а потом сел в пыли на обочине дороги, обеими руками держась за живот. И только Антти удалось поднять меня на ноги, и брат мой, обхватив меня за талию, потащил за собой, прокладывая саблей дорогу в толпе.

Сражение было проиграно. Немцы, испанцы и итальянцы уже заполонили город, который император отдал им на разграбление. Грабежи и жестокие убийства продолжались три дня и три ночи. Потом говорили, что в это время погибло не менее ста тысяч мусульман, и никто не спрашивал, на чьей они стороне — Хайр-эд-Дина или Мулен Хасана. Христиане убивали всех подряд.

Однако не буду предвосхищать ход событий, ибо сначала я должен поведать о том, что же произошло у стен касбы, покинутой Хайр-эд-Дином, евреем Синаном и остальными пашами столь поспешно, что они даже не успели захватить своих бунчуков с площади у ворот.

Христианские пленники, обретшие свободу, бросали со стен камни, стреляли с чего попало и кидали в нас все, что подвернулось им под руку. В этом кромешном аду, царившем вокруг, какой-то одинокий арабский всадник внезапно осадил взмыленную лошадь, не понимая, где он и куда бежать дальше. Тогда Антти мертвой хваткой придержал коня под уздцы, резким движением сбросил с седла всадника, мощным рывком поднял меня, и я неожиданно оказался в седле, изо всех сил цепляясь за поводья.

Брат мой приказал мне поскорее отправляться в дом Абу эль-Касима, обещая последовать за мной, как только раздобудет лошадь для себя. Краем глаза я успел еще увидеть, как Антти подхватывает с земли знамя Хайр-эд-Дина и, размахивая им, громко призывает янычар и мусульман объединиться для защиты бунчуков.

Тем временем я уже мчался к дому Абу эль-Касима, одной рукой закрывая голову от ударов и всяческих, летящих в меня с крыш, твердых предметов, другой — сжимая поводья. Когда наконец я счастливо добрался до своей цели, то увидел у ворот в пыли обнаженное тело Абу эль-Касима с разбитой головой и окровавленной бородой. Вокруг валялось много драгоценностей, которые выпали из его кошеля. Повсюду рыскали какие-то люди, плевали на Абу, проклиная его и громко заявляя, что он один из соглядатаев Хайр-эд-Дина, которые обрекли на несчастье их город, и что такая судьба ждет каждого из сторонников владыки морей.

Не было места, чтобы развернуть лошадь и уйти от разъяренных жителей Туниса, и мне ничего не оставалось, как, понукая лошадь, продвигаться вперед. В отчаянии призывая на помощь, я так громко кричал об убийстве, что глумящиеся над телом подонки разбежались, словно перепуганные куры, думая, видимо, что следом за мной спешат мамлюки Хайр-эд-Дина.

Как тяжелый куль, я буквально свалился с седла и привязал к пальме дрожащую от возбуждения взмыленную лошадь. Во дворе, в луже крови я нашел также жену Абу эль-Касима с распоротым животом. Даже после смерти она пыталась своим пышным телом закрыть сына, голову которого размозжили так, что нельзя было узнать лица ребенка.

Я опустился на колени у тела моего друга и водой из брошенной рядом выдолбленной тыквы обмыл лицо Абу, дабы привести его в чувство, хотя, будучи врачом, я сразу понял, что он больше не жилец на этом свете. Но все же он еще раз открыл свои маленькие обезьяньи глазки. Его худое, изможденное лицо было желтым и прозрачным, как воск. Невнятно прочитав несколько сур Корана, Абу простонал прерывающимся голосом:

— Ах, Микаэль, человеческая жизнь — всего лишь куча дерьма. Лучшего наследства, чем эти слова, я не могу оставить тебе в последний миг моей жизни, ибо подлая тунисская банда воров ограбила меня подчистую.

И пелена смерти милосердно застила его глаза.

Я так и остался сидеть в дорожной пыли, проливая горькие слезы над телом несчастного Абу эль-Касима, когда во двор на взмыленном коне влетел мой брат Антти, а за ним несколько верных Хайр-эд-Дину людей.

Антти громко позвал меня и закричал:

— В седло, Микаэль, немедленно — в седло! Торопись! Надо догонять Хайр-эд-Дина, пока он не уплыл на одном из своих кораблей. Если нам повезет, мы найдем его в Боне. Поверь мне, это единственная возможность спастись, если владыка морей еще не поднял паруса.

Антти в ярости дико вращал глазами, а его лицо было черным от порохового дыма. Ни единым словом я не возразил ему, подчиняясь беспрекословно. Мы галопом вылетели на улицы Туниса. Вокруг царили невообразимые хаос и суматоха, все еще продолжались бунт христианских пленников, грабежи и убийства, и в этой страшной неразберихе никто не обращал на нас внимания, и нам беспрепятственно удалось покинуть город.

Мы неслись по дороге, оставляя позади бесчисленные толпы беженцев, которые, ломая в отчаянии руки, искали спасения в пустыне, где в лучшем случае погибали от жажды, ибо уже наступила самая жаркая пора.

Однако моя счастливая звезда еще не погасла. Изнуренные, спотыкающиеся на бегу лошади доставили нас, полуслепых от яркого солнца пустыни, в Бону в тот самый миг, когда галеры Хайр-эд-Дина отходили от причала. Наши беспорядочные выстрелы и отчаянные крики были услышаны, и владыка морей послал за нами лодку.

Он встретил нас со слезами на глазах, обнял, как отец сыновей, и заверил, что очень за нас беспокоился. В полном изнеможении я выскользнул из его объятий и без сознания рухнул на палубу.

На следующий день, придя в себя, я ощутил нестерпимую боль во всем теле — кости ломило так, будто меня колесовали, а лицо жгло, словно с него содрали кожу. Я чувствовал себя отвратительно.

Хайр-эд-Дин попытался успокоить меня, говоря:

— Да свершится воля Аллаха! Я не посмею показаться султану на глаза с этими ничтожными остатками величайшего мусульманского флота, который когда-либо существовал. Потому мне придется задержаться в Алжире до тех пор, пока султан не усмирит свой гнев. Теперь я — почти нищий и должен все начинать заново. Мое место — на море, не на суше, и так было всегда. Мои друзья, если таковые у меня еще остались, должны будут замолвить за меня слово в Диване. Однако на сей раз я все же стану более благоразумным и буду держаться подальше от Блистательной Порты — пусть другие говорят за меня.

Удивительно, но неутомимый Хайр-эд-Дин уже строил новые планы, несмотря на все еще угрожающую нам опасность быть потопленными или захваченными быстроходными галерами императора, которые он — в этом я не сомневался — послал за нами в погоню. Ибо побег Хайр-эд-Дина означал для европейского монарха провал его планов, настоящей целью которых было завоевание господства на море, а вовсе не возвращение тунисского престола бездарному Мулен Хасану, чья дальнейшая судьба меньше всего заботила великого императора.

Но Хайр-эд-Дину повезло — он ускользнул от погони и беспрепятственно вернулся в Алжир[56], откуда немедленно послал в море все пригодные для плавания корабли, даже беспалубные весельные лодки, чтобы все они нападали на безоружные христианские торговые суда, грабили и сеяли панику на побережье Италии и Сардинии.

Время для этих набегов оказалось весьма подходящим, ибо, не смолкая, все еще звенели победные колокола во всех деревнях и поселках, христианское население которых толпилось в церквях, вознося своему Богу благодарственные молитвы и распевая гимны по случаю победы над Хайр-эд-Дином.

Но лето еще не кончилось, а Хайр-эд-Дин и его реисы уже доказали, что они живы и не собираются ни погибать, ни сдаваться, наоборот — чувствуют себя превосходно и накапливают силы.

Усилия же императора по уничтожению мусульманского флота и завоеванию христианами господства на море оказались напрасными и стоили европейскому государю огромных средств.

3

Должен признать, что вовсе не спешил я вернуться в Стамбул, напротив, охотно пребывал в Алжире, пользуясь гостеприимством Хайр-эд-Дина. Собирая убедительные доказательства неудач императора в походе против ислама, я в то же время выжидал, пока улягутся страсти, и Великая Порта смириться с потерей Туниса.

И только с наступлением зимы мы с Антти наконец отправились в Стамбул, куда и добрались без особых приключений.

На причале ждали нас чауши. Я сразу же вручил им послание Хайр-эд-Дина султану и великому визирю и от султанских слуг узнал, что повелитель наш и сераскер пока не вернулись из Персии. Облегченно вздохнув, я велел отвезти нас с Антти в мой дом на Босфоре, где надеялся укрыться от злых взглядов и сплетен обитателей сераля.

Дома встретила меня Джулия с опухшим лицом и темными кругами под глазами. Она сказала, что давно оплакала меня, считая погибшим, потому и вовсе не ждала. Но теперь, когда я все же вернулся, моя жена принялась ругать и бранить меня за то, что я не давал о себе знать и совсем не посылал ей денег.

Я был слишком утомлен, расстроен и подавлен, чтобы обращать внимание на крики Джулии, и она, видимо, заметила это, ибо вдруг замолчала. А я никак не мог забыть вида окровавленного тела Абу эль-Касима — ведь даже самому крепкому и много повидавшему на своем веку мужчине нелегко быть свидетелем страшной смерти близкого друга.

Джулия успокоилась и даже обещала простить меня, несмотря на мои дурные поступки, но вскоре она опять взялась за свое. Не скрывая злобного удовлетворения по поводу военных неудач сераскера, она принялась язвительно рассказывать о том, как султанская армия спустя три месяца опять заняла Тебриз и застряла там на долгие недели, якобы надеясь вынудить шаха пойти на решительное сражение. Но когда в конце концов кончились провиант и фураж, и люди и животные стали страдать от голода, Ибрагим отдал приказ о возвращении домой. По мере того как турецкая армия уходила из Персии, отряды шаха занимали оставленные земли, а арьергарды турок несли чувствительные потери от внезапных и яростных нападений персов. Вот так бесславно кончился столь тщательно подготовленный поход на Восток.

— Однако не султан должен отвечать за это постыдное поражение, — пояснила Джулия. — Во всем виноваты его бездарные и корыстные советники, которые подбивали своего владыку на эту сомнительную военную авантюру. Настало время, чтобы султан понял наконец несостоятельность великого визиря Ибрагима как сераскера. Великий же муфтий вне себя от ярости, ибо Ибрагим осмелился защищать шиитов и не позволил грабить персидские города, не считаясь с фетвой, которую с таким трудом подготовил муфтий.

Слушая злобную тираду Джулии, я с трудом взял себя в руки и резко ответил жене:

— Именно сейчас Ибрагим больше чем когда-либо нуждается в дружеской поддержке, и я не собираюсь предавать великого визиря только потому, что его замыслы провалились, а дальновидная политика потерпела крушение. Тебе же, Джулия, не стоит забывать, что хорошо смеется тот, кто смеется последним.

Джулия окинула меня мрачным взглядом и злобно прошипела:

— За меня не беспокойся, уж я-то точно посмеюсь последней, и не жди от меня сочувствия, раз собственными руками роешь себе могилу. Надеюсь, ты не настолько глух и слеп, чтобы не замечать того, что творится вокруг. Время еще есть, и ты можешь спастись. Я заступалась за тебя, и султанша Хуррем готова простить твои дурацкие выходки ради принца Джехангира, которого она обожает, малыш же благоволит к тебе. Между нами говоря, султанша так же неожиданно снисходительно отнеслась к Хайр-эд-Дину и не ругает его за неудачу в Тунисе, более того — она замолвит за него слово перед султаном, если ты попросишь ее об этом.

Зная нравы, царящие в серале, я давно никому не доверял, тем более — Джулии. Ее пропитанные ядом слова насторожили меня, и я, заподозрив ловушку, решил вести себя крайне осторожно.

Утром султанша прислала за мной лодку, и я поплыл в сераль. Хуррем приняла меня в порфировом зале на женской половине дворца. Поначалу она беседовала со мной, скрытая за занавесью, но вскоре отодвинула легкую ткань и показала мне свое лицо. Ее бесстыдное поведение лишь утвердило меня в мнении о том, что за последние годы обычаи в гареме сильно изменились. В пору, когда я был простым рабом султана, любой мужчина, пусть ненароком увидевший открытое лицо обитательницы гарема, немедленно прощался с жизнью. Теперь же настали другие времена.

Султанша беседовала со мной шутя и звонко смеясь, будто ее нежно щекотали или она опьянела от сильного запаха амбры. Однако глаза ее не улыбались — взгляд Хуррем был ледяным и безжалостным, когда она велела мне без утайки поведать обо всем, что я видел и пережил в Тунисе, а также о том, что случилось потом.

Не задумываясь, я доложил ей о тяжелом поражении Хайр-эд-Дина в войне с императором, но все же посмел заступиться за него, рассказывая о великой храбрости и верности его султану. А потом я поведал Хуррем о тех восемнадцати огромных галерах, которые Хайр-эд-Дин уже строит на верфях в Алжире и которые я видел собственными глазами. А это значит, что к весне султанский флот будет готов выйти в море.

Склонив голову набок, Хуррем делала вид, что внимательно слушает меня; на ее прекрасных губах играла легкая чарующая улыбка. Но мне почему-то казалось, что она с большим интересом разглядывает меня, чем слушает мой рассказ. В конце концов так оно и было, и я убедился в этом, когда султанша рассеянно проговорила:

— Хайр-эд-Дин — муж благочестивый, храбрый и верный слуга султана, и тебе незачем защищать его. Я сама знаю, как поступить, чтобы вернуть владыке морей расположение и доверие господина моего. Но ты не все еще рассказал мне, Микаэль эль-Хаким. Зачем ты вообще отправился в Тунис? И что тебе велел передать Хайр-эд-Дину на словах великий визирь Ибрагим, который не осмелился доверить своих мыслей бумаге?

В растерянности я смотрел на нее, не совсем понимая, к чему клонит султанша. В конце концов я что-то невнятно пробормотал, но Хуррем, улыбаясь, снова заговорила:

— Ты хитрее, чем я думала, Микаэль эль-Хаким. Но знаю я, что великий визирь Ибрагим отправил тебя в Тунис, дабы ты тайно выведал, признает ли Хайр-эд-Дин за ним титул сераскера-султана или же откажет ему в поддержке. В случае согласия, владыке морей было велено привести флот в Мраморное море и ждать здесь дальнейших указаний. Однако неожиданное появление императорских войск под стенами Туниса перечеркнуло все эти мерзкие замыслы, владыке же морей позволило воздержаться от ответа на коварный вопрос великого визиря, что и спасло Хайр-эд-Дина от страшного гнева сераскера. Так по крайней мере говорят, я же прошу тебя лишь подтвердить правдивость этих слухов.

— О великий Аллах! — в ужасе воскликнул я. — Это самая настоящая чушь или чья-то злая выдумка, грубая ложь с начала до конца. В этих слухах нет ни капли правды. Великий визирь Ибрагим послал меня к Хайр-эд-Дину, дабы предостеречь его от коварных соблазнов императора, который взамен за поддержку в войне с султаном обещает Хайр-эд-Дину титул короля Африки...

— Так вот оно что, — на полуслове прервала меня султанша, и в голосе ее послышалось змеиное шипение. — Значит, великий визирь Ибрагим приказал тебе сообщить Хайр-эд-Дину, что в его силах сделать владыку морей королем Африки и наделить правом самостоятельно решать вопросы войны и мира, а также по наследству передавать корону сыновьям. И вот, наряду с императором — монархом Европы и сераскером-султаном — господином Азии, Хайр-эд-Дину предлагали стать третьим владыкой мира — королем Африки.

— В чем дело?! — вскричал я в великом волнении, позабыв о том, что я всего лишь раб. — О чем ты говоришь? Что это за странный титул — сераскер-султан?! Почему ты спрашиваешь о нем? Мне ничего об этом неизвестно. Я возмущен тем, как злые языки могут до неузнаваемости исказить правду. И поверь, ни я, ни Хайр-эд-Дин не повинны в военной неудаче. На все воля Аллаха, и не нам противиться Ему.

Улыбка погасла на прекрасных устах султанши Хуррем. Ее круглое лицо внезапно застыло и побледнело, превратившись в белую, как мел, маску, в глазах появился ледяной голубой блеск, и мне вдруг почудилось, что я стою лицом к лицу с жестоким монстром в человеческом обличье. Однако странное выражение лишь быстрой тенью промелькнуло на лице женщины и исчезло так быстро, что не успел я понять, было ли это в самом деле, или же только померещилось мне. Вскоре ее голос обрел обычное звучание, на губах засияла обворожительная улыбка, и султанша вежливо проговорила:

— Возможно, ты сказал правду, Микаэль эль-Хаким, а соглядатаи мои ошиблись. Я очень рада, что все так верно и преданно служат султану, и мне стало легче на душе, когда я выслушала тебя, Микаэль эль-Хаким. Ты заслужил награду, и я обязательно напомню султану о тебе. Скорее всего, я просто глупая, мнительная женщина, раз вообразила, что такой талантливый и преданный раб, как великий визирь, способен действовать за спиной господина своего ради собственной выгоды. Но поживем — увидим. Все вскоре вернется на круги своя, нам же обоим не следует распространяться об этой неприятной истории, дабы злые языки наконец унялись.

С очаровательной улыбкой султанша снова глянула на меня, но в ее глазах так и сверкали ледяные голубые огоньки, когда она, еще раз предостерегая меня, повторила:

— Все в порядке, Микаэль. Надеюсь, все будет хорошо, однако нам обоим следует молчать об этой неприятной истории.

И, закрывая лицо тонкой вуалью, султанша подала знак пухленькой ручкой. Молодая рабыня опустила занавеси, и я уже не видел султанши Хуррем.

4

В первых числах января 1536 года султан Сулейман вернулся в Стамбул.

Он прибыл на великолепном корабле, который мог сравниться лишь с роскошным судном венецианского дожа и который для завоевателя Персии в глубоком секрете построил великий визирь. Под грохот пушечных залпов корабль причалил к мраморной набережной, и султан покинул судно, восседая на своем скакуне. На берегу мудрецы Дивана помогли повелителю сойти с лошади — и это означало конец похода в персидские земли.

Толпа ликовала. Глашатаи выкрикивали названия захваченных городов и крепостей. В течение многих ночей столица державы Османов сияла праздничными огнями, а люди на улицах громко приветствовали вернувшихся с войны янычар и спаги. Однако на сей раз радость не была искренней, словно плохие предчувствия заранее отравили всеобщее упоение победой.

Вскоре торжества кончились и наступили серые буди, жизнь в городе потекла своим чередом, и ничто больше не напоминало о недавних веселых событиях.

И лишь султан, с невиданной доселе роскошью и помпезностью, принял в большом зале Дивана чрезвычайного посла Франции, после чего все французские пленники и рабы в султанских землях немедленно получили свободу. Все это свидетельствовало о том, что король Франциск не сделал никаких выводов из прошлых неудач и снова готовился к войне с императором.

Союз с Францией был заключен в самый подходящий для султана момент, ибо в Венгрии обстановка сильно накалилась — там начались мятежи и беспорядки. Однако доселе здравомыслящие мусульмане на этот раз проявили полное непонимание политической ситуации. Они обвинили великого визиря в дружбе с христианами, как до этого ставили ему в вину защиту шиитских еретиков в Персии — якобы даже ценой интересов собственной армии.

Но теперь дела зашли так далеко, что любые неудачи приписывали исключительно великому визирю, дабы очернить его в глазах людей и лишить уважения, всякие же полезные начинания считались заслугой одного только султана.

К весне ненависть людей к великому визирю стала настолько очевидной, что Ибрагим, не решаясь показываться публично, предпочел оставаться в своем дворце или в одном из зданий сераля. Как и раньше, он ежедневно встречался с султаном, делил с ним трапезу и часто ночевал в его опочивальне — во всяком случае, каки прежде, много времени проводил под одной крышей со своим повелителем. И все же, несмотря на эту близость, ему не раз приходилось терпеть оскорбительные проявления ненависти и презрения. Прямо под окнами его покоев раздавались крики и ругань. Ибрагим пускал оскорбления мимо ушей, не желая предавать огласке эти дикие выходки.

После возвращения из Персии великого визиря ждала масса неотложных дел, которые к тому же требовали крайне ответственных решений. За время отсутствия Ибрагима таких дел в Диване накопилось великое множество, ибо паши с завидным постоянством отказывались принимать их к рассмотрению — ведь легче и безопаснее отложить дело в долгий ящик, чем случайно ошибиться.

Переговоры с послом французского монарха тоже отнимали время у великого визиря, и он пока не мог принять меня.

В ожидании встречи с Ибрагимом проходили дни и недели, приближалась весна, а я все еще надеялся, что смогу и успею предостеречь его об опасности, о коей не смел даже намекнуть в письме. Он же иногда давал мне понять, что не забыл обо мне и назначит встречу в самые ближайшие дни.

В ответ на мои многочисленные просьбы и увещевания Ибрагим прислал мне однажды шелковый мешочек с двумя сотнями золотых монет, что должно было подтвердить его благосклонность ко мне, но дар этот лишь сильно расстроил меня. Великий визирь дал мне понять, что в глубине души презирает меня и считает, что лишь из-за денег я все еще служу ему. А я даже не мог упрекать его за это, так как сам слишком долго жаждал и в конечном счете привык получать деньги и подарки в награду за свои услуги.

Теперь же, в отчаянии замерев в приемном покое во дворце великого визиря, взирая на тонкие изящные колонны и бессмысленно теребя в руках туго набитый золотом шелковый мешочек, я как никогда прежде ясно сознавал, что никакое золото мира не сможет унять боль, терзавшую мое сердце.

Но ни в коем случае я не хочу казаться лучше, чем есть на самом деле, ибо целью и сутью моего повествования является правда и только правда. Потому и не скрываю, что с того дня, когда мы с Антти разделили между собой тунисские алмазы, я знал, что мое будущее вполне обеспечено, и нищета не угрожает мне, хотя особой радости сознание этого мне не доставляло.

Когда я вернулся домой, Джулия обняла меня и примирительно сказала:

— Дорогой Микаэль! В твое отсутствие мне пришлось просмотреть твой лекарский сундучок, чтобы найти средство от болей в желудке. Грек-садовник жалуется на тошноту, но я не решилась дать ему африканское лекарство, которое ты привез из Туниса и о котором однажды говорил мне. Тогда ты объяснил, что от этого снадобья человеку на короткое время может стать совсем плохо, хотя в то же время оно хорошо помогает от болей в желудке. Но я в своем невежестве побоялась навредить садовнику.

Я не любил, когда Джулия копалась в моих вещах, и не раз просил ее не делать этого, но сегодня все мои мысли были заняты другим. Я вручил ей лекарство, которое в свое время так горячо хвалил Абу эль-Касим, и предупредил жену, что употреблять его можно в крайне маленьких дозах.

В тот же вечер, после того как за ужином я съел немного фруктов, у меня тоже начались сильные боли в желудке, а Джулия к тому же сообщила, что заболели также и наши гребцы. Желудочные недомогания не редкость в Стамбуле, поэтому я не придал особого значения собственной болезни. Перед сном я выпил смесь алоэ с опием и на утро почувствовал себя здоровым. В это же утро я узнал, что и султан заболел после ужина, который, как обычно, разделил с великим визирем. Повелитель наш сразу же впал в глубокое уныние, что довольно часто бывает у больных желудком.

Из-за внезапной болезни султана и последовавшего затем приступа глубокой меланхолии у великого визиря появилось наконец свободное время, и он сразу после вечернего намаза прислал за мной своего слугу.

Я немедленно отправился к Ибрагиму, но вид прекрасного дворца великого визиря безмерно удивил меня. Всегда освещенный ночью бесчисленными фонарями и лампами, на этот раз дворец был мрачен, пустынен и тих, как дом покойника. Лишь несколько бледных рабов бесцельно сновало из угла в угол по огромному полутемному приемному залу.

Я бегом бросился в освещенные покои, где и увидел великого визиря. Ибрагим, скрестив ноги, сидел на треугольной подушке, а перед ним на эбеновой подставке стояла открытая книга. Но читал он ее или только делал вид — я так и не узнал.

Прежде чем взглянуть на меня, Ибрагим медленно перевернул страницу. Я упал ниц, чтобы поцеловать землю у его ног, и дрожащим от возбуждения и радости голосом благословил его и поздравил со счастливым возвращением из Персии домой. Нетерпеливым жестом он остановил мои восторженные излияния и пытливо заглянул мне в глаза. На его лице застыло выражение глубокой печали.

С тех пор как я в последний раз видел его, великий визирь сильно похудел и осунулся, лицо потеряло юношескую свежесть, со щек исчез румянец. Под глазами залегли темные тени, в уголках губ появились глубокие складки, а оттененная черной мягкой бородкой светлая кожа в свете многочисленных ламп и светильников казалась мертвенно-бледной. Он снял тюрбан, и над высоким лбом не сияли алмазы. Ибрагим похудел так, что даже перстни на его длинных изящных пальцах скрипача казались слишком большими и тяжелыми для его холеных рук.

— Что тебе нужно от меня, Микаэль эль-Хаким? — глухо спросил великий визирь. — Я — Ибрагим, повелитель народов, наделенный высшей властью. И хотя я — всего лишь раб, могу сделать тебя визирем — если пожелаю. Нищего могу сделать богачом, раба-гребца — реисом или капудан-пашой. Но самому себе я помочь не в состоянии, хотя именно мне доверена личная печать султана. Взгляни сюда, если не веришь.

Распахнув на груди цветной шелковый халат, он показал висевшую у него на шее на золотой цепочке четырехугольную султанскую печать. Тихо вскрикнув от изумления, я снова припал к его ногам, чтобы целовать землю и выразить свой благоговейный трепет перед государственной реликвией.

Великий визирь запахнул халат, закрывая печать от моего взора, и равнодушно произнес:

— Ты собственными глазами видел печать и убедился, что султан Сулейман безгранично доверяет мне — своему рабу и единственному другу. Перед этой печатью трепещут все; все в державе Османов — от мала до велика — склоняют перед ней головы. Все беспрекословно подчиняются любому приказу, скрепленному этой печатью. И тебе это тоже известно!

Он странно улыбнулся и, глядя куда-то в пространство, продолжил:

— Наверное, тебе также известно, что султанская печать открывает даже врата гарема. — Лицо великого визиря вдруг исказила судорога, но он не прервал свою речь. — Я наделен султанской властью, я могу все — и мне больше не к чему стремиться. Ты понимаешь, Микаэль эль-Хаким, что это означает?

В страшном смятении я лишь покачал головой и пробормотал:

— Нет, нет, я больше ничего не понимаю, в самом деле — ничего!

Тогда Ибрагим снова заговорил:

— Ты видишь, чем я занимаюсь, пребывая в одиночестве? Рассматриваю волшебную вязь слов, пытаясь постичь их смысл. Не жалея средств, в течение многих лет собирал я книги — вместилище мудрости народов и времен. Теперь читаю и любуюсь словами, которые, словно бусинки в четках, плавно скользят перед моими глазами. Но зачем мне все это? Ведь я — Ибрагим, счастливый. Мои глаза давно раскрылись и видят насквозь все человеческие слабости и пороки. А мудрость, Микаэль, — слушай внимательно, Микаэль, — вся мудрость собрана в этих книгах — всего лишь слова, красиво начертанные и расставленные по порядку.

Внезапно сжав кулаки, Ибрагим устремил куда-то в пространство свой невидящий взор и, словно в бреду, зашептал:

— Он знает меня, а я — его. Даже братья не могут лучше знать друг друга, без слов понимать мысли, как это происходит с нами. Заболев прошлой ночью, он вручил мне эту печать, вверяя мне таким образом свою власть и саму жизнь. Возможно, он хотел подчеркнуть этим полное доверие ко мне. Однако что-то изменилось, и я уже не знаю его так, как прежде, не могу, как раньше, читать его мыслей. Когда-то он был для меня как зеркало, но кто-то вдруг затуманил своим дыханием хрустальную гладь, и с тех пор я не могу проникнуть в тайну помыслов моего господина. Больше я не могу ничего, даже спасти себя. Его доверие парализует мою волю, лишает сил, и мне ничего больше не остается, как читать, без устали читать красиво начертанные слова. На все остальное времени уже не отпущено. Мы опоздали под Веной, опоздали в Багдаде и Тебризе, слишком поздно появился Хайр-эд-Дин. Все мои действия и помыслы оказались напрасны, ибо мы безнадежно опоздали.

С безмерным отчаянием он смотрел на меня блестящими сухими глазами, потом грустно улыбнулся и сказал:

— Как я могу чревоугодничать, когда он, мой господин, из-за болезни вынужден поститься. Ах, он вовсе не мой владыка, он — единственный возлюбленный брат мой, и никогда прежде я не испытывал к нему столь глубокого чувства любви, как сейчас, в эти дни священного рамазана[57]. Он всегда был единственным возлюбленным братом и единственным другом моим на всем белом свете. При жизни его жестокого отца, султана Селима, мы были неразлучны, и мрачные крылья ангела смерти постоянно шумели над нашими головами. Тогда он питал ко мне больше доверия, ибо знал, что в любой момент я готов ради него пожертвовать собственной жизнью. Теперь это доверие исчезло. Будь мы, как прежде, близки, он прошлым вечером не отдал бы мне эту печать, ибо поступил он так лишь ради победы над мучившими его сомнениями. Он — человек странный, Микаэль, и в глубине души, возможно, как и я, безрассуден. Однако, зачем говорить об этом? Уже слишком поздно! Можно лишь читать и рассматривать чудесную вязь слов. Пока глаза мои живы, зачем коротать во сне и так слишком короткую жизнь, бессмысленность которой я только что постиг?

Он вдруг весь сник, руки у него опустились, а на лице, на прекрасном бледном лице великого визиря появилось выражение покоя и смирения. Грустная улыбка заиграла на его губах.

— Возможно, ему хуже, чем мне сейчас, — продолжал Ибрагим, — ибо после всего, что случилось, он не сможет быть искренним ни с кем. Будет вынужден заранее обдумывать каждое слово, следить за выражением лица, улыбкой, взглядом. Микаэль, ах, Микаэль, он будет страдать сильнее меня, и даже сам с собой никогда больше не сможет быть откровенным. Правда и ложь смешаются, и хаос воцарится в сердце его и отравит его душу. И я скорблю о нем, ибо предвижу его страшное одиночество.

Он умолк, вслушиваясь в эхо собственных слов. А потом задумчиво проговорил:

— Человек редко может положиться на ближнего своего, ибо все в этом мире ограничено временем, и это единственная вечная и непреложная истина.

— Благородный господин мой, — мягко перебил я его, — слишком большая подозрительность не лучше излишней доверчивости. Потому всегда надо стремиться к золотой середине.

Ибрагим с презрением взглянул на меня и промолвил:

— Неужели эта коварная женщина с твоей помощью в самом деле пытается вселить в меня обманчивое чувство безопасности, чтобы внезапно обрушить удар на мою голову? Что она знает о дружбе? Слушай меня внимательно, Микаэль эль-Хаким! Будь на этом свете шайтан в человеческом обличье, им бы, несомненно, была эта русская женщина. Я в этом уверен. Однако у нее чисто женский ум, поэтому она никогда не сможет понять ни меня, ни того, почему султан вручил свою печать мне, великому визирю державы Османов, наделяя неограниченной властью над янычарами, спаги, арсеналом и государственной казной, будто я — он, султан, повелитель всех правоверных. Передай ей мои поздравления, Микаэль эль-Хаким. Передай от меня в подарок этот твердый орешек — он ей не по зубам, и всей ее жизни не хватит, чтобы раскусить его и разгадать тайну. А для женщины нет ничего хуже, как вдруг осознать, что в отношениях между двумя мужчинами есть вещи, которых ей понять не дано.

Он гордо вскинул голову, смотря на меня своими темными сияющими глазами, и был в этот миг прекрасен, как падший ангел. Легким жестом тонкой руки он остановил мои попытки возразить ему и сказал:

— Возможно, тебе уже известно, что вчера вечером, как обычно, я ужинал с султаном. Чем больше ядовитых сплетен нашептывают ему на ухо, тем сильнее он желает быть поближе ко мне, дабы постоянно наблюдать за мной, следить за каждой моей мыслью. Как всегда, я выбрал для него самую красивую грушу из множества других фруктов, поданных нам на большом блюде. Он принял ее из моих рук, очистил и съел, но не прошло и четверти часа, как мой господин почувствовал жгучую боль в желудке, и ему показалось, что конец его близок. Он, разумеется, считал, что это я отравил его. Истерзанный рвотными снадобьями, которые немедленно подали ему врачи, он вскоре понял, что жизнь его вне опасности. Тогда-то и посмотрел он мне прямо в глаза и без единого слова вручил свою личную печать, которую всегда носил на шее на золотой цепочке. Вот так он решил привязать меня к себе нерасторжимыми узами и лишить возможности навредить ему. Никто не может ни понять, ни оценить его поступка. Но мы с юных лет всегда были вместе — вместе ели, спали под одной крышей, и я всегда пользовался его полным доверием, пока этой чужестранке не удалось закрыть передо мной его сердце. Ты говоришь об излишней недоверчивости, Микаэль эль-Хаким! Я же столько раз проклинал сам себя за то, что в смертельном страхе за его жизнь смотрел на отравленного на моих глазах любимого брата и друга и ни на миг не усомнился в том, что русская женщина наполнила ядом фрукт в моей руке, дабы бросить на меня тень недоверия. О, Роксолана вовсе не глупа! Заметив первые признаки беды, я немедленно велел рабам съесть все фрукты с блюда, и сам ел вместе с ними. Но ни я, ни кто-либо другой не пострадал. И только груша, которую я собственноручно преподнес султану, была пропитана ядом. Ты можешь представить себе коварство большее, чем этот дьявольский поступок, Микаэль эль-Хаким?

Я сочувственно покачал головой и попытался успокоить Ибрагима.

— Тебе плохо, господин мой, — сказа я, — ты болен, и слова твои — лучшее тому подтверждение. Твое собственное терзаемое подозрениями воображение дает тебе пищу для этих нелепых предположений и всяческих домыслов. В городе свирепствует заразная кишечная болезнь. Считаю, что всему виной — грязные фрукты. Я сам вчера вечером почувствовал недомогание, съев за ужином прекрасное яблоко. Потому умоляю тебя, господин мой, успокойся. Выпей снотворное, прошу тебя. Сон пойдет тебе на пользу, тебе просто необходимо поспать.

— Вот как! Ты собрался напоить меня сонным зельем, чтобы я быстрее обрел вечный покой?! — издевательским тоном промолвил великий визирь. — Значит, такова истинная цель твоего визита? Когда ты отрекся от своей веры и Христа, ты сделал это, дабы спасти свою ничтожную жизнь. На этот раз, видимо, ты надеешься на большее, чем просто тридцать серебряников, которыми довольствовался Иуда за предательство Сына Человеческого. Как видишь, я многое знаю, ибо много читал, в том числе и христианские священные книги.

Я посмотрел ему в глаза и сказал:

— Великий визирь Ибрагим, я — ничтожнейший из людей, ибо нет у меня ни Бога, ни священной книги, на которой бы я мог поклясться тебе в верности. Но я никогда не предавал тебя, и никогда не сделаю этого. После всего, что со мной случилось, я не могу отступиться от тебя. И делаю это я не ради тебя, а ради себя самого, хотя не думаю, что ты поймешь — почему, ибо даже я сам не могу объяснить свой поступок. Возможно, мне хочется таким образом доказать и заставить тебя поверить, что хоть я и отступник, все же могу быть преданным — пусть одному-единственному человеку на этой земле — и поддержать его в трудную минуту.

Несмотря на неуверенность и беспокойство, которые мучили Ибрагима, мои слова, видимо, произвели на него впечатление, ибо великий визирь долго не сводил с меня глаз, изучая мое лицо и пытаясь угадать, есть ли в моих речах хоть крупица правды. В конце концов в страшном волнении он вскочил со своей подушки, подбежал к сундуку с золотой крышкой, резким движением поднял ее и обеими руками стал доставать и бросать на пол — прямо мне под ноги — мешочки, набитые золотом так, что при падении на мраморные плиты тонкая кожа лопалась и монеты со звоном катились во все стороны. На золото Ибрагим бросал жемчуг, рубины, сапфиры, изумруды и множество иных драгоценных камней — и эту груду даже нельзя было сравнить с дарами Хайр-эд-Дина султану, а ведь тогда я впервые в жизни видел невероятное, как мне казалось, количество золота и драгоценностей.

— Микаэль эль-Хаким, — умоляюще произнес великий визирь, — точно так же, как я уверен в том, что груша, которую съел султан, была отравлена, я уверен и в том, что ты — предатель и мошенник, и что за свое предательство ты получишь солидное вознаграждение. Я не знаю, сколько денег и драгоценностей лежит здесь у твоих ног, но думаю — не меньше двухсот тысяч дукатов. Мне же нужна лишь правда. Даже эта русская женщина не сможет вознаградить тебя так щедро, как я. Скажи мне правду, Микаэль эль-Хаким, и я позволю тебе завернуть в ковер это огромное богатство и унести домой. На этот раз безмолвные палачи не ждут тебя у выхода. Но только правда успокоит мою истерзанную душу!

Заметив мою нерешительность, Ибрагим умоляюще добавил:

— Если ты страшишься мести Роксоланы, то не забывай, что султанская печать — в моих руках. Еще этой ночью я воспользуюсь ею, чтобы предоставить в твое распоряжение самую быстроходную лодку из арсенала и сотню янычар для охраны. Ты сможешь уехать, куда захочешь.

Только сжалься надо мной, Микаэль, и открой мне правду, скажи наконец всю правду.

Ослепленный сиянием сокровищ, я завороженно смотрел на кучу золота и драгоценностей, как вдруг ощутил во рту нестерпимую горечь. Я перевел взгляд на лицо великого визиря, посмотрел ему прямо в глаза и с чувством произнес:

— Господин мой и повелитель, благородный Ибрагим, до сих пор я ни разу не предал тебя и в будущем от тебя не отступлюсь. Если бы я сейчас сказал тебе, что я — предатель, ты бы поверил мне, ибо сам желаешь этому верить, и тебе кажется, что ты наконец ухватился за кончик нити, ведущей к правде. Но это не так, и я не могу признаться в том, чего нет на самом деле, ибо обманул бы тебя вдвойне. Потому позволь мне поцеловать на прощание твою руку и разреши удалиться, дабы своим присутствием я не доставлял тебе лишних страданий.

Он что-то невнятно пробормотал себе под нос, в то время как широко открытые глаза его смотрели в пустоту огромного зала. Потом Ибрагим громко произнес:

— Нет, нет, еще не наступило утро, и пока нельзя отличить нить черную от белой.

Вдруг он гордо выпрямился и с нетерпением добавил:

— Если ты и в самом деле решил не бросать меня, Микаэль, так тебя точно черт попутал, и ты глупее, чем я думал. Мне ты уже ничем не поможешь, тебя же ждут ненужные страдания. Судьба моя свершилась, и я испил чашу свою до дна. И не стану я благодарить тебя за преданность, ибо согласно высокому искусству управления страной — преданность есть не что иное, как проявление наивности и тупоумия.

И вот тут-то я наконец нашел подходящие слова:

— Значит, мы с тобой оба — наивны и глупы, и обоих нас ждет одинаковая участь, тебя — великого визиря, и меня — ничтожного раба. Ты даже наивнее меня, ибо на твоей, а не моей шее висит личная печать султана, а ты и не собираешься воспользоваться ею, дабы спасти свою власть и положение.

Он не сводил с меня глаз, и в его взгляде сквозила смертельная усталость от той страшной внутренней борьбы, что терзала его душу. Лицо Ибрагима стало серым, как пепел, и, казалось, тень смерти упала на его высокий чистый лоб и затуманила всегда сияющие темные глаза. Он положил мне руку на плечо, словно желая опереться на меня, и угасающим голосом прошептал:

— Какая красивая ложь, Микаэль эль-Хаким. Почему, скажи мне — почему ты остался со мной? Неужели так выглядит благодарность. Это не может быть правдой. Нет на земле существа менее благодарного, чем человек, ибо он, в противоположность животным, в глубине души ненавидит своих благодетелей. Так ответь мне — почему, ну, почему ты не покидаешь меня? Ответь, ибо удивление мое безгранично!

Но я лишь с великим почтением поцеловал ему руку и подвел обратно к треугольной подушке, чтобы он сел и немного отдохнул. Я же опустился напротив Ибрагима прямо на пол и, подперев голову руками, предался размышлениям о моей собственной жизни, а также о жизни его, великого визиря Османской империи. Мы долго молчали, потом заговорил я:

— Ты спрашиваешь — почему? Ответить нелегко. Возможно, потому, что я люблю тебя, благородный мой господин. И вовсе не из-за подарков, которые я получал от тебя, а потому, что ты иногда разговаривал со мной и обращался, как с разумным существом. Я люблю тебя за твою красоту, ум и гордость, люблю за твои сомнения и твою мудрость. Немного тебе подобных жило на этом свете. Но и ты не без пороков. Ты жаждешь власти, ты расточителен, богохульствуешь и повинен во многом, в чем тебя обвиняют. Однако все это не может изменить моих чувств к тебе. А ненавидят тебя, Ибрагим, вовсе не из-за твоих человеческих недостатков, хотя и обожают болтать о них и, разумеется, преувеличивать, дабы оправдать перед самими собой, да и другими тоже, свою неприязнь к тебе. Они ненавидят тебя за то, что ты, благодаря своим талантам, вознесся высоко, так высоко, как им не вознестись никогда, и с этого высока ты можешь с презрением взирать на них, а заурядность такого не прощает.

Я замолчал, снова погружаясь в раздумье, но вскоре продолжил:

— Однако больше всего я люблю тебя за высокие стремления и мечты и за то, что ты никогда не был жесток. Благодаря тебе в державе Османов нет религиозной вражды, распрей, гонений и преследований иноверцев — будь они христианами или евреями. Ты все еще удивлен, что многие ненавидят тебя, великий визирь Ибрагим? По тем же причинам я тебя люблю. К тому же, я уверен, в каждом из нас кроется собственный талант, который позволяет нам вознестись над другими, но лишь на высоту этого таланта.

Грусть сквозила в усталой улыбке Ибрагима, когда он слушал меня, восхищаясь моим умением подбирать нужные слова.

Закончив свою речь, я тихо вышел из комнаты, но вскоре вернулся с ужином для Ибрагима. Поставив поднос на низенький столик рядом с великим визирем, я подождал, пока он подкрепит свои силы, и подал ему снотворное, которое Ибрагим проглотил без возражений. Я взял его дрожащую руку и держал в своей, пока великий визирь не уснул. Потом я поцеловал его тонкие пальцы, подошел к груде золота и драгоценностей и убрал сокровища в сундук, опустив на него золотую крышку, дабы не вводить в искушение слуг. Проделав все это, я позвал рабов и велел им отнести господина на ложе, к чему они отнеслись с должным рвением, ибо очень тревожила их бессонница, которой Ибрагим давно страдал.

5

Спустя три дня после описанных событий в моем доме появился Мустафа бен-Накир, и как всегда — неожиданно.

Все эти дни я жил в страшном напряжении, ожидая самого худшего, и прибытие Мустафы еще больше встревожило меня.

Серебряные колокольчики на лентах под коленями нежным звоном сопровождали каждый его шаг, но на этот раз от Мустафы веяло холодом и безразличием, а всегда чистая и опрятная одежда была грязной и потрепанной. Он даже забыл о своей персидской книге.

Я спросил, где он пропадал и что делал, но Мустафа окинул меня странным пылающим взором и сказал:

— Пойдем со мной на пристань, на мраморный причал. Мы будем смотреть, как на синем небе зажигаются звезды, и созерцать красоту весенней ночи. В моем сердце рождается поэма, и мне не хочется, чтобы твои слуги, а тем более — твоя жена, слышали нас в этот торжественный миг.

Когда мы остановились на причале, Мустафа бен-Накир огляделся по сторонам и негромко спросил:

— Куда подевался брат твой, борец Антар?

С некоторой неловкостью за поведение брата я ответил, что понятия не имею, куда ходит и что делает Антти. После возвращения из Туниса, сказал я, он ведет себя весьма странно: бродит по городу босиком, отращивает длинные спутанные космы и предпочитает домашнему очагу общество дервишей, целыми днями наблюдая за их фокусами и слушая наглые и бесстыдные байки, за которые распутные женщины готовы отдать бессовестным краснобаям последние гроши. Но по просьбе Мустафы я громко позвал Антти, и брат мой с большой неохотой покинул домик гребцов, на ходу доедая остатки бараньего мяса и прожевывая хлеб, которым забил себе весь рот.

— Ты в самом деле собираешься стать дервишем, Антар? — спросил Мустафа бен-Накир, с удивлением рассматривая Антти.

Брат мой тупо уставился на него своими серыми кругленькими глазками и медленно проглотил последний кусок хлеба. Освободив наконец рот от еды, Антти спокойно пояснил:

— Ты же видишь, что пока у меня еще нет львиной шкуры, к тому же я никогда не повешу на свои волосатые ноги серебряные колокольчики, чтобы не смешить людей. Но вынужден признать, что мне очень хочется поискать Аллаха на горных вершинах и в песках пустыни. Возможно, я даже решусь залезть на высокий столб, как это делали многие святые, когда не могли встретить Всевышнего в другом месте. Но как ты догадался, что я собираюсь делать, если об этом никто не подозревает, даже дервиши?

Мустафа бен-Накир удивился и неожиданно так разволновался, что кончиками пальцев коснулся своего лба, а потом земли у ног Антти, и сказал:

— Воистину, велик Аллах, и неисповедимы пути Его, раз Он превратил тебя в дервиша, ибо этого меньше всего можно было ожидать. Однако немедленно ответь мне, что заставило тебя вступит на священный путь избранных?

В синем мраке ночи Антти пристроился на краю мраморной набережной, опустил уставшие ноги в прохладную воду и спокойно ответил:

— Как мне объяснить тебе то, чего я сам не понимаю — совсем не понимаю, что творится в моей дурной башке? Пока со мной был Раэль, песик моего брата и друга, я сам себе казался лучше, чем есть на самом деле. Раэль никогда не ненавидел меня, наоборот — всегда прощал любые обиды. Он был так глуп, что даже когда по пьянке я отдавил ему лапу, прибежал и мягким язычком лизал меня, словно сам просил прощения за то, что попал мне под ноги. Он винил себя за все мои ошибки, несмотря на все мои объяснения, что такое его поведение лишено всякого смысла. Холодными ночами он согревал меня своим теплом. Но кто из нас умеет ценить свое счастье, пока не потерял его? И только когда добрый Раэль обрел заслуженный покой и уважение в серале, я понял, что мы с Микаэлем потеряли.

Антти горько разрыдался, а потом, отирая слезы, добавил:

— Только когда печаль и неуверенность воцарились в моем сердце, я понял, что этот маленький песик был на самом деле значительно умнее меня. И теперь, наконец, мне стало очевидно, что за все зло, что творится в мире, я должен отвечать сам. Как только я замечаю, что кто-то совершает дурной или жестокий поступок, сразу говорю себе: «Все это — твоя вина, Антти!» Но я, к сожалению, человек глупый, и будет лучше, если отправлюсь куда-нибудь на горные вершины или в пустыню. К тому же мне кажется, что мои поступки и мысли сильно раздражают всех моих друзей и мешают им спокойно жить. А вот уж что мне точно не кажется, так это то, что никогда больше я не попаду на войну, разве что война будет справедливой — но в этом я должен быть уверен.

— Я немедленно предоставлю тебе возможность принять участие в такой войне — совершенно справедливой, уверяю тебя, — с необычной для него живостью заявил Мустафа бен-Накир. — Отойди подальше, чтобы не слышать нас, а если увидишь, что кто-то крадется в темноте, чтобы подслушать, о чем мы беседуем, не задумываясь, убей его, кем бы он ни был! Я чувствую, как рождается моя поэма, и для меня нет события важнее, потому я не позволю никому слушать мои жалобы и стоны!

Антти добродушно ответил:

— Я — человек неученый, но могу себе представить муки творчества. Однако я давно заметил, что доброе вино смягчает душевные боли и страдания поэтов. Потому сначала я принесу тебе самый большой кувшин вина из погреба Микаэля, а уж потом — рожай себе на здоровье.

Антти отправился за вином, а Мустафа бен-Накир сразу приступил к делу:

— Я прибыл в город исключительно в благочестивых целях. Конечно, тут же я узнал массу новостей, и к тому же мне сегодня рассказали странную сказку. Ты, случайно, не желаешь послушать ее, Микаэль?

И не дожидаясь моего ответа, Мустафа начал:

— Жил-был однажды богатый и благородный господин, которому служил молодой и красивый сокольничий и которому лет было столько же, сколько и его хозяину. Со временем господин так полюбил своего сокольничего, что они стали неразлучны, а господин считал его достойным всяческого доверия — до такой степени, что даже хотел поручить ему управление собственным домом. Хитрый раб отказывался, придумывая разные предлоги:

«Нелегко управлять столь большим домом, — говорил он. — Отчитываться — еще труднее, ведь дело это сложное и путаное, и даже самый умный человек может ошибиться. Как я могу быть уверен, что когда-нибудь ты не рассердишься на меня так, что поплачусь я собственной головой?»

Благородный господин улыбнулся и сказал:

«Разве бы я мог сердиться на тебя? У меня ведь нет никого любимее и дороже тебя, и я буду защищать и беречь тебя, как зеницу ока. Однако жизнь меняется быстро, и никто из нас не может предвидеть, что случится в будущем. Поэтому клянусь именем Пророка, клянусь Кораном, что никогда не отстраню тебя от себя и не накажу за твои ошибки. Более того — всей душой и всем сердцем, изо всех сил, данных мне Аллахом, я буду с тобой до конца дней моих».

С тех пор прошло много лет, и вот растратил раб доверенные богатства, а из-за интриг и заговоров смертельная опасность нависла над домом хозяина его. Слишком поздно благородный господин понял свою оплошность и захотел наказать раба, который так коварно обманул его доверие. Будучи человеком благочестивым, он не мог нарушить клятвы. Раб же — как, впрочем, все рабы, — ненавидел господина своего и завидовал ему. Однажды ночью проник он в опочивальню, задушил хозяина собственными руками и продал гяурам дом и все имущество его.

Мустафа бен-Накир умолк. В синем мраке ночи странным огнем пылали его глаза. Спустя мгновение дервиш спросил:

— Разве это не странная притча? Что бы ты сделал, Микаэль, окажись на месте благородного господина?

— О Аллах, что за дурацкий вопрос! — в сердцах воскликнул я, с прискорбием глядя на Мустафу. — Разумеется, я бы немедленно отправился к муфтию, преподнес ему богатые дары и попросил издать фетву, чтобы освободить себя от опрометчивой клятвы. Для чего же еще существуют муфтии?!

— Совершенно верно, — шепотом согласился со мной Мустафа бен-Накир. — Именно сегодня утром эту сказку рассказали муфтию и попросили издать фетву. В награду за понимание и дружелюбие султан Сулейман обещал муфтию построить красивейшую мечеть всех времен на самом высоком холме в Стамбуле. Благодаря фетве, султан будет освобожден от уз святой клятвы, данной столь опрометчиво, и наконец сможет действовать, не опасаясь нарушить заветы Пророка и законы ислама.

Осознав вдруг истинное значение сказки Мустафы бен-Накира, я словно оцепенел. Судьба великого визиря свершилась, и с того момента, когда султан принял свое решение и обратился к муфтию с просьбой издать фетву, никто на свете не мог помочь Ибрагиму.

В синем мраке ночи пронзительный взгляд Мустафы бен-Накира изучал мое лицо. Мустафа явно волновался, с нетерпением ожидая моего ответа. Ему пришлось ждать долго.

— Почему молчишь, Микаэль? Неужели ты так же наивен, как брат твой Антар?! — не в силах сдержаться, воскликнул Мустафа. — Исключительная возможность ускользает от нас. Только до завтрашнего вечера получил муфтий время на размышления. Завтра — день мартовских Ид[58] по христианскому времяисчислению. Весна стучится в наши двери, и все известные события в мире обычно происходят в это время. Этот всегда чреватый событиями день еще никогда не подвел того, кто доверил ему свою судьбу. И вот настала пора перейти от слов к действиям. В дни мартовских Ид удача сопутствует смелым и решительным, повергая в прах слабых и неуверенных в себе.

— Ты сказал — перейти от слов к действиям? — удивленно повторил я. — Если ты имеешь в виду побег, то уже слишком поздно и нет такого места в державе Османов, где нас не найдут чауши. Кроме того, я не собираюсь покидать великого визиря Ибрагима в самую трудную в его жизни минуту, пусть даже в глазах других я стану полным дураком и безумцем.

Мустафа бен-Накир устал ждать моего ответа и в конце концов не вытерпел.

— Проснись и открой глаза, Микаэль! — возмущенно воскликнул он. — Султан Сулейман не способен править миром. Эту миссию дервиши возложили на своего тайного главу — великого визиря Ибрагима, хотя он сам ничего об этом не знает. Но теперь на его шее на золотой цепочке висит личная печать султана. Весь сераль знает о болезни повелителя правоверных, которая длится уже несколько дней. Янычары обожают принца Мустафу. Молодой Мавр со своими кораблями зимует на причале у арсенала. Единственное, чего нам не достает, так это большой суммы денег для оплаты жалованья янычарам, расширения земельных наделов спаги и ощутимого поддержания всех обещаний, данных народу. И тогда сераль с радостью провозгласит султаном молодого принца Мустафу, после чего великий визирь Ибрагим опояшет его в мечети Айюба священным мечом Завоевателя. Микаэль, ах, Микаэль! Помимо нашей воли неотвратимая судьба сама устроила все, как положено, и именно к завтрашнему дню.

— А что же ждет султана Сулеймана? — спросил я.

— Разумеется, он умрет, — ответил Мустафа, очень удивленный моим непониманием. — Один из них должен умереть, разве тебе это не понятно? Так кто же? Знаю, знаю, можешь не говорить. Так вот, когда султан получит фетву, он, как всегда, позовет великого визиря поужинать и провести вместе ночь рамазана. Однако на этот раз встречу завершат немые палачи. Но до того, как все закончится, Ибрагим все же дождется своего звездного часа: он, отвергнутый и презираемый всеми, еще раз — последний — поужинает вместе с султаном. А потом заговорят кинжал, яд или шелковый шнурок, неважно что в конце концов станет орудием этого убийства. Лицо султана всегда можно будет загримировать и раскрасить так, чтобы полностью скрыть любые следы насилия. Кроме того, все уже будут думать о новом правителе — молодом принце Мустафе, а не скорбеть о Сулеймане.

У меня в голове рождались все новые и все более смелые мысли. Глубокое уныние и разочарование вдруг сменилось горячим желанием действовать немедленно и безоглядно, ибо здравый смысл подсказывал мне, что план Мустафы бен-Накира вполне осуществим. Великому визирю предоставлялась возможность лишить жизни султана, после чего никто в серале не посмел бы задать ни лишнего вопроса, ни открыто противиться воле Аллаха, и все, как один, бросились бы целовать землю у ног наследника трона, чтобы из рук его получить подарки по столь радостному случаю — вступлению на престол нового повелителя правоверных.

Тем временем корабли Молодого Мавра уже держали бы город под дулами пушек.

В случае же неповиновения кого-то из пашей Дивана, который по наивности своей захотел бы проверить, что все-таки случилось, его собственные друзья и соратники, недолго думая, предали бы, в надежде занять освободившийся пост.

Чем дольше я думал об этом деле, тем лучше понимал, что все складывается на удивление хорошо. Сам-то я от такой смены владыки на престоле державы Османов ничего не терял, но вот в случае смерти великого визиря от рук безмолвных палачей и моя голова вскоре покатится в кровавый колодец в Воротах Мира, ибо согласно старинному обычаю султан после казни столь высокопоставленного государственного преступника должен разослать много черных халатов и шелковых удавок сторонникам и слугам великого визиря.

Искоса поглядывая на Мустафу бен-Накира, я дрожащей рукой протянул ему кувшин вина, который только что из моего погреба принес Антти, и произнес:

— Твое здоровье, Мустафа бен-Накир! Твой план безупречен во всех отношениях, но ты не все сказал мне. Хоть один раз будь искренним со мной и скажи, почему ты рискуешь собственной жизнью? Не думаю, что ты решился на такое только ради блага великого визиря. Я слишком хорошо знаю тебя и твоих дервишей, чтобы верить в бескорыстность твоих замыслов.

В лунном свете лицо дервиша вдруг приблизилось ко мне, и в прохладном весеннем воздухе прямо мне в нос ударил запах благовоний, которыми особенно увлекался Мустафа бен-Накир. Схватив кувшин с вином обеими руками, Мустафа припал губами к краю сосуда и долго пил, потом резко поднял голову и сказал:

— Ах, Микаэль, дорогой друг! Я искал плотских развлечений среди красоток Багдада, но так и не удовлетворил там своих желаний, ибо в той, единственной женщине, я полюбил все — и это уму непостижимо. Мне необходимо освободиться от этого умопомрачительного очарования, ибо разум подсказывает мне, что она всего лишь женщина, как и все другие — и ничто больше. Однако бредовые желания и мечты оставят меня только тогда, когда я наконец обниму ее и прижму к своей груди. А это возможно лишь после смерти султана Сулеймана — она тогда досталась бы мне в награду за мои труды. Как видишь, все очень просто. Ради серебристого звонкого смеха этой женщины завтра утром богиня истории перевернет страницу в своей старинной книге.

Дрожа от нестерпимого желания и великой страсти, он закрыл лицо руками и выронил кувшин, который с громким звоном разбился о камни набережной. Звук привлек внимание Антти, и брат мой, карауливший нас издали, подбежал к нам. Он появился как раз вовремя, чтобы успеть подхватить покачнувшегося Мустафу бен-Накира и помочь ему удержаться на ногах, хотя и сам Антти, тоже изрядно выпив, еле устоял и чуть не свалился в воду.

Мустафа схватил меня за плечо и заплетающимся языком зашептал:

— Теперь ты знаешь все, Микаэль эль-Хаким! Спеши, беги к нему, к тому, с кем связаны все наши помыслы и надежды. Спеши, Микаэль, а когда он даст свое согласие, мы поддержим его. Да свершится воля Аллаха!

Мустафа бен-Накир повис на руках у Антти, и я велел уложить его в мою собственную постель. Когда увели Мустафу, я позвал гребцов, попросил Антти надеть чистый халат и сопровождать меня, ибо я сам не смел посреди ночи явиться к великому визирю и потревожить его покой столь неожиданной и страшной новостью.

Когда сонные и обессилевшие от длительного поста в дни рамазана гребцы готовили лодку к отплытию, на причал вдруг примчалась Джулия. Рыдая и ломая руки, она вскричала:

— Не оставляй меня одну, Микаэль! Что случилось и зачем пришел Мустафа бен-Накир? Куда ты собрался на ночь глядя и что скрываешь от меня?

Я сообщил ей, что Мустафа бен-Накир напился до бесчувствия, сочиняя поэму в честь одной благородной дамы, и что тому виною полнолуние в весеннюю ночь, я же собрался в Великую Мечеть, чтобы молиться там до утра, потому как весь день постясь, я уснуть потом не могу.

— Я тоже не могу спать, — пожаловалась Джулия и попросила: — Возьми меня с собой! Я останусь в серале и буду молиться с благочестивой султаншей Хуррем или с какой-нибудь другой благородной дамой.

Я решил не отказывать ей, чтобы гребцам не пришлось снова проделывать тот же путь, но неохотно занял место на корме на большой подушке рядом с женой. Непонятным образом ее присутствие вдруг вызвало у меня отвращение и брезгливость. А когда я случайно коснулся локтем се тела, она отодвинулась от меня, и тогда я почувствовал, что Джулия дрожит.

— Тебе холодно, Джулия? — удивился я, ибо ночь была довольно теплой.

Но когда она, дрожа всем телом, еще больше отстранилась от меня, я перевел взгляд на равнодушное смуглое лицо Альберто, хорошо видное в свете фонаря. Вдруг мне вспомнилась кошка Джулии и еще многое другое, и внезапная дрожь пробежала и по моему телу.

— Тунисское лекарство! — медленно и внятно произнес я. — Зачем тебе, Джулия, понадобилось испытать на мне действие этого африканского снадобья, которое ты подала мне во фруктах несколько дней назад, угощая меня ими за ужином?

Мое спокойствие привело к тому, что Джулия попалась в ловушку. Она была женщиной хитрой и изворотливой, но не очень дальновидной.

— Ах, Микаэль! — заговорила Джулия. — Надеюсь, ты не сердишься на меня, я ведь не хотела сделать ничего плохого. Как всегда, я имела в виду только твое благо. Именно в этот вечер у тебя был исключительно неважный вид, и я испугалась, что ты заболеешь, если вовремя не примешь лекарства. Потому я втайне подала его тебе. Мне и в голову не пришло, что от этого тебе может стать хуже.

После признания Джулии я больше не сомневался в том, что султанше Хуррем откуда-то стало известно о моем лекарстве, и она попросила Джулию выкрасть для нее немного этого снадобья. Джулия же решила сначала проверить его действие на мне. Разумеется, султанша не посмела по столь деликатному вопросу обратиться к врачу сераля. А вот Джулия, се тайное доверенное лицо, была человеком надежным, и уже на следующий день снадобье попало в руки Хуррем, а вскоре его преподнесли султану в самой красивой и аппетитной груше, которую он и съел за ужином у великого визиря. По давней традиции великий визирьИбрагим лично выбрал для своего господина лучший фрукт со своего стола — им и была отравленная груша.

Когда правда вдруг открылась мне, мое презрение и досада уже были столь велики, что несмотря на новые доказательства предательства и лживости Джулии, я не испытал ни злорадства, ни гнева — жена стала мне безразлична. Я успокоился и искренне обрадовался, что наконец-то все выяснилось. Потому-то я и сделал вид, что удовлетворился фальшивыми объяснениями Джулии, и, не упрекая и не браня ее, высадил ее и Альберто у мраморного причала сераля, сам же приказал везти себя в конец улочки, прямо к входу в Великую Мечеть.

Соблюдая крайнюю осторожность, все время оглядываясь по сторонам и скрываясь в тени, мы с Антти, который сопровождал меня, незаметно пробрались вдоль высокой стены Райского Сада сераля и вскоре оказались у дворца Ибрагима. Через задний двор и вход для слуг я зашел внутрь здания, приказав Антти сторожить вход снаружи.

Слуги немедленно провели меня в покои великого визиря. Ибрагим в последние дни почти все время проводил в своей библиотеке. Он сидел на простой кожаной подушке со свитком пергамента в руке.

На этот раз великий визирь был одет особенно тщательно и роскошно. Он велел побрить себя, его волосы источали тонкий аромат благовоний, ногти и кончики пальцев на руках были окрашены хной, а губы — красной помадой. В ушах сверкали и переливались в свете ламп алмазные серьги.

Было видно, что великий визирь обрел наконец душевное равновесие и покой.

Я сразу же сообщил ему все, о чем узнал или догадался, объясняя, что груша, которой он угощал султана и в самом деле была отравлена, хотя поначалу я думал было, что у великого визиря разыгралась болезненная подозрительность и все это ему лишь почудилось. Я рассказал ему и о фетве, и о плане Мустафы бен-Накира, а также о братстве дервишей, готовом в любых обстоятельствах поддержать своего главу, то есть его, великого визиря Ибрагима.

— Благородный господин, — все более уверенно твердил я ему, — без твоего участия верные рабы твои почти завершили дело, и тебе предстоит лишь первым нанести удар, чтобы взять бразды правления в свои руки. Ты станешь владыкой всех султанских земель, а в будущем, возможно, и властелином всего мира, если на то будет воля Аллаха.

Он слушал меня спокойно и отрешенно, словно ничего нового я ему не сообщал. Когда же я в великом волнении на мгновение остановился, чтобы перевести дух, Ибрагим ехидно заметил:

— Значит, ты все же предатель, Микаэль эль-Хаким! — Голос великого визиря звучал приглушенно. — Хоть, не скрою, на какое-то время ты сумел заставить меня поверить в твою добропорядочность. И только одного я не понимаю: почему ты до сих пор не отравил меня, имея для этого прекрасные возможности. Но, быть может, этой женщине необходимы дополнительные и более убедительные доказательства заговора против султана, чтобы он наконец поверил дурным слухам обо мне. Нет! Чаша моя переполнилась, и я не доставлю султанше Хуррем этого последнего удовольствия.

Ошеломленный его оскорбительным подозрением, я остолбенело смотрел на Ибрагима, не веря собственным ушам. Он же поднял на меня свои сияющие глаза и вдруг разразился громким хохотом.

— Ах, Микаэль, до чего смешна твоя наивность! — воскликнул великий визирь, снисходительно улыбаясь. — Нет, нет! Ты — не предатель, не пугайся, я вовсе не подозреваю тебя в этом дурном поступке. Ты ведь поборол даже собственную алчность. Я велел пересчитать деньги и драгоценности и убедился, что ты не взял ни одного камня, ни одной золотой монеты из моего сундука. Воистину, велик Аллах, придавая самый неожиданный облик любому ничтожеству. Я никогда не полагался на тебя и не рассчитывал на твою верность. А сейчас начинаю подозревать, что несмотря ни на что, я не разбираюсь в людях. Нет, нет, не плачь, я ни за что не хотел обидеть моего единственного друга.

Он поднял руку, теплой ладонью коснулся моей щеки и, дружелюбно взглянув мне в глаза, велел сесть рядом на кожаной подушке. Ибрагим сам налил мне вина в чашу и, лично выбирая для меня лучшие кусочки еды, стал угощать, как долгожданного уважаемого друга. А когда наконец ему удалось успокоить меня, великий визирь сказал:

— Ты мой друг, Микаэль, но своего друга Ибрагима ты не знаешь. Я давно размышлял и обдумывал то, о чем ты только что поведал мне, считая это великой новостью. Сам по себе этот план — почти безупречен, если не считать одного-единственного изъяна, небольшого изъяна, совсем незначительного, который однако решает исход дела. Этот незначительный изъян — я, Ибрагим, великий визирь державы Османов, и никто, кроме султана Сулеймана, об этом изъяне даже и не подозревает. А вот султан, доверив мне свою личную печать, доказал, что все прекрасно понимает. В глубине души он знает, что узы нашей дружбы связывают меня крепче любых оков. Нет, нет, я не собираюсь убивать его. Он всегда — с юных лет — был человеком угрюмым, необщительным. Когда я уйду из его жизни, единственным его спутником останется одиночество. Он полностью замкнется в себе, улыбка никогда больше не озарит его лица. После того, что случится, он никогда не сможет радоваться жизни, а в сердцах обитателей сераля воцарится страх. И во всем виновата эта русская женщина. Ах, как глубоко я сочувствую ему. Во всей державе Османов не будет человека более одинокого, чем повелитель правоверных.

Он умолк, но спустя мгновение опять заговорил:

— Однажды ты сказал, что надо хранить верность хотя бы одному человеку в этом мире. Если так считаешь ты, почему бы так не считать и мне? Мы оба — всего лишь люди. Однако пора оставить мир фантазии, а вместо этого смело взглянуть правде в глаза и без ложного стыда признать, что наша верность ничего общего не имеет ни с любовью, ни с дружбой. Это — чистейший эгоизм. Итак, ты хранишь верности не мне, а самому себе, ибо только так ты не потеряешь собственного достоинства. И я тоже не храню верности моему другу султану, а несчастному Ибрагиму, который упорно хочет доказать сам себе, что он — настоящий человек. Близится миг расставания, маскарадные цветные костюмы наших фантазий больше нам не понадобятся.

Вот так безрассудно великий визирь отказался от возможности спасения, которую в последний момент предоставила ему судьба.

Еще долго мы сидели молча, пока Ибрагим, устав от моего присутствия, вежливо не сказал:

— Если ты и вправду не намерен бежать, Микаэль эль-Хаким, постарайся прилично и по мусульманскому обычаю похоронить мои бренные останки. Окажи мне эту последнюю услугу, если сможешь!

Я был глубоко убежден в том, что Ибрагим лишь из простой вежливости просил меня об этой последней услуге, так как его самого меньше всего заботили собственные останки. Но я обещал выполнить его желание и на прощание поцеловал ему руку и плечо.

И вот я навсегда расстался с человеком самым странным и самым одаренным из всех, с кем мне пришлось когда-либо встречаться в жизни. Ибо великий визирь Ибрагим во всем превосходил и императора, и великого султана Османов.

6

Оказавшись снова у входа для слуг, я сразу же увидел Антти. Прислонившись широкой спиной к каменной ограде дворца Ибрагима, он сидел на улице и хриплым голосом пел немецкую солдатскую песенку. Пора было возвращаться домой, и мы поплыли по Босфору в серебристом свете луны, но когда наша лодка наконец причалила к мраморным мосткам рядом с моим домом и мы сошли на берег, луну закрыли облака.

Джулия еще не вернулась из сераля, нигде также не было видно вездесущего и любопытного Альберто. Погруженный в глубокий сон на моем ложе возлежал Мустафа бен-Накир.

И я решил воспользоваться тем, что никто нам не мешает, взял Антти под руку, вывел его в темный сад и обратился к брату:

— Пора поговорить серьезно, Антти, и, пожалуйста, не перебивай меня своими дурацкими вопросами, лучше слушай внимательно, что я скажу тебе. Возможно, завтра или послезавтра, самое позднее дня через три — я умру. Об этом не стоит говорить, все мы смертны и все равно умрем — никому этого не избежать. Я — раб султана, потому после моей смерти все, что мне принадлежало — дом, рабы и все мое имущество — перейдут в его собственность, хотя, возможно, благосклонность, которой Джулия пользуется в серале, обеспечит ей приличное содержание. Она — свободная женщина, да и ты, Антти — тоже свободный человек. Я заранее позаботился об этом. Твоя часть алмазов Мулен Хасана до сих пор хранится у меня, а я хочу, чтобы после моей смерти ты унаследовал и мою часть. Об этих камнях никто не знает. Сейчас мы закопаем их в саду, а после описи моего имущества, когда обо мне все забудут — а это, насколько я знаю порядки в серале, случится примерно через неделю, — забери их отсюда и самые маленькие из них продай торговцу драгоценностями, еврею, которому я доверяю и имя которого назову тебе позднее. Ты выручишь за камни деньги на дорогу, и, как мне кажется, лучше всего тебе поискать защиты у евнуха Сулеймана в Египте. Поезжай к нему. Из этого дома уходи утром пораньше и пока поживи в обители дервишей, ибо мусульмане, считаясь с заветами Пророка, с уважением относятся к святым мужам и никогда их не преследуют.

Антти выслушал меня, не моргнув глазом. Он долго молчал, уставившись на меня своими круглыми серыми глазами, потом глубоко вздохнул и изрек:

— Аллах един, но, между нами говоря, я частенько сомневаюсь в здравом уме Пророка, да будет мир праху Его! Итак, я выслушал тебя, брат мой Микаэль, и выполню твою волю, заберу камни и отправлюсь в Египет, если это будет необходимо. Но время пока терпит, а я не собираюсь покидать тебя, не увидев собственными глазами, как твоя голова слетает с плеч под ударом меча. Нет, я не оставлю тебя даже за цену собственной жизни.

Когда Антти упорствовал, не помогали никакие уговоры и увещевания, и мне ничего другого не осталось, как только с раздражением поблагодарить его за верную дружбу и в то же время выбранить за глупость. Но давно было пора завершить наше дело, и я торопливо повел Антти вглубь сада, чтобы помочь ему закопать наши сокровища под большим камнем у забора.

Уже светало и начинался новый день рамазана, когда мы завершили нашу работу, но ни я, ни Антти, даже не вспомнив о предписанной мусульманам утренней молитве, вернулись в дом, где я с чувством огромного облегчения лег и сразу же глубоко заснул.

Разбудил меня Мустафа бен-Накир. Растрепанный, в своей львиной шкуре, небрежно наброшенной на плечи, он склонялся надо мной.

Несмотря на мучившее его любопытство, Мустафа не задал мне ни одного вопроса.

Я вскочил с ложа, наспех умылся и оделся, так и не сказав ни слова о моей встрече с Ибрагимом. Таким образом я пытался доказать Мустафе, что могу сдержать собственную словоохотливость, но в конце концов я сжалился над ним и сообщил о бесповоротном решении великого визиря отказаться от помощи дервишей. В то же время я именем Аллаха заклинал Мустафу никому ни словом не обмолвиться о провалившемся заговоре.

Я говорил, а лицо Мустафы мрачнело, но будучи человеком рассудительным, он воздержался от лишних замечаний, что лишь подтвердило мое о нем высокое мнение. Ибо мало кто мог бы столь спокойно выслушать рассказ о безумном упрямстве великого визиря, который с такой легкостью отказался от власти над всем миром.

Когда я умолк, Мустафа равнодушно посмотрел на меня и принялся тщательно раскрашивать хной кончики пальцев, а потом умастил благовониями свои прекрасные волосы.

— Ибрагим сам приговорил себя, — наконец промолвил Мустафа. — Как легко ошибиться в людях. Теперь и над нашими головами сгущаются тучи, но нет смысла идти на смерть, как стадо баранов, бездумно следуя примеру великого визиря. Пора спасать собственную шкуру и очиститься от подозрений, первыми давая показания против Ибрагима. С той самой минуты, как султан, обратившись за фетвой к муфтию, приговорил великого визиря, ничто уже больше не может навредить Ибрагиму.

— О Аллах, Аллах! — в ужасе воскликнул я. — Как ты поступишь, Мустафа бен-Накир?!

Да будет проклято имя твое, если ты решишься на предательство!

Мустафа удивленно уставился на меня и холодно заметил:

— Среди дервишей я занимаю особое положение и, поверь — далеко не последнее. Мне доверено выполнять тайные поручения. Всякая разумная политика зиждется на понимании реальности. Лишь безумец погибает вместе с делом, за которое сражался. Мудрец вовремя отказывается от бессмысленной борьбы и переходит в стан победителя, чтобы в случае удачи принять участие в дележе добычи. Отступник зачастую оказывается в лучшем положении, чем сам победитель, ибо знает больше его и за высокую цену согласен продать свои знания.

Я смотрел в его сияющие глаза, разглядывал красивое лицо, пытаясь угадать, кто же он на самом деле.

— Нет, — тихо возразил я, — нам с тобой дальше не по пути, Мустафа бен-Накир! К тому же мне надоели проповеди дервишей.

Он угрюмо взглянул на меня, и его красота показалась мне вдруг роскошным дорогим белым саваном, покрывающим холодное тело мертвеца. Но, как ни странно, Мустафа не рассердился. Напротив, сохраняя ледяное спокойствие, он проговорил:

— В глубине души ты очень наивен, Микаэль эль-Хаким, и я ошибся в тебе. Не забывай, что чаще всего человек сам повинен в своих страданиях. Жизнь наказывает его вовсе не за порочность, алчность, лживость, предательство и даже не за отступничество от веры. Только глупость наказуема. А приверженность истине — самая тяжелая и непростительная форма глупости, ибо только глупцы считают, что постигли истину. Но об этом не стоит больше говорить. Я не собираюсь ни убеждать, ни искушать обещаниями человека столь наивного, как ты, Микаэль эль-Хаким!

— Ты совершенно прав, сын ангела смерти, — согласился я. — Все это я прекрасно знаю и давно сделал точно такие же выводы, исходя из собственного жизненного опыта. Но вот настало время доказать самому себе, что в человеке живут и более возвышенные чувства. Никто, разумеется, не поблагодарит меня за это, но это уж мое личное дело. А теперь извини — я хочу остаться один, ибо я человек слабый, которого не так уж трудно переубедить и, возможно, в самый последний момент я вдруг изменю самому себе.

Светлая улыбка озарила лицо Мустафы бен-Накира, и мне почудилось, будто на белый саван смерти упал луч солнца.

— Откуда взялась твоя уверенность в том, что я злой, Микаэль эль-Хаким? — мягко спросил дервиш. — Откуда тебе знать, не я ли тот неподкупный судья в твоем сердце? Откуда тебе это известно?

Его слова наполнили ужасом мою душу, и дрожь охватила меня.

Он же тихо добавил:

— Уже ухожу и отправляюсь прямо в сераль. Ты же не суди меня слишком строго, неподкупный Микаэль, ибо я пытаюсь спасти великий план от полного провала. Знай, что несмотря на неудачу, я собираюсь действовать. Ты же бросаешь дело на полпути, ибо твоя душа навсегда останется душой отступника.

Его язвительные слова, как острый кинжал, вонзились в мое сердце. Дрожащими губами я в отчаяние прошептал:

— Я лишь человек, Мустафа бен-Накир, и хочу им остаться!

Тут в комнату тихонько проскользнула Джулия, которая только что вернулась из сераля. Резким движением она сорвала с лица тонкую вуаль, щеки ее пылали, а разноцветные глаза сияли тайной уверенностью в победе. Мне она показалась прекраснее, чем когда-либо.

— О Мустафа бен-Накир! — воскликнула Джулия. — Как хорошо, что ты еще здесь. Что ты подаришь мне, если я сообщу тебе хорошую новость?

Мустафа повернулся к Джулии и взволнованно проговорил:

— Не терзай больше моего сердца, жестокая Джулия! Немедленно скажи, какие у тебя для меня новости. Разве не видишь, что я весь дрожу от нетерпения, как лист на ветру, а мои руки стали холодными, как лед?

Джулия захихикала и ответила:

— Одна очень высокопоставленная особа прослышала о твоих стихах, которые ты когда-то во дворе сераля вырезал на коре платана, а также о тех, которые ты послал с купцами из Басры, чтобы их пели под стенами Райского Сада сераля. Разумеется, она потешается над твоей поэзией, но она женщина, и ей льстит твое обожание, так что, Мустафа, ей хочется еще раз взглянуть на твое лицо. Именно сегодня она страстно жаждет помучить своего господина, поэтому именно сегодня ничто не помешает встрече, о которой никто не должен знать. Может быть, она позволит тебе, с соблюдением всех мер приличия, читать ей твои стихи, ибо говорят, что женщины в ночь рамазана подвержены всяческим прихотям. Итак, поскорее отправляйся в баню, Мустафа бен-Накир, вели размять себе тело и умастить благовониями. На закате дня, сразу после вечерней молитвы для тебя откроется потайная калитка, и никто заранее не знает, что скрывает в своем лоне ночь рамазана.

— Не верь ни одному ее слову, несчастный! — взволнованно предостерег я Мустафу. — Все это — сплошные интриги и предательство. Беги, проси защиты у дервишей, скройся в их обители, там никто не посмеет тревожить тебя.

В разноцветных глазах Джулии вспыхнули искры гнева. Она топнула ногой и воскликнула:

— Молчи, Микаэль! Это тебя не касается, и никто не спрашивает твоего мнения.

А Мустафа бен-Накир ответил:

— Даже если мне придется поплатиться жизнью, она для меня навсегда останется единственной желанной женщиной во всем мире. Я понял это уже тогда, когда впервые услышал ее серебристый смех. И пусть все это — лишь интрига и обман, но, быть может, когда она услышит мои стихи, ее сердце вздрогнет в груди. О Микаэль, я же не безумец, чтобы отказаться от такой возможности. Только что я был готов уничтожить державу Османов, более того — весь мир, ради одного ее взгляда, ради одного прикосновения. И я без колебаний спешу к ней. И если мне придется умереть, я умру с радостью, ибо недосягаемое стоит того, чтобы попытаться достичь его.

Провожая Мустафу на причал, к своему великому изумлению я вдруг увидел, как в сад через открытые ворота входят янычары. Я огляделся по сторонам и убедился, что вооруженные воины уже охраняют все выходы и входы в сад и в дом, а также весь мраморный причал и мостки на пристани. Заметив меня, двое из них без единого слова зашагали вслед за мной. И я понял, что султанша Хуррем никогда не полагается на волю случая.

Джулия покидала дом, уплывая в моей красивой лодке в сопровождении Альберто, который, скрестив руки на груди, язвительно улыбался, с презрением глядя на меня, а я безропотно провожал их, смотря на его холеное смуглое лицо, и мне казалось, что ледяные пальцы сжимают мое сердце.

Я все еще стоял неподвижно, всматриваясь в далекие золотые крыши сераля, когда ко мне подошел паша янычар. Он приветствовал меня низким поклоном, с уважением касаясь кончиками пальцев своего люба и земли у моих ног, а потом сказал:

— Я получил приказ аги повсюду сопровождать тебя, охранять и оберегать от всяческого зла и насилия. Я отвечаю головой за твою безопасность, потому прошу, не сердись за то, что я буду неотступной тенью следовать за тобой, как дома, так и вне стен его. За такую охрану посланники неверных простому янычару платят обычно три серебряных монеты в день, мне же, военачальнику — шесть. Но каждый волен поступать по собственному усмотрению, а я не сомневаюсь, что ты знатнее и богаче любого посланника гяуров.

Застенчивая улыбка играла на его лице, он крутил длинный ус и поглаживал бритый подбородок, с надеждой и восторгом рассматривая мой огромный тюрбан, серьги и драгоценные пуговицы на моем халате. И я вынужден был именем Аллаха благословить его и его людей, поблагодарить за помощь, а в подтверждение своего высокого положения вручить ему туго набитый серебром мешочек.

Насколько мне помнится, не много было дней в моей жизни, которые тянулись бы так мучительно долго, как эти солнечные мартовские Иды. И, казалось, прошли века, пока наконец солнце не скрылось за золотыми крышами сераля, а его закатные лучи не окрасили багрянцем волн Босфора. Тогда я и позвал к себе глухонемого раба Абу эль-Касима и жестом показал ему, что мне от него нужно, а потом велел отправиться во двор янычар у Ворот Мира.

Этой ночью я не сомкнул глаз, но рассказывать об этом мне не хочется. Однако на рассвете я больше не мог сдержаться и приказал стражникам разбудить пашу. В сопровождении моих стражей и Антти, который наотрез отказался покинуть меня, я отправился в Галату. Когда первые лучи солнца окрасили небо на востоке в розовый цвет, мы добрались до сераля. Глухонемой раб ждал меня у Ворот Мира. Он, как верная собака, уже издали узнал меня по запаху и звуку шагов и на языке глухонемых сообщил, что великий визирь вечером прибыл в сераль, отослал обратно свою свиту, один прошел в сераль через Ворота Мира и больше не покидал султанского дворца.

Я многозначительно указал пальцем на свой рот, имея в виду немых палачей. Раб утвердительно кивнул, коснулся лба кончиками пальцев, а потом пал ниц передо мной, прижимаясь лицом к земле у моих ног. Узнав таким образом о том, что мой господин, великий визирь Ибрагим, мертв, я больше не стал беспокоиться о собственном достоинстве и сел прямо на землю рядом со своим рабом, смиренно ожидая, когда тело казненного вынесут во двор янычар. Мои стражники-янычары опустились на корточки рядом со мной.

Утренняя звезда погасла, во дворе сераля в последний раз прокричали петухи, и вскоре из минарета Великой Мечети донесся далекий голос муэдзина, напомнивший нам, что молитва важнее сна. И все мы совершили омовение и утренний намаз прямо во дворе, у выложенного прекрасными изразцами пруда, а как только солнце выглянуло из-за горизонта, огромные ворота со страшным скрежетом растворились настежь.

На наш немой вопрос привратник, позевывая и почесывая спину, указал на черные носилки, которые уже стояли под высокими сводами ворот в знак того, что родственникам разрешается унести тело и похоронить его согласно мусульманскому обычаю. Однако кроме меня, Антти и глухонемого раба никто больше не явился за телом, и этим утром именно мы имели честь провожать великого визиря Ибрагима в его последний путь. И я глубоко убежден в том, что в огромном городе султана Османов не было в этот день ни одного человека, который бы желал разделить с нами эту честь.

На черных носилках, своем смертном одре, великий визирь уже не выглядел таким прекрасным, как при жизни. На его теле виднелось множество открытых ран, а о высоком ранге покойного свидетельствовал лишь зеленый шелковый шнурок, сдавивший его горло так сильно, что разбитое лицо совсем почернело. Богатые одежды, грудой наброшенные на мертвеца, едва прикрывали обнаженное тело, и привратник отбирал для себя лучшие из них. По старинному обычаю они причитались ему за труды. По сходной цене он охотно продал нам черный саван, в который я и завернул покойного. Но сопровождавшие меня янычары уже узнали великого визиря и не смогли удержаться от радостных восклицаний невероятного удивления.

Вскоре вокруг нас собралось множество слуг, рабов и выбежавших из казарм янычаров, которые теперь толпились во дворе, спрашивая, что же происходит.

Антти силой удерживал их, не позволяя обесчестить тела, которое пытались забросать грязью и конским навозом. Тогда я громко приказал паше моих стражников отправляться в путь, и четверо воинов подняли носилки, паша же, возглавив отряд, замахал саблей, прокладывая нам дорогу.

Выбравшись из толпы, мы вынесли тело со двора янычар. Но многие двинулись вслед за нами, а на улице к ним присоединялись прохожие, ибо мусульмане питают глубокое уважение к Тому, Кто навсегда рвет узы дружбы. И больше никто не мешал нам, когда дико орущая толпа янычар осталась наконец позади.

Мы доставили носилки во дворец великого визиря, где немногочисленные слуги, бледные и печальные, все еще бесцельно сновали по пустым залам, остальные же успели сбежать или просто притаились где-то в отдаленных уголках усадьбы.

Я велел обмыть тело и нарядить усопшего в чистые одежды. Евнухам пришлось применить все их искусство, чтобы вернуть цвета жизни почерневшему лицу Ибрагима. Антти же должен был позаботиться о повозке и лошадях.

Брат мой ушел, а во дворец явился улем и от имени великого муфтия официально заявил, что на мусульманском кладбище запрещено хоронить защитника гяуров и главу еретической секты. Я напрасно ломал голову, размышляя над тем, как справиться с непредвиденным препятствием, когда неожиданно, несмотря на возможные неприятности, во дворец прибежал молодой поэт Баки, искренне оплакивая великого визиря. Он также сообщил мне, что дервиши изъявили желание похоронить Ибрагима в священном месте их встреч в Пере — они согласны на все, лишь бы достойно проводить в последний путь главу своего братства и досадить великому муфтию.

Я велел Баки вернуться и уладить дело с почтенным Мурадом — учителем и главой дервишей в Пере.

Тем временем Антти побывал в конюшнях великого визиря, где нашел лишь дроги для перевозки сена, ибо слуги, опасаясь гнева султана, немедленно попрятали все роскошные повозки. Но Антти, проклиная и браня всех и вся, вынудил их запрячь в дроги двух великолепных вороных коней, которых великий визирь приобрел несколько лет назад, дабы достойно проводить в могилу усопшую мать султана.

Я выбрал прекрасные ковры и шелковые покрывала и с помощью Антти простые дроги превратились в роскошный катафалк. Мы уложили Ибрагима на ковры, нарочно оставив открытым его прекрасное лицо, дабы народ в последний раз мог лицезреть великого визиря, ибо ловким евнухам удалось-таки с помощью всяческих только им известных приемов и дорогих красок вернуть покойному его гордый вид. Всю повозку я облил огромным количеством розовой воды и натер мускусом, большую банку которого к несказанной радости своей я нашел в опочивальне визиря.

Ничем больше не рискуя, ибо умереть можно один лишь раз, я уже не боялся гнева повелителя правоверных и приказал украсить головы лошадей роскошными черными султанами, Антти же по старой традиции насыпал перца в глаза несчастных животных, и они лили горькие слезы, совсем как на похоронах султанов и их родственников.

Мое отчаянное мужество придало смелости и двум неграм из конюшен великого визиря. Они облачились в траурные одежды и сказали, что поведут коней под уздцы. И вот, благодаря нашим усилиям, со двора прекрасного дворца Ибрагима вскоре тронулась в путь торжественная похоронная процессия.

Тем временем площадь перед дворцом заполнила молчаливая любопытная толпа, и когда похоронная процессия вышла из ворот, масса людей последовала за нами. Толпа росла, и вскоре скромная процессия превратилась в настоящее траурное шествие. Казалось, будто весь Стамбул, охваченный глубокой и молчаливой скорбью, пожелал проводить в последний путь Ибрагима, великого визиря и сераскера державы Османов.

Сопровождаемые толпой жителей столицы, мы прошли через весь город и в конце концов добрались до высокой каменной стены около ворот на Адрианополис. Там мы спустились на берег и по мосту дошли до Перы. Теперь мы оказались одни, ибо молчаливая толпа покинула нас у моста. По другую сторону Золотого Рога нас уже ждали дервиши во главе с почтенным Мурадом. Они несли священное знамя своего братства и хриплыми голосами нараспев читали суры Корана. Дервиши провели нас в свою обитель на вершине Перы.

Итак, против всех ожиданий, похороны великого визиря Ибрагима стали церемонией, соответствующей высокому положению покойного. И как мне кажется, султанша Хуррем ничего подобного не могла предвидеть, напротив, в глубине души она надеялась, что янычары еще во дворе сераля обесчестят тело ненавистного сераскера, разорвут его на части, как уже не раз бывало в подобных случаях.

Похоронив великого визиря с соблюдением всех предписаний Корана, я испытал гордость за то, что смог выполнить данное ему обещание. Я от всего сердца поблагодарил почтенного Мурада за оказанную нам честь, его дружелюбие, благородство и бесстрашие и, прощаясь с дервишами, благословил их именем Аллаха.

Мой глухонемой раб, скромно следующий позади торжественной похоронной процессии и державшийся в тени из опасения привлечь внимание к своей ничтожной персоне, теперь подошел ко мне и жестом попросил поскорее вернуться домой. Я сразу догадался, что там уже ждут меня безмолвные палачи султана.

Повернувшись к Антти, я сказал:

— Дорогой брат мой Антти! Останься здесь, среди дервишей, под защитой святых мужей. Такова моя воля, и постарайся не забыть о том, о чем я говорил тебе прошлой ночью. Хотя бы один раз в жизни послушайся меня, не наделай глупостей и не доставляй мне лишних забот.

Мои слова обидели Антти, но только так я мог заставить его выполнить мое желание, ибо брат мой ни на шаг не отходил от меня весь день. А я не мог допустить, чтобы из-за меня он подвергался смертельной опасности.

Побагровев от гнева, Антти сказал мне на прощание:

— Разве нам нельзя расстаться по-хорошему? Ты никогда не считался со мной, всегда поступал по собственному усмотрению, но я, будучи человеком терпеливым и покладистым, прощаю тебе обидные слова. Иди с миром, брат мой Микаэль, пока я еще могу сдерживать громкие рыдания и жалобные стоны.

Он отер слезы с глаз, крепко обнял меня, и я ушел, а Антти остался в обители дервишей.

Все, что в этот день происходило — и похороны, и прощание с Антти, — на самом деле завершилось очень быстро, ибо домой я вернулся еще до полудня. Кругом было тихо и пусто, а дом показался мне очень мрачным. Рабы и слуги разбежались, и только индус, который присматривал за золотыми рыбками, сидел у пруда, предаваясь медитации.

Бесшумно поднявшись в дом по широким ступенькам мраморной лестницы, к своему несказанному изумлению я увидел Мирмах, которая тщательно, страница за страницей, поливала тушью мой неоконченный перевод Корана, методично уничтожая мое произведение. Мои любимые книги она разорвала на мелкие кусочки, которые теперь толстым слоем валялись на полу.

Заметив меня, она испугалась, но тут же спрятала руки за спину и молча уставилась на меня своими странными светлыми глазами. Никогда до сих пор я не ударил ее, и она, видимо, считала, что и на этот раз все обойдется.

Я спросил:

— Зачем ты сделала это, Мирмах? Разве я когда-нибудь обидел тебя?

Она глядела на меня со странной кривой улыбкой. А потом, не в силах сдержаться, дико расхохоталась и строптиво воскликнула:

— Внизу, на пристани, найдешь подарок, который преподнесли тебе. Поэтому все сбежали, а я не могу остановиться и уничтожаю все подряд. Иди туда и посмотри!

Дурные предчувствия гнали меня на пристань, и я поспешил к мраморным мосткам у причала, а Мирмах, довольная собой, бежала вслед за мной.

Но янычары уже нашли брошенное там тело, и паша равнодушно пинал его носком башмака, пытаясь разглядеть лицо трупа. Обнаженное тело было все в крови, и на первый взгляд казалось, что это освежеванная туша животного, а вовсе не человек. Мертвеца нельзя было узнать. Ему отрезали нос и уши, выкололи глаза и вырвали язык из широко открытого рта.

В жизни мне довелось видеть всякое, но столь жуткого зрелища я еще не созерцал, и у меня нет желания описывать истязания, которым подвергли это мертвое теперь тело. Я собрал в кулак всю свою волю и наклонился, чтобы получше рассмотреть несчастного. Спустя некоторое время в изуродованном лице я стал различать хорошо знакомые черты. Я также узнал окрашенные хной тонкие пальцы и ухоженные ногти. Сердце внезапно замерло у меня в груди и кровь застыла в жилах, когда я понял, что это Мустафа бен-Накир в таком жутком виде вернулся со свидания в серале. Поступив с ним так, как обычно поступали с любым переодетым мужчиной, которого хватали в Райском Саду гарема, евнухи бросили его у моего причала.

Мирмах, которая так и стояла около меня, склонилась над трупом, с любопытством разглядывая кровавое месиво, и вдруг сунула палец в открытый рот Мустафы бен-Накира, чтобы потрогать зубы, белые, как снег, и сияющие, как настоящие жемчужины.

Я схватил ее за плечи, резко толкнул, бросив прямо в объятия начальника янычар, и приказал, если жизнь ему дорога, немедленно увести девочку с моих глаз долой. Она кричала, царапалась и кусалась, но янычары силой отвели ее в дом и закрыли в комнате Джулии на верхнем этаже. Мирмах не прекращала дико орать, била ногами в дверь и в бессильной злобе разбивала и ломала все ценные вещи своей матери. Потом она, видимо, устала и заснула, ибо в доме вдруг воцарилась тишина.

Я достал из кошеля последние золотые монеты и одарил ими пашу и его людей, благодаря их за помощь. Все заулыбались, в глазах зажглись веселые огоньки и, удовлетворенно кивая, они тут же принялись рыть могилу для Мустафы бен-Накира. Жуткий вид изуродованного тела вызывал у меня страшную тошноту, и я, не в силах помочь янычарам хоронить моего друга, вынужден был отправиться в постель.

7

Я несколько часов пролежал неподвижно, бездумно глядя в потолок, но так и не смог уснуть. Поднявшись с ложа, я выпил кубок вина, нарушая законы ислама в дни рамазана, и даже попытался есть, но кусок не лез мне в горло.

Ждать мне пришлось недолго. Вскоре к мосткам у моей пристани причалила роскошная лодка, и я поспешил навстречу гостям.

Тем временем довольные вознаграждением янычары уже успели смыть кровь и навести порядок, поэтому все кругом выглядело чисто и опрятно. Я мог, не стыдясь, принять на пристани лодку из сераля с великолепным шелковым навесом над кормой.

Насколько тщеславным бывает человек, если несмотря ни на что я все же был польщен, когда кроме троих, одетых в красное немых султанских палачей, увидел в лодке кислар-агу собственной персоной; управитель гарема — рыхлый, отекший толстяк — удобно развалился на корме на куче мягких подушек. Его неожиданное появление в моем доме было явным знаком благосклонности и высшей чести, чего в моем положении никак нельзя было ожидать. Потому я вдруг возомнил себя очень важной персоной в державе Османов.

Вместе с кислар-агой из сераля прибыла и Джулия с неотлучным Альберто, но они не удостоились ни одного моего взгляда. Низким поклоном я приветствовал лишь управителя гарема, кончиками пальцев касаясь лба и земли. Потом я помог высокому гостю выбраться из лодки, а немые рабы бесшумно ступали вслед за сановником. Когда все сошли на берег, я как положено приветствовал кислар-агу в своем доме, поблагодарил его за незаслуженную мною честь лично присутствовать при исполнении приказов нашего господина. В то же время я выразил сожаление о том, что из-за рамазана не могу угостить его даже кубком холодной воды, на что ага ответил не менее вежливо:

— Ты ведь прекрасно понимаешь, султанский раб Микаэль эль-Хаким, насколько все это противно мне, а я знаю, что тебе — еще противнее. Потому я высоко ценю твою учтивость и то, что ты не в обиде на меня, несмотря на мою неблагодарную миссию, которая ни тебе, ни мне не доставляет ни малейшего удовольствия. Но я твой друг, Микаэль, и охотно выполню твои справедливые пожелания до того, как немые рабы султана приступят к своим обязанностям.

Я ответил ему, что хотел бы с глазу на глаз поговорить с женой о семейных делах. Он сразу согласился, а я, незаметно пододвинув к нему чашу с прохладным шербетом и блюдо со сладостями — пусть сам решает, поститься ему или нарушить запрет, — медленным шагом направился к лестнице, ведущей наверх, в комнату жены.

Джулия неохотно следовала за мной, а за ней неотступной тенью бесшумно скользил Альберто в своих желтых одеждах евнуха, неотрывно следя за каждым моим движением.

Убедившись, что Мирмах спокойно спит на ее ложе, Джулия повернулась ко мне. Безнадежно любопытный до последнего своего вздоха, я спросил:

— Ну так как прошел день в серале? Случилось что-нибудь особенное?

Она рассеянно ответила:

— Султан проснулся поздно, совершил предписанное омовение, долго молился, а потом велел передать в казну всю серебряную и золотую посуду и отчеканить монеты. С сегодняшнего дня он желает пользоваться исключительно медной посудой и глиняными кубками. Он также послал стражу закрыть в городе все заведения, торгующие вином и другими горячительными напитками. Столица султана должна жить строго по законам Корана, заявил повелитель правоверных. Весь день султан тщательно изучал планы Синана Строителя, которому поручено воздвигнуть в Стамбуле мечеть — самую великолепную во всем мире.

Джулия смотрела на меня своими разноцветными глазами, и в ее взгляде сквозили злобная радость и безграничное любопытство, когда она с невинным видом спросила:

— Разве ты не видел своего друга, Мустафу бен-Накира? Он лучше других может рассказать тебе о том, что случилось в залах сераля.

— Ах, значит, вот почему евнухи вырвали у него язык, — бесстрастно произнес я. — Не беспокойся, Джулия, Мустафа бен-Накир уже обрел вечный покой в могиле и никому не сможет навредить.

Она топнула ногой, и лицо ее исказила злобная гримаса. Джулия прошипела:

— Что ты за человек и о чем ты думаешь, Микаэль? Ты не уронил ни одной слезинки! Неужели все тебе безразлично? Что тебе надо? Мне ничего плохого ты сделать не можешь. Хоть ты и раб султана, именно я унаследую дом и все твое имущество. Сераль милостив и благосклонен ко мне, ибо я много знаю. Даже не представляешь, как много, дорогой Микаэль.

— Расскажи мне все, — бесстрастно приказал я. — У нас достаточно времени, а твое повествование никому не причинит зла.

— Тебе на самом деле это интересно? — язвительно ухмыльнулась Джулия. — Так знай, что лишь ради того, дабы все поведать, с презрением глядя тебе в лицо, я еще раз вернулась сюда. Можешь мне не верить, но султан решился покончить с Ибрагимом только после того, как узнал о заговоре Мустафы бен-Накира и дервишей, которые собирались убить его, султана Османов, и захватить власть при поддержке подкупленных янычар. С тех пор Сулейман боялся оставаться один на один со своим дорогим другом великим визирем и велел немым рабам всегда сторожить за занавесью. Так было и прошлым вечером, когда султанша Хуррем и я через невидимое отверстие в стене слушали и наблюдали за тем, что происходит в личных покоях султана. Два старых друга говорили мало, видимо, им больше не о чем было говорить. Великий визирь самозабвенно играл на скрипке, а султан после ужина принял большую дозу сонного зелья, предписанную лекарем, чтобы поскорее забыться сном и не думать о том, что должно случиться. У него была фетва великого муфтия, поэтому его больше не мучили угрызения совести. Когда Сулейман уснул, султанша Хуррем не устояла перед искушением и из-за решетки стала язвительно шутить и смеяться над великим визирем. О, уверяю тебя, издеваться она умеет! Разумеется, она тут же поведала Ибрагиму о предательстве Мустафы бен-Накира. И тогда великий визирь словно взбесился и ответил ей потоком брани, давая ясно понять, что на самом деле он думает о ней. Чтобы поскорее закончить этот бесплодный обмен мнениями, султанша Хуррем велела немым рабам приступить к делу. Но великий визирь оказался сильным мужчиной, и безмолвным, вопреки обычному их поведению, пришлось взяться за кинжалы, глубоко и много раз ранить Ибрагима, чтобы, обессилевшему, накинуть на шею шелковую удавку. Хуррем бесстрастно наблюдала за убийством, и я тоже была там и видела, как кровь брызгала на стены. Когда немые перенесли султана в опочивальню, чтобы не беспокоить его сон, султанша Хуррем сняла с шеи Ибрагима четырехугольную султанскую печать и приказала немым слугам унести мертвеца на простых носилках и бросить тело под сводами Ворот Мира, рядом со двором янычар, чтобы рассвет застал его там. Двери в кровавый зал Хуррем опечатала своей личной печатью, чтобы все видели и навсегда запомнили, какая участь ждет каждого, кто стремится к власти.

— А Мустафа бен-Накир? — спросил я. — Что случилось с ним?

Лицо Джулии внезапно покраснело, она задрожала, словно испытала сильнейшее наслаждение, и, нежно обняв Альберто, ответила:

— Султанша Хуррем — женщина загадочная, и вид крови сильно возбуждает ее. Сказать всего я не могу, но мне не кажется, что Мустафе бен-Накиру было во всем отказано. Во всяком случае, он довольно долго оставался наедине с султаншей в се покоях. На рассвете, когда уже можно отличить нить белую от черной, Хуррем велела ему уйти, чтобы не опорочить своего честного имени. Однако евнухи поймали Мустафу в Райском Саду гарема и немедленно оскопили, считая наряд дервиша довольно странным для посетителя этих мест. Орудуя острыми короткими ножами, они проделали с ним еще такое, что, наверное, не стоит подробно описывать. А вот султанша Хуррем никогда еще, даже наблюдая за смертью великого визиря, не смеялась так звонко, как в тот миг, когда вместе со мной смотрела из-за золотой решетки на муки Мустафы бен-Накира. Как серебристо и звонко, как же чарующе должен был звучать ее смех, если Мустафа, услышав его, из последних сил приподнял голову, чтобы увидеть Хуррем, пока евнухи не выкололи ему глаз...

— Довольно, остальное мне известно, — оборвал я Джулию на полуслове. — Уже смеркается и самое время, чтобы ты, наконец, рассказала мне также и о себе, дорогая моя Джулия, ибо я желаю из твоих уст узнать, что же ты за женщина и за что так сильно ненавидишь меня?

Голос Джулии понизился до шепота, а все ее тело пронзила внезапная дрожь:

— Последняя ночь многому меня научила, Микаэль, хоть я и думала, что в этой жизни я уже все испытала. И лишь для того явернулась сегодня к тебе, чтобы еще раз пережить то невероятное наслаждение, которое доставит мне созерцание медленно затягивающейся на твоей шее шелковой удавки. Надеюсь, ты будешь сильно сопротивляться, хотя ты и слабак. Султанша Хуррем открыла мне глаза, и я поняла, что смерть — сестра сильнейшего наслаждения. Я жалею лишь о том, что так поздно узнала об этом, хотя и предчувствовала нечто подобное, когда Альберто безжалостно хлестал меня кнутом.

— Альберто меня не волнует, — перебил я ее. — Я давно знаю, что Мирмах — не моя дочь. Я сам виноват в том, что не обращал внимания на дьявольский блеск в твоих ведьминых глазах. Но я очень сильно любил тебя, хотя и пытался освободиться от твоих колдовских чар, когда наконец понял, кто ты на самом деле. Ответь мне всего лишь на один вопрос: ты когда-нибудь любила меня по-настоящему, Джулия, хоть одно мгновение? Только об этом скажи мне, Джулия, ничего больше я знать не желаю.

Она заколебалась, с опаской глянула на застывшее, бездушное лицо Альберто, а потом быстро заговорила:

— Нет, нет, я никогда не любила тебя, Микаэль, никогда. Во всяком случае с того самого дня, когда познакомилась с мужчиной, который стал господином моей души и моего тела. До тебя так и не дошло, как со мной следует обращаться, хотя я нарочно дразнила тебя, пытаясь заставить хоть один раз поколотить меня, как подобает настоящему мужчине. Ах, Микаэль, ты всегда был для меня хуже евнуха!

Джулия вдруг стала для меня чужой, настолько чужой, что я даже не мог ее ненавидеть. Эта неожиданная и столь глубокая отчужденность повергла меня в ужас, и я не понимал, как когда-то мог со слезами на глазах ласкать и целовать ее мягкое тело и лживые губы, часами глядя в ее ведьмины разноцветные глаза.

Срывающимся от волнения голосом, я наконец заговорил:

— Солнце уже садится и вскоре на небе вспыхнут звезды. Извини меня, Джулия, за то, что я испортил тебе жизнь, заставляя терпеть меня так долго. Мужчине такому, как я, не следовало увлекаться тобой. И я наверняка виноват в том, что за годы, прожитые со мной, ты превратилась в настоящую ведьму, женщину бессердечную, не способную сочувствовать никому. В своем безумии я верил, что любовь означает теплое и доброе чувство, которое непременно испытывают двое, а это значит, что они будут поддерживать друг друга в минуту одиночества и отчаяния, которые мы непременно наследуем от многих поколений наших предков. Ты не виновата, Джулия, лишь я один во всем повинен. Это была моя ошибка, и я один должен за нее ответить.

Джулия смотрела на меня так, будто не понимала ни слова из того, что я говорю, и мне показалось, что разговариваю я с ней на чужом и непонятном для нее языке. Но я ни за что на свете не хотел доставить ей того удовольствия, которое она ожидала испытать, — и за это никто не может осуждать меня. И хотя все мое тело содрогалось от ужаса, я выпрямился во весь рост и с гордо поднятой головой медленно спустился вниз по лестнице, больше не удостоив Джулию ни единым взглядом.

И, кажется, я ни разу не запнулся, когда, воззвав к Милосердному, попросил кислар-агу поскорее приступить к выполнению возложенной на него миссии.

Толстяк очнулся от приятной дремы, дружелюбно взглянул на меня и хлопнул в пухленькие ладоши. Трое безмолвных рабов султана явилось незамедлительно. Первый из них нес подмышкой довольно большой сверток, в котором, как я думал, находился предписанный законом черный халат. Несмотря на страх и жуткие обстоятельства, я не переставал гадать, какого же цвета шнурок был выбран для меня, и даже перед лицом смерти надеялся, что ко мне будет проявлено должное уважение. О зеленом я даже и не мечтал, а вот красный показался бы мне лучшим доказательством почтения, ибо положенное мне жалованье давало мне право рассчитывать лишь на скромную желтую удавку.

Но из развернутого свертка, к моему несказанному удивлению, немой раб достал простой глиняный кувшин и большой кожаный мешок, который тут же расстелил на земле. Повинуясь жесту кислар-аги немой палач достал также самую обычную пеньковую веревку. Двое безмолвных внезапно крепко схватили Альберто за плечи, чтобы тот не дергался, а третий сзади накинул петлю итальянцу на шею и задушил его так ловко и быстро, что несчастный даже не успел понять, что же с ним происходит. На тупом лице Альберто появилось выражение безмерного удивления и, синея, он упал на землю, давясь собственным языком, который вывалился у него из открытого рта, а светлые глаза его вылезли из орбит. Немой палач потуже затянул шнур и завязал крепкий узел, когда онемевшая Джулия наконец сообразила, что происходит прямо у нее на глазах. Осознав все, крича, как разъяренная кошка, Джулия схватила за руки стоявшего на коленях палача, но его помощники прекрасно знали свое дело и быстро остановили обезумевшую женщину, заломив ей руки за спину.

Джулия брыкалась, кричала и вырывалась, а ее глаза налились кровью от ярости и бешенства, но управитель гарема, склонив голову набок, спокойно взирал на нее, словно в глубине души радовался ее страданиям.

— Извини меня, султанский раб Микаэль эль-Хаким! — вежливо обратился ко мне сановник. — Очень сожалею, но мне был дан приказ лично проследить за казнью твоей жены. Ее задушат, тело зашьют в мешок и бросят в Мраморное море. Султанша Хуррем, как тебе известно, — женщина весьма благочестивая и испытывает отвращение к непристойностям, которым не раз предавалась твоя жена Джулия. Совсем недавно султанше Хуррем стало известно, что Джулия злоупотребила ее доверием, переодела своего любовника в желтые одежды евнуха и провела его в женские покои сераля. В этом нет, разумеется, твоей вины, и я глубоко сочувствую тебе в твоем горе. Но твоей жене не избежать наказания за столь бесчестный поступок и за разврат, которому она предавалась, и, между нами говоря, благородная султанша Хуррем отныне решила более тщательно следить за тем, кого допускать к себе в услужение.

Джулия прекратила кричать и брыкаться и слушала невозмутимые объяснения кислар-аги, не веря собственным ушам. В уголках ее накрашенных уст выступила пена. Она закусила губу и вдруг страшно закричала:

— Ты в своем уме, кислар-ага?! Ты за все ответишь собственной головой! Я слишком много знаю о тебе и твоих шашнях с лекарем сераля!

— Ты права, — ответил сановник, и его отекшее бледное лицо вдруг окаменело, а в глазах сверкнули искры гнева. — Ты знаешь слишком много, потому султанша Хуррем и решила избавиться от тебя. Тебе следовало давно понять это, но такая глупая женщина, как ты, не видит дальше собственного носа. Чертя линии пальцем на песке, ты могла другим предсказать все что угодно, а вот о себе ты так и не позаботилась — видимо, ума не хватило.

Управителю гарема беседа с Джулией явно надоела. Он подал знак, и один из немых рабов султана быстро накинул на шею женщины черную удавку и затянул так, что дикий вой, который она издала, тут же прекратился.

Весь дрожа, я отвел глаза, чтобы не видеть, как умирает Джулия.

Немые палачи привязали ее к Альберто, и соединенные так тела любовников засунули в большой кожаный мешок. Потом, соблюдая меры предосторожности, вскрыли глиняный кувшин и железными щипцами извлекли оттуда длинную ядовитую змею. Быстро сунув змею в мешок, немые ловко зашили отверстие.

Когда они наконец ушли, унося с собой тяжелый груз, и мы с кислар-агой остались одни, я с неподдельным изумлением уставился на управителя гарема и, не в силах больше сдержаться, с дрожью в голосе спросил:

— Как они осмелились оставить тебя один на один со мной?! А если я с перепугу раню тебя? И потом, совершенно бессмысленно откладывать то, что неизбежно должно свершиться, ибо, наверное, еще до моего рождения было решено, что все должно произойти именно сегодня, в этом доме и в твоем присутствии, благородный кислар-ага.

Поглаживая отвисшие мягкие подбородки, толстяк не сводил с меня ледяного взгляда. Спустя мгновение он сказал:

— Я выполнил приказ султанши Хуррем, который великий султан скрепил личной печатью. Согласно этому приказу ты тоже был приговорен к смерти, но внезапно все изменилось. Дело в том, что султан Сулейман — человек благородный, который всегда ценил и ценит отвагу и преданность, — редко бывает откровенным с султаншей. Возможно, сегодня больше чем когда-либо султан чувствует необходимость совершить благое дело. Поэтому тайно ото всех, даже без ведома султанши Хуррем, он призвал меня к себе и велел помиловать тебя, ибо ты не убоялся рискнуть головой ради того, чтобы по мусульманскому обычаю проводить великого визиря Ибрагима в последний путь, не испугался возбужденной толпы, которая запросто могла разорвать тебя на куски. Султан считает, что своим поступком ты заслужил признание и уважение любого настоящего мужчины, а между нами говоря, я думаю, ты таким образом облегчил его страдания из-за кончины Ибрагима. Не мне говорить тебе, что он вынужден изгнать тебя из города, дабы твое помилование сохранить в тайне от султанши Хуррем и тем самым оградить себя от ее упреков. Султан снова впал в глубокую меланхолию и больше чем когда-либо нуждается в утешении, которое всегда находит в объятиях Хуррем. Итак, из-за тебя, Микаэль эль-Хаким, я попал в затруднительное положение, можно даже сказать — опасное. Не могу не выполнить прямого приказа султана, но и гнев султанши Хуррем может стать для меня роковым.

Он умолк, но тут же спросил:

— Говори, куда ты хочешь уехать, Микаэль?

— А как насчет Египта, благородный кислар-ага? — покорно осведомился я, понемногу приходя в себя от неожиданного поворота судьбы. — Как мне кажется, до Египта довольно далеко и, возможно, там я смогу найти пристанище, если ты, разумеется, не против.

Не успел я до конца изложить свою мысль, когда бесшумной поступью приблизился к нам маленький немой евнух, разглядывая меня изучающим взором ученого.

— Можешь отправиться в Египет, — согласно кивнул управитель гарема. — Но ты должен забыть о прежней жизни и взять новое имя. Ты должен также до неузнаваемости изменить свою внешность, в чем поможет тебе мой цирюльник. Он сбреет тебе волосы, брови и бороду, а все лицо покрасит в темно-коричневый цвет. Не переживай, если после этой процедуры на твоем лице появятся глубокие безобразные морщины — это лишь на время, и само пройдет спустя несколько недель. Но времени у нас мало, пора приступать к делу. Завтра султан объявит о роспуске братства дервишей, главой которого был великий визирь Ибрагим. Сотни дервишей поспешно покинут город, чтобы избежать мести великого муфтия. В одеянии дервиша и ты уйдешь незамеченным. На собственной шкуре испытаешь сочувствие благочестивых мусульман. Запомни одно: поменьше болтай и старайся жить скромно и спокойно, не привлекая ничьего внимания, ибо в противном случае султанша Хуррем никогда не простит меня.

Странный тон его высказывания пробудил во мне неожиданные подозрения. Я наклонился, чтобы получше разглядеть непроницаемое лицо человека, выросшего, воспитанного и прожившего жизнь в серале, и с тяжелым сердцем спросил у него:

— Благородный кислар-ага! Только немые слуги султана видели нас, но они ничего не смогут сказать. Никто и ничто не может помешать тебе убить меня. Только так ты оградишь себя от всяких неприятностей, а султан все равно останется в неведении относительно моей судьбы. Почему ты хочешь пощадить меня, ведь я же знаю: ты — человек предусмотрительный и умный?

— Я — мусульманин, — молитвенно возведя руки ладонями вверх, ответил он. — Султан — тень Аллаха на земле. Только ему одному я должен беспрекословно повиноваться, даже если это будет стоить мне жизни.

Поглаживая пухленькие подбородки, он прокашлялся и рассеянно добавил:

— Разумеется, я жду от тебя мзду, достойную твоего богатства и положения, которое ты до сих пор занимал в державе Османов. Считаю, так будет более чем справедливо, и не думаю, что ошибаюсь в тебе. Жизнью дорожат все, Микаэль эль-Хаким. И я надеюсь, что ты позволишь мне заглянуть в мешок, который заберешь с собой в Египет.

По-своему, он был прав. Но я страшно обиделся и в сердцах воскликнул:

— О Аллах, что же это такое! Ты смеешь ставить мне условия, противный кислар-ага?! Из-за безумной расточительности моей жены я давно стал нищим, и ты лучше других знаешь об этом! Ничего кроме этого дома и усадьбы у меня не осталось! И все это без малейшего сожаления я готов подарить тебе.

Он с сочувствием покачал головой и, с упреком глядя на меня, сказал:

— Не забывай, ты — мертв. Твоя жена — тоже. Единственной наследницей является ваша прекрасная дочь Мирмах. Я не понимаю, как ты можешь так подло обманывать человека, которому обязан жизнью?

— Мирмах! — воскликнул я с дрожью в голосе. — Что станет с ней?

Не скрывая своего возмущения по поводу моей неблагодарности, кислар-ага все же ответил мне, не теряя терпения:

— Султанша Хуррем — женщина благочестивая, и она огорчена судьбой твоей дочери. Жалея девочку, она решила взять Мирмах в свой гарем и позаботиться о ее воспитании. Султанша помнит и о наследстве и уже знает, как им распорядиться, пока Мирмах не выйдет замуж. Писарь казначея, видимо, вскоре появится в этом доме, чтобы составить опись имущества и опечатать все личной печатью султанши. Потому не медли, Микаэль, и поскорее уноси отсюда свои сокровища. В противном случае я могу поддаться искушению и последовать твоему мудрому совету.

Я оказался в весьма затруднительном положении, ибо покажи я ему алмазы Мулен Хасана, мне бы их больше не видать. Понимая, что имею дело с человеком хитрым и слишком алчным, я знал, что унести алмазы он мне не даст.

Во время нашей беседы маленький цирюльник кислар-аги полностью изменил мою внешность и теперь с удовлетворением настоящего художника любовался результатами своих усилий. Протягивая мне драную одежду дервиша, он не позабыл и о вонючей козлиной шкуре, чтобы мне было чем прикрыть голые плечи. Наконец он вложил мне в руку посох странника. Рассматривая в венецианском зеркале собственное лицо, я сам себя не узнал.

Не на шутку встревоженный, я не переставал размышлять, как же мне удовлетворить алчность сановника, когда внезапно передо мной возник мой глухонемой раб и, жестами извиняясь за свою смелость, попросил меня отправиться с ним в подвал моего дома.

Кислар-ага ни на мгновение не собирался оставлять меня одного, потому, взяв фонарь, мы втроем спустились в подвал, куда я прежде заходил крайне редко, разве что за кувшином вина. Глухонемой раб провел нас в самый дальний угол, открыл потайную дверцу и мы увидели красивую мраморную комнату, о существовании которой я понятия не имел, ибо Джулия сама вносила изменения в планы Синана Строителя

В комнате на полу валялись разные части одежды Альберто, а посередине стояло огромное ложе, прикрытое великолепным ковром. Наконец-то я узнал, где Джулия и Альберто проводили время, когда моя жена не гадала на песке дамам в серале.

Глухонемой раб резким движением поднял мраморную плиту в полу и в яме под ней в лучах нашего фонаря ослепительно засверкали золото и драгоценности. Теперь мне стало ясно, куда годами девались мои огромные доходы, которые, как мне казалось, Джулия беззаботно пускала на ветер.

При виде сокровищ кислар-ага совсем позабыл о своем достоинстве и чести и, взывая к Аллаху, упал на колени, по локти окуная руки в кучу монет. Потом он выбрал несколько особенно красивых драгоценностей и с видом знатока принялся их разглядывать.

— Микаэль эль-Хаким! — наконец промолвил толстяк. — Твой раб разумнее тебя и заслуживает награды. Потому и будет вознесен в ранг, который почти недоступен людям его происхождения. Немые сераля избрали его седьмым в своем кругу, ибо тот, кто до сих пор занимал эту должность, впал в немилость, нанося раны великому визирю Ибрагиму. Твой раб уже умеет накидывать на шею удавку и затягивать узел и, насколько мне известно, вскоре сможет выполнять свои обязанности. Показывая нам тайник с сокровищами, он хотел, как я полагаю, доставить мне удовольствие, чтобы таким образом заслужить мою благосклонность, хотя немые рабы сераля с незапамятных времен пользуются правом самим решать, кого избрать вместо выбывшего из их рядов. Только в исключительных случаях, когда нет подходящей кандидатуры, султан лично назначает кого-нибудь на эту должность и велит вырвать у него язык, чтобы он молча мог выполнять вместе с остальными немыми свои обязанности.

Кислар-ага милостиво взглянул на моего глухонемого раба и даже снизошел до того, что в знак высшей признательности похлопал его по спине. Раб же пал ниц передо мной, целовал мне ноги, потоками слез смачивал мне руки и смотрел на меня так преданно, что я вдруг понял, как много ему было известно — значительно больше, чем я мог предполагать. Моя неприязнь к нему мгновенно исчезла, я разволновался и кончиками пальцев коснулся его лба, глаз и щек в знак того, что понимаю его. Но в то же время я радовался тому, что могу оставить его в Стамбуле и не тащить с собой в Египет.

Управитель гарема, который даже во время беседы с нами рассматривал и взвешивал на ладони золото и драгоценности, стал с нетерпением озираться по сторонам, пока наконец не изрек:

— Ты знаешь, Микаэль эль-Хаким, что я человек честный и не намерен никого грабить. Возьми себе десять золотых монет. Это большие деньги для нищего дервиша, и, между нами говоря, ты не должен носить при себе столь крупной суммы, ибо это непременно вызовет зависть и подозрение среди неразумных людей. Кроме прочего, одну золотую монету можешь подарить своему рабу. Это, конечно же, слишком много, но у меня нет при себе серебряной мелочи, а ты, если верить твоим заверениям, не располагаешь ни золотом, ни серебром, ни даже медной разменной монетой.

Не медля больше, толстяк снял свой дорогой халат, расстелил его на полу и обеими руками принялся бросать на него золото и драгоценности. Завязав рукава и полы обширного одеяния, он поднял с пола удобный и довольно увесистый куль.

Мы было уже собрались уходить, когда внезапно раздался оглушительный грохот, от которого вздрогнула земля, а из потолка посыпалась штукатурка. Толстяк затрясся, как желе, и в ужасе заорал:

— Аллах, видимо, решил наказать этот город! И, возможно, даже стереть его с лица земли! Скорее всего это новое землетрясение. Уходим отсюда, уходим, не то погибнем под обломками стен, как крысы в крысоловке!

Я тоже перепугался, но прислушавшись, различил грохот стрельбы и догадался, что в мой дом угодило пушечное ядро. Янычары в саду орали во всю глотку, и я сразу понял, что произошло. От всей души я проклял Антти, который даже умереть спокойно мне не дал, в последнюю минуту вмешиваясь не в свое дело.

Поскорее выбравшись из подвала, я выскочил в сад и увидел нескольких дервишей, вдребезги пьяных от вина и опия, которые, дико воя и размахивая кривыми саблями, носились по моим цветочным клумбам, уничтожая дорогие растения.

Вокруг гремели выстрелы, а от едкого дыма слезились глаза.

Я громко позвал Антти и приказал немедленно остановить бессмысленную бойню. Кислар- ага, прячась за моей спиной и весь дрожа, мертвой хваткой вцепился в рукав моего халата. Он, сак и большинство евнухов, был в ужасе от грохота и шума. К счастью, Антти внял моему призыву и, едва держась на ногах, подбежал ко мне, но не узнав, воскликнул:

— Кажется, я узнаю голос Микаэля, но где же он сам? Неужели я так пьян, что мне мерещатся разные голоса? Только что я отчетливо слышал блеяние моего брата Микаэля, хотя, собственно говоря, я пришел сюда лишь для того, чтобы позаботиться об его останках, предать их земле, как того требует обычай мусульман. Я хочу, чтобы он в спокойствии ожидал дня воскрешения, хотя, разумеется, надеюсь, что этот день не слишком скоро придет и нас, живых, не застанет врасплох.

Паша янычар подбежал к нам и в гневе крикнул кислар-аге:

— Надеюсь, ты закончил свои дела, а то нам давно пора покинуть это жуткое место. Мне не приказывали драться с сумасшедшими дервишами. В этой стычке нам точно не победить, потому что мы ни за что не посмеем стрелять в святых мужей. Для устрашения, правда, я приказал несколько раз пальнуть поверх их голов, но они притащили сюда огромную пушку, а с ней нам уж никак не справиться.

Толстяк засуетился, велел янычарам поскорее уходить из сада, а когда вояки со всех ног стали удирать от ошалевших дервишей, святые мужи пустились в пляс, пронзительными голосами взывая к Аллаху.

К моей огромной радости, янычары тоже не узнали меня — маленький цирюльник поработал на славу. Я долго доказывал Антти, кто я на самом деле, пока наконец мне не удалось немного усмирить его. Только тогда мы с ним вдвоем проводили кислар-агу в лодку и, оказывая сановнику всяческое уважение, помогли поднять и разместить на корме куль, слишком тяжелый для столь почтенного человека.

Когда, наконец, мы остались с Антти наедине, я рассказал брату о моем намерении отправиться в Египет и просить там защиты и покровительства у евнуха Сулеймана. Не долго думая, мы откопали и извлекли наши алмазы из-под большого камня у забора и, не обращая внимания на пляшущих по всему саду дервишей, покинули мои владения, не испытывая особого сожаления.

Мы превратились в изгнанников и навсегда прощались с городом великого султана.

Той же ночью на рыбацкой лодке мы переправились в Скутари, на азиатский берег, где собирались сесть на корабль, дабы продолжить наш дальний путь.


***


Два года провел я в обители дервишей в окрестностях Каира, вспоминая и тщательно записывая все, что со мной приключилось в стране Османов.

Дело в том, что когда после долгого пути я наконец предстал перед евнухом Сулейманом, он не поверил ни одному моему слову и, самым неприятным и насильственным образом лишив меня алмазов, велел заточить в обитель дервишей. А ведь я, как только мог, старался поубедительнее доказать наместнику Египта, что вовсе не крал алмазов великого визиря Ибрагима после его смерти. Однако злая молва твердила, будто я, рискуя жизнью, устроил торжественные похороны Ибрагима с одной лишь целью — добраться наконец до несметных сокровищ, которые великий визирь годами собирал и прятал во дворце в тайнике, о существовании которого мне, его доверенному лицу, было известно. Но нет моей вины в том, что бестолковые писари султанского казначея до сих пор не обнаружили столь ловко спрятанного тайника, а также в том, что люди вообразили, будто я и в самом деле смог успеть унести и спрятать сокровища до того, как немые палачи задушили меня в моем доме.

Свои рассказы о жизни и приключениях при дворе султана Османов я писал также ради успокоения собственного сердца и ради того, чтобы освободиться от бремени этих тяжких воспоминаний.

Теперь, наконец, я смогу начать новую жизнь среди людей, ибо стал зрелым мужем. Однако, чтобы сделать такой вывод, мне пришлось много пережить и много выстрадать, и среди испытаний, которые уготовила мне судьба, жизнь с моей женой Джулией, женщиной с разноцветными ведьмиными глазами, была не из самых приятных и легких.

Но вот, кажется, я нашел верный путь и надеюсь, что сумею жить, как нормальный человек, лишь бы только предоставилась мне такая возможность. Я собираюсь навсегда отказаться от всяческих благих намерений, ибо убедился в том, что как только пытаюсь помочь другим, мое вмешательство приносит больше вреда, чем пользы.


ЭПИЛОГ

Дважды выходил Нил из своих берегов, когда несчастный дервиш Микаэль эль-Хаким завершил наконец свое печальное повествование. Ночами он писал, а по утрам являлся во дворец к евнуху Сулейману, чтобы прочесть ему все, что сочинил ночью.

Когда было уже сказано все, тощий, изможденный дервиш в лохмотьях пал ниц перед евнухом Сулейманом, молитвенно воздел руки ладонями вверх и, проливая горькие слезы, промолвил:

— Выслушай мольбы мои, благородный Сулейман! Верни мне свободу и собственность мою, которая хранится в казне твоей. В своем длинном изложении я убедительно доказал, что почти честно завладел тем имуществом, в котором сейчас крайне нуждаюсь, ибо хочется мне начать новую жизнь человеком в меру состоятельным — ведь мне с моим образованием и жизненным опытом было бы нелепо прозябать в нищете. Такая жизнь не для меня. К тому же, ты наверняка переоцениваешь стоимость моих алмазов. Если ты не вернешь их мне, я предпочту провести остаток дней своих в обители дервишей и попытаюсь — по принуждению, разумеется, — привыкнуть к их невыносимым богослужениям и смириться с безумным образом жизни этих святых мужей.

Удовлетворенно вздохнув, благородный евнух Сулейман поднялся со своего яшмового резного трона. Поглаживая множество своих мягких отвисших подбородков, глазками, похожими на узенькие щелочки в глубоких складках жира, он в великом раздумье глядел на рыдающего в отчаянии дервиша. На круглом, как луна, лице евнуха вдруг засияла улыбка. Он кивал головой, тряся толстыми щеками и множеством своих подбородков, и понимающе улыбался. Наконец он проговорил:

— Ах, Микаэль эль-Хаким! И в самом деле неисповедимы пути Аллаха и решения Его. Иногда из ничтожнейшей глины создаст Он людей до того честных, что эта честность неизбежно ведет их к гибели. Но с той же глины вылеплены также и самые ловкие мошенники, лицемеры и лжецы, и даже мудрейшие из мудрых теряются в догадках, сознавая, что их самих подводит собственный ум.

Сулейман задумался ненадолго, а потом снова промолвил:

— В милосердии своем Аллах даровал мне долгую жизнь, и весь опыт мой, разум и знание людей — все подсказывает мне, что ты — самый великий из лжецов и краснобаев, коих мне приходилось когда-либо встречать в этом мире. Однако, несмотря ни на что, я вынужден поверить в искренность твою и человеколюбие, к тому же ты развлекал меня и доставлял истинное удовольствие в течение многих предрассветных часов, чем и заслужил награду. Тебе вернут алмазы, которые ты украл. Я немедленно велю выдать тебе из моей казны драгоценности, которые ты привез в Египет. Всего лишь два из этих алмазов я оставлю себе: один — в память о тебе, второй — в качестве вознаграждения за мое безграничное терпение, ибо сам себе поражаюсь, откуда у меня брались силы неделя за неделей и месяц за месяцем слушать твое повествование.

Поглаживая свои подбородки, Сулейман не сводил взгляда с грязного оборванца.

— Ты свободен, Микаэль эль-Хаким, — заявил он. — Я отпускаю тебя, дабы жил ты среди людей. Но если вдруг окажется, что мирская жизнь опротивела тебе, возвращайся сюда, ибо до тех пор, пока Аллах дарит мне жизнь и здоровье, ты всегда можешь рассчитывать на мою благосклонность. Иди, Микаэль эль-Хаким, мир с тобой!


Филиппополис — ныне город Пловдив в Болгарии. ↑

Сераскер — главнокомандующий турецкой армией. ↑

Селим I (Явуз) Грозный (1470—1520) — турецкий султан с 1512 г. В ходе завоеваний подчинил Восточную Анатолию, Армению, Курдистан, Северный Ирак, Сирию, Палестину, Египет и Хаджаз. ↑

Фердинанд I (1503—1564) — австрийский эрцгерцог, первый король Чехии и Венгрии из династии Габсбургов (с 1526 г.); брат Карла V; с 1556 г, император Священной Римской империи. В 1526 г. после смерти венгерского короля Лайоша, брата своей жены Анны, Фердинанд заявил о своих правах на Богемию и Венгрию, и богемская знать, а также часть венгров избрала его своим королем. ↑

Император неверных... — речь идет о Карле V (1500—1558), императоре Священной Римской империи в 1519—1556 гг. ↑

Мохач — еще в 1526 г. (29 августа) у города Мохач в Венгрии, на правом берегу Дуная, состоялась битва между войсками турецкого султана Сулеймана I и венгерского кораля Лайоша II. Спасаясь бегством, кораль Лайош погиб. ↑

Янош Сапойаи (1487—1540) — герцог Трансильванский (Зопольяи, Заполья) — после смерти Лайоша был избран на венгерский престол одновременно с Фердинандом. В 1541 г. турки заняли столицу Венгрии Буду, Трансильвания стала турецкой провинцией, началось 150-летнее турецкое господство. ↑

Корона святого Стефана... — Иштван I Святой (ок. 970— 1038), князь, в 997 г. ввел христианство в Венгрии; с 1000 г. — первый венгерский король, получивший корону из рук папы римского в 1001 г. ↑

Самсон разрушил стены Иерихона... — Антти путает два библейских сказания. Стены Иерихона (поселения, расположенного неподалеку от Мертвого моря) чудесным образом пали после того, как священнослужители евреев, осаждавших город, семь дней ходили под трубные звуки вокруг него с Ковчегом Завета. Самсон же обрушил в Газе на своих врагов, хитростью взявших его в плен, здание храма, к колоннам которого был прикован. ↑

Тонзура — выбритое круглое место на макушке головы у католических духовных лиц. ↑

Капеллан — в католической церкви священник при часовне (капелле) или домашней церкви, а также помощник приходского священника. ↑

Мартин Лютер (1483—1546) — деятель Реформации в Германии, основатель одного из протестантских вероучений, впервые сформулировавший основные его положения, однако внедрявший свое вероучение менее последовательно, чем Кальвин; автор перевода Библии на немецкий язык, идеолог консервативной части бюргерства. ↑

Ульрих Цвингли (1484—1531) — деятель Реформации в Швейцарии, основатель цвинглианства, уже в XVI в. слившегося с кальвинизмом. В 20-х гг. XVI в. провел реформу церкви и политического строя в Цюрихе: церковь подчинил городским властям, запретил военное наемничество. Погиб в войне между католическими и протестантскими кантонами. ↑

Догма (греч.) — мнение, учение, постановление, положение, принимаемое на веру за непреложную истину, неизменную при всех обстоятельствах. В религии — положение вероучения, не подлежащее критике. Систему догм имеют христианство, иудаизм, ислам, буддизм. ↑

Apage, satanas! (лат.) — Прочь, сатана! ↑

Папская курия — совокупность учреждений, посредством которых осуществляется управление католической церковью. ↑

Леда и лебедь — древнегреческий миф о лебеде и Леде — излюбленный сюжет изобразительного искусства во времена античности и более поздние эпохи. Согласно мифу Зевс явился к спартанской царице Леде в образе лебедя, и от этого союза родились Прекрасная Елена и близнецы Диоскуры — Кастор и Полидевк. ↑

Короновал его в Болонье... — в 1519 г. Карл V стал императором Священной Римской империи, но лишь в 1530 г. лапа римский короновал его императором — и это была последняя коронация императора Священной Римской империи, проведенная папой. ↑

Добиться превосходства на море... — это произошло 25 сентября 1538 г. в морском сражении у Ионических островов, в заливе Превеза, где флот капудан-паши наголову разгромил испанско-венецианскую армаду под командованием Андреа Дориа, после чего Венеция вынуждена была заключить позорный мир с Турцией. Через два года Хайр-эд-Дин закрепил свое превосходство, уничтожив другой христианский флот при Кандии, у северных берегов Крита. ↑

Тебриз (Тавриз) — с ХIII века один из крупнейших городов Ближнего и Среднего Востока; неоднократно был столицей различных государств на территории Персии. ↑

Исфахан — в ХVI-ХVIII вв. столица Персии, крупнейший научный и культурный центр Востока; знаменитая исфаханская школа станковой миниатюры. ↑

Тахмасп I (1524—1576) — персидский шах, вступил на престол десятилетним мальчиком, когда первая из османо-персидских войн была в полном разгаре (1514—1555), а перевес и инициатива все время были на стороне Турции; Персия только оборонялась. Турки завоевали Западную Армению, Курдистан и Ирак Арабский (Багдад — 1534 г., Басру — 1546 г.), вторгались в Западную Персию, трижды временно захватывали Тебриз (1533, 1534, 1548 гг.) и даже Исфахан (1548 г.). В 1555 г. в Амасье был заключен мир, и к Турции отошли: Ирак Арабский с Багдадом, Курдистан, Западная Армения и Западная Грузия. После заключения мира шах Тахмасп делал все, чтобы не допустить новой войны с Турцией. ↑

Шиитская ересь... — шииты, последователи шиизма, одного из двух основных направлений в исламе, признают только Коран, как основу писаного мусульманского права (шариата), отвергают большинство положений Сунны и не признают суннитских калифов, считая законными руководителями мусульман имамов. ↑

Сунна — мусульманское священное предание, содержащее хадисы (рассказы) о Мухаммеде, а также его высказывания; считается дополнением к Корану. Суннизм, наряду с Кораном, признает Сунну источником веры. ↑

Фетва (араб.) — заключение муфтия по религиозной, юридической или общественной проблеме, основывающееся на Коране, Сунне и шариате. ↑

Басра — персидский морской порт в устье реки Шатт эль-Араб, основанный в 630-х годах. ↑

Дукат — старинная серебряная, а затем золотая монета, впервые выпушенная в 1140 г. сицилийским герцогством Апулия в Италии. Впоследствии дукаты получили распространение по всей Западной Европе, как самая высокопробная золотая монета (3,4-3,5 г чистого золота), и продолжали играть роль платежного средства вплоть до первой мировой войны. ↑

Пери — в персидской мифологии — добрая фея в образе прекрасной крылатой женщины, охраняющая людей от злых духов; пленительно красивая женщина. ↑

Союз в Шмалькальдене... — в ответ на отказ императора Карла V и католиков признать «Аугсбургское исповедание» (изложение основ лютеранства, составленное богословом и педагогом Филиппом Меланхтоном в 1530 г.) правители немецких земель и городов образовали в 1531 г. Шмалькальденский союз для зашиты протестантизма. Шмалькальденский союз потерпел поражение в ходе войны с Карлом V в 1546—1548 гг. и распался после решающей битвы при Мюльберге в Саксонии в 1547 г. ↑

Каринтия — империя Карла V состояла из унаследованных им в 1506 г. от отца Филиппа Бургундского Бургундских земель — Франш-Конте, Люксембурга и Нидерландов, в 1516 г. после смерти деда, Фердинанда Испанского, Карл становится королем Арагона, Сицилии и Неаполя, а также регентом Кастилии, где правит вместо матери, безумной Иоанны, после же смерти второго деда, императора Максимилиана, в 1519 г. Карл наследует Австрию, Тироль, Штирию, Каринтию, Карниолу и земли Габсбургов на Рейне, а также права на престол императора Священной Римском империи. ↑

Грац — город в Австрии, в (Штирии). ↑

Андреа Дориа (1466—1560) — генуэзский адмирал, в ходе Итальянских войн служил сначала французскому королю Франциску I, затем императору Карлу V. ↑

Галера — гребное многовесельное военное судно. ↑

Каракка — местом создания этого типа судна считают атлантическое побережье Испании, впервые он упомянут в генуэзских документах первой половины XVI в. Чудом своего времени был «Питер фон Данциг»: длина верхней палубы — 42,14 м, ширина — 12,14 м; длина киля — 31 м (против обычных 28); высота главной мачты — 32 м; высота борта до нижней палубы — 5,5 м, до верхней — 9. Водоизмещение — около 1600 т, грузоподъемность — 800 т. Площадь парусности на главной мачте — 552 м2. Главными кораблестроительными новшествами каракки были: обшивка — очень толстая, сделанная вгладь, борта — округло заваливавшиеся вовнутрь, навесной кормовой руль и многомачтовость. ↑

Анатолия — в Османской империи название вилайета в северо-западной части Азии. ↑

Каймакан (тур.) — высокопоставленный турецкий сановник, исполняющий обязанности великого визиря в отсутствие последнего в столице державы Османов. ↑

Капудан-паша — главнокомандующий османским флотом. ↑

Сын безродного спаги... — одним из сыновей гончара Якоба, промышлявшего морским разбоем, был Ацор, которого мусульмане назвали Хайр-эд-Дином, то есть Хранителем веры. 15 октября 1535 г. Сулейман Великолепный пожаловал Хайр-эд-Дину, известному в Европе под именем Барбаросса II, фирман, возводящий преданного слугу в ранг капудан-наши и бейлербея (бея над беями) Северной Африки. ↑

Капитан Драгут — родосский турок, пират, промышлял в Восточном Средиземноморье, погиб в 1565 г. при осаде мальтийской крепости. ↑

Еврей Синан — выходец из Смирны, владыка Джербы — острова в заливе Сирт, главной базы варварийских пиратов. ↑

Как его брат... — на самом деле старший брат Хайр-эд-Дина, Арудж, завоевал Алжир, присвоил себе тронное имя Барбаросса — Рыжебородый; он погиб в битве под Тлемсеном. Хайр-эд-Дин жестоко отомстил за его гибель, заняв город Алжир и провозгласив его собственностью турецкого султана. ↑

Страшный генуэзец — Андреа Дориа, самый известный представитель древнего рода Дориа, адмирал, дож Генуэзской республики, фактический ее правитель с 1528 г. ↑

Какой он замечательный сторож... — в день взятия Хайр-эд-Дином Алжира Микаэль в награду за свои заслуги получил рабыню Джулию, на которой собирался жениться. Спеша на свидание с возлюбленной, получил дубиной по голове от глухонемого раба Абу эль-Касима, который принял его за грабителя. ↑

Землю отдаст император... — в 1526 г. Карл V, умевший ценить талантливых и мужественных людей, предложил Хайр-эд-Дину союз. Он обещал не только сохранить независимость Алжира, но и предоставить наше свои войска. И все это — в обмен на отступничество от Стамбула. Хайр-эд-Дин отказался. ↑

Галеот — здесь: небольшое каботажное судно. ↑

Прошел по Мессинскому проливу... — в 1534 г. Хайр-эд-Дин на шестидесяти галерах форсировал Мессинский пролив, захватил портовый город Реджо в Калабрии и прошел по всему западному побережью Италии вплоть до Генуи. ↑

Завоевание Туниса — в 1535 г. Хайр-эд-Дин захватил город Тунис, правитель которого, Мулен Хасан, был подкуплен Карлом V. ↑

Город калифов — Багдад был столицей калифа — государя, являвшегося одновременно духовным главой мусульман; наивысшего расцвета достиг в годы правления Харун-эд-Рашида и его сына эль-Мамуна. ↑

Великий имам (араб.) — титул верховного правителя (здесь: калифа), соединяющего в своем лице светскую и духовную власть. ↑

Мехмед Завоеватель — Мехмед II Фатих (1432— 1481), турецкий султан в 1444 г. и 1451—1481 гг. Вел войны в Малой Азии и на Балканах. В 1453 г. захватил Константинополь и сделал его столицей Османской империи, положив конец существованию Византии. ↑

Або — шведское название финского города Турку. ↑

Взамен за поддержку императора... — Хайр-эд-Дин всегда сохранял верность своему султану, но в течение шестидесяти лет, когда он верой и правдой служил своему повелителю, его преследовала слава вероотступника, разбойника и простолюдина. ↑

Бруствер — земляная насыпь, вал на наружной стороне окопа для зашиты солдат и орудий от неприятельского огня. ↑

Каравелла — каравелла-латина и каравелла-редонда имели очень высокий нос и корму, крутой бушприт, развивали скорость до десяти узлов или чуть больше. ↑

Галея — длинное, узкое и низкое судно со шпорой на носу, способной протыкать насквозь неприятельский корабль. ↑

Вернулся в Алжир... — в 1536 г. Андреа Дориа удалось отбить Тунис, но цена оказалась чрезмерно высокой: пока испанцы суетились у стен Туниса, эскадра пиратов совершила молниеносный рейд к Балеарским островам, разорила Менорку и захватила на ней шесть тысяч пленных. Хайр-эд-Дин почтительнейше преподнес их в дар турецкому султану. ↑

Рамазан - девятый месяц мусульманского лунного календаря, в течение которого мусульманам, по предписаниям ислама, не полагается принимать пищу и пить воду с восхода до заката солнца. ↑

Иды — середина месяца; в древнеримском календаре Иды обозначали полнолуние и приходились на 15-й день марта, мая, июля и октября и на 13-й день остальных месяцев. Особенно известны мартовские Иды 44 г. до н. э., когда был убит Гай Юлий Цезарь. Именно на это убийство и намекает Мустафа бен-Накир. ↑